Приложение
ПИСЬМА К. Д. БАЛЬМОНТА К Е. А. АНДРЕЕВОЙ-БАЛЬМОНТ
В начале нашей совместной жизни с Бальмонтом мы редко расставались с ним. А если разъезжались, даже на короткий срок, писали друг другу ежедневно. Когда же он уезжал надолго в Мексику, Египет, он тоже писал мне часто и большие письма. Отрывки из этих писем, касающиеся общеинтересных вопросов, описания стран, его мыслей и впечатлений от них, я отдавала в печать в «Весы» и другие журналы.
Все письма Бальмонта — их было сотни — я бережно хранила у себя. Когда в 1914 году я уехала из Парижа, где мы тогда жили, я отдала весь свой архив на хранение в банк «Crédit Lyonnais» . Оттуда, через год, Бальмонт достал его по моей просьбе, но, так как переслать в Москву во время войны нельзя было, он оставил его у себя, верно. Что он с ним сделал — не знаю, как не знаю, что стало со всеми бумагами Бальмонта. Среди них должны быть и записные книжки Бальмонта, в которых он с 1893 года записывал все стихи, что писал. Книжек этих должно быть не меньше пятидесяти, я думаю. Бальмонт носил всегда одну в боковом кармане. Когда кончалась одна, он брал другую. Все они были в кожаных темных переплетах, одинаковые по виду и формату.
Из огромного количества писем, полученных мною от Бальмонта со всех концов света, у меня сейчас сохранилось случайно несколько писем от 1904 года, когда он уезжал из Парижа в Барселону на неделю. За эти дни я получила от него 7 писем и 5 телеграмм.
И затем уже все письма с 1914 года, когда я уехала из Парижа в Россию, а Бальмонт остался там из-за войны на 1914–1915 годы.
Часть 1916 и 1917 годов мы провели вместе в Москве. Бальмонт уезжал в эти годы в поездки по России: на Кавказ, в Сибирь, Японию. Оттуда его письма ко мне.
Весной 1917 года я уехал на Урал, в г. Миасс, куда он писал мне в продолжении четырех лет. Я не могла вернуться оттуда в Москву из-за гражданской войны.
Бальмонт уехал без меня в 20-м году за границу. И оттуда писал мне до 1934 года.
В моих «Воспоминаниях о К. Д. Бальмонте» я подробно говорю об этих письмах.
8 июня 1904. Тулуза
Здравствуй, милуня. Утро серое, скучное. Отдаю себе отчет, что мог бы в данную минуту видеть не ястребиное лицо моего соседа с сигарой во рту, а твое лицо, и невольное чувство тоскливости окутывает паутиной. Ну, ничего. Дорожная неизбежность. А что ты? Сейчас 9 часов. Ночь прошла отлично. Удалось спать все время, с малым дивертисментом в виде непроизвольных толканий некоторой старушки и о некоторую старушку. Решил, доехав до Жерон, не останавливаясь, проехать в Барселону. До свидания, дружок милый. Не скучай и не беспокойся. Напиши поскорее. Не урезывай себя в покупках, пожалуйста. Поклоны Елене и Максу. Целую тебя и люблю. Твой К.
10 июня 1904. Барселона
Катя милая, я телеграфировал тебе сегодня. Умоляю тебя приехать или попросить приехать Елену, если ты не можешь. Я оплачу расходы. На меня напала тоска. Я не могу быть один. Ради Бога, не покинь. Барселоной восхищен. Красиво, ново. Милая Катя, отзовись. Я тоскую. Люблю тебя. Прости, что мало пишу. Твой К.
11 июня
Милая Катя, мне мучительно жаль, что я уехал один. То красивое, что я вижу, только ранит меня, некрасивое ранит вдвойне. Я уехал бы тотчас же обратно в Париж, но маленькое несчастье задерживает меня: я выронил из записной книжки мой чек. В «Лионском кредите» мне сказали, что это не означает утраты денег. С проволочкой я их получу. Но как? Я не знаю. Мне сказали, чтобы я написал об этом в Париж и в Москву. Если [это письмо] тебя застанет, пожалуйста, сходи в «Crédit Lyonnais» и спроси. Во всяком случае, я телеграфировал Полякову, чтобы он выслал мне денег, и надеюсь, что через несколько дней можно будет уехать…
Сейчас подали телеграмму. Какое мучение. Я мучаю тебя и мучаюсь сам. Я могу получить деньги только в понедельник или во вторник. Неужели я тебя не увижу? Катя, прости огорчение, но я сам тоскую. Я здоров тем не менее.
Катя, не тревожься. Я люблю тебя. Тотчас же по получении денег вернусь в Париж и оттуда в Москву или в Курск, куда мне назначишь. Завтра иду смотреть бой быков. Может быть, в понедельник можно будет уехать. Катя, целую тебя. Милая, милая, я люблю тебя. Твой К.
11 июня
Катя, милое счастье, если бы ты знала, какую боль вызвало во мне это слово impossible . Мое легкомыслие преступно и не знает границ. Я не давал себе точного отчета, что я не увижу тебя до встречи в России. Мне так больно, что я уехал один. Никогда больше не повторю подобной вещи. Я вижу твое лицо, твои милые глаза. Сердце дрожит, я люблю тебя, и нет тебя со мной. Все теряет смысл без тебя, мир — жестокая панорама. Люди страшны, они мне страшно чужие. Я буду считать дни до встречи с тобой и буду любить, лелеять тебя, когда мы увидимся. Милая, не кляни меня, люби меня! Без тебя мне смерть и гибель.
Как жаль, что мы не вместе здесь. Какое здесь ликование жизни. Ничего общего с другой Испанией. Новый мир. Все дышит жизнью и страстью. Можно сравнить только с Андалузией, с Севильей, но очень отдаленно. Блуждаю все дни по улицам и наблюдаю лица. Как жаль, что я не художник. Город торжествующий до «инсолентности» . Глаза горят, голоса почти грубы от порывов чувств. Кажется, что находишься в Африке. До свидания, Катя, милая. Радость моя, какое счастье будет, когда мы будем вместе. Люблю тебя. Твой К.
P. S. Пятницкому написал, чтобы он послал тебе для Анны Алексеевны 150 р. До свидания, Катюня, милая, милая.
13 июня
Милая Катя, я жду от тебя письма, но пока не получил. Вчера вечером пришла телеграмма, где ты просишь означить срок приезда. Я телеграфировал сегодня утром. Через неделю надеюсь быть в Париже. Я не понял, будешь ли ты ждать меня. Если будешь, отчего ты не могла приехать сюда? Ведь деньги у меня есть заработанные. Неужели из-за них ты не приехала, когда я так мучительно ждал тебя. Ну пусть. Я не стою тех откликов, которые ты давала мне раньше.
Судьба решила издеваться надо мной. Вчерашний бой быков не состоялся. Первый бык оказался позорным трусом и был прогнан с арены свистунами. Второй был убит постыдно. Публика пришла в ярость. Это был бэдлам. После столь же гнусного убиения третьего быка, я увидел невиданное зрелище. Публика ринулась на арену. Крики, свисты, danses macabres . Труп быка не позволили увезти. Мулов выгнали. Появилась полиция, гвардия. Имперессарио скрылся. Полтора часа длилась оргия. Corrida не состоялась. Цирк был окружен гвардией с саблями наголо. Это была, впрочем, лишь комедия. Я сидел смирно на своем месте, но с удовольствием взорвал бы цирк со всей его публикой, тореадорами и прочей сволочью. Для этого-то зрелища я бросил тебя. Мне казалось, что небо давит меня. Придя домой, нашел твою телеграмму. На меня напала свинцовая усталость. Я лег в постель, вернее, слег в постель и проспал 14 часов.
Сегодня я спокоен. Дождусь денег, уеду отсюда и запомню надолго, нужно ли убегать от счастья в неизвестность.
Но Барселона все же прекрасна. И как мне жаль, как жаль мне, Катя, что тебя нет со мной! Здесь сумма Испании, Италии и чего-то африканского.
Когда я увижу тебя? Я не позволяю себе думать, что я буду с тобой, и Ниникой, и с книгами. Едва подумаю об этом — сердце плачет. Какой демон соблазнил меня уехать от тебя!
До свидания, любовь. Ты — радость и жизнь. Твой К.
14 июня
Мысленно прощаюсь с тобой. Поцелуй за меня Нинику. Я наслаждаюсь солнцем и мыслью о скором возвращении. Как хороша жизнь, когда есть надежда! Целую. Твой К.
15 июня
Милая Катюня, счастье, радость! Итак, мое пребывание в бешеной Каталонии было отчаянием ожидания и бешенством телеграмм. Мне не жаль моих мучений, я заслужил их. Но мне жаль тревоги, которую тебе доставил, тебе и Елене. Прости. Было безумием уезжать одному в таком нервном состоянии. Ты была права, ты говорила, я не послушался. Катя, я всегда наказан, когда упрямствую. Теперь я спокоен, лишь только больно, что, верно, мы не увидимся до России. Сегодня среда, вечером еду в Сарагоссу, где буду завтра. Если хватит сил ехать без отдыха в Мадрид, я буду там только в пятницу, должно быть. Быть в субботу в Париже нет возможности. В Мадриде пробуду, верно, дня два, может быть, день еще где-нибудь в дороге. Должно быть, попаду в Париж во вторник. Перед отъездом в Россию хочу отдохнуть в нем дня четыре. Не тревожься обо мне. Если можешь, жди меня. Если нет, поезжай к Нинике, но люби меня и помни. Я не замедлю приехать, куда мне назначишь, радость моя.
Теперь о «деньгах»: чек утраченный никем не предъявлен. Меня и мой почерк здесь, в «Crédit Lyonnais», знают. Меня научили написать в Москву, и там дадут дубликат чека. Деньги не потеряны. Пятницкому я писал дважды, чтобы он послал Анне Алексеевне для тебя 150 р. Если по приезде в Москву они не будут еще получены (что невероятно), телеграфируй ему (Николаевская, 4). Если у тебя не хватило для покупок тебе и Нинике, возьми деньги у Бойе, я ему уплачу немедля по приезде в Париж. Или составь мне список покупок, я в точности все исполню и привезу. Что тебе привезти из Испании? Напиши, если успеешь. Я остановлюсь в Мадриде в «Santa Cruz». Зайду и в «Hôtel Embajadores».
Где мы будем летом? Я даю тебе честное слово, что со мной за все лето ни разу не случится ничего. Я буду тверд и ни разу не прибегну к яду. О, как мне хочется быть с тобой и день ото дня делить мысли и чувства. Ведь теперь — свобода от умственных пут! Мы будем счастливы, Катя, и веселы, и молоды.
Каждая моя преступно-мальчишеская попытка «освободиться» (как будто я с тобой не свободен!) приводит лишь к рабству и тоске. Ты моя жизнь, ты мое все.
Поцелуй Елену, привет Максу и Маргоре. С дороги буду писать.
До свидания, любовь. Милая, я твой. К.
P. S. Я был на высотах близ Барселоны. Этот вид лучше Неаполя.
1915. 1 января ст. ст. Пасси. 3 ч. д.
Катя милая, вчера весь день думал о тебе и говорил о тебе с Нюшей, когда мы с ней вдвоем встречали русский Новый Год, но и на меня, и на Мушку напало какое-то забвение, и мы не послали тебе вчера телеграммы. Послал сегодня утром.
Эти дни были от тебя вести: письмо и в нем ласковое и нарядное письмишко Ниники; перевод в 2000 фр. и сегодня открытка. Я напишу тебе сейчас лишь два слова: дня через два пишу обо всем, что думаю, подробно и напишу также Нинике, которую целую.
И уже серьезно начал думать об отъезде в Россию. Но хочется предварительно закончить намеченные чтения и подготовить разные рукописи, чтобы не с пустыми руками приехать и не сразу попасть в какую-нибудь лямку. Надеюсь к отъезду в марте кончить «Урваси» Калидасы, «Васантасэну» Вигасы и написать что-нибудь свое, — в какой форме, еще не ведаю.
Я не очень понял слова твоей вчерашней телеграммы: «Пошли стихов для газет». Каких? Куда? У меня почти ничего нет, кроме того, что я уже послал. Все ж через два дня смогу тебе приложить несколько вещей, но не знаю, своевременны ли.
Я начал верить в возможность устроить в России благое житие и надеюсь, что не с холодными и безучастными людьми встречусь в Москве и Петрограде, а, может быть, поеду и в Киев, и в Одессу, и в Тифлис, и куда-нибудь еще, где меня знают, любят.
Стоит ли возвращать почтой две грузинские грамматики, которые мне более не нужны, или привезти их? Просьба: пошли мне, пожалуйста, какую-нибудь грамматику санскритского языка на русском языке, а также, если что найдешь, по сравнительному языкознанию. Очень буду признателен.
Война, очевидно, затягивается надолго. Думаю, что в России, если благополучно доеду до нее, остаться нам придется долго. Но не хочется разрушать здешнее житье. Если бы можно было, я был бы склонен семь месяцев проводить в России и пять в Париже или вообще за границей. Видно будет.
Милая, целую тебя крепко. Шлю благие мысли. Да будет 1915 год светлым годом Освобожденного Человечества и озаренных дней для нас, образующих наш маленький Остров Объединенный. Твой К.
Париж. 1915. 18 января н. ст. 4 ч. д.
Катя милая, я собирался тебе писать подробно еще три дня тому назад, но с машинкой моей, которая только что перед этим была в чистке и исправлении, случилось несчастие, она отказалась писать, пришлось опять ее везти сюда, на бульвары, — и вот я сижу у Гаммона, пишу для проверки, а Нюша покорная сидит около меня. Что же мне писать для проверки — как не письмо тебе, Черноглаз, не правда ли, для проверки машинки и для проверки собственного сердца также? Впрочем, мне себя проверять не нужно. Чувствую и знаю, что за последнее время я стал спокойнее и радостнее, и все кругом стало более светлым и обещающим.
Эти последние дни я был импрессионирован приездом Макса, я очень рад ему. Он по-прежнему мил, болтает вычурно, но умно, сразу колыхнул в моей душе какие-то молчавшие области и, прежде чем еще приехал, как-то косвенно обратил меня к стихам. Я написал за это время поэму «Кристалл», сонет «Кольцо» и венок сонетов «Адам», который посылаю тебе, — удастся ли только тебе его поместить, не знаю, — передай его, пожалуйста, Вячеславу Иванову. Но мне очень интересно твое впечатление. Я написал всю эту поэму сонетов вчера: начал в 5 часов дня, а кончил в 2 часа ночи с половиной. Я думаю, что эта вещь одна из 5 или 7 наилучших моих вещей, самых сильных, красивых и значительных. И Нюша, и Макс, и Елена были захвачены, даже подавлены. Напиши мне подробно. Прочти это также Александре Алексеевне, Тане П. и Леле.
Я говорил тебе, что для газет у меня ничего нет сейчас. Я пошлю сам, непосредственно, дня через три, чувствую, что буду писать, еще какие-то струны проснулись.
Милая, за последнее время от тебя чаще были вести, но у меня какое-то чувство, что ты еще дальше, географически. Мне наскучила жизнь за границей, вся ее приблизительность. Я чувствую, что я бесконечно теряю как поэт оттого, что я не живу в России, а лишь приезжаю туда. Я, безусловно, хочу жить в России, за границу только приезжать. Но, как мы уже решили, — и ты, и я, и иные, — не надо разрушать Париж наш, с ним все-таки столько связано, что сразу от него отказаться невозможно.
19 янв. Сумерки
Катя милая, я тороплюсь отослать тебе своего «Адама», и потому прерываю письмо. Напишу тебе завтра или послезавтра еще. Я в светлой волне. — Приехала сейчас А. И. Гнатовская, и очень приветствует тебя, целует. Нинике пишу в следующем письме. Радуюсь, что идет «Жизнь как сон». Увижу ли? Навряд. Обнимаю тебя. Твой К.
1915. 28 января н. ст. Пасси. 4-й ч. д.
Катя милая, посылаю тебе несколько новых стихов своих. «Герб затаенного Месяца» я уже послал в «Русское слово», — этот экземпляр для тебя. «Сглаз» и «Поместье», строки зловещего свойства, пожалуйста, перешли Сологубу — Разъезжая, 31, Петроград, он где-нибудь, верно, напечатает, если это возможно. «Подвижная свеча», «Полночь» и «Кольцо» пошли или передай, куда хочешь и можешь.
Напиши мне о своих впечатлениях. «Сглаз» и в особенности «Поместье» я не хотел, было, тебе посылать, уж очень от них веет мутью. Но Искусство должно быть всецело свободно.
Маленький стишок, моей рукой написанный, посылаю Нинике, она просила меня стишков прислать. Не знаю, однако, понравится ли он ей.
Письмо от тебя получил, помеченное 30 декабря. Газеты со стихами еще не пришли.
На меня напала усталость. Так эта неопределенность утомительна, которая чувствуется во всем нашем мире человеческом. После поэтического прилива отлив и серые сумерки. Пойду сейчас вниз, напьюсь чаю и засажу себя за «Урваси».
Только что вернулся из Булонского леса, куда ходил с Мушкой. Он только что освободился от разных загородок, которые его уродовали. С Мушкой по-прежнему у нас мир и совет, и не мыслю себя без нее. Нужно устроиться в России так, чтоб она была с нами, Катя.
С Рондинеллей я встретился так, точно она не уезжала, но мы с ней меньше разговариваем, чем когда-то, и не так, как прежде. Правда, она несколько выбита из своего русла. С Максом говорим много, в нем есть умственная свежесть. С Еленой и Миррочкой лучше стало. Виделся с Минскими и еще с двумя-тремя прежними и новыми людьми. Но минутами мне кажется, что я слишком долго живу на Земле. Нюша тогда ласково усмехается и говорит, что я должен пожить еще. И верно, я буду жить без конца. Хоть мне кажется, что лучше было без конца быть звуком, и светом, и дыханием цветов, на какой-то другой планете, где любовь, и свобода, и существование есть единое и нераздельное радостное Одно-и-То же.
Милая, сердцем люблю тебя. И люблю Россию, и верю лишь в славян. Но трудно мне себе представить пути ближайшие. В мире бродит злое колдовство и будет бродить еще долго.
Крепко целую тебя. Поцелуй от меня Таню П. и Нинику. Прилагаю письмишко от Нюшеньки. Каждая весть от тебя радость. Твой К.
P. S. Перечитал свое письмо и очень им недоволен. Я не люблю себя погасающим. Воспряну.
1915. II. 20 н. ст. Пасси. 5 ч. в.
Катя любимая, шлю тебе вот только что написанный сонет, к тебе обращенный, и два вчерашних стиха. Если б Ал. Ив. Урусов мог прочесть мой «Портрет», знаю, был бы доволен. А ты, взыскательный художник?
Писал на днях и напишу еще скоро.
2-ю корректуру «Малявики» прочти, прошу, — мне ее посылать нет смысла. Но смотри не пропусти: там не осоки, но много асоки — (индийское — цветущее дерево), также яванавский (греческий) правильно и не есть яванский.
В «Сакунтале» опечаток не нашел. Спасибо.
Целую тебя и люблю, Черноглаз мой. Твой К.
P. S. Еще: в начале 2-го действия у меня предстает Царь, а нужно появляется. Я забыл исправить. Работаю над «Урваси».
1915. 25 февраля н. ст. Пасси. 5-й ч. д.
Катя милая, поджидал эти дни письмо от тебя, но его пока еще нет. У нас дни идут однообразно, но хорошо. Нюшенька поглощена хозяйством, но не жалуется, хоть иногда устает. Она здорова и весела. Впрочем, как раз сегодня у нее болит голова, и потому она лишь целует тебя и говорит, что напишет сама поздней, вечером. Рондинелля кончала Хлендовского и кончила его. Макс все бегает и набирается парижских впечатлений. Готовится также написать очерк о Сурикове. Елена помогает мне в переводе «Урваси» (в прозаической части, наиболее для меня скучной). Миррочка поглощает разные книжки о зверях и птицах. Я читаю о Польше XVI и XVII веков, читаю по естествознанию также и пишу стихи. Думаю о русской весне и русском лете. Вести военные тревожные, но я уверен, что дорога нам будет.
Сейчас была м-м Сталь, просила меня участвовать в концерте, верней в литературном утре, в пользу голодающих русских здешних. Я согласился. Через полторы недели.
Милая, вижу тебя в сне. И существую как во сне. Только в мыслях и мечтах есть красота. И в любви дорогих. Целую тебя и Нинику крепко и нежно. Твой К.
P. S. Прилагаемые стихи, я думаю, можно напечатать в детских журналах или где хочешь. Буду теперь писать тебе часто-часто.
1915. 3 марта н. с. Пасси. 7-й ч. в.
Катя милая, я узнал от Нюши, что у тебя очень болит рука. Меня очень это пугает, потому что я знаю, как это опасно, и знаю, как мало обращаешь ты на это внимания. Молю тебя не запускать это и не утомлять руку многописанием. Посылаю тебе в закрытом письме новые стихи. Я эти дни, впрочем, не в своих стихах, а поглощен «Урваси». Вчера отослал М. Сабашникову 1-e действие. 2-е и 3-е переписываются. 4-е перевожу и уже вижу конец. Пора кончать работу. Весна вчера прогремела первым веселым громом, и пролился первый весенний ливень. Ах, как хорошо было бы магически перелететь в русскую весну без забот и без усилий! Целую тебя. Твой К.
1915. 9 марта н. ст. Пасси. 4-й ч. д.
Катя милая, поздравляю тебя с твоим днем, с тем 13 марта, которое и в моей жизни было днем нового рождения. Не знаю, однако, придет ли к тебе мое письмо как раз к твоему дню. Все пути в Россию стали опять сомнительными.
Впрочем, я получаю письма и посылки. От тебя я получил за эти 2–3 дня газеты («День печати» и пр.) и письмо твое от 9–22 февраля, наполовину написанное рукой Малии, наполовину тобой, весьма измученной. От Сабашникова получил половину «Малявики» во вторичной корректуре. Отослал ее исправленной, но надеюсь, что ты уже утвердила сама для печати вторую корректуру, которую я просил доставить тебе. Если еще не поздно, обрати внимание на то, что в «Малявике» все время говорят об асоке (индусское цветущее дерево) и нигде об осоке (нашей болотной траве). Я подчеркнул это в корректуре. Итак, цветущая асока да не сливается с моей детскою осокой.
Твое письмо меня огорчило, милуня, такое оно растерянное, очень, должно быть, у вас плохо и нервозно. Хорошо, что ты решила поехать к маркизе отдохнуть.
Хотелось бы на твое письмо послать тебе какие-нибудь очень радостные и ласковые слова, но их у меня сейчас как раз нет или мало. Написал и думаю: «Разве может быть в душе для любимой когда-нибудь мало ласки?» — это не то, но я сейчас озабочен, ибо думаю о приезде в Россию, а когда думаю об этом, именно самый приезд не могу увидеть умственным взглядом. Думаю и ничего придумать не могу. Знаю только, что нужно приехать весной, пока еще столицы обе не совсем замерзли, иначе я лето приму не только как радость, но и как затон. Хорошо и в затоне, но лучше полная воля. Знаю еще, что я совпадаю с тобой в желании, чтоб у меня были с тобой и Еленой две раздельные жизни, но как устроится, не знаю. Конечно, Елене хотелось бы всегда жить в том городе, где буду жить я, хотя бы в самых неудобных условиях, но, раз я выразил твердое желание, чтоб эта раздельность была, она примет жизнь в другом городе, примет жизнь в Петербурге, где, может быть, будет с ней жить и Рондинелля, но вынесет ли петербургский климат Миррочка, это весьма сомнительно. А если нет? Тут я ничего более не знаю. Если нет, ей нужно жить в Париже, или в Италии, или на Кавказе, или в Крыму, — я ничего в этих вещах не знаю и не понимаю. Другой вопрос — вопрос о побывках. Конечно, если я буду с тобой жить в Москве, как мы, конечно, будем, я буду жить именно с тобой, с Еленой же буду жить в Петербурге или в другом городе. Но у Елены в Москве мать и брат, побывки, которые не будут врываться в мою с тобой жизнь, неизбежны и бояться их не имеет смысла, думаю я, ибо мои чувства с твоими в основном вопросе совпадают. Ведь так, Катя?
Я не говорю ничего о третьей моей жизни, о Нюше, ибо она не вносит в мое существование никаких больных осложнений, а входит лишь как радость.
Катя, я говорю о части мыслей, которые проходят во мне. Но мне трудно обо всем этом говорить на бумаге. Я хочу жить с тобой в Москве и хочу быть летом с тобой, Нюшей и Таней в деревне, и с Александрой Алексеевной, конечно, если ты этого хочешь и если это уже устроено, я к ней ничего не чувствую, кроме любви и уважения. Мне, однако, страшно думать, что парижская жизнь наша как будто всем этим осуждена. Я ведь не знаю, что произойдет и во мне, и во всех нас, кровно в том заинтересованных, когда мы проживем год в России, а ты уже два года. Я хочу прожить не менее года в России, чтоб видеть снег, зиму и чтоб видеть много-много русских людей. Но, в конце концов, и Нюша, и Елена поедут в Россию лишь из-за меня, она их только ужасает, а Париж им бесконечно мил. И ты, Катя, о Париже скучаешь, хоть не говоришь, а соскучишься потом и очень. Как быть с этим всем? Это тоже мысли, которые я тебе привожу как мысли, а не как решения. Один или со всеми вами, но в России я пожить хочу и должен. Как же все это выйдет, не знаю, робко беспомощен что-нибудь утверждать и устраивать. Внешне и не хочу ничего устраивать, ибо я завишу от издателей, которых у меня нет или почти нет. Все ж полагаю, что мы можем все вместе устроить что-то красивое и достойное, раз все мы, хоть по-разному, любим и движимы любовью. Катя, это так.
Милая, меня прервал Цейтлин, приходил на минуту после концерта, на котором я читал «Герб Затаенного Месяца» и «Царевич из сказки». Как скучно выступать перед русской аудиторией города Парижа, верно, больше никогда не буду выступать перед этим сбродом. Согласился из чувства жалости к голодающим. Но иногда и этот довод неубедителен. Цейтлин со смехом рассказывал мне, что в колонии собираются «протестовать» против меня и против Минского, которого даже освистали. На меня в претензии за «Сатанинских собак», как я именую пруссаков. Как бы выходит, что русские эмигранты особенно чувствительны к оскорблению немецкого, в частности, прусского имени. Это уже верх идиотизма.
Приближаюсь к концу «Урваси». Завтра высылаю Сабашникову 2-е действие. Кончаю 4-е.
Радуюсь, что опять пишу свои стихи. Думаю, что с окончанием работы над Калидасой буду писать их много. Радуюсь еще одному, чему ты, знаю, очень порадуешься: я решил, спокойно, без колебаний и твердо, никогда более, ни за едой, ни при празднествах, никак, не пить никакого вина, никогда. Как-то чисто внутренно я пришел к этому решению. Мне кажется, что, когда пройдет много месяцев и несколько лет без какой-либо чары вина, я узнаю новые душевные дали. А мои любимые никогда не будут беспокоиться обо мне, и прежде всех ты. Так да будет. Я за эти полгода, вообще, мало прикасался к вину, но теперь уже не прикасаюсь совершенно и считаю это благословением.
Катя, милая, целую твои черные глаза, люблю, всегда люблю тебя, целую Нинику, Таню, девочек ее, верю в жизнь. Твой К.
P. S. Благодарю Вяч. Иванова за бесподобный, пленительный сонет.
К ПИСЬМУ БАЛЬМОНТА ОТ 9 МАРТА 1915 г.
Бальмонту
За то, что в трепете годин,
Повитых смутою ночной,
Дрожишь ты чуткою струной,
Вольнолюбивый славянин, —
За то, что ты не чуженин,
Из царства грез, но жив одною
С отечеством заповедною,
Последней волею глубин, —
Люблю тебя! Люблю твой злобный,
Секире палача подобный
Иль меди дребезжащей, клич,—
И опрометчивого гнева
Взнесенный над главами бич, —
и плач на пне родного Древа…
1915. 20 марта н. ст. Пасси. 5-й ч. д.
Катя милая, Христос Воскресе. Целую тебя крепко и уповаю скоро поцеловать в действительности. Милая, мы ждем разных, доходящих отовсюду вестей решительных, чтоб определить срок нашего выезда из Парижа. Думаю, что это будет в конце здешнего апреля. Уж пора мне быть там, где мое сердце. Жду с радостью свиданья с тобой, свиданья с Петроградом и Москвой и лета с тобою на Оке. Дальше еще не заглядываю, но знаю, чувствую, верю, что зиму будем с тобой в Москве. Ах, я рад буду русскому снегу и морозу, и дымам из труб, и белым крышам, как сновидению.
От тебя давно нет вестей. Скучно без них. И тревожно. Здорова ли ты? Все ли у вас благополучно?
Я лишь второй день как отдыхаю от «Урваси». Хочу теперь читать, мыслить, писать стихи.
Шлю тебе из последних стихов «Имена» и «Если хочешь». Ежели возможно, напечатай.
Милый дружок, обнимаю тебя и люблю. Помни меня и жди со спокойным сердцем. Нинику целую, и Таню, и девочек Тани. Александре Алексеевне, Алеше поклон. Будь веселенькой. Твой К.
ИМЕНА
Есть волшебство вещей и их имен,
Есть буквенное, нет, лишь звуковое
Гадание в преджизненном покое,
Что, угадавшись, выявило сон.
Есть в бедных селах колокольный звон,
Есть яростность в ликующем гобое,
Их слушаешь и хочешь слушать вдвое,
Затем что в них угадан небосклон.
От пламеней вселенского пожара
До первых капель кроткого огня,
Что влагой стал, дождем упал, звеня. —
В сознаньи звуковая зрела чара,
Колодец угадания без дна, —
Так всколосились в мире имена.
ЕСЛИ ХОЧЕШЬ
Если хочешь улыбнуться, улыбнись.
Хоть не хочешь обмануться, обманись,
Хочешь птицей обернуться, прыгай вниз.
Пропасть с пропастью на дне звеном сошлись.
Ты над жизнью посмеешься, весь шутя.
Ты в безвестность оборвешься, не грустя.
Ты в Неведомом проснешься. И хотя
В жизни жил ты, вновь ты встанешь как дитя.
Только если, самовольство возлюбив,
Возмечтав, что в недовольстве ты красив,
Ты проснешься, заглянувши за обрыв,
Будешь падать, форму формой заменив.
Будешь падать. Будешь падать ты. И лишь
Отдохнешь, опять в падении сгоришь.
Век за веком будешь падать в гром и в тишь.
И на том же месте то же совершишь.
1915. 29 марта н. ст. Пасси. 12 ч. д.
Катя милая, на днях я получил от тебя «Языческую Русь» Аничкова и «Санскритскую грамматику» Кнауера, а сейчас 2-й т. Забелина и русский перевод «Облака» Калидасы. Большое спасибо. Я русским книгам очень радуюсь, особенно же, если это связано с любимыми предметами. Вчера получил от тебя письмо, писанное в деревне. Нюша тоже благодарит за письмо и пишет тебе сама. У нас все в порядке. Рондинелля, конечно, никуда не уехала. А Макс все время пишет картинки. Я же читаю книги и считаю дни. Холодно, но весна, не нынче-завтра расцветут все деревья. Целую тебя. Напишу больше скоро. Твой К.
1915. 8 апреля. 4-й ч. д. Пасси
Катя милая, я писал тебе в открытке дня три тому назад, что напишу подробней завтра, но мне помешали гости и на другой день помешало ожидание поездки на Бульвары за деньгами, — хотелось написать, что они получены и сколько. Я получил 1000 франков. Спасибо. Мы ездили с Нюшенькой — и так мне захотелось поскорее уехать в Москву. Я думаю, что через месяц мы теперь тронемся в путь, но еще не решили, через Юг ехать или Север. Сейчас я встретил Скирмута, он вернулся из России на норвежском корабле через Англию. Говорит, что в Москве большое оживление.
Милая, ты мне пишешь в письме от 27 марта о том, чтоб я сделал центр своей жизни в Петербурге с Еленой. Я этого не хочу. Я буду делить время более или менее поровну между Москвой и Петербургом, но считаю и буду считать, что средоточие мое главное там, где ты и Нюша. Вопрос об устроении жизни для меня — вопрос больной, и ни к какому вполне желанному решению тут прийти я не могу, ибо не могу изменить ни твою впечатлительность, ни впечатлительность Елены. Как-нибудь устроимся, но это будет лишь осенью. Я приеду лишь к лету. Лето же почти целиком рассчитывал провести в Ладыжине. Поедем отсюда все вместе. Я, Елена и Миррочка, может быть Рондинелля (это выяснится недели через две, она сейчас в Италии, недалеко от Генуи), — по приезде же в Россию я останусь на несколько дней один в Петербурге или в другом каком городе и приеду к тебе один. Как устроится Елена с приездом и с летом, этого я еще в точности не знаю, ни она сама. Но приеду я в Москву не с ней. Относительно Москвы я сказал ей, что, если бы она, вопреки моему желанию, поселилась там, мы там с нею не стали бы видаться. Я думаю, что она не будет упрямиться, хотя знаю, что ей это очень тяжело.
Со своей стороны я сделаю все, чтобы для дорогих было наибольше радостного и наименьше печального, но в том, где заинтересованы многие, один человек не может определить все, сколько бы ни было у него воли и благоволия.
Милая, я надеюсь и так хочу, чтобы все было хорошо.
Шлю тебе новые стихи. Делай с ними что хочешь. Только «Весеннего Волка» и «Древостука», которых я посылаю Нинике, я определяю сегодня в «Биржевые ведомости» (прилагаемые экземпляры для Ниники).
Ко мне опять вернулось певучее настроение. Перед отъездом я пошлю тебе рукопись моей новой книги, но с тем чтоб ты ее не показывала абсолютно никому, кроме Тани П.
Очень дружу с Максом. Все радуюсь на Мушку. С Еленой и Миррочкой стало лучше. Много читаю. Много мечтаю о России. Люблю тебя. Милая, помню тебя всегда. Целую лицо твое. Твой К.
P. S. Нинике напишу отдельно.
Пасси. 1915. 20 мая. Полдень
Катя милая, у меня так ясно стало на душе, когда теперь я знаю что через несколько дней мы действительно едем в Россию. Вчера делал последние для себя покупки вещей и был с Нюшей в норвежской корабельной конторе. По случаю праздников и консульских формальностей мы не можем выехать ни 24-го, ни 26-го, а выезжаем лишь 28-го (три отъезда в неделю только). Едем через Лондон, Ньюкэстль, Берген, Христианию, Стокгольм, Торнео. Через три недели, если не утонем, будем вместе. Я радуюсь, радуюсь.
Вчера послал тебе свою новую книгу. Очень любопытствую, какое вынесешь впечатление. Хочу предложить ее издать Некрасову. Обнимаю тебя. Твой К.
1915. XI. 2. Утро
Катя милая, здравствуй. Мне уж кажется, что я приехал в Россию, что я в двух шагах от тебя. Мы приехали сюда вчера в 11-м ч. н. из Бергена, откуда я тебе телеграфировал. Нас встретила Даспи, свиданию с ней я очень радуюсь. Когда уезжали из Англии, около Ньюкэстля, в нескольких верстах от нас и в нескольких часах датский корабль был взорван немецким подводником. Мы доехали хорошо, но Нюша очень страдала, а первый день и я даже, что было изумительно. Солнце, цветет сирень, цветут каштаны. Я радуюсь, я прямо счастлив, ступая по родной земле. Пробудем здесь еще два дня. Обнимаю и целую, милая.
Скоро уж будем вместе. Твой К.
Волхонка, д. 14, кв. 12. 1915. 5 июня ст. ст. 10 ч. н.
Катя милая, я у Мушки после дня у Елены. Сегодня первый малый намек на поправление, а дня через 2–3 будет формальный перелом болезни, и д-р Ремезов надеется на счастливый исход. Пока, однако, еще не своевременно говорить об этом. Елена очень слаба, не испытывает боли, исхудала очень. Я с нею провожу почти весь день от 10 до 9–10: врач прекрасный, отсоветовал перевозить ее, ухаживает как родной. Насколько русские врачи лучше французских официальных кукол! Вне сравнения. С генеральшей (полоумная, скверная баба) и Елена, и я в ссоре и не разговариваем с ней. Из-за нее сестра ушла, теперь другая, которая всех пленила, — я объяснил ей все характеры, — ухаживает хорошо. Генеральше я кратко сообщил, что она мало способна быть матерью больной дочери, и что беспричинно подозревают в способности на воровство (причина ухода первой сестры) только люди сами на него способные. Изысканно, не правда ли? Можешь судить, в каком я был «белом калении»! Хорошо, что уберег больную от этой свиньи. Я еще ей задам позднее.
Милая, во вторник выяснится, когда я смогу поехать к тебе. Но боюсь, что задержка некоторая будет неизбежной.
Мне хорошо между Брюсовским и Волхонкой. В моей-твоей комнате есть умывальник, и я вряд ли чем мог бы стеснить Александру Алексеевну. Напиши. Завтракаю у Елены, обедаю у Мушки поздно. Устал, но чувствую, что так нужно.
Подсчитал все тома свои. Завтра напишу в «Ниву».
До новых строк, Катя моя. Когда приеду в деревню, будем там хорошо жить.
Обнимаю и Нинику. Твой К.
P. S. Ожидаю скорого ответа от Коутса.
1915. 13 июня. Ночь. Час
Катя милая, сейчас уже поздно, но мне хочется сказать тебе несколько слов, а завтра Александра Алексеевна передаст тебе эти строки. Я точно в каком-то сне все эти дни. Если бы не ощущение, что тебя нет со мной и что ты меня ждешь, быть может, я еще долго мог бы жить здесь, в Москве, в тишине пустого дома, чувствуя по ночам, какая это свобода быть одному. Я устаю, конечно, за день, но столько для меня впечатлений от разных встреч и разговоров, что я как будто читаю солнечную летопись. Я снова в России! Это сказочно. Я снова с душами, которые горят, родные, и любят, и протягивают руки, и говорят: «Люблю! Люби меня!»
Мушка расскажет тебе подробно обо всем, что у меня сейчас в текущем и предполагаемом. Завтра с Ирэной я еду по Брестской ж. д. в некий Лесной Городок. Может, сразу найдем для нее, Елены и Мирры помещение. Во всяком случае за неделю найдем. Во вторник или в среду доктора скажут, после разных анализов, в каких предполагаемых возможностях все будущее Елены. Гриневский и другой поляк-доктор (забыл имя) говорят, что ей нужно лежать еще две недели минимум и лечиться еще потом. Если болезнь затянется, но без опасности, я думаю, что через неделю я поеду к тебе, но вернусь поздней, чтобы перевезти Елену в летнее помещение, и уеду, устроив ее. Если позволят встать раньше, лучше, пожалуй, пробыть несколько лишних дней и уехать в полном спокойствии. Обещают, что опасность через неделю кончится. Сейчас температура между 36,5 и 37, но пульс вроде пульса Рондинелли. Не поправится Елена вполне раньше начала зимы, и возможно, что она подорвана в основе. Это выяснится скоро. Я не хочу и не могу сейчас думать о гаданиях.
Елена просит передать тебе ласковый привет.
Я познакомился с Сакунталой-Коонен. Мила очень. Во вторник читаю ей «Малявику».
Спасибо за перевод «Ассурбанипала». Но ты переводишь лучше, чем Леля. Я довольно много меняю. Шлю вам 150 рублей.
Милая, до новых строк. Иду в сон. Целую тебя. Твой К.
P. S. И в тебе, и в Нюше столько света, что мне тепло и светло. Нинику целую. Коле напишу.
1915. VI. 18. 12-й ч. у. Москва. Поварская, 30
Катя милая, иду сейчас отправить тебе телеграмму. Если никаких неожиданностей не произойдет, — а их не предвидится, — я в понедельник приеду в Ладыжино. Накануне отъезда телеграфирую еще. Компресс у Елены снимут послезавтра, в субботу. Сделаем попытку вынести ее на солнце. Но о выписке ее из санатория, конечно, не может быть речи. Гриневский сказал, что, если теперь не долечить до конца уже дважды пораженное легкое, ей грозит чахотка. Самой Елене, как ты и Мушка верно предположили, еще не хочется выходить отсюда и начинать колесо жизни. Она еще совсем слаба, может лишь присаживаться на постели. Но бодра и весела. Болезнь эта назревала уже давно и хорошо, что все так произошло, как произошло. Пришел Селивановский, говорит то же, что Гриневский, но ходом болезни доволен.
Я читал «Малявику» Сакунтале, которую нахожу довольно интересной, но не пленен. Читал ей, Таирову и Кузнецову. Они восхитились изяществом драмы. Завтра вечером читаю Мейерхольду «Ассурбанипала», и мы говорили о постановке этой вещи. «Стойкий принц» будет играться с осени в Питере.
Огорчился я на телеграмму из «Нивы»: «Ваше письмо своевременно получил. Не отвечал, так как Ваше предложение Правлением нашего товарищества обсуждается. Ответ раньше осени вряд ли возможен». Конечно, если бы они хотели отказать, они отказали бы тотчас. Смысл депеши, кажется, положительный. Но это вовсе не то, чего я ждал.
Милая, я очень хочу видеть тебя и Мушку и быть в деревне. До понедельника, радость родная. Нинику целую. Твой К.
1915. VI. 18. 10-й ч. н. «Прага»
Катя милая, сижу сейчас в ресторане «Прага» один, счастливо уклонившись от обеда у Синегуб, и поджидаю уху из ершей и дикую козу. Я сейчас тихонько радуюсь на то, как мое сердце мудро догадалось послать тебе в 2 ч. д. телеграмму о том, что я приеду к тебе, к вам, в понедельник. В 8 ч. в. я получил письма от тебя и от Нюши (от 15-го, 16-го). Итак, я на них ответил, еще их не получив. Я счастлив, что в понедельник будем вместе, очень, очень. Пробуду с вами 10–12 дней и вернусь перевезти Елену. К тому времени она совсем окрепнет для переезда, и дача устроена будет.
Был сегодня у Варженевской (кн. Оболенская ныне). Познакомился с артистом Малого театра Максимовым. Он большой мой поклонник. Между прочим, он влюблен в «Малявику» и очень мечтает поставить ее в Малом театре. Завтра пошлю текст Южину, в Одессу, это зависит от него.
Да, это правда, что Обществом драматических писателей приуготовано для меня 600 руб. Их них я взял пока лишь 200 руб. Это за «Сакунталу» и «Жизнь есть сон».
Милая, родная, целую тебя за письмо твое. Ты моя драгоценная.
Я написал тебе сегодня утром. Напишу сейчас Мушке. Обнимаю тебя. Будь светлой и жди меня. Твой К.
1915. VII. 8. 12 ч. д. Юдинская платф., Александр. ж. д. Лесной Городок, д. Симсона
Катя милая, в ту ночь, как ты уехала, я был у Юргиса часов до двух. Было довольно скучно, — и я сейчас, слушая знойные жужжания мух, думаю, как пленительны шелесты ветвей и эти еле уловимые звоны малых существ крылатых, я думаю, как красноречиво-близка мне вся Природа, кроме людей. А между тем тянешься к ним.
На другую ночь после твоего отъезда я принимал ночных посетителей в лике телеграфистов: две депеши тебе от Н. В. о болезни Боти. Жив ли он? И где ты? В Борщне? В Курске?
Я здесь с понедельника. Приехали в неустроенность. Всего надо добиваться. Тебе это известно.
Я пробуду здесь до 12–13-го. К 15-му, как мы сговорились, буду в Ладыжине. Здесь очаровательно. Отъеденный дом с большой террасой. Неограниченное число садовых гвоздик, алых, белых, розовых. Сколько хочешь клубники. А в лесу, за забором, везде земляника. Аллея из сада ведет к лугу и речонке. Воистину Лесной Городок. Но зато почти без почты. Как на Самоа, я не знаю сейчас, кто с кем воюет и как.
И вот тотчас благие следствия: я написал бессмертный сонет: «Пора». Прочту при свидании.
Мушку видел перед отъездом. Милая, я радуюсь Солнцу и очень хочу в Ладыжино. Целую тебя. Привет Н. В. и Оле. Твой К.
Адрес для тел.: Одинцово, Александровской ж. д., Лесной Городок, д. Симсона.
1915. 17 авг. Катуара, Брянской ж. д. Лесной Городок, д. Симсона
Катя милая, я напишу позднее подробно о всех впечатлениях. Сейчас два слова.
Я не попал на плацкартный поезд. Можно было настаивать, и дали бы билет — но чтобы стоять. Я поехал со следующим. Ехало множество 3-классников, давка, путаница. Поезд прибыл в Москву лишь в восьмом часу, а я в Лесной Городок в 11 ч. н.
Здесь все благополучно и оскуденно благоволительно. А именно. Маня Литовка уехала в гимназию . Ирэна гуляет по Москве . Матреша тайно забрюхатела (о, да будет защитой моему слогу тень Пушкина)… и сбежала . Падчерица ее заменила эротическую мачеху в роли служительницы. Мирка играет с Ванюшкой и мила. Елена обслуживает весь свой малый дом. Она поправилась, хоть и кашляет несколько, «Юг» отвергнут, но я еще пытаюсь настаивать. Однако я узнал, не подлежащие письму, общеважные сведения, меняющие смысл каких-либо передвижений. Петроград так Петроград. Пусть. Напишу подробно после серьезных разговоров.
Милая! Я наслаждаюсь солнцем и жалею, что Ладыжино не здесь. Через неделю вернусь. Твой К.
P. S. Прилагаю письмишко Нюше.
Стихи сохрани. Я радуюсь, что мы еще поживем все в Ладыжине. Поклоны.
1915. VIII. 20. Катуара, Брянской ж. д.
Катя милая, я хотел писать подробно тебе о всех моих разговорах с Еленой, но написал об этом по приезде Нюше и просил прочесть тебе. А больше пока нечего писать. Я не могу настаивать на том, что для другого, близкого, не так желанно, как для меня, и не могу убеждать в том, в чем сам более не убежден. Я считаю, что Петроград во всех смыслах желаннее Крыма. Все то, что я слышал при проезде через Москву, заставляет предполагать самые неожиданные вещи в ближайшее будущее. А раз все так шатко, делается простой невозможностью увозить близких в чужедаль, куда, быть может, вовсе не будет правильного доступа. Кроме того, неоправдавшиеся чаяния быстрого устроения моих книгоиздательских дел в связи с небрежением тех лиц, на которых я имел все основания рассчитывать, ставят предо мной вопрос о заработке во всей угрожающей обнаженности. Каждый месяц в Петрограде и Москве ослабляет эту угрозу. Каждый месяц вне столицы лишает меня литературных возможностей. Думаю, что Елена сумеет найти в Питере помещение и что все будет благополучно.
Как ты? Как все жители Ладыжина? Мне хорошо здесь, но уже манит возвращение. Стихи более или менее улетели. Но Руставели успешно продвигается.
Милая, до новых строк и до скорого свидания. Обнимаю тебя. Твой К.
P. S. Мушке прилагаю писульку.
1915. VIII. 24. Лесной Городок
Катя милая, я получил твое письмо от 20-го, спасибо. Я еду в Москву, как писал, завтра, во вторник. Ночую там и в среду приезжаю в Ладыжино.
Вчера кончил 4-ю большую песню Руставели, совсем победоносно. Теперь я перевел 5-ю часть всей поэмы и изменю характер работы, буду выбирать отдельные наилучшие места, чтобы позднее слить все связующим очерком.
Милая, до скорой встречи. Обнимаю тебя. Твой К.
P. S. Мушке привет. Всем кланяюсь. Здесь яркое солнце.
Привет Дриад-царице вод.
Ручей, как и Ока, — течет.
1915. IX. 27. 1-й ч. д. Вагон
Катя родная, я уже подъезжаю к Воронежу, где опущу это письмо и письмо Мушке. Я рад, что вчера с вокзала поговорил с тобой. Мне делается так хорошо и так уверенно-спокойно, когда я слышу, что ты сердцем своим говоришь со мной.
Тепло. Светло здесь. Яркое солнце. Много зеленых деревьев. Люди уж не те: отпечаток Юга на лицах и в голосе.
Еду удобно. В вагоне благоприлично. В уборной ухитрился вымыться с ног до головы, и чувствую себя бодрым и ожившим. А вчера я так устал, что, казалось, не в силах буду уехать.
Катя, милая, сегодня день нашей свадьбы. Если изловчусь, из Воронежа пошлю тебе телеграмму. Скажи Ане и Нинике, чтоб они заказали себе «кафтан мананки», я по приезде оплачу.
Сердцем тебя целую. Солнце возвращает мысль в Ладыжино. Я был так счастлив. Обнимаю. Твой К.
1915. IX. 29. 2 ч. д. Вагон близ Дербента
Катя милая моя, я уже в Закавказье, и все здесь другое. Русские лишь кондуктора. От первой повозки, в которую были запряжены быки, я почувствовал себя в далекой экзотике, как бы на Яве или Цейлоне. Солнце греет, и все время окно открыто, даже ночью. На краю дороги, по степным пустырям еще радуют глаз синие колокольчики и мелкие белые и лиловые цветочки. Все утро поезд едет вдоль синей полосы моря. Около Петровска-Порта плеск волн врывался в окна вагонов и мне хотелось броситься в воду. Начал грезить о том, как хорошо сейчас в наших, уж навеки наших, местах: Primel, Soulac-sur-Mer, La Baule, St. Brivin l’Océan. Когда-нибудь я приобрету там маленькую виллу над Океаном и месяцы и годы буду слушать, не тоскуя, извечный голос Лазурного могущества.
Сегодня к вечеру я в Баку, а завтра, верно, уж буду завтракать со своими грузинскими друзьями в Тифлисе. Но у меня еще нет ощущения, что я еду туда. Читаю Винклера «Духовная культура Вавилона» (подарок Нюши), и, хоть это элементарно, мысль уходит далеко.
Милая, а ты в скучных хлопотах? Как уродлива мне показалась Москва. Можно жить лишь в Париже, или в деревне, или у моря.
Лицо твое целую. Твой Рыжан.
P. S. Если увидишь М. Сабашникова, возьми у него 2-й т. Хлендовского, пожалуйста. Также прошу его ответить мне.
1915. IX. 30. 6-й ч. в. Тифлис
Катя милая, пишу тебе в первую же минуту, и мысленно целую тебя и Нюшеньку. Я писал и ей каждодневно с дороги. Путь перестал быть приятным, как только я приблизился к краю армян, т. е. к Баку. Была давка, крики, оры, теснота и духота. Но я добился двух мест энергией чрезвычайной. Здесь я, слава богу, не с армянами, а с грузинами.
2-й ч. н.
Письмо прервалось. Я отправился к Канчели, которые встречали меня на вокзале, и к ним я пошел обедать, а потом у них собралась публика: князь Диасамидзе, редактор грузинской газеты «Тэми», молодой писатель Робакидзе, и некая красивая княжна Катя, и некая красавица Милита, и еще. Эти грузинские лица сразу переносят меня в какие-то иные страны.
Я читал отрывки из «Носящего барсову шкуру», и то, как они слушали и откликались, и произносили торжественные грузинские строки, мне показало, что я верно угадал свою работу.
Все они в восторге от моего перевода.
Я буду выступать 3 октября в Тифлисе, 5-го в Кутаисе, и еще где-то, и опять в Тифлисе.
До завтра, милая. Устал. Поцелуй Мушку от меня. Где вы?
Уж так далеко. Но в сердце — тут. Обнимаю. Твой К.
1915. X. 2. Тифлис. 12 ч. н.
Катя милая, посылаю тебе очерк Робакидзе обо мне, — вчера не нашел экземпляра газет. Сегодня весь день работал — выбирал отрывки из «Носящего барсову шкуру», которые буду читать завтра, сверял их с грузинским текстом с помощью своего приятеля Картвелишвили, он нашел лишь один недосмотр маленький и 5–6 мест, которые я по его указанию переделал. Грузины от моего перевода в восторге. Выступаю завтра. Предвидится большой успех.
Устал. Лягу сейчас спать. Писем еще нет ни от тебя, ни от Мушки.
Послезавтра еду в Кутаис, где уже все устроено для меня.
До завтра, дружок милый. Обнимаю тебя. Всем привет. Твой К.
1915. X. 3. 8 ч. в. Тифлис
Катя родная, пишу тебе для счастливой приметы и в жажде твоего привета, — через ½ часа я иду читать «Носящего барсову шкуру». Шлю тебе привет всем сердцем. Билеты все проданы. Меня ждут. Я знаю, что это будет праздник сердца. Хорошо.
Обнимаю тебя. Приветы. Твой К.
1915. X. 4. Полночь. Тифлис
Катя милая, мой труд был не напрасен. Большая зала, в которой я читал Руставели и о нем, была битком набита, одних стоявших было 300 человек, да сидевших было свыше 400. И несмотря на то, что и Канчели, и я не захотели повышать цены, мои добрые друзья, устроившие этот вечер, вручили мне сегодня 600 рублей. Слушатели слушали не только внимательно, но поглощенно и восторженно. Среди публики много было молодежи, было все грузинское дворянство, было и простонародье, вплоть до слуг моей гостиницы. Старики, знающие Руставели наизусть, восторгаются звучностью перевода, близостью к тексту и меткостью при передаче тех мест, которые вошли в жизнь как поговорки.
Я покрыл все свои траты последнего месяца одним вечером и восстановил возможность дальнейшего. Пожертвовал 60 руб. в лазарет св. Нины. Привезу вам всем подарки. Меня чествовали до 5 часов утра и будут чествовать еще.
Завтра едем целой дружиной в Кутаис. Буду выступать там. Готовится величественная встреча.
Милая, письма от тебя еще не было. Сегодня почта заперта. Что ты? Что Нюша и все вы? Целую тебя крепко. Приветы всем. Твой К.
1915. X. 6. 9-й ч. в. Кутаис
Катя милая, через минуту я еду в театр и буду читать Руставели. Я не успеваю написать о впечатлениях. Я взят в плен. Однако уж билеты на 11-e, Тифлис — Москва, заказал.
Вчера меня встретили на ст. Рион (½ часа до Кутаиса) и в Кутаисе также кликами и рукоплесканиями. И сейчас будет триумф, знаю. Но как-то не хватает на все это впечатлительности.
Солнце. Древний город. Развалины храма царя Баграда. Цветы. Простые люди меня приветствуют. Мое имя вписано в историю Грузии.
Это — лишь начало.
Шлю вырезку из газеты.
Целую тебя, милая, и Нинику. Мушке светлый мой помысл.
Катя, милая, еще раз обнимаю. Твой К.
1915. X. 7. 10-й ч. н. Кутаис
Катя милая, сейчас за мною придут, и я отправлюсь на чествование. Будет музыка, речи, цветы и стихи. Будет ликование, какого там, в России, не знают. Вчерашнее мое выступление было сплошным триумфом. Театр был переполнен.
Осматривал древние развалины. Завтра возвращаюсь в Тифлис. Там буду выступать на торжественном вечере Общества грузинской культуры. Обнимаю тебя. Через неделю свидимся. Твой К.
1915. X. 23. 5 ч. в. Вагон между Нерехтой и Иваново-Вознесенском
Катя милая, вот где я. Через несколько часов буду там, где впервые полюбил, и там, где родился. В Иваново приезжаем в 7 ч. в., через час в Шую. Если б я знал ранее свой путь, я выступил бы и там, и тут. Как жаль! А теперь я только выйду на вокзале и вряд ли встречу кого.
Я получил вчера с радостью письмо от тебя в Ярославле через Ашукина, секретаря Некрасова, и в нем письмо из Тифлиса от юной красавицы, мингрелки, Пины Меунаргиа. Послал тебе через Ашукина 100 рублей в подарок. В Питере дал денег Коле и дал немного денег Сучкову, студенческому моему товарищу по Бутыркам. А сейчас, в Нерехте, дал пленным полякам, с которыми говорил по-польски о Мицкевиче.
Сбор в Вологде и Ярославле меньше, чем рассчитывал, — очень маленькие помещения. Но успех большой, особенно в Вологде, где меня принимала молодежь так, что я потом в радостном волнении не мог заснуть до 4-х часов. Это был настоящий праздник сердец. В Ярославле публика хуже. В Нижнем завтра я выступаю в городском театре.
Как мне жаль, что ты хвораешь, Катя, родная.
Я путешествую с Марией Владиславовной Долидзе. Мне очень хорошо. Она тихая, простая, искренняя и ласковая. Я не думаю, однако, чтобы я поехал дальше Иркутска. Больше смысла мне вернуться к началу декабря и писать «Любовь и Смерть», выступать в столицах, с весной поехать на Кавказ.
В Вологде в первый раз, после десяти лет, катался один на санках. Мне казалось, что я в сказке.
Чувствую себя светлым орудием Судьбы. Мне легко и спокойно. Целую тебя нежно. Твой К.
P. S. В Питере Елена ищет квартиру. Мне там очень понравилось. Рондинелля, верно, будет жить там же с Еленой. Привет Мушке, два письма ее получил в Ярославле. Пишу. Всех моих милых целую.
1915. Х. 26. 11 ч. у. Вагон. Приближаясь к Арзамасу
Катя милая, ты, любящая мой четкий почерк, верно, будешь много получать моих каракуль. Приезжая в какой-нибудь город, я обычно попадаю в водоворот людей, и писать невозможно. А вагон — качели.
Вчера день отдыхал в Нижнем. Завтра утром приезжаю в Казань и завтра же выступаю. Не нравятся мне поволжские города. В них много следов зловредного влияния старой закваски, той противной интеллигенции, которая причинила много зла России своим односторонним доктринерством. Слушали меня, однако, внимательно, и зал был полный. Но магнетизма не было. Впрочем, овация была.
Мне хочется уж поскорей туда, дальше, на Урал и в Сибирь.
Несколько отдельных людей и здесь окружили меня настоящим поклонением и любовью. Изумителен был поэт и земец, утонченный, хромой, похожий на Котляревского, князь Звенигородский, с сердцем в правой стороне тела (в буквальном смысле — situs inversus ). Знает моих стихов до сотни на память.
Пока все хорошо. Мар. Вл. Долидзе заботливо ко мне относится. И я сразу один, свободен и с женским вниманием. Сочетание для меня необычное и меня радующее.
Получила ли из Ярославля 100 рублей? Если сборы будут хорошие, будут и подарочки. Пока сборы неважные. Лгун Легаров напутлякал. Лишь с Саратова начинаются устроения Долидзе и буду видеть, что и как. Хочется освободиться к концу ноября.
Милая, а как ты? Как Мушка и все вы? Мне странно. Я не чувствую разлуки. Ощущаю тебя, Нюшу, Елену. Везде встречаю ласковых людей. Хорошо, что я затеял эту поездку. Целую тебя, милая, родная Катя. Твой К.
Поклоны Леле и Тане, и Александре Алексеевне.
1915. X. 27. 4 ч. д. Казань. «Казанское Подворье», № 30
Катя родная, город Мушки оказался исполненным любви ко мне. Доказательство прилагаю. Радостно, когда так встречают. И была иная еще встреча. И уже тянутся ко мне ласковые сердца. «Я люблю любовь, дитя…» Помнишь, милая? Помнишь дни наши? Они горят неувядаемо в моей душе.
Мне хорошо сейчас. Черноглазая лань, я целую твои руки. Я прячу лицо в твои колени. Катя милая, любовь моя звездная и родная, ты полностью вошла в мою душу, без тебя нет и не было бы моей сказки на земле.
Нинику и тебя целую и шлю вам благословения. Твой Рыжан.
1915. X. 28. 10-й ч. н. Вагон. К Пензе
Катя милая, я писал Мушке о моем завоевании Казани. Это было поистине величественно и завлекательно. Я не знал, что меня так высоко ценят здесь. Мое имя — клич, мое имя — лозунг. Это была безусловная, полная победа, и молодежь, и старые люди, все были полны внимания. Я вернусь сюда на обратном пути и прочту «Океанию».
Уехать было трудно. Страшная давка. Нас спас один юный офицер, грузин, Думбадзе, племянник устрашительного ялтинского дяди. Он и его товарищ уступили мне и моей спутнице свои места. А то не уехал бы я сегодня в Саратов. Вспомни мои прославления офицеров за их любезность. Я буду спать ночь, а мой грузин смеется и говорит, что, получив в Тавриде штыковой удар турка в плечо, все равно не может спать.
Качает адски, трудно писать. А в Казани не дали. Был циклон сердец, жаждавших меня увидеть. Успел все же побывать в азиатской лавке и послал на имя Нюшеньки подарки тебе и ей.
Вестей от тебя нет. Здорова ли ты? Милая, мне очень приятно мое путешествие. Что-то большое вынесу из этой поездки.
Катя, родная, обнимаю тебя. Твой К.
P. S. Катя, я вспоминаю все время наши первые путешествия с тобой. Волшебный мешок каждый раз уводит меня в прошлое.
1915. XI. 1. 6-й ч. в. Саратов «Россия», № 12
Катя родная, я имею лишь малые сведения о тебе и Нюшеньке. Напиши хоть словечко. Вчера я сидел перед оркестром, в консерватории, слушал 5-ю симфонию Чайковского и его увертюру к «Ромео и Джульетта» и так остро, и нежно, и больно думал о тебе, вспоминал наши дни былые и наше странствие в Саратов. Моя милая, моя всегда любимая, люди и обстоятельства часто разлучают нас, но я верю, что мы всегда — прежние друг к другу, и ничто не может ни изменить, ни заслонить свою любовь к тебе и твою любовь ко мне.
Я прохожу по городам, холодным и снежистым, как весенний, теплый ветер, неся радость, цветы, зажженные взгляды и иногда поцелуи. Но Юг мой, Юг, где он! Моя душа — южная!
Дошли ли до тебя вовремя вчерашние мои слова?
Уезжаю завтра вечером в Самару. Сегодня «Океания», и дерзну опять прочесть Руставели. Чаю и жажду тихих месяцев в Москве и Петербурге.
Обнимаю тебя, мое счастье прекрасное, мое сердце высокое. Твой К.
1915. XI. 4 Пенза. Вокзал. 2 ч. д.
Катя, радость моя, у меня столько было впечатлений в Саратове, что я не мог путем ничего написать тебе. Все же писал и Нинике тоже. Я очень-очень обласкан Саратовом. После ярославских глупцов и нижегородских дураков (я был кроток и с теми, и с другими) Казань и Саратов — два ярких пятна, два розовых цветника в саду. Мне радостно видеть размер моей славы и глубину влияния, остроту этого влияния в отдельных сердцах. Я не напрасно так люблю свои строки:
Свита моя — альбатросы морей,
Волны — дорога моя.
Я люблю эти отдельные, отъединенные, влюбленные в Красоту, пронзенные сердца. Для них стоит странствовать.
Иду все время в давке и тесноте. Но доселе ворожили мне добрые духи. Не знаю, как дальше. Я свеж, бодр, не нуждаюсь ни в каких возбудителях, кроме классических 10 египетских папирос и многих стаканов чая, ставшего моим единственным напитком (и за едой). Меня радует также, что я никогда (или почти до идеальности) не раздражаюсь ни на что.
Милый Черноглаз мой, у меня надежды — большие. Целую тебя и Нинику. Твой К.
1915. XI. 5. 7-й ч. в. Самара. «Гранд-Отель», № 20
Катя родная, сегодня у меня редкий праздник. Первое, что я получил здесь, это телеграмма от тебя и Мушки о получении монет для пленных наших и «обласканность дивными подарками», затем письмо от тебя, два от Нюшеньки и письма ее и твои, пересланные из Тифлиса. Еще не читал этих последних. Берегу до завтра. А то совсем опьянел. Еще письмо от Елены, от князя Звенигородского, от Некрасова — и — и всего писем 20! Я прочел только твое письмо новое, Мушки, и Елены, и благороднейшего князя. У меня весело кружится в голове. Мне радостно видеть и чувствовать любовь. Стоит, стоит и жить, и страдать, и работать во имя Любви.
Милая, до завтра. Я тебя особенно чувствую последние дни. Мой большой поклон Александре Алексеевне. Обнимаю тебя. Твой К.
1915. XI. 9. 8 ч. в. Уфа. «Сибирская граница», № 8
Катя моя милая, Катя родная, я весь день в радостном волнении, и рука моя не пишет, хотя я пью лишь вино любви, и это любовь душ, а не любовь лишь поцелуев, которых мало на моем пути, и я их не очень кличу.
Утром у меня был молодой татарин Сюнчелей, заведующий отделом мусульманских книг в здешней библиотеке. Он принес мне начертанный красивейшими арабскими знаками свой перевод моих стихов: «Будем как Солнце», «Египет», «Где же я» (из «Белой Страны»), «Ты здесь» («Ты цепенеешь как одалиска…»), — и уже один этот выбор показал мне изящество души. Сын Востока не может не любить Солнечника. Я горжусь и счастлив и мыслью своей улетаю к дням, когда мчался по степям князь Белый Лебедь Золотой Орды.
Я, кроме того, приехал в родной город: Уфа поразительно похожа на Шую. И встретил здесь Шухнина, фабричного инспектора Рокина, отлично знавшего моего отца, и мать, и Мишу и Гумнищи.
Вот, хоть нужно идти читать «Поэзию-Волшебство», хотел и не мог не написать этого. Скажи это Нюше, Леле, и Тане, и Александре Алексеевне. Я верю в звездные веления. Я верю в звезды. Катя моя. Беатриче моя. Твой К.
Сеаидо Сюнчелей — какой красивый звук!
1915. XI. 14. 7 ч. в. Пермь
Катя родная, сегодняшний день — фантазия. Вот где, среди снежных просторов, над широкою Камой, над равнинами, за которыми тянется на 15 верст сосновый бор, — и в торжественности своих решений — и в душевной взнесенности — я один, царственно один. Я убедил М. В. Долидзе уехать в Екатеринбург, добиться устроения там выступлений на обратном моем пути, а сам остался до ночи и еду в полночь, один, в Тюмень и в Омск.
Я бродил над застывшей рекой. Мысленно говорил с тобою, с Мушкой, с Еленой, с теми, кто любит меня в Грузии. Я смотрел на янтарно-хризолитные дали, где когда-то вот так бродили варяги. Я чувствовал, быть может впервые, все безмерное величие России, всю красоту ее, судьбинную, предназначенную.
Катя, я вернусь на декабрь — февраль в свои два дома, а в марте — апреле совершаю поездку с Меклером, уже ее организовавшим, — и вот точный путь: Петроград, Харьков, Екатеринослав, Оренбург, Томск, Барнаул, Новониколаевск, Иркутск, Благовещенск, Чита, Харбин, Владивосток, Хабаровск. 13 городов, и 13 ноября я подписал формальный договор, с неустойкой, что меня упасет от неожиданностей. Пасху буду в Японии. Меклер уже нанял помещения. Он был в Сибири 6 раз и знает ее и везде имеет связи. Я встретился с ним в твоем городе, Екатеринбурге, случайно, и с Н. А. Морозовым, которого он возил и ублаготворил всячески. Мы помирились. Буду писать, вернувшись — «Любовь и Смерть в мировой поэзии» и «Крестоносец Любви, Шота Руставели, певец Тамар». До поездки буду это читать в Москве. Милая, как далеко я от тебя, от вас, милые мои. Я целую тебя и радуюсь скорой встрече. Да хранит тебя и Нинику Тот, кто ведет нас всех. Обнимаю. Звучит колокол. Тону в пространстве. Твой К.
1915. XI. 15. 7 ч. в. Екатеринбург. Вокзал.
Не могу с тобой расстаться,
Катерина Черноглаз.
Дважды здесь пришлось скитаться
И приеду в третий раз.
Я мечусь вокруг Урала,
Но еще настанет день, —
И Сибирского опала
Свет блеснет: мой путь — в Тюмень.
«Ах, профессор!» Так, к Поэту,
Говорят ко мне сейчас.
«Можно Вашу взять газету?»
И мельканье жадных глаз.
Понимаю, знаю, девы,
Вам хотелось бы огня,
И влечете Вы в напевы,
Одинокого, меня.
Но мои златые кудри
И огонь зеленых глаз
Подойдут ли к Вашей пудре,
Не чрезмерны ли для Вас?
Я уж лучше, допивая
Свой лимонный крепкий чай,
Поспешу от Вас до края,
Где есть радость невзначай.
А пока — привет любимым.
Я волшебно одинок.
Путь бежит огнистым дымом.
Чу! Второй дают звонок!
1915. XI.16. Вечер, 7 ч. Тюмень, «Россия» № 1
Катя милая, получил здесь открытку от тебя. Я услаждаюсь безграничной тишиной и полным уединением. Ты можешь мне позавидовать. Здесь люди не беспокоят. И единственные звуки, которые слышу, тиканье стенных часов в коридоре (такой домашний звук) и время от времени хоровое пение солдат. Они много поют во всех этих снежных городах. Пойду сейчас опустить письма и буду чувствовать себя наедине с звездами и Ночью. Целую тебя, родная. Твой К.
1915. XI. 18. 4-й ч. д. Тюмень
Катя милая, Нюша, верно, уже сообщила из вчерашнего моего письма о разных переменах в сроках и планах. Я еще в утомительной неизвестности — жду категорической депеши от Долидзе, может быть, что-нибудь из потерянных выступлений наверстаем. Пока же я решил 22-го начать обратный путь в столицы и не думаю, чтоб это изменилось. Тюмень — глухой городишко. Однако и здесь собрались слушатели и нашлись друзья, знающие меня по Москве и Парижу. Провел очаровательный вечер в изящном доме Колокольниковой и чувствовал себя чуть не в Пасси. Ведь вот никогда не знаешь, что где найдешь. Сегодня «Океания», которая везде завоевывает безошибочно. Обнимаю. Шлю приветы. Твой К.
1915. XI. 21. 2 ч. д. Омск, «Россия», № 43
Катя милая, я в тишине, снеге и льдяных узорах. Вчера было 300 Р. Это есть ощущение. Хороши были дымы, которые низко стелились. К счастью, ветра почти не было. Но, знаешь, Миша, брат мой, живущий в Омске, замерзал, а я даже не поднимал воротника. Я воистину солнечник, и, хоть он моложе на десять лет, сам заявил, что моя кровь горячее. Встреча с Мишей на вокзале, и потом у него в доме, и потом с ним и его женой за ужином (мы ужинали лишь вчетвером, я отверг адвокатскую компанию провинциальных блудоедов слова) так взволновала меня, что я не мог уснуть до 4-х часов ночи. Воспоминания дней Шуи и Гумнищ. Миша такой же славный медведь, каким был в студенческое время. Это единственный из братьев (кроме священного Коли, конечно, и отчасти Володи), который мне мил. Он похож на отца и еще страшно стал похож на татарина. И он, и его жена хохотали все время, говоря, что я как бы копия Веры Николаевны в лице, в ухватках, в маленьких выходках. Иду сейчас к нему обедать. Скажи Нинике (о ней тоже было много речи и моих влюбленных рассказов о ее детстве). Поедаю здесь стерлядь, рябчиков и зайцев.
Сибиряки тяжеловесны. Уж очень хочется вернуться. Но, кажется, заезжаю на 24–25 в Томск, а Екатеринбург откладывается дня на 4. Во всяком случае, в первых числах декабря я буду уже в Питере, Вас. Остр., 22-я линия, д. 5. Оттуда проеду к тебе в Москву.
Милая, ты, верно, мое пермское письмо уж получила? Как будешь проводить 24-е? Целую глаза твои. Пошлю быстрое словечко. Твой К.
1915. XI. 24. 2 ч. д. Вагон. Близ ст. Богданович
Катя милая, здравствуй — и целую тебя. Через два часа я отъезжаю в твой город, который, как город Нюши, Казань, приветствует меня, прежде чем я в него приехал. Прилагаю заметки из двух екатеринбургских газет. Сегодня я читаю там «Океанию», послезавтра «Поэзию как Волшебство».
Сейчас в Москве лишь полдень. Вы готовитесь завтракать. Ты нарядная и взволнованная. Много цветов и телеграмм. Верно, и мои две телеграммы, одна с приветствием, другая с подарком — 100 рублей. Ниника с Аней шмыгают, тоже нарядные. И тихая Мушка, ласковая, с тобой и, верно, в твою и мою честь надела зеленое нубийское ожерелье. Я целую тебя и целую вас всех. Милая, и привет Тане и Леле, и Александре Алексеевне.
Из Омска меня провожала любовь — Миша, его жена, и бледная их дочка, Верочка, лепетавшая приветствия солнечной Нинике. И хоть в целом публика там скучная и тяжеловесная, в нескольких сердцах я заронил Красный огонь.
Радуюсь очень-очень своему возвращению. Я мог бы длить поездку до Владивостока, но не захотел. После! Сейчас сердце не вылетит.
Катя милая, обнимаю тебя. В Омске два письма от тебя было. Но они грустные. Мне хочется что-то сделать, чтоб тебе было светлее и веселее. Сердцем люблю тебя. Твой Рыжан.
1915. XI. 26. 6-й ч. в. Екатеринбург, «Американские №№», № 15
Катя родная, лишь поцелуй. Падаю от усталости, нужно отдохнуть перед выступлением. С 12 ч. у. до 4-х ч. в. был среди драгоценных камней и приобрел в мудро-исключительной возможности дивные подарочки тебе, Мушке, Нинике и всем милым. Здесь есть мои поклонники, уж 20 лет меня чтущие. Директор Художественно-промышленной школы, Анастасьев, бывший приятель Синцова, который знает меня с Парижа 1897 г.! Вот он наш, мой и твой, истинно твой и мой Париж! Как не пропадают жизненные встречи, милая! Звенья светлой перевязи между мной и тобой длятся, втягивая в лучистую цепь — других.
Я отменил Сибирь и еду через 2 дня в Питер, оттуда, не долго-долго мешкая, к тебе.
Обнимаю тебя, Катя моя. Твой К.
1915. XI. 30. 10-й ч. н. Вагон. Около Вятки
Катя милая, я писал Нюше о последних моих впечатлениях. Я нашел в Екатеринбурге малоподготовленную аудиторию. В 1-й вечер я растапливал льды, во 2-й они растаяли, в 3-й, устроенный мною самим, была цветущая весна. Этот 3-й вечер был зерном того, что я намерен устроить в Питере и в Москве. Без какой-либо подготовки и утомленный предыдущими двумя ночами — уснул часа в 3–4, проснулся в 8,— я говорил в прозе, импровизации о связи Солнца и Луны с теми или иными, или, вернее, с одними и совсем разными другими, ликами чувств, мыслей и настроений. Читал страницы из «Будем как Солцне», «Ясеня» и других книг. Построил воздушный мост от Луны к Смерти. Нарисовал два лика отношения к Смерти, тоскующее «Камыши», «Лебедь» и пламенно-торжествующее «Гимн к Огню». Спутал волшебно все величины рассуждения, введя в нить говорения слово Любовь, и вызвал взрыв восторга, завершив говорение страстно-взволнованным чтением поэмы «С Морского дна». Передо мной, в 1-м ряду, сидел высокий старик, военный врач, со своей женой. Когда я читал о том, как Русалка ослепла, она вся задрожала от внутреннего рыдания и, уронив голову на плечо к своему мужу, плакала до конца. Вот где и вот когда я поистине почувствовал, что старость бывает прекраснее юности.
Милая, этот вечер, околдовавший жителей и жительниц уральского замка Катерины, я устроил, мысленно, в честь тебя, ибо с тобой я пережил «Будем как Солнце», эту красивую и жестокую, эту лучшую мою книгу.
Снега, снега. Ночь. Я рад возвращению. Твой К.
1915. XII. 6. Ночь. Питер
Катя милая, сегодня именинный день. Суета. Но я рад. Это похоже на те праздники, к которым я привык за поездку. Слышу из своей комнаты спорящие голоса и радуюсь тиканью часиков на моем письменном столе. Я сегодня составил план новой поездки, весенней, на юг России и в Сибирь и уже принялся за работу над новыми выступлениями. Спасибо тебе и Нинике за письма. Отвечу подробно. Но уж скоро будем вместе. Нинике я везу киргизские сапожки, а тебе сартскую ткань и уральские самоцветы.
Обнимаю тебя. Твой К.
1915. XII. 7. Вечер. Питер
Катя милая, опять лишь два слова. Никак еще не могу приспособиться к столичной жизни после своих вольных странствий. Мне все мешает и все кажется посягающим на мою свободу. Это такое чувство, точно я был альбатросом и лишился Океана. Не сразу с ним освоишься.
Опять молю о книгах, список послал Нюше, а также о исправлении моего сюртука, а то новому нужно дать отдых.
Нину Вас. увижу дня через три. Замерзаю. В Брюсовском буду оттаивать. Обнимаю тебя. Твой К.
1915. XII. 9. 10-й ч. н. В. О., 22-я, л., д. 5, кв. 20
Катя милая, спасибо тебе за телеграмму, но, верно, я буду лишь читать, без музыки, с музыкой дорого устроение, а мне нужны сейчас деньги, — за поездку я недополучил того, на что рассчитывал, а здесь сразу попал в неустройство, и уже почти все привезенные деньги улетели. Устроение не в 2 и не в 3, а в 5 раз дороже предположительных цифр. Если принять еще во внимание, с какой mauvaise grâce это устроение осуществляется, ты не удивишься, если я скажу, что я уже почти готов пожалеть о том, что не поехал в Иркутск и далее, и что мое желание — ехать куда-нибудь хоть сейчас, но только предварительно свидевшись с тобою и с Нюшей. Впрочем, есть много хорошего в спутанном житии здесь. Мой сосед — Коутс, мои соседи также — Смирнов, Марр, Тэффи, Бруни, Мгебров. Я сразу встретил друзей и с Сологубом, после маленького недоразумения на почве моего первенства в Сибири, встретился братски и получил от него в дар полное собрание сочинений с надписью: «Сердечно любимому К. Д. Бальмонту, очарователю поэтов».
Дружок, не поленись добыть мне все, по возможности, указанные мною книги. Я от Смирнова достал книг, но другие и притом лишь малость из них могу увезти с собой: каждую минуту они могут понадобиться ему самому или университету.
Сегодня начал писать свое «Слово о творчестве».
Обнимаю тебя и чаю через неделю быть с тобой. Твой К.
1915. XII. 14. 8 ч. в. В. О., 22-я л., 5
Катя милая, я иду сейчас отправить тебе телеграмму, решил ехать в субботу, 19-го, значит, в воскресенье утром буду наконец в Брюсовском. До отъезда мне нужно использовать несколько книг Смирнова и Mappa, которые увезти не могу. Нужно также в течение ближайших дней свидеться с Коутсом и провести с ним день музы, верно в среду, — условленный раньше день не состоялся, у него сделался сердечный припадок. Я очень счастлив этой дружбой с Мейерхольдом, Мгебровым, Альбертом Коутсом и Мадэлон Коутс. К Мейерхольду также иду на этой неделе в Студию. Мы затеваем с ним нечто. Он, кроме того, проводит в Александринский театр «Малявику» Калидаса, и, по-видимому, она пройдет.
Шлю тебе две газетные вырезки. Мой портрет, небольшой офорт Кругликовой, продается с аукциона уже за 300 рублей, но она еще не отдает его.
Черепнин написал ряд новых вещей на мои слова. В Петербурге за неделю моего выступления скуплены в магазинах все мои книги. Все сие приятно.
А «Молчание» Эдгара По! Ты помнишь, милая, что я его когда-то перевел для тебя. До чего живо я вижу все это время твое лицо, глаза, столовую, ставшую моей комнатой, Александра Ивановича, любовь, высокие минуты, благородство всей нашей любви, Катя.
Я в какой-то хрустальной сказке. Растет моя власть над сердцем, моя воля над самим собой.
Спасибо, что воздержали Фин от музыкантов. Мой вечер будет блестящ и без музыки, как он был лучезарен здесь.
До новых строк, родная. Не хворай. Святки будем проводить вместе. Целую тебя. Твой К.
1915. XII. 11 ч. н. Петроград, Вас. Остр., 22-я л., д. 5, кв. 20
Катя милая, я писал Нюше о моих здешних делах, я не виделся еще с Меклером, с которым в Великом Посту поеду на юг России и в Сибирь до Японии, увижу его завтра или послезавтра. Я окончательно нанял эту квартиру, где, однако, мало мне придется жить. Она холодная, и в ней, как в новой, есть несовершенства. Это устранимо. А так, вообще, я ей пленен. Просторно, светло, 7 комнат, прекрасная столовая, у меня, кроме кабинета, большая комната для гостей, электричество, ванна, из окон видны снежные пространства, в 2-х минутах Нева, в нескольких минутах трамвая — Море, весной оно будет видно из окон, до Невского по траму — 20 минут. Мне так странно все это. Но, увы, лишь две комнаты вполне мои, в других мебель, волшебно дарованная на время, — придется еще много истратиться. Я чувствую, однако, что это нужно в разных смыслах. Мне нужно, наконец, прочно устроить свои дела, а это для меня возможно только здесь. Я мечтаю о том, что после 2–3-х поездок по России моя слава заставит, наконец, кого-нибудь достойно купить мои сочинения, тогда мы снова уедем в Париж — так мне хочется, приезжать же в Россию я буду один, для поездок в России из конца в конец. Эта поездка от Вологды по Волге до Урала и Сибири научила меня очень многому, о чем буду говорить, и прежде всего показала мне, как прекрасно и высоко владеть собой и путешествовать одному. Нет города, где бы у меня не было друзей, нет города, где бы меня не ждали души. Это дает великую силу и светлую твердость. Милая, до завтра. Твой К.
P. S. Я буду с тобой Святки, но приеду раньше, между 17-м и 20-м. Ранее невозможно из-за дел.
Нинику целую. Везу вам всем подарочки.
Застал здесь все лишь в устроении, но верю в самое светлое. Коля со мною и будет жить здесь. Мы друг другу очень рады. Но я соскучился о тебе и Нюше и Брюсовском п. Уж скоро теперь!
1915. XII. 28. 11 ч. н.
Катя родная, как мне больно твое отсутствие именно теперь, после злополучной беседы. В доме так пусто без тебя и осиротело. Я, наконец, начал действительную работу. Провансальцы давно меня влекли, но я не знал и не подозревал, что я сразу у них найду целые россыпи именно того, что мне нужно.
Люди меня сегодня не терзали. Нюша охраняла. Сейчас она сидит в столовой с тетей Сашей, которая только что вернулась веселая и освежившаяся поездкой, весьма удачной.
Ты, верно, сейчас наслаждаешься безмерно дивной тишиной деревенской зимы. Маркизе мой привет и m-lle Deline, одной — задорный, а другой — нежный. Сие есть загадка.
Ладыжинским липам, меня чаровавшим летом и осенью, да шумится радостно в зимних ветрах, и да буду я дышать их расцветами в 1916 году.
С Новым Годом и Новым Счастьем, Катя, милая.
Целую и люблю тебя истинно и всегда. Твой К.
1916. 25 января, 8-й ч. в. В. О., 22-я л., д. 5, кв. 20
Катя милая, я все как будто еще не уехал из Москвы и писать ничего не могу. Нюша, верно, передала тебе те маленькие новости, которые меня здесь встретили. Впрочем, эти малости угрожают превратиться в полное видоизменение моих ближайших планов, — и не угрожают, а, вернее, ласково обещают. Ведь я считал лишь своим долгом поехать в Сибирь этой весной, а никак не изысканным удовольствием. Теперь же, может быть, я и не поеду туда до осени. Меклер за противозаконное пропечатание в афише Морозова слова «шлиссельбуржец», а также за какой-то скандал, происшедший на лекции Петрова, в котором неизвестно кто был виноват, он или полиция, присужден административно к аресту на 3 месяца. Просто стали делаться дела в Петербурге. Понемногу и на четвереньках будем приучаться ходить. Конечно, будут приняты меры; предприняты хлопоты. И сессия Государственной Думы не за горами. Пока что о Меклере собираются хлопотать два-три лица. Я не стал дожидаться и сегодня же, еще до его ареста, отправился к градоначальнику и беседовал с его помощником. Он был любезен со мной, но сказал, что ничего сделать нельзя, что постановление уже состоялось и только что состоялось, значит, именно сейчас никак не может быть отменено. Через несколько дней я предприму дальнейшие меры, так сказать, вопреки своим интересам, из чистого человеколюбия к Меклеру, к которому отнюдь не чувствую никаких нежных чувств и даже напротив. Но, думаю, что из всего этого не выйдет ничего путного. Полуустроенную поездку в Сибирь, лишь полуустроенную, я, конечно, не приму. Довольно мне. И если все останется так, я продлю свое пребывание в Москве и Питере до половины Великого Поста, может, и более, а потом отправлюсь в уже любезные мне города — Саратов, Самару, Казань, Харьков, Одессу и кончу Кавказом и Закавказьем, Самарканд, Бухара и прочие цветистости. В Сибирь же поеду лишь осенью.
Все это разъяснится более или менее в течение недели.
Милая, а как ты, как все вы? Отдыхаете от циклонов? Мушка писала мне, что в Брюсовском после меня и без меня фантастически тихо. Александре Алексеевне еще раз за все ее благие заботы, и за тонкое внимание, и за изысканную радость ежедневного, ежечасного умственного общения сердечное шлю спасибо. Чуть я прибыл в город Невы, уже чувствую большой пробел в возможностях и усладительной легкости совершать свою работу. Здесь не пойдешь так просто из своей комнаты в другую комнату, где книгохранилище и добрый, умный дух при нем.
Вчерашнее выступление с поэмой Руставели, точнее со своим расширенным словом о ней (параллель — Руставели, Данте, Петрарка, Микель-Анджело), было блестящим. Слушатели были совсем воспламенены. Но мне было грустно. Я устал от северян, мне хочется Юга. Завтра читаю «Лики женщины». Все билеты уж несколько дней, как расхватаны. Этому выступлению, над довершением которого я работаю в данную минуту и завтра допишу (женщина в великих религиях, русская крестьянка и еще нечто), суждено быть таким же захватывающим, как «Поэзия-Волшебство».
Петербург мне в этот приезд, как город, неприятен, и я чувствую, что я опять полюбил Москву.
Прощай, то есть до скорого свидания. Целую тебя, Катя. Поцелуй Нинику и Таню. От Ниники жду быстрой присылки того, что просил переписать. Обнимаю тебя. Твой К.
1916. I. 29. Вечер. В. О., 22-я л., 5
Катя родная, я получил твое письмо с двумя в него вложениями. Спасибо. Я не избегаю, дружок, говорить с тобой. Но у меня такое же душевное утомление, как у тебя. И о чем, собственно, говорить? Все равно мы не можем устранить основного — нашего коренного различия. Все остальное лишь мелочи, сравнительно. Я перечитывал вчера свою книгу «Зеленый Ветроград» и снова был в ее очарованиях, внесенных и победительных, и снова вижу, что в ней, так же как в «Литургии Красоты», и в «Только Любовь», и в «Будем как Солнце», я создал великие книги, что в них Символ Веры. Но ведь для тебя они не Символ Веры, Катя, и ты не видишь, что в них Догмат, и что я, как каждый, достигший горной вершины, говорю и знаю, что, кто не со мною, тот против меня. То, что самое для меня важное, не есть для тебя самое важное. И в этом ты не со мной, а против меня. Я молюсь Страсти и верю, что это Божий Свет и Божий Огонь. И я верю, нет, я знаю, что, кто не верит в то, во что я верю, тот заблуждается. Ты заблуждаешься. Но так как ты от меня замкнулась, я не в силах разбить твои заблуждения. И заметь: мне мой Символ Веры дает душевное удовлетворение, и сознание, что между мной и Им, давшим мне свирель, которую я блюду больше жизни моей, даль не даль, а близь, прямой путь, — это сознание я считаю правдой и полной святыней. В этом, заветнейшем, ты не хочешь или еще не можешь подойти ко мне. И в этом, Катя, ты не видишь меня. Не видят меня и близкие твои, кроме Нюши и отчасти Тани.
А я — «Костюнчик» прежний. Я не изменился в этом. Целую тебя и люблю всегда. Твой К.
P. S. Я сейчас отправлю тебе депешу. Я согласен повторить (переработанные) «Лики женщины», для Фин, на половинных началах, (отнюдь не на третных) — 10-го, или 17-го, или 18-го.
1916. 31. янв. 11-й ч. н. В. О., 22-я л., 5
Катя милая, передай, пожалуйста, Розанову или тем, кто устраивает утро в память Стороженки, что я, конечно, приму в чествовании участие и произнесу речь и стихи, посвященные памяти этого благороднейшего человека, который для меня сделал столько, как если бы он был мой отец. Речь мою можно в программе означить «Рыцарь душевного изящества».
Я прошу также Нинику переписать программу моего выступления о Коне и передать ее в Союз городов г-же Кон. Вот она.
СЛОВО О КОНЕ
1. Быстрейшее быстрейшему. — 2. Конь — солнечная сила. — 3. Конь Космогоний. — 4. Конь доисторических времен. — 5. Многоликость Коня. — 6. Конь сказок и легенд. — 7. Конь безумного хотения. — 8. Конь и Лошадь. — 9. Конь наших дней. — 10. Конь и свете Огня.
Меня волнует эта тема чрезвычайно и я пишу сейчас о Любви и Смерти, а сам все время, в подземности моих мыслей, думаю о Коне.
Думаю, что о Любви и Смерти, напишу все в 3 дня.
Обнимаю тебя и радуюсь, что через неделю я опять буду в Брюсовском. Твой К.
P. S. Вчера, в полной зале, я читал «Балладу Рэдингской тюрьмы» и говорил слово об Уайльде, как о Солнечном, влюбленном в Красоту, и построил параллель между ним и Чурилой Пленковичем. Вышло красиво.
1916. II. 27. 4-й ч. д. Полтава. «Европейская гостиница», № 4
Катя милая, я в малороссийской весне. Солнце светло. В воздухе весенний бодрящий холод. Всюду длинноклювые грачи, любимцы моего детства, за которыми я с любопытством следил ребенком там, на Гумнищах, когда в разрыхленных полосах пашни они подбирали белых личинок майских жуков. Лица всех иные. Меня сопровождает успех. Но мне немного скучно и грустно одному.
В Харькове выступления были очень успешные оба, особенно «Вечер Поэзии». Внешне мне это дало mas que mil pesos и внутреннее удовлетворение большое. Очень хороша эта южная молодежь. У ней много горячности. Я чувствую себя здесь с родными. Или это воистину от того, что мой прадед, Иван Андреевич Баламут, был из Херсонской губернии? Я ловлю в лицах стариков черты сходства с лицом моего отца.
Милая, как ты? Думаю о тебе, о вас всех, хочется в Москву, но нельзя. Обнимаю. Твой К.
P. S. Сегодня читаю «Любовь и Смерть» в театре «Рекорд». (Что за название!)
1916. II. 28. 12 ч. у. Полтава
Катя милая, два слова привета. Шлю вырезку из «Южного Края». Легко сразу видеть, насколько провинциальный журналист неизмеримо выше столичного.
Вчера здесь театр был переполнен, и многие не смогли попасть. Читал «Любовь и Смерть». Сегодня «Вечер Поэзии». Обнимаю тебя. Твой К.
P. S. Поклонись Александре Алексеевне.
1916. 2 марта, 7-й ч. в. Харьков, «Астория», № 215
Катя родная, твое письмо обвеяло меня лаской, и я был истинно счастлив, когда читал его. Точно мы долго были где-то врозь и вдруг, без всякой сложности, прямо опять подошли друг к другу и увидали, что мы по-родному рады друг другу. Я пишу тебе бегло, но завтра кончается здесь неделя Бальмонта — выступаю в 5-й и последний раз, — уезжаю же лишь ночью с 5-го на 6-е, отдохну, напишу спокойно, побольше.
Мои обстоятельства сейчас таковы. Я не поехал в Николаев из-за рабочих беспорядков там, ни в Одессу, ибо это далеко и утомительно. Заезжаю в Сумы, где выступлю 6-го и 7-го. Вечером 8-го еду на Тулу, где пересаживаюсь в сибирский поезд, и, без заезда в столицы, еду через Челябинск в Новониколаевск, где читаю 17-го и 18-го. Затем выступаю в Томске 20-го и 21-го, в Иркутске — 26-го и 27-го, в Чите — 31 и 1 апреля, в Благовещенске — 3-го и 4-го, в Харбине — 5-го и 6-го, во Владивостоке — 11-го и 12-го, в Никольско-Уссурийске — 14-го, в Хабаровске — 17-го и 18-го. Елена поправляется, она устроится с девочкой и с хозяйством и приедет ко мне в Томск или в Иркутск. Там будет уже весна, и, кончив поездку, я проеду с ней на несколько недель в Японию, что ее врач очень ей советует. Я думаю все же, что, если случится еще простуда, а она, верно, случится, потому что Елена не умеет беречься, ей уж не спастись, и она сгорит.
Что сказать о себе? Я победил Харьков и Полтаву красиво и полно. Я мог бы здесь выступать без конца. И есть здесь достойные люди, интересные женщины. Я радуюсь всему, однако, умеренно. Целую тебя, милая. Твой К.
1916. 5 марта. 4-й ч. д. Сумы, «Гранд-Отель», № 11
Катя родная, вчера я уезжал из Харькова, провожаемый грузинскими девушками и юношами, и мое купе было цветником, — этими цветами сейчас дышит моя комната.
Сегодня предвидится полный театр и здесь. Завтра, после «Ликов Женщины», в ночь, около 2-х, уезжаю в Сибирь.
12-го и 13-го выступаю в Челябинске. Потом Новониколаевск, Томск и т. д.
Завтра еще напишу. Если все так пойдет, как началось, осенью этого года мы можем уехать в Париж.
Обнимаю тебя, моя милая. Целую твои глаза. Твой К.
1916. 5 марта, 7 ½ ч. в. Сумы
Катя родная, твое письмецо, с письмом Ниники, получил. Бегу на почту, до закрытия ее. Целую нашу Чикиту, напишу ей уже с дороги.
Их, как мне не хочется в Сибирь! Точно в ссылку еду благородную. Если б хоть на две недели поехать в Брюсовский переулок!
Милая, и здесь меня встречают радостно. И я рад ответно. Красиво это, что меня любят. Быть может, всего красивее, что некий сапожник починил мои башмаки и не захотел взять с меня денег. Это я называю настоящей радостью.
В вагоне пробуду 4 суток. Делаю передышку в Челябинске. Там выступлю.
Поклонись Александре Алексеевне и Нилендеру. Кстати, как его адрес?
Обнимаю тебя и люблю и буду всегда любить. Твой Рыжан.
1916. 11 марта. 3 ч. д. Вагон. Подъезжая к Уфимской губ.
Катя милая, светит яркое зимнее солнце, и из окон все время сияют пространства чистого, незапятнанного снега. С каждым поворотом колеса я уезжаю куда-то очень далеко, на тысячи верст от вас. И мне странно: невозможность телеграфически тотчас обменяться словом дает мне ощущение, что я где-то затерялся в далях, что я как будто на Самоа.
Часа три, однако, я буду в Уфе и там надеюсь иметь вести. А завтра, часов в 10 утра, — Челябинск.
Вчера, когда подъезжал к Самаре, у меня было искушение задержаться там и свидеться с красивой Шурой Криваго. Но колебания мои были недолги, и я предпочел без промедлений ехать туда, куда решил ехать. В конце концов Сибирь должна быть мною увидена целиком, это будет настоящая новая страница в моей жизни. И я жду от нее много в разных смыслах.
Ко мне приходил в Харькове милый и любопытный юноша — поэт Григорий Петников. Он подарил мне свой перевод «Фрагментов» Новалиса. Достань себе у Карбасникова (70 к.), ты будешь очень наслаждаться. Я поражаюсь, как я близок к Новалису. Многие места «Поэзии как Волшебство» как будто прямо повторены из Новалиса. Я сделал Петникову подпись на экземпляре «Звеньев»:
Я вовлечен в такие звенья,
Что, если встретимся с тобой,
В душе обоих будет пенье
Из той же Сказки Голубой.
Целую тебя. Шлю привет тем, кто меня помнит. Твой К.
1916. 13 марта. 3 ч. д. Челябинск. Номера Дядина, № 14
Катя родная, сейчас у тебя гости, будете сидеть за чайным столом и вспомните меня. Может, и телеграмма моя вчерашняя лишь к вечеру сегодняшнего дня достигнет Брюсовского переулка. Верно, у тебя там совсем весна сегодня. Здесь и то совсем уже тепло. Я в весенней истоме и в беспредметной тоске.
Я писал вчера Мушке, как все скоропалительно я здесь устроил. В точности я сам устроил, а жена Меклера лишь помогала мне. И зала будет полная. Весь городок Челябинск в некотором волнении. А я? Вижу каких-то людей, но больше с книгами. Наслаждался сегодня «Саламбо» и «Ενριπιδηζ». Скажи Нилендеру, что я упорствую в решении заниматься языком эллинов.
Сегодня же уезжаю в полночь в Новониколаевск, где выступлю дважды.
Милая, мне все-таки очень-очень грустно уезжать. Не думал, что будет так грустно.
Целую твое милое лицо. И нашу Чикиту, которая уже не chica, pero muy grande . Твой Κ.
1916. 15 марта, 5 ч. в. Вагон. За Каинском
Катя милая, я утопаю в каких-то бесконечных далях. Ехали две ночи и три дня, буду ехать еще третью ночь и лишь утром приеду в Новониколаевск. Впервые узнаю не мыслью, но ощутительно-телесно, как непомерно велика Россия. Станции здесь встречаются редко, гулять можно урывками, и спина болит от сидения с книгой. Я только что кончил «Саламбо». Этот роман я целиком прочел первый раз в жизни. С юности, благодаря Тургеневу, я относился к имени Флобера преклоненно. Потом это чувство усилилось благодаря Ал. Ив. Урусову, но я никогда не любил Флобера и нимало не люблю его теперь. И как бы это было возможно, раз я люблю, и страстно, Бальзака. О, Бальзак — буря, циклон, разлив, морской гул, песня. Он как бесноватый делает много несоразмерных движений, но некоторые его движения — взмахи полубога. А Флобер — прихорашивающийся Аполлон не небесного происхождения. Его герои — марионетки. Он утопает в бесполезном веществе и механических построениях. Солнце заходит, и снег красноватый. Благо тебе, что ты сидишь в своей комнате. Целую тебя и не забываю. Твой К.
1916. 18 марта, 6-й ч. в. Новониколаевск
Катя милая, посылаю тебе газетные пустячки и два лишь слова. Я в такой весенней истоме, что мне обременительно каждое движение. Здесь настоящая весна. Верно, в Иркутске или в Чите подарю свою шубу какому-нибудь раненому солдату. Солнце греет по-настоящему. Весело гремят колеса.
Вчера я испытывал редкое для меня чувство: я как новичок волновался в начале выступления. Надо сказать, что здешняя публика очень сдержанная, что кажется холодностью, и ни один лектор, и ни один концертант даже не мог собрать полную аудиторию. Так вот, ко мне собралось 700 человек, и встретили меня рукоплесканиями. Это все новости для меня. Конечно, понять и 3/4 ничего не поняли слушатели в моей «Любовь и Смерть», но слушали внимательно, как сказку, как грезу музыки. И то хорошо. Этих людей нужно понемногу приучить к Красоте. Смутно они все же ее чувствуют. Сегодня «Вечер Поэзии». Это доступнее.
Давно не было от тебя весточки. Как ты? Думая о тебе, я вижу твое лицо светлым и внутренне-сильным. Обнимаю тебя. Твой К.
1916. IV. 21. 1 ч. д. Владивосток «Централь», № 14
Катя милая, сегодня на почте, в утро моего возвращения сюда, меня ждало маленькое чудо: кроме двух писем от Нюши, письмо от тебя! Правда, я так редко имею эту радость, что даже воскликнул что-то, получая его, и положил какие-то монеты в кружку на подарки солдатам.
Ты упрекаешь меня, милая, что я мало пишу тебе о внутренней моей жизни. Но, дружок, клянусь, ее вовсе нет и не было за эти 2 месяца. Сплошное колесо, повторность впечатлений, скука томительных переездов, небольшое и большое разочарование в Сибири (проклятая страна, тупые люди), постепенное убеждение в лживости моих предпринимателей, тоска по Москве и отчасти по Петербургу, радость получения писем — это все, почти все.
Я сейчас ужасно рад, что мои выступления кончились. Это праздник. Еду хлопотать о паспортах. На неделю съезжу в Японию.
Милая, до новых строк. Солнце светит. Нет ничего лучше Ладыжина, и, конечно, я там пробуду больше двух месяцев.
Обнимаю тебя. Твой К.
1916. 22 марта. 6-й ч. в. Томск, «Европа», № 38
Катя милая, бурный триумф, который мне устроили в Томске, немедленно сменился бурным приступом жестокой инфлюэнцы, 400, и угрозой воспаления легкого, которая теперь миновала. Ты знаешь меня и, конечно, допустишь, что, несмотря на температуру 400, я хотел выступать. Ласковый врач нашел норму говорения со мной. Но возбраняя и не разрешая, он скорее даже как будто разрешил, иронически и кротко уронил, что, если я на выступлении подпростужусь еще, бурная форма воспаления легкого придет со всеми своими последствиями. Я уже был благоразумен. Глотаю лекарства, лежу, потерял два выступления и отложил свой отъезд. Завтра обещают позволить мне ехать в Иркутск. Сегодня температура уже 35,3°.
Но как жаль. Вот не верь приметам. Когда я уезжал из Питера, подходя к вагону, я споткнулся и с размаху упал. Буду думать, что злая примета уже окончилась.
А ты тоже больнушка была — 13-го пишет мне Мушка. Теперь лучше?
Ко мне заходят благие души. Я все-таки рад, что во всей России у меня есть друзья.
Милая, целую тебя. Уже полпути кончил. Твой К.
1916. 24 марта. 2-й ч. д. Ст. Мариинск
Милая Катя, я углубляюсь в настоящую Сибирь. Снова зима, метель, воет ветер. В вагоне, однако, тепло, по-сибирски просторно. Можно с удобством читать. Я, впрочем, в дремотной грезе больше. Лихорадка еще не совсем прошла. Но уже я наслаждаюсь возможностью дышать полной грудью. Послезавтра приезжаю в Иркутск. В Москве светло? Звонят колокола? Люблю Москву. Твой К.
1916. 21 марта. Иркутск. Утро
Катя милая, я совсем далеко теперь от Москвы и иду завтракать, а ты в это время в халатике пьешь утренний чай. И не только в 4-х часах времени между нами различие: я каждый день с ярким Солнцем. Не подозревал, что Сибирь такая солнечная страна. Вчера с большим успехом читал «Вечер Поэзии». Но мне надоели выступления и надоела публика. Я рад, что скоро все это кончается. Обнимаю тебя. Как ты? Твой К.
1916. 29 марта. 12 ч. н. Ст. Слюдянка
Катя милая, наш поезд стоит на какой-то Слюдянке целый час. Выползаю из своего купе. Спать вовсе не хочется. И хотя есть тоже не хочется, но заказываю себе кофе и какую-то еду. Необыкновенно много ешь в пути. Без неудовольствия пообедаешь и 3, и 4 раза в день. Дорога живописная. Чувствуется мощь Байкала. И тоска в воздухе мне чудится везде. Тени замученных. Я привезу отсюда ларец горьких слов.
Катя родная, целую тебя. Твой К.
1916. 31 марта. Вечер. Чита, «Даурье», № 31
Катя милая, я наконец доехал до интересных мест, где все уже говорит о настоящем Востоке, — лица, одежды, краски неба. Катался за город, и закат был точно на японской картине. Пробуду здесь три дня. Потом путь в Маньчжурию.
Обнимаю тебя и хотел бы слышать, что ты отдыхаешь. Твой К.
1916. 1 апр. 8-й ч. в. Чита, «Даурье», № 31
Катя милая, я вчера читал хорошо, чувствовал магнетизм между собою и слушателями. И сегодня иду читать с удовольствием, ибо вчера убедился, что здешняя публика стоит того, чтобы перед ней выступать.
Так страшно несоразмерны города. Иркутск, например, мне очень не понравился, что-то в нем противное, хотя публики было много. Здесь публики меньше, но я чувствую настоящих людей. Но, вообще, Сибирь не моя страна.
Обнимаю тебя и целую. Твой К.
1916. 2 апреля, 11 ч. н. Вагон
Катя родная, я еду в Харбин, уехал из Читы сегодня в 5 ч. д. Какая даль! Между нами уже часов пять разницы, и сейчас ты, верно, собираешься обедать. Может, какую-нибудь весточку получила от меня и по телефону поговорила с Мушкой. Я больше не знаю этого надоедливого инструмента и, если в гостинице в том или ином городе кто-нибудь вздумает вызвать меня к телефону, я никогда никому не дарую чести подойти к этой адской машине.
Я послал сегодня на твое имя 3 книги: греческий текст «Вакханок» Еврипида и переводы Анненского, Алексеева и Зелинского. Это книги Нилендера. Пожалуйста, отдай их ему и передай от меня сердечный привет. Мне, однако, эта вещь глубоко ненавистна и Еврипид противен. Вообще, греческим языком я овладеть хочу непременно, но знаю, что греков буду ненавидеть всегда.
Познакомился в вагоне со священником грузином, который все время войны был на фронте, а сейчас едет к своей семье во Владивосток и зовет меня гостить к себе в имение, хочет показать мне охоту на тигров. Он рассказывал мне много интересного о войне. А я ему рассказывал об Испании и бое быков, которыми он интересуется, он слушал как ребенок. Не странно ли?
Еду, еду. Ветер поет. Целую тебя, милая. Твой К.
1916. 4 апреля. 6-й ч. в. Харбин, «Moderne», № 6
Катя милая, я только что прибыл в этот далекий китайский город и шлю тебе привет. Уже двое суток как я не вижу никого, кроме китайцев. Я так слаб в русской географии, что даже не знал, что проеду длинной полосой Китая. Я остановился здесь в совершенно европейской гостинице, но на так называемой пристани, где ничего нет, кроме магазинов и базаров, и никого, кроме туземцев и пестрой, разнородной толпы. Выступаю завтра.
Целую тебя. Твой К.
1916. IV. 6. 12-й 4. y. Харбин, «Moderne», № 6
Катя милая, пишу тебе лишь несколько слов, ибо в сущности писать нечего. Я радуюсь на новые впечатления Дальнего Востока, маленькие беглые услады глаз и души. Все китайцы, проходящие по улицам, похожи на изваяния, их лица — непроницаемые маски, и достаточно одного дня с ними, чтобы видеть, как непроходима пропасть между нами и ими, как различны должны быть у китайской и арийской расы все явления мироощущения, все понятия Красоты и Гармонии. Радостно-забавны и японки — кошачья порода. Но здесь их еще мало. С другой стороны, я огорчен весьма малыми сборами. Не время сейчас выступлений, и слишком для этих людей мудрено то, что я даю. Это огорчительно и внутренно и внешне. Не знаю, ухитрюсь ли я съездить на 10 дней в Японию, как предполагал. Выяснится в течение ближайших дней. После Сибири, неизменно солнечной, здесь скучные туманы. Сегодня, кроме того, ветер, сбивающий с ног. Приходится сидеть дома. Мечтаю о настоящем доме, чтении и писании. Обнимаю тебя, моя милая и родная. Мыслю о Москве и Ладыжине радостно. Твой К.
P. S. Высылаю сочинения Ксенофонта — книга Нилендера.
1916. IV. 11. 2 ч. д. Владивосток. Гост. «Европа», № 30
Катя милая, я достиг предельной точки Русского царства и предельной черты своей, частию счастливой, частию злополучной, поездки. Я рад. Еще несколько прескучных мне выступлений — и я свободен.
Сегодня «Вечер Поэзии». Я во всех последних городах, телеграфически, переменил порядок выступлений: «Любовь и Смерть» как нечто более сложное на 2-м месте.
Сейчас гулял один — я люблю одинокие прогулки, они дают больше — по Владивостоку. Праздничная, разряженная толпа, малоинтересная. Но родное Море, то тут, то там глядящее из-за нагромождений домов, пленило душу, осенило ее своим вечным священным Ритмом. И та препакостная хибара, в которой вчера ночью, после 2-часовых поисков, нашлось пристанище, имеет хоть одно достоинство — она стоит над Морем.
Я писал Нюшеньке о своих тревогах последних дней. Один день в Харбине я думал, что Елена умирает, но это была лишь такая же лихорадка, какую я перенес в Томске, бурная, с великой усталостью, с сорокаградусной температурой и быстро проходящая. Сейчас остался только сильный кашель.
Я вижу японцев и японок. Но они мне так неприятны, что даже не хочется ехать в Японию.
Милая, еще раз — Христос Воскресе! Обнимаю. Твой К.
1916. IV. 23. 8 ч. в. Владивосток. «Отель Централь», № 14
Катя милая, я получил от тебя вчера еще письмо и в нем милое письмецо от Ниники, которую целую, я напишу ей завтра. И от твоего, и от ее письма на меня повеяло родной лаской и тем самым светлым уютом, который ты всегда умела и умеешь создавать в твоей жизни со мной. Ах, можешь мне поверить, я очень соскучился об этом уюте и мечтаю о тихой жизни с тобой, и Нюшей, и Ниникой, и несколькими близкими людьми, как о чем-то заветно-желанном, к чему стремлюсь, чего жду сердцем. Я вернусь в Москву, должно быть, ровно через месяц, и это возвращение будет длительным моим возвращением к чтениям и писательству. Нужно мне посидеть на месте месяцы и месяцы.
Милый дружок мой, родной, вчера, несмотря на необходимость последнего выступления, я принял ряд малых, но важных героических мер, благодаря которым уже сегодня утром, в 10 часов без ¼ я получил заграничные паспорта. В то же время мои здешние друзья обо мне хлопотали, и в результате я еду в Японию в понедельник, 25-го, необычным способом: на торговом корабле, где чудесные каюты, но где, кроме меня, Елены и корреспондента «Далекой Окраины» (это последнее — жаль!), нет никаких пассажиров. Корабль идет отсюда в Иокогаму. Таким образом я проплыву японским Средиземным морем, в виду берегов Японии и среди бесчисленных островков. Дней 10 постранствую по Японии, а 10-го или 11-го найду тот же корабль на юге, в Модзи. Это будет и приятнее в 5 раз, и дешевле в 2 или 3 раза, чем обычное путешествие. Сегодня завтракал у капитана «Эривани», он плавает уже 31 год, интересный человек. Вообще, здесь есть любопытные люди, но оторванные от всего, бесприютные перекати-поле. Милая, шлю тебе ласковый поцелуй. Не подорвись при грустной «ликвидации» дома в Брюсовском. Мне очень жаль, что его более не будет. Наша любовь с ним связана глубоко. Твой К.
1916. IV. 26. Вечер. Владивосток
Катя милая, я наконец уезжаю в Японию завтра, в послеполуденье, на японском корабле «Хозан-Мару». Из моей поездки на «Эривани» ничего не вышло, ибо корабль задержался отплытием из-за какого-то груза. А мне не хочется терять лишнюю неделю, ибо я хочу возможно скорее вернуться домой.
Я еду в порт Цуругу. Тотчас же уеду в Иокогаму, там пробуду дня два, поеду дней на 5 в Никко, где множество храмов и где сейчас цветут вишневые деревья и иные. Все мои японские ночи будут лунные. Из Никко направляюсь в Киото, вернусь через Нагасаки. В Токио заеду из Иокогамы лишь на несколько часов.
Эти дни были совсем путанные, из-за бесконечных сборов и разговоров. Я рад, что наконец завтра буду в открытом море.
Милая, я буду писать тебе из Страны Хризантем и буду мысленно с тобой во всех своих впечатлениях.
Обнимаю и целую тебя. Ладыжино мне милее Японии, куда я еду. Твой Рыжан.
1916. IV. 28. 4.-й ч. д. «Хозан-Мару»
Катя милая, я качаюсь на синих волнах и чувствую себя в родной стихии. Корабль небольшой, но опрятный и удобный. Радуюсь на изящные японские растения и хочется поскорее видеть японскую весну. Завтра. Неужели эта страна, от меня ускользавшая, завтра будет увидена мной. Мне странно. Обнимаю тебя. Твой К.
1916. 13 мая н. ст. Иокогама
Катя милая, в ярком Солнце я увидел цветущий Ниппон, который ускользнул и от твоих, и от моих взоров 15 лет тому назад. От порта Цуруги поезд домчал до Иокогамы в течение дня. Я видел эти поразительные пространства, где поля как сады, а сады как видения. За несколько часов я полюбил Японию навсегда. И прекрасный лик Фудзи-Ямы. Милая, обнимаю тебя. Твой К.
1916. 3/16 мая. Утро. Иокогама
Катя милая, я уже успел побывать в Токио и в Камакуре, где исполинское изваяние Будды. Сегодня переезжаю в Токио и оттуда в красивейшее Никко. Я так очарован Японией и японцами, вернее японками, что хотел бы пробыть здесь год. Вся Япония — chefd’oeuvre , вся она — воплощение изящества, ритма, ума, благоговейного трудолюбия, тонкой внимательности. Как жаль, что мы не были здесь вместе. Но я тогда не понял бы Японии. Я был еще слишком юн. Целую тебя и все время помню. Твой К.
1916. V. 4/17. Вечер. Никко
Катя милая, я пишу тебе опять лишь слово привета, я только что приехал в прославленное своею красотою Никко. В Токио еще вернусь, но там пыльно и шумно и интервьюеры несчастные. В Иркутске или в Харбине я гораздо менее знаменит, чем в Токио. Но слава во всех видах — вещь утомительная.
Не прекращается, а лишь усиливается моя влюбленность в Японию. Изящные люди среди прекрасной природы. Но ведь это идеальное сочетание.
Милая, целую тебя. Говорю с тобой из сновидения. Твой К.
[1916]. 19 мая н. с. 6 ч. в. Токио
Катя милая, я в непрерывной волне впечатлений, и мне трудно писать. Я всегда испытывал по отношению к Японии предубеждение. Оно было совершенно ошибочным. Это не только ошибка, это ошибка чудовищная. Японцы именно один из немногих народов на земле, которые обладают особой, притягательной для меня силой. Воплощение трудолюбия, любви к земле, любви благоговейной к своей работе и к своей родине, внимательности изящной, деликатности безукоризненной и первобытности неутраченной цивилизованности в лучшем смысле. Здесь нет грубых сцен, или я их не видел. Здесь нет грубых голосов, или я их не слышал. Что касается японской женщины, мне кажется, что любить ее — великое и высокое счастье, ибо она совершенство кротости, изящества, мягкости, ритма. Японка — музыка движений. Японка — поэма тончайших движений чувства. Японская природа — воздушная греза.
И сколько здесь смеха, улыбок, живости, радостных вскликов! В Японии много того, что меня очаровало на Тонга, Самоа и Яве.
Цуруга, Иокогама, Камакура, Токио, Никко — эти разные места по-разному очаровали меня. Завтра или послезавтра, с малым заездом в Иокогаму за вещами, я приезжаю в Киото. Оттуда собираюсь в Нару, где гуляют ручные лани. Через неделю поеду во Владивосток, где пробуду, верно, дня три и выступлю с чем-то в пользу наших раненых.
Очень хочется русской весны, русского лета, деревни, тишины. В последних числах мая свидимся.
Японские журналисты прославили меня в Токио, и, кажется, я буду что-то писать для одной из самых крупных японских газет. Японцы очень увлекаются русской литературой и знают даже таких авторов, как Борис Зайцев. Из моих стихов переведены, между прочим, некоторые «Фейные песенки». Также, конечно, «Болотные Лилии» и стих «Будем как Солнце». Из моих рассказов переведены «Ревность» и «Крик в ночи». Это меня удивило.
Катя родная, где ты, милая? Верно, сейчас уж в скучных хлопотах в Брюсовском. Обнимаю тебя крепко. Я не жалею, что мы когда-то предпочли Париж, и Испанию, и Биаррицы. Мы тогда не полюбили бы Японию. Нам нужно было пройти тот путь.
Целую тебя и люблю. Твой прежний К.
1916. V. 14. 4 ч. д. Владивосток, «Версаль», № 33
Катя милая, предо мной твое письмо от 13 апреля из монастырской тишины. Когда это мое письмо будет перед тобой, ты, верно, только что окончишь твои хлопоты с домом в Брюсовском, будешь утомленно и радостно вдыхать благовонный воздух Ладыжина, а я буду приближаться в душном вагоне, но радостный, к пределам Невы, где не задержусь больше нескольких дней.
Целую тебя, целую Нинику, жду свидания.
Вчера я телеграфировал тебе. Я писал Сабашникову 25 апреля, отослал ему договор о Руставели и послал три очерка о нем, просил одновременно прислать телеграммой числу к 15 мая 300 рублей. Их еще нет, так же как 200 рублей от Некрасова, доплата за «Ясень». Лишь из-за этого и из-за выступления в пользу раненых я задержался здесь, а не поехал домой тотчас же. Надеюсь выехать 17-го или 18-го. Манят меня возвращаться Амуром, но уже боюсь какой-либо задержки. Не заеду также и в Томск, где хотел выступать. Мне выступления опостылели.
Японией пленен безмерно, но писать об этом еще не могу. Скажу лишь, что влюблен в Японию целиком, категорически, без оговорок.
Большой радостью и нечаянной было для меня увлечение японцев мною. После Грузии и наряду с ней это золотая страница сердца. И связь моя с Японией уже не порвется.
Я радуюсь лету с тобой и с Нюшей в Ладыжине. Пожалуйста, набери побольше книг туда. Между прочим, — если уж не опоздала моя просьба, — возьми Ренана — «Историю Израиля» (мной недочитанную) и «Историю христианства» (которую хочу перечитать), конечно, по-французски. Также «Историю России» Соловьева. И все, что сможешь достать о Японии и Китае (религия, мифы, поэзия, языки, история).
Соскучился я, Катериночка, очень хочется вернуться. Хочу начать какую-то новую полосу жизни.
Обнимаю тебя и целую твое лицо. Твой Рыжан.
P. S. Японские марки — для Ниники. Тане П. — мой поцелуй.
1916. 24 мая. 5 ч. д. Кит. Вост. ж. д. Ст. Борзя
Катя милая, я уже опять в Забайкалье, ночью приезжаю в Читу, послезавтра из Иркутска уже вступаю в полосу настоящего возвращения. Едем пока без опоздания и без загромождений. Не знаю, как будет дальше. Хорошо было проехать цветущую Маньчжурию. Я никогда еще в жизни не видел столько ландышей. Весь наш поезд был свадебным поездом, они белели из всех окон. Ландыши и орхидеи, белые и голубые. Изысканно-прекрасные белые орхидеи растут там в изобилии. Сейчас еду зеленой пустыней. Я радуюсь возвращению — как радовалась бы Литва. Это предельная степень. Целую тебя. Скоро свидимся. Твой К.
1916. V. 25. 11 ч. у. Забайкалье. Ст. Бада. Вагон
Катя милая, я уже чувствую себя почти в близости от Москвы и Ладыжина. Правда, половина Сибирского пути уже за мной, миновали Читу сегодня утром в 6 часов. Еду в дыме, густом как туман. Это горит лес, кабинетские леса. Дым стелется на многие десятки, кажется, на сотни верст. Даже небо затянуто дымом, и Солнце скрылось.
Я сейчас в очаровании только что прочитанной фантазии Beckford’a «Vambek» , в издании Маллярме. Это гениальная вещь, исполненная архитектурной музыки. Я мало знаю прозаических книг, которые бы так мне нравились. Если ты еще не читала эту вещь, не читай. Я с удовольствием буду читать ее вслух в Ладыжине. Мне это так же нравится, как «Peau de chagrin» Бальзака, и может быть сильнее. Я нашел формулу для этого произведения. Когда вчера в полночь я его кончил, у меня невольно вырвалось восклицание: «Здесь вся грозность суровой грозы, промчавшейся со своими чудовищными тучами, и вся трогательность нежного цветка, дрожащего на тонком стебельке под тяжелой каплей дождя». Хорошо, если бы ты наготовила на лето достойных французских книг. Я очень соскучился по Франции и буду считать великим счастьем опять попасть туда. У меня с французами гораздо больше общего, чем с русскими.
Где ты сейчас теперь? Напишу с дороги еще — и в Брюсовский, и в Ладыжино.
Целую тебя и Нинику. Радуюсь возвращению. Твой К.
1916. 31 мая. Урал. Вагон
Катя милая, я не знаю, где ты сейчас. Верно, в этот солнечный вечер ты прощаешься с Брюсовским. Или нет? Я не могу тебе выразить, как мне глубоко жаль, что этот дом продан, что его больше нет. Для меня он часть тебя, часть меня, часть нашей жизни. Я люблю все прошлое с суеверной привязчивостью. И у меня такое чувство, что вы все очень пожалеете, что этого дома больше нет. Я послезавтра в Питере. Счастлив безгранично, что еду домой. Точно из ссылки возвращаюсь. Обнимаю тебя. Писал в Брюсовский. До скорой встречи в Ладыжине. Твой К.
1916. 4 июня. Вечер. Вас. Остр. 22-я л., д. 5, кв. 20
Катя милая, шлю тебе самые светлые мысли в мой день. Я окружен сейчас цветами, но с тобой их больше. Мы свидимся на ближайшей неделе, — верно, в субботу, в Москве. Или ты будешь в Ладыжине? Я не нарадуюсь, что наконец мое путешествие кончилось. Пишу стихи и собираюсь упиться деревенской тишиной. Всем жительницам Ладыжина мой привет. Обнимаю тебя. Твой К.
1916. 26 июня. Вечер. Ладыжино
Катя милая, вероятно, ни одним из моих последних сонетов я не смогу доставить тебе такого удовольствия, как прилагаемым сонетом «Постель». Этот сонет могут вполне оценить только те, которые не однажды нашли в постели полный мир, снова примиривший их с миром дневного сознания.
Нюша и Таня пришли от него в восторг, и у меня с Нюшей одновременно вырвалось восклицание: «Кому это понравится, так Кате».
Вчера, когда писал тебе, забыл еще попросить непременно привезти «Змеиные Цветы». Протелефонирую в «Скорпион», чтоб тебе прислали, с надлежащею уступкой, я уплачу. А может, они и даром пришлют.
Не замедляйся в Москве, если возможно. Здесь стоят чудесные дни. И луга скоро выкосят, а сейчас они волшебный ковер, симфония голубого и желтого. Целую тебя. Все ждем. Твой К.
1916. VIII. 10. Час чайный. С. Образцово, Москов. губ. Почт. отд.
Катя милая, мне странно, что уже не Ока, а Клязьма передо мной. Здесь очень живописно и хорошо. Много красивых лесных прогулок. Вчера пришлось долго ждать на Ярославском вокзале. Собачка старой дамы обременяла меня своей любовью. Это кончилось взрывом ярости со стороны поклонника сиамских кошек. Город мне вреден.
Милая, целую тебя. Твой К.
1916. 12 авг. 5-й ч. д. С. Образцово, Московск. губ. Почт. отд.
Катя милая, я еще не вошел ни в какую правильную колею, но уже опять пишу сонеты и читаю немного. Здесь хорошо. Елена в тихом лике и в радости на мое присутствие. Мирра, хотя нередко и капризничает, но много лучше прежнего, и стала очень любопытна в своей новой роли маленькой поэтессы. Уходит в колосья или в болото и там поет свои детские мысли о том, например, что «Многие люди думают, что колосья нагибаются, но это не так, они молятся Богу, чтобы с ними были много лучше и много добрей».
Природа здесь совсем другая, чем в Ладыжине, и дополняет очарование обилием лесных прогулок. Лес настоящий, в него попадаешь сразу, выйдя из дома, и можно тотчас потеряться в нем и слушать звенящих мух, празднующих раскаяние Солнца, которое, кажется, может и намерено загладить свое отсутствие [в течение] долгих дней.
Посылаю тебе мой вчерашний стих «Ребенок», — ты видишь, ум поэта есть поистине память Мира. Ниника, я полагаю, будет польщена.
Напиши мне, как ты. Целую тебя крепко и люблю всегда. Твой К.
РЕБЕНОК
Ребенок, пальчик приложив к губам,
Мне подарил волшебную картинку.
Он тонкую изобразил былинку,
Которая восходит к небесам.
Горело Солнце желтым шаром там,
Былинка, истончившись в паутинку,
Раскрыла алый цветик, котловинку,
Тянувшуюся к солнечным огням.
Цветок, всем лепестковым устремленьем,
Был жадно к лику Солнца наклонен.
Но не с любовью, а с мятежным рвеньем.
Хочу тебя превосходить гореньем.
И Солнце, чтоб рубин был побежден,
Спустилось книзу, с заревым смиреньем.
1916. 11 октября. Утро. Спб. В. О. 22-я л., д. 5, кв. 20 (Для телегр.: Петроград, 22-я линия, 5, Бальмонту)
Катя родная, я уехал, и мне кажется, что я не уехал, а где-то тут, совсем близко, и ты, и Нюшенька, и Ниника с аксолотлем и сомиком, и вся Москва, мне снова родная и желанная. Я писал Нюше, что доехал отлично. Духи странствий не покидают меня своим благим веянием. Здесь пока все довольно благополучно. Но, конечно, с днями будет, верно, хуже, а не лучше. Сейчас, однако, в квартире теплее, чем было и чем в Москве. Небо сегодня все в дымке тумана.
Вечер мой устроен, сегодня в половине 9-го читаю «Театр Юности и Красоты». Японский вечер пока еще не устраивается. Я никого не видел, кроме Тамары, которая здесь и с Миррочкой, и кроме Ани Э., которая влюблена и в меня, и в Гумилева.
Сижу в малом своем уюте и перевожу Руставели. Как жаль, что в перерывах не могу побежать с Мушкой по Ладыжинскому саду. Кладу неделю на сверку дороговизны жизни и размышления.
Целую тебя и люблю. Твой Рыжан.
1916. Х. 25. 8-й ч. в. Спб.
Катя милая, все эти дни думал о тебе и хотел писать, но я совсем заработался, хотя без особого утомления. Я писал Нюше, и, верно, она передавала тебе мои маленькие новости. Я еще, кажется, никогда не жил в столице русской так домоседно. Ни к кому не хожу, и ко мне никто не ходит. Лишь по субботам вечером бывает кое-кто. Весь день работаю над Руставели и радуюсь, что числу к 20-му ноября вся поэма будет кончена. Мне совершенно никто не нужен, и жалею только, что не с тобой и не с Нюшей. И тебя, и ее мне очень недостает.
От квартиры я отказался и написал хозяину, что с 5 декабря квартира мной будет освобождена. Но я надеюсь быть в Москве в первых числах декабря, не позже твоего дня.
Мне совершенно ненавистен город и особенно такой город, как этот жалкий межеумочный Петербург. Я с любовью думаю, что война когда-нибудь кончится, и я опять уеду в Париж и в Испанию и буду путешествовать и не буду жить Под Северным Небом.
Очень огорчает меня, что ты хвораешь. Отчего не хочешь ты лечиться серьезно?
Видел Таню. Она мила как всегда.
Поцелуй Нинику. Живы ли ее друзья: Сом и аксолотль?
Обнимаю тебя. Твой К.
1916. 29 октября. Вечер. Спб.
Катя милая, Нюшенька мне писала, что ты все хвораешь. Как мне это жаль. Не говорю тебе: «не утомляйся», ибо это бесполезный совет. Ты должна и будешь утомляться, как конь должен дышать огненно, а птица не может не летать. Но все же ведь и конь спит по ночам, хотя видит при этом быстрые сны; а из птиц даже альбатрос на ночь летит к гнезду, где отдыхает.
Я тоже устаю, ибо задался целью исполинской — кончить к половине ноября поэму Руставели. Сейчас дописал еще песню. Мне осталось их доперевести 17 песен, а переведено — 30 и вступление. В Грузии предвидится ликование великое.
Милая моя, слышала ли ты некую весть? Я узнал из источников, не подлежащих сомнению, что в половине января будет всеобщий призыв, включая россиян до 52 лет. Так как мне 49 (ужели?), я буду призван также и не уповаю на иное, как на то, что в каком-то лике я буду тоже воином. Может, меня возьмут переводчиком. Это правдоподобно. Я веду все свои дела так, чтоб к 20 ноября мое обиталище было здесь свободно от жителей и мебели, а я был бы отбывающим в благословенную Москву.
Шлю тебе ключ, таинственно оказавшийся в моем портмонэ. Видишь, как там много и бессменно кредиток. Жаль, что их не ощущаю. Заметил ключ лишь за день до того, как Нюша написала о нем. Целую тебя. Соскучился. Твой К.
1917. IV. 22. 3 ч. д. Курск. Вокзал
Катя родная, здравствуй! В этих местах, недалеко отсюда, наша озаренная сказка, наша любовь благословенная, страница золотая. Милая, целую тебя. И вспоминаю сейчас, как ты меня обрызгала весенней цветущей веткой. А я так смешно рассердился. Как это было давно — и вот, что через кристалл магического окна, я в этом мгновении, я люблю тебя, я счастлив оттого, что ты высокая и стройная, оттого, что твои черные глаза — два драгоценных черных камня, полных повелительно-нежных чар. Моя, моя! как я — твой! Ничего не разъединит нас в веках. Твой К.
1917. VI. 15. Тифлис, Московская ул, д. 20
Катя милая, я только чуть-чуть начинаю отдыхать от тягот и волнений пути и приспособляюсь к зною, который, впрочем, меня восхищает в этой поразительной экзотике. Мне кажется, что я попал в Египет или в Мексику. Я ведь впервые на Кавказе летом. Живу у Канчели. Тамар еще не видал. Она очень больна, в Боржоме. Еду туда на днях. Адрес достоверен надолго, хотя где и что я буду, еще не знаю. Объеду Кавказ.
Милая, завтра я выступаю. После выступления напишу подробно обо всем. Целую. Люблю тебя и благословения шлю. Твой К.
1917. VI. 27. 4 ч. д. Боржом, гост. Фирузе, № 2
Катя, милая Катя, я увидел, наконец, Тамар. На балконе, на постели, на фоне горного лесного ущелья, еще в жизни, но уже уходящею из жизни, тень прошлого, с ужасающе исхудалыми руками, которые красотою напоминали мне когда-то твои любимые руки, но с явным взглядом все еще красивого лица, огромных черных глаз, которые в испуге любви были сродни твоим глазам и еще хранят в себе, как твои глаза, душу благородную, смелую и бескорыстную. Она тяжело дышит, с малым, но неизменным стоном. Любовь и невозможность любить делают этот призрак святым, это лицо точно глядит из фресок Равенны или из далей Египта. И только сила души не позволяет этому истерзанному телу умереть совсем.
Я сегодня читаю здесь «Мысли мировых гениев о Любви», но она не услышит меня.
Я очарован Боржомом, это райский уголок. Хочу сманить сюда Нюшу, но не знаю, поедет ли она на Кавказ. Отдыхаю после Тифлиса и перед Кутаисом. Из Тифлиса (куда еще вернусь) послал Нюшеньке 200 рублей. Она мне часто пишет, но письма приходят неправильно.
Фирузе по-персидски значит бирюза. Владелец этого дома образованный человек, Мирза Риза Хан.
Я все собираюсь написать тебе большое письмо. Человечество и Россия так кошмарны, что мы, духи света, вновь вместе, хотя и в разлуке. Целую тебя и люблю везде и всегда. Твой К.
1917. VII. 4. Ночь. Тифлис, Московская ул, 20.
Катя родная, я в кочеваниях и не знаю, сколько в точности дней идет письмо к тебе, сообщаю свои адреса: 1) тифлисский достоверен вообще, мне перешлют; 2) через три дня я возвращаюсь в Боржом, где местные друзья устроили мне помещение в окрестностях (писать: Боржом, до востребования), я буду им пользоваться (и так, и сяк) до первых чисел августа; 3) между 17 и 31 июля я выступаю 8 раз («Лики Женщины» и «Мысли гениев о Любви») в Кисловодске, Железноводске, Эссентуках и Пятигорске (писать до востребования).
Катя, милая, я приехал из Боржома, — откуда писал тебе, — за вещами. Я провел там неделю в очаровании от места и в тревоге — Тамар умирает. Я свиделся с ней по-настоящему, говорил о смерти и бессмертии нашем, но ей, в 33 года, и любя меня, которого она не могла любить, тяжело умирать. Она была прекрасна, когда мы вчетвером, я, ее брат, ее муж и Диасамидзе, сносили ее на носилках с вершины горы вниз, в Боржом, — на высоте она задыхалась, и, пока мы ее сносили, и я (ты знаешь мое спокойствие в особые минуты) успокаивал ее словами и ласковой улыбкой, она оживала, ах, оживала лишь как Мечта! В ту же ночь, после краткого сна, она опять стала задыхаться. Я видел ее еще раз. Она заставила меня съесть ее завтрак, выпить кофе, мы сдержанными словами и взглядами приласкали друг друга и простились — думаю, уже до встречи в другой жизни. Три дня перед отъездом я ее не видел. Она была в забытьи. Ее поддерживали кислородом и камфорой. В эти минуты она, быть может, уходит. Сандро Канчели раздирательно-трогателен и высок — как индус.
Милая, милая моя Катя, любимая моя, сердце мое где-то в воздухе. Сердце мое рванется к тебе, рванется к Нюше и мучительно рвется к Кире, которая вся горит сказочно-красочным пламенем ко мне и молится Пресвятой Марии, чтоб она взяла ее жизнь и отдала ее Тамар. Я, вероятно, увижу Киру через две недели. Я напишу тебе о ней подробно.
Катя моя, больше не могу сейчас писать. Целую тебя, родная, родная. Твой К.
P. S. Твое милое письмо и Ниники от 4 июня получил сегодня. Обнимаю и люблю.
1917. VII. 10. 6 ч. в. Тифлис
Катя милая, мне хотелось бы написать тебе много, но со смертью Тамар у меня что-то оборвалось в душе, и мне трудно что-либо делать, даже написать письмо. Вчера ее похоронили. Я подарил ей прощальные цветы: белые розы, красные и чайные. На белой ленте надпись: «Лучшей Грузинке, Тамар Канчели, от К. Бальмонта, во имя ее пропевшего по-русски всю поэму Руставели». Для меня она не только лучшая грузинка, но и воплощение всей Грузии. Без нее мое сердце не хочет быть здесь.
Через неполную неделю я еду один в Кисловодск, Железноводск, Эссентуки и Пятигорск. Елена с Миррочкой уезжают в окрестности Батума или в Солнцедар, на морское побережье.
Закончу свою поездку в Пятигорске. 31 июля или 1 августа. Что дальше, мне еще не видно. Мне больше ничего не видно, ибо я презираю все, что сейчас делается в России.
Посылаю тебе мои строки к Тамар. Я показывал вчера Сандро Канчели твой портрет. Он тоже находит, что между вами есть сходство.
Катя милая, у меня так пусто на душе. Пожалей своего Рыжана. Я так устал душой, что нет сада, в который мне хотелось бы пойти. Целую тебя и люблю всем сердцем. Твой К.
1917. VII. 14. Вечер. Тифлис
Катя родная, завтра утром я уезжаю один в Кисловодск. Первое выступление в Железноводске 18-го. Я пробуду в этих городах, Эссентуках и Пятигорске, до 31 июля или же 1 августа. В первых числах августа рассчитываю вернуться в Москву.
События на фронте, то есть позор наш и бегство предателей, отступление без боя этих подлых, обезумевших трусов, меняют все, и более ничего нельзя знать даже о ближайших днях.
Россия, Россия! Много бурь она знала. Может быть, вынесет и этот грязный смерч, этот ураган сумасшествия. Но вот, написав дважды это слово «Россия», я почувствовал что-то серое, уродливое, тяжелое, безглазое. Да придет беспощадная кара на всех предателей.
Моя Катя, милая, я целую тебя и верю, что скоро свидимся. Твой К.
1917. VII. 16. 5 ч. д. Вагон. Путь к Кисловодску
Катя милая, я вторые сутки еду один по пыльным пустыням и сегодня к половине ночи должен приехать в Кисловодск, но, верно, запоздаю.
Я чувствую себя в какой-то фантастической пустоте. Изумительные вести с фронта, похожие на дьявольскую сарабанду, заставляют чувствовать себя висящим в воздухе. Это уже что-то, похожее на пришествие Батыя. Но в душе моей глубокое равнодушие. Я более не чувствую никакой связи с этими людьми. Ни жалости к ним, ни какого-либо интереса. Одно спокойное презрение. Это стадо бегущих свиней да будет скорей истреблено. Кем — все равно. В честной жизни им не должно быть места.
Уезжая, я послал тебе свой экземпляр «Зарева Зорь», а раньше экземпляр книги «Звенья». Это все, что у меня нашлось.
Вся земля стала тесной от совершающихся низостей. Не знаю, что сотрет срам с опозоренного имени «Русский». Во мне, русском, слово «русский» вызывает трепет отвращения. Но и все другие народы тем самым становятся чужими.
Целую тебя, моя родная и любимая. Твой К.
1917. 18 авг. 3 ч. д. Москва, Б. Николопесковский пер., 15
Катя милая, вчера в полдень, с опозданием более чем на 12 часов, я приехал в Москву, заплатил носильщикам 4 рубля и парному извозчику 25 рублей, что было дешево, ибо двум одноконным пришлось бы заплатить по 20 рублей, то есть 40 руб. Фантастика в полном разгуле, и через два месяца мы, верно, будем платить за извозчика с вокзала 50 или 100 руб. Так как я могу устраивать выступления, на меня это более не производит впечатления. Но жизнь уже стала невозможной, и катастрофа — лишь на расстоянии нескольких дней, самое позднее — недель.
Моя милая, здравствуй. Мне кажется, что ты здесь. О, Катя, я рад этим комнатам и Нюше, и Тане, и Александре Алексеевне, приехавшей сюда через 2–3 часа за мной вслед. Но мне так жаль, что тебя здесь нет. Я так устал от всего, что сейчас буду просто отдыхать, и считаю правосудным, что неделю я ни о чем не забочусь и не думаю. А там —? Ничего не знаю.
За сутки, что я здесь, я долгие часы был с Нюшей, был у Скрябиной, у Рондинелли и только что вернулся с Нюшей от Марины Цветаевой, у которой просидел все утро. Здесь тепло, но не жарко, тихо. Пустынно. Эта тишина — перед грозой, идущей извне, и перед другой, которая притаилась внутри — и ждет. Хорошо, что ты далеко, в защите. Целую тебя, Катя моя. Твой К.
1917. 20 авг. Полночь. Москва
Катя милая, я сижу в своей комнате, я, наконец, у письменного своего стола, которого так долго был лишен, читал утром, читал вечером, слушаю сейчас благодатную тишину и вот всеми силами души ощущаю, что, как мне ни хочется прилететь к тебе в Тургояк теперь же, нет у меня к этому воли, нет для этого сил. Милая, я измучился от переездов, истерзался без возможности читать и писать и хочу, ни во что не заглядывая, побыть вот у этого желанного письменного стола хоть две недели. Ты не будешь обижаться на меня, хоть тебе грустно будет, что мы лето провели порознь. Мне Судьба послала слишком большое бремя этим летом. Я устал.
Мне хочется сказать тебе много. Но только мало-помалу смогу говорить, что хочется.
Я не вижу сейчас, как и где придется мне провести ближайшие месяцы. Мне хочется что-то построить так, чтоб быть между Москвой и Миассом, если ты там действительно устроишься, — уклонившись от поездок с опостылевшими мне выступлениями. Я, конечно, приеду к тебе и, конечно, не на одну неделю, а пожить по-настоящему. Я только отдохну раньше здесь и выясню, кроме того, что будет с Кирой, к которой я не могу не поехать ненадолго, когда по снятии гипса выяснится недели через две, пощадила ли ее Судьба, и нога срослась правильно, или нога изуродована и придется предпринять новое — и на этот раз мучительное — лечение вторичного, искусственного, перелома и вытяжения.
Я, кажется, еще не писал тебе, что мне предложили устроить 10–12 выступлений в октябре в Закаспийском крае (Баку, Самарканд, Бухара и пр.) с обеспечением в 2000 рублей и с правдоподобием добавочных 1000 или 2000 рублей. Вот именно эту поездку с ее тысячами мне хочется послать a todos los diablos и устроиться совсем иначе, то есть во 1-x, не нуждаться в таких деньгах, во-2-х, заработать скромнее, но достойнее что-нибудь писательством. Я сейчас об этом думаю и верю, что придумаю.
С Пашуканисом дела обстоят благополучно, но, к сожалению, он бессилен заставить типографии печатать. Выйдут только, наконец, «Горящие Здания» в количестве 10 000 экземпляров, и есть малая надежда к святкам напечатать «Будем как Солнце». Я буду получать от него по 300 рублей в месяц, а в летние месяцы по 400. Раньше это была бы благодать, теперь это скудная величина. Но я надеюсь столько же или больше получить в «Русском словаре», в «Утре России», в «Республике».
Я страшно соскучился о чтении, мне хочется читать книги по оккультизму и теософии, по естествознанию, по истории, по искусству. Хочу и буду, уже читаю.
Я не хочу принимать никакого участия в общественной жизни. Я очертил вокруг себя магический круг и возвращаюсь к тому себе, к тому я, который был с тобой в Сулаке и в Мерекюле.
Катя родная, больше ничто из свершающегося в России не имеет власти над моей душой. Я атом, и пусть буду атомом в своей мировой пляске, в своем едином и отъединенном пути.
Целую глаза твои и люблю тебя сердцем. Твой К.
1917. IX. 21. 9 ч. в. Москва
Катя милая, каждый раз, как я получаю от тебя письмо, таким красивым, благородным духом веет от твоих слов. Моя родная и прекрасная, я люблю тебя, и так мне ласково-мила твоя душа, вольная, и прямая, и лишенная мелких прахов и пыли.
Я пишу тебе сейчас два слова. О газетах. Тебе нужно самой написать простую открытку в редакции и сообщить тот № экземпляра, который ты получаешь (на адресе имеется), — тебе переадресуют. Или же пришли мне клочок адреса бывшего, я это сделаю здесь. Иначе нельзя.
Я послал тебе «Только Любовь». Пошлю и другие книги. Но разве я не дарил их тебе? И сонеты?
Милая, я продолжаю писать стихи. В «Утре России» я буду печататься правильно — и стихи, и проза. Для меня в этом радость. Душевное спокойствие и настоящая потребность.
Видаю людей мало. Видел Маргорю. Она мне показалась жалким обломком, утратившим какую-либо способность понимать Россию и русское. Да и ничего она вообще не понимает. Видел Вячеслава Иванова. Очарован им. Но он мудрый Лис с пушистым хвостом.
Дружок любимый, пошлю заказным путное письмо. Обнимаю тебя нежно. Твой К.
1917. 23 сентября. 10-й ч. н. Б. Николопесковский пер., 15
Катя милая, я писал тебе вчера бегло, хочу сейчас написать что-нибудь подробнее. Шлю тебе свой очерк «Вращение Колеса». Кира, которой я тоже посылаю все, что теперь печатаю, думает, что это очень нужно именно теперь, когда мы забыли, что мы — русские. Я не думаю больше, что нужно что-нибудь говорить и печатать, — не думаю, что это может оказать какое-нибудь заметное влияние, — но писать и печатать, это, кажется, одна из последних зацепок, удерживающих меня в жизни, во всяком случае, удерживающих меня в России. Без этого завтра же уехал бы в Японию. Впрочем, я, верно, туда и уеду в недалеком будущем.
Последняя связь моя с Россией, чувствую, порывается. Эта связь — лишь в силе воспоминания и в моей великой любви к русскому языку. Но мне неистово тяжко жить в России.
Я, по-видимости, прочно устраиваюсь в «Утре России» в смысле правильного сотрудничества. Редактор газеты Гарвей, ирландец родом, чувствующий большую ко мне нежность, хочет, чтоб я заведовал составлением еженедельных «субботников» (литературных). Думаю, что я возьмусь за это. Я буду, кроме того, раза два в неделю печатать небольшие очерки и стихи. Собираюсь даже посещать театры и писать заметки. Но из этого вряд ли что выйдет.
Кстати. Я был у Правдина и пойду на репетиции нашей «Саломеи» в качестве советчика. Малый театр ставит ее в нашем, вернее в твоем, переводе. Камерному театру приходится отказать. К сожалению, так как это вещь переводная и одноактная, вознаграждение, кажется, будет очень малое. Все же в сезон, Правдин сказал мне, «Саломея» пойдет не меньше чем 30–40 раз.
В Камерном театре собираются поставить «Ваятеля Масок» Кроммелинка и хотят возобновить «Сакунталу».
Ты спрашивала меня, Катя, что я читаю. Я еще не вошел в полосу систематического правильного чтения и читаю самые разнообразные книги — повести Бальзака и книгу Садди о радии, Кернера «Жизнь растений» и книги о древнем Египте, роман Уэльса о последней войне и Сведенборга о божественной любви. Впрочем, больше всего я читаю по естествознанию.
Видаю мало кого. Был вчера у Россолимо, бываю у Скрябиной, видел кое-кого из театрального мира, бываю часто в редакции «Утра России». Встретил неожиданно М. Сабашникова как раз у нашего дома. Затащил его к себе, и мы говорили о событиях. Он исхудалый, но бодрый и даже веселый. Издавать сейчас ничего не может, нет бумаги.
Кира пишет мне жизнерадостные письма. Она изучает персидский язык. Мне еще неясно, когда я поеду навестить ее. Катя, родная, я жалею, что тебя нет здесь. Но с другой стороны, жизнь так неприглядна, что все равно, где жить. Приеду к тебе непременно, как только закреплю свои дела. Целую тебя и Нинику. Милая, до новых строк. Твой К.
1917. 7 окт. Утро. Москва
Катя родная и милая, начинаю это письмо к тебе именем Киры. Я прилагаю ее последнее письмо ко мне. Хочу, чтоб ты его прочла. Если возможно, исполни просьбу ее относительно карточки твоей и Ниники. По моим рассказам и по чутью своего сердца она тебя знает и любит. Если бы ты написала ей несколько строк, она, знаю, была бы горда и счастлива, как ребенок. Она в сущности еще и есть очаровательнейший ребенок. Это увлечение ее персидским языком меня трогает. Ее адрес: Кисловодск, Кире Николаевне Зимовновой-Лавровой, Крутой Спуск, д. 9.
Я размышляю, когда я к тебе приеду, и думаю, что приеду к половине ноября. Сейчас я все еще не устроился хорошенько со своими делами, все шатко. «Утро России» меня печатает, но реже, чем я хотел бы. Впрочем, печатает и «Русское слово», и очень просит о сотрудничестве «Русская воля», в лице Леонида Андреева. Вскорости и издательские дела выяснятся и в том или ином смысле все равно перестанут меня связывать размышлениями.
Милая, я получил твое письмо о Нинике. Я рад, что и в географической розни мы чувствуем совершенно одинаково. Конечно, я согласен с каждым словом твоего письма. С Левой я ничего не говорил. Лишь о портрете Ниники, который я считаю талантливым и отвратительным. Для меня это извращение художественных целей так же ненавистно, как развратные духи, несоразмерные костюмы и загрязнение творчества каким-нибудь недугом.
Вообще, Лева добрый придурковатый мальчик. Но увидеть Нинику его невестой и женой было бы для меня ощущением настоящего несчастия, больше того — унижения. Я слишком ценю Нинику и знаю, что она еще много раз в жизни встретит людей более интересных и подходящих. Я уверен, что у нее никакого серьезного чувства к Леве нет.
Катя, я нечасто пишу тебе, но верь мне, я часто о тебе думаю и мыслью своей не перестаю тебя ощущать как дорогой свет, неразлучимый с моей душой.
Вчера, когда я лег на диван с египетской папироской и стал о тебе думать, у меня возникло стихотворение «Скит», которое посылаю. Прилагаю также два стихотворения, появившиеся в «Утре России».
Был сейчас у Цейтлина. Достал по случаю очень хорошего чая. Пошлю тебе при первом случае. Колбаски, вернее, колбасищи, посланные Ниникой, получал вчера на Мясницкой вместе с Нюшей. Они превосходны. Вообще, всеми твоими посылками мы оживляемся весьма, весьма. За чаем всегда лакомлюсь черными сухарями. Здесь все припасы очень дороги, и жизнь была бы мне невыносимо трудна, если б не эти случайные заработки газетные, которые всегда к самой надобности подходят и стирают острую грань нужды.
Милая, мне все же грустно, что мы порознь. Но чаю скоро быть с тобой и с Ниникой, которую целую. Обнимаю тебя и люблю всегда и по-прежнему. Твой К.
1917. 18 октября. 2 ч. д. Москва
Катя милая, я несколько уж дней собирался тебе писать, но всю эту неделю была страшная путаница. Миррочка, читающая «Дон Кихота», одним своим донкихотовским поступком чуть не сделала того, что могла совсем проститься с жизнью. Раз вечером в Машковом переулке забрался в кухню какой-то пришлый котенок. Она, конечно, приютила его, но ночью, под утро, когда меня не было, котенок этот, издав вопль, помер. На Миррочку это произвело такое сильное впечатление, что босая, в одной рубашке она выбежала на двор и стала искать подходящее место, где бы его похоронить. Место было найдено, она оделась и в палисаднике выкопала могилку, схоронила его, поставила на холмике крест из двух палочек, пела песни к солнечному богу Ра и разные заклинания, а вечером сама слегла с 40 градусами. Доктор определил тиф. Но не решался сам точно утверждать это. Пригласили другого, Лунца, и он заподозрил сперва тиф, потом дифтерит — и наконец вчера выяснилось, что у нее только тифозная ангина. Опасности нет, но придется лежать еще с неделю. Хлопот было довольно, и сейчас она очень капризничает.
У меня нового ничего нет. Жду телеграммы или письма от Киры со сведением, где она будет делать операцию и когда в точности. Печатают меня в газетах: «Утро России», «Республика», «Русская воля». Я просил редактора «Русской воли» высылать тебе газету. Доходит? И продолжаешь ли ты получать «Республику»? «Утро России» я переадресовал. Мне надоело печататься в газетах, и я пишу теперь меньше, а скоро, верно, исполнятся твои предсказания, что совсем замолчу. Я слишком глубоко презираю все, что делается теперь в России. Уезжать из России, однако, не хочу еще, хотя сейчас мог бы: Катаками мне сказал, что Токийский университет, конечно, был бы рад дать мне кафедру с полной свободой выбора тем. Может, позднее я этим воспользуюсь. О Норвегии сейчас трудно решить. Вероятно, и она скоро будет втянута в мировую войну, которая перед концом своим обнимет весь земной шар. Я думаю, что она кончится этой весной.
Был у меня вчера Долидзе, предложил прочесть в Москве, Твери и Питере по три лекции: «Любовь и Смерть», «Лики женщины», «Мысли гениев о любви» (в Твери — одну). Я согласился. Это ни в чем меня не нарушит и займет только неделю — поездки в Питер и Тверь. Если это состоится между 1 и 15 ноября, я заработаю 2000 рублей. Это даст мне возможность спокойно продолжать мои чтения разных книг. Я ничего другого сейчас не хочу.
На днях пойду опять в Бюро драматических писателей и получу сколько-то для тебя за «Саломею». Пошлю тотчас.
Мало кого видаю. Был у Дурнова. Он женился на М. В. Востряковой. У них есть девочка, Вероника. Дурнов нежный отец. Какие метаморфозы.
Милая, я радуюсь, что скоро буду с тобой в твоем фантастическом Миассе. Прилагаю письмо Нюши и мое письмо к Нинике. Прочти его и запечатай. Обнимаю тебя, моя родная.
Читаю всякую всячину. Между прочим (наконец!), «В лесах» Печерского, наслаждаюсь языком. Прочел Лоти «Pêcheurs d’Islande» , очень недурно. Перечитываю Ницше «Also sprach Zarathustra» . Перечитываю настоящего Заратустру, то есть «Зенд-Авесту». Читаю книги по геологии. Милая, до свидания. Твой К.
1917. IX. 21. Утро. Москва
Катя милая, была от тебя открытка и Нюше письма. Я пишу тебе довольно часто, не знаю, все ли доходит.
Шлю тебе стихи из «Русской воли», ибо еще не знаю, получаешь ли ты ее. Верно, завтра в здешних газетах будет что-то мое. Но я пишу теперь меньше.
Может быть, Александра Алексеевна тебе писала, как мы вместе были на вечере «Народоправства» у Лосевой, где я познакомился с Брусиловым и говорил речь, за которую мне устроили овацию. Брусилов меня очаровал. Это умный, благородный, утонченно-воспитанный человек. Мы обменялись высокими приветствиями.
Посылаю сейчас новые вещи в «Русскую волю». Знаешь ли ты замечательные две вещи, которые я только что прочел? Такие создания рождались лишь в старину. Я говорю о Xavier de Maistre «Voyage autour de ma chambre» u «Le lépreux de la cité d’Aoste» , особенно сильна вторая. Это так искусно и глубоко, что напоминает мне даже Эдгара По.
Читаю «Былины». Но все русское мне тяжко. Кованые сапоги, которыми толстоносые черные кафтаны проламывают чужие головы.
Моя милая Катя, я люблю тебя. Византийская моя царица.
Целую твои черные глаза. Твой К.
1917. 6 ноября. 12-й ч. у. Москва
Катя милая, я жив, и все мы живы, хотя эту истекшую неделю ежеминутно могли быть расстреляны или, по крайней мере, застрелены. Стрельба была чудовищная, бессмысленная и беспрерывная. Первые сутки событий я был здесь, в Николопесковском. Вторые начались, я пошел на Покровку и там застрял на пять дней, прохода на Арбат не было. 1 ноября стосковался и во что бы то ни стало хотел прийти сюда. Исходил верст 25–30 (с 12 ч. у. до 7 ч. в), но везде натыкался на полосу огня. Наконец, я уже третьи сутки здесь. Я не в силах ничего говорить, да и что говорить? Все очевидно. Я читаю «Историю России» Сергея Соловьева, прочел о начальных временах Руси, Стеньке Разине, о Смутном времени, о начале царствования Петра. Русские всегда были одинаковы, и подлость их родной воздух.
Милая, я много читаю и спокоен. Как будет возможно, приеду к тебе с Нюшей.
Целую тебя крепко и Нинику. Твой Рыжан.
P. S. Миша Сабашников погорел целиком, лишь сам жив и семья. Они пережили обстрел гранатами, от снарядов и загорелось. Весь исполинский дом сгорел.
1917. XI. 9. Утро. Москва
Катя родная, я по-прежнему жив и здоров и много читаю. Писать не могу, чувствую себя очень утомленным. Очень обрадован был письмом от Ниники.
На днях Лева Бруни, взволнованный, говорил со мной о Нинике и своей любви к ней. Я сказал ласково и сдержанно, что в таком вопросе все определяется самими чувствующими, что я верю в его любовь к Нинике, но полагаю, что Ниника только увлекается, и поэтому брак теперь же был бы преступлением, что необходимо подождать, а время все выяснит.
Милая, я радуюсь за тебя, что ты в тишине. Впереди ничего не вижу, кроме новых осложнений. Склонен, однако, предполагать, что больших бед не будет, и лжецы скоро будут разоблачены сполна и будут навсегда опозорены.
Читаю книги о геологии. Нюшенька пишет тебе подробно.
Обнимаю тебя, милая моя. Твой К.
1917. XII. 4. 4 ч. д. Почта
Катя милая, я сейчас так утомлен недосыпанием, что телесно не мог писать тебе вчера или сегодня большое, хорошее письмо.
Шлю хоть малый привет пока и поцелуй. Милая моя, я получил от тебя такое красивое письмо, — живой голос твой, — Нюша отдала его Тане, и Таня привезла в церковь на Покровку, на прощальную панихиду. Я, кажется, впервые так слушал православную заупокойную службу, от слова до слова, от звука до звука, и захвачен красотой христианства.
Сейчас Мушка получила ящичек. Спасибо. Еще не знаем, с чем. Узнаю вечером. Сегодня буду ночевать у себя в Николопесковском.
Моя Катя любимая, я обнимаю душою душу твою прекрасную, высокую. Как бесконечно хорошо, что мы узнали друг друга на земле и никогда друг друга не разлюбим. Целую глаза твои. Твой Рыжан.
1917. XII. 14. 6-й ч. в. Москва
Катя любимая, я перечитал сейчас твое письмо ко мне от 20 ноября и опять так живо почувствовал тебя, твой голос. Я за последнее время очень чувствую, что мы так долго с тобою в разлуке. И, как нарочно, то одно, то другое вырастает новое препятствие для моей поездки к тебе. Все же в свой час никакие препятствия не помешают мне сесть в архипроклятый вагон и поехать в Миасс.
Эти дни я много писал стихов и даже написал небольшую поэму «Воздушный Остров». Все это не имеет ни малейшей связи с Россией, и я рад своему духовному освобождению. Я думаю, что, поставив себя в рамки правильных чтений по естествознанию и одновременно по истории великих народных религиозных движений, я избрал верный путь. Один из моих вчерашних стихов, «Противоборство», гласит:
Сломалась возвышенность башни,
Разбились напевные воды,
Сгорели высокие свечи,
Порвалась священная связь.
Прекрасен был праздник вчерашний,
Но горько похмелье свободы,
С бедою избегнешь ли встречи,
Весь в черное дом свой укрась.
Я буду по-прежнему строить,
Я верю в безбрежное море,
Я вылеплю свечи длиннее,
Я узел сложней завяжу.
Лишь стоит стремленье удвоить,
Лишь кликни дремотные зори,
И небо, как чаша, синея,
Зальет васильками между.
Это настроение — всего во мне сильнее.
Я не помню, писал ли я тебе, что хочу восстановить и закрепить те свои богатства, которые я приобрел во время своей юности и за светлые годы моей жизни с тобой. Я разумею свои познания по иностранным языкам. Одно время я забросил их. Теперь систематически подновляю оружие, которое частию заржавело. Между прочим, я вернулся к Скандинавии. 15 лет я не читал ни одной шведской книги. Взял у Юргиса несколько книг и с наслаждением увидал, что я не забыл шведский язык. По-норвежски перечитываю «Эдду» и читаю Гамсуна «Born ab Tiden» («Дети Времени»). Но Гамсун меня раздражает.
Что мне всего труднее и скучнее читать, это поэтов, хотя бы великих. Быть может, это — естественное чувство гармонии и соразмерности: в своей жизни я отдал уже им слишком много места. Притом мало в мире действительно больших поэтов, даже среди великих.
Видаюсь мало с кем. Больше всего с Юргисом в том квартале и с Цейтлиным и Гольдовским в этом. Мне как-то пришло в голову: кто мои единственные друзья в Москве? Балтрушайтис, Цейтлины, Гольдовские, Фельдштейны, Ирэна, то есть литвин, евреи, полька. Воистину, должно быть, я мало русский. Я забыл Скрябину. Но она тоже не русская. Впрочем, посылаю тебе стих Вяч. Иванова.
Катя милая, спасибо за полендвигу. Откуда слово сие? Там, у вас? По-польски — это значит филей.
Родная и любимая, я обнимаю тебя и целую. Нинике напишу скоро и пошлю английских и иных книг. Твой К.
1918. I. 11 4-й ч. д. Москва
Катя милая, последние две недели я тебе пишу мало, но так путано все, что я совсем унырнул в книги, и мне легко и естественно лишь тогда, когда я перехожу от одной сотни к еще новой сотне страниц «Истории России» С. Соловьева, или читаю «Библию» и «Евангелие», или наслаждаюсь страницами по зоологии, ботанике, геологии и совсем радуюсь, когда читаю по-шведски Стриндберга и по-норвежски Гейберга. Стихов, к сожалению, пишу мало. Нет основы, чтобы ткать.
Я часто бываю у Гольдовских, где меня любят как родного. С Фельдштейном много разговариваю и беру у него книги. У него хорошая библиотека. Взял у Рашели Флобера, захотелось перечитать «Herodias» . Но как он скучен и мертв, Флобер. Это изящный нигилизм. Разукрашенная гробница.
13-го иду в Малый театр на «Саломею». Я еще не видал. Жаль, что не с тобой вместе увидим нашу работу, вернее твою. Кстати, постараюсь получить с них и монеты, — еще ничего не получал. Пошлю тебе.
Я, кажется, еще не поблагодарил тебя за желанный подарок — «Чайную Розу»…
Вчера было от тебя письмо. Бедная, бедная ты! Какой сочельник тебе был приуготовлен! Я радуюсь, если мои строки послужили тебе какой-нибудь поддержкой. Должен сказать, я думаю, что Ниника из своего увлечения ничего не получит, кроме надрыва. Ей, верно, очень трудно. Ее положение самое трудное во всем этом. Поцелуй ее от меня. Я действительно напишу ей не позже чем через 3–4 дня. Как я был бы счастлив, если бы ее мысль освободилась от наваждения.
Посылаю тебе мое «Оконце».
У нас часто бывает тетя Саша. Она очень мила, такая ласковая и веселая.
Иду сейчас звать Цейтлиных в «свою» ложу на «Саломею».
Моя лекция откладывается до 22-го. 17-го вечер поэзии: Бальмонт, Балтрушайтис, Брюсов, Бунин, Иванов.
Катя моя родная, я целую глаза твои и шлю тебе светлые мысли. Перетерпим мутные бури. Солнце сильнее всего и всех. Твой К.
1918. 5 февраля. 3 ч. д. Москва
Катя милая, я только что говорил с Нюшей, которая читала мне твое письмо к Александре Васильевне. Мне жаль, что ты написала это письмо до категорического разговора со мною на эту тему, столь близкую нам всем. Я прошу Нюшу письмо это пока задержать и высказываю тебе следующие мысли. Ты воспринимаешь все в своей отделенности слишком болезненно и мрачно. Я считаю, что то положение, которое сейчас создалось в России и на всем земном шаре, продолжаться не может и в самые ближайшие сроки должно вылиться в совсем иную форму. В марте и апреле, самое позднее в мае, или англичане, американцы, французы и, вероятно, японцы побьют немцев, или наоборот, и мир будет заключен. Я полагаю, что побитыми будут немцы. И в том, и в другом случае русские, хотят они этого или не хотят, будут еще раз втянуты в вихрь войны, и их международное положение совершенно изменится, хочу думать — к лучшему. Изменится вполне и наше внутреннее положение — начнется правильная, в каком-либо смысле правильная, жизнь, возможность работы, заработка и прочее. Нам нужно скрепиться и перетерпеть еще временное обострение положения, голод, полное расстройство всех условий жизни, красный дым и красный ужас, которые придут в начале весны. За этим будет поворот к отрезвлению. Как только установятся хоть малые основы нового нашего бытия, мы сможем, и мы должны уехать из России, и единственное достойное для нас — меня, тебя, всех наших близких — место на земном шаре — это Париж. Я не хочу жить в России и не хочу жить, например, в Японии, куда я мог бы уехать хоть сейчас. Мы все хотим Парижа и будем там. Прекращать наш очаг там — безумие. Все переменится очень скоро. А раз мы, русские, волей исторических обстоятельств сможем невольно оказать две-три услуги Франции, и отношение к русским в Париже опять станет сносным. Если бы мы и думали прекращать наш теперешний, уже готовый и для нас душевно дорогой приют, в данную минуту все равно было бы бессмысленно это делать. Наш курс равняется нулю. Он так плох, что должен измениться и может измениться только в лучшую сторону, в худшую сторону он уже меняться не может. Итак, подождем. Как только можно будет печататься и выступать — а ведь это придет, не может не придти, — я смогу в самое короткое время заработать много денег, несколько десятков тысяч рублей, и наш нарастающий квартирный долг, столь ничтожный, берусь погасить без затруднений.
Верь лучшему, а не худшему. И еще подождем.
Милая, вчера твое письмо пришло от 20 и 22 января. Я мало писал тебе последние дни, ты знаешь почему. История с Колей врезалась клином в мою жизнь, и без того трудную. Пребывание его в Машковом переулке, конечно, оказало немедленно дьяволическое влияние на Миррочку и крайне гнетущее на Елену. Бедная девчонка, совсем было ставшая разумной, хорошей и сознательной, опять капризничает и плохо спит и безобразничает. Мне так жаль ее. Она настолько очаровательна и умна, что сама понимает все выпуклое уродство своих выходок, но, конечно, ей трудно с ее огненностью удерживаться от вспышек. А Елена почти вовсе не спит, исхудала, истерзалась. Хорошо, что я в общем спокоен. Иначе из этого всего получился бы настоящий ад. Елена больше всего терзается именно тем, что она почти совсем не может уделить времени Миррочке, и с уроками проходит те же дантовские пытки, что и ты с уроками Ниники. Тождество поразительное. Миррочка все же учится французскому языку, диктанту, литературе, немного арифметике и много-много читает. Сказки, путешествия, стихи, повести, романы. Чего только она не читала, и тщетно с ней бороться. Неподходящую литературу приходится держать под замком. Ее ум меня поражает. Ее удалишь из комнаты и заставишь играть, ведешь сложный разговор с собеседником, она слышит кое-что краешком своего маленького уха и потом выскажет свое рассуждение, гораздо более тонкое и свежее, чем мысли старших. Она ласкова, нежна, вкрадчива и просто опьянительна своим детским очарованием. Верно, моя мама была такая.
Между прочим, она так волшебно читает мои стихи «Алый Изумруд», «Зверь-цветок», «Я не планета», «Острие», что я хотел бы так их читать. Бабушку она очень любила, заступалась за нее всегда и не может без слез входить в ее комнату. К смерти и похоронам ее, так же как летом к смерти Тамар Канчели, она отнеслась просветленно и глубоко, как взрослая. Таня, видевшая ее, дивилась на выражение ее лица. Она вспыльчива, но совершенно незлобива и незлопамятна. Ах, я перестану ее хвалить и только скажу, что ты очень ее полюбила бы, если бы часто ее видела, но именно ты, быть может, могла бы воспитать ее, а никак не Елена, которая слишком мягка с ней.
Коля умственно совершенно оправился, но он нервно надорван и переутомлен. Верно, на этой неделе он поедет в Иваново-Вознесенск к Дементьевым и там будет отдыхать месяца полтора, потом вернется, место в кооперации за ним сохранят. Мне тягостно, что я чувствую полное отчуждение от него. Все, что он делает и говорит, мне не нравится. Мы в корне разные люди.
Ты спрашиваешь о Фельдштейне. У него хорошая историческая библиотека. Он читающий и мыслящий человек, с некоторой остротой, воспитался на французских книгах, стихов не пишет, но ценить их, кажется, умеет. Я у него беру книги по истории христианства и по русской истории, у Рашели, с которой мы очень нежны, беру книги по литературе французской, у Юргиса, с которым я видаюсь очень часто, много книг норвежских, шведских и датских, есть также и английские. Тетя Саша мне также одолжает любопытные книги из сферы своих занятий. Книги по естествознанию я частию покупаю, частию уже имею запасы. Наконец, исторические книги и книги по искусству нахожу нередко у Скрябиной и у Цейтлиных, которые из каждого моего захода к ним устраивают праздник, ласковый и уютный.
«Французскую революцию» Олара мне, верно, достанет Фельдштейн, я сегодня завтракал у Гольдовских. Английские книги, что мог, выслал. Пошлю еще при первом нахождении их.
Твои мысли о большевиках и всем русском я читал с радостным торжеством. Мы опять буквально совпали. Я теперь много спокойнее и вижу во всем, что свершается, не только одни отрицательные черты. Я верю в преобразующую силу времени и в творческие способности русского народа. Три четверти безобразий суть лишь горькая, запоздавшая расплата за ужасы крепостного права. И если ужасны грабители снизу, грабители сверху имеют еще менее извинений. А грабители сверху, зажиточные люди, все еще не могут и не хотят понять, что это не только Пугачевщина, но и Революция, кроме того, которая еще идет и придет во всех грозовых светах и страхах.
Лик Земли должен быть пересоздан. Нельзя больше делить людей на светлых и темных. Всем должен быть обеспечен путь к Светлому. За диким упоением вещественностью и явностью придет новая эра совершенной духовной ясности и всеобъемной ценности для всех сынов человеческих.
У Киры после второй операции — ей вскрывали ногу, сломали ее и правильно составили — нога срослась, она начала ходить, пишет мне очаровательные письма и красивые стихи. Я надеюсь скоро с ней свидеться.
Нинике я пишу несколько слов. Прочти и запечатай. Мне грустно, но много написать не могу.
Катя моя милая, моя родная, любимая и близкая, я хочу тебя видеть, и мне так жаль, что я не помогаю тебе в твоих испытаниях. Ни я, ни ты, мы не предполагали, что расстанемся так надолго. С первой возможностью мы свидимся. Обнимаю тебя и шлю светлые мысли. Привет Леле. Твой К.
1918. 14 февраля. Сумерки. Москва
Катя родная, шлю тебе несколько строк. Сегодня в Политехническом музее вечер поэтов — чтение стихов и выбор публикой короля поэтов. Мне в сущности нравится мысль такого турнира, если б это было устроено благородно. Но благородство менее всего присутствует в текущих днях. Я отказался участвовать. Но все ж в сердце нашелся отзвук, и я написал «Венец» и «Птицы». Посылаю, первое — тебе, второе — Нинике.
Милая, я отдыхаю эти дни. Коля поправился и уехал в Иваново-Вознесенск к Дементьевым. Сегодня от него письмо. Там тихо, спокойно, сытно и уютно.
Я пишу стихи. Читаю. Сегодня услаждался посланиями Апостолов, драмой Стриндберга, страницами о низших растениях, страницами о Софокле и эллинской ворожбе и пр., и пр.
Немцы, кажется, уже в Питере. Здесь их ждут в пятницу, то есть послезавтра. Вихрь Судьбы неукоснителен.
Целую лицо твое, милая моя Катя, родная и неизменно любимая. Твой К.
1918. 1/14 марта. Ночь. Москва
Катя милая, я не писал тебе недели две и сейчас пишу лишь несколько слов. Не мог. Уколол ножницами безымянный палец правой руки, сделался нарыв, и лишь теперь он начал проходить.
Милая, родная и любимая, шлю тебе мои самые светлые пожелания к твоему дню. Да не коснется тебя ничто из злого, что в таком неисчислимом множестве бродит по всей нашей несчастной и мрачной стране. Да взойдет скорее Солнце в этом глухом слепотствующем ужасе темноты и озверения.
Я живу по-прежнему среди книг. Перечитываю с наслаждением драмы Ибсена. Нашел замечательную драму Сигбьорна Обстфельдера «De røde draaber» — «Красные капли» (молодой гений хочет установить порванную музыку мирового соответствия, восстановить режим составляющих нас атомов в гармонии с более скорым ритмом атомов Солнца, — он постепенно сходит с ума, — над многими страницами у меня брызнули слезы). Хочу перевести эту вещь.
Шлю тебе свой стих «Драма».
Между векой и векой — поток бирюзы, океан бесконечных видений.
Меж ресниц и ресниц — золотистый пожар, над огнем бархатистые тени.
Что ты хочешь, душа? Расточений ли дня или тайн самозамкнутой ночи?
Был измерен простор. И дрема расцвела. Отойди к родникам средоточий.
От завесы к завесе — желанье прильнуть, чтобы копья на копья упали.
Благодатен огонь, отступающий внутрь, где конец утопает в начале.
Когда я написал эти строки (из самых лучших моих), я подумал о тебе. Целую глаза твои, милая, мой Черноглаз любимый. Твой Рыжан.
1918. 18 апр. — 1 мая. Утро. Москва
Катя милая, вчера и третьего дня выяснилось на почте огорчение: посылку, в которой, между прочим, от меня тебе следуют сласти, не приняли, — посылок в Оренбургскую губернию сейчас не берут, очевидно, у вас происходят какие-нибудь бои. Мы ничего точного ни о чем не знаем. Это круговая порука лжи, убогое нежелание и неспособность взглянуть суровой правде в глаза. И еще сегодня какие-то тупоумцы затеивают жалкий маскарад. К России идут еще более грозные дни, еще более черные, еще более кровавые.
Ты, верно, получила мое закрытое письмо со стихами?
Я читаю разные испанские драмы, — на Пасхе будет где-то играться пьеса Сервантеса «Театр Чудес», я буду говорить вступительное слово об испанском театре. Собираюсь также выступить перед рабочей аудиторией, но с чисто художественной темой, верно об Океании.
Обнимаю тебя. Не падай духом. Мы дождемся зари. Твой К.
1918. 9/22 апр. Ночь. Москва
Катя милая, я совсем закрутился опять с ежедневными выступлениями. Надеюсь, что сегодня в Румянцевском зале Румянцевского музея, где было торжественное открытие «Русско-итальянского общества» (прилагаю нашу программу) и где я говорил речь на тему: «Что мне дает Италия», — я закончил более или менее надолго свои выступления. Я соскучился по тишине и по книгам, которые последние две недели были заброшены. Впрочем, я писал и стихи последнее время. Буду тебе в каждом письме посылать по 2–3 стихотворения. Я корректировал также и уже подписал к печати свою лекцию «Революционер я или нет», это книжечка в 50 страниц, я очень радуюсь ее выходу, пошлю тебе несколько экземпляров, верно, через неделю.
Милая, два твоих последних письма были очень грустные. Я так остро почувствовал горечь того, что мы так долго разлучены. Мне больно, что я не с тобой, что я лишен очарования твоей близости и что я не могу ни в чем тебе помочь, когда тебе грустно и трудно, я бы без усилий помогал тебе во многом, если бы мы не жили раздельно, во мне много энергии, не гаснущей и не изменяющей мне, ибо моя душевная подавленность (когда станет, наконец, невтерпеж) не длится более нескольких часов. Воистину я солнечный, и хорошо, что хоть я один не поддаюсь мутным туманам и упорно дышу золотым воздухом Поэзии. Я больше не испытываю ни раздражения, ни огорчения, ни гнева. Если бы большая половина России провалилась в огненное жерло, — а она этого стоит, — если бы половина всей земли была внезапно залита Океаном, а она этого вполне заслужила, — я вряд ли написал бы об этом стихотворение в 8 строк. Нет, я знаю, на меня это не произвело бы ни малейшего впечатления. Мои книги, мои мысли, мои стихи, ты и Ниника, Елена и Миррочка, Нюша, Кира и еще десяток дорогих лиц — больше мне ни до кого и ни до чего нет абсолютно никакого дела. Не думай, что это — преувеличение. Перед Тем, Кто дал мне жизнь и любимых и певучих строк золотые россыпи, — я более не связан ни со страной, которая была моей Родиной, ни с Человечеством. Но вот эти голубые подснежники, которые на моем столе, я беру их сейчас и близко смотрю на них, они родные. И буду сейчас читать о старинных музыкальных инструментах, это мне дорого. И буду читать о рядах живых существ, называющихся зверьми, они мне близки, их математическая точность, их неизбежность мне нравится как Божья воля. А засыпая, я буду тихонько радоваться, что есть Кто-то, Кто знает все, и я в Нем.
Катя любимая, я тебя люблю. Помнишь, как ты получила белую водяную лилию, когда мы возвращались от Мозаик в Равенну?
Целую тебя, красивая, всегда красивая. Твой К.
P. S. Драгоценные сухари получил. Спасибо. Шлю тебе взамен сласти.
1918. IV. 30. 5 ч. д. — V.13
Катя моя милая, я не получил от тебя письма ни к Пасхе, ни на Пасхальной неделе. Это грустно, но, конечно, это неаккуратность почты. Я писал тебе за неделю до Пасхи и дней за десять.
Пасха здесь была совсем печальная, холодная и без торжественности. Но зато Пасхальная ночь была светлым торжеством всех, сколько-нибудь религиозно настроенных. Такой искренний подъем, такие искренние восклицания, торжествующая вера в ответном «Воистину Воскресе!». Я еще никогда в православной церкви не чувствовал такого красивого душевного единства между священником и молящимися, которых было очень-очень много.
У меня на Пасхе должен был быть испанский вечер, повторно, но расстроился из-за холода (в летнем помещении театра «Эрмитаж»). Кажется, состоится дня через три. Через неделю читаю о Японии.
Пишу за последнее время довольно много стихов. Посылаю тебе кое-что. Я совсем, как можешь видеть, в своей законной области — чистейшей лирике.
Нового ничего нет, кроме одного нового увлечения. Это Людмила Джалалова, балетная плясунья с нежно-зелеными глазами. Она совсем из Бэрдслея. Это молодая женщина 27 лет, но на вид она молодая девушка лет 19. Когда я бываю с ней, я чувствую в душе весну.
Жду каких-то событий. И все ждут. Они должны произойти совсем скоро. Предел бессмыслицы, кажется, пройден.
Катя милая, как ты далеко! Целую твои глаза, целую твое лицо и сердцем люблю. Твой К.
1918. 10/23 мая. 3 ч. д. Москва
Катя милая, ты, верно, уже знаешь от Нюшеньки, что я выступаю ежедневно в «Доме свободного искусства» (бывший «Эрмитаж») в испанском вечере. Посылаю тебе вырезку из «Известий Совета депутатов». По иронии судьбы только в этой газете был сколько-нибудь содержательный отчет. Публики в общем бывает мало. Все же несколько вечеров было хорошо. Я каждый раз читаю стихи об Испании, в измененном подборе. Меняю также и содержание слова. По большей части говорю на тему «Испания — страна пламенного желания, а отсюда — блестящего достижения», а также «Учись творить из самых малых крох — иначе для чего же ты кудесник?» Говорил также о народном творчестве и испанской песне, говорил о ином, чем русское, понятии человеческого достоинства, единственного рыцарства и ощущении свободы, заключающемся не в оскорблении другого, а в вольном самоутверждении. В ближайшее воскресенье выступаю перед публикой «демократической» — рабочие, служащие и пр. Буржуазия — нужно отдать ей справедливость — неисцелимая дрянь.
Вообще, жизнь в Москве превратилась в какой-то зловещий балаган. Неунывающие россияне все еще не отдают себе отчета в том, что на Россию наброшена мертвая петля. Голод уже устрашающе идет, уже в точности наступил. Вчера через Петю я купил пуд ржаной муки за 200 рублей. Собираюсь купить еще 2 пуда. Верно, на днях она уже будет по 300 руб., а там и вовсе исчезнет. Я зарабатываю по 2000 руб. в месяц, которые все уходят на жизнь, отнюдь не роскошную, а, напротив, часто полуголодную. Это Бедлам.
Впрочем, я ухитряюсь создать себе досуги для чтения и пишу стихи. Мне хочется написать новую книгу стихов, совершенно не связанных с Россией и с действительностью. Мои новые стихи могли бы быть написаны скорее на планете Венера, чем на планете Земля.
К тебе приеду непременно, когда будет совсем тепло. Обнимаю тебя, моя милая. Твой К.
1919. 27 сентября ст. ст. Москва. 12 ч. н.
Моя любимая Катя, всегда милая, всегда хранимая в сердце, мне кажется сказочным, что мы обмениваемся письмами, что твой голос доходит ко мне, и мой к тебе. Я писал тебе несколько раз. Последнее письмо отправилось с Адриановой, и с ней мы отправили тебе (я, Нюша и Таня) 2500 рублей. С юношей, который повезет тебе это письмо, Таня посылает тебе, кажется, 3000 (от Ал. Ал.). Со следующей оказией я опять пошлю тебе денег. Мы посылаем тебе также вещи и книги. Я шлю № «Москвы» со стихом Брюсова ко мне (он сейчас тяжко болен, говорят, умирает, заражение крови, — злоупотребление морфием); интересную книгу Игнатова о Гофмане (это мой приятель, испанист, собирается написать диссертацию о Кальдероне); блестящую книгу Jacques Reboul, «Sous le chêne celtique» (мне кажется, ее стоит перевести); книгу лучшего (наряду с Андерсеном) датского писателя XIX века Якобсена «Нильс Лине», в немецком переводе (который я сверял с датским подлинником), я уверен, что ты захочешь перевести этот роман, я сверю твой перевод с подлинником, а Сабашников нам напечатает его; и последнее, что напечатано моего, «Жемчужный Коврик» (где я «вывожу в свет» двух молодых поэтов). Мне больше, к сожалению, нечего послать. Книги не печатаются. Во всяком случае, в идиотской новой орфографии я печатать свои новые сборники не хочу. Впрочем, из моих собственных новых книг вполне готовы и ждут (уже давно) напечатания лишь две: прозаическая «От Острова к острову» («Океания») и стихотворения «Тропинкой Огня». Я всецело поглощен сейчас старым испанским театром. Только что кончил «Волшебного мага» Кальдерона и завтра отдаю его в театр Корша, а дней через 10–12 кончу комедию Кальдерона «Невидимка» («Дама-Привидение»), этот перевод я делаю для Студии Художественного театра. Кальдероном и Шекспиром я, верно, буду занят весь этот год. Мне хочется сделать нечто крупное, что останется в русской литературе и русском театре надолго, на столетия. Я еще верю в новую полосу путешествий, изучений и творчества. В этом воплощении мы еще будем, Катя, с тобой и в нашем любимом Париже, и в иных красивых странах. За отсутствием возможности путешествовать я в свободные часы читаю на иностранных языках разные разности. Что я читаю в данное время? Десятка два книг. По-гречески: «Евангелие от Иоанна». — По-латински: Саллюстия «Заговор Катилины». — По-испански: перечитываю Кальдерона, читаю театр Лопе де-Вега, Тирсо де Молина, Сервантеса. — По-итальянски: романы Фогаццаро. — По-португальски: книгу Перейра де Мелло «Музыка в Бразилии». — По-французски: драмы Гюго и исследование Фориэля «История провансальской литературы». — По-английски: книгу некоего знатока Достоевского. — По-немецки: Новалиса. — По-норвежски: те вещи Бьернсона, которые еще не читал. — По-шведски: Сельму Лагерлеф. — По-польски: Выспянского. Я, кроме того, не перестаю время от времени читать разные исследования по естествознанию и по сравнительному языкознанию. Мне очень жаль, что мне приходится уделять на переводные работы больше времени, чем хочу, — я бы хотел гораздо больше читать. Но это уж мой крест, и я несу его терпеливо.
Не знаю, что сказать о моей деревенской жизни. Тесно у нас там, почти как в избе. Миррочка все время на воздухе с соседними детьми, с кошкой, с собакой, с козами. Она мало читает и слава Богу, она очень успокоилась нервно. Умница она, острая чрезвычайно. На днях ее Елена подстригла, и она уморительно напоминает Нинику. Елена поит и кормит нас, весь день за стряпней, измучена, но бодра, пьет крепкий чай и курит без конца, все по-прежнему. Я по часам гуляю, перевожу, собираю хворост для топлива, перевожу, собираю хворост, читаю. Каждую неделю дня два-три провожу в Москве. В данную минуту я уже 3-й день в Москве и пробуду еще дня два. Нюшу я очень люблю, и мы с ней дружны безоблачно. Но здесь, в доме, — я писал тебе, — я чувствую себя дома лишь у себя в комнате и у Нюши. С Таней мы взаимно-ласковы, но друг к другу не заходим в комнаты почти никогда. Присутствие Людмилы Евграфовны мне скорей неприятно. Присутствие Сипачевых просто ненавистно, хотя я стараюсь не замечать их. Тебя я чувствую всегда здесь, хотя тебя здесь нет.
Моя милая, твои последние весточки такие тоскующие. Тебе очень тяжело без Ниники, без меня, без всех нас. Я слышу через строки твой живой голос. И я так люблю тебя. Ни с кем не мог бы тебя сравнить. Другой тебя нет на земле, нет среди звезд.
Целую твои глаза, целую родное лицо, всем сердцем люблю тебя и верю, что разлука теперь скоро кончится. Твой Рыжан.
28 сент. 3 ч. д.
Юноша еще не пришел, и я пользуюсь случаем написать тебе сколько-нибудь еще. Ты говоришь, что ты ничего не знаешь, что делается в мире. Но и мы здесь мало что знаем. Ни книг, ни газет из-за границы. Ничего, кроме агитационных листков в Москве. Нельзя же серьезно относиться к произвольным сведениям, партийно освещенным. Те, которые приезжали из-за границы (я сам никого не видел, лишь слышал), говорят, что и во Франции, и даже в Германии, и даже в Польше давно началась нормальная трудовая и светлая жизнь. Из общих знакомых ни о ком нечего сказать. Впрочем, я бываю лишь у Поляковых (Ал. Ал.) и у Юргиса. Ко мне приходят немногие. Сейчас была прелестная японка, Инамэ Ямагато, мы очень нежны друг к другу.
На хризантеме я кончаю. Увы, юноша явился. Я посылаю тебе еще «Сонеты» свои и «Египет. сказки». Может быть, подаришь кому-нибудь.
Черноглаз, обнимаю тебя. Люблю, милая. Твой К.
1920. 31 янв. Москва
Катя милая, неделю тому назад отсюда уехал поезд на Урал, и я послал со знакомыми пакет, в нем мое письмо, письмо М. Сабашникова, две книги от него и две от меня, также два №№-а «Вестника театра»… От тебя все нет писем. Не понимаю, что это может значить.
Я отдал в Госуд. изд-во книжечку «Песня Рабочего Молота», она набирается. Готовлю «Революционная поэзия Европы и Америки». На днях вышлю тебе книжку новых моих стихов (выйдет через неделю — «Перстень»).
Моя любимая, целую тебя. Пишу закрытое письмо. Твой К.
Москва. 1920. 4. февраля н. с. Утро
Катя милая, над твоими письмами ко мне какое-то заклятие. Они до меня не доходят, я давно-давно от тебя ничего не получал. Может быть, это лишь промедление почты. Мне печально. Таня получает от тебя одно письмо за другим, а я нет.
Эти последние две недели у меня был ряд выступлений. Большим успехом сопровождалось чтение стихов, посвященных имени Герцена, в Большом театре и, в особенности, в Малом театре, где я, кроме того, говорил речь на тему, что как неосновательно было когда-то рассуждать о «белой» и «черной» кости, так и теперь нельзя говорить особливо — «пролетарская кровь», ибо всякая кровь — алая и ищет счастья, кровь ли кузнеца, стоящего с молотом у огня, или кровь поэта. Меня многократно прерывали взрывом аплодисментов. Нечто подобное было и два дня тому назад в Театре имени рабочего Петра Алексеева, где я говорил о фальшивости той ненавистнической философии, которая проповедует волчью логику вражды человека к человеку. Послезавтра я выступаю в Штабной школе на вечере «Старое и Новое творчество». Первое отделение занято речью кого-то обо мне и моим чтением стихов, посвященных Грозе и Огню. Меня, однако, весьма мало тешат эти выступления, и мне гораздо желаннее, как я писал тебе, сидеть за своим письменным столом и, не обращая внимания на холод и шум, мешающих, читать книгу за книгой. Прочтя по-гречески все четыре Евангелия, я прочел также Апокалипсис, к которому еще вернусь, и Деяния Апостолов. Сейчас только что прочел с наслаждением 1-e и 2-е послания Петра. В них много красоты и внутренней силы. Петр с детства мой любимец в Евангельской повести. Читал некие немецкие книги о Христе. Но мне не нравится та форма синкретизма, которая меня отталкивает и в книгах Штейнера, и у Блавацкой. Я беру, брать хочу всякое явление в его единственной отдельности. Все остальное есть мертвящая схема, умственный гербарий, религиозно-философская схоластика. Сколько бы ни было связи и сходства у явления с другими явлениями, лишь степенью его отдельной единственности оправдана жизнь и Вселенная.
Моя милая, я пойду сейчас на Лубянку и отправлю тебе через некоего человека это письмо с приложением печатных пустячков, которые все же могут быть тебе любопытны. Посылаю также письмо Миши Сабашникова и книги от него. Все это отправится к тебе с поездом, едущим через два дня на Урал.
Я очень мечтаю уехать весной в Париж. Но не знаю, осуществимо ли это. Много моих рукописей и прежних книг берет Государственное издательство, «Задруга» и еще третье издательство. Это может до известной степени обеспечить мою поездку. Однако все это еще гадательно.
Моя милая, моя любимая Катя, я не знаю, доходят ли до тебя мои письма. Мне грустно, что я разлучен с тобой и Ниникой. Так хотелось бы тебя видеть.
Я забыл сказать тебе, что я опять вернулся к Египту, как к стране, которая мне больше всего нравится. Я снова занимаюсь египетским языком и читаю книги о египетском искусстве. Мне дает их моя землячка, шуянка, Тамара Николаевна Бороздина, хранительница Египетского зала в Музее Александра III. Бываю у нее, бываю у Гольдовских, у Кусевицких. Больше дома и в хлопотах.
Родная Катя, ведь свидимся же мы когда-нибудь!
Обнимаю тебя, любимая. Поклонись Леле. Твой К.
1920. 13 марта н. ст. Москва
Катя моя любимая, я уже писал тебе, что захворал. Хоть и весьма это непохоже на меня, но уже около двух недель я в постели. У меня «испанка». Была угроза воспаления правого легкого, прошла, вернулась, прошла. Теперь я поправляюсь, но очень еще слаб, худ и кашляю. Эта болезнь очень капризная, и придется выдержать себя в комнате еще недели две. С Миррой то же самое, в слабой степени. Сейчас 4 ч. дня. Елена ушла искать денег в двух издательствах. Нюша у себя готовит мне какую-то похлебку. Я сижу на диване (моя постель), окруженный двумя десятками книг, греческих, латинских, французских, английских, немецких, испанских, итальянских, норвежских, шведских и польских. А Миррочка, мое подобие, а еще больше маленькая Вера Николаевна, рассматривает горы моих карт-посталек, африканских, индийских, полинезийских, яванских, тоже окруженная кучей книг. Это дитя утомляет меня безгранично, но стихи она пишет действительно замечательные. Я пошлю тебе. В ней есть черты гениальности.
Моя милая, моя прекрасная Катя, я пишу тебе на дочитываемой книге Тэна и тоскую о тебе и о Париже бесконечно. Любимая, целую твои глаза. Твой Рыжан.
P. S. Шлю тебе Пасхальный поцелуй. Последняя весна, что мы в разлуке.
1920. 21 марта. Ночь. Вербная суббота. Москва
Катя милая, я был в нашей церкви и думал о тебе. Я люблю службу Вербной субботы и фигуры молящихся с ветками вербы в руках. Если бы такого элемента было больше в христианском богослужении, я более чувствовал бы себя христианином. Я хочу в молитвенности присутствия Солнца, Луны, Звезд, Океана, магии Огня, цветов, музыки. Я всегда молюсь всем существом своим, когда плыву в Океане, когда иду по взморью. Отсюда все бесконечные стихи мои из нашей счастливой жизни в Бретани и в Soulacsur-Mer. Но ты не совсем верно поняла мои слова, Катя, о том, что я не христианин. Ведь я многогранный, ты это знаешь, и во мне совмещается христианин и не-христианин. Я люблю и католическую церковь, и православный храм, я люблю готические соборы, уводящие душу в высь. Я люблю христианские легенды и лики итальянской и испанской живописи. Я люблю, когда темный русский мужик произносит слово «Христос», — я чувствую тогда благое веяние Духа, побеждающее, могуче и сладостно, века и пространства. Но я же ведь всеобъемлющий. Как мог бы я не быть мусульманином с мусульманами, и верным Одина, и молитвенником Брамы, и покорным Озириса. Моя душа везде, и, когда допевались сейчас в озаренной церкви сладчайшие тихие песнопения, я чувствовал острые закраины кратеров Луны, и какой-то голос внутри меня говорил со спокойной убежденностью:
Я чувствую, что я древнее, чем Христос;
Древнее первого в столетьях иудея,
Древней, чем Индия, Египет и Халдея,
Древней, чем первых гор пылающих откос.
Я был еще тогда, как в воздухе разъятом
Среди безжизненных невидящих пространств,
В предчувствии немом сверкающих убранств,
За атомом помчался атом.
Но я еще древней. Гори, душа, пророчь.
Припоминай себя в чертах многоразличных.
Я был еще тогда, как в безднах безграничных
Была единая нетронутая Ночь.
К избранникам Судьбы идет от сердца уза,
Все Божии Сыны живут в моих зрачках.
Но более всего я волн люблю размах,
Всех вер священнее — медуза.
Но вот хороши эти вербочки на моем столе, принесенные верными певучими девушками, которые пишут мне стихи и которых я иногда целую. И хороша эта золотая икона в углу. И хорошо, что Христос в благовестии Иоанна — единственном благовестии, сказал: «Я есмь дверь: кто войдет Мною, тот спасется, и войдет, и выйдет, и выйдет, и пажить найдет». И всего лучше Его слова: «В доме отца моего обителей много. А если бы не так, я сказал бы вам: я иду приготовить место вам» .
21 марта. Утро
Катя моя, был от тебя посланец, юноша Рубановский. Я почувствовал на миг, будто ты близко. Он привез чудесных сухарей белых, и мы сегодня пируем. С маслом и чаем это так вкусно. У нас не все благополучно. Я встал уже две недели, но слабость продолжается, мне трудно работать и в особенности трудно ходить. Едва я встал, свалилась Елена с 400. Не успела она оправиться, свалилась Нюша, которая и сейчас лежит. Она пишет тебе сама. Вероятно, ей придется поехать в санаторию.
Милая, посылаю тебе какие-то кусочки моего «юбилея», а также 2 листа «Перстня», ведь он должен выйти через 2–3 дня. Эти листы, прочтя, дай Нинике, а по цельному экземпляру и тебе, и ей я пошлю на днях. Посылаю тебе также с тем, кто возьмет это письмо, 2000 рублей. Это — твои, за «Саломею». Телеграфом высылаю на этих днях еще 2 или 3000 рублей, за «Саломею» же. Видишь, твоя работа имеет успех. Как это приятно. Для альманаха «Камерного театра» я как раз пишу очерк о «Саломее», «Сакунтале», «Жизнь есть сон» и «Фамире Кифареде».
Прилагаю письмишко к Нинике. Ведь она уже с тобой? И Миррочка шлет ей и тебе поцелуй и тот стишок, который она написала мне в мой день.
Читаю апокрифические Евангелия.
Моя милая, моя родная, моя любимая, через смуту дней шлю тебе свое сердце. Твой К.
1920. V. 4 н. ст. Москва
Катя родная, шлю тебе 2000 рублей. Это твои деньги, за «Саломею». Я все эти дни, и даже целых две недели, был целиком поглощен хлопотами об отъезде за границу. Через несколько дней узнаю, может ли он состояться в действительности. Напишу и телеграфирую тебе тотчас. Во всяком случае, все это не так спешно. Я выступал 1 и 2 мая. 1-го читал в Доме Союзов свою «Песню Рабочего Молота», 2-го читал в Малом театре стих в честь М. Н. Ермоловой — «Артистка Высокого Чувства». Было пышное празднование 50-летия ее артистической деятельности.
У нас гостит Лева. Он мне очень мил своим итальянским ликом и ласковостью. Вообще, у меня вернулась к нему моя прежняя любовь целиком. Целую Нинику. Обнимаю и целую тебя, моя милая. Твой К.
1920. 20 мая ст. ст. Москва
Катя моя, только что получил вчера твое письмо от 19–5-го. Я рад за Нинику и за тебя, что у вас все благополучно. Радуюсь, что доходят наши письма и монеты. Сам я сейчас в разорванности. Ты знаешь, как я делаюсь несчастен, когда начинаются какие-нибудь сборы к переезду. В этом я не изменился. И вот я несчастен уже многие недели. Ибо мы все куда-то едем — не едем. Лишь начались хлопоты о выезде за границу, мое последнее спокойствие исчезло. Через два дня я должен получить визированные паспорта. Кажется, я должен был бы преисполниться счастьем. Но во мне только тупое чувство заботы и тревоги. Мне совсем не хочется отдаляться от тебя в неизвестность времени и пространства. И я не в силах разрешить вопрос: на Кавказ ли мне ехать или пытаться проехать в Италию, в Париж. Все эти слова и названия так поменялись в своем содержании. Милая, я упрекаю себя, что не еду просто-напросто к тебе в Миасс. Но столько стоит на дороге. Все эти последние дни я неотступно думаю о тебе, любимая, желанная моя, и так мне больно, что мы разлучены. То благословение, которое шло от тебя ко мне, да хранит тебя на Земле. Я хочу еще снова пережить долгие дни с тобою где-нибудь у Океана, в дыхании Вечности и беспрерывно творящей Красоты.
Люблю тебя милая, милая моя. Твой Рыжан.
1920. 8—21 июня. Москва
Моя любовь, мое далекое и вечно близкое счастье, моя Катя Андреева, заря, озарившая меня на всю жизнь, моя Катя любимая, это последняя моя ночь в Москве перед неожиданно осуществившейся моей поездкой за границу. Мне кажется, что от сердца моего тянутся к тебе длинные светлые нити и неправдоподобно, что тебя нет со мной.
Завтра вечером наш поезд уходит в Ревель. Через трое суток мы должны услышать плеск морской волны. Но нет радости в моем сердце. Одно лишь ощущение, что я принес крайние жертвы, чтобы эта поездка осуществилась, ибо так должно. У Нюши настоящая чахотка, правое ее легкое поражено, шейные железы поражены. Ей нужен другой воздух и другая жизнь. О Елене Селивановский сказал, что от смертельной болезни ее отделяет муравьиный шаг. Миррочка всю зиму хворала и поправилась лишь весной. Новой зимы в Москве им всем не выдержать. А на юге России, которым бы можно было заменить заграницу, новые тучи, и новые бешеные там готовятся бури. Судьба разъединяет нас, Катя, — еще — мы уезжаем на год.
Последние недели, несмотря на хлопоты, я работал неустанно и днем, и ночью. Если мы благополучно доедем до Ревеля, мы можем некоторое время отдыхать, не заботясь о заработке, а там позднее, оглядевшись, устроимся с заработком. Я буду хлопотать, чтоб нас впустили в Париж.
Милая, я писал тебе, что я был у Луначарского и по одному моему прочувствованному слову о тебе и Леле он тут же, при мне, продиктовал секретарю предписание Миасскому Исполкому, прося его озаботиться о вашем выезде из Миасса в Москву, ибо, как опытные литературно и знающие языки, вы ценны для Наркомпроса. Если ты подумаешь переехать в Москву и будут делать затруднения, напиши ему (Москва, Кремль, Анатолию Васильевичу Л.), и он пошлет соответствующую телеграмму. Верно, вас могут устроить в штабном вагоне. Я, однако, боюсь советовать тебе что-нибудь. Эти последние месяцы, только чтобы пропитаться вчетвером, а не жить впроголодь, как мы жили и как более жить уже стало нельзя, ибо силы кончились, я делал невероятные усилия и зарабатывал по 150 000 руб. в месяц. Грядущая зима в Москве грозит быть очень трудной, ибо дома разрушены холодом и мерзнут почти все.
Милая, мне больно, что я не знаю, как ты решишь и как сложатся твои обстоятельства. Я послал по 5000 руб. тебе, Нинике и Леле. М. Сабашникову я дал доверенность на мои получения, которые должны возникать в мое отсутствие, и, если они будут возникать, он будет переводить деньги тебе. Но это пустяки, и как бы я хотел помочь тебе, знать, что ты не нуждаешься. Мне больно, что я так мало делаю для тебя.
Любимая, любимая, с тобой должен был бы я быть больше, чем с кем-нибудь в мире, и меня с тобой нет. Ты лучше всех, Катя, я не устану никогда повторять тебе, что только ты дала мне узнать, какой высокой бывает женская душа. Какое счастье любить избранную одну, тебя, и, любя других, все-таки любить тебя одну, потому что другой, той, которая была со мной в лучезарной всеобещающей весне, — той, что была со мной в саду и, шутя, обрызгала меня цветущей веткой, и любила на Uetliberg’e и в Испании, и в Петербурге, и в Сулаке, той, которую я всегда любил, другой той нет, она одна, и через нее я стал всецело светлым и победил своих демонов. Где я ни буду, ты будешь со мной, Катя. Да хранит тебя Тот, Кто видит наши жизни, и да сбережет Он нам радостный миг свиданья в свободной красивой стране.
Целую, целую тебя. Твой К.
19 июля. 7 ч. в. Ревель
Катя моя милая, я продолжаю находиться в том, что я называю призмой чуда, то благого, то злого или только кажущегося злым. Виза французская от Палеолога в ответ на мою телеграмму, посланную Пети, получилась в двухдневный срок. Я был уверен, что немецкая транзитная виза будет дана тотчас, как и было обещано. В немецком консульстве солгали и визу мне не дали. Я употребил все влияния, — их было не мало, — но тщетно. Уперся консул Хенкель, которого мне хотелось назвать Henker . Счастливый случай свел меня с Дитманом, вице-президентом немецкого Рейхстага, только что приехавшего в Ревель. Он отнесся ко мне необычайно мило, и после телефонады его в немецкое консульство я визу получил в 6 ч. в. 17 июля, а в 11 ч. у. того же дня мой корабль уехал в Штеттин, и я потерял 4 места, то есть 20 000 эстонских марок, то есть 400 000 советских рублей. Следующий корабль идет 31 июля. Сегодня утром я обеспечился местами на нем. Странно, когда я стоял на пристани и Кусевицкий, с которым мы были все время вместе, посылал мне прощальный привет с палубы, его лицо было охвачено судорогой скорби, и я видел, как он жалеет меня, а я был совершенно спокоен. Сейчас мне, конечно, жаль утраченных денег, но я по-прежнему спокоен. Это все как-то лишь внешне касается меня. Главное не то, не то.
Я узнал, что наша квартира в Париже цела, в ней живут Четвериковы. И пусть себе живут. До того дня, как приедешь в Париж ты. А это когда-нибудь ведь будет же несомненно. Катя, Катя моя, есть пути, в которых я не мыслю себя без тебя. Как жаль, что не все мои пути с тобой.
Ревель — красивый старинный город. Но жизнь здесь пустая и ничтожная. А вид толстых обжор и пьяных грубиянов столь противно необычный, что хочется проклинать буржуазию, — занятие бесполезное. Русские, которых встречаю, беспомощно слепы. Они ничего не понимают в современной России. Если бы я мог располагать достаточными средствами, я бы поехал в Европу лишь на несколько дней и снова уехал бы туда, где так хорошо: в Мексику, Перу, Японию, на Самоа, на Яву. Туда, где изумительные цветы и оглушительны цикады, упоительны волны Океана, туда, где можно забыть, что человек — грубое и свирепое животное.
Моя милая, я хотел бы юным снова встретить тебя юную, черную, алую, горячую розу на другой планете и быть твоим, только твоим и не разлучаться с тобой никогда. Твой Рыжан.
P. S. Нинику целую много, много.
1920. 26 декабря. Париж. Бледное утро
Катя моя любимая, родная и единственная, где ты, я не знаю, — в Кременчуге, в Харькове, в Питере, в Москве? Пишу и пошлю письмо Нинике. Последние вести не от тебя, но о тебе в письмах из Москвы к Нюше. Когда ты была в Москве, на тебя, конечно, нахлынуло столько впечатлений и столько людей было около тебя, что ты не могла написать письма. Я грустил, но мне ли упрекать.
Милая, мне хотелось бы написать тебе что-нибудь радостное и толковое, но, кажется, не могу. Внешне жизнь идет ровно и на вид хорошо. От лекций, книг, и газетных статей, и стихов в газетах притекают монеты, но их едва хватает на текущие расходы. Полгода вертелся и вывернулся. Хочу думать, что не провалюсь и следующие полгода. Но все это скучно и утомительно. Конечно, мы едим иногда лучше вас и живем в теплых, освещенных комнатах и читаем пошлейшие будто свободные парижские газеты, и зимы почти не было и уж, верно, не будет (перед сном я в туфлях, полуодетый выхожу на балкончик и смотрю на звезды и шлю благословляющие мысли тебе, и Нинике, и еще другим покинутым милым), но это все отдельные подробности (кроме того, что в скобках и что уязвляет тоской нестерпимой). Я знал, уезжая, что еду на душевную пытку. Так оно и продлится. Что ж, из сердечной росы вырастают большие мысли и завладевающие напевы. Я пишу. Мои строки находят отзвук и будут жить. Меня больше это не радует никак.
Я хочу России. Я хочу, чтобы в России была преображающая заря. Только этого хочу. Ничего иного.
Видаюсь мало с кем. С Александрой Васильевной очень редко. Она бодра и помолодела. С Грифом, напрасно мятущимся. С одной молодой русской, которая переводит меня на французский язык. Кое с кем из писателей, художников. Пусто, пусто. Духа нет в Европе. Он только в мученической России.
Малия с детишками и Томасом (потерявшим место) гостят в моем intérieur’e . Все четверо в комнате Нюши, а она переселилась в столовую. Почти Б. Николо-Песковский переулок. Малия очень мила, ее дети совсем фейные. Твой Костюнчик приветлив и научился от Катериночки великодушию сердца.
Милая, любимая моя Катя, через все страны кричу: «Люблю тебя!» Твой Рыжан.
1922. 17 февраля. Бретань
Моя родная и любимая Катя, я писал тебе недели две тому назад, но, если ты получишь мои строки, верно, и те, и эти одновременно.
С тех пор как Нюшенька драгоценная получила от тебя собственным твоим почерком написанную открытку из Б. Николопесковского переулка, у меня такое чувство, как будто я повидал тебя, поговорил с тобой, и хоть снова разлука, но знаю, что ты, слава Богу, жива и как будто уж не так далеко.
Мы все у Океана. И хотя я тем самым, что не в Париже, теряю многие возможности, но я здесь другой человек. Не могу достаточно насытиться красотой Океана, сосен, полей и виноградников, благородною тишиной и безлюдьем, своей творческою пряжей. За этот год я написал две новые книги стихов. Теперь пишу роман в прозе, настоящий роман. Уже кончил 1-ю часть. Я знал, что к этому дело придет, когда почувствую, что стал старше. Видно, действительно стал старше. Однако не холоднее. И неугомонность моя, унаследованная от Веры Николаевны (занимающей в лике Ирины Сергеевны 1-ю часть моего романа), неистребима во мне.
Нюшенька занимается хозяйством и переводит Андре Жида. Очень милая и просветленная.
Елена все такая же, поглощена тоже хозяйством и Миррочкой, и мной, конечно. Мирра — забавная, умна и нелепа, очень мечтает о тебе и все хочет писать огромное письмо.
Русские людишки в Париже дрянь на подбор. Я дружу с 2–3, не больше.
Моя Катя, моя единственная, мое золотое сердце, как ты? Нинику поцелуй. Я ей написал в предыдущем письме. Люблю ее очень-очень.
Тебя, мой лучший сон, целую, благословляю душой и обожаю по-прежнему, больше прежнего. Твой Рыжан.
1922. 5 сентября
Милая Катя, с неделю тому назад я послал тебе закрытое письмо, а перед этим еще другое. Пишу сейчас несколько слов. Я был вчера в St. Brevin l’Ocean, был жаркий ясный день. Я лег на песок, на прибрежьи, против виллы «La Brise», закрыл глаза, видел тебя, Нинику и Литву, до полноты ощущения чувствовал твои, в сердце глядящие, черные глаза, твой милый, ласковый голос, мы были вместе, мы пили чай и уже непрестанно вместе (— о, разлука остра как смерть, — и что же есть смерть как не разлука? —). Океан шумел, паденье его широких волн, в каком-то преломленьи удара влаги, до странности напоминало плеск полноводной русской реки в водополье. Я заснул. Я спал. Быть может, в этот час, в закатный, ты подумала обо мне и думала долго. Быть может, неясным, но ощутительным призраком я был с тобой там, далеко, где все-таки есть еще колокола, где все-таки наше небо над нашей землей. Моя милая, шлю тебе всю память сердца, всю нежность жажды, всю любовь. Моя родная, моя любимая, целую. Твой Рыжан.
1922. 26 октября. Париж
Моя милая, любимая Катя, вот, наконец, я пишу тебе опять из Парижа, из нашего Парижа. Я писал тебе накануне отъезда из Сен-Брэвена и опустил письмо ночью, перед последней своей прогулкой около Океана. Все мысли уходили к тебе в эти грустные торжественные часы. Я обещался написать тебе еще на другой же день по приезде в Париж. Это оказалось неосуществимым. Я приехал 17-го, — почти и не почти, а в точности, — 1½ недели тому назад, но дни промелькнули как часы. Нюшенька нашла прелестную небольшую квартиру — во 2-м этаже, четыре комнаты, чистые и даже нарядные, солнечные, ванна, электричество, 600 франков в месяц. При падении франка в 5 раз против прежних это так недорого, что квартиру можно считать находкой. Другие за то же платят по 1000 франков и больше. Это в месяц! На rue Raynouard мы платили 1000 фр. в месяц, а квартира была хуже.
Мы в двух шагах от станции метро «Pasteur». Пять минут ходьбы до Латинского квартала, минут 20 до Пасси.
Моя комнатка выходит своим окном на пустынную уличку. С балкончика можно видеть церквульку напротив и немного дальше какой-то сад за каменной стеной. Шум от повозок бывает неистовый лишь раз в неделю, под утро, перед базарным днем. Притом ввиду того, что улицы бедные, здесь почти не ездят ненавистные мне автомобили, вовсе не ездят пакостные автобусы и нет отвратных трамваев. Простые человеческие повозки я воспринимаю в лике живописности и некоторого, не неприятного, ритма.
Внизу в нашем доме хороша новая библиотека. И то я, то Миррочка (она, как я, неистовая книгопожирательница), мы ежедневно ходим в нее за французскими романами и новыми книжками журналов.
Первые дни ушли на попытки найти какую-нибудь работу, — пока безуспешные, — на свидание с людьми, которых не видел так долго, на прогулки. Сегодня утром один ездил по делу к Madeleine . Видел наши улицы, наши места, где мы когда-то столько жили и столько пережили, моя прекрасная, моя любимая Катя. Я не могу никогда видеть ни Madeleine, ни лучезарную place de la Concorde без того, чтобы тотчас же не начать напряженно о тебе думать. Милая, светлая душа, ты так вошла в мою жизнь, когда я ваял самого себя, что если во мне есть что-нибудь драгоценное и изваянное, поистине я не знаю, мое это или твое.
И Александра Ивановича Урусова вспоминаю. Все наше прошлое, далекое — и всегда живое в душе.
Мне хочется послать тебе сонет, написанный в солнечное утро третьего дня.
ЗАВЕТ ГЛУБИН
Шестнадцать месяцев над влагой Океана,
Прогулки долгие близь кружева волны.
Благословение верховной вышины,
Жемчужный Новый Серп, взошедший в небе рано.
Она живет и ждет, далекая Светлана,
О ней поет душа, лишь ею ткутся сны.
Теченье вышних звезд — горнило старины,
Откуда брызжет новь сквозь саваны тумана.
Единственная мысль — я здесь и я не здесь,
Единственная страсть — избранница, Россия.
Ей — в гуле синих волн — все сны мои морские.
Живое чудо есть от века и до днесь.
В темницах раковин, в ночах, душой я весь.
Мне жемчуг — весть из бездн, что будут дни другие.
1922. 25 ноября
Моя Катя любимая, Катя родная, на протяжении недели я получил два письма от тебя. Какая радость это для меня и какое горе знать, что и ты, и все вы живете в такой тесноте. Мне жаль, что, когда тебе трудно, я живу в хорошей квартире. У нас, конечно, тоже довольно тесно, и, сидя в своей комнате, я слышу решительно все, что делается, что говорится и — если бы такая глагольная форма существовала, я сказал бы — что шумится в доме. Но комнаты у нас веселые, даже нарядные, с утра весь день Солнце глядит в окна, и, благодаря центральному отоплению, если я иногда страдаю, то не от холода, как в Сен-Брэвене, а от чрезмерного тепла. И я так счастлив, — я уже писал об этом, — что за окнами почти никогда не проезжают автомобили. Честь и слава Мушке, что она сумела найти такую уютную и удобную квартиру. Жизнь моя более или менее устраивается. Русская эмигрантская пресса — очень скучная и даже противная. Я стою в стороне от нее. Но эту зиму я, по-видимости, буду печататься во французских журналах. Я познакомился с одним из самых видных французских романистов, Edmond Jaloux, автором прелестного романа «L’éscalier d’or» (несколько родственного с манерой Гофмана и Достоевского), мы очень дружески заговорили сразу (он, как я, влюблен в птиц и любит тех самых старых писателей, которых я изучал, когда впервые жил с Тобой в Париже и Оксфорде). Он обещается устроить так, что многие журналы будут печатать переводы моей прозы и моих стихов. Кстати, он приятель Владимира Николаевича Аргутинского, так же как и другой модный романист Jean Giraudoux , с которым я тоже познакомился. Через них я познакомлюсь с другими писателями, представляющими интерес и имеющими значение. Роман мой переводится на французский язык и, верно, прежде чем появиться отдельно, будет напечатан или в «Revue de Paris», или в «Le Monde Nouveau». Потом Сорбонна пригласила меня время от времени читать лекции по-французски. 12 и 19 декабря я читаю в большой зале (amphithéâtre Michelet) «Images de Femme» , 10 и 17 января — «L’amour et la Mort» , 29 ноября, ровно через четыре дня, выйдет, наконец, у Bossard’a моя книга «Visions Solaires» . Я многого жду от нее. Как видишь, я полон бодрости и надежд. После ½ года на Океане я рад городу и людям. Мне жаль, что Тебя нет здесь. Хотел бы видеть Тебя, моя милая, любимая. Целую глаза Твои. Целую Нинику и Малию. Твой К.
1922. 25 ноября — 8 декабря. Париж
Моя родная Катя, весь вчерашний день я особенно напряженно думал о тебе, и ты, конечно, тоже была душою со мной и с Мушкой. Мы говорили с Нюшей о тебе и вспоминали о многом, что бывало в твой день. Цветы, много цветов! А теперь даже в Париже мы не часто любуемся на цветы в наших комнатах. Впрочем, сейчас передо мной дышат благовонные белые нарциссы — в честь тебя — «точно из легкого камня иссечены». Милая, любимая, когда я вижу мимозу, фиалки, нарциссы, розы, сирень, — когда я вижу особенно художественно изданную книгу или поразительно написанный портрет, или особенно воздушное пламя вечерней зари, или встречаюсь (— это так бывает редко —) с каким-нибудь благородным движением чьей-нибудь изысканно красивой души, — я всегда вспоминаю тебя, моя любовь, моя прекрасная, моя единственная, моя любимая Катя. Твой К.
1923. 31 января
Катя любимая, я упрекаю себя, что пишу тебе недостаточно часто, но этот Левиафан, который называется Парижем, поглощает так много сил — ты помнишь. Последние недели я много виделся с французскими писателями (Réné Ghil, Paul Fort, André Fontainas, Edmond Jaloux ). Не очень плодотворны свидания с ними, но все же куда интереснее, чем встречи с здешними русскими, которые душевно совсем износились. 22 января в литературном кафе «Caméléon» , где собираются монпарнасские художники и поэты, был праздник в честь меня. Председательствовал Ренэ Гиль, сказавший отличную речь и великолепно прочитавший «Тоску Степей»; блестящую лекцию обо мне прочла Люси, читали мои стихи артистка из «Athéné» Mme Régina u Me Bacqué из «Vieux colombier», читал Fontainas «Soyons comme le Soleil», «L’harmonie Des Morts» , в завершение я прочел «Est-ce?», «Dors», «Annonciation» (по-французски) и «Тоску Степей» (по-русски). Переполненная зала устроила мне длительную овацию. Весь вечер носил характер исключительной сердечности, я радуюсь, что у меня есть друзья в Париже, и что моя книга «Visions Solaires» имеет очень большой успех. Моя любимая, моя родная, моя единственная Катя, обнимаю тебя и люблю. Твой К.
P. S. Целую Нинику. Приветы.
1923. 12 марта. Вечер. Париж
Моя милая, любимая Катя, я чувствую себя виноватым перед тобой, когда поддаюсь грусти. И правда это нехорошо, потому что тогда я не пишу тебе долгие недели. (Так да не будет. Напишу тебе сейчас, напишу и завтра, и еще совсем скоро и тебе, и Нинике.) Почему я грустил все это время? О, милая, долго рассказывать. А совершенно вкратце говоря — очень уж людишки здесь дрянь и вовсе нечего с ними делать. В Москву мне хочется всегда, а днями так это бывает, что я лежу угрюмый целый день, молча курю (никогда, однако, больше 13–20 папирос в день), думаю о тебе и Нинике, о великой радости слышать везде русский язык, о том, что я русский, а все-таки не гражданин Вселенной и уж меньше всего гражданин старенькой, скучненькой, серенькой, весьма глуповатой Европы. В конце концов я пишу стихи. Ну, человек 10 или 20 от них в восторге. И то ладно. Я сам своими стихами наслаждаюсь дня два, потом забываю о них.
(Моя Катя, этот месяц тяжко нам было. Совсем днями без грошиков. Сегодня неожиданный просвет. Получил за перевод «Le roi Candaule» — помнишь, эллинскую драму, которую когда-то мы любили, André Gide’a? — 1500 фр. Тотчас же послал тебе посылку. АРА, к сожалению, прекращает деятельность. Но я буду посылать тебе деньги, милая. Уж сотняга франков, уповаю, всегда найдется. Получила ли ты «L’éscalier d’or» ? Моя любимая, целую тебя и помню сердцем всегда-всегда. Твой К.
1923. 13 июня. Париж
Милая, родная моя Катя, неужели только месяц тому назад я писал тебе открытку в день своего вечера! Сколько впечатлений прошло с тех пор! Я видел много разных людей, видел и приезжих из Москвы, которые вернулись. Верно, от кого-нибудь из них ты получила непосредственное ощущение меня и моей тоски по Москве. Я совсем было решил вернуться, но опять все в душе спуталось. Получил твою открытку насчет недостаточного характера моей доверенности и необходимости идти к Ск. Это — злоупотребление, моя доверенность вполне правильна, а идти к Ск. я не могу и не хочу. Напиши, неужели нельзя оформить бумагу в Москве? Раньше открытки я получил твое большое письмо и совершенно истерзался, хотя подобное мучило меня все последние два года. Хочется помочь тебе и не знаю как. Все же в Москве у меня есть друзья, и думаю, что через них можно будет достичь необходимого. Я думаю также, что, если ты непосредственно обратишься к Каменеву, он сделает все возможное. Он неоднократно был внимателен ко мне, когда я просил за других. Милая, напишу тебе подробнее. Целую тебя и люблю всегда. Нинику поцелуй. Твой К.
1923. 19 июня. Ночь. Париж
Моя милая, любимая Катя, третьего дня, в день моего рождения, мы вчетвером уехали на весь день в Мэдон, гуляли в лесу, дышали свободой от города, я убегал от всех в глушь и смотрел залюбованно на шмеля, перелетающего с цветка на цветок. Вспоминалось далекое, невозвратимое. А когда мы вернулись домой и пили вечерний чай, раздался неожиданный звонок, и мне принесли твою телеграмму, твою и Малии. Это было так, как будто вы обе были с нами. Милая, целую тебя, целую вас обеих. Малии пишу одновременно. Когда мы ехали в Мэдон, я вспоминал мои поездки к ней и тот причудливый домик, где она жила со своими очаровательными малютками. Сегодня, час назад, открытка от тебя. О, если б квартирное несчастие развеялось! Как бы я хотел тебе помочь! Я для этого одного готов был бы приехать в Москву. Вот кажется, рукой подать. На твое большое письмо еще не отвечал. Оно меня так огорчило, что я не в силах был сразу прочесть его целиком. У меня было много огорчений последнее время. Но вот, наконец, мой роман вышел. Я смотрю на объемистую книгу в 380 страниц, и мне кажется чудом, что это я написал. Тут наш лес, и сад, и поле, и болото, осень, зима, и лето, и весна, и весь я с моей любовью к Миру и Солнцу. Пошлю тебе. На днях пошлю и новости итальянские и французские. Родная, любимая, да хранит Судьба тебя и Нинику. Твой К.
1923. VIII. 6. Ночь. Париж
Катя любимая, я в последней открытке писал тебе, что посылаю одновременно книгу Paul Morand «Fermé la nuit» .
Увы, в последнюю минуту я зацепился за рассказ «La nuit de Charlottenbourg» и решил написать о Моране статью. Правда, этот рассказ изумителен. Я написал статью, но книжку продержал, и только сегодня утром, наконец, она отослана. Хочется мне, чтобы обе книги Морана дошли до тебя, и очень мне интересно, такое же он произведет на тебя впечатление, как на меня. Я улавливаю в нем нечто родственное с Мопассаном, а в юности Мопассан был моим любимцем. Все ли ты еще гостишь у Ниники или уже вернулась в Москву? Я хотел бы первого. Как, верно, очаровательно сейчас в русском лесу, в русской деревенской глуши! Вот где я хотел бы быть. Я и ухожу туда мыслью часто, часто. И когда мысль дойдет до каких-то земных пределов, пресеченных озерной водой, в душе рождаются стихи, и я чувствую, что моя связь с Россией слишком глубока, чтобы из-за скольких-то лет отсутствия она могла сколько-нибудь ослабеть. Нет, она углубляется в моей разлуке, а не слабеет, как все в душе становится углубленнее, когда проходишь путь от полдня до звездной ночи. Я еще далеко не дошел до моей звездной ночи. Но путь туда стал много ближе. До свиданья, моя милая, всегда желанная. Нинику целую. Твой К.
1924. 15 сентября. Золотое утро
Моя милая и любимая Катя, сегодня, проспав всю ночь крепчайшим сном после возбуждения и утомления поэтических суток, я как будто много веселее, и больше хочется жизни, а потому и хочется прибавить что-нибудь ко вчерашней странице. Я знаю, ты с живейшим чувством относишься ко всему, что входит в мою жизнь. Я никого не желаю вытолкнуть из моего сердца, если раз приблизился к иной душе или она сама подошла. Но воли — воли — воли мне хочется. Полетать на крыльях. Они все только всплескивают серебряным звоном. О, поэты, сколь они непоследовательны! Я был последователен, когда тебе и мне светили наши зори, первые зори, и вторые, и третьи. Но тогда я последовательностью в своих неукрощаемых причудах и беспутствах столько раз тебя ранил, что, падая сейчас перед тобой на колени, говорю: бессмертная моя любовь, моя Катя, моя радость, мое счастье, моя Беатриче, нужно было быть тобою, чтобы не бросить меня, не разлюбить, или не сойти с ума, или не умереть. Благословляю Судьбу, что злой Хаос не захлестнул ни меня, ни тебя, и в бушевавшем Хаосе ты была прекраснее и совершеннее, чем сама о том можешь знать. Благодарю Судьбу, что она послала тебя как свет неугасимый в мою спутанную жизнь. Пройдя свои горючие пути и значительно возобладав над собою, я теперь боюсь ранить иную душу, какая бы она ни была, какой бы тяжестью или помехой она не вставала. Но мне жаль, что я не могу показать этого внимания воочию тебе, моей тебе. И мне жаль той свободной бессовестности или внесовестливости, которая рядом со строгой совестью, и с добросовестностью, и с любовью лучезарной жила в моем сердце, когда мне и тебе светили наши зори.
Я сижу перед своим огромным, черным письменным столом. Направо и налево груды книг, но правильные груды, ты знаешь и помнишь. Направо — Библия по-русски и по-латински. Требник по-церковно-славянски. Летопись Нестора. Сочинения Забелина. Лао-Тзэ по-итальянски. Книги по ботанике и астрономии. Книги по Египту, Вавилону. Индия, Океания, Блэйк, и Уитмен, и многое. Налево — Пушкин, все новые книги о Пушкине. Баратынский, Фет, Тютчев и Ломоносов. Русские народные песни. Литовские легенды. Книги о растениях. Книги о кристаллах. Евангелие по-русски, по-польски, по-гречески, по-грузински, по-майски, по-самоански. Эдда по-древнескандинавски, по-норвежски, по-немецки, по-французски. Гейне и «Фауст» Гете в подлиннике. Зенд-Авеста и снова Маори, Папуа и чего еще нет. А предо мной — у стены — мексиканский бог цветов, рядом, справа, — маленькая иконка Пресвятой Девы с Младенцем, Катя Андреева в кавказском наряде, Дева Мелоццо да Форли, ушедшая Тамар в наряде своей страны, слева — Мирра Лохвицкая в лике семнадцатилетней девушки, она же в лике красивой женщины нашей встречи, Тамар в наряде амазонки и поразительное лицо Шошаны Авивит, лучшей артистки Еврейского театра, моей теперешней мечты, далекой и близкой, которой я пишу целую книгу лирики и напишу драму «Юдифь».
Ни мамы моей, ни Ниники нет сейчас передо мною, но они были весь год в Париже, а тебя тогда не было перед моими глазами. Так нужно было. Мне было слишком больно. Твое лицо вместо тебя присутствующей меня лишь мучило бы все время. А с Океаном — я не один, не разрывом живу, а гармонией мировой. Однако и маму в лике Ирины Сергеевны юной, и Нинику в лике девочки лет пяти сейчас поставлю опять перед собой.
Как хорошо любить, Катя моя. Как хорошо носить в себе, кроме побеждаемого Демона, бессмертного и неизбежного Солнцеликого.
Целую твое лицо. Люблю тебя. Да пошлет тебе Судьба удачи и радости. Нинику целуй, и Малию, и Таню. Тете Саше мой ласковый привет и товарищеский. Я пушкинист, и пребольшой, и пре-пре-пре-строгий ныне к самому себе. Твой Паучок.
КАТЕ
Я жалею тебя, как жалеют весну,
Что ушла в безвозвратную синь.
Если помнишь меня в приближении к сну,
До меня возжеланье закинь.
Я жалею тебя, как жалеют свой сад,
Облетевший в сентябрьские дни.
Но зажги фимиам, воскури аромат,
Кличь виденья, вернутся они.
Я жалею тебя, как жалеют себя,
Дожидаясь грядущей любви.
Я люблю — и всегда ты со мною — любя,
Талисман — он с тобой — позови.
1925. 17 июня. Ночь
Моя милая, эта памятка об Uetliberg’e много лет была моей заветной закладкой в той или иной книге, которая становилась на время любимой. Я много раз хотел ее тебе послать и думаю, что как раз теперь хорошо это сделать — посылая тебе строки «жалею», которые я писал, пронзенно думая о тебе.
Как живо я помню все, что связано с этим нашим свиданьем в Uetli. Как я шел пешком в гору. Как ночевал. Как обиделся, когда из осторожности ты послала мне обратно коробку московских конфет, которой я думал тебя обрадовать. И какие они были расширенные, твои черные глаза ранней орлицы, когда ты разбудила меня утром. И потом наши ласки и наша любовь среди деревьев на горе. И эта любопытная лиса — помнишь — пришедшая неизвестно откуда, взглянувшая на нас и скрывшаяся в кустах. Любимая, целую тебя. Твой К.
1925. XI. 28. Hôtel «Nicole», 39 rue Pierre Nicole. Paris V
Моя любимая Катя, поздравляю тебя с твоим днем и как бы хотел я 24 ноября ст. ст. быть с тобой вместе. Целую тебя и драгоценную Нинику. Мой привет всем, кто будет с тобою в Катеринин день. Я уже 10 дней как в Париже. Вопреки моему мрачному предощущению, я очень рад Парижу. Ариадна Скрябина-Лазарюс нашла нам тихий маленький отель в спокойной улице, мне дали письменный стол (для французов — это героизм! Впрочем, хозяева евреи, а не французы — потому они и любезны!), я уже написал здесь кое-что и вижу, что работать можно. Для меня, как ты отлично знаешь, это главное. Верно, поэтому я в светлом настроении. И 7 месяцев на побережье Океана меня сделали веселым, легким и упругим. Что мне не понравится, от меня отскакивает, меня не раня. И дни солнечные. И совершился, завершился, очертился в душе некий круг. Я полон ощущений первого моего жития с тобой здесь. Ах, мне хотелось бы опять с тобой жить в пансионе «Huel» на rue Boissy d’Anglas . Вспыхнул в душе целый ряд ощущений от того давнишнего Парижа. Приобщение к старому, к древнему Городу. Приобщение к целому ряду иных умственных построений. Получила ли ты грошик (5 долларов)? И № «La Ligne de lecture» ? Родные глаза твои целую, любимая моя. Твой К.
1926. 25 дек.
Моя любовь и мое счастье, Катя, как жаль, как мне жаль, что ты не здесь, не со мною, — как бы нравилось тебе здесь все: и ласкающие, дразнящие глаз мимозы, своими зелено-желтыми цветочными шариками обещающиеся золотиться в январе, и строгие, стройные, высокие сосны, дозорные стражи моего балкона, и белые крыши слева и справа в лесном уголке, усыпанные неподдельным снегом, и белые хлопья снега, сейчас падающие как в моей далекой Москве, в той Москве, где зародилась, как рассветная заря, любовь наша.
Я с утра ухожу в лес, в начале 9-го выпив две чашки холодного молока, и собираю хворост, ломаю на соснах сухие ветки, нагружаю черную кошелку и с чувством удачливого охотника возвращаюсь домой, где печи уже затоплены и меня ждет душистый горячий кофе. Погружаюсь в чтение. Я готовлюсь приготовить за эту зиму большой том «Чешские поэты». Есть вещи и поразительные и много трогательных. Мое сердце, верное и любимое, я целую тебя горячо. Твой К.
P. S. Прилагаю «Просвет в Новолетье», открытку Нинике «Самоанские загадки» и вырезку из «Candide’a» — последний рассказ Морана (он правдив).
P. P. S. Пожалуйста, пошли мне несколько марок неиспользованных. Я за них получу от Jean Capart’a его книгу о Тутанкхамоне.
1927. 7 янв.
Моя милая, моя родная Катя, ты беспокоишься, что я не получил твоих писем. Нет, я все получил. Должно быть, наши какие-то письма «перекрестились», как однажды выразилась Люси. Я счастлив, что ты довольна своим костюмом. Я его ощупывал сам, выхваляя Нюше и Елене и доказывая, что это как раз твой вкус, с чем они не очень соглашались. То, что я касался этого костюма и он сейчас на тебе, дает мне ощущение, что я касаюсь твоего милого, любимого тела, что я незримо с тобой. Но у меня сейчас мечта, чтоб мои денежные обстоятельства поправились, и я смог послать и тебе, и Нинике новые одежки. Увы, я сейчас вовсе в безденежье. Ты знаешь, однако, что я не теряю голову никогда. Плохо — будет лучше. И дело с концом. Пишу прозу, пишу стихи, буду писать вдвое. Авось выплыву. Милая, я не знаю, где мой перевод удивительной норвежской драмы «Красные капли». В последнюю мою зиму в Москве она шла в каком-то маленьком театре (кажется, Комиссаржевской). Не наведет ли тебя это на след? Не остался ли дубликат среди рукописей, бывших в моем письменном столе или в маль-кабинке? (Кстати, где теперь все это?) Вот, к сожалению, все, что я знаю сейчас. Зачем тебе эта допотопность? Прилагаю открытку Нинике и стихи тебе и ей (разделите как хотите): «Русь», «Мать», «Отец», «Я». Моя любимая, мне хочется написать очерк об Александре Алексеевне. Дай мне биографические данные и список ее работ. Катя, моя родная, тебе сейчас очень трудно. Люблю тебя и обнимаю, мое счастье. Твой К.
1927. 27 февраля. Ночь. Капбретон
Моя милая Катя, посылаю тебе две фиалочки, первые что здесь расцвели, но еще не в лесу, а в саду. Мимозы не цветут до сих пор из-за повторных холодов. Пока я пишу, топлю без конца печку, но никак не могу натопить свою комнату, — холодный ветер такой, что врывается в комнату через балконную дверь, и занавес пляшет, как в «Вороне» Эдгара По. Кстати, читает ли кто Эдгара По в теперешней России? Здесь его не читает никто. Впрочем, кроме разной несуществующей дряни, никто не читает ничего. Зато все интересуются спортом и автомобилями. Проклятое время, бессмысленное поколение, как я презираю его. Я чувствую себя приблизительно так же, как последний перуанский владыка среди наглых испанских пришельцев в гениальном рассказе Вассермана, тобою переведенном. Круговорот железных времен. Посылаю тебе из последних моих стихов — «Там» и «Сонная одурь».
Целую мою любимую. Твой К.
1927. 4 марта. Лес
Катя любимая, я посылаю тебе, если не ошибаюсь, уже 5-е заказное письмо и писал открытки. Очень тревожусь твоим молчанием. Все ли у тебя благополучно? Нюше лучше. Она перенесла воспаление легкого. Хотел ехать к ней, она удержала. Послал ей денег и посылаю частые вести. Шлю тебе мои мимозы. Целую тебя, радость. Откликнись! Твой К.
1927. 2 мая. Утро. Варшава. Hôtel d’Angleterre
Моя родная, моя любимая Катя, уже более двух недель я в Польше и до сих пор не написал тебе ни слова. Но я сразу попал в такую сказку и в такой водоворот впечатлений, что прямо опомниться не могу. Я боялся ехать в Польшу, боялся разочарований, а приехал — к родным людям, в родной дом. Ласка, вежливость, гостеприимство, понимание и отличное знание всего, что я сделал, и всего, что я люблю. Нежная сказка.
Я провел обворожительную неделю в Харенде, в Закопанэ, в Татрах, у Марии Каспрович (она русская, изрядно подзабывшая русский язык). Я приехал в ее дом в горах, над потоком, как приехал бы в Гумнищи. Она сразу вошла в мою душу, и то, что у меня к ней, больше влюбленности. Там в три дня я написал по-польски очерк о Каспровиче как поэте польской народной души, и поляки восхищаются моим польским языком. Вот видишь, твой Пуча отличается. А здесь в Варшаве… ах, влюбленность, и я неисправим. Меня здесь только что на руках не носят. Мой приезд — событие. Но зачем, зачем тебя нет со мной!
Любимая, целую тебя. Твой К.
1928. 13–26 января. Вечер. Лес
Катя любимая, я напишу тебе вдогонку этим строкам подробно о книгах и о Люси, а сейчас хочется послать тебе две свежесорванные веточки твоей любимой мимозы из моего садика, уже готовящегося совсем засиять этими воздушными золотыми цветами. Вечерние и ночные холода замедляют настоящий расцвет деревьев. Но отдельные веточки торопят весну. И по утрам Солнце прямо слепит.
Моя радость, сохрани каждое слово, написанное Мирской Схимницей. Эти строки — духовная драгоценность. Если б эти записи — созерцание чистой и высокой души, могли дойти до меня и Люси, — глубоко убежден, — мы могли бы, без нескромности, создать по ним французскую и итальянскую равноценность, — и тетя Саша была бы этому рада. Посылаю тебе итал. перев. рассказа. Но там, к сожалению, есть опечатки. Леля увидит их и исправит.
До новых строк, любовь. Таня, наверно, говорит о «муже». О, разны и мужи, и мужья. Целую. Твой К.
1928. 7 мая. Ночь. Капбретон
Катя любимая, шлю тебе ветку белой акации из нашего сада. Она, верно, дойдет до тебя еще душистой. (Наши посевы тоже нас радуют. Подсолнечники поднимаются, резеда, маки, душистый горошек, плющ, дикий виноград. А настурции (мои!) уже зацвели. Правда, пока один только цветок. И множество роз у нас. Белые, красные, розовые и лучшие — чайные.)
Ты спрашиваешь меня о литовском языке. Это древнейший язык, брат санскритского. Ни с русским, ни с польским по основе своей он никак несравним. Один ученый сказал: «Всем известный латинский язык есть не что иное, как испорченный литовский язык». А по напевности и по страсти к мелодии гласных (по шести гласных рядом) я могу его сравнить только с самоанским. Литовский язык для меня — сладкая загадка. Я утопаю в нем. А когда им овладею, это будет чудесная новая страница жизни. Стихи «Под знаком Литвы» — мои, но мысли их навеяны народными преданиями и песнями Литвы.
Литовцы уже зовут меня на осень и на зиму в Ковно. Предлагают прочесть курс мировой литературы. Я по существу ответил «да». И мысль, что, быть может, ты и Ниника смогли бы со мною в Ковно свидеться, волнующе манит. Но об этом нужно еще много подумать. Прежде всего нужно овладеть языком.
Моя любимая, целую глаза твои. Люблю тебя и Нинику.
Твой К.
1928. 29 августа. Вечер. Капбретон
Катя моя любимая, два дня, как я послал тебе № «Europe» с переводом отрывков из воспоминаний Т. Кузминской, сделанным тетей Сашей. Надеюсь, что он благополучно прибудет к тебе. Мне горько, что нет именно той, кого бы обрадовало напечатание хоть части работы. Сколько было пустых разговоров и дутых обещаний. Я, вообще, за эти годы рассмотрел здешних болтунов. Изношенные снобы, себялюбцы, слепцы и ничтожество. Моя душа — с Литвой и Славией. Дошел ли до вас мой «Врхлицкий»? С сентября я приступаю вплотную к составлению целых четырех сборников: «Песни и сказки Литвы», «Чешские поэты 19-го и 20-го», «Народные песни Сербии и Хорватии», «Болгарские народные песни». В душе тревожно: хочется уехать в Литву, но ежеминутно там может вспыхнуть война с Польшей; меня зовут в Хорватию, но она во вражде с Сербией; мне каждую минуту можно устроить поездку в Болгарию, где влияние моей поэзии огромно, но она внутренно разодрана. Ты знаешь, как мне ненавистна ненависть и как я задыхаюсь от воздуха распри. И ты лучше, чем кто-либо, моя Катя, поймешь, сколько боли в моем сердце. Поистине, я счастливый несчастливец, или, вернее, несчастный счастливец. И вот — жду знака от Судьбы. Дай мне совет, милая. Весть о смерти Модеста лишь на миг во мне отозвалась. Я полон невыносимой тоски о моей единственной Тане. Такой потери в моей жизни еще не было, и слезам моим нет конца. Моя милая, моя родная, моя желанная Катя, я целую тебя и люблю. Как хотел бы я тебя увидеть, любовь! Твой К.
1928. 29 сентября. Ночь. Капбретон
Катя моя родная, всем сердцем устремляюсь к тебе и к Нинике. Вы обе, мои единственные, написали мне такие благословенные, из сердца любящего излучившиеся слова о Тане О. и моей боли, как будто вы обе знали, хорошо знали мою ушедшую Таню. Кроме вас, никто мне не сказал тех слов, которых ждала и напрасно жаждала моя измученность. В письме Ниники и в твоем письме, Катя, я снова увидел, какие вы свыше посланные, какие вы чудесные, какие вы исключительно-неповторимо-настоящие. И вот точно нет разлуки. Милые лица ваши вижу, и желанные голоса говорят мне. Я не брошен в безводный колодец. Я не в сжигающей пустыне. А, и все-таки больно мне, больно. Я напишу подробно и тебе, и Нинике на днях. Горюю за тебя, Катя, что последняя предсмертная весть от Миши до тебя не дошла, и ты не могла излить ему свою несравненную сестринскую любовь. Ведь он никого так не ценил, как тебя. Вспоминаю, каким он был, когда мы у него с тобою встречались, каким он был, когда мы венчались — и потом. В нем было то же душевное изящество, та же будто замкнутость, а на деле — осмотрительность застенчивости, что еще пленительнее было в тете Саше. И его последнее письмо! Какая ясная высота кристальной души! Хорошо, что он умер именно так. И такими минутами меряется человек мерой необманчивой. Мушка собирается в Париж. Я буду здесь до 13 ноября. Потом, верно, уеду в Югославию.
Любимая, глаза твои целую и Нинику. Твой К.
1929. 28 июня. Буска
Катя любимая, Катя, родная моя, спасибо тебе и Нинике за два ваших дивных письма, пришедших как раз утром 4/17 июня, в день моего рождения. Как я был счастлив узнать, что Ниника благополучна, что ребенок сильный и рыженький и похож на меня. Я горд, клянусь. Когда я рассказывал здесь обо всем этом моему польскому другу, скрипачу К., мы вместе весело смеялись на словечки моих внуков (ужели воистину у нас есть внуки, Катя?) о их новом братишке, а Елена, не без некоторой ревности, сказала, что впервые она увидала на моем лице «выражение радости счастливого дедушки». И все-таки: внуки у меня есть, и я счастлив этим, но, однако, и все-таки я не дедушка. И отцом-то, увы, я себя редко чувствую. Милая, я шлю тебе и Нинике эдельвейсы с Шипки, подаренные мне болгарским учителем, композитором, собирателем болгарских народных песен, он также учит музыке слепых. Шлю также очерк «В отъединении». Думаю, что он дойдет до тебя. Мне хочется притом сказать то, что иногда больно встает в моей душе: мне кажется, что мы за рубежом не чувствуем и не понимаем многого из того, что сейчас происходит в России. Ты знаешь, я слишком поэт и только поэт, чтоб заковаться в какую бы то ни было формулу. Хоть бы на миг увидать вас всех и деревенскую Русь. Целую тебя. Твой К.
1929. 2 дек. Ночь. Капбретон
Катя родная и любимая, не знаю, довеется ли до тебя эта моя писулька вовремя, то есть ко дню твоему, когда, верно, вспомнишь меня особенно живо. Хотелось бы. У меня, правда, ничего хорошего сейчас нет, чтоб рассказать. Напротив, Судьба меня опять испытывает. Вчера получил из Америки известие, что та поддержка, которая целых три года или больше давала мне душевное спокойствие, прекратилась. Но я птица обстрелянная. Вчера я весь день был в прострации. А к вечеру сел за пишущую машинку и сегодня, час тому назад, кончил новую повесть «Вороний Глаз» (из дней далеких: Шуя, Иваново-Вознесенск). А завтра буду писать очерк «В лесах Литвы». Ну, словом, я все тот же и другим быть не могу. У нас теплынь. По утрам качаю воду для дома на колодце в садике — в пижаме и в туфлях. Переглядываюсь с синицами. И с молниями также. Ведь к нам всегда прилетают грозы с Пириней.
Радость моя любимая, целую тебя и всех гостей твоих, кто с тобой. Твой К.
1933 г. 13 января
Моя милая Катя, родная и вечно любимая, всегда-всегда ты со мной в яви и во сне. Нет почти ни одной ночи, когда бы ты не снилась мне с ярко сияющими черными глазами, полными живой улыбчивости. И всегда бывает так, что я во сне впадал в кажущиеся мне безвыходными затруднения — не отмыкающиеся двери, крутые лестницы, путаные переходы, и в минуту, когда гибель уже настала, ты, весело смеясь, протягиваешь свою милую, красивую руку и спасаешь меня. Любимая, тебя и Нинику любит все мое сердце.
1933 г. 18 апреля
Моя милая, родная и любимая Катя, каждая моя мысль о тебе и Нинике светит мне ласково и расцветает во мне нежными весенними цветами. Солнце, наконец, расцветило кругом целое множество плодовых деревьев. Белеют яблони, груши, вишни. Алеют персиковые деревца. Роскошная цветет и уже осыпается магнолия, такая душистая, что издалека ее чувствуешь. Клумбы и лужайки пестреют золотыми одуванчиками, белыми маргаритками, золотыми, алыми и белыми тюльпанами. Нет цветка, который бы не напоминал мне тот или иной счастливый миг моей любви к тебе, единственная, и к светлоглазой Нинике. Целую и нежно люблю вас.
19ЗЗ г. 28 декабря
Если не забывать ни на одну минуту, значит любить, я люблю тебя, моя милая и родная. Если в истомлении засыпая ночью или проснувшись в раннее предутрие молиться о тебе и думать о моей Беатриче, как о светлой защите и радости, значит любить, я всегда-всегда люблю тебя. Моя желанная, без всяких «если» я люблю тебя, и в этом некончающийся свет и неистребимая сила. Без тебя я не был бы самим собой.
Какой я сейчас? Да все тот же. Новые мои знакомые и даже прежние смеются, когда я говорю, сколько мне лет, и не верят. Вечно любить мечту, мысль и творчество — это вечная молодость. В этом мы одинаковы с тобой, мой милый Черноглаз. Бородка моя, правда, беловата и на висках инея довольно, но все еще волосы вьются и русые они, а не седые. Мой внешний лик все тот же, но в сердце много грусти. Недавнее мое увлечение славянскими странами и Литвой, увы, исчерпалось. Для меня это — мелководье. Египет и Индия много богаче и крепче. Кто меня сейчас особо волнует и увлекает, это Гераклид Ефесский.
В малом отрывке его чую целые миры, и они воплощаются в моей душе. «Воскуряющиеся души всегда становятся разумными». «От незаходящего никогда — как ускользнуть кому». — «Рулевой всего — молния».
Из таких лучезарных блестков я строю целые сонаты, полные мудрой звучности и успокоительной гармонии.