Еще, еще немного побыть в этой удивительной стране детства.
Школа, в которую меня отдали, была обыкновенной советской школой, и там, по словам мамы, училось «жуткое хулиганье». Поэтому научные работники объединились и организовали на базе бывшей Хвостовской гимназии школу для детей ученых. Программа, по которой тогда учились, была такой, что мы, к примеру, совершенно не могли потом читать русскую классику. О Достоевском вообще не слышали. Лермонтова «проходили» только «Мцыри», причем с совершенно богоборческой точки зрения. Татьяна из «Евгения Онегина» преподносилась исключительно как «продукт дворянского воспитания», а «Мертвые души» давали так, что после школы я не скоро к ним вернулась. И, несмотря ни на что, педагоги Хвостовской гимназии были настоящими. То, что они ухитрялись сделать в рамках этой программы, мы смогли оценить, только став взрослыми. Они ужимали программу, чтобы оставались пустые уроки, на которых нам читали вслух. Я почему-то запомнила, как преподаватель литературы Георгий Иванович Фомин читал «Аттические сказки» Зелинского. Нас водили в Музей изящных искусств, который вообще-то «не полагался». Биолог устраивал выездные экскурсии. Нам давали списки книг, и мы упоенно читали их под партами. Тогда еще можно было достать книжки.
Мне повезло, потому что у папы были друзья Бернштейны. Один математик, другой физиолог. У них была библиотека юношеской литературы, и я имела к ней полный доступ. У Даниила книги просто были, потому что он на восемь лет старше меня, значит, в доме все еще сохранилось. Существовала такая серия «Золотая библиотека». Позже советская власть добралась и до нее. Потом произошло то, чего уже никто не помнит: были запрещены сказки. Запретила их лично Крупская, потому что в сказках Иван-царевич да царевна и вообще нет классовой борьбы. Поэтому образовалась «дыра»: есть дореволюционные сказки, а потом — Чуковский и Гайдар. Сказки, с которыми мы росли, постигла печальная участь. А потом постепенно запрещенным оказалось все. Я как-то ухитрялась вывернуться из советской литературы. Начитанность позволяла, перелистав какую-нибудь советскую чепуху, быстренько сдать то, что требовалось.
Историю мы не изучали. Вместо нее был такой предмет — обществоведение, точнее, перечисление революционных движений. История в нем представлялась так: сначала Спартак, потом, кажется, крестьянские войны в Германии, потом промышленный переворот в Англии, Французская революция, революция 1905 года и великая революция 17-го года в России, которая все привела в порядок. Так и выглядела бы для нас история, если б мы не вырывали друг у друга из рук, зачитывая до дыр, книжки — от Вальтера Скотта до Соловьева, того, что писал исторические романы, Всеволода. Вот так мы учились. Благодаря родителям, книгам и умным педагогам все-таки окончили школу с какой-то, пусть сумбурной суммой знаний.
Даниил тоже любил детство. И мне хочется задержаться в этом времени по нескольким причинам. Одна из них то, что я знаю, в какой штормовой океан вынесет уже скоро наши корабли. Другая — когда с конца жизни всматриваешься в начало, то видишь, как основные черты, кирпичики в фундаменте личности закладывались там. А третья причина — забавная. У нас с Даниилом, несмотря на восьмилетнюю разницу в возрасте, какие-то вещи проходили параллельно, конечно, учитывая эту разницу. Вот об этих, немного смешных вещах я и расскажу.
Музыке тогда обучались все дети в так называемых интеллигентных семьях. Нас усаживали за рояль и учили играть. Со мной все было в порядке благодаря папе. Когда мне было, вероятно, лет пять, он посадил меня за рояль, подложив множество нотных папок, мы с ним играли в четыре руки. Происходило это так: вторая часть дивной Первой симфонии Калинникова очень проста — в правой части партитуры это терция, которую играют двумя пальцами. Это я и играла, а все остальное — папа. А я была безумно горда — мы с Дюканушкой (так я звала папу) играем в четыре руки! Со временем мы подошли к тому, что могли играть все, что хотели: вплоть до симфоний Бетховена. Благодаря этому я жила в музыке.
У Даниила с музыкой дело обстояло несколько хуже и быстро кончилось. Его тоже усадили за рояль. И вот однажды спустя какое-то время Филипп Александрович, сидевший в том же большом зале, где стоял рояль, несколько раз остановил его: «Ну ты же неправильно играешь, ты же фальшивишь! Ты ошибаешься!». Даниил продолжал ошибаться. Тогда Филиппу Александровичу это надоело, он ссадил мальчика с табуретки, сел за рояль и сказал: «Послушай, я сейчас тебе сыграю так, как должно быть». Он заиграл, увлекся, продолжал играть и играть. Через какое-то время из-под рояля донесся восторженный вопль: «Дядюшка! У рояля ноги, как у динозавра!». Хорошо, что Добровы вовремя поняли, что не надо ребенка мучать. Музыкой он больше не занимался, а вот динозавров обожал. Все его тетрадки покрыты изображениями доисторических животных.
Другой забавный случай произошел у нас обоих с оперой «Евгений Онегин». Тоже, конечно, в разное время. Тогда дети очень часто ходили в театры и на концерты. Причем нас отпускали в одиночку; просто давали в руки билет и говорили: «Вот иди в Художественный, Малый зал Консерватории или еще куда-нибудь». Так мы ходили, иногда на детские утренники, но часто и на настоящие вечерние спектакли. На «Евгения Онегина» меня взяла с собой мамина приятельница, у которой были две дочки. Сидели мы на галерке. А у меня — боязнь высоты, о чем никто тогда не подозревал. Уже из-за этого мне было скверно. Кроме того, в семь-восемь лет меня абсолютно не заинтересовало то, что происходило на сцене. Поэтому дома я заявила, что в оперу я больше не пойду, мне там не понравилось. Папа выждал время и, когда мне было лет десять, поступил очень просто и умно. Он купил билеты на хорошие места в ложу бенуара и взял с собой партитуру. Я сидела с папой на прекрасных местах и слушала «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии». И так это сказание вошло в мою душу на всю жизнь. Кроме того, папа показывал мне, как написано в партитуре то, что происходит на сцене: «Смотри: то, что поют, вот здесь написано». И это удивительным образом закрепило впечатление от спектакля уже навсегда и определило мое отношение к опере, которую я особенно люблю.
У Даниила история с «Евгением Онегиным» получилась другая, но тоже забавная. Его отправили в театр одного. И он пришел неожиданно рано. Взрослые удивились: «Почему так рано? Разве спектакль уже кончился?». Даня ответил: «Да». Взрослым это показалось странным, и они принялись расспрашивать:
— Ну а что же там все-таки происходило, расскажи.
— Ну как, что там было? Убили его и все тут, чего же еще? Для мальчика после того, как один герой убил другого, сюжет оперы был исчерпан. Он просто повернулся и пошел домой, считая, что это конец.
Я всей душой была в театре. При школе в одной из комнаток жила Ольга Алексеева, актриса, родственница Станиславского. Она вела драмкружок. Помню два спектакля. Первый — «Люлли-музыкант», где я играла Люлли. Мне было лет одиннадцать. Мы с увлечением репетировали пьесу, но нам ее запретили! Герцог де Гиз брал там Люлли к себе, и, стало быть, не было настоящего классового подхода. Не разрешали тогда не только сказки, но и спектакли. Потом оказалось, что я знаю наизусть целиком «Бориса Годунова» и «Горе от ума». Я никогда не учила эти вещи, просто читала, как читают в детстве любимое: по десять — двадцать раз. И вот мы с классом (это был пятый или шестой) решили поставить «Бориса Годунова». Я играла Самозванца. Костюмов мы не достали, играли в своих платьях, кто в чем. Меня долго потом поддразнивали. Длинноногая, в коротеньком бумазейном платьице девочка с белобрысыми лохмушками девчоночьим голоском упоенно восклицала: «Тень Грозного меня усыновила!».
Через двадцать с лишним лет в мордовском лагере мы играли пушкинскую «Сцену у фонтана» в очень страшный день. У нас отобрали свои платья и выдали казенные с номерами. У нас как будто отнимали имя. Больше не было уже человека, оставался только номер. Но Пушкин был у нас. И все, что было прекрасного на свете, как бы концентрировалось в пушкинских словах и было с нами.
А тогда в конце 20-х годов в Москве шла немецкая кинокартина «Нибелунги». Мы с Даниилом смотрели ее в разных кинотеатрах и по-разному, но в одно время. Даниил любил кино, писал сценарии, разыгрывал с друзьями немыслимые фильмы.
Большой зал Консерватории был превращен тогда в кинотеатр и назывался «Колосс», в Малом зале, по-моему, еще давали концерты. Звукового кино не было. На углу Тверского бульвара и Страстной площади находился маленький кинотеатр, который даже назывался «Великий немой». Я смотрела «Нибелунгов» несколько раз. В кинотеатре этом сейчас находится Драматический театр им. Станиславского на Тверской. Музыкальное сопровождение картины было оркестровым. Исполняли, естественно, Вагнера. В более дешевых кинотеатрах просто тапер играл того же Вагнера.
Конечно, я обмирала на первой серии, где герой Зигфрид. Рыцарь! Что может быть прекраснее для девочки? Кримгильда тоже была очень хороша. Особенно хороши были ее необыкновенные длинные белокурые косы — моя несостоявшаяся мечта, у меня-то были хвостики на голове. Но Зигфрид — вот, ради кого стоило ходить в кино сколько угодно.
Даниил же был влюблен в Кримгильду. Все время пока в Москве шла вторая серия картины, которая называлась «Месть Кримгильды», где она была главным действующим лицом, он каждый вечер ходил в кино. Он посмотрел вторую серию 70 раз!
Вот почему это интересно. Образ женщины, способной на огромную любовь и посмертную верность мужу, во многом стал основой женских образов у Даниила. Поэму «Королева Кримгильда» он писал во время войны. А в более ранней «Песне о Монсальвате» уже намечается тема, получившая потом развитие в «Странниках ночи»: смелый и гордый король, который отправляется завоевывать Чашу святого Грааля, и королева Агнесса, бесконечно любящая его и понимающая греховность этого богоборческого замысла. Та же тема звучит в романе «Странники ночи»: один из его героев, Адриан, интереснейший человек с явно богоборческими идеями, и беспредельно любящая его Ирина Глинская, сопротивляющаяся этому кощунству, жертвуя своей любовью и личным счастьем. Упоминаю об этом здесь потому, что, как я уже сказала, какие-то странные, тогда непонятные вещи потом оказываются нужными и важными.
Через много лет я поняла, какое значение и для меня, и для Даниила имели книги, прочитанные в детстве и отрочестве. Я в те годы долго была переполнена приключенческими романами Эмилио Сальгари и Майна Рида, историями о рыцарях и принцессах, сказками. Одной из любимых книжек было детское изложение легенд о рыцарях короля Артура. Я все это читала, читала и этим жила. Мне было уже ясно, что женщине жить надо для того, чтобы любить. И вот что забавно, к вопросу о модном сейчас сексуальном воспитании. У меня его не было. Дома никогда на эту тему никто не говорил ни слова, хотя отец был физиологом. Все так сказать «необходимые» сведения я получила во дворе, в самом уличном изложении. Они не произвели на меня впечатления. Думаю, что должна благодарить за это рыцарей и принцесс, которые перевесили остальное. Больше того, мои царевны и герои не только не свалились в подворотню, а наоборот — возникло сомнение в сведениях, полученных в подворотне. Что-то в них было не так, потому что к Тристану и Изольде они отношения иметь не могли. А в истинности Тристана и Изольды сомнений не было никаких. Откуда у десяти — двенадцатилетней девочки родилось это четкое представление о том, что мое назначение в жизни — любить, абсолютно ничего для себя не требуя? Я встречу однажды того, кто будет предан какому-то важному делу, то есть рыцаря-крестоносца, и буду рядом с ним ради него и его дела.
Интересно, что я и мои подружки читали одни и те же книжки, позднее вместе слушали Лоэнгрина, но только я так представляла себе свою будущую любовь.
Сейчас мне иногда задают вопрос, почему же я подробно не расспрашивала Даниила Андреева о том, откуда он получал сведения, какие у него были состояния, благодаря которым он писал «Розу Мира». А все очень просто. На всю жизнь с тех самых пор я поняла, как трагически неправа была Эльза из «Лоэнгрина», как она потеряла любимого. И слова: «Ты все сомнения бросишь, ты никогда не спросишь, откуда прибыл я и как зовут меня» — выжжены в моей душе навсегда. Поэтому я не расспрашивала мужа о том, о чем не следовало. И это понимание родилось тогда, у той растрепанной девочки.
Кстати, лохмушки доставляли мне много огорчений. Кроме историй о рыцарях я читала приключенческие романы, где обычно были две героини. Одна черноглазая, смуглая, смелая, она скакала на конях. У Эмилио Сальгари это была дочь предводителя индейского племени, ее звали Миннегага, она была совершенно великолепна. Вторая героиня была голубоглазой блондинкой, все время плакала и падала в обморок. И когда я смотрела в зеркало и видела безнадежно светлое личико с голубыми глазами, и хоть бы косы на голове, а то нет, Господи, как меня это расстраивало!
Со временем зачитанных до дыр Жюля Верна и Сальгари сменили — и уже навсегда — Шекспир, Гофман и Диккенс. Пушкин, Лермонтов и Гоголь казались чем-то органически живущим рядом, как воздух, деревья, музыка. Легенды же о рыцарях Круглого стола и короле Артуре сопровождают меня всю жизнь. Начитавшись Шекспира, я влюбилась в Марка Антония. Забавно, что мне совсем не мешали ни наличие Клеопатры, ни даже то, что он жил много веков тому назад. Живущую в мире фантазий девочку трудно было назвать христианкой, хотя я себя таковой считала при полной неграмотности во всем, что касалось религии. Около меня не было ни одного не то что воцерковленного, а просто реального христианина. К заутрене мы ходили на улицу к храму на углу Столешникова переулка и Петровки, и, думаю, благовест Москвы, начинавшийся с колокольни Ивана Великого, делал с моей душой то, что не удавалось никому из людей. Обычно это называется подсознательным стремлением ко Христу, на самом деле, конечно, было рукой моего Ангела Хранителя.
Мои попытки читать самостоятельно Евангелие были неудачными, а книга «Мифы и легенды Древней Греции» казалась понятной и очень увлекательной. Соперничать с ней могли разве что рыцари Круглого стола. А потом произошло следующее. Я прочла книгу — по-моему, автором был Эберс, а книга называлась «Серапис» и кончалась тем, что христиане разбивают статую бога Сераписа. Я со всей страстью пережила гибель статуи и решила стать язычницей. Никому ничего не говоря, я бегала в Музей изящных искусств молиться статуям греческих богов. Откуда у меня возникло и вовсе странное желание стать ведьмой, я уж совсем не знаю. Оно было очень сильным, и я, по своей наивности, стала искать по советским библиотекам книги с руководством по колдовству. Их я не нашла, но хорошо помню одну ночь. Все выглядело совсем буднично, как всегда у меня была бессонница. Я лежала и размышляла… И в потоке мыслей — как молния — мне ясно открылась греховность и недопустимость желания быть ведьмой. И я всей душой и навсегда от этого отказалась. Конечно, это тоже было прикосновением Ангела Хранителя.
Моя детская способность к сопереживанию имела странное последствие. В двенадцать лет из-за нее я получила заболевание — тик. Я часто возвращалась из школы на трамвае, выскакивала у Петровских ворот, вприпрыжку бежала домой по Петровке, мимо Петровского монастыря. У монастыря на земле сидел нищий. Голова у него дергалась. Меня залила такая отчаянная жалость, что мгновенно я как бы всего его вобрала в себя. Я стала этим нищим. Домой я пришла уже больной. И как меня ни лечили, тик остался на всю жизнь. Позднее я уже знала за собой эту особенность, и, встречая на улице человека, например, с болезнью святого Вита, переходила на другую сторону. Эта странная способность острого сопереживания через много лет обернулась хорошей стороной, когда мы жили уже вместе с Даниилом и он работал над романом «Странники ночи».
В 29-м году я окончила семилетку, а Даниил — Высшие литературные курсы.
Школу мы кончали сходным образом. Я совершено ничего не понимала в математике. Преподавал ее Константин Львович Баев, он работал еще и в планетарии и сносно относился ко мне только потому, что я увлеклась астрономией, которую он же и ввел в школе. На выпускной экзамен — последнюю контрольную по математике — я к тому же опоздала. Константин Львович рассердился и дал мне отдельное задание. Когда я взглянула на него, то сразу поняла, что нечего и пытаться решать. Я тут же переписала задание на листочки и разослала нескольким лучшим ученикам, тем, кто обычно мне помогал. Но, увы, получила ответы: «Не могу, ничего не понимаю». Видимо, рассердившийся Константин Львович выдал мне такое, что вообще не имело решения. Я подумала, подумала, написала стихотворение и подала его вместо решения задачи. И получила отметку «успешно»!
С физикой дело обстояло хуже. Последним заданием по физике была динамомашина. Как она работает, объяснял мне очень хороший преподаватель. Много раз объяснял папа. Объясняли все лучшие ученики класса. Пять минут, пока длилось объяснение, казалось, что все понятно. А еще через пять минут я уже опять ничего не соображала. Как-то я все-таки сдала физику уже осенью. Это было на переэкзаменовке. Но что такое динамомашина, как она работает, так до сих пор и не знаю.
Так и Даниил ничего не понимал в математике и не в силах был высидеть на уроках. И хотя он всячески пытался совладать с собой и приняться за дело, каждый раз уходил с урока и прятался. В конце концов наступил последний урок, тот самый — контрольный. Он решил остаться. Но, как потом говорил мне, «как только раздался звонок, ноги сами вынесли». Он рассказывал об этом так: «Проторчал весь урок в соседнем пустом классе, к тому же на меня напал кашель, и я простоял урок на подоконнике, высунув голову в форточку и кашляя в переулок, чтоб не было слышно». Даниил был старостой класса. А это происходило уже при советской власти. Вместо частной Репмановской гимназии была советская школа. И вводились всякие новые порядки: старосты классов присутствовали на педагогическом совете, когда объявлялись отметки всех учеников. Даниил — староста, да еще фамилия Андреев — на «А». С него начинается обнародование отметок всего класса. Преподаватели по очереди называют свою отметку каждому ученику. Когда дело доходит до математика, он, не поднимая глаз, говорит: «Успешно».
Через несколько лет Даниил специально пошел домой к этому учителю, чтобы спросить: «Почему Вы так поступили?». И вот что услышал в ответ: «Вы были единственным учеником, о котором я не имел ни малейшего представления. Я просто Вас никогда не видал. Меня это заинтересовало, и я стал осторожно расспрашивать остальных преподавателей об ученике Данииле Андрееве. И из этих расспросов я понял, что все Ваши способности, интересы, все Ваши желания и увлечения лежат, так сказать, в совершенно других областях. Ну зачем же мне было портить Вам жизнь?». Вот всем бы таких педагогов…
Существовало во времени моего детства и юности Даниила пространство, где еще в 28-м или 29-м году мы могли бы встретиться. Тогда от Никитских ворот до памятника Пушкину, который стоял там, где ему и полагается — в конце Тверского бульвара, — был книжный базар. Там располагались продавцы, перед ними, кажется, на каких-то подстилках лежали книги. И от Никитских ворот до памятника шли развалы книг. А между ними торговали мороженым. Часто, возвращаясь из школы, я ходила вдоль книжных развалов, жадно разглядывая книги. Книг лежало множество, они были разные, и много очень хороших.
Даниил в это время учился на Высших литературных курсах, канцелярия которых помещалась посередине Тверского бульвара, где сейчас Литературный институт им. Горького. Кроме того, многое в его жизни было связано с окрестными переулками. Он, конечно, тоже ходил вдоль тех же книжных развалов. Наверняка мы встречались, проходили мимо друг друга. Может быть, даже стояли рядом над какими-то книжками — худенькая длинная девочка, всегда растрепанная, с мороженым в руке и стройный, смуглый, красивый молодой человек с очень необычной внешностью.