Обратная дорога в Москву была очень тяжелой. Слава Богу, у нас еще были деньги, и 70 километров до Краснодара мы ехали на машине, а билет на поезд я взяла в мягкий вагон. В купе мы оказались втроем — четвертое место пустовало. Наш попутчик был в темно-синей форме. Я решила, что это железнодорожник, а он оказался сотрудником краснодарской прокуратуры. С ним мы ехали до Москвы.
Поразительная помощь со стороны разных людей продолжалась. Я знаю, что, случись беда, можно бежать, в России во всяком случае, в любой дом. Как я бегала: «Ради Бога, воды! Мужу плохо», «Ради Бога, помогите!» И помогали. На каждой станции, даже если остановка была десять — двенадцать минут, я хватала кислородную подушку и бежала в станционную санчасть. Врывалась, протягивала подушку, кричала: «Скорей! Скорей! Мужу плохо».
А прокурор из Краснодара, который, может, и распорядился, чтобы к нам не сажали четвертого пассажира, оставался в купе и ухаживал за Даниилом. Мы очень о многом с ним говорили. Мы не скрывали, откуда мы: из тюрьмы, из лагеря. Говорили о пересмотрах дел, в которых он участвовал, о следствиях, о реабилитации, обо всем, происходившем за эти годы. Работа по пересмотрам дел все еще шла. Прокурор сказал мне:
— Я вам сейчас скажу одну вещь, которую вы, может, не сразу поймете, для этого нужно быть профессионалом. Вот идет заседание по пересмотру дел и приговоров. Перед нами протокол от такого-то числа, в нем 150 фамилий. Все — от одного числа! Против каждой фамилии высшая мера наказания — расстрел. Мы, профессионалы, знаем, что это абсолютно невозможно, если хоть в какой-то мере ведется следствие. В один день приговорить к смертной казни такое количество людей можно, только если просто подписывать готовые списки с фамилиями и заранее установленной высшей мерой без всякого разбирательства. Это одна из самых страшных деталей всего, что происходило.
На вокзале в Москве нас ждал папа, и Даниила сразу же отвезли в Институт имени Вишневского, где он и до этого лежал неоднократно. Его туда устроил академик Василий Васильевич Парин, сокамерник по Владимирской тюрьме.
Наш попутчик-прокурор и потом в Москве помог. Он кому-то звонил, и зашевелилось дело с предоставлением нам жилплощади. Я уже говорила, что мы оба были прописаны у папы. И когда я доказывала, что мы же не можем в одной, пусть и большой комнате, жить вчетвером, мне на это отвечали: «Метража хватает. Потеснится ваш отец-профессор. Ничего, поместитесь, люди хуже живут». Вот с этим хамством краснодарский прокурор покончил. Он «поднажал», и за сорок дней до смерти Даниила мы получили пятнадцатиметровую комнату в двухкомнатной коммунальной квартире в самом конце Ленинского проспекта, в доме, где находился магазин «Власта». Тогда это был последний дом на проспекте. За ним — поле. А сейчас там самая середина проспекта и город тянется много дальше.
Телефона в доме не было. До переезда туда Даниил лежал в больнице, потому что забрать его было некуда, а врачебная помощь уже требовалась непрерывно. Какое-то время заняли хлопоты с получением ордера, оформлением бумаг. Потом нужно было хоть как-то обставить квартиру, не в голые же стены приносить больного человека.
Мне хотелось, чтобы он попал в свой дом. И я кое-что купила, что-то привезли и сделали друзья. Главное, я купила письменный стол, чтобы Даниил увидал, что, как только встанет, ему есть, где писать. Он уже не смог сидеть за этим столом, но видел его. Видел шкаф, в который были поставлены первые купленные мною для него книги. На стенах комнаты висели мои работы. Все это было хоть немного похоже на свой дом.
Комната наша находилась на втором этаже. Даниил не мог туда подняться сам, а лифт не работал. Друзья внесли его в квартиру на стуле.
И начались последние сорок дней его жизни.
Друзья приезжали каждый день. Каждый день приходил Боря Чуков, который познакомился с Даниилом в Институте имени Сербского. Он не отходил ни от него, ни от меня. И он же сделал четыре последние фотографии Даниила, которые теперь можно видеть в собрании сочинений. Приезжали Ирина Николаевна Угримова, Татьяна Николаевна Волкова, Ирина Ивановна Запрудская, дочка Даниной гувернантки Ольги Яковлевны Энгельгардт, иногда Ирина Владимировна Усова. Они сидели на кухне, потому что Даниил мог с кем-нибудь разговаривать минут пятнадцать, не больше, а потом уставал.
В соседней комнате жила рабочая семья: муж, жена и двое детей. Аня, соседка, на целый день уезжала куда-то с детьми, чтобы они не шумели. Так было почти все сорок дней.
Было очень трудно без телефона. Когда я не могла справиться одна, приходилось бежать на улицу к автомату и вызывать неотложку. Никогда не забуду, как бежала ночью по Ленинскому проспекту от автомата к автомату: все трубки были сорваны. Бог знает, откуда я тогда позвонила. Потом в квартире все-таки появился телефон.
Даниил поражал всех тем, что никогда не говорил ни о себе, ни о своей болезни, а всегда беседовал с людьми, приходившими его навестить, об их делах, здоровье, детях, родственниках. Он никогда никому ни разу не пожаловался. Удивительно было, что у него с ослаблением физического состояния все яснее, глубже и четче проявлялось то, что можно назвать настоящим сознанием человека, — сознание поэта и сознание отмеченного Богом вестника, через которого льется свет Иного мира.
Помню, как приехал Сережа Мусатов со своей последней женой Ниной. До ареста Сережи она училась у него в студии и потом ждала его весь срок. Они пробыли недолго. Нужно было уходить, Сережа и Нина встали, и Нина несколько растерянно сказала:
— Ну, как мы попрощаемся?
Даниил спросил:
— Вы верите в загробную жизнь?
Она ответила:
— Да.
Тогда он протянул ей руку и улыбнувшись сказал:
— Так до свидания.
Нина пожала ему руку, они вышли, и она разрыдалась уже в коридоре у входной двери.
Когда мы оставались вдвоем, Даниил иногда просил, чтобы я читала его стихи, и слушал их уже как бы совершенно не отсюда. Хорошо помню, как он попросил, чтобы я ему прочла цикл «Зеленою поймой». Я читала, естественно, не поднимая глаз, с машинописи. А потом, когда посмотрела на Даниила, то увидала у него слезы на глазах. Он сказал:
— Хорошие стихи. Я их слушал уже не как свои.
А еще он перечитывал «Розу Мира». Сначала попросил, чтобы я перечитала книгу и пометила все места, где я с чем-нибудь не согласна, что-то меня останавливает и вообще, где мне что-нибудь неясно. Мои галочки и сейчас сохранились на этой машинописной рукописи. И почти против каждой галочки есть его поправка, какое-нибудь уточнение, что-то дополнено.
Однажды Даниил перечитывал «Розу Мира», а я что-то делала по хозяйству, выходила на кухню, потом вошла. Даниил закрыл папку, отложил ее и сказал:
— Нет. Не сумасшедший.
Я спросила:
— Что? Что?
— Не сумасшедший написал.
Я обомлела, говорю:
— Ну что ты!
А он отвечает:
— Знаешь, я сейчас читал вот с такой точки зрения: как можно к этому отнестись, кто написал книгу: сумасшедший или нет. Нет, не сумасшедший.
Приступы становились все чаще и тяжелее. Приезжали врачи. Некоторые из них обращали внимание и на меня, на что я ужасно сердилась. Наверное, видели, что я тоже на краешке. Но для меня было важно только одно — держать, держать, выхватывать из гроба, еще, еще тянуть. Раз, совсем незадолго до смерти, Даниил проснулся очень взволнованный и сказал:
— Знаешь, я видел во сне Цесаревича Алексея.
Надо сказать, что мысли Даниила не были заняты императорской семьей. Он даже разделял, в какой-то мере, интеллигентское отношение к тому, что «да, безвольный император, императрица, как жаль детей»… Поэтому то, что он увидел во сне Цесаревича, было поразительно. Даниил пытался мне объяснить:
— Он такой подвиг совершил для России. Я не знаю, какие найти слова. Это как если бы обнаженный и босой человек зимой прошел всю Сибирь. Вот так можно сказать о значении его подвига. Это был подвиг, совершенный уже не здесь, на земле, ведь земля неразрывно связана с тем, что делается над ней, под ней, рядом с ней.
И то, связанное с Цесаревичем Алексеем, что Даниил тогда увидел во сне, относилось не к земному, а к надземному.
Очень незадолго до смерти Даниила исповедовал отец Николай Голубцов. По условиям нашей жизни деваться во время исповеди мне было некуда. Я осталась в той же комнате, стояла на коленях и молилась. Поэтому знаю совершенно точно, что в создании «Розы Мира» Даниил не каялся, как и во всех остальных своих произведениях.
Даниил скончался в день Алексия, человека Божия, 30 марта 1959 года в четыре часа дня. Умирал он очень тяжело. Вероятно, оттого что я мешала. Я отчаянно не хотела его отпускать.
Мне врачи говорили:
— Он жить не может. Вы его держите.
Часа за два до смерти Даниила что-то случилось: то ли это было ощущение чьего-то присутствия, то ли откуда-то взявшееся понимание. Я встала на колени у его постели и сказала:
— Я не знаю, что мы искупаем или обретаем этим мучением, только чувствую, что это страдание осмысленно.
Он приподнялся и молча обнял меня уже очень слабыми руками, присоединяясь к этим словам. Говорить он уже не мог.
Еще успела зайти врач, к счастью, самая симпатичная из всех. Сделать было уже ничего нельзя. Он не терял сознания до последних мгновений, даже прошептал какие-то слова симпатии и благодарности врачу.
Умер он буквально на моих руках: я, обняв, держала голову и плакала. Ничего я не читала, не говорила, ни вслух, ни про себя, ничего не думала. Когда, после коротких хрипов все было кончено, поцеловала в губы, чтобы уловить (принять) последнее дыхание.
Когда человек умирает, сразу встает вопрос, как и где его хоронить. Мать Даниила, любимая Леонидом Николаевичем Андреевым его первая жена Шурочка, похоронена на Новодевичьем кладбище. Там же похоронена бабушка, Бусинька, Евфросинья Варфоломеевна.
Когда Леонид Андреев купил этот участок после смерти жены, он покупал его и для себя. Тогда там было еще совсем мало могил. Позже здесь хоронили артистов Художественного театра. Еще позже кладбище стало правительственным. Конечно, Даниила надо было хоронить на Новодевичьем. Но это считалось невозможным.
Союз писателей, который хлопотал в Моссовете о том, чтобы разрешили похоронить сына Леонида Андреева на участке, купленном отцом, получил отказ. В Союзе похоронами занимался уже много лет деятель по прозвищу Харон — очень сдержанный сердечный старый еврей. Он приехал ко мне расстроенный, сказал, что на Новодевичьем хоронить запретили: это правительственное кладбище, там больше никого не хоронят. Но мне было совершенно все равно. С моим другом Алешей Арцыбушевым мы прошли в главное здание Моссовета, узнали, где заседают те, кто нам нужен. Как узнали, я не могу вспомнить, возможно, я этого и не знала, а просто шла. Наконец мы дошли до огромной высоченной двери в ту комнату, где заседала вся эта публика, — не знаю, что это была за комиссия. Я ногой распахнула дверь, влетела… Я кричала так, как кричала когда-то в конце следствия в Лефортове — все, что я думала. Что я несла — совершенно не помню. Мысль во всем этом была одна и притом очень простая: вы тюрьмой убили моего мужа, а теперь не даете похоронить его рядом с матерью. Я никого не видела. Я только понимала, что сидят какие-то люди.
Видимо, крик мой подействовал и я получила разрешение, причем разрешили погребение не урны, а гроба. Так мы и сделали. Он был теперь рядом с мамой и Бусенькой. Незадолго до смерти Даниил продиктовал мне список людей, которых хотел бы видеть на своих похоронах. Кого-то из них уже не было в живых, кого-то не было в Москве, но многие пришли. Похороны я помню смутно. Помню большое количество народа в храме и на кладбище.
Ортодоксальные верующие были глубоко возмущены тем, как я выглядела. Я надела белое платье, то, в котором венчалась с Даниилом, завила волосы и не стала покрывать голову платком. Ко мне подходили:
— Ну, пожалуйста, вас просят старушки верующие, платочек надо надеть… И почему белое платье? Я отвечала:
— Потому что я буду на Даниных похоронах в подвенечном платье. И ни с чем ко мне не приставайте, скажите спасибо, что фату не надела. Эта смерть связана с нашим венчанием.
Я уверена, что была права. Эти два события были связаны и для него. Он мне сказал как-то:
— Ты знаешь, наше венчание все же необыкновенное, потому что венчаются двое, из которых один уже умирает. Мы же не можем быть мужем и женой, можем только сколько-то времени побыть на земле обвенчанными, а потом это венчание уже там…
И гроб стоял в том же храме и на том же самом месте, где мы венчались, и отпевал Даниила тот же протоиерей Николай Голубцов.
Придя с кладбища, я взяла пишущую машинку, что-то из черновиков и стала учиться печатать. С тех пор я печатала Данины вещи, пока не ослепла.
За то время, что прошло после смерти Даниила, я всего трижды видела его во сне. В первый раз довольно скоро. Я видела его лицо, причем оно расплывалось. И я поняла, что он старается принять знакомую мне форму. Он произнес только два слова: «Молись Вечности».
Еще до того, как я уехала из той нашей комнаты, то есть до 1961 года, он приснился мне еще раз. С самого первого моего визита к Добровым Даниил всегда разувал меня и обувал. Он вставал на колени, снимал с меня ботики или туфли и надевал тапочки. Он очень это любил. И во сне я увидела, что он, очень спокойный и веселый, обувает меня в какие-то крепкие ботинки. И я знала при этом, что он меня обувает на длинную-длинную дорогу, в конце которой меня ждет «Долина роз».
А где-то в середине 60-х мне приснилось, что я вхожу в нашу комнату в Малом Левшинском переулке так, как это бывало в жизни. Я пришла домой, а Даниил лежит на диване. Я подхожу к дивану и вижу, что это не он, а как бы оболочка его и, если я ее чуть трону, она рассыплется в прах, как рассыплются стены, мебель и все остальное. Проснувшись я поняла: дом сломали. Это был не Даниил. В доме после живших в нем людей остается что-то, чего мы не видим и не знаем. Я сейчас же поехала в Малый Левшинский: так оно и было — дом сломали. На этом месте теперь просто растут деревья.
Как мне было плохо душевно после смерти Даниила, не стоит рассказывать. Но ведь, кроме потери любимого человека, было еще другое. У меня на руках было все, что составляло смысл его жизни, — его творчество. Он все оставил мне с тем, чтобы я это хранила. А я была одна. Ведь никто до конца не знал, что он писал. Никто не мог мне помочь. Я тоже была приговорена к смерти. Почему-то приговор не был приведен в исполнение, и я жива до сих пор. Значит, так было надо. Я совершенно не знала, что мне делать. Куда бы я ни шла, что бы ни делала, я просила: «Даня, помоги! Даня, пошли знак! Даня, что мне делать?» И он послал знак.
Мне очень хотелось, чтобы в доме была икона. И вот у какого-то чрезвычайно неприятного человека я купила одну очень хорошую небольшую бронзовую с эмалью иконку. Мне сказали, что такими бывают старообрядческие иконы — литые, бронза с эмалью. Икона очень красивая. Но я не могла понять, что на ней изображено. Я показала ее отцу Николаю, и он сказал, что это одно из изображений Святой Софии — Христос с крыльями, а наверху надпись «Благое молчание».
И я поняла, что это знак. София! Тема Софии, такая близкая Православию, Русской Церкви. Ведь веру мы получили из Константинополя, от Софии Константинопольской. Первый храм на Руси — Киевская София, а после него — Новгородская. И вообще тема Софии, я думаю, это центральная тема русской религиозности; она же проходит и через всю «Розу Мира». А слова на иконе были распоряжением: «Пока молчи».