Когда я рассказывала о том, как Даниил вернулся с фронта, и мы стали жить вместе, то пыталась передать, что же такое счастье. Двадцать три месяца после освобождения мы скитались по чужим домам. Свою комнату, 15-метровую, в двухкомнатной коммуналке нам дали за 40 дней до смерти Даниила.

Пока нас не было, мои родители переехали в Подсосенский переулок, где целый этаж бывшего купеческого особняка был превращен в чудовищную коммунальную квартиру. Родители занимали когда-то предназначавшийся для карточной игры зал с великолепными росписями на потолке: там были изображены карты с драконами. Мама отгородила часть комнаты у двери, и получилась передняя с кухней и чуланчиком. Комната была большая, но одна.

Начались наши с Даниилом скитания. Мы жили у мамы, у давних друзей Даниила — художника Глеба Смирнова и его жены Любови Федоровны в Перловке, снимали за безумные для нас деньги квартирку в Ащеуловом переулке. Потом уехали в Копаново на Оку. Жили и в Малеевке в Доме творчества писателей, и под Переславлем в деревне Виськово, и на Кавказе в Горячем Ключе… И все произведения Даниила были написаны умирающим нищим человеком, скитающимся по чужим домам.

Первый год денег у нас не было совсем. Нам помогали мои родители, а кроме того, собирали деньги друзья Даниила по гимназии. Кто-нибудь из них приходил и клал конверт на стол, мы даже не знали, от кого. Знаю, что в этом участвовала Галя Русакова, думаю, что Боковы, помогал и математик Андрей Колмогоров, тоже учившийся в Репмановской гимназии.

Такой была наша жизнь. У нас не было ничего. Как мы были одеты — не помню. На какие-то деньги мы купили пишущую машинку, сначала плохую, а потом, через год, когда Даниилу все же заплатили деньги за книжечку рассказов Леонида Андреева, купили другую, на которой и напечатаны его произведения. И я потом, после смерти Даниила, печатала на ней, пока не ослепла.

Несмотря ни на что, эти двадцать три месяца были временем огромного счастья. Как когда-то мы жили в пространстве романа «Странники ночи», так теперь оказались в совершенно ином, пограничном с нашим, мире. Даниил работал по тюремным черновикам над книгами «Русские боги» и «Роза Мира», и в этом мы жили. Все внешнее, то, что было за окном, едва касалось нас, смыслом и содержанием нашей жизни, всем на свете, было творчество Даниила.

Какими еще словами могу я передать, что это такое — счастье жить с умирающим любимым человеком, когда все его силы отданы творчеству, а я всем, чем могу, должна помогать. Как объяснить, что ради этого и стоит прожить жизнь.

Мы знали, чувствовали, что всю жизнь провели вместе ради того, что он делает. Эта жизнь шла как бы в двух планах, но реальнее — там, где расцветала «Роза Мира», где звучали стихи Даниила. А снаружи, о стены этих чужих домов, билась какая-то другая жизнь, но воспринималась она как нечто иллюзорное.

Иногда думают, что мы сразу стали друг другу рассказывать: Даниил — про тюрьму, я — про лагерь, а этого не было. Мы ничего друг другу не рассказывали. Какие-то отдельные моменты, детали, больше всего душевные, только нам важные и понятные. Об этом параллельно прожитом десятилетии нам друг другу ничего не надо было рассказывать.

С возвращением Даниила моя жизнь стала полностью подчинена ему. Не было больше ни подруг, ни встреч. Я почти не отвечала на письма, тем более что Даниил требовал, чтобы я уничтожала все письма, которые мы получаем. Он говорил: «Если заберут еще раз, не хочу, чтобы хоть один человек попал с нами. Ты понимаешь, что одно письмо от твоей подруги может стоить ей второго срока?! Все жги! Все уничтожай! Нам никто не пишет. С нами никто не связан. Вот кто-то заходит из москвичей, приносит картошку, деньги — и все».

Как потом оказалось, Даниил был прав. Недолгое время, пока мы жили в Ащеуловом переулке, и он мог еще ходить, у нас бывала Аллочка, милая молодая девушка (племянница сокамерника Даниила, того дяди Саши, о котором я писала), жившая неподалеку. Поздними вечерами она выводила Даниила на прогулки. В темноте он мог гулять босиком. Аллочку начали вызывать в ГБ с расспросами о нас. Она тогда ничего нам не сказала, просто потихоньку отошла, перестала у нас бывать и рассказала мне об этом много лет спустя.

Даниил требовал, чтобы я никому не говорила о том, что он пишет, особенно о «Розе Мира». Мне надо было неотступно находиться рядом с ним, потому что почти ни дня не обходилось без сердечного приступа. Это — результат перенесенного в тюрьме инфаркта. Сидеть Даниил не мог, работал полулежа. Вот так он и писал — от приступа до приступа.

Я пыталась найти работу, но ничего не выходило. Я и сама была тяжело больна. У меня обнаружили безнадежную форму рака — меланому. Я к ней отнеслась, как к досадной помехе: «Еще чего придумали!» После операции в поликлинике ЦКУБУ встала и вышла в коридор, где ждали зеленые от страха папа и Даниил. Потом меня облучали, образовалась лучевая язва, была плохая кровь.

Аллочка, про которую я только что говорила, много для нас делала, даже попыталась помочь с пропиской. Это была проблема — Даниил не имел еще реабилитации (он получил ее 11 июля 1957 года). С Аллочкой мы поехали весной 57-го в ее родную деревню. Оттуда родом была ее мать, и там еще жили тетя и другие родственники. Одно название этой деревни звучит так, что хочется туда поехать, — Вишенки. Это за Серпуховым, по ту сторону реки.

Мы приехали на станцию, пошли по направлению к деревне и сели на пригорке. Аллочка шутя надела на Даниила венок из каких-то больших листьев, и мы очень веселились, потому что в этом венке, похожем на лавровый, в профиль он и вправду походил на Данте. Потом мы вдвоем остались на пригорке, а Аллочка пошла к тете спросить, можно ли прийти бывшим заключенным, из которых один еще не реабилитирован. Тетя возмутилась:

— Да ты что! О чем ты спрашиваешь? Веди сейчас же.

Нас приняли, угостили, мы там даже переночевали.

Потом попробовали Даниила прописать, но из этого ничего не получилось — слишком близко к Москве.

Тогда мы поехали в Торжок. Там на авиационном заводе работал Витя Кемниц, муж Анечки и друг Жени Белоусова. Я о них уже говорила. Кемницы тоже отсидели по нашему делу. Витя после освобождения остался в Торжке, не захотел ехать в Москву. К нему туда приехала жена, освободившаяся из Караганды, а потом ее подруга Верочка Литковская, дивный человек. Так они и жили втроем в двухкомнатной квартирке. Там нам, наконец, удалось Даниила прописать. В Торжке было немало бывших заключенных, это уже не так близко к Москве.

С Торжком связан один забавный, как мне кажется, эпизод. Даниил читал там «Рух». Слушали Верочка, Кемницы и кто-то из их торжковских друзей. Даниил вообще читал свои стихи хорошо, но в тот раз — поразительно хорошо.

Я его потом спросила:

— В чем было дело? Ты читал настолько хорошо, что надо запомнить почему, чтобы ты всегда так читал.

А он, смеясь, ответил:

— Понимаешь, я чувствовал, что один из слушателей сопротивляется изо всех сил, не хочет слушать, принимать, и у меня появилось чувство, что я должен его перебороть. Потому так и читал.

Тут уже я засмеялась и сказала:

— Ну, хорошо же, хорошо. Я тебе обеспечу эту ситуацию.

А дальше много раз повторялось одно и то же. Даниил никогда не читал в больших компаниях. Обычно собирались три-четыре человека. Я тихонько сидела в уголке и вязала — Даниил любил, чтобы я так его слушала. Вот он читает, хорошо читает, все слушают, я вяжу, потом ощущаю какой-то сбой, дрогнувший от волнения голос. Значит, Даниил разволновался, расслабился, как теперь принято говорить, и поэтому хуже читает. Тогда я откладывала вязание, начинала очень внимательно смотреть на него и грубо про себя ругаться. Почему грубо? Самым главным были не слова, а вот это сопротивление. Было примерно так: «Ну, разнюнился, расслабился, тоже мне мужчина, поэт! Ты что, не можешь читать как надо? Кому нужно твое волнение и твои слезы?! Что за безобразие!» Через некоторое время Даниил бросал взгляд на меня и едва заметно кивал. Никто этого не замечал, я принималась опять спокойно вязать, а он очень хорошо читал дальше. Как ни смешно, это повторялось много раз, стало нашим приемом. Потом мы смеялись и, в общем-то, не могли понять, как это получается, но получалось. Единственная вещь, которую он так никогда и не мог читать от волнения сам — «Навна». Эту поэму читала я.

К лету 1957 года Даниила еще не реабилитировали. Была только справка об освобождении и прописка в Торжке. А тут — фестиваль! Во время фестиваля «чистили» не только Москву, но и Московскую область. Например, мою лагерную приятельницу выселили аж из Малоярославца куда-то под Владимир. Что было делать? Папа согласился прописать Даниила, но нам надо было лично ехать на место прописки в Торжок, выписываться, потом возвращаться в Москву, оформлять прописку. Мы с Даниилом пошли в какой-то кабинет на Лубянку, и я сказала: «Ну вы посмотрите на него: я его до Торжка не довезу, не говоря уж об обратной дороге!» Начальник разрешил мне самой оформить документы.

Но все равно в преддверии фестиваля можно было ожидать проверку за проверкой, и мы уехали в чудесную деревню Копаново на Оке, уплыли прямо из Москвы на большом теплоходе.

В Копанове я сняла комнату в избушке, и там однажды стала свидетельницей одного из особых состояний Даниила. Те состояния, благодаря которым была написана «Роза Мира», кончились, потому что после инфаркта Даниил не мог спать без снотворного, а снотворное их исключает. И вот — утро. Я встала, делала что-то по хозяйству. Даниил медленно просыпался: это был тот миг, когда нет ни сна, ни бодрствования. И вдруг я увидела его удивительно светлое счастливое лицо. Он проснулся и сказал:

— Ты знаешь — услышал! Ну как же я раньше не понял: Звента-Свентана.

В «Розе Мира» она называлась «Она», «Та, которую мы ждем», «Та, которая придет». Имени не было. А тут он ясно услышал: Звента-Свентана. Светлейшая из светлых. Святейшая из святых!

Во время фестиваля, из Женевы, впервые в Москву приехали старший брат Даниила Вадим, его жена Оля и сын Саша. Приятели Даниила написали нам, что Вадим в Москве. А я не могла привезти туда Даню: он заболел воспалением легких. И тогда Вадим совершил фантастический поступок: он примчался к нам в Копаново, хотя не имел на это права, тогда ведь были очень строгие правила для приезжающих из-за рубежа, а Вадим работал в ООН.

Мы получили телеграмму, что в такой-то день Вадим прибудет, и я пошла встречать человека, которого никогда не видела. Добираться нужно было поездом до железнодорожной станции, кажется, Шилово, там садиться или на большой теплоход, или на «ракету». На чем приедет Вадим, было неизвестно. На пристань Копаново «ракета» и теплоход прибывали почти одновременно.

Поздний вечер. Совсем темно. Первой пришла «ракета», причал для нее находился совсем близко от пристани теплоходов. Я побежала туда, просмотрела всех, кто выходил, — Вадима не было. Тогда я успела перебежать к большой пристани к прибытию теплохода. И вот теплоход подходит, качается, еще только пристает. Я, наклонившись, всматриваюсь вниз, откуда будут подниматься пассажиры, и кричу: «Дима! Дима!» Узнала я его моментально. Он был абсолютно не похож ни на кого из окружающих. Вадим вышел, мы обнялись, сразу перейдя на «ты», и пошли к Даниилу. Братья говорили только о себе, о семье, о поэзии. Много позже, уже в 1987 году, я узнала, что Вадим всю жизнь был масоном. Ни Даниил, ни я об этом не подозревали. Даниил масоном никогда не был и по всему своему складу быть им не мог. Был одиночкой, поэтом.

Сходство братьев по первому впечатлению было поразительным. Однажды мы с Вадимом гуляли по лесу, собирали грибы. К нему подошел кто-то из деревенских, пожал руку и сказал, принимая его за Даниила: «Как я рад, что Вы выздоравливаете!» Вадим пробыл у нас дня два и так же мгновенно исчез, как и появился.

Вскоре и мы отправились в Москву теплоходом. Я пошла за билетами, но их не было. А нас уже знала вся деревня, вся пристань. И мне сказали: «Приходите завтра, будет теплоход „Григорий Пирогов“, там, среди пассажиров, — Александр Пирогов, брат Григория, известный певец Большого театра. Мы вас пропустим без билетов. Подойдете к Пирогову и попросите его помочь».

Вечер. Тьма и дождь. Кто-то помогает мне нести вещи. Я веду Даниила, которому плохо. К пристани надо спускаться вниз по косогору. И прямо посередине этого спуска в темноте под проливным дождем Даниил начинает падать мне на руки, как это бывало, когда он терял сознание от сердечного приступа. Я кричу в темноту: «Помогите! Помогите!» И сразу из этой темноты буквально со всех концов бегут люди, подхватывают Даниила, и каким-то образом переправляют нас на теплоход, который тут же отчалил. Я оставляю Даниила, едва пришедшего в себя, внизу, где-то на полу, и иду разыскивать Пирогова. Подхожу к нему и рассказываю: «Я — жена Даниила Леонидовича Андреева, сына Леонида Андреева. Он только что из тюрьмы, я из лагеря. Он очень тяжело болен. Нам надо вернуться в Москву, но у нас нет билетов». И сейчас же Пирогов дал распоряжение. Кажется, нас поселили в каюте медсестры, которую куда-то перевели. И так мы добрались до Москвы. Кстати, «органы», хотя и с опозданием, «унюхали», что Вадим был в Копанове. Я потом узнала об этом от Джоньки, моей лагерной дочки. Она приехала к нам в Копаново, а уезжала позже нас, поэтому все дальнейшее происходило при ней. К нашей чудной хозяйке тете Лизе явились сотрудники ГБ и стали расспрашивать:

— У тебя жили москвичи?

— Жили.

— А к ним приезжал кто-нибудь?

— Да, приезжал кто-сь.

— А кто?

— А я не знаю.

— Ну как не знаешь? Ну как фамилия тех, кто у тебя жил? И кто к ним приезжал?

— Да ня знаю я никаких фамилий. Хороши люди жили, хорош человек приехал, нямножко побыл, уехал, они тоже уехали. А я ня знаю куда. И фамилий ня знаю.

Вот так они «с носом» и ушли.

А в Москве у нас опять началась жизнь по чужим домам с периодическими попаданиями Даниила в больницу, в Институт имени Вишневского. Такой была зима 1957/58 года. Мы снова жили в Ащеуловом переулке в маленьком домике — его нет больше. Снимали в нем крохотную квартирку: малюсенькую комнатку и такую же кухню с газовым отоплением. В эту кухню кое-как была втиснута ванна. Все было крошечное и удивительно уютное. У меня сохранились очень хорошие воспоминания об этом домике.

А вот смешной случай, но очень характеризующий Даниила. Квартиры с ванной в то время в Москве встречались не часто. Еще только начинали строить дома с горячей водой, и люди обычно ходили в баню, но мы не могли — оба были больны. Поэтому ванна оказалась для нас такой радостью. Я как-то рассказала Даниилу, что очень долго играла в куклы, вообще в игрушки. На Петровке, где мы жили с мамой и папой, была ванная комната с дровяной колонкой, и между семьями распределялись дни недели для мытья и стирки. Нашим днем был четверг.

Я очень любила, залезая в ванну, брать с собой целлулоидных уток, чтобы они плавали вокруг меня. Все это я со смехом рассказала Даниилу. Он еще мог выходить тогда ненадолго. И вот он вышел, вернулся обратно довольно скоро, веселый и с загадочным видом. Он принес мне в подарок трех целлулоидных уток, чтобы я на пятом десятке, больная женщина, прошедшая тюрьмы и лагеря, могла залезть в ванну с игрушками. Я храню этих уток и сейчас.

Той же зимой мы жили в Малеевке, в Доме творчества писателей. Конечно, нас разглядывали: сын Леонида Андреева!.. Вышел из тюрьмы… И все с изумлением смотрели, как я бегала зимой на этюды. Почти десять лет я прожила без живописи и теперь не могла остановиться. С нами вместе жил в Малеевке кто-то из Кукрыниксов, и он мне сказал: «Видно, до чего же вы по живописи изголодались!»

С Малеевкой связано несколько забавных эпизодов.

Даниил там читал свою поэму «Рух». На чтение к нам в комнату пришло человека четыре, из которых я помню только чью-то жену, тоже писательницу. Кто-то из них очень смешно отреагировал:

— Позвольте, это что… монархическая вещь? Даниил ответил:

— Нет, это русская вещь.

Неожиданный переполох в писательской среде вызвало Данино хождение босиком. Он очень любил ходить босиком по снегу. Даже в тюрьме ему это разрешали. В Малеевке в те дни, когда Даниил чувствовал себя лучше, мы уходили подальше в лес, чтобы никто не видел, как он разувается.

Однажды в конце прогулки, когда Даниил уже обулся, недалеко от малеевского дома, выяснилось, что мы что-то потеряли. Я вернулась в лес, потом той же дорогой пошла обратно и вижу: стоит группа писателей, человек шесть, носами вниз: что-то разглядывают. Что же? Следы босых ног на снегу! Совершенно обмерев, прохожу мимо, а они серьезно рассуждают.

— В чем дело? Кто мог ходить по снегу босиком? Наконец один из них догадывается:

— Знаете что? Кто-то пишет о войне, о гитлеровских пытках, о том, как водили на казнь босиком. Он хотел это прочувствовать сам, разулся и прошел!

Тут бы мне остановиться и сказать, что это был счастливый, недавно освободившийся из тюрьмы человек, для которого нет большего наслаждения, чем ходить босиком по снегу… А я вместо этого застеснялась и ушла.

Даниил очень много курил. Бросить ему никак не удавалось. Он мне рассказывал, как однажды, твердо решив покончить с курением, уехал в Трубчевск — не просто в город, а в глушь, в домик лесника, — не взяв с собой курева. Он решил, что так отвыкнет, но измучился и не написал ни строчки. А когда, возвращаясь, наконец попал на полустанок, с которого надо было садиться в московский поезд, первое, что сделал, — купил папиросы и закурил.

Когда Даниил вышел из тюрьмы, мой папа, прекрасный врач и физиолог, сказал:

— Даня, только не вздумайте бросать курить, вам нельзя. И не слушайте никого. У вас весь организм уже настроен на курение, и этой дополнительной ломки вы не переживете. Старайтесь курить по возможности реже, насколько хватит терпения. Никогда не докуривайте, если можете, курите полсигареты.

Даниил так и делал. Во время войны он привык курить махорку. Говорил, что никакие папиросы не идут с ней в сравнение. Его фронтовые друзья, бывавшие у нас проездом, приходили в восторг, когда узнавали, что жена Андреева разрешает курить в доме и спокойно переносит махорку.

Однако курить махорку в Доме творчества писателей было немыслимо. Что делать? В то время продавались пустые гильзы. Я их покупала, а Даниил набивал махоркой и складывал в коробку от дорогих папирос. И вот мы сидим в холле вдвоем. Даниил курит махорочную «папиросу». Мимо проходят какие-то писательские дамы, и я слышу, как одна говорит другой: «Какой прекрасный табак!»

В 1958 году стали издавать Леонида Андреева. Право наследования давно кончилось, но мы через Союз писателей выхлопотали Даниилу персональную пенсию и гонорар за книжечку рассказов отца. Очень многое делала для нас Шурочка, первая Данина жена. А по инстанциям ходила я.

Мы получили деньги весной 58-го года, сорок тысяч. Их хватило на последний год жизни Даниила. Теперь можно было обвенчаться. И мы купили, наконец, самые дешевые, тоненькие кольца. Нас венчал протоиерей Николай Голубцов, замечательный священник. Он служил в храме Ризоположения, изумительной церкви XVII века в Выставочном переулке.

Когда венчаются молодые, только вступая в брак, они просят у Бога благословения и помощи на предстоящем общем пути. Когда же венчаются люди, уже прошедшие по этому пути вместе много лет, они просят у Бога утверждения того, что пройдено и благословения на его достойное земное окончание. У нас с Даниилом было еще сложнее. Через какое-то время после свадьбы он сказал мне: если перед аналоем стоят двое, один из которых уже обречен, это имеет совсем особый смысл. Я понимаю это так. Оставшись на земле после его ухода, я беру на себя расплату за многое в его юности. Но главное — то, что осталось в моих руках: его творчество. Мой долг — хранить, беречь и, вот уж чего я не ждала, — принести его людям: издавать все Даниилом написанное и читать его стихи.

Мы предстали пред Господом для венчания, уже пережив все: и десять лет дружбы, и войну, и тюрьму, десятилетнюю разлуку, встречу после разлуки, осознанное единомыслие, потому что я всегда была рядом и понимала, с кем я рядом. Поэтому наше венчание было настоящей клятвой перед Богом.

А потом мы отправились в то самое свадебное путешествие теплоходом, с которого начинается эта книга.

Вернувшись летом, мы уехали в деревню Виськово. Это недалеко от Плещеева озера, на котором стоит Переславль-Залесский. Там находится монастырь Даниила Переславского, в честь которого и был крещен Даниил. Мы всегда были легки на подъем. Даниил даже тогда очень любил ходить и мог еще одолеть расстояние километра в два. Однажды мы пошли к тому монастырю. Он был занят воинской частью. На нас очень строго и неприязненно смотрели вахтенные в воротах. Разумеется, о том, чтобы попасть внутрь, не могло быть и речи. В воротах мы увидели только остатки облупленных фресок и часть лика, смотревшего на нас удивительными глазами.

В деревне не было электричества, притом совсем недалеко от Москвы. И это при «полной электрификации всей страны». По вечерам зажигали керосиновые лампы, и готовила я чаще всего на керосинке. В одно из пребываний Даниила в больнице медсестра сказала мне: «Если вы при таких сердечных приступах, которыми он страдает, будете вызывать неотложку и рассчитывать на ее помощь, вы потеряете мужа через неделю. Давайте-ка, я вас научу делать уколы. Если сами будете колоть, как только ему становится плохо, сколько-то он еще проживет».

Она учила меня делать уколы в подушку. И вот, когда мы попали в Виськово, мне пришлось сделать мой самый первый укол. Даниил сказал:

— Листик, мне плохо, нужен укол.

Я вскипятила на керосинке шприц и иголку, набрала лекарство, как мне показывали, протерла руку спиртом и уколола первый раз в жизни живого человека и еще какого — любимого. Уколола, громко заплакала и выдернула иголку. Было очень страшно. А Даниил меня успокаивал:

— Ну, чего ты испугалась? Делай укол спокойно, все правильно.

Так я, всхлипывая, сделала первый укол. Потом я колола еще много, иногда по два раза в день. Действовала, как профессиональная медсестра, и, если все-таки случалось так, что колола сестра, а не я, Даниил смеясь говорил:

— Ты делаешь лучше, совсем не больно.

Листик было мое прозвище. Оно осталось во всех письмах. (А Даниил был Зайка.) Подразумевался ивовый листик, зеленый и узкий. Не только потому, что Даня любил иву, но и потому, что я, особенно после войны, была узенькой и бледно-зеленого цвета.

В Виськове Даниил временами чувствовал себя неплохо. Гуляя как-то в ближнем лесу, мы встретили дикую горлинку на дороге. Там в оврагах были удивительные иван-чай и летняя медуница. Цветы стояли выше нас ростом. Господи! Как Даниил радовался! Как он всем этим цветам радовался! А я, конечно, несмотря ни на что, не могла оторваться от этюдника.

Тем же летом я получила от Союза художников на осенние месяцы путевку на двоих в Горячий Ключ. Это — место в 70 км к югу от Краснодара. До Краснодара мы ехали поездом, потому что мне сказали, что самолетом Даниилу нельзя. Дальше добирались машиной до Дома творчества. Выяснилось, что внизу Даниил находиться не мог, так как там был тот самый горячий ключ — источник, от испарений которого ему становилось плохо.

Я сняла домик на горе, перевезла туда Даниила, и мы прожили там два месяца. Он не спускался, почти уже не мог ходить; если было нужно, спускалась я. За едой в столовую ходила наша хозяйка, и за это мы половину отдавали ей. Стояла изумительная золотая осень — последняя осень в жизни Даниила. Там в «золотом осеннем саду» он закончил «Розу Мира».

Я все время бегала на этюды, а Даниил надо мной подшучивал; «Это отговорка, что ты пишешь этюды. Просто это твой способ общения с природой, так уж ты устроена, что отдыхать не умеешь, не можешь ничего не делать, тебе непременно нужно, чтобы руки были заняты. Вот ты и берешь с собой этюдник, пишешь пейзаж, а на самом деле просто общаешься с природой. Ну, иди и пиши».

У хозяйки был чудный песик. Мы его подкармливали, естественно, а он за это укладывался на нашем крылечке на всю ночь и спал, плотно прижавшись к двери. Песик ходил со мной на этюды. Однажды я писала горный ручей в лесу, а он сидел рядом. В какой-то момент я повернула голову и увидела, что пес сидит рядом и смотрит на ручей с точно таким же, как у меня, выражением глаз.

Как-то я пришла с этюдов, прибежала в сад, где Даниил работал. Он был там удобно устроен. Перед ним стояла машинка, лежали тюремные черновики «Розы Мира», рядом всегда стояли фрукты. Я подошла. Даниил сидел со странным выражением лица. Я очень испугалась, спросила:

— Что? Что с тобой? Он ответил:

— Я закончил «Розу Мира». Помнишь, у Пушкина:

Миг вожделенный настал: Окончен мой труд многолетний, Что ж непонятная грусть Тайно тревожит меня?

Вот и я сейчас это чувствую: окончил работу и как-то опустошен. И не рад.

Я стала утешать его:

— Ну, я понимаю: ты кончил «Розу», но еще столько работы!

И вроде бы все еще оставалось по-прежнему: были лекарства, уколы, врач приходил, кругом стояла все та же золотая осень. А болезнь Даниила с той минуты начала развиваться стремительно. Мне потом врачи говорили, что это я держала Даниила на этом свете. Может, и так… Только не я, Ангел его держал на земле до тех пор, пока он не завершил то, что должен был сделать. К тому моменту были закончены «Русские боги», кроме трех глав, которые он не успел написать; были окончены «Роза Мира» и «Железная мистерия». Даниил выполнил свой долг на земле. И не мои, а ангельские руки разжались. Я, конечно, продолжала трепыхаться, но воля Божья уже исполнилась.

Мы еще некоторое время прожили в Горячем Ключе. Даниил напечатал «Розу Мира» в двух экземплярах, и второй экземпляр я зарыла на вершине хребта, который перегораживал ущелье с запада на восток. За спиной у меня был Горячий Ключ, впереди — река, а за дальними горами — море. Я увидела триангуляционную вышку, и, решив, что от нее хоть насыпь останется, отмерила тринадцать шагов до раздвоенного дерева, на котором перочинным ножичком вырезала крест. Под ним я и зарыла рукопись в бидоне, и думаю, что больше ее никто никогда уже не найдет. Лес там давно разросся. Крест теперь, вероятно, Бог знает, на сколько метров поднялся вверх. Да и нет никакой необходимости искать ту рукопись. Первый экземпляр мы увезли в Москву, я его хранила тридцать лет и сейчас храню. Теперь «Роза Мира» напечатана. И ничего уже не страшно.

Потом я вернулась на то место в день рождения Даниила — 2 ноября, написала этюд — вид, открывающийся с того хребта, и принесла его Дане. Это был мой последний подарок ему. Я сказала:

— Вот тут зарыта «Роза Мира».