По заснеженным, заледеневшим, давно не убиравшимся улицам спешат Григорий и Владимир. Ладно сидят на них шинели, огнем горят надраенные пуговицы. Парни в приподнятом настроении — впервые близкие увидят их в форме. Воскресенье. Первая — и последняя — за две недели увольнительная: для прощания с родственниками, скоро — на фронт!

— Значит, так, — оживленно командует Григорий. — Ты первым делом заходишь на разведку к дворничихе, которой я из казармы отправил для Наташи письмо, а я жду в подъезде. Дальше ты докладываешь обстановку, и мы действуем, как учил Еремеич на тактике, по ситуации: атакой во фронт или глубоким обходным маневром. Ну, давай! — Он увесисто хлопнул друга по плечу.

— Будет исполнено, ваше высокоученое благородие! — Володька лихо козырнул и двинулся в подвал.

Гриша занял наблюдательный пост у подъезда. Притопывая каблуками, не в силах унять крупную нервную дрожь, он взглядывал то вверх, то на дворницкую. Господи, всего каких-то десять метров, если считать по прямой, отделяют его от Наташи. Любым путем он добьется, чтобы она вышла, а уж там… Он явственно до неправдоподобия услыхал ее голос: «Гришуня, Гришенька…», представил, как она в одном платьице рванулась из двери по лестнице к нему вниз и попала прямо ему в объятия. Он даже соединил руки, прижимая ее, нежную, гибкую, к грубой, колючей шинели…

— Гришка! Давай сюда! Беда! — вдруг услыхал он Володю. Тот, высунувшись по пояс из дверей, махал ему рукой. Бывают мгновенья: человек уже понял — случилось что-то страшное, но знает это еще только разумом, чувства еще молчат, они еще живут в старом времени…

Григорий опрометью метнулся к Володе, перелетел в три шага через двор и бросился по ступенькам вниз: «Ну?»

— Беда! Ее мать увезла!

(«Увезла… Значит, жива! Догнать!..»)

— Ты что? Не может быть!

— Заходи. Тебе от Наташи письмо.

Дворничиха — плотная женщина лет сорока — стояла посредине чисто вымытой комнаты в платке и валенках, в руках держала овчинную шубу: видимо, Володя застал ее перед уходом.

— Уж тебя-то, голубок, я знаю, частенько видывала у ворот с турчинской барышней, и письмишко твое в срок передала, — вздохнула она. — Да вот упустили ее мы с тобой, теперь не воротишь.

— Да как же все вышло? И где письмо?

— Заходите, присаживайтесь, солдатики. Сейчас найду.

Ребята сели. Дворничиха покопалась в ящике комода, вынула записку. Гриша мгновенно вырвал ее у нее из рук и развернул бумагу: «Мой родной и единственный. Все погибло. Я как арестованная. От меня спрятали пальто. Не знаю даже, как передать эту записку Анастасии Петровне. Одна надежда — сбежать по дороге или в самой Уфе. Целую тебя крепко, крепко, крепко. Я вернусь к тебе. Твоя навсегда Наташа.

Р. S. Гришенька, если ты уедешь, пиши на адрес Анастасии Петровны. Я тоже буду писать ей. Мы найдем друг друга!»

Григорий медленно протянул записку Володе. Тот пробежал ее глазами:

— М-да, так, значит… Вот буржуи проклятые! Всюду норовят нам нагадить! Ну ничего… — Он досадливо крякнул.

— Раздевайтесь-ка, ребятки, угощу я вас и все про Наташеньку расскажу. — Дворничиха сбросила платок, разгладила чистое, моложавое лицо ладонями.

— Да уж какое там угощение, рассказывайте быстрее, — попросил Григорий. (««Я вернусь к тебе»… Она уже где-то далеко! А говорят, сердце сердцу весть подает… Ее увозили, а я… Как же теперь?..»)

— Ну, снимайте шинели. Я-то знаю: солдат, он всегда поесть готов. — Голубая ситцевая кофточка и просторная черная юбка Анастасии Петровны замелькали между плитой и столом.

Друзья машинально принялись обдирать горячую кожуру с картошки, хозяйка присела напротив и, тоже макая картошку то в соль, то в блюдце с подсолнечным маслом, начала рассказывать:

— Позавчера утром позвали меня в пятую квартиру. Барыня Надежда Александровна мне и говорят: мы, Настя, временно уезжаем к сродственникам на Волгу, а ты уж присмотри за квартирой. Я вернусь, хорошо тебе заплачу. Наташа, кричат, принеси-ка Настасье мой подарок! Входят Наташенька, вся заплаканная, нос распухши, на меня не глядят, протягивают мне старое барынино пальтецо. Поблагодарила я, конечно, и пошла домой. Мне не подойдет, думаю, так в деревню своим отправлю. Конечно, сразу начала примерять, то да се. Сунула руку в карман — глядь, записка, мне адресованная. Разворачиваю — в ней другая: «Передать Григорию Далматову».

— А где ваша записочка, Анастасия Петровна? — спросил Володя.

— Да вот она, читайте, ребятки.

Григорий схватил записку. Наташиной рукой, таким родным почерком было написано: «Анастасия Петровна, умоляю вас, если мой знакомый студент Далматов (высокий такой, красивый)…»

— Вишь ты, красивый, любит она тебя! — заметила дворничиха.

«…если он долго не придет, — торопливо читал вслух Григории, — потому что в красноармейцы взят, то вы его разыщите на Литейном проспекте, в бывшем Арсенале, в казарме, где добровольцы, и мою записку отдайте. Я вам буду письма писать, а вы мне ответ присылайте. Анастасия Петровна, если вы согласны, то приходите к нам снова, вроде помощь предложить, чемоданы снести, а я пойму. Наташа Турчина».

— Сходила? — вскинулся Володя.

— А как же. Зашла я, мать сама открывает, я громко спрашиваю: «Вам помочь чего, Надежда Александровна?» — а тут и Наташенька выходят. Ну, я ей шепнуть сумела: дескать, все сделаю, не беспокойся. А уж как уезжали они, я и не видела. Да не волнуйся, соколик, будет она мне писать, ты мне свой адресок дашь, вот и найдете друг дружку. — Морщинки на её лице сочувственно сошлись.

— Ну, душевное спасибо за угощение и за ласку, Анастасия Петровна, а нам пора. — Григорий встал, надел фуражку. — Я вам обязательно напишу, а вы мне все сообщите.

— Все опишу, солдатик, не беспокойся. Ведь очень я Наташеньку люблю — всегда она такая душевная была и простая, без спеси барской: не в матушку пошла. Счастливого вам пути, сыночки! — Простоволосая, в одной легкой кофточке на сильных круглых плечах, вышла она на мороз вслед за ними.

Так же стремительно, но молча и совсем в другом настроении, чем какой-нибудь час назад, шагали друзья к Старо-Невскому, на конечную остановку паровичка-кукушки. Невыносимо долго, как им казалось, ехали они к старому Обуховскому заводу, к Фролову. Мороз всерьез принялся за их уши, за ноги, заставил притопывать, дуть в ладошки, тереть нос, щеки. Было не до разговоров. Они обменивались лишь отрывистыми репликами:

— Федор Иванович… Интересно, что он скажет…

— Скажет! Батя знаешь какой?

— Поможет?..

— Не бойсь! Вернем…

Вагон паровичка полз едва-едва, вровень с санным обозом, который двигался по белоснежной Неве. Неподвижно лежали на мешках возчики в громадных тулупах, густой пар поднимался над терпеливо вышагивающими лошаденками.

— Да, ситуация!..

— Ничего, распутаем!

Паровичок сипло просвистел и остановился на кольце, будто истратил последние силы. Друзья соскочили на скрипучий утоптанный снег. Стужа заставила их припустить бегом. За калиткой в сугробах глубокая траншея. Бухнула дверь, и они наконец-то очутились в тепле.

— Кого бог даст? — Из комнаты высунулась лохматая русоволосая голова в очках из тонкой железной оправы. — Ого! Мать! Соколы наши явились, беги встречай! — Федор Иванович вышел в сени. — А ну, как вы в шинелях-то выглядите? Ничего, ничего, жидковаты пока, конечно. Каши солдатской надо есть побольше, тогда взматереете. Ну, заходите!

Они прошли в рабочую комнату Фролова-старшего. На верстаке, в ворохе пахучих стружек, лежала оконная рама, у стены стояла другая, уже готовая. Старый токарь Фролов был на все руки мастер, сейчас он оторвался от столярной работы. Ребята привычно уселись на табуретки у стены: они часто бывали здесь среди товарищей Володькиного отца и вместе с ними читали марксистскую литературу.

— Ну, так как идет служба? Как там мой закадычный дружок Иван Еремеич — хорошо ли дубит вашу шкуру? Не дает ли поблажки?

— Батя, Наташку к белым увезли! — бухнул Владимир.

— Кто увез? Куда? Когда? Ну-ка, ты, Григорий!

Федор Иванович тепло и уважительно относился к стройной и румяной молоденькой медсестре, которую не однажды привозили сюда на занятия после ее дежурств в госпитале Володька и Гриша. Сидя между дружками, она жадно слушала все выступления и споры о накоплении капитала и функциях денег, о роли государства и вторичности сознания. «Пускай интеллигентская дочь ума-понятия набирается, — думал Федор Иванович. — Нашему делу это на пользу. Вон Гришку за два года уже и не узнать. Правда, и Володька от студента кой-чему учится, со временем батьку перегонит, — токарь, а вишь, по вечерам стал учебники разбирать: геометрию, физику для гимназии». И Наташа им всем на удовольствие однажды решилась — провела беседу о русской литературе.

И вот — к белым увезли! И не только того жаль, что у Гришки невесту увезли, — нашу девку белые среди дня забрали, вот в чем беда!

— Ну-ка, рассказывайте, рассказывайте, олухи цари небесного!..

— Да, Гриша, вырос ты ученый, реальное кончил, в институт даже поступил, нам, старикам, лекции, понимаешь ли, читаешь, а умишко-то у тебя еще неразвитой, — заключил он, выслушав Григория, — да и ты остолоп хороший, — сурово сказал он сыну. — Ведь знали вы, что к ним разный подозрительный элемент зачастил, ведь прямо говорила она, что мать хочет ее увезти к белым, а что сделали? Да ничего! Пальцем не шевельнули, ротозеи ученые!

Он задумался, вынул кисет, свернул козью ножку.

— Дай-ка закурить, батя, — смело попросил Володька.

— Ишь ты! — удивился отец. — И меня не боишься? Ну, шут с тобой, кури, уже своя голова на плечах.

Фролов-младший, старательно свернув козью ножку, тоже задымил, морща конопатый нос.

— Ну ладно! Не горюй, Гриша. Постараемся твоей беде помочь. На то и чека в море, чтобы белый карась не дремал, как говорится. А впредь будет наука: классовая борьба — она, брат, не только в общественном порядке ведется, как вы нас, неучей, всё научали; она, видишь, и каждого по-личному задевает: вот тебя, к примеру, невеста и проводить не придет на вокзал. Что же, на фронте злее будешь. Так и учат вас, желторотых!

— Опять про политику завел, старый хрен? — вошла-вкатилась в комнату невысокая кругленькая Пелагея Никитична. — Володька, да ты никак куришь? — ужаснулась она. — А ты, слепая кочерыжка, за умными-то разговорами такого безобразия не видишь? А Еремеич куда в казарме глядит? А может, этот вояка вас и приучил баловать, а?!

— Эх, мать, недаром сказано: учи дите, пока оно поперек лавки ложится, а как вдоль вытянется, — поздно будет!

— Ну, спелись уже! Здравствуйте, мои золотые! — Она поцеловала Гришу, потом Володю. — Фу, все равно, что козла! Прошу вас к столу, господа умные да благородные.

Обед был сытным и обильным, — голод еще не пришел в эту семью: старики держали поросят, имели огород.

— Кушайте, сынки, кушайте: когда-то еще домашнего придется отведать, — подкладывала им в тарелки снова и снова Пелагея Никитична. — А я вам на дорогу и сала дам, и сухарей соберу.

— Да, ребятки, потрудиться вам придется, — задумчиво потягивал цигарку Федор Иванович. — Военная служба — дело серьезное, а уж если добровольцами пошли, спрос, с вас будет двойной, а уж когда узнают, что вы из красного Питера, — то и тройной спрос будет! Ну да ничего: Еремеич все войны прошел, мозги вам направит. А самое главное — это вы должны знать, что если белые вас одолеют, то висеть нам с матерью на той осине, что напротив, и крови тогда прольется рабочей — видимо-невидимо!

— Что за человек! Прямо замучил всех своей агитацией, — вмешалась Пелагея Никитична. — Разве они сами не понимают? Так нет: твердит, и твердит, и твердит, привык агитировать, и дома спасу нет. Ты, Гришенька, лучше меня послушай, как мы с моим старым решили: троих-то старших сынков мы на германской войне потеряли. А и ты отца-мать схоронил, с одной сестрою остался да и то замужней. Так вот прими нас за родителей, а Володьку считай своим братом. Прости, если что не так сказала!

Григорий вскочил, с грохотом опрокинув стул, обнял и поцеловал Пелагею Никитичну, затем Федора Ивановича. Володя тоже встал, подошел к матери, поклонился ей, поцеловал в щеку, потом трижды поцеловал отца, который задумчиво дымил, будто не обращая на них внимания, да вдруг начал вытирать под очками глаза.

— Вот и два сыночка у нас, — сдерживая слезы, проговорила Пелагея Никитична. — И за Володьку нашего я теперь поспокойнее буду. Ты, Гриша-то, поумней, а как выскочишь в командиры, Володьку не забывай.

— Ну, мать, доставай свою заветную наливочку, которую прячешь ты от меня в кухне под ящиком, разопьем мы ее сейчас по такому случаю!

— Вот сатана, все пронюхает! — проворчала она.

Долго, допоздна сидели они вчетвером, обсуждая все важное, сидели одной семьей. В первый и последний раз…