Предыдущую главу я закончила воспоминанием о том, как я вместе с Даниилом поднималась по белой мраморной лестнице Большого зала Консерватории навстречу музыке. Но до этого еще далеко. В то предвоенное время, несмотря на множество друзей, Даниил был одинок.
Моя личная жизнь тихо и без всяких видимых причин разваливалась. Это был именно разлад душевный. Никто не изменял, никто не предал, не сделал ничего недостойного.
В жизни Даниила, как я уже говорила, была очень серьезная и глубокая юношеская любовь, которая много лет владела им. Кое-что теперь по прошествии стольких лет я могу попытаться объяснить.
Даниил был очень красив своеобразной, непривычной для московского взгляда красотой: высокий, легкий, очень худой, смуглый. Лицо узкое, тонкое, с высоким лбом, тонким носом, узкими губами, темными узкими глазами. Темные прямые, несколько длинноватые волосы. Длинноватые, конечно, по тем временам, когда мужчины стриглись очень коротко. Он не выносил галстуков, вместо галстука на шее мягкий черный бант, но очень скромный, бантом не выглядевший.
У каждого человека во внешности есть некие несоответствия одних черт другим. Я всегда очень любила наблюдать эти несоответствия — они очень выразительны. У Даниила так спорили друг с другом лицо и руки. Тонкое, одухотворенное, даже как бы хрупкое аристократическое лицо с прекрасным высоким лбом, а руки точнее всего надо было бы назвать мужицкими — широкая ладонь с короткими, ничуть не артистичными пальцами. Он стеснялся своих рук и прятал их под стол, а я очень их любила — они как бы удерживали его на земле.
Возможно, в этом есть проявление очень важных душевных черт, но, чтобы говорить о них, надо произнести сначала слово, которое может вызвать бурю возмущения. Даниил был гений. Никакой в этом понятии нет гордыни, никакой похвальбы. Это — очень тяжелый труд, тяжелейший крест, который Господь дает немногим — сильным. Такие люди, отмеченные, отличаются странным свойством, тоже некиим несоответствием. Они знают, слышат, видят то, что, казалось бы, невозможно слышать и видеть. Они, как дома, распоряжаются и действуют в областях, нам недоступных. При этом по-детски доверчивы, открыты, искренни до наивности в том, где другие ориентируются крепче и подчас умнее.
В этих особых Божьих детях есть щемящая хрупкость и детская беззащитность. Я знала эти черты у Даниила, иногда подтрунивала над ними, иногда удивлялась, а больше просто считалась с действительностью, ничего не пытаясь менять. И только недавно, милостью Божьей, я оказалась не рядом, не близко, но, так сказать, на обозримом расстоянии от другого гения. Гениального музыканта. Так вот со стороны увидела и поняла эту их особенность, трогательное сочетание знания и власти в тех, высочайших мирах и детской открытости и хрупкости здесь, на Земле.
Внешность свою Даниил как-то болезненно не любил. Для него дорогим и любимым был облик светловолосого, светлоглазого, смелого и радостного человека. Из-за этого отношения к своей внешности и природной застенчивости он попадал в бестолковые ситуации. Надо еще прибавить, что Даниил был очень внимателен, я бы сказала, даже старомодно учтив с женщинами. Доброжелателен к каждой, да не каждая это понимала. Вот и получалась чепуха: в него влюблялись и его внимание воспринималось как взаимность. Даниил совершенно не мог этого уразуметь, пока не разыгрывалась очередная драма.
Женщины восторгались Даниилом, но понимания от многих из них нечего было ждать. Конечно, Даниилом владело желание не быть одному. В 1937 году в его жизни светло и быстротечно развернулась как бы поэма — она и обернулась потом прелестной поэмой «Янтари». Вот отрывок из нее:
Эта женщина, Марина Гонта, подарила Даниилу радостное лето в Судаке. Но глубочайшей его душевной сути она и не пыталась понимать:
Марина Гонта умерла совсем недавно, так и не успев написать о том их общем лете, несмотря на мои мольбы. А написать могла бы — она писала, и хорошо. Не сделала она этого по той же причине: тогда ничего в Данииле не поняла и потом, занятая воспоминаниями о своей дружбе с Маяковским и Пастернаком, долго не понимала. А когда что-то осознала — было уже поздно.
Еще одна женщина в жизни Даниила понимала, и понимала многое, — Анна Владимировна Кемниц. Она была редким по глубине и тонкости человеком, и их отношения могли сложиться очень серьезно. Но Аня была замужем, любила мужа — он стоил этого — и не ушла от него к Даниилу. Я запомнила два разговора, сначала мой с Даниилом, потому что мы все видели и знали. Я сказала:
— Ну что ж такое? Как бы хотелось, чтобы с Вами (мы тогда на «Вы» были) рядом была любимая.
А он ответил:
— Очевидно, это утопия.
А второй разговор через много лет был у меня с Анечкой. Я ее спросила:
— Почему ты тогда не ушла к Даниилу?
А она смеясь сказала:
— Да потому что это было твое место — около него, а вовсе не мое.
Мы с ней дружили до самой ее смерти. Муж Ани был замечательным человеком, необыкновенной чистоты и глубочайшей порядочности. Оба они были арестованы по нашему делу.
Была и еще одна трагическая история в жизни Даниила. В начале работы над романом «Странники ночи» оказалось, что необходимо попасть в обсерваторию, поскольку один из героев романа, Адриан, был астрономом. В какой-то связи с этим он познакомился с семейством Усовых. Оно состояло из трех женщин: матери Марии Васильевны, переводчицы, и двух ее дочерей, Ирины и Татьяны. Обе сестры влюбились в Даниила, да и мать, как мне кажется, была к нему не вполне равнодушна. Татьяна Владимировна была женщиной чрезвычайно решительной и энергичной, ко времени мобилизации Даниила на фронт их иногда называли мужем и женой. Но они не были мужем и женой ни официально, ни фактически. К тому времени как-то уже было утеряно понятие жениха и невесты, а было бы самым правильным сказать, что Татьяна была невестой Даниила. Мне трудно говорить об этом. Как мне не стоило выходить замуж за Сережу, точно так же и связь Даниила с Татьяной Владимировной была ненужной и трагической страницей в его и ее жизни. Бывает такой полный диссонанс, что ничего из аккорда не получается. Однажды, увидев ее, я решилась потом спросить Даниила:
— Даня, а Вы ее любите?
И получила четкий и печальный ответ:
— Если понимать под любовью то, что и надо иметь в виду, употребляя это слово, — нет. Но если нечто значительно меньшее, — да. Люблю.
По-моему, никто, кроме меня, на эту тему больше с ним и не заговаривал. Мне, огорченно глядевшей на все эти неудачи, очень хотелось, чтобы около Даниила была любящая женщина. Иногда я воображала рядом с ним какого-то как бы ангела, сошедшего с небес, и никогда не думала, что это может быть не ангел, а просто я.
Даниил обычно приходил к нам с тетрадочкой стихов. Я однажды спросила:
— Почему Вы всегда приходите со стихами? Он ответил:
— Мне хочется к друзьям приходить с лучшим, что во мне есть. А это — стихи.
Пожалуй, самым близким и понимающим его кроме Сережи был Витя, Виктор Михайлович Василенко, искусствовед и поэт, но и Витя не понимал той глубины и сложности очень своеобразной личности Даниила, которых никто не мог понять. Среди самых близких друзей дома Добровых была семья Муравьевых, они и жили рядом, в Чистом переулке. У Николая Константиновича Муравьева были жена Екатерина Ивановна и две дочери — Ирина и Татьяна. Дружбой с этими девочками наполнено детство Даниила. Когда ему было четыре года, а Ирине шесть, Даниил объявил, что она подходит ему в жены, а спросить на это ее согласие ему не приходило в голову.
Николай Константинович Муравьев был очень крупным юристом. Он возглавлял так называемую Чрезвычайную следственную комиссию Временного правительства, которая занималась расследованием преступлений, совершенных окружением царской семьи и высшими должностными лицами. И я знаю, например, тот факт, что фрейлине Анне Вырубовой была выдана справка за подписью Муравьева именно об отсутствии каких-либо преступных деяний.
В середине 20-х годов семья Муравьевых разделилась и разъехалась. Екатерина Ивановна с Ириной уехали во Францию, Николай Константинович с Татьяной остались в Москве. Когда шло так называемое «дело юристов» (не помню в каком году), такое же фальшивое, как и все другие «дела», Николай Константинович умер. Даниил читал всю ночь над его гробом Евангелие — он всегда читал над усопшими друзьями Евангелие, а не Псалтырь. Как раз в это время явились с ордером на арест Николая Константиновича и обыск в квартире. Гроб с телом покойного стоял на его письменном столе, Даниил продолжал читать, не останавливаясь ни на минуту, а пришедшие выдергивали ящики письменного стола прямо из-под гроба и уносили бумаги. Жизненные истории Екатерины Ивановны, Ирины и Татьяны в будущем тоже переплелись с нашими.
Младшая из сестер Татьяна Николаевна Муравьева вышла за директора Музея Льва Толстого Гавриила Волкова, который умер в тюрьме в 1941 году. Татьяну Николаевну забрали по нашему делу. Ее участие в нем заключалось в том, что она давала нам с Даниилом уроки английского языка. А в те годы отношение к людям, изучавшим какой-нибудь иностранный язык, было очень интересное. Зачем человеку учить немецкий, английский или еще какой-то язык? Конечно, чтобы шпионить. Знание языка уже было подозрительным, а изучение вполне тянуло на обвинение в шпионаже.
Ирина же Николаевна Муравьева, уехавшая на Запад с матерью, вышла замуж за Александра Александровича Угримова. Его отец Александр Иванович Угримов вместе с Кржижановским принимал участие в плане электрификации России. Потом его, как и многих, выслали за границу.
Жили Угримовы во Франции, и во время гитлеровской оккупации Александр Александрович возглавил одну из групп Сопротивления, базировавшуюся в городе Дурдан, а Ирина Николаевна ему помогала. У Угримовых есть дочка Татьяна Александровна, Тата. Она, слава Богу, жива еще. Когда кончилась война, многие русские на Западе были в состоянии эйфории, страстной любви к потерянному отечеству и готовности все простить и забыть. Как говорила мне Ирина Николаевна, это надоело французскому правительству, и Александра Александровича в числе других выдворили из Франции. Александр Александрович был человеком поразительной честности и прямолинейности. Он вернулся в Советский Союз. Ирина Николаевна отправилась за ним на корабле через Одессу, она не хотела возвращаться и вряд ли поехала бы, если бы не дочка. Ирина Николаевна говорила мне, что не могла лишить дочь отца и решила разделить судьбу мужа. Они взяли с собой и мать, Екатерину Ивановну Муравьеву. В Россию приехали, когда мы уже сидели; вероятно, в 1948 году. Александра Александровича арестовали, Ирину Николаевну тоже, Тату отправили в детский дом. Александр Иванович Угримов тоже был выслан в Советский Союз, но арестован не был, Тату спасли он и еще одна родственница. Екатерину Ивановну сослали в Сибирь.
Один из замыслов следователей по нашему делу был таков: одна сестра — Татьяна Николаевна — здесь, другая — Ирина Николаевна — во Франции, один брат — Даниил Леонидович Андреев — здесь, другой — Вадим Леонидович — за границей, тоже во Франции. Им хотелось завязать еще и этот узел. Но Вадим не приехал, этому помешали его жена и дочь, почувствовавшие опасность. Этот замысел не удался. Ну а Угримовы отправились по лагерям, как все мы.
Каждое лето Даниил уезжал в Трубчевск, там бродил в любимых своих лесах. Как-то он мне рассказал, что у него есть лесные места, посвященные кому-нибудь из друзей. В том числе была там «Полянка Мусатиков».
Это, конечно, ласковая шутка. Но отношение Даниила к природе, его восприятие природы было необыкновенно серьезным и глубоким. Почти все стихи этой темы родились в связи со скитаниями в лесах около Трубчевска, маленького древнего русского города на расстоянии двух часов езды автобусом от Брянска.
В этом городе встретились Игорь и Всеволод из «Слова о полку Игореве». Когда смотришь с высокого берега Десны, на котором стоит город, вокруг простираются без края леса. Они прекрасны и сейчас, так же как и любимая Даниилом река Нерусса, протекающая неподалеку от Трубчевска. Вот как сам он пишет в «Розе Мира» о том, что пережил на берегах Неруссы: «И когда луна вступила в круг моего зрения, бесшумно передвигаясь за узорно-узкой листвой развесистых ветвей ракиты, начались те часы, которые остаются едва ли не прекраснейшими в моей жизни. Тихо дыша, откинувшись навзничь на охапку сена, я слышал, как Нерусса струится не позади, в нескольких шагах за мною, но как бы сквозь мою собственную душу. Это было первым необычайным. Торжественно и бесшумно в поток, струившийся сквозь меня, влилось все, что было на земле, и все, что могло быть на небе. В блаженстве, едва переносимом для человеческого сердца, я чувствовал так, будто стройные сферы, медлительно вращаясь, плыли во всемирном хороводе, но сквозь меня; и все, что я мог помыслить или вообразить, охватывалось ликующим единством. Эти древние леса и прозрачные реки, люди, спящие у костров, и другие люди — народы близких и дальних стран, утренние города и шумные улицы, храмы со священными изображениями, моря, неустанно покачивающиеся, и степи с колышущейся травой действительно все было во мне той ночью, и я был во всем».
В Трубчевске Даниил очень близко сошелся с одной семьей. Глава этой семьи — школьный учитель, художник и музыкант-любитель Протасий Пантелеевич Левенок. Вся эта семья стала для Даниила почти родной. На их доме теперь установлена первая в России мемориальная доска, посвященная памяти Даниила. Одна из дочерей Левенка — Евгения Протасьевна, даже считалась невестой Даниила. Это были люди, своей теплотой, скромностью, искренностью, глубиной олицетворявшие ту родную провинцию, где и сейчас дремлет Россия.
Уезжая из Москвы, Даниил сразу разувался и в Трубчевске ходил босиком. «Босикомхождение», так это мы в шутку называли, для Даниила не было позой, выдумкой. Он действительно чувствовал босыми ногами жизнь Земли. Различал разные оттенки ее голоса. А в городе чувствовал излучение энергии жизненной силы тех людей, которые ходили по городу. Не могу объяснить это более толково, потому что сама ничего не слышу, но знаю, что он говорил правду.
Во Владимирской тюрьме даже однажды возник «босой бунт»: под влиянием Даниила разулась вся камера. Бунт был подавлен, а хождение босиком запрещено всем, кроме него. Даниилу разрешили не обуваться, даже выходя на зимние прогулки.
Последнее безмятежное лето в Трубчевске Даниил провел в 1940 году. Осенью опять вступила в свои права городская жизнь. А в апреле 1941 года умер Филипп Александрович Добров. Он умер на Пасху от апоплексического удара. Сережа его нарисовал — получился изумительный рисунок. Какое было лицо у Филиппа Александровича! Оно просто светилось. Это страшно звучит, но я люблю смотреть на лица умерших в первый день. Все каждодневное уходит, и несколько часов, а может быть, сутки видна самая суть человека — итог его жизни.
Филиппа Александровича похоронили на Новодевичьем. Похороны были удивительные. Религия была запрещена категорически. Люди ходили в церковь потихоньку, но в дом, конечно, пригласили священника — отпевать. Были открыты все окна и входная дверь. В квартире и в переулке около дома толпился народ. Множество людей пришло — днем! — проводить доктора Доброва, который всех лечил.
Кажется, будто Господь уберег его от войны, начавшейся два месяца спустя.