Андреевский Г. В. Повседневная жизнь Москвы на рубеже XIX–XX веков
Вступление
Что может быть скучнее повседневной жизни? В самом деле, само слово «повседневность» олицетворяет скуку, рутину и однообразие… Тоска. А ведь мы, чёрт возьми, читали книжки, ходили в кино и видели другую жизнь, полную страстей и приключений. Представляя себя участниками великих событий, мы казались себе людьми более значительными, чем были на самом деле. К тому же после любых, самых кровавых сражений в наших мечтах мы всегда оставались живы. А какими умными и всезнающими предстали бы мы перед нашими предками, очутись вдруг в далёком прошлом! Нас, возможно, повесили бы или сожгли на костре, как еретиков, но потом непременно бы записали в пророки.
Но что толку в этих фантазиях? Они не открывают никаких тайн, не обогащают знаниями, не радуют новизной открытий. Однако таковыми достоинствами обладает литература. Именно она является лучшим способом путешествия в прошлое. Мы можем представить и даже зарисовать пейзаж описанный Тургеневым в одном из своих романов. Да что там пейзаж… Благодаря литературе мы в своём воображении можем видеть всю жизнь давно минувших дней, а если надо, извлечь из книги цитатку, выковырив её из текста, как изюм из теста калорийной булочки. Из сказки В. Ф. Одоевского «Игоша» мне, например, удалось извлечь такую: «Ночью, едва нянюшка загнула в свинец свои пукли, надела коленкоровый чепчик, белую канифасную кофту, пригладила виски свечным огарком, покурила ладаном и захрапела, я прыг с постели…» Не будь этой фразы, откуда бы мы узнали, что делали в середине XIX века в России некоторые пожилые женщины, укладываясь спать. Да вообще, что бы мы могли знать о таких мелочах жизни позапрошлого века, если бы не господа сочинители?!
Но не только цитаты и мелочи жизни преподносила и преподносит нам литература. Она формулирует основные вопросы времени, она стремится к тому, чтобы осознать и растолковать людям наше место в мире, к тому, чтобы трезво оценить поступки своей страны, поведение её граждан, то есть наши с вами поступки. Одним из главных достоинств литературы является то, что она не имеет ничего общего с указаниями начальства. Она не повелевает и не угрожает. Она лишь предлагает, а твоё дело — соглашаться с ней или нет. Есть в русской литературе два романа: «Что делать?» и «Кто виноват?». Мы же возвели их названия в главные русские вопросы. Почему — непонятно. Если даже эти вопросы и занимают нас, то не больше, чем французов и португальцев. Не задаются же англичане вопросом «Быть или не быть?», а поляки «Камо грядеши?» больше, чем другие народы.
В своей непредвзятости и открытости наши классики порой доходили до откровений и пророчеств, сбывшихся вопреки всей, казалось бы, их абсурдности.
Ну мог ли француз начала XIX века предвидеть то, что проблемой для его страны, да и для всей Западной Европы, спустя 200 лет станет ислам. Предвидеть это смог только наш гениальный писатель Николай Васильевич Гоголь. Если мы откроем его «Записки сумасшедшего», то узнаем о том, что в Петербурге какой-то неизвестный цирюльник, живший на Гороховой улице (в советское время она называлась улицей Дзержинского), вместе с одной повивальной бабкой решил по всему свету распространить магометанство. А примером ему в этом послужила Франция, где, по мнению Аксентия Ивановича Поприщина — автора этих записок, большая часть народа признаёт веру Магомета. И случилось это не тогда, когда жил Гоголь, а в наше с вами время, господа! Если кто сомневается, может сам открыть «Записки», которые строго датированы, и убедиться в этом. Та самая записка, в которой сообщается о замыслах цирюльника и повивальной бабки, датирована 86 мартобрём, или 25 мая по-нашему (если начинать счёт дням с 1 марта), без указания года, зато предыдущая запись, внесённая, по всей вероятности, за несколько дней до неё, датирована 43 апреля 2000 года, следовательно, 13 мая! Никакого другого года, кроме двухтысячного, кстати, ни на одной из записок Аксентия Ивановича вы не увидите. Стало быть, речь в них идёт о нашем времени и большое число мусульман во Франции совсем не вымысел воспалённой фантазии гоголевского сумасшедшего, а самая что ни на есть реальность.
Аналитики и прогнозисты в Западной Европе высказывали о России не столь смелые и даже весьма туманные предположения. Автор одной из книг, вышедших в середине XIX века, красочно расписав явно изменившиеся под влиянием технического и социального прогресса условия жизни европейцев, упомянул о том, что из списка стран, познавших прогресс, «следует исключить Россию, которая так отличается от остальных национальностей, что невозможно предвидеть, каковы будут её успехи в течение столетия». Правда, после этого, чтобы успокоить русских, а вернее, европейцев, он высказал предположение о том, что в 2000 году Россия будет походить на Западную Европу и что в существенных чертах социальный строй России окажется тот же, что у теперешних её соседей. И он был недалёк от истины.
И всё-таки европейцам слабо верилось в возможность такого прогресса. Мешало им в этом непосредственное знакомство с условиями русской жизни того времени. Ну что мог подумать о России европеец, прочитавший о впечатлениях эстонского писателя Эдуарда Вильде от поездки в Москву в 1896 году. Сначала, — сообщал Вильде, — он поехал в Ригу, и она удивила его своей чистотой. Там он сел в поезд, идущий в Москву. Пока всё было нормально, и наивный эстонец подумал, что так он и доедет до Москвы. Но, проснувшись утром, когда поезд стоял в Двинске, он обнаружил, что вагон наполнен какими-то грязными и оборванными людьми с всклокоченными бородами, нечёсаными волосами. Люди эти валялись на скамейках, и под ними на грязном, заплёванном полу и по ним бегали какие-то чёрные насекомые. Эти люди были русские. Не доставило радости путешественнику и дальнейшее знакомство с Россией. Москва, как он заметил, тонула в страшной пыли и копоти. Мостовые её были скверны, а двери, коридоры и лестницы домов и гостиниц грязны до невозможности.
Такое впечатление Москва конца XIX века произвела, к сожалению, не на одного Вильде. И всё-таки в ней были свои неповторимые милые места и картинки, за которые мы любим и не можем не любить нашу столицу.
Глава первая
«МОСКВА НЕ СРАЗУ СТРОИЛАСЬ»
Ближайшее Подмосковье
Мы нередко вздыхаем о прошлом. В этом нет ничего удивительного, ведь прошлое — часть нашей жизни, которую мы не в силах вернуть. В деревне Выхино насчитывалось когда-то 160 дворов, а рядом, в деревне Жулебино, — 60. Было время, когда кто-то жалел о том, что их не стало. Мы же тоскуем по старой Сретенке, Столешникову переулку — оживлённейшим, ещё так недавно, местам Москвы. Теперь их обновили и отстроили, но жизнь из них ушла, как покупатели из ГУМа после перестройки. Пустыми и одинокими смотрят витрины магазинов на редких прохожих, а возле прилавков томятся от скуки и безделья хорошенькие продавщицы и ленивые охранники.
Почти вся старая Москва исчезла на моих глазах. Исчезали дома, улицы, трамвайные рельсы. Школьные товарищи разъехались в разные концы города: Черёмушки, Кузьминки, Измайлово, Перово… В центре, где была наша школа, теперь никого и не встретишь.
Порой людям нашего поколения кажется, что до нас люди жили спокойно и город наш хранил старину. Увы, но это не совсем так. И тогда, в конце XIX — начале XX века, как и теперь, ломались дома, выгорали при пожарах целые кварталы, вырубались сады, сносились деревни, а на их месте возникали улицы. Видя всё это, члены тогдашнего Археологического общества предложили ввести порядок, при котором застройщик был бы обязан к ходатайству на предоставление участка под строительство прилагать фотографию современного его вида, а ещё лучше, две фотографии. Одна бы хранилась при деле, а вторая — в Археологическом обществе. На обороте снимков можно было бы изложить некоторые важные сведения о снесённом здании или сооружении. К сожалению, этой прекрасной идее не суждено было воплотиться в жизнь, и нам остаётся разглядывать только открытки и отдельные снимки в газетах и журналах тех лет. А если учитывать, что для фотографирования Москвы в те годы требовалось специальное разрешение полиции, то можно себе представить, как много старых и утраченных московских видов до нас не дошло.
На счастье, существовала в Москве Забелинская библиотека, куда отправлялись фотографии известных в городе зданий, идущих под снос. Сюда, в эту библиотеку, попала, в частности, фотография каланчи, украшавшей некогда дом генерал-губернатора на Тверской. Когда-то на её верхней площадке целыми днями маячил дозорный, следящий за возникновением пожаров, а из ворот здания выбегали солдатики, чтобы отдать честь проезжему генералу. Дежурившему здесь караульному офицеру сам генерал-губернатор князь В. А Долгоруков ежедневно посылал обед и всегда беспокоился о том, чтобы не забыли захватить для него полбутылки хорошей мадеры. Князь был не только душевным, но и честным человеком. После его смерти многие говорили о том, что, прослужив генерал-губернатором более двадцати пяти лет, он не нажил себе никакого капитала и с чем пришёл на эту должность, с тем и ушёл, если не считать болезней и неприятностей. Каланча пережила его и была разобрана незадолго до Первой мировой войны.
Пожарная каланча была в городе совсем не лишней. Вообще пожары являлись одной из важнейших московских проблем. Вся надежда на спасение от огня возлагалась на пожарных. Ещё в 10-е годы XX столетия с грохотом и треском проносились на пожар по городу пожарные обозы (пожарных машин ещё не было). Каждая пожарная часть Москвы имела лошадей своей масти: иная вороных, иная белых, иная рыжих, иная серых в яблоках. На специально обустроенных громадных телегах сидели пожарники с суровыми лицами. На них были надеты серые костюмы из грубого материала и медные каски. Их опоясывали верёвки с железными крючьями на концах, а за поясами торчали топоры. Один из пожарных при этом трубил в рог. Впереди обоза мчался на коне «разведчик», а за ним телега, наполненная разными инструментами и приспособлениями для тушения пожара. Приехав на пожар, пожарники приставляли к стене горящего дома раздвижную лестницу и взбирались по ней наверх с кишкой, как тогда говорили про пожарный шланг, в руке. В левой руке пожарника был кожаный щит, защищавший его от огня и искр. Пожарник поливал себя водой и влезал в окно, из которого валил дым. На крыше дома другие пожарные работали топорами (не зря пожарников называли «топорниками»). Они прорубали крышу, отдирая листы кровельного железа, и проникали внутрь дома. Пожарник должен был делать то, что приказывал ему начальник — брандмейстер, сколь ни опасно это было. Работа пожарника, постоянно связанная с риском для жизни, требовала немало воли и сноровки, а поэтому в пожарные принимали только тех, кто служил в армии. Пожарников город обеспечивал квартирой, одеждой и обувью и платил им ежемесячно по 20–25 рублей. Интересно было бы побывать в Москве в начале XIX века, до пожара 1812 года. Если верить очевидцам, то летом белые дома Москвы утопали в молодой зелени и ароматах цветущих черёмухи и сирени. Улицы вились неправильно и без всякой симметрии среди групп домов самого разнообразного стиля, скрытых в тени больших, широко раскинувшихся садов. Живописные уклоны почвы, не выровненные человеком, создавали в центре города кусочки пейзажей, украшенных церквушками разных форм и раскрасок…
Да, такую Москву мы не увидим даже на фотографиях и не потому, что Москвы такой не существовало, а потому, что ещё не было фотографии. У нас остаётся одна возможность — вообразить её с чужих слов. Со слов Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина мы можем представить себе как в 30-е годы XIX века въезжали люди в Москву со стороны Сергиева Посада. В своей замечательной книге «Пошехонская старина» он так описывает это событие: «Шоссе между Москвой и Сергиевым Посадом и в помине не было. Дорога представляла собой широкую канаву, вырытую между двух валов, обсаженную двумя рядами берёз, в виде бульвара… дорога, благодаря глинистой почве, до того наполнялась в дождливое время грязью, что образовывала почти непроезжую трясину… Вечером, после привала, сделанного в Братовщине, часу в восьмом, до Москвы было уже рукой подать. В верстах трёх полосатые верстовые столбы сменились высеченными из дикого камня пирамидами, и навстречу понёсся тот специфический запах, которым в старое время отличались ближайшие окрестности Москвы. „Москвой запахло!“ — молвил Алемпий на козлах. — „Да, Москвой…“ — повторила матушка, проворно зажимая нос. — „Город… Без этого нельзя! Сколько тут простого народа живёт!“ — вставила своё слово и Агаша, простодушно связывая присутствие неприятного запаха со скоплением простонародья. Но вот уж и совсем близко, бульвар по сторонам дороги пресёкся, вдали мелькнул шлагбаум, и перед глазами нашими развернулась громадная масса церквей и домов… Вот она, Москва — золотые маковки!»
Многое из того, что сегодня называется Москвой, тогда, да и ещё много лет спустя, называлось её ближайшими окрестностями. Попытаемся заглянуть в некоторые из них. Начнём с Кускова. В конце XIX века мы могли добраться туда по железной дороге. Приезжавшие в Кусково обычно сходили на станции Вешняки, которая находилась в 12 верстах от Москвы. Станция эта размещалась в бывшей богадельне Шереметевых, владельцев этих мест. Путь в Кусково шёл через поле, лес и выходил к пруду и каналу, который соединял этот пруд с другим прудом. А всего в Кускове было три пруда. Их вырыли крестьяне графа. Имея 60 тысяч крепостных крестьян, при желании граф мог прорыть какой-нибудь Волго-Донской или Беломорско-Балтийский канал. Когда-то по обеим сторонам канала рос дремучий лес, а в месте соединения его с прудом стояли две колонны с вазами на капителях, в которых зажигали огонь. Правый берег канала называли ещё Татарской рощей. Сюда, в свои праздники, съезжались московские татары провести время. Притягательность этих мест для татар можно, наверное, объяснить не только красотой природы, но и происхождением графа Шереметева.
В конце XVIII века в Кускове был «зверинец», в котором жили олени, волки, зайцы и прочая лесная живность. Графы здесь охотились. У князя Петра Борисовича Шереметева, сподвижника Петра I, состояло на службе 40 псарей, 40 егерей, 40 гусар и прочих охотничьих слуг и всех, как ни странно, по сорок.
От былой роскоши к концу XIX века осталось только красное кирпичное здание псарни и в нём богадельня, на этот раз действующая, в которой доживали свою жизнь 24 старухи. Неподалёку, на берегу другого пруда, стоял белый дом, называемый итальянским. Когда-то в его залах были развешаны картины итальянских мастеров, а в пруду водилась редкая рыба, которая по звонку приплывала к берегу брать корм. Теперь «учёной» рыбы не было, а в белом доме жили дачники. Рядом, в хилом лесочке, по праздникам собирался простой народ или, как говорили в то время, «люди низшего класса». На столах появлялась водка, шла торговля билетиками «беспроигрышной» лотереи, отдыхающих развлекали плясуны и песенники. Нагулявшись вволю, москвичи ночью возвращались в Москву на так называемом «пьяном» поезде. Почему он так назывался, догадаться не трудно. В его тёмных вагонах была давка, слышались нестройное пение, мат и детский плач. Женщины тащили на себе домой своих пьяных мужей и спящих детей. Можно было, конечно, вернуться на более раннем поезде, дойдя пешком до станции Перово — бывшей вотчины князей Черкасских, графов Разумовских и Шереметевых, заселённой к тому времени безземельными крестьянами, приписанными к мещанскому сословию.
А ведь когда-то Кусково напоминало отдельное княжество. В те времена в Шереметевском дворце хранилось седло шведского короля Карла XII, рубашка Бориса Петровича Шереметева, прострелянная в Полтавской битве, два золотых ключа от города Риги, преподнесённые Борису Петровичу в 1710 году с надписью «Преданность города Риги завоевателю» в знак благодарности «за снисхождение» к побеждённым, и прострелянный в 1812 году каким-то французом портрет сына фельдмаршала — Петра Борисовича. Возможно, француз, поселившийся в доме графа, от кого-то узнал о том, что граф открыто ругал французов за их вольномыслие, и решил отомстить ему.
А кто не слышал о сказочной истории русской Золушки — Параши Жемчуговой, в которую влюбился молодой граф Николай Петрович Шереметев? Параша эта воспитывалась в доме княгини Долгоруковой, дочери брата Николая Петровича — Михаила. В 17 лет она стала актрисой крепостного театра, а в 21 год — фактической женой графа. Чтобы избежать людских сплетен и зависти, молодожёны переехали в другое имение, Останкино. Здесь их посетил император Николай и беседовал с Парашей как с ровней, а митрополит Платон после беседы с ней так расчувствовался, что встал и поцеловал ей руку. В ноябре 1801 года в церкви Симеона Столпника на Поварской состоялось венчание и Параша стала графиней Шереметевой. Ну чем не сказка? Однако нельзя забывать, что девушка была не только хороша собой, но и своим умом, образованностью, душевными качествами и воспитанием была вполне под стать графу.
Как же было не грустить москвичам, после всего этого, по былой жизни Останкина? Вспоминали с благодарностью его хозяев и богомольцы, отправлявшиеся на богомолье в Косино: для их отдыха в Останкине при Николае Петровиче был построен специальный дом.
Веками, в холод и зной, по пыли и слякоти, здоровые, больные и увечные шли по России, со своими узелками и котомками, крестясь и прося милостыню, богомольцы. Миллионы верующих по железным дорогам, трактам и просёлкам совершали паломничество к мощам и иконам, ожидая от них чуда спасения души и тела. Странники и богомольцы составляли одну из особенностей русского быта. Чем была вызвана эта особенность? Стремлением к истине, к душевной чистоте? А может быть, просто бедностью, отсутствием заботы государства о людях, неустроенностью, одиночеством и неприкаянностью?
Косино, конечно, не Троице-Сергиева лавра, куда стекались богомольцы со всей России. Сюда больше шли люди из окрестных сёл и деревень, из Москвы. Местечко это неказистое и ничем не примечательное. Когда-то оно принадлежало помещикам Телепнёвым, а потом перешло во владение купца Лухманова. Купцы не имели права владеть крестьянами, а потому ещё лет за десять до Крестьянской реформы 1861 года какой-то ловкий ходатай выхлопотал здешним крестьянам полную свободу. В благодарность за это крестьяне построили ему на берегу Белого озера домик, где этот благодетель и жил до самой смерти.
Добраться сюда из Москвы можно через Рогожскую Заставу, по Владимирской дороге до Кускова и дальше. Кто не хотел идти пешком, мог доехать до полустанка Косино на поезде, в котором пассажиры (а ведь это происходило в праздничные дни) стояли не только на площадке, но и на ступеньках вагонов и даже в переходах между вагонами. Сойдя на полустаночке, можно было на «линейке» за 10 копеек доехать до самой косинской церкви. Церковь эта каменная, построена в 1827 году и освящена в честь Успения Божией Матери.
Построена она была упомянутым выше Лухмановым. Он здесь, возле неё, и похоронен, а на чугунной плите, установленной над его могилой, было написано: «Здесь погребено тело почётного гражданина и коммерции советника Д. А Лухманова, скончавшегося 18 августа 1841 года, 77 лет».
Что же привлекало сюда паломников? Оказывается — две иконы. Одна икона — Моденской Божией Матери, подаренная церкви Петром Великим, привёзшим её из Италии, другая — святителя Николая Чудотворца, явилась в этих местах в глубокой древности на одном из косинских озёр, получившего после этого название «Святого». Иконы эти были украшены дорогими ризами, жемчугом, драгоценными камнями и ниспадающими драпировками.
На том месте, где теперь это озеро, рассказывали старики, давным-давно, среди дремучих лесов, поселился старец-священник, который ушёл из города, разорённого междоусобной войной между князьями. Он построил здесь церковь и посвятил её Божией Матери. А помогал ему во всём пустынник Букал. Потом Букал ушёл от священника и поселился в том месте, где позже был построен Московский Кремль. Здесь ему было видение о том, что на занятом им месте возникнет город, который перенесёт много испытаний, но потом прославится и станет выше всех городов русских. Букал пришёл в Косино и рассказал об этом старцу. Тогда они оба пошли в церковь и стали со слезами молить Бога и Пресвятую Богородицу за будущий город. И вот, когда священник стал совершать литургию и дошёл до херувимской песни, над ним появилась Матерь Божия, а церковь стала медленно опускаться под землю. Из-под земли появилась вода, которая затопила церковь, и образовалось озеро. Много лет прошло с того времени, но не умолкала под волнами озера молитва святого старца за православный народ и город Москву, а село Косино с тех пор так и осталось под особым покровительством Божией Матери. Утренней ранью, когда тишину нарушали только птичьи голоса, кое-кто из богомольцев, сидя на берегу озера, слышал молитву старца из водной глубины. Озеро действительно было глубокое, а вода в нём холодная, чистая и никто не помнил, чтобы она когда-нибудь зацвела. Над водой, у берега, был устроен деревянный помост, а на нём часовня, иордань и две купальни: мужская и женская. Пользоваться ими все могли бесплатно. Зато в каждой купальне была прибита кружка для «посильных подаяний». Когда кружек не было, люди бросали монетки в воду — это было хорошей приметой. Некоторые бросали в воду свои рубашки, крестики и пояса, надеясь вылечиться или исправить уродство. Многие женщины опускали в воду озера своих младенцев.
Искали спасения страждущие и в молитвах перед чудотворными иконами. Летом в церкви пел хор московских певчих. По праздникам пели в полном составе, а по обычным дням — по несколько человек. Для богомольцев, опоздавших к службе, церковь открывалась во всякое время дня. Была здесь ещё одна церковь, зимняя. Находилась она под колокольней. Сюда в холодное время года переносились и чудотворные иконы. Около церквей — кладбище. Церковный двор окружён каменной оградой с бойницами, башенками и железными воротами.
Когда летом паломников было особенно много, народ, не поместившийся в церкви, располагался на папертях, на кладбище, на зелёных лужайках. Калеки, карлики, слепцы, старики, старухи и дети перед началом службы выстраивались от ворот церковной ограды до входа в храм и на разные голоса просили подаяния. Потом всё как-то стихало, с озера ветерок доносил прохладу, слышались тихие разговоры богомольцев, да из церкви доносилось стройное пение. И было во всём этом какое-то особое очарование. И в тёплом, жёлто-оранжевом свете уставшего за день солнца, освещающего храм, и в лазури уходящего в бесконечность неба, и в тихих голосах певчих, и в этих нищих, ожидающих подаяния, чувствовалось что-то неповторимое, русское. Когда в 1960-х годах я в первый раз за свою жизнь попал в Троице-Сергиеву лавру, то впервые ощутил состояние умиротворения и покоя. Красота, которая меня окружала, люди, которых в суете городской жизни я не замечал, открыли мне другой мир, мир, с которым я оказался связанным невидимыми нитями. Запомнился мне и услышанный в одном из храмов рассказ пожилой женщины о том, как она в Ленинграде во время блокады стояла в очереди за хлебом. Сначала все долго ждали когда его привезут, а когда привезли наконец, все кинулись к прилавку. Возникла давка, свалка. Женщина оказалась на полу, по её телу заходили чьи-то ноги. Встать она не могла, и тогда она стала молиться: «Николай-угодник, спаси и сохрани меня!» — и тут люди расступились и кто-то поднял её, и кто-то дал хлеб….
А здесь, в Косине, в конце XIX века, после обедни и молебна, богомольцы шли на село пить чай. Небольшое село это стояло на берегу, только не Святого, а Белого озера. В эту пору у каждого крестьянского домика были расставлены столы и самовары. Богомольцы обычно приходили вечером, по холодку, и крестьяне встречали их, давали ночлег в домах, сараях и на сеновалах. Желающих помолиться у святых икон приходило довольно много. В середине века их набиралось за лето до ста тысяч. Такое паломничество приносило здешним крестьянам приличный доход. В конце XIX века, когда в Косине поезда стали делать остановку, в нём появились и дачники. Они занимали помещения в крестьянских домах и в дачах за озером.
Появление в здешних местах дачников и праздношатающейся публики добавило в богомольную жизнь Косина ложку довольно чёрного и вонючего дёгтя. Чай кое-где стал заменяться спиртным, старушки, скромно предлагавшие чай, — разбитными бабёнками, предлагающими хмельное, а иордань и часовня — портерной, поставленной недалеко от церковной ограды. Одним словом, «цивилизация» наступала.
Если бы мы от Святого озера пошли по лесной тропинке направо, то, пройдя километра полтора, оказались бы на ржаном поле, за которым находилась деревня Кожухово, ничем, в общем-то, не примечательная. Далее, на правом берегу реки Пехорки, раскинулась деревня Фенино, состоящая из двух рядов крестьянских изб, тянущихся вдоль дороги. В конце этой деревни стояла винная лавка, а напротив неё памятник на мраморном пьедестале бюст Екатерины Великой и ангел, попирающий ногой змея. Из надписей, сделанных на мраморе, следовало, что памятник сей возведён в честь побед графа П. А. Румянцева-Задунайского над турками и заключения с ними выгодного для России Кючук-Кайнарджийского мирного договора, а поставлен он здесь потому, что крестьяне этой деревни ещё в 1833 году были отпущены сыном фельдмаршала, графом Сергеем Петровичем, на волю.
В том же направлении, но гораздо ближе к центру Москвы, находятся Люблино и Кузьминки. До Люблино можно было доехать из Москвы за 20 минут на поезде. Поезд ходил туда два раза в день: в половине двенадцатого и в половине четвёртого. На станции приехавших ждал местный гужевой транспорт, чтобы доставить в Кузьминки. Умные люди услугами этого транспорта не пользовались, поскольку на конечный пункт они прибыли бы серыми от пыли и одуревшими от тряски. Кроме того, они не увидели бы самого Люблино. А так, пройдя немного пешком по чудесной лесной тропе, можно было полюбоваться барским домом, который 100 лет назад воспринимался как мраморный дворец. Само Люблино в начале XIX века принадлежало богачу Н. А. Дурасову. Дурасовы, вместе с их родственниками Мельгуновыми и Козицкими, слыли в Москве «евангельскими богачами» за свою доброту и барски широкую жизнь. Отец Н. А. Дурасова был женат на дочери Мясникова, а Мясниковы были богатейшими людьми в России: 76 тысяч крепостных, медные и железные заводы, денежные капиталы и пр. Все эти богатства со временем перешли к хозяину Люблино. И возникли здесь тогда крепостной театр (здание его сохранилось, это дом 6 по Летней улице), и крепостной оркестр, и оранжереи с тропическими садами и рощами, в которых росло десять тысяч разных деревьев. Зимой в этих оранжереях среди лавров, цветов, апельсинов, мандаринов и лимонов хлебосольный Дурасов любил устраивать обеды, как говорится, «запросто». Если же он замечал, что кому-то из гостей особенно понравилось то или иное вино, то приказывал несколько бутылочек его положить гостю в экипаж.
Но прошли годы, крепостные стали свободными, барский дом опустел, в Люблино появились дачи. Днём дачники искали грибы среди берёз и сосен, а под вечер собирались в танцевальном павильоне. Иногда они ходили в Кузьминки, до которых по лесу всего 3–4 километра.
Название «Кузьминки» это место получило не сразу. Сначала оно прозывалось Мельницей. Находилась эта мельница около плотины, разделяющей два пруда. Потом по имени одного из мельников, Кузьмы, возникшее здесь село стали называть Кузьминки. Именовали его и Влахернским. В 1716 году Строгановы соорудили здесь деревянную церковь, освященную в честь своей фамильной святыни — Влахернской иконы Божией Матери. 2 июля, в день празднования иконы, в Кузьминках собирались тысячи москвичей. Устраивались ярмарка и гулянье. С годами обычай этот ушёл в прошлое. Не прижилось и само название — Влахернское.
Когда-то Кузьминки принадлежали князьям Голицыным. Один из них, как рассказывали, С. М. Голицын, из-за того, что друзья прозвали его мельником, приказал мельницу у плотины снести. Барский дом возвышался на пригорке у пруда, в середине которого, на маленьком островке, стоял памятник побывавшему здесь Николаю I. В конце XIX века в доме жили дачники, а последний хозяин, тоже С. М. Голицын, вице-президент Императорского Скакового общества, переехал в другое своё имение, Дубровицы, под Подольском.
На противоположной стороне пруда находилось большое каменное здание Скотного двора, в котором с 1889 года размещалась земская больница. За ней — небольшая будочка с флагом. Это буфет. Здесь, сев за столик, можно было попить чаю. И всё было бы прекрасно, но людей возмущало то, что в сём богоугодном заведении, как и в некоторых других, к тому времени ввели гнусный порядок устанавливать таксу за услуги и торговаться из-за цен на продукты. Получалось, что в буфете этом за самовар надо было платить втридорога! И всё это благодаря монополии, которой пользовался здесь буфетчик По наивности люди полагали, что если бы здесь были два буфета и два буфетчика, то чай обходился бы дешевле. В борьбе за покупателей буфетчики то и дело снижали бы цены. Интересно, до чего бы они себя довели этой конкуренцией?
Раз уж мы заговорили об экономике, то не заглянуть ли нам в Измайлово? Оно было поистине сельскохозяйственной вотчиной русских царей. Ещё Михаил Фёдорович поселил на этих землях крестьян из других деревень. Сказывали, что и название «Измайлово» это место получило потому, что так называлась деревня, в которой раньше жили переселенцы из Нижегородской губернии. При Алексее Михайловиче крестьяне сами сюда потянулись. Тогда же на пашнях царские слуги стали ставить так называемые «смотрильни» — башни, с которых они наблюдали за работой крестьян. В Измайлове существовали все отрасли сельского хозяйства того времени и руководили этими отраслями, по указанию царя, весьма сведущие люди. Мельницу здесь построил англичанин, аптекарские огороды развели немцы, за парниками и бахчами присматривали представители южных народов, а виноград разводили астраханские садовники. Сам царь в своих указах давал разъяснения по сельскохозяйственным вопросам, указывал подданным на лучшие способы обработки земли, предписывал им, в какое время нужно пахать и жать, какие семена употреблять для сева и пр. В неурожайные годы крестьянам выдавалось зерно для посева из царских житниц, а после сбора нового урожая крестьяне сдавали часть зерна в специально для этого построенную житницу — «запасный магазин» Здесь, в Измайлове, юный Петр I как-то заметил на льняном дворе, под навесом, ботик корабельного мастера Брандта. По его приказу ботик извлекли из хлама и пустили в пруд. Корабль этот позже назвали «дедушкой русского флота». Это он, став музейным экспонатом, стоит теперь на берегу Невы в Санкт-Петербурге.
В середине XIX века село Измайлово, в котором проживало около двух тысяч душ, делилось на две половины. В одной — грязной, с соломенными крышами изб, жили крестьяне, занимавшиеся хлебопашеством или работавшие на фабриках. В другой, называемой «Конюшки», жили придворные лакеи, имевшие «подаренную» им ещё Петром I землю и получавшие жалованье. Они не занимались хлебопашеством, а держали коров, разводили малину. Они брили бороды, ходили в сюртуках и фуражках с бархатным околышем. Их женщины имели вид благородных дам, носили платья с турнюрами, однако по сути своей были простыми бабами.
А вот прошлое района Ростокино связано не столько с царским, сколько с уголовным обликом столицы. Здесь, в Ростокине, действовала знаменитая девка Танька, разбойница ростокинская. Она стояла во главе большой шайки, скрывавшейся в окрестных лесах. Один из таких лесов, существовавших в те годы (в конце XIX века), назывался Татьянкиной рощей. Современником Таньки был Ванька Каин, мошенник и агент полиции. Он сначала прикрывал злодеяния Таньки, а потом выдал её. Разбойница была повешена. Предание уверяет, что когда Таньку повесили и оставили на ночь в петле, то к утру под её ногами оказалась гора трупов, на которых она стояла. Так бандиты отомстили властям за жизнь своей предводительницы.
Не менее страшные дела творились и в селе Тайнинском, расположенном неподалёку. Здесь, на берегу пруда, при Иване Грозном находились тайные землянки-тюрьмы, а Малюта Скуратов чинил суд и расправу над опальными боярами, которых после пыток зашивали в мешки и топили в болоте. Здесь, надо рвом, стояла и «Содомова палата», в которой пировали опричники. Здесь же, в Тайнинском, Лжедмитрий заставил (или уговорил) царицу-инокиню Марфу признать в нём своего сына, царевича Дмитрия, погибшего (или убитого) в Угличе.
Что касается Петровско-Разумовского, то в середине XIX века здесь были дремучий лес, пруд, напоминающий озеро с красивым таинственным гротом на берегу, о котором ходили разные легенды. Владела теми землями какая-то старушка. Её управляющий, немец Шульц, купил это заброшенное поместье всего за несколько тысяч, которые тотчас же и вернул себе, продав под вырубку участок строевого леса. Потом казна приобрела эту местность для Петровской земледельческой и лесной академии. Тогда проложили здесь прямой Новый проспект. Рассказывали, что проведён он был среди лесов с помощью астролябии от креста местной церкви на крест храма Христа Спасителя. Тогда же стали заселять и местность по обе стороны проспекта через сдачу лесных участков в аренду на 99 лет. Постепенно здесь возник целый город, протянувшийся до Дмитровского шоссе.
В конце 1880-х годов здесь, от Бутырок до Петровско-Разумовского, стал ходить паровозик с несколькими маленькими вагончиками на 28 мест каждый. Называли этот поезд «паровой конкой» или «паровым трамваем». Ходило это транспортное чудо очень редко, и поэтому посадка на него начиналась до того, как оно останавливалось у платформы. «Люди, — как писала газета в 1887 году, — набрасываются на поезд. Кондукторы стоят на ступеньках вагонов и отгоняют их. Можно подумать, что это нападение шайки диких индейцев под предводительством Орлиного Глаза. Причём лезут не только мужчины, но и женщины, и дети вскакивают на ступеньки. Многие, в результате борьбы с кондуктором, падают. В вагонах давка. Нельзя сойти на нужной остановке. При посадке бывает, что муж сядет в вагон, а жена и дети останутся».
И всё же в этих местах москвичи, те, что победнее, снимали дачи, а вернее, маленькие домики. Чистый воздух, лес не могли не радовать. Жизнь отравляла лишь страшная пыль, поднимавшаяся на Разумовском шоссе. Трава, деревья — всё находилось под толстым серым слоем пыли. Из-за неё многие дачники побросали свои домишки и двинулись дальше, за академию, на Выселки. Жизнь «в глубинке», конечно, имела не только свои прелести, но и свои недостатки. Богатому человеку, конечно, и там было неплохо: он имел прислугу, которую можно было посылать в город за продуктами, своих лошадей, чтобы добраться куда надо. Он и дом мог найти получше. Бедному же человеку приходилось продукты таскать на себе, тратить на дорогу туда и обратно примерно полтинник (деньги по тем временам не такие уж маленькие), жить в простой деревенской избе, в которой было темно и дымно. К тому же, как отмечали знающие люди, русский мужичок, соприкоснувшись с горожанами, внезапно обнаружил сребролюбие и стал пользоваться каждым удобным и неудобным случаем, чтобы содрать с дачника лишнюю копейку. И это ещё не всё. Автор одной из статей о дачной жизни тех лет, забывая о её прелестях, суммирует все её неприятности в таких словах: «Ветхость жилища, которое нельзя починить, скученность построек, пьянство домовладельцев, которое родит вечную брань и драки рядом с вашею калиткой, дороговизна продуктов и полное отсутствие свежего воздуха… ваша дача окружена помойными ямами и кучами сора, пыль с шоссе покрывает ваш сад серым слоем, вы хотите вечерней тишины, а рядом с вами играет гармошка, кричат дети, ругаются кухарки, ходят и заглядывают через вашу садовую решётку какие-то любопытные физиономии и вам некуда от них деться. Вы идёте в соседнюю рощу и в кустах видите золоторотцев (по-нашему бомжей)».
Автор, конечно, сгустил краски, но сквозь эту густоту всё-таки пробивается что-то близкое и до боли знакомое. От привычек никуда не денешься, они найдут тебя и за самым высоким забором.
Дачная жизнь
Переезд москвичей на дачи обычно начинался в первых числах мая. В Петровско-Разумовское, Зыково, Петровский парк и другие места тянулись подводы и фуры с мебелью и домашним скарбом. Кстати, о Петровском парке — это едва ли не первое подмосковное дачное место, и облюбовали его ещё немцы и прочие иностранцы, которые и ввели у нас дачную жизнь. Переходили мы к ней постепенно и не все сразу От богатых помещиков А. Н. Островского с их просторами и лесами, через разорившихся помещиков А. П. Чехова с их вырубленными вишнёвыми садами пришли мы, наконец, к дачникам А. М. Горького. И вот они, эти дачники, уже в начале XX века стали тосковать по старым временам, когда под словом «дача» понимался деревенский уголок, уединённый, с чистым воздухом, среди природы, далёкий от всякого шума и пыли каменного города. Таких уголков было вдоволь за каждой московской заставой, а заставы эти располагались не далее Садового кольца да Камер-Коллежского (ныне Бутырского) вала.
Раз уж мы оказались недалеко от Бутырок, то не можем не вспомнить о Марьиной Роще, она тут, неподалёку. Когда-то здесь стояли сосны, было тихо и чисто. С появлением людей картина изменилась. Люди принесли сюда все мерзости человеческого общежития. Даже легенды их не шли дальше разбойничьей удали. За много веков наши предки не создали ни одной красивой романтической легенды о Москве и её людях, воспевающей любовь, самопожертвование, красоту человеческой души. В Марьиной Роще, согласно преданиям, жила со своей шайкой какая-то девица сомнительного поведения. Роща эта много лет была пригородом Москвы и стала частью её только незадолго до Первой мировой войны. Она не прибавила городу ни чистого лесного воздуха, ни пения птичек по утрам. Более того, само название её стало синонимом преступного городского квартала. Изменить такое положение не смогли ни новые дома, ни городовые, ни новые названия улиц. У Марьиной Рощи долго ещё сохранялись её собственные, исторические названия: «Набива», «Горюша», «Зелёнка», дом «Пяти дьяволов», магазин «Дыра» и пр. Каждое из этих названий имело свою историю. «Набива» — особый проезд в стороне от случайных прохожих и власти. Тут рощинское жульё делало «набиву» — сговаривалось на «дела». На «Горюшу» отправлялись те рощинские прохвосты, которые в чём-нибудь провинились перед своей шайкой. Чтобы оправдаться, они шли на самые дерзкие преступления. На «Зелёнке» шла гульба и пропивалась добыча. Дач в Марьиной Роще не было. Царившие здесь пьянство, мордобой и преступность не способствовали дачной жизни.
Дачные места Подмосковья отличались друг от друга не только своим расположением, природой и удалённостью от Москвы. Они отличались ещё и дачниками. В Мазилове, например, больше отдыхали разные артисты, в особенности балетные, в Вишняках ряды богатых дачников состояли из владельцев торговых рядов, галерей и пассажей, в «Старом Кунцеве» селились известные врачи, присяжные поверенные с тысячными гонорарами и директора банкирских и тому подобных контор, а в «Новом Кунцеве», на земле местных крестьян, снимали дачки начинающие доктора и помощники присяжных поверенных, только мечтающие о больших гонорарах.
Прошли годы и в советские 1970–1980-е Кунцево, застроенное большими домами, стало местом обитания партийных и государственных служащих, прозванным в народе «ондатровым заповедником». Дело в том, что в годы дефицита товаров, в том числе и шапок, эти служащие могли «отовариваться» по определённым дням в ГУМе и приобретать там пыжиковые или ондатровые зимние шапки, в которых и щеголяли на зависть прочих граждан.
А тогда, на рубеже XIX–XX веков, богатство проявлялось ещё и в том, что дачники из зажиточных не тряслись, как все прочие, на линейках, а от дома до самой дачи катили на лихачах. Правда, в середине 1890-х годов до Кунцева можно было доехать и на поезде. Поезда Смоленской железной дороги делали здесь остановку, однако вагончики их, разделённые на какие-то чуланчики, были такими нищенскими и грязными, что хотя и назывались вагонами первого класса, но желания ехать в них не вызывали. Кондукторы же, одетые кто во что горазд: изорванные кители, задрипаные сюртучишки, помятые фуражки, просто наводили тоску. А ведь времена менялись. Те, у кого водились деньги, стали поглядывать на спортивные занятия и кататься верхом на лошадях. Появившиеся в тех же Вишняках или Кускове «амазонки», ради успеха у кавалеров, могли лихо промчаться по деревне. Не меньший успех гарантировала дамам и поездка на велосипеде. Один газетчик тех лет так описывал свои впечатления от велосипедных дам: «…Я любовался дамами-велосипедистками. Ах, что это за дамы! Сидит на колесе, улыбается встречным и перебирает ножками, а платье её развевается ветром, позволяя видеть ножки до колен… Другие дамы ехали в мужских костюмах, что ещё эффектнее и красивее. Коротенький пиджачок, панталоны до колен, чулочки и шапочка. Восторг!.. Одна ехала в серых клетчатых панталонах и в красном фланелевом пиджачке, другая — в палевом пиджаке и чёрных бархатных панталонах, третья — во всём красном. Аллах! Если эти велосипедистки — дамы, то их хочется отбить у мужей, если же они девицы, то жениться. Что ни говори, а женщина любому техническому новшеству придаёт особый блеск И где-то в глубине души, подспудно, если прислушаться, можно уловить одну довольно примитивную, но радостную мысль: вот здорово, теперь можно быстрее домчаться, связаться, запечатлеть… женщину».
Русских мужчин, правда, помимо женщин, выводили из себя ещё и евреи. Некоторые обращали на них внимание даже больше, чем на женщин. Более-менее состоятельные представители этой нации в 1880-е годы предпочитали проводить лето в Химках, а потом и в расположенном неподалёку от Петровского парка селе Богородском. Антисемитский «Московский листок», будучи не в силах скрывать долее своего возмущения данным фактом, писал: «В Химках раньше были гулянья. Теперь тихо. Помимо старых дачников приехали евреи. Их здесь не жалуют. Они это понимают. Чтобы скрыть свою нацию к своим фамилиям прибавляют „фон“, чтобы принимали за немцев. Однако чесночный запах и выговор выдают их происхождение». В 1893 году газета, описывая современную жизнь в Богородском, не могла удержаться чтобы не вспомнить о его прежних дачниках. «В Богородском, — писала она, — почему-то всегда селились жиды. Ощущался даже довольно резкий чесночный запах от приготовленных к субботнему шабашу фаршированных щук. Теперь всё это почти исчезло. А раньше только и слышишь ласкательные „Тателе! Мамеле!“, а то и строгое „Киндер, ша!“ Теперь в Богородском в основном живут чиновники, писари, столоначальники. На одной из улиц на столбе прибита надпись: „Богородский Кузнецкий мост“ — это извозчичий трактир, зелёный домик На площадях играют в бабки, проходит конка, на подножке восседает кондуктор, постоянно набит рот семечками. На столбе доска: „Швейцарская купальня Оскара“».
Не таким, конечно, тоном, но тоже довольно критически, газета оценивала нравы русских крестьян Подмосковья и их моды. Взять, хотя бы, такое описание:
«Туалеты здесь совершенно своеобразные, и о том, чтобы следовать за городскою модою, и речи нет. Платья с преобладанием самых ярких, резких цветов очевидно шьются деревенскими портнихами и переходят из рода в род. На головах шёлковые платочки, степенно заколотые булавками у подбородка, а на молодых лицах такое обилие свинцовых белил, что лица эти кажутся мертвенно голубыми. Эта окраска в голубой цвет служит признаком величайшего франтовства, наравне с обилием медных и серебряных колец, надетых на все пальцы, поверх фильдекосовых перчаток». Не лучше отзывается корреспондент о царицынских модницах. «В праздничной толпе, — пишет он, — резко выделяются женские костюмы. Трудно представить себе более уродливый вкус, чем тот, который создал этот одинаковый у всех деревенских щеголих костюм. По-видимому, они все очень зажиточны: большинство в шерстяных, а некоторые в шёлковых платьях, с кольцами, перстнями и браслетами. Цвета платьев почти исключительно яркие: красные, зелёные, жёлтые. Фасон платьев отличается как будто нарочно придуманною неуклюжею смесью французского с нижегородским, а пестрота отделки режет глаза. Извращённая мода совершенно захватила подгородную крестьянку, и о русском костюме нет даже никакого напоминания».
Шло время, менялись дачные места, менялось их население, город рос, заставляя москвичей искать более отдалённые места для летнего отдыха. Вот и Петровский парк к концу XIX века перестаёт быть тем шикарным дачным местом, каким был ещё не так давно. Тогда здесь звучала французская речь, дачницы даже на террасы выходили затянутыми в корсет, а в аллеях парка встречались дорогие экипажи. Владельцами тех дач были Барыков и Петровский, и дачи, которые они сдавали, утопали в садах, располагаясь далеко друг от друга. Во времена Островского здесь устраивали дуэли и кончали с собой. Не зря в пьесе «Бешеные деньги» один из её персонажей говорит: «Не вздумай стреляться в комнате, — это не принято: стреляются в Петровском парке».
В 1907 году сюда пришёл новый хозяин. Дач строилось много, и стали они стоять так близко одна от другой, как дома в городе. В аллеях парка появилась сомнительная публика и в воскресные дни стали слышны пьяные песни. Дачи упали в цене и поселились в них люди, которых не пугали компании, приезжавшие в выходные дни из города. И уже мало кто вспоминал о том, что в 1812 году, когда в Кремле вспыхнул пожар и находившиеся там ящики с пушечными зарядами оказались в опасности, Наполеон со всей своей свитой бежал по раскалённой мостовой через Пресненскую Заставу в Петровский дворец. А потом крестьяне сёл Петровско-Разумовского, Всесвятского, Покровского и других соседних сёл, скрывавшиеся в лесах, вместе с казаками добивали французский отряд у этого самого дворца. Множество убитых французов было тогда зарыто в глиняных ямах за Тверской Заставой. Откапывать их стали в 1834 году, когда вся эта местность до самого дворца была разбита на участки. Больше всех участков захватил тогда Башилов, начальник Комиссии для построений в Москве. Теперь нам напоминает о нём улица Новая Башиловка, идущая от Ленинградского проспекта до Нижней Масловки.
Если бы мы в начале 90-х годов XIX века сели в вагон конно-железной дороги у Сухаревой башни, то за какие-нибудь полчаса, а может быть и быстрее, смогли добраться до Даниловской слободы («Даниловки»), В своё время она прославилась конокрадами. Теперь обилием вывесок разных лавок и лавчонок она напоминала Кузнецкий Мост. Большая часть здешних вывесок красовалась на кабаках и трактирах. Посетители их, как правило, работали на окрестных фабриках и кирпичных заводах. Трудившихся там рабочих называли кирпичниками. Вставали они в три часа утра и работали до девяти часов вечера. Готовили глину для кирпичей. Делалось это так сначала кирпичники смачивали глину, а затем, сняв штаны, месили её ногами, погружаясь в неё чуть ли не до пояса, пока она не станет рыхлой и тягучей. Хорошо ещё, если погода тёплая, а когда холод и ветер, тогда что? Из готовой глины кирпичники делали в день по 1000–1200 кирпичей. Платили за каждую тысячу по 3 рубля 25 копеек, так что в месяц выходило рублей 50 при своих харчах. На еду же тратили 15 рублей, поскольку съедали за обедом, для поддержания сил, по фунту мяса. Когда шли дожди — не работали, так как глина становилась непригодной для изготовления кирпичей. Осенью работа кончалась и кирпичники, имея при себе рублей 150, возвращались в деревню до будущей весны. В этих местах когда-то родилась душевная народная песня «Кирпичики».
В конце слободы возвышалось здание Даниловской мануфактуры (теперь в нём поют, пляшут и устраивают презентации), а справа, на пригорке, не доходя до Даниловского кладбища, зеленела Бекетовская роща. Здесь, на пригорке, в праздничные дни устраивались балаганы, ставились качели и карусели. Раньше для гулянья места было больше. Теперь же на территории бывшей дачи купца Канатчикова, выкупленной городом, началось строительство больницы для психически больных людей.
У входа в рощу местные жители торговали разной провизией и выставляли самовары для желающих попить чаю.
Чаепитие здесь было подобно чаепитию в Кунцевской чайной роще. Роща эта, Кунцевская, представляла собой редкий берёзовый лесок, в котором стояло около десятка столиков. За самовар, без чая и сахара, брали 25 копеек И всё было бы ничего, если бы «прислуга» вела себя повежливее и имела привычку давать сдачу, да не докучали (впрочем, как и везде под Москвой) дети-попрошайки. То они предлагали жалкие букетики ландышей, то просили «на орешки», то «на подсолнышки», а то группа девочек выстраивалась перед столиком, за которым пили чай господа, и предлагала спеть песенку. За все свои услуги дети просили пятачок и, если можно, вперёд. Обстановка на Канатчиковой даче от обстановки в Кунцевской чайной роще в этом смысле особенно не отличалась. Вообще, все эти «чайные рощи» были непременным атрибутом дачной жизни тех лет, даже такая задрипанная, как Зыковская. Земля здесь была вытоптана, кругом валялись пробки, ореховая и яичная скорлупа, апельсиновые корки, огрызки яблок и пр. И всё равно в ней дымились самовары и слышались песни. Пел здесь прекрасный хор под управлением «Саши». Зыково это стало дачным местом в 60–70-х годах XIX века, когда сельцо Богородское представляло из себя самую жалкую деревушку. В конце 1890-х Богородское превратилось в целый город, а Зыково захудало, жила в нём весёлая беднота в маленьких дачках с маленькими участочками. Чтобы сварить что-нибудь, дачники таскали из леса ветки. Купания не было. В заросшем грязном пруду плавали головастики. В начале XX века здесь шла гульба, а пьяные парни горланили совсем другие песни. Правда, Саша был ещё жив, но это был уже не тот Саша, это была его тень. Да и народ стал другой. Тот, прежний, только намекал: «Саша, отведи душу!» или «Развей тоску!» — и всё, а теперь грубые пьяные голоса кричали: «Давай „Бывали дни весёлые“, вали за двугривенный, да с припевом!» В память о прошлом остались в этих местах Старый Зыковский проезд и Эльдорадовский переулок.
Дальше на юг, мимо Канатчиковой дачи, слева, проходила дорога в имение купца Якунчикова — Черёмушки. Этому Якунчикову, кстати, принадлежали огромные по тому времени дома на Петровских линиях. Не доходя до имения, за селом Троицкое-Черёмушки, начинались кирпичные заводы. Их было несколько. Объяснялось это тем, что глина в здешних местах вполне пригодна для «выпекания» из неё кирпичей. Перед въездом в Черёмушки стояли два каменных столба по краям дороги да мелочная лавка. За ними шёл парк, дорожка по которому вела к барскому дому, занятому в то время, как и другие постройки усадьбы, дачниками. За лето дачники платили 60 рублей и более, а за этаж в барском доме рублей 500–600. В Москву отсюда можно было добраться на той же злосчастной линейке. Два раза в день она ходила в город, до Серпуховской Заставы, и два раза — из города.
С Коломенским, отстоявшим от Москвы на 7 вёрст, сообщение было не лучше. Однако это не мешало москвичам предпочитать Коломенское другим дачным местам Подмосковья. Во-первых, здесь было тихо, во-вторых местные дети были менее склонны к попрошайничеству, а в-третьих, здесь были разбиты прекрасные фруктовые сады и огороды. К садоводству здешних крестьян приучили ещё цари, временами жившие в Коломенском. О царях в Коломенском существовали свои истории. Рассказывали, например, как однажды сюда заехал Николай I с царицей. Зайдя в церковь, он застал там деревенскую свадьбу. Подождав окончания венчания, он поздравил молодых и приказал им завтра явиться к нему во дворец. Когда они пришли, их щедро наградили, а потомство их получило прозвище Царских, и стали они не просто какими-нибудь там Сидоровыми, а Сидоровыми-Царскими.
Дачную идиллию Коломенского лишь по праздничным дням нарушали толпы крестьянских парней, выходившие из многочисленных трактиров. Они горланили песни, иногда дрались. Бывало, что и под стенами какой-нибудь здешней церкви собиралась весёлая компания с бубнами и гармошками, приехавшая из Москвы погулять и осмотреть достопримечательности.
А посмотреть здесь было на что. Шатровая церковь Вознесения и теперь привлекает туристов. Церковь эта была построена в 1532 году при Василии III — отце Ивана Грозного. В конце XIX века службы в этой церкви проходили один раз в год, в День Вознесения Господня, то есть в храмовый праздник Причиной этого был холод в церкви, толстые стены которой (около 6 метров) не позволяли ей прогреваться даже в жаркие летние дни. К тому же в храме было мало места, поскольку половину его помещения занимал алтарь. Со временем церковь стала местом хранения старых вещей и исторических реликвий. В ней, например, хранились остатки того катафалка, на котором сюда, в Коломенское, прибыли из Таганрога останки императора Александра I. Отсюда тело императора повезли в Москву на катафалке, сооружённом на средства московского купечества.
Местоположение церкви, её высота позволили использовать храм в качестве смотровой башни. Вид отсюда открывался прекрасный. Особенно хорошо было любоваться на Москву-реку и на открывающийся за ней простор с «царского места». Находилось оно снаружи, на галерее, у заалтарной стены, и представляло собой высокое каменное кресло с сенью, то есть навесом.
Вообще, прекрасные виды можно было наблюдать не только в Коломенском, но и в Кунцеве, и в Крылатском. В селе Крылатском, кстати, дач не было. Паломники туда тоже не ходили, хотя один «святой» старичок там и жил когда-то. А в августе 1910 года случилось вот что: ни с того ни с сего у правого берега реки Москвы опустилась часть так называемой Крылатской горы. Сначала появились на земле трещины, а потом и сама она стала проваливаться. На 7 метров против прежнего стала ниже. Стоявший на ней бревенчатый дом крестьянина Гончарова покосился и чуть не рухнул. Причину этого события нашли в подземных ключах, подмывавших почву. Поскольку гора стала ниже, то и обзор с неё — хуже. Чтобы охватить всю ширь московского пейзажа, следовало взобраться на Поклонную гору, а ещё лучше, — на Воробьёвы горы.
Чтобы попасть на Воробьёвы горы, надо было сесть на конку у Сухаревой башни или у Ильинских Ворот и доехать до Калужской Заставы, а от неё продолжить путь на маленькой «чугунке». Маленький паровичок и маленький вагончик промчали бы нас мимо Бекетовской рощи, Мамоновской дачи и привезли на Воробьёвы горы. Вся поездка заняла бы у нас 10–15 минут. Но сначала стоит побывать в Нескучном саду. Когда-то, в середине XIX века, его облюбовали цыгане. Потом их оттуда прогнали. Вообще Нескучный сад в конце века представлял собой довольно дремучее место. Здесь были глубокие овраги и два пруда: Елизаветинский и Сергиевский. Елизаветинский отделялся тогда от Москвы-реки узкой полоской земли. На его берегу стояла большая каменная беседка в греческом стиле с колоннами. От неё к воде шли ступеньки. Воду в этот пруд подавал подземный ключ. Она была очень чистая и годилась для питья. На поверхности пруда в жаркую погоду грелась рыба: голавли да карпы, или карпии, как тогда говорили. Сергиевский пруд тянулся узкой длинной полосой вдоль берега реки в окружении высоких деревьев, склонившихся к воде. А вода в нём была изумрудного цвета, и на её поверхности также грелись рыбы. Помимо голавлей и карпов здесь водилось много карасей. Накоплению рыбы в этих прудах способствовала не только чистота воды, но и запрещение в них рыбной ловли.
О здешних оврагах рассказывали таинственные и даже страшные истории. Самый глубокий и мрачный из них называли Чёртовым. Кто-то слышал, как из оврагов, когда стемнеет, доносились песни, а кто-то — стоны и шелест. Скептики уверяли, что всё это проделки летучих мышей и ежей, которых было здесь великое множество. По вечерам, после девяти часов, когда Нескучный сад закрывался для посетителей, эти лесные твари устраивали охоту на лягушек, которых здесь было множество.
Идя дальше вдоль реки, на первом уступе можно было увидеть каменные плиты. Они были завезены сюда для строительства храма Христа Спасителя, ведь именно здесь, на Воробьёвых горах, 12 октября 1817 года впервые был заложен этот храм. Высота его, согласно проекту архитектора Витберга, должна была составить свыше 160 метров. Каменные лестницы шириной в 100 метров пятью уступами должны были подниматься к храму от самой реки, а две церкви: Рождества Христова и Преображения Господня — стоять между рекой и основным храмом. Рядом с церковью Преображения должен был находиться ещё один храм — Воскресения Христова, кольцеобразный, о пяти главах. В четырёх из них, малых, должны были звонить 48 колоколов. Церковь Рождества Христова по проекту украшала колоннада. По обоим концам её предполагали поставить два памятника, выплавленных из французских пушек. Осуществиться этому проекту было не суждено. Посчитали, что гора не выдержит такой нагрузки, поскольку она размывается подземными ключами. Нашлись и другие доводы против этого проекта. Карамзин, например, полагал, что храм не должен находиться так далеко от Москвы, что из-за этого посещать его будет мало народа. Кончилось, в конце концов, тем, что храм построили в другом месте по проекту другого архитектора, а Витберг уехал в Петербург и там умер в бедности.
Вместо храма на берегу Москвы-реки появилась пристань яхт-клуба, которая действовала и в конце XIX века, когда перекрывалась Бабьегородская плотина и вода в этом месте реки поднималась. Обычно же здесь река очень мелкая. Недалеко отсюда существовал перевоз через Москву-реку. Для того чтобы подойти к нему со стороны города, надо было сесть на конку у Ильинских Ворот и приехать к Новодевичьему монастырю, а потом пройти с полверсты до перевоза. Если подняться на гору, то можно было увидеть село Воробьёво. По весне вишнёвые сады, располагавшиеся за крестьянскими домами, одевались в тонкое белое кружево. В садах этих, где кроме вишни цвели сирень, малина и пр., стояли столики и крестьяне зазывали приехавших гостей к себе испить, по московскому обычаю, чайку из самовара. Правда, здесь, как и в других подмосковных селениях, со временем всё больше стала проявляться петербургская манера оттеснять самовары и ставить кабаки. Ну и, конечно, здесь, как и везде, появились дачники. Когда-то в этом селе стояла деревянная церковь. Церковь сожгли французы. На её месте построили новую, каменную, а в 1898 году недалеко от неё появились продавцы «счастья» с сюрпризом, заклеенным в коробочку. Стоило такое «счастье» пятак или гривенник.
Временами по Москве-реке ходили пароходики. Начали они ходить в самом конце XIX века. Скорость у них была невысокая. Один, к примеру, от Болота до Воробьёвых гор шёл полчаса, а другой от Краснохолмского моста до Дорогомилова (километра четыре) тащился все полтора. Проезд стоил 20 копеек. Команды этих судов, как правило, составляли мальчишки по 17–18 лет. Их сюда привлекала романтика, а солидных людей отпугивал заработок; хозяева платили машинисту 30 рублей в месяц, а капитану (он же полотёр, он же сторож) — 25. Рабочий день у них начинался в шесть часов утра, а заканчивался в 12 часов ночи.
Дорогомилово, куда ходили пароходики, было тогда московским предместьем. Воду здесь таскали вёдрами на коромыслах. Здесь было много постоялых дворов, где жили извозчики. Лавки с утра торговали паклей, вервием (верёвками), дёгтем, смолой. На Дорогомиловском мосту толпились люди, лошади, вагоны конок. Люди криками загоняли заморённых лошадёнок на Воронихину гору. На горе, у трактира Жильцова, была остановка, а за лавкой Котова с выставленными на показ гробами начинался Арбат. Здесь уже пахло духами и помадой. Шли годы, а Дорогомилово менялось мало. Перед Первой мировой войной здесь, вдоль тротуара Большой Дорогомиловской улицы, сидели торговки, вязавшие чулки, разложив перед собой копчёные селёдки, «заморские» пряники и пр. По вечерам по этой улице прохаживались влюблённые парочки и вели изысканные разговоры, в ходе которых можно было, например, услышать от кавалера, в ответ на высказанное его дамой сомнение по поводу его к ней чувств, такую фразу: «Совершенно даже напрасно! Мы этого нипочём не позволим! Собственно говоря, касаемо, к примеру, барышень, и очень даже заискивают, тем более как я себе костюм справил…» Было Дорогомилово и царством огородных свиней, которые здесь барахтались в грязи, и колоритных личностей, носивших опорки, пиджаки без рукавов или какие-нибудь неимоверные лапсердаки «под босые ноги». Нечёсаная голова и борода, сбитая набок, являли собой моду дорогомиловской окраины. Дома там были под стать людям. Редко в каком все окна были целы. Зияющие в них дыры были заткнуты старыми юбками и другими причиндалами. В домах этих стены были завешаны связками полыни, спасавшей их жителей от блох. Питались обитатели этого предместья в основном картошкой и селёдкой. Наиболее удобным путём сюда был путь водный, по Москве-реке. Он не только избавлял людей от дорожной пыли, но и был весьма приятен. Пароходик шёл мимо Нескучного сада, Воробьёвых гор, Новодевичьего монастыря. Удовольствие, полученное от путешествия, отравляли мели, на которые, бывало, садился пароход и, конечно, люди. Дело в том, что около пристани на Воробьёвых горах в 1887 году один предприимчивый делец открыл «Трактирный буфет Больших Воробьёвых гор». От буфета этого по округе постоянно разносился мат, сопровождавший происходившие здесь скандалы и драки.
Подобными нравами отличались наши соотечественники не только у «Трактирного буфета Больших Воробьёвых гор». В Царицыне, при входе в аллеи парка, стоял кабак крестьянина Петрова. Кабак этот существовал много лет. Всякая рвань с утра до глубокой ночи пропивала там всё, что могла. Постоянно в этом кабаке возникали скандалы и драки, во время которых озверевшие мужики в растерзанном виде, с матерщиной и сжатыми кулаками выскакивали на дорогу, по которой гуляли дачники. Иногда пьяниц вышвыривали из кабака его служители. Сюда, в Царицыно, по праздникам стекались приказчики, мастеровые, крестьяне близлежащих деревень с полуштофами водки и, как говорится, «гуляли». Заканчивались эти гулянья нередко тоже драками и поножовщиной. К тому же гуляющие не оставляли в покое здания и исторические руины. Они исписывали их разными надписями довольно пошлого и примитивного содержания. На фасаде одного из зданий, на самом его верху, аршинными буквами какой-то писатель-верхолаз начертал чёрной краской известное слово из нескольких букв. Сделать это можно было не иначе как рискуя сломать себе шею, но чего только не сделает наш человек ради того, чтобы отличиться!
Немцы в Царицыне вели себя лучше. Их здесь было много. Они давно облюбовали этот московский пригород. Собирались обычно в саду и ресторане, находившемся недалеко от железнодорожного вокзала. Хозяином этого сада и ресторана тоже был немец. Здесь, можно сказать, образовалась немецкая колония. Не случайно, наверное, герой тургеневского романа «Накануне» Инсаров именно здесь, в Царицыне, бросил в пруд скандалившего немца. Помимо дачников немцев в Царицыне летом отдыхало много русских дачников. Для них имелись «танцевалка» (танцплощадка нашего времени), детский круг и ресторан. Танцевальные вечера устраивались два раза в неделю, зато каждый день можно было кататься на лодках по царицынским прудам и петь романсы под гитару. Господа, приехавшие из города, любили заглянуть в так называемый «Миловид» (это название сему очаровательному местечку дала сама Екатерина II). Отсюда они любовались прекрасным видом за самоварчиком и закусками. Постепенно власти стали прижимать вольную жизнь отдыхающих, и не только «простых», но и «образованных». Запретили, например, арендатору павильона «Миловид» подавать господам самовары, а сторожам велели подходить к тем из них, кто пел, и предлагать «не нарушать тишины и покоя».
Возвращение домой после воскресной или праздничной загородной прогулки имело свои сложности. Поскольку поездов было мало, а людей много, в вагонах возникала давка. В то время билеты у пассажиров проверяли не контролёры, как теперь, а кондукторы, и проверяли они их при входе в вагон. Усталые и раздражённые напирающей и нетрезвой публикой кондукторы нередко были грубы с нею. Кроме того, в кассах не всегда хватало билетов на всех пассажиров. Наиболее сообразительные отдыхающие запасались обратными билетами в Москве. Проблемы с билетами возникали не только в Царицыне. В Москве, например, не так легко было взять в выходной день билет до станции Перово, поскольку билетов было мало и продавать их начинали за десять минут до отхода поезда. При таком положении те, кто стоял ближе к кассе, брали билеты не только для себя, но и для своих знакомых, а те, кто стоял в конце очереди, оставались без билета.
О подмосковных дачных платформах следует сказать ещё несколько слов. Постепенно они превращались в какие-то клубы или променады. На многих станциях, особенно в Пушкино и Химках, их заполняла дачная публика, в которой преобладали девицы с длинными распущенными волосами, девы в возрасте с высокими, взбитыми причёсками и подростки.
На Нижегородской железной дороге существовал тогда свой особый обычай. Здесь на платформах станций стояли с кувшинами женщины, предлагающие пассажирам умыть физиономии. У платформ Павловской и Гороховецкой станций выстраивались вереницы таких женщин. Плата за умывание произвольная — кто что даст. Давали обычно одну-две серебряные монеты. На тех, кто совал медную, женщины накидывались с бранью. Приходилось являться в столицу с неумытым лицом.
Глава вторая
МОСКВА, ПЕТЕРБУРГ И ПРОВИНЦИЯ
Провинциальная жизнь
Возвратившись в Москву из какой-нибудь поездки, тем более дальней, люди привозили с собой, помимо грязного белья, подарков и воспоминаний об амурных приключениях, новые впечатления, сплетни, слухи и всякие истории, которыми была так богата российская действительность. Истории эти были и ничтожные, и смешные, и страшные, однако в каждой из них отражался хоть и небольшой, но тем не менее характерный кусочек нашей жизни.
В Одессе, например, летом 1884 года на Французском бульваре коллежский регистратор, сотрудник местной газеты, избил палкой частного поверенного и сотрудника газеты «Новороссийский телеграф» фон Зейдлера за клевету в печати. Сочувствующие отвели побитого в буфет и отпаивали там зельтерской водой. Отбила ли палка у Зейдлера желание критиковать другие газеты? Это неизвестно. Известно только, что в конце XIX века уже существовали более цивилизованные, судебные, формы воздействия на несправедливую критику в печати. И всё-таки, как показала жизнь, палка не утратила своего значения. Некоторые отсталые люди ещё видели в ней достойное продолжение карающей десницы.
Но особенно соблазн справедливого возмездия был сладок, когда сулил материальную выгоду.
В том же 1884 году и в той же Одессе, на Нежинской улице, разносчик газет подбежал к прохожему и стал кричать, указывая на него, что это известный преступник Дегаев, тот самый, который убил главу российского политического сыска Судейкина и скрылся. Тогда портреты Дегаева были расклеены по всей стране. За поимку его полагалось солидное вознаграждение: 10 тысяч рублей! На крик разносчика явился городовой и отправил прохожего в участок. Но оказалось, что прохожий вовсе не Дегаев, а даже очень порядочный человек. Однако разносчик газет не унимался. Он продолжал кричать, что поймал Дегаева, и требовал обещанные 10 тысяч. Тогда его, на всякий случай, отправили в психиатрическую больницу. Он и там не унимался, а сочувствовавшие ему качали головами и говорили, что нет на свете правды, и уверяли разносчика в том, что полицейские сами получили деньги за пойманного им государственного преступника. Постепенно это мнение из стен сумасшедшего дома перешло, как это нередко бывает, в мир нормальных людей и стало мнением общественным.
Приехавший из Баку рассказал как-то историю пострашнее одесских. А случилось вот что: в один прекрасный вечер, какие бывают в этом городе в октябре, неизвестные мужчины схватили русского рабочего-каменщика, накинули на голову мешок, посадили в фаэтон и куда-то повезли. Когда же, наконец, приехали и сняли с головы каменщика мешок, то тот увидел перед собой трёх мужчин кавказской национальности и изумительной красоты дрожащую молодую женщину. Мужчины приказали каменщику замуровать женщину в стену дома, в котором они находились, пригрозив смертью. Каменщик выполнил приказание, после чего ему снова набросили на голову мешок и отвезли на то место, откуда его взяли. Каменщик обратился в полицию. Дом, в котором замуровали женщину, долго искали, но так и не нашли.
Страшным историям, привозимым из провинции, не было конца. Рассказывали, например, о том, как жители одной из деревень на юге России поймали человека, заподозренного в поджоге. Раскалённым до красна железом они выжгли ему глаза, жгли тело. Человек же, несмотря на всё это, свою вину в поджоге отрицал. Крестьяне тогда задумались, не зная, что с ним дальше делать. В это время подошёл к ним какой-то высокий мужик с топором за поясом и спросил: «Не ведаете, як из ним зробыты?» Те пожали плечами, а мужик взял топор и отрубил заподозренному в поджоге голову. Несмотря на весь ужас случившегося, крестьяне в глубине души были довольны: ударом топора мужик снял с них ответственность за ослепление и муки, возможно, невинного человека.
Конечно, не об одних ужасах и кошмарах узнавали москвичи от приезжих. Много смешного и нелепого происходило за пределами Москвы. В Орле, например, помешалась одна дама. Она вообразила, что выиграла в лотерею 200 тысяч рублей, и стала ходить по улицам и раздавать прохожим бумажки, говоря, что это 10 тысяч рублей. Началось же всё с того, что дама эта, начитавшись рекламы, приобрела за большие деньги выигрышный лотерейный билет, а билет этот не только ничего не выиграл, но даже не попал в тираж Ну как тут было не свихнуться? Другой интересный случай произошёл в Полтаве. Там от апоплексического удара умер член окружного суда. Поскольку наследников у него не оказалось, было решено имущество его распродать. Распродавать, честно говоря, было нечего, поскольку бо льшую часть его составляли старые газеты. Решили продавать каждую пачку по рублю. На распродажу, как рассказывали, пришёл один еврей и стал торговаться, упрашивая продавца уступить ему двугривенный. Когда после долгих споров продавец не выдержал и со злости швырнул пачку газет на пол, из неё выпали 100 рублей. Тогда стали смотреть другие пачки. В них тоже оказались сотенные купюры. Другой покупатель, тоже еврей (возможно, так оно и было, а возможно, это говорили для того, чтобы история выглядела смешнее), покупал на распродаже пальто. С него запросили восемь рублей. Он попросил уступить полтинник. Ему уступили. Он снова стал торговаться. Тогда продавец пальто у него отобрал и, на всякий случай, проверил карманы. В одном из них он нашёл пачку денег. О том, как наш бережливый покупатель пережил такой удар судьбы, не известно. Однако можно быть уверенным в том, что воспоминания о случившемся отравили ему остаток жизни. О покойнике же в Полтаве ещё долго вспоминали. Вспоминали, например, как он однажды скупил в местной лавке все писчие перья и, явившись на службу в весьма приподнятом состоянии духа, заявил сослуживцам: «Теперь шабаш, ни частных, ни апелляционных жалоб никто писать не будет!»
Изобретательность и находчивость проявляли в российской провинции не только мужчины, но и женщины.
В городе Прилуках, на той же Полтавщине, произошла такая история. Местная докторша, то есть жена местного доктора, с некоторых пор стала замечать, что её муж неравнодушен к горничной: уж очень у него блестели глазки, когда он смотрел ей вслед. Наблюдательность докторши, а затем и установленная слежка дала свои результаты. Греховодники были пойманы с поличным. Вертихвостка-горничная в результате осталась без косы — хозяйка её самолично отрезала, — а потом два дня голодная просидела в полицейской части. Поступок докторши вызвал восторг у местных дам, давно мечтавших отомстить своим мужьям и горничным, а местная газета по поводу произошедшего заметила: «Да, не умерло ещё на Полтавщине предание о храбрости гоголевской Агафьи Федосеевны, откусившей ухо у заседателя!»
Жаль, что Николай Васильевич не дожил до 1884 года, когда в Киеве распространился слух о том, что в Одессу прибывает дама со свиной головой, обладающая миллионным состоянием и ищущая жениха. Вопреки всем категорическим заявлениям местного общества, что ни один порядочный мужчина не унизится до того, чтобы ради денег жениться на свинье, на одесскую почту одно за другим стали поступать письма с таким адресом: «Одесса, до востребования. Девице с нечеловеческою головою», и были в этих письмах благороднейшие рассуждения о том, что главное в человеке не внешность, а душа, что бескорыстная и чистая любовь делает с людьми чудеса и что вообще-то все мы свиньи, и т. д.
Да уж, как ни крути, а наиболее колоритно жизнь наша проявляется в ссорах, скандалах и таких вот откровениях. Ну, о чём бы стал писать Гоголь, если бы Иван Иванович не поссорился с Иваном Никифоровичем из-за какого-то пустяка? В скандалах этих и ссорах, что ни говори, просматривается первозданная прелесть человеческой породы, незамутнённая «предрассудками», навязанными цивилизацией.
Вот хотя бы взять случай, произошедший в саратовской бане. Тут стоит заметить, что сам по себе случай этот весьма скверный и заслуживает всякого осуждения, однако благодаря тому, что произошёл он в бане, некоторые смешливые люди могут растолковать его, и совершенно зря, как юмористический, наподобие тех, о которых писал покойный Михаил Зощенко. А случилось вот что: некая дама по фамилии Орлова, с двумя своими подругами, тоже дамами весьма солидными, заняла в бане единственный номер «с паром». Вскоре в баню пришёл г-н Арапов с женой и сыном и тоже пожелал занять этот номер. Ему предложили подождать. Он ждал, ждал, а потом не выдержал и попросил прислугу поторопить посетительниц. Эту просьбу услышала Орлова (в этот момент она находилась в предбаннике). Не в силах сдержать своего гнева, вызванного просьбой Арапова, она, как говорится, в чём мать родила, выскочила в коридор, подскочила к обидчику и резиновой калошей, на глазах почтеннейшей публики, треснула его по физиономии. Тут начался скандал, во время которого Орлова требовала позвать полицию, а Арапова закрывала сыну глаза. Полиция явилась, был составлен протокол, в общем, всё, как полагается. Ни о каком примирении сторон, конечно, не могло быть и речи: конфликт зашёл слишком далеко. Кончилось тем, что по решению суда мадам Орлова была помещена на месяц в арестный дом, а Арапов — оштрафован на 5 рублей за то, что скандалил с голой женщиной.
Заметим, что истории, подобные приведённым выше, не так уж часто случались. Провинция обычно жила тихой, размеренной жизнью, погружённая в собственные заботы. Из прессы тех лет можно узнать, что жители какого-нибудь города или городка Российской империи любили давать друг другу такие прозвища, как, например, «Покаянный», «Печальная вдова», «Шутиха», «Собачья ножка» и пр., что здесь они постоянно играли в карты — «винтили» и «стучали», то есть играли в «винт» и в «стуколку», а также, как тогда говорили, «прохаживались по рюмочке» — что это такое, объяснять, я думаю, излишне. Надо же было людям как-то убить время. Для развлечения и сватовства здесь так же, как и в столицах, устраивались танцевальные вечера. Вообразите: в танцевальном зале какого-нибудь Карасубазара вдоль стен стоят стулья и диваны тёмно-зелёного цвета с жёлтыми пятнами. Все они не чисты от насекомых. На них сидят маменьки, а кавалеры прохаживаются по буфету и только к началу танцев входят в зал. На таких вечерах, бывало, во время танцев музыка обрывалась и музыканты покидали свои места, после чего из буфета доносилось пение. Это означало, что какой-то подвыпивший гость, желая устроить для себя праздник, заманивал музыку к себе в буфет. Подобные поступки вызывали, конечно, недовольство. Поведение отдельных господ на подобных собраниях могло вызвать и скандал. Такой скандал произошёл в одном из городков Черниговской губернии, где представители местного «общества» устроили домашний спектакль. И вот в тот момент, когда на сцене и в зале воцарилась благоговейная тишина, один из зрителей во всеуслышание заявил: «Что-то воняет!» Сидевшая перед ним купчиха тут же встала и вышла. Зал зашумел.
О продолжении спектакля нечего было и думать. Артисты возмутились и прекратили играть. Началась перебранка между ними и публикой, едва не закончившаяся всеобщей дружеской потасовкой.
Впрочем, не всегда была виновата публика. Иногда безобразничали и «артисты». В Виннице, в подобном собрании, один зритель возмущался тем, что артист произнёс со сцены фамилию Белопупов. «Помилуйте, — закричал он, вскочив с места, — при дамах и вдруг Белопупов! Да у меня здесь жена сидит, дочери, — а он говорит Белопупов!» В зале — взрыв рукоплесканий, топот и смех. Пришлось опустить занавес.
Все эти истории, конечно, волновали воображение москвичей и даже давали им повод для самодовольства: «У нас, в Москве, такого, мол, быть не может!» Ну, могло быть такое в Москве или не могло — это мы ещё поглядим, а пока что заметим, что многие из москвичей сами не так давно были провинциалами. В XIX веке, и особенно во второй его половине, большинство населения Москвы составляли приезжие. Впрочем, нельзя не отметить, что эти люди, живя в Первопрестольной, волей-неволей успели воспринять какие-то новые, столичные, понятия, нормы поведения, моды и пр. Они, естественно, получили больше возможностей для образования, до них быстрее стали доходить новости и передовые мысли из-за границы, из Петербурга. Они, в конце концов, могли постоянно любоваться большим красивым городом с его пёстрыми вывесками и золотыми куполами.
Москва и Петербург
Единственный город в России, чей блеск мог затмить блеск московских куполов, был, разумеется, Петербург. Это вызывало зависть москвичей, но при этом не умаляло достоинств их города.
Москву середины XIX века можно было назвать большим дворянским гнездом. Тут жили зажиточные независимые семьи, которые не искали служебной карьеры и не примыкали ко двору… жили радушно и беспечно. В богатых домах давали балы, маскарады, вечера. Жившая при высочайшем дворе фрейлина Тютчева, сравнивая Москву с Петербургом, писала: «В Петербурге все либо военные, либо чиновники… все носят мундир, все куда-то спешат, кому-то хотят услужить, кому-то подчинены. Москва, наоборот, город величайшей свободы, безалаберности; здесь не любят стесняться, любят свои удобства. Это проявляется во всём: в пестроте толпы, в костюмах самых разнообразных фасонов и цветов, в устарелых дамских модах, в причудливой и своеобразной упряжке экипажей, в уличном шуме и движении… Москва — город полнейшего досуга. Здесь каждый живёт для себя, согласно своему удобству».
Несмотря на то, что Петербург был столицей и в нём жил царь со всем своим семейством, многие считали этот город искусственным образованием, хотя бывшие москвичи и составляли значительную часть его населения. Особенно много москвичей переехало в Петербург после того, как в 1851 году была построена Николаевская железная дорога. Б. И. Чичерин в своих воспоминаниях пишет о том, как московский барин Пётр Павлович Свиньин, когда все радовались постройке железной дороги, сказал: «Чему вы радуетесь? Теперь все сидят здесь, а будет железная дорога — все уедут».
Уехали, конечно, не все. Всё-таки в московской жизни были свои прелести, и променять их на официальные и строгие петербургские церемонии кое-кому было всё-таки жалко. К тому же в Москве и погода была лучше и жизнь дешевле. Виссарион Григорьевич Белинский в одном из своих писем в 1847 году писал из Петербурга: «Я решил переехать жить в Москву… в Москве меня, кроме друзей, ничего не привлекает, как город я её не люблю. Но жить в петербургском климате, на понтийских болотах, гнилых и холодных, мне больше нет никакой возможности… на 12 тысяч я в Москве могу жить, как в Петербурге нельзя жить на 18 тысяч. Для семейного человека жизнь в Петербурге дороже лондонской… а в Москве, в любом почти русском трактире, можно пообедать, если не изящно, то здорово… В Москве, у Шевалье, когда наши друзья давали мне обед, плачено было без вина 12 рублей ассигнациями и обед был такой, какого в Петербурге за 25 рублей едва ли можно иметь».
Белинский, как известно, умер в Петербурге. Когда он лежал на смертном одре, явилась полиция для того, чтобы арестовать его, а он, приняв её в предсмертном бреду за народ, стал говорить о свободе, прогрессе, уважении к человеку. Какие всё-таки прекрасные и святые люди встречались в том строгом городе, несмотря на сырость и дороговизну!
Жил Белинский на Лиговке, в комнатке на втором этаже деревянного домика, а приличная петербургская жизнь протекала на Невском, в его дворцах и хоромах. Здесь в середине 1880-х годов от Аничкова моста до Большой Морской улицы по вечерам горели фонари и полицейские гоняли проституток. А в стороне от Невского, под долгими дождями, росли и росли сталактиты больших каменных зданий. По поводу жизни в них Николай Васильевич Шелгунов, публицист и писатель, сказал в одном из своих очерков: «В Петербурге 9/10 жителей живут в домах-колодцах с выгребными ямами на дне, с неподвижным отравленным воздухом, с грязными холодными крутыми лестницами, для которых не существует ни швейцаров, ни цветов, ни ковров, украшающих входы парадных на Невском. Квартиры полу-светлые, небольшие, затхлые, в которые не проникает ни воздух, ни солнце. Цветы даже не держатся в таких квартирах… Семья, имеющая доход в месяц 150 рублей, живёт по-нищенски. У кого доход 80 рублей, тот имеет обед из одного блюда…»
В этом городе жили герои Достоевского и они, как никто другой, естественно смотрелись на его фоне. На фоне Москвы всё могло бы выглядеть задушевнее и проще, и тогда прощай, русская петербургская литература, прощай, мир каменных хламид великого города, отражённый холодными водами его бесчисленных рек и речушек, прощай, петербургский мир униженных и оскорблённых.
Спустя 100 лет, в 50-х — начале 60-х годов XX века, я увидел и запомнил на всю жизнь эти дворы-колодцы, занятые штабелями сложенных дров. Ленинградцы в своих комнатах тогда топили ими печи голландского отопления. Железные или покрытые красивой глазурованной плиткой, они создавали в доме уют.
В начале XX века петербуржец и москвич тратили на приобретение основных продуктов питания рублей 60 в год, в то время как жителям провинции они обходились рублей в 40. На хлеб петербуржец тратил в год рублей 15, как, впрочем, и на водку. Москвич съедал хлеба больше, чем петербуржец, и больше его выпивал водки. И всё-таки жители российских столиц по потреблению продуктов были ближе друг другу, чем европейцы. Статистические исследования тех лет показали, что средний англичанин на продукты питания (в пересчёте на наши деньги) тратил в год свыше 80 рублей. За ним следовали француз, бельгиец, датчанин, немец и австриец. Русский среди них занимал последнее место. Зато на спиртные напитки и табак москвич и петербуржец тратили больше, чем англичанин, датчанин и бельгиец, вместе взятые. Они же, больше других, жаловались на свою тяжёлую жизнь. Отличавший Петербург от Москвы «строгий, стройный вид» и больший порядок определились волею Петра. Наведённые им в новой столице порядки как-то заставляли людей придерживаться дисциплины. Если бы мы заглянули в далёкое прошлое Петербурга, то увидели бы, что там каждый домовладелец был обязан рано утром или вечером, когда не было экипажей и пешеходов, мести перед домом улицу и поправлять на мостовой камни, вывороченные за день копытами лошадей и колёсами тяжело нагруженных телег. За неисполнение взыскивался штраф. Особенно строго наказывались те, кто сбрасывал в Неву и другие реки мусор и нечистоты. Незнатных домовладельцев за это били кнутом и ссылали на вечную каторгу, а за знатных таким образом наказывали их служителей. Попасть на каторгу с обращением всего имущества в казну мог и тот, кто в третий раз попадался за устройство в своём доме азартных игр, а также торговал на рынке нездоровыми продуктами и мертвечиной. Извозчиков, ездивших на невзнузданных лошадях или сбивавших прохожих, первый раз драли кошками, второй — кнутом, а на третий — ссылали на каторгу. Для того чтобы уберечь ночной город от воров, улицы его с двух сторон преграждались шлагбаумами, которые опускались в одиннадцатом часу ночи и поднимались на рассвете. Ночью стража пропускала на улицу лишь воинские команды, знатных господ, лекарей, священников, повивальных бабок и лиц, посланных по делам. Все они должны были иметь при себе фонари и призывать стражника криком «караул!». Тех, кто пытался проникнуть на улицу без разрешения, на первый раз били батогами и отсылали на место жительства, на второй раз мужчин били кнутом на площади и отсылали на каторгу, а женщин — в работу на суконную фабрику, несовершеннолетних отдавали в обучение к мастеровым или на фабрику. Такие строгие меры не могли не отразиться на дисциплине и характере жителей Северной столицы.
Особенности московской жизни
В Москве каменных громад и дворов-колодцев не наблюдалось. Здесь в конце XIX века и трёхэтажный дом казался великаном. В Петербурге была главная улица — Невский проспект, а в Москве главной улицы не было. Тверская, Кузнецкий Мост, Ильинка, Тверской бульвар — все главные. Здесь вместо квартир люди имели усадьбы, а в усадьбе два-три дома, хозяйственный двор, сад, огород. Вышел из дома, сел под яблоню — благодать! Ну а хочешь служить, и для этого место найдётся, ведь в Москве располагались филиалы центральных правительственных учреждений: департаменты Сената (до 1864 года), Московская синодальная контора, архивы министерств юстиции и иностранных дел и пр.
«Сколько мест в Москве, где служба — продолжительный, приятный сон! Кремлёвская экспедиция, Почтамт, Опекунский совет и другие!» — восклицал в своих воспоминаниях Ф. Ф. Вигель. Лучшим из таких мест для начала карьеры считались архивы, а «архивные юноши», каковым являлся и автор мемуаров, имели все шансы в будущем стать частью элиты.
Помимо светской, в Москве можно было сделать карьеру церковную. Ведь здесь находилось чуть ли не 800 православных храмов, 29 монастырей, да ещё духовные семинарии, консистория и пр.
Нельзя сказать, чтобы в Москве совсем не было военных. Они в Первопрестольной встречались. Существовали же здесь военные учреждения, такие как штаб Московского военного округа, некоторые окружные управления, Кремлёвские, Петровские, Покровские и Александровские казармы, Александровское военное училище. А Лефортово вообще считалось самым военизированным районом города. Здесь находились три кадетских корпуса, Алексеевское военное училище, Красные и Фанагорийские казармы, Московское отделение Общего архива Главного штаба. В конце века в Москве квартировали Гренадёрский корпус в составе восьми гренадёрских полков, 3-й драгунский Сумской полк и 1-й Донской казачий полк. Парады свои и смотры войска проводили тогда не на Красной, а на Театральной площади. На балах в театральных залах сияли эполеты и аксельбанты, ведь до революции офицер не имел права появляться в обществе в штатском платье. С годами всё больше и больше становилось военных не боевых, а «паркетных». Многие из них являлись завсегдатаями балов, проводимых в Дворянском собрании. Был случай, когда одного генерала, завсегдатая тех балов, назначили командиром гвардейского полка. В Москве по этому поводу с улыбкой говорили: «Да ведь это кавалер из Благородного собрания!»
Вот кто в Москве действительно был случайным гостем, так это офицеры гвардии. Все гвардейские полки находились в Петербурге. Царь каждого офицера-гвардейца и многих нижних чинов гвардии знал в лицо. Гвардейские офицеры блистали своей формой в театрах и на балах, отличались в своём поведении безупречными манерами и даже говорили с характерным гвардейским акцентом.
Ну и, конечно, в Москве не было церемоний, связанных с постоянной жизнью в городе высочайших особ, всех этих малых и больших выходов, смотров, представлений и пр.
Блеск царского двора зачаровывал. Великолепие императорской свиты подавляло.
Следует заметить, что в конце XIX века последняя состояла из 318 человек. Из них 108 генерал-адъютантов, 86 генерал-майоров, 124 флигель-адъютанта. Помимо свиты, в окружение царя входило 14 членов его семьи, три герцога Лейхтенбергских, два принца Ольденбургских, один принц Саксен-Альтенбургский, один принц Гогенлое-Вальденбургский, 21 простой и девять светлейших князей, 40 графов, 22 барона, один султан Чингиз и 204 дворянина. По национальному составу окружение выглядело так: 226 русских, 61 немец, 11 финнов, семь поляков, шесть грузин, три грека, два румына, один армянин и один татарин. Вот такой монархический интернационал.
Этим блеском и разнообразием хотели полюбоваться многие москвичи. Ну а увидеть свадьбу какой-нибудь особы из царского дома тем более. И посмотреть было на что. Взять хотя бы свадьбу великой княгини Елизаветы Михайловны, внучки Павла I, и герцога Вильгельма Нассауского, которая имела место в Петербурге в январе 1844 года. Вначале — венчание в православном храме. Хор исполнил «Господи, силою твоею возвеселится царь». Потом — благодарственный молебен с коленопреклонением. На этот раз прозвучало «Тебе Бога хвалим», а за этим —101 пушечный выстрел в Петропавловской крепости. По окончании православного обряда — обряд лютеранский в царском дворце, поскольку жених был протестантом. В большом мраморном зале Зимнего дворца был накрыт обеденный стол «для обоего пола особ первых трёх классов» — и вот, наконец, высочайший выход, которому предшествовал выход придворных чинов. После этого все усаживались за стол. При этом во время обеда, членам царской фамилии прислуживали камергеры, а молодым — камер-юнкеры. Обед проходил под аккомпанемент музыки и пения. Тосты поддерживались игрой на трубах и литаврах, а в крепости палили из пушек За здравие их императорских величеств был дан 51 выстрел, и по 31 выстрелу было дано за великого князя Михаила Павловича и великую княгиню Елену Павловну (урожденную принцессу Вюртембергскую) — родителей невесты, за жениха и невесту, за здравие императорского дома и за всех верноподданных. Кубки их величествам подавал обер-шенк, остальным — особые кавалеры. Когда обед закончился, все прошли во внутренние покои. Вечером в Георгиевском зале состоялся бал, по окончании которого новобрачных отвели во внутренние апартаменты её величества. Статс-дамы, камер-фрейлины и фрейлины сопровождали их во внутренние покои, где, наконец, осталась только одна статс-дама для раздевания новобрачной. Некоторым москвичам очень хотелось узнать, что было дальше, но газеты об этом умалчивали. Мы же знаем лишь то, что счастье молодых длилось недолго, через год Елизавета Михайловна умерла.
Эту новость мог сообщить москвичу в письме житель Петербурга. Дело в том, что в том, далёком, 1845 году в Москве появилась почта. В маленьких лавках и кондитерских, расположенных в наиболее оживлённых районах, устанавливались первые почтовые ящики. Над входом в такую лавку можно было прочитать: «Приём писем на городскую почту». Хозяин лавки делал запись в специальной книге, брал плату — 5 копеек серебром, после чего посетитель мог опустить письмо в ящик. Почтальоны из «свободных и грамотных людей» обходили места приёма писем и один раз в день разносили письма по домам. Первоначально по городской почте пересылались лишь поздравления или пригласительные билеты. Вскоре добавились газеты, деловая и коммерческая переписка. С 1890-х годов начали печататься художественные открытки, выполненные по рисункам известных живописцев и графиков, воспроизводившие виды и достопримечательности русских городов, и просто поздравительные.
Необходимость заведения и расширения почты диктовалась ростом городов и городского населения. В России в 90-е годы XIX века оно, правда, составляло 13,4 процента. По сравнению с государствами Западной Европы это было немного, ведь в Англии население городов составляло 72 процента от общего населения, во Франции — 37,4 процента, в Германии — 48,5 процента, в Италии — 25 процентов. И тем не менее работы почте хватало, так как города в России постоянно росли, и особенно Москва и Петербург.
Летом почтальоны ходили в белых рубашках, а зимой — в лёгких форменных пальтишках. Каждый имел свой участок — «округ». Получали почтальоны по 20 рублей в месяц плюс 4 рубля — на квартиру. На такие деньги можно было снять только койку, а ведь большинство почтальонов имели семью, и если б не чаевые, то неизвестно, как бы они могли её содержать. Потом установили разряды. Разрядов было четыре. Почтальону первого разряда в начале 10-х годов XX века платили 39 рублей в месяц, второго — 34, третьего — 29 и четвёртого разряда — 24. Первый разряд присваивали не менее чем за 20 лет беспорочной службы. Тот, кто не мог по состоянию здоровья дослужиться до первого разряда, уходил на пенсию, получая пособие в 3 рубля. Пошатнуться здоровью почтальона было от чего. Трудовой день его начинался в половине шестого утра. В это время на почте происходили разборка писем и их штемпелевание. Затем письма раздавались районным письмоносцам и те сортировали их по домам и квартирам. Разносить письма начинали в семи-восьми часов утра, а заканчивали в 12. Потом два часа на обед и отдых, и снова за работу до семи-восьми вечера. Раз в неделю — дежурство в отделении с восьми вечера до восьми утра. Целыми днями, в любую погоду, блуждал почтальон по городу. Поднявшись на каждый этаж, он звонил в дверь своим уверенным, размашистым звонком, который легко узнавали хозяева и прислуга, и вручал им одно из пятисот писем, которые таскал в своей сумке. Бывали дни, когда писем было больше, а под праздники количество их нередко превышало тысячу. Люди любили писать письма, тем более что телефонов тогда почти, а интернетов вообще не было. Для почтальонов главным в письме был адрес. Неправильно указанный адрес доставлял почтальону немало хлопот. Бывали письма вообще без адреса, только с именем адресата. Тогда приходилось лезть в книгу «Вся Москва», в которой были перечислены все постоянные жители города с их адресами, или в телефонную книгу. Если же и там адрес не находился, письмо сдавалось на Центральный почтамт, где оно через некоторое время уничтожалось.
В почтовом адресе до 1882 года непременно указывался церковный приход, на территории которого находился дом адресата, а после — была введена нумерация домов по улицам. Практически же в адресе указывали улицу или переулок, фамилию хозяина дома и номер квартиры, например: Пименовская ул., Косой пер., дом Юшкевича; или: ул. Плющиха, дом Дмитриева, кв. 10; или: угол М. Дмитровки и Садовой, собств. дом (Карл Шольц), дом Горбачёвой у Серпуховских ворот на Пятницкой улице; или: типография Вельде, Верхняя Кисловка, собственный дом и пр. В марте 1908 года московский градоначальник обратился к городскому голове со следующим предписанием: «При ближайшем ознакомлении с Москвой обратило на себя внимание неудобство быстрого нахождения владений в столице по фамилиям владельцев, часто меняющимся, каковое положение может быть улучшено при введении в Москве способа обозначения владений исключительно по номерам, как это принято в Петербурге, тем более что регистрация владений в Москве с нумерацией домов чётной одной стороны и нечётной другой совершенно аналогична принятой в Петербурге. Для достижения такого порядка представлялась бы необходимой замена существующих дощечек и фонарей с надписями владельцев с мелко изображёнными номерами владений одними крупными номерами на фонарях с указанием улицы и номера владения на круглой дощечке над воротами дома». Инициатива эта была поддержана, а создание фонарей и дощечек поручено Московскому городскому работному дому, находившемуся в Большом Харитоньевском переулке. Заведующий этим, как его ещё называли, «Домом трудолюбия», Гайдамович, сославшись на одного из своих сотрудников, В. И. Виноградова, предложил ввести на угловых домах, начинающих и заканчивающих квартал, дощечки с надписью, от какого до какого номера дома помещаются в данном квартале. Предложение это понравилось, и теперь мы встречаем на домах такие указатели и благодаря им знаем, в какую сторону нам идти, когда ищем нужный нам дом. Благодарить же за это мы должны г-на Виноградова, сотрудника Московского городского работного дома.
Металлические фонари с номерами домов с тех пор стали иметь треугольную форму, с лампочкой внутри. Зажигались они с наступлением сумерек и гасились в два часа ночи. В пределах Садового кольца они появились в 1910-м, а за его пределами — в 1911 году.
Первая телеграфная линия для общего пользования начала действовать между Москвой и Петербургом в 1852 году, а в 1898 году появилась телефонная линия Москва — Петербург. Московский телеграф в 1870-е годы находился в помещении кухни при Сокольнической пожарной каланче. Каланча эта и теперь украшает столицу. Таких сооружений в городе тогда было несколько. Благодаря им пожарники могли заметить пожар и выехать на его тушение. Так было до изобретения телефона. Появление его, однако, не обесценило значение каланчи. Во-первых, телефоны были редкостью и их не так легко было отыскать. Но и найдя телефон, люди от волнения путали цифры, называя номер телефонной барышне, получали отбой, снова вызывали пожарных и т. д. За это время пожар успевали заметить с каланчи, но было уже поздно — огонь успевал охватить весь дом. В начале 10-х годов XX века москвичи стали мечтать о создании электрической пожарной сигнализации. Устанавливать её они собирались на столбах по всему городу, но проект этот так и не был осуществлён.
Телеграммы, которые приходили в Москву по проводам, адресатам доставляли курьеры. В отличие от почтальонов они не считались казёнными служащими, а были просто наёмными работниками. Из-за этого они не имели права на пенсию, даже трёхрублёвую. Дежурили курьеры на телеграфе сутками: сутки работали, сутки отдыхали. Оплата их труда, как и у почтальонов, зависела от разряда. Курьеры первого разряда получали 29 рублей в месяц, второго — 24 и третьего — 20 рублей. Все надежды свои курьеры, как и почтальоны, возлагали на чаевые.
В начале 10-х годов XX века появились в Москве ещё одни «работники доставки и рассылки» — гонцы. Разносили они по Москве журналы, прейскуранты, бандероли, рекламы, плакаты, так что сумка их порой весила не меньше пуда, и получали они за это 30 рублей в месяц. Гонцам полагалось носить форму: синюю с трёхцветным жгутом фуражку, такого же цвета брюки и тужурку, на которой красовалась медная бляха с номером и словом «гонец». Форма стоила 23 рубля, и за неё с гонца ежемесячно удерживалось по 3 рубля.
Маршруты почтальонов, курьеров и гонцов не выходили за пределы города. Почта в другие города доставлялась на поездах.
Граждане, как и почта, добирались из одной столицы в другую сперва, как придётся, потом — в почтовых каретах, а с 1820 года, на дилижансах. Поначалу ездили «на долгих», то есть не на сменных, а на одних и тех же лошадях, которым надо было отдыхать в дороге, — тогда поездка длилась четверо с половиной суток. Потом стали ездить «на перекладных», которых меняли примерно через каждые 70 километров, — и на дорогу уходило не менее двух с половиной суток. Для такой поездки в местной полиции выписывали подорожную, то есть свидетельство, дающее право на определённое, соответственно чину и званию, количество лошадей. Если ехали по личной надобности, то предварительно вносили плату и получали простую подорожную; если ехали «по казённой надобности» (в командировку), то выдавалась «подорожная», оплаченная казной. Плата называлась «прогонами». При заставах существовала специальная караульная, и въезжающий в город путник должен был оставить в книге запись «кто он и откуда».
На заставах дежурили караульные офицеры, которые проверяли «подорожные». В распоряжении офицера находился нестроевой солдат, по тогдашней терминологии «инвалид», который поднимал и опускал шлагбаум. (Среди этих солдат было действительно немало инвалидов; надо же было государству как-то отблагодарить тех, кто за него кровь проливал.) Такого инвалида мы встречаем в стихотворении Александра Сергеевича Пушкина «Дорожные жалобы». Помните:
В начале 1880-х годов подорожные отменили и люди были отданы во власть кулаков — хозяев станций, которые драли с них за лошадей три шкуры. Ямщики по дороге пьянствовали в трактирах, и заставить их продолжать путь не было никакой возможности. В станционных трактирах невозможно было находиться от духоты и вони, и пассажиру приходилось нередко часами мёрзнуть на морозе. В общем, не путешествие было, а каторга.
В середине XIX века между Москвой и Петербургом стал ходить поезд. Шёл он двое суток, а газеты с восторгом писали о том, что «поезд мчался со скоростью 35 вёрст в час!». Вагоны, которые в конце века стали товарными, тогда считались пассажирскими вагонами третьего класса. В них делали сплошные узенькие скамейки, а с обеих сторон, в дверях, вырубали по небольшому отверстию для света. На ночь эти отверстия закрывались досками, и в вагонах становилось совершенно темно. У такого путешествия было одно достоинство — дешёвый тариф. Билет можно было купить за 3 рубля 50 копеек. Потом перегон в 100 километров стал обходиться в 50 копеек Дня бедных людей и это было много. Экономя деньги, люди ездили на поездах «зайцами». «Зайцев» этих развелось на железных дорогах видимо-невидимо. В 1910 году только официально их было зарегистрировано 100 тысяч. На самом же деле их было во много раз больше. «Зайцам» нашим приходилось переезжать из города в город не только в вагонах с обыкновенными пассажирами. Были «зайцы», которые путешествовали из города в город в пустых цистернах из-под керосина, в вагонах для скота на спинах волов или с лошадьми, на тормозных площадках товарных вагонов, на буферах, на ступеньках, на крыше, в вагонах с углём и даже с покойниками. Главными врагами «зайцев» были кондукторы. Среди них находились довольно жестокие и грубые люди. Такие могли скинуть «зайца», примостившегося на ступеньках спального вагона, ногой с поезда, шедшего со скоростью 70 вёрст в час. Случалось, что такие «блюстители порядка» получали с безбилетной пассажирки плату «натурой» или били «зайца» компостером по физиономии. На поездах четвёртого класса, которые в народе называли «Максим Горький», часто ездили на заработки мастеровые. Так вот не одного безбилетного мастерового кондукторы высадили в голой степи!
В XX веке вагоны пассажирских и курьерских поездов имели два класса. Вагоны первого класса окрашивались в жёлтый и синий цвета, а второго — в зелёный. Это деление нашло отражение в стихотворении Александра Блока, помните: «Молчали жёлтые и синие, в зелёных плакали и пели». У кого были деньги, приобретали билеты в спальные, жёлто-синие вагоны, в конторе железной дороги в Москве на Страстной площади, а в Петербурге — на Малой Морской улице. В конце XIX — начале XX века курьерский поезд на Петербург с Николаевского вокзала отходил в 22 часа 30 минут. Через 13 часов он прибывал в столицу. В 1912 году время поездки сократилось до восьми часов, а вернее до семи часов пятидесяти пяти минут.
В одной из статей в журнале «Русская мысль» Н. В. Шелгунов так описывает появление железнодорожных пассажиров в российских столицах во второй половине XIX века: «В Москве приехавшие высыпали из вагонов и толпой шли по платформе, спеша и обгоняя друг друга. У выхода стояла толпа кондукторов с медными бляхами… и каждая из этих блях протягивала руку к вашему дорожному мешку и наперерыв выкрикивала названия гостиниц: „Лоскутная“, „Славянский базар“, „Метрополь“, „Гостиница Рояль“ и т. д. Спустившись по лестнице на двор, пассажиры опять попадали в шумную толпу. Со всех сторон протягивались к ним руки, которые им что-то совали, пытались взять багаж На площади перед вокзалом извозчики, приподнявшись на дрожках, что-то кричали и манили их к себе… Весь этот шум и гам, и выкрикивания, и протягиваемые руки, несмотря на кажущуюся бестолковую беспорядочность, имеет что-то стройное, оживляющее. После вагонной тесноты и неподвижного сидения целые сутки, а особенно, когда утро солнечное, вам просто становится весело. Гам, шум, движение вас возбуждают, вы чувствуете себя в большом городе и нетерпеливо ждёте, когда вас довезут, наконец, до гостиницы, чтобы умыться и переодеться». В Петербурге вышедших из вагонов пассажиров сортировали, фильтровали, а потом «чистых» пускали прямо через парадный выход вокзала на Невский, а остальных, «нечистых», а проще говоря, пассажиров третьего класса, с мешками и кузовками направляли во двор. На площади, перед вокзалом, стройной линией стояли извозчики. Помню такую шеренгу извозчиков на привокзальной площади в послевоенной Риге. В Москве их тогда совершенно не было. Извозчики не кричали, не зазывали, не махали пассажирам рукой. Всё было чинно, спокойно и тихо, ну совершенно, как в Берлине. И тут же Н. В. Шелгунов приводит слова мельника-латыша, побывавшего в Москве и Петербурге, который сказал: «В Москве чувствуешь себя гораздо легче, а в Петербурге точно связан». Это естественно: порядок обязывает.
Не все и не везде в Москве вели себя шумно и развязно. Это и неудивительно. Каждый видит мир по-своему.
И такое явление, как большой город, не может производить на всех одинаковое впечатление. Относится это и к его жителям. Кому-то они могли показаться лучше, кому-то хуже, кому-то культурнее, кому-то наоборот. Корреспондент «Петербургских ведомостей», побывавший в конце 80-х годов XIX века на гулянье в Манеже, заметил, что люди там ходят осторожно, говорят тихо и всё больше молчат, ну а если кто-нибудь начнёт хлопать из-за того, что представление не начинается, все косятся на него и осуждают, как невежу.
Но вернёмся к нашим москвичам, приехавшим в Петербург.
В середине 1880-х годов, например, они могли увидеть в городе на Неве, около Александринского театра, скелет кита. Он был ярко освещён, в черепе его на разных инструментах играли музыканты, а вокруг стояли столики, стулья. Одним словом, это было кафе. Были в Петербурге и карусели, и механический театр, и восковые фигуры, и пантомима, и зверинец, и наездница в цирке, которая танцевала на лошади «качучу», «стирий» и другие, давно позабытые, танцы.
Москва и Петербург (продолжение)
Существование в России двух таких разных городов-столиц естественно сопровождалось обменом между ними жизненным опытом, знаниями, модами и манерами. Москва перенимала у Северной столицы всё новое из жизни великосветского общества, а Петербург — московскую непосредственность и оригинальность.
Примером такой «оригинальности» может служить поведение дяди В. А. Соллогуба, описанное племянником в своих «Воспоминаниях». Этот дядя, Дмитрий Михайлович Кологривов, любил дурачиться. То наряжался старой нищей чухонкой (финкой) и мёл тротуары, а когда замечал знакомых, кидался к ним, требуя милостыню, а в случае отказа бранился по-чухонски и грозил метлою, то становился среди нищих у Казанского собора и заводил с ними ссоры. Как-то на светском обеде, на который его пригласили, садясь за стол, он из-под одного из иностранных дипломатов выдернул стул. Дипломат растянулся на полу, задрав ноги, но тут же вскочил и закричал: «Я надеюсь, что негодяй, позволивший со мною дерзость, объявит своё имя!» — но ответа не последовало и никто имени своего не объявил.
Иностранец, конечно, принял данный поступок за тяжкое оскорбление, вина за которое смывается только кровью. На самом же деле это была добродушная, хоть и не очень элегантная, русская шутка. Однажды так пошутил великий князь Константин Николаевич, сын Николая I. Он выдернул стул из-под графа Ивана Матвеевича Толстого (к тому же довольно толстого), и тот всей своей массой брякнулся на пол. Царю тогда пришлось извиняться перед графом за эту «шутку» сына.
Вообще странно как-то слышать о том, что в строгом, торжественном Петербурге могли происходить такие сцены. Там ведь и понятия «сплетня» не существовало, а были только «слухи». И обсуждали больше события, а не личности, как в Москве. В Петербурге политические новости узнавали из газет, которых здесь издавалось гораздо больше, чем в Первопрестольной. В 1901 году в Северной столице выходило 47 газет, в то время как в Москве — 19. Журналов соответственно: 362 и 133. Такая разница между столицами возникла, конечно, не в конце века, а гораздо раньше.
В статье «Русская литература в 1843 году» Виссарион Григорьевич Белинский, сравнивая Москву и Петербург, писал: «В Петербурге вообще читают больше, чем в Москве. В Москве… одни ровно ничего не читают (за исключением прибавлений к „Московским ведомостям“), а другие всё читают. Число первых громадно по сравнению с числом вторых… в Петербурге чтение — образованный обычай, плод цивилизации…
Москва умеет мыслить и понимать, но за дело браться не мастерица, — по крайней мере в литературной сфере. В Санкт-Петербурге журналы выходят регулярно, в Москве выдаются журналы (на почте. — Г. А) за этот год и за прошлый, а иногда и предпрошлый год». Касаясь театральной жизни двух столиц, Белинский пишет: «Московский репертуар составляется большею частью из пьес, написанных в Петербурге… В Петербурге есть театральная публика, а в Москве её пока ещё нет».
Преподнесённую москвичам пилюлю об их отставании от петербуржцев наш великий критик позолотил словами о том, что «нигде нет столько мыслителей, поэтов, талантов, даже гениев, особенно „высших натур“, как в Москве, но все они делаются более или менее известными вне Москвы только тогда, когда переедут в Петербург».
Петербург вообще гордился тем, что именно в нём получило начало то, что дало толчок развитию материальных и духовных сил России: освобождение крестьян, гласный суд, земство, всеобщая воинская повинность…
Задевало ли это москвичей? Кого-то конечно. В целом же москвичи находили, чем успокоить своё самолюбие. Как преподаватели в школе говорят родителям какого-нибудь оболтуса: «Способный ребёнок, но ленится», так и москвичи находили в жизненном укладе Москвы свои прелести и преимущества, например то, что жизнь в ней проще и непосредственнее. Действительно, если в Петербурге любили роскошные балы, то в Москве — гулянья. Петербургские балы были очень красочны и ярки. Взять хотя бы этот, во дворце графини Клейнмихель, имевший место в январе 1897 года. На нём присутствовало 600 человек! Во дворце был устроен Зелёный грот, гостиные украшены миртовыми кущами, в залах находились арапы с арапчатами, а в дверях стояли стражи в рыцарских доспехах. Сама графиня Клейнмихель и её дочь, одетые в платья эпохи Елизаветы Английской, украшенные драгоценными камнями, с высокими ажурными воротниками до двенадцати ночи встречали гостей на верхней площадке лестницы. Герольд при появлении нового гостя трубил в трубу. Тут было на что посмотреть. Приглашённые на бал молодые гвардейцы надели старую форму своих полков, когда у гусар, например, она была отделана шкурой барса. Великая княгиня Мария Павловна напудрила волосы, надела розовое домино, шитое серебром и бархатом оливкового цвета, и берет, обсыпанный бриллиантами; графиня Монтебелло надела костюм Саламбо; княгиня Белосельская нарядилась в платье Марии-Антуанетты; княгиня Трубецкая и графиня Толстая — в платья времён Директории. Княгиня Радолин была в большой шляпе с перьями, дочь германского посла пришла в амазонке, а жена секретаря английского посольства вообще в костюме ангелочка с крылышками. Мужчины тоже постарались. Граф Шереметев, например, вырядился Петром I, а граф Остафьев — кардиналом Ришелье. В старинных французских костюмах явились на бал князья Голицын, Барятинский и многие другие.
После событий 1905 года в обеих столицах настроение и поведение людей в чём-то изменились, стал заметен какой-то надлом. В. И. Гурко, высокопоставленный чиновник Министерства внутренних дел, по этому поводу пишет в своих воспоминаниях: «В 1905 году в Петербурге открылось множество кафе, кишевших тёмными дельцами, альфонсами и дешёвого разбора уличными Венерами. Рынок был наводнён порнографической литературой, и в газетах появились объявления о поступивших в продажу книгах с непередаваемыми названиями. Не было недостатка и в частных объявлениях с предложением весьма недвусмысленных услуг. В кафешантанах распевались куплеты необычайно циничного содержания девицами, внезапно лишившимися доброй половины своего наряда. Но в особенности расцвели игорные дома, куда вход был свободен для всех и где игра продолжалась всю ночь. Приблизительно то же самое творилось и в Москве.
Чиновники стали высказывать своё несогласие с мнением начальства, суды стремились выказать свою независимость, присуждая лиц, замешанных в освободительном движении, к самым лёгким наказаниям, а не то и вовсе оправдывая. Полиция стала больше брать взяток Даже малолетние дети и те во многих семьях перестали слушаться родителей. Прислуга насупилась и принялась в мужской своей части усиленно пить хозяйское вино, а в женской — душиться господскими духами и носить господское бельё».
Декабрьское восстание в Москве довольно сильно напугало добропорядочных граждан. Даже во время войны с Японией наши банки не пустели так быстро, как после этого восстания. Люди стали разбирать свои вклады и переводить их за границу. Лишь в 1908 году наступил относительный покой и сумма банковских вкладов стала возрастать.
Почувствовав благодаря росту капитала себя богатыми европейцами, представители столичного «общества» решили назло всем этим войнам и революциям хорошо и красиво пожить. Прекрасные романсы тех лет, один из главных мотивов которых заключался в словах «живём лишь только раз», придавали этому стремлению особый аромат и шарм.
Постепенно не только в Петербурге, но и в Москве балы стали отличаться изысканной роскошью. Вспомним хотя бы новогодний бал в ресторане «Метрополь», на котором богатая Москва встречала свой последний мирный 1913 год. В зале белели мраморные плечи дам, стройные ножки которых обвивали непослушные трены, переливались тусклым матовым светом жемчуга, сверкающей дрожью вспыхивали бриллианты, отбрасывая то красные, то фиолетовые, то зелёные всполохи, и чуть слышно шуршали шелка…
Для людей, сидевших за столиками ресторана «Метрополь», я думаю, не имело большого значения, появятся ли на балу царь и царица. Капитал постепенно заменил им эти символы благополучия и позволил многим из них почувствовать себя не зрителями, а хозяевами на балу жизни. Балы в ресторанах, кстати, первыми в России ввели москвичи. В Петербурге это понравилось, правда, не всем. Одна из петербургских газет по этому поводу писала следующее: «Встреча у нас, в Петербурге, Нового года в ресторанах, к счастью, не прививается». Почему к счастью — спросим мы. Может быть потому, что у петербуржцев душа была поуже да и бумажник потоньше? Богатые москвичи вообще-то денег на застолье не жалели. Раскрыв карточку в таком ресторане, как «Метрополь», и увидев проставленные в ней цены, какой-нибудь приезжий мог бы сказать: «Какой богатый город!» Не зря ведь ещё гоголевский капитан Копейкин сказал о Москве: «Идёшь по городу, а нос слышит, что тысячами пахнет». Москвичам же, не имеющим капиталов и влачившим жалкое существование, оставалось только вместе с капитаном Копейкиным нюхать воздух, пропахший чужими тысячами. В последние годы «мирного времени» духовные власти установили обычай встречи Нового года в церквах, где стали проводиться по этому поводу особые богослужения. Бедных людей это устраивало, поскольку не требовало особых затрат.
Глава третья
НАРОДНЫЕ ГУЛЯНЬЯ И ПРАЗДНИКИ
Пасха и катание на Масленицу
Если бы мы с вами оказались в 1885 году на Пасху в Москве и к одиннадцати часам ночи пришли в Кремль, то застали бы там массу людей со всего города. И хоть площадь перед соборами, мощённая гранитом, была завалена мусором и снегом, настроение у людей было светлое и радостное, во всяком случае, должно было быть таким, каким его выразил поэт:
По случаю праздника на Благовещенском соборе горит несколько плошек Большой Успенский собор обнесён канатами, и полиция в него не пускает, говоря, что в нём слишком много народа. Зато в церковь Двенадцати апостолов вход свободный. В притворе храма толпятся богомольцы и странники, пришедшие из Смоленска, Курска и других городов и селений. Купец в енотовой шубе читает на амвоне «Страсти Господни». Народ слушает его и крестится. В Чудовом монастыре поклоняются мощам святого Алексия, митрополита Московского. Отсюда, с Кремлёвского холма, открывается прекрасный вид на Москву и видно, как в Замоскворечье светятся огоньки церквей и колокольни Симонова монастыря, а справа — мерцающий разноцветными огнями фонарей и плошек храм Христа Спасителя.
Приближается полночь. В душах собравшихся нарастает волнение: вот-вот начнётся… И вдруг звонкое динь-динь — это на колокольне вестовой звонницы в Успенском соборе прозвенели колокольчики. Не прошло и минуты, как ударили в большой колокол на колокольне Ивана Великого. Все неистово крестятся. По второму удару загудели колокола в ближайших церквах, а затем и по всем храмам и монастырям Первопрестольной. На этот раз ранее удара на главной колокольне города никто не благовестил, как допускалось это ещё три года назад, когда звонари, не соблюдая порядка, трезвонили кто во что горазд. Зажглись свечи в руках собравшихся. Из Успенского собора выносят хоругви, за ними выходят митрополит и священство — и начинается крестный ход. Ровно в полночь звон на мгновение смолкает и владыка, обращаясь к народу, громко и радостно восклицает: «Христос воскресе!» Площадь гулко и радостно выдыхает в ответ: «Воистину воскресе!» Взлетела ракета, загрохотали с Тайницкой башни пушки, и гул их сливается со звоном колоколов. Начинается праздник В храме Христа Спасителя возникла давка, люди спотыкаются о пеньковые подстилки, положенные на пол. Всем хочется быть поближе к алтарю. Под утро усталые и просветлённые прихожане расходятся по домам.
Москвичи любили праздники. Они позволяли народу ощущать свою самобытность, скрашивали серую убогую жизнь, придавали безделью значительность и целесообразность.
В середине XIX века на Масленицу устраивали катания на санях. Катались от Покровской Заставы до Камер-Коллежского вала через Большую Андроньевскую и Рогожскую улицы. Получался круг более двух вёрст. Извозчики — крестьяне из Карачарова, Кожухова, Коломенского, Нагатина, Котлов и других деревень. Лошади их в лентах, дуги золочёные в цветах. Бывало, на волос проскочат мимо друг друга и летят дальше. Особенно славились два извозчика: Ворона и Горячий. Последний, как вьюн, скользил среди самой ужасной тесноты. У Вороны же лошадь резво принимала с места и летела, как стрела из лука. Катались на тройках купцы и фабриканты. Славился кучер купца Алексеева девяти пудов весом, ну и лошади, конечно, были, что называется, звери. Рыжие, карие, серые в яблоках, гнедые, тройки пестрели гирляндами и звенели бубенцами. Несясь по улице, кони вздымали клубы снежной пыли, которая оседала на лицах восхищённых зрителей. А зрителей было много. Они высовывались из ворот и подъездов, сидели на лавочках, вынесенных креслах и стульях, на ступеньках наружных лестниц.
Не все катающиеся пускали своих лошадей во весь опор. Кто рысью ехал, а кто и вообще шагом. Надо же было и людей посмотреть, и себя показать. И не только себя, но и свои наряды: ковровые платки, шали, шляпы, а главное, шубы. Шубы здесь, в Рогожской, были не просто одеждой из звериных шкур, а наследственным достоянием, переходящим из поколения в поколение. На них не сидели так, как везде, а чтобы не помять, когда садились, заворачивали полы кверху. Сидеть на шубе значило нарушать местный обычай. Чтобы сберечь мех от пыли и снега, шубу покрывали пологом из так называемого «кубового», то есть тёмно-синего, ситца с яркими разводами и цветами. Пологи разукрашивали лентами и скрепляли широкими и яркими бантами. Кроме того, к ним полагалась пышная широкая пелерина, обшитая зелёной и красной бахромой. Шили эти пологи и пелерины крестьянки из Подмосковья. В 60–70-е годы XIX века в Москве можно было увидеть даму в огромной песцовой шубе, крытой ярко-пунцовым плюшем, ярко-зелёной шляпе с розовыми лентами и громаднейшим страусовым пером. Любили у нас яркие цвета.
На Новый год устраивали катания по Тверской. Один извозчик — «лихач» славился своим голосом и так пел, что за ним толпа ходила, а расчувствовавшиеся купцы так те ему даже «беленькую», то есть 25 рублей, давали. Были ещё катания в богатых меховых шубах по льду Москвы-реки между Большим Каменным и Москворецким мостами. Быстрее всех там ездил на тройке извозчик по фамилии Лаптев.
Чередование будней и праздников, постов и мясоедов делало жизнь разнообразнее и наполняло её ожиданиями. Всё успевало надоесть, и перемену ждали с нетерпением. Святки — веселье, расходы, за ними мясоед — свадьбы, потом Масленица, а за ней Великий пост с грибками, редькой и гороховым киселём.
Разнообразие было и в нравах. Рядом с благопристойностью и порядком уживались дикость и жестокость.
Кулачные бои, блины, гулянья, балы и банкеты
С давних пор в Москве происходили петушиные бои и травля зверей. За Рогожской Заставой травили медведей собаками. А один мужик с Трёхгорки научил гусей нападать на быков и коров. Налетят птички, сядут на голову бедного животного и ну его хлестать крыльями по глазам, ушам и пр. Несчастная скотинка ревёт, мечется, падает. Картина, в общем, довольно жуткая.
Самым же массовым и, можно сказать, кровавым видом развлечений являлись кулачные бои. В середине XIX века они происходили в разных местах Москвы. Кто-то на них наживал деньги, славу. В Преображенском особенно славились два глухонемых брата: Афоня и Вася, гухонемые, привыкшие доводить свои мнения и мысли до своих товарищей с помощью рук, жестов, вообще отличаются драчливостью. Когда-то, в конце 1940-х — начале 1960-х годов, я жил недалеко от Сретенки. В одном из её переулков, между Сретенкой и Цветным бульваром, находился Дом культуры глухонемых. Так возле него, по окончании «культурных» мероприятий, можно было увидеть массовую драку. Причём драка эта не сопровождалась матерщиной. Слышны были только какие-то странные звуки и шум возни. Возможно, немота — единственное, что может заставить русского человека не распускать язык.
Участникам кулачных боёв выражаться не возбранялось. Бывало, ещё кто-нибудь крикнет: «Угощай!» Вот что запрещалось, так это бить лежачего. Хотя были случаи, что и эти неписаные правила нарушались. Однажды зимой, перед Рождеством Христовым, у Спасской Заставы возникла «стенка» между фабричными и мастеровыми из Крутиц (район Новоспасского монастыря, Крестьянской Заставы, расположенный на крутом берегу Москвы-реки) и ломовыми извозчиками вкупе с крестьянами из Рогожской. Всего участников набралось до двух тысяч, а зрителей в два раза больше. И хоть зима в тот год была тёплая или, как тогда говорили, «сиротская», этот день выдался морозным и солнечным, вполне подходящим для такого «мероприятия». Уже в начале боя спасская сторона загнала рогожскую к Покровскому монастырю (ныне Таганская улица, 58). Дошло до того, что рогожские присели. Это значило, что они признали себя побеждёнными. Спасские закричали «ура!», стали, радуясь победе, подбрасывать шапки. Но в этот момент подъехал на розвальнях, запряжённых парой «на отлёте» — это когда лошадки склоняют головы набок, какой-то купец из Новой деревни. Сбросив шубу, он бросился на спасских, и опять завязалась драка. Отчаянно дрался купец, но не знал он, что на его погибель на стороне спасских в драке участвовал Титка — огромный мужик с пудовыми кулаками. Когда Титка направился к нему, купец понял, что дела его плохи, но отступить или присесть ему гордость не позволила, и он двинулся навстречу Титке. Тот опустил на него свой тяжёлый, как молот, кулачище. Купец сначала завертелся на одном месте, а потом замертво рухнул на землю. За купца вступился Артёмов, богатырь из рогожских, под стать Титке. Расстроившись упущенной победой и гибелью купца, рогожские дошли до того, что стали бить лежачих. Это так возмутило зрителей, что они не стерпели и набросились на нарушителей закона. Рогожские испугались и побежали, стали прятаться в домах, но возмущённые противники их оттуда вытаскивали и зверски били, а потом загнали в Дубровку. Там участники боя стали ломать изгороди, заборы и бить друг друга кольями и вообще чем попало. Не на шутку испугавшись, рогожские стали кричать: «Сожжём, если будете лежачих бить, ни проходу, ни проезду не дадим!» Пришлось спасским дать слово, что никогда это больше не повторится. Артёмов же не простил Титке убийства купца. Он подстерёг его в Сыромятниках, где у него жила зазноба Настя, и убил.
Да, «были люди в наше время», — могли бы сказать в начале XX века москвичи о своих предках словами поэта. Многим тогда казалось, что народ мельчает. Вот с каким восхищением и тоской по славному прошлому вспоминал сын одного купца мужиков, служивших у его отца. «Дяде Ване, — рассказывал он про одного из работников, — ничего не стоило поднять с земли за один конец огромную русскую дугу, подлезть под лошадь и на спине снести её в конюшню, всё равно что поросёнка под мышкой. У Скрябина были пудовые кулаки, он таскал восемнадцатипудовые мяса на бойне, словно ранец гимназист. В „стенке“ был страшен, вшибал по пояс в землю. Появление его в кулачном бою наводило ужас на противников: бил он не щадя. Говорили, что там, где на четвереньках ползают, там, значит, „ватошник работает“. А Михайло из Даниловки так тот, вообще, прямо бил, ничего не говоря. Из-за этого часто попадал в полицию. Был ещё у его папаши работник Фома — огромный мужик, в его халат можно было спокойно завернуть лошадь. Так он таскал волоком за хвост дохлых лошадей для корма собак и медведей на „травле“, а когда однажды в ручье застряла лошадь, он вынес её на себе. Один из этих мужиков поднял как-то четырнадцатипудовый колокол на колокольню, так Фома, что лошадей за хвост таскал, проворчал ещё: „Есть о чём говорить“ и сладко зевнул».
Впрочем, расстраивались люди зря: не перевелись ещё тогда богатыри на Руси. В 1890-х годах на Тверской можно было увидеть мужчину, который на три головы был выше других. Называли его Святогор. Другим московским гигантом был некий Климов. Рост его составлял 3 аршина и 4 вершка, то есть примерно 2 метра 30 сантиметров, а вес 12 пудов, то есть 182 килограмма. Он спокойно носил на спине груз весом 45 пудов, то есть 720 килограммов. Вокруг этих гигантов всегда собиралась толпа. В кулачных боях они, правда, не участвовали.
Зато народ помельче, а особенно мальчишки, старую забаву не забывали. Устраивали «стенки» в Каретном Ряду, на Красносельской, на Водоотводном канале близ Кокоревского бульвара. Теперь в тех местах, в большом сквере, можно увидеть композицию Михаила Шемякина «Дети — жертвы пороков взрослых» и памятник И. Е. Репину. Так вот тогда, в 90-е годы XIX века, там каждый праздник собирались мальчишки и взрослые. Одни из них кучковались на бульваре, другие — у реки. Драку начинали мальчишки. Подобного рода общественный мордобой происходил и на 2-й Мещанской улице, и в Бутырках. Здесь вообще местный народ никогда не обращался ни к городовому, ни к мировому. Все споры и обиды решали сами с помощью драк и убийств. На тамошней грязной улице можно было услышать такие грозные заявления, как: «Погоди, я тебе чапельник-то расколю!» или: «Я тебе плюну в едало!» Всё это означало «дать в морду». В боях «стенка на стенку» жители Бутырок всегда выходили победителями: уж очень злые были, да к тому же предками их были солдаты.
Постепенно полиция стала пресекать кулачные бои: нельзя было терпеть такие безобразия на столичных улицах, не в деревне всё-таки. Порядки наводились не только на улицах, но и на уличных представлениях. Ещё в 1876 году вышло распоряжение градоначальства о наведении порядка «при общенародных играх, забавах и увеселениях». Согласно этому установлению при проведении оных никто не смел шуметь, кричать, говорить громко, прерывать или препятствовать окончанию представления как на самом месте представления, так и в 100 саженях от зрителей, а также ссориться, браниться, драться, придираться к кому-нибудь или кого-нибудь обижать, вынимать из ножен шпагу, употреблять огнестрельное оружие, кидать камни или порох.
Распоряжением этим воспрещалось смешивать духовную музыку со светской. В духовных концертах следовало исполнять только духовную музыку. В театрах же петь православные псалмы и молитвы запрещалось. Не православные исполнять было можно, но только не в русском переводе.
В праздничные дни особое удовольствие москвичи получали, надо сказать, не от духовной, а от вполне земной пищи. Не случайно так любят у нас Пасху и Масленицу. Пасха, куличи, крашеные яйца, окорока, осетры и прочие кулинарные изыски вознаграждали в эти дни небедных людей за их посты и молитвы. Особое место в праздничных трапезах занимали, конечно, блины, появившиеся на свет, как писал Антон Павлович Чехов в одном из своих юмористических рассказов, раньше русской истории и выдуманные так же, как и самовар, русскими мозгами…
Особая прелесть блинов состоит в их разнообразии. Блины в ту пору пекли из пшеничной муки, из смеси гречневой и пшеничной муки, гречневой и крупчатки, они назывались «красные», «молочные», со снетками, с яйцами, с осетриной и белугой, с луком и пр. Одним из главных условий успешного приготовления блинов является, как известно, чистота сковородок. Поэтому новые или загрязнённые сковородки выжигались, для чего накалялись докрасна, после чего им давали немного остыть и обмазывали свиным жиром — шпеком, посыпали крупной солью, хорошенько протирали толстой серой бумагой и мыли в горячей воде. Затем ещё раз прогревали, снова смазывали шпеком и насухо протирали тряпкой или суконкой. Когда блинов пеклось много, то, чтобы сохранить горячими, их смазывали маслом и ставили в кастрюлю с кипятком, которую держали в разогретом духовом шкафу.
Количеством съеденных блинов люди себя не ограничивали. В рассказе «Глупый француз» Антон Павлович Чехов показал, как едали на Масленицу в трактире Тестова (он находился на Театральной площади, напротив «Метрополя», где одно время было «Стереокино») русские люди. Француз по фамилии Пуркуа (а по-нашему «Почему»), увидев, как много блинов и другой снеди поедал мужчина за соседним столиком, решил, что тот избрал обжорство способом самоубийства. А когда, наконец, не выдержав, он подошёл к мужчине и предложил ему свою помощь в преодолении жизненных трудностей, толкнувших его на самоубийство, мужчина удивился и предложил ему посмотреть вокруг. «Поглядите, — сказал он, — ем, как все!» «И тут, — пишет Чехов, — Пуркуа поглядел вокруг себя и ужаснулся. Половые, толкаясь и налетая друг на друга, носили целые горы блинов… За столами сидели люди и поедали горы блинов, сёмгу, икру… с таким же аппетитом и бесстрашием, как и благообразный господин. „О, страна чудес! — думал Пуркуа, выходя из ресторана. — Не только климат, но даже желудки делают у них чудеса! О, страна, чудна я страна!“»
Шутки шутками, но смертельные случаи от переедания всё-таки случались, а уж о менее тяжёлых последствиях и говорить нечего. Наш знаменитый нейрохирург Николай Николаевич Бурденко вспоминал, как он, будучи студентом-медиком, чтобы подработать, ходил после Масленицы со своими товарищами по учёбе замоскворецким купцам клистиры ставить.
Обжорство — это, безусловно, один из смертных грехов. Не может человек, думающий о страданиях рода человеческого, не ограничивать себя в чревоугодии. Так, по крайней мере, считали идеалисты. Однако соблазн порока настолько велик, что человек из-за него способен лишиться рассудка и даже жизни, как это случилось с Семёном Петровичем Подтыкиным из рассказа Чехова «О бренности». Нельзя без умиления и содрогания читать нижеследующие строки: «… вот, наконец, показалась кухарка с блинами… Семён Петрович, рискуя ожечь пальцы, схватил два верхних, самых горячих блина и аппетитно шлепнул их на свою тарелку. Блины были поджаристые, пористые, пухлые, как плечо купеческой дочки… Подтыкин приятно улыбнулся, икнул от восторга и облил их горячим маслом. Засим, как бы разжигая свой аппетит и наслаждаясь предвкушением, он медленно, с расстановкой, обмазал их икрой. Места, на которые не попала икра, он облил сметаной… Оставалось теперь только есть, не правда ли? Но нет!.. Подтыкин взглянул на дела рук своих и не удовлетворился… Подумав немного, он положил на блины самый жирный кусок сёмги, кильку и сардинку, потом уж, млея и задыхаясь, свернул оба блина в трубку, с чувством выпил рюмку водки, крякнул, раскрыл рот… Но тут его хватил апоплексический удар».
Так и представляешь себе этого благодушного, добропорядочного и не лишённого воображения человека, когда он, расстегнув жилетку и наклонившись над столом, чтобы не забрызгать брюки, склонил набок голову и раскрыл рот перед нанизанным на вилку блином, с которого капали сметана и масло.
О, если бы все и всегда в России могли так есть блины! Нет сомнения в том, что в ней тогда не было бы ни террористов, ни революций, ни гражданской войны. На самом же деле, на столах грязных трактиров, в которых «гуляли» мастеровые, а проще говоря, рабочие, в эти праздничные дни стояли бутылки водки, пива, лежала солёная рыба. А какое добродушное веселье может быть на голодный желудок? Может быть, поэтому мы и не умеем просто и искренне веселиться, хотя и любим праздники, а утешаем себя тем, что «Руси есть веселье питье, не можем без того быти». Предрассудок этот дожил до наших дней. А вот старинный обычай отдавать первый масленичный блин нищей братии на помин усопших мы давно забыли. Виноваты в этом сами нищие: уж очень их стало мало, да и те, что остались, блинам предпочитают деньги.
Для праздничных гуляний в Москве было отведено несколько мест и, в частности, Сокольники, Девичье поле, под стенами Новодевичьего монастыря, Марьина Роща и др. Помимо Масленицы, Вербного воскресенья, Семика гулянья проводились и 1 мая. Обычай выезжать в этот день на природу мы переняли у немцев во времена Петра I.
Б. И. Чичерин в своих «Воспоминаниях», касаясь московской жизни середины века, писал: «1 мая — пикник в Сокольниках, куда ездили все самые нарядные московские дамы. На Масленице — утренние балы в Дворянском Собрании. Танцы с утра до 12 ночи. На пост — карточные вечера…»
Простой московский люд десятками тысяч собирался на гулянья на Воробьёвых горах, за Краснопресненской Заставой, под Новинским — это между Новинским бульваром и Москвой-рекой. Бульвар возник в 1877 году — тогда здесь были посажены липы. В 1940 году это место назвали улицей Чайковского — она стала частью Садового кольца. Теперь же историческое название Новинскому бульвару возвращено.
Проводились гулянья и на Девичьем поле. Представьте молодые деревца у стен Новодевичьего монастыря, палатки, сараи и два балагана, над которыми развеваются флажки. Все эти сараи и балаганы срублены на скорую руку, кое-как, без малейшего желания казаться красивыми. На афише, зовущей в балаган, изображена женщина, держащая на каждой груди по большой гире. Может быть, это солдатская дочь из Ревеля Анна Бепом, выступавшая у нас в 1800 году, которая поднимала зубами гири весом 12 пудов. В конце века в каком-нибудь балагане можно было увидеть выступление негра Тома Чарлея. Он глотал на глазах публики горящую паклю, битое стекло, пожирал живьём голубей, кур и кроликов. Возле балаганов, на деревянных грубых столах, под зонтами и без, стояли самовары, лежали булки, бублики и крендели, а в небо стремились, привязанные, к чему придётся, связки воздушных шаров.
Любили москвичи, особенно купцы, и гулянье в Сокольниках, катание на лошадях здесь было неторопливое. Коляски следовали одна за другой, а интервалы между ними были такие маленькие, что лошади задней коляски срывали зубами цветы со шляпок дам, едущих впереди. Порой лошадиная морда просовывалась и между сидящими впереди парочками. Потом уж стали делать интервалы побольше. В одном из отдалённых мест парка устраивались кулачные бои «в одиночку». На одной из полян дымили сотни самоварных труб. В середине XIX века люди уже приезжали сюда со своими самоварами. Разносчики предлагали гуляющим мороженое, печенье, малиновый квас, апельсины. Славился здесь тогда исполнитель народных песен Осип Кольцов со своим хором. И не верилось, что ещё в конце XVIII века на этом месте был заповедный лес, тянувшийся до Мытищ, рубить и даже расчищать от завалов который не разрешалось. В нём росли огромные, мачтовые, деревья. В начале XIX века император Александр I отклонил проект вырубки части деревьев для коммерческих нужд, предпочтя общественную пользу от леса выгодам казны. И всё-таки уже в 1820-е годы деревья стали вырубать, начали строить дачи, прокладывать просеки и пр. Ну а к концу XIX века толпы отдыхающих москвичей разогнали живших в том лесу зверей и птиц и превратили Сокольники в место массовых гуляний со всеми вытекающими отсюда последствиями, что дало одному из газетных репортёров основание острить по поводу жившего на даче попугая и утверждать, что благодаря общению с народом попугай научился распевать разухабистые песни, кричать «караул!», свистеть, как полицейский, и материться.
В Марьиной Роще гуляли больше фабричные, мастеровые. Ещё в середине XIX века в ней было два трактира: «Цыганский» — в нём пели цыгане, и другой, в котором пели несколько участников известного в прошлом Александровского хора. Хор так назывался в честь его основателя, купца Александрова, который очень любил русские народные песни. Теперь певцам было лет по 60, но пели они ещё хорошо. Привлекали на гулянье простых людей качели и карусели. Москвичи их очень любили и всегда толпились возле них. Помимо простых, были ещё перекидные качели. В них, под девичий визг, гуляющие взлетали, сидя в ящиках, на воздух, как в чёртовом колесе.
Немало народа в такие дни болталось и в центре города. В Вербное воскресенье, например, площадь перед Большим театром пестрела палатками из грязного и рваного холста. Среди прочего, продавали в них изделия из рогов: подсвечники, вазы для цветов, чарки. Мальчишки торговали «морскими жителями» в колбах с водой, называя их «анжанерами». Воздушные шары продавались не только круглые и продолговатые. Были и такие, которые по своей форме напоминали фигуру человека.
В Вербное воскресенье толпился народ и на Красной площади. Здесь торговали вербой и стояли торговые ряды — палатки с навесами из холста. Купеческая дочь, Вера Николаевна Харузина, первая русская женщина, получившая звание профессора, в своих воспоминаниях пишет об этом так «На Красной площади базар. Продавцы совали в экипажи вербную мелочь: вербных херувимов с присловием: „Купите остатки сил небесных“. Тогда уже исчезли с вербного рынка морские жители, плюшевые обезьянки появились позже». Эти ряды убрали с площади в 1888 году.
Для «чистой» публики в Москве всё больше стали проводить балы в помещениях. Вот, например, каким был большой костюмированный «Ситцевый бал», данный «Обществом попечения о бедных бесприютных детях в Москве и её окрестностях» в помещении Благородного собрания. Платья на дамах и девицах были преимущественно ситцевые. За самые изящные и остроумные карнавальные костюмы давались призы в виде ювелирных украшений, художественных изделий и пр. Дамы, не пожелавшие надевать карнавальные костюмы, пришли в бальных туалетах, а кавалеры, как всегда, во фраках. Залы собрания были декорированы под павильон Флоры (времён Екатерины II), итальянский рынок и пр. Здесь были кафе времён Директории, кондитерская в стиле Людовика XVI, фрукты и прохладительные напитки продавались в шатре бедуинов. На балу торговали испанскими веерами и был устроен фонтан из духов. Входные билеты на бал проверялись на созданной специально для этого таможенной заставе.
Фантазии устроителей бала в Манеже пошли ещё дальше. Здесь соорудили некое подобие дворца в Монте-Карло, пещеру Вулкана с кузницей, грот подводного царства, египетский храм и торговую улицу в Пекине, на которой действительно шла торговля.
В ожидании наступления нового XX века, устроители гулянья в Манеже замахнулись на встречу следующего тысячелетия. В 1898 году там состоялось празднество под названием «Будущее тысячелетие». На стенах Манежа была развёрнута колоссальная панорама «Жизнь будущего на суше, в воздухе, на дне океана». Здесь было всё: торжество электричества, металла и стекла, царство алюминия, война будущего и межпланетные путешествия, воздушные корабли, освоение Сахары и Северного полюса. Были здесь балет под управлением Нижинского и русский хор Скалкина… Проводилось состязание на скорость между львом, лошадью и догом (правда, в последний момент льва кем-то заменили), выступали solo-клоун со своими кошками и собаками, знаменитый престидижитатор и еврейский комик.
К концу века в Москве стало больше мест, где могла провести время «приличная публика». В 1880-е годы, и даже раньше, появились под Москвой «дачи», но не те, на которые москвичи переезжали на лето, а другие, напоминающие «базы отдыха» недавнего времени. Здесь можно было не только отдохнуть, но и закусить, увидеть выступление артистов, заняться спортом и пр. На берегу Москвы-реки, у самой Трёхгорной Заставы, стояла дача «Студенец». Её окружали роскошный парк с широкими аллеями и прудами, сад, в котором росли цветы и за 1–2 рубля можно было приобрести прекрасный букет, стоивший в цветочном магазине где-нибудь на Остоженке или Мясницкой рублей 7–8. На берегу Москвы-реки находился яхт-клуб, члены которого регулярно устраивали гонки на лодках. Но годы шли. Аллеи постепенно заросли травой, пруды пересохли, постройки обветшали и единственное, что осталось, так это пятилетняя школа садоводства, в которой училось 40 мальчиков. Существовала ещё дача Буркиной в Сокольниках, где среди деревьев стояли скамейки с надписями, какая кому принадлежит. По дороге на эту дачу москвичи останавливались для завтрака в гостинице «Санкт-Петербург». Здесь, между прочим, можно было побаловаться воздушной кулебякой со свежими сигами и вкуснейшими расстегаями.
В общем, погулять и подышать воздухом было где.
Однако не только народными гуляньями и балами славилась Москва. Здесь давно полюбили банкеты и товарищеские ужины с тостами, подарками и юбилярами. Не могу сказать, переняли ли мы этот обычай у немцев или нет, но полагаю, что если и переняли, то самую малость, значительно расширив его и усовершенствовав. Вряд ли какой-либо другой обычай более подходит русскому человеку, чем этот. Отличался же русский банкет от немецкого не только большей непринуждённостью и весёлостью, но и количеством съеденного и выпитого на каждого приглашённого.
Для сравнения можно побывать на том и другом вместе с агентами полиции, непременно присутствовавшими в те годы на всех общественных мероприятиях. О своих впечатлениях от увиденного и услышанного на них агенты делились со своим начальством в специально для этого составленных рапортах.
Итак, первый банкет состоялся 10 марта 1873 года в Немецком клубе и присутствовало на нём 150 человек. Германский консул Шписс произнес на нём краткую речь и провозгласил тост за здоровье императора Вильгельма. По такому случаю все присутствующие стоя исполнили прусский народный гимн. Затем прозвучал тост за здоровье его величества государя императора всероссийского, и все спели русский народный гимн. Третий раз собравшиеся подняли бокалы за здоровье прусского наследного принца и оркестр исполнил «Die Vachtam Rhein» («Встанем на Рейне»). После этого были произнесены речи секретарём вспомогательного общества, относящегося к сим торжествам, и редактором «Московской немецкой» газеты Ганеманом. Редактор в своей речи коснулся развития Пруссии за последние 60 лет и поделился с собравшимися мыслями о великой роли в этом развитии императора Вильгельма. За этими речами следовали опять тосты за здоровье соотечественников, консула, членов вспомогательного общества, распорядителей обеда и т. п.
Немецкий «Шустер клуб» посещали и русские. Бывало, они устраивали в нём скандалы, зная, что там им сойдёт с рук то, что не сошло бы в Благородном собрании.
А вот как выглядел банкет в правлении Московского Кредитного общества по случаю его десятилетия в начале 80-х годов XIX века. По окончании обычного в таких случаях молебствия член распорядительного комитета Полянский поднёс директору общества Шильдбаху на блюде альбом в серебряной оправе с фотографическими портретами членов общества и видами дома, занимаемого обществом, и при этом сказал краткую речь о его деятельности. После этого нотариус Барсов поднёс господину Шильдбаху, также на блюде, свой портрет и торт с надписью «Сбоку припёку», вызвавшую у присутствующих оживление и смех. Значение этой надписи Барсов объяснил тем, что он не принадлежит к членам общества, но искренне сочувствует ему, так как живёт рядом с помещением правления. Служащие общества поднесли председателю калач с медальоном и надписью «10 лет служения Обществу». Затем состоялся обед, на котором присутствовало 100 человек Обед сопровождался многими тостами, а когда он закончился и большинство гостей разъехалось, оставшиеся стали качать Шильдбаха, Лазарика и других членов правления на руках. Надо полагать, что после сытного обеда им это доставило особое удовольствие.
Теперь, чтобы ощутить атмосферу тех обедов и ужинов, услышать слова выступавших на них людей, мы снова почитаем А. П. Чехова, его пьесу «Юбилей». Начало поздравительной речи, обращённой одним из работников коммерческого банка к его председателю, господину Шипучину, выглядит в произведении так «Многоуважаемый и дорогой Андрей Андреевич! Бросая ретроспективный взгляд на прошлое нашего финансового учреждения и пробегая умственным взором историю его постепенного развития, мы получаем в высшей степени отрадное впечатление…» Да, умели наши предки говорить красиво…
Глава четвёртая
МОСКОВСКИЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ
Чудеса, шарманщики, актёры
Но жизнь Москвы не ограничивалась только банкетами и застольями. Москвичи болели сыпным и брюшным тифами, корью, скарлатиной, ветряной оспой, дифтеритом, дизентерией, рожей, коклюшем, гриппом, крупозным воспалением лёгких, перемежающейся лихорадкой, а проще говоря, малярией. После вакцинации и прививок по методу Луи Пастера, которого у нас первое время называли Пастёром, болеть люди стали меньше, но они продолжали погибать при пожарах, тонуть в прудах и реках, замерзать на улицах, попадать под трамваи. Их кусали собаки и лошади, на головы им падали сосульки, они вешались, стрелялись, травились, в общем, всё шло так, как обычно происходит в большом многолюдном городе.
И всё-таки в Первопрестольной что-то менялось. В середине XIX века многие московские чиновники писали ещё гусиными перьями. Для приготовления их к работе в лавках продавались специальные машинки, а в департаментах имелись особые чиновники, занимавшиеся сим ответственным делом: починкой перьев для начальства. В конце века на смену гусиным пришли перья стальные, вместо сальных свечей появились свечи стеариновые, вместо курительных трубок — папиросы. В середине XIX века в московских лавках, а также в магазине с прогрессивным названием «Паровоз» на Лубянке продавались бенгальские спички, с серой и без, «отличнейшей доброты», «китайские спички» и спички без запаха. Постепенно, от фосфорных спичек, которые загорались от любого прикосновения и выпускались у нас вплоть до 1889 года, москвичи стали переходить к бесфосфорным, зажигать которые стали о шершавую наклейку на коробке.
Изменились кое в чём и кулинарные пристрастия москвичей. В середине века пользовались у них успехом так называемые «гречневики» — булочки из гречневой муки, в форме усечённого конуса, довольно вкусные, как тогда считали, что весьма сомнительно, поскольку были они полусырыми и грязными. Ещё в 1870-е годы их носили по городу лотошники, прикрыв промасленной тряпицею, и продавали по копейке за штуку. Салтыков-Щедрин в «Пошехонской старине» так описывает действия лотошника. «Лоточник, — пишет он, — если его позовут, остановится, обмакнёт гречневик в конопляное масло, поваляет между ладонями, чтоб масло лучше впиталось, и презентует покупателю». Можно ещё добавить, что гречневик ещё густо солили крупной солью. В 1880-е годы они стали редкостью. Их не столько ели, сколько играли в них. Продавец для этого делал на своём лотке кружок величиною в ладонь, ставил на этот кружок гречневик, а на его вершину клал двухкопеечную монету. Игроки ударяли по гречневику палочкой, и если монета падала вне круга, то получали гречневик бесплатно. Правда, случалось это редко и монета обычно доставалась продавцу.
Ещё раньше исчезли с улиц Москвы сбитенщики. В середине XIX века сбитень варили на меду с имбирём. Пили его обычно с горячим молоком, заедая калачом. В 1860-е годы сбитенщики ходили по городу с ручными самоварчиками и продавали сбитень по 3–5 копеек за стакан. Приходили сбитенщики и в гимназии во время большой перемены, заменяя собой буфет. Для них там и комнаты специальные выделяли, которые назывались «сбитенными». В конце 1890-х они поили сбитнем, для согрева, извозчиков, ожидавших в холод и непогоду седоков у театров. Но это был уже не тот сбитень. Теперь его варили не из мёда, который стал дорог, а из патоки с добавлением сахара, а то и сахарина. Продавцы носили его в медном жбане, обтянутом холстом. К своему поясу сбитенщики прикрепляли для стаканов «ставочку», вроде патронташа, а за плечами носили кулёк с калачами и булками. Продавали они сбитень по копейке и по две за стаканчик Торговали сбитнем в Москве исключительно ярославцы.
К концу века разносная торговля в Москве значительно сократилась. Ещё 20–30 лет тому назад на улицах города можно было купить у разносчика блины с луком и снетками, подовые пирожки с подливкой, кисель гороховый с маслом. Только и слышалось: «Лимоны, пельцыны (апельсины. — Г. А) хороши!», «Жареного маку!», «По владимирскую клюкву!» (её продавали на блюдечке с медовой подливой), «Крендели, баранки, белые, крупитчатые, рассыпчатые!» Ели ещё пироги в Сундучном ряду на Грибном рынке. Теперь всё это ушло в прошлое.
Падение разносного промысла в Москве взволновало городскую думу, и она в 1896 году поручила в этом вопросе разобраться городской управе. А волноваться было отчего: в истекшем году от разносчиков поступило в казну, по сравнению с предыдущим, 1895 годом, денег на 1562 рубля меньше. Управа усмотрела главную причину падения разносного промысла в появлении на рынках и других местах мелких лавочек, которые и вытеснили «уже устаревающий для города с такой развитой коммерческой жизнью, как Москва, тип бродячего торговца». С этим выводом думе пришлось согласиться, тем более что и сама разносная торговля нет-нет да и доставляла ей кое-какое беспокойство.
Ещё в 1880 году московский обер-полицмейстер обратился в думу с просьбой о запрещении разносной торговли гуттаперчевыми шарами. «На улицах Москвы, — писал главный полицейский нашего города, — продаются вразнос гуттаперчевые шары, делаемые для детской забавы. Шары эти, навязанные десятками на бечеву, колеблясь от ветра, пугают лошадей и могут чрез это служить причиною несчастных случаев. Кроме этого, разносчики с шарами толпятся на тротуарах и бульварах, стесняя публику и беспокоя её своими предложениями».
В январе 1905 года возмутили своим поведением проезжавшего по улицам градоначальника Волкова разносчики газет. Градоначальник указал тогда своим подчинённым на то, что эти разносчики «позволяют себе громко выкрикивать содержание телеграмм и других известий, причём в целях успеха продажи извращают смысл того, что напечатано, вводя в заблуждение публику». В 1913 году на улицах города можно было встретить разносчика, катящего по мостовой на ржавых колёсах ящик, со следами полинявшей от дождей краски, и протяжно выкликающего: «Ка-а-ндитерское ма-а-рож-жи…» Когда какой-нибудь мальчишка протягивал ему копеечку, продавец спрашивал: «Тебе какого: сливочного, малинового, фисташкового или крем-брюле?» А потом накладывал на кусочек картона вынутое из ящика нужное мороженое и давал к нему в придачу выструганную из лучины крошечную лопаточку. Если мальчишка съедал мороженое тут же, а картонку и ложечку бросал, то продавец подбирал их: не пропадать же добру и снова пускал их в употребление. Подобная находчивость применялась и при изготовлении самого мороженого. Малиновое делалось из клюквы, сливочное — из молока. Не жалели изготовители и краски для того, чтобы сделать лакомство более привлекательным для детей.
Часто на московской улице можно было встретить также пирожника и услышать, как он кричит: «Пироги горячие, кому надо пирогов?! Эх, пироги хороши, сам бы ел, да деньги нужны!» На кожаном ремне через плечо висел у пирожника ящик с пирожками, который в холодную погоду был укутан тёплой тряпкой. Пироги пирожникам поставлялись специальными пекарнями. В Москве их было около десяти.
Не вся уличная торговля была легальной. «Нелегалы», торгующие книгами, на жаргоне книжного рынка назывались «стрелками». Однажды полиция при задержании нашла у многих из них свёрнутые в трубочки и завёрнутые в тонкие разноцветные бумажки картинки религиозного содержания, а также брошюры «Житие святой мученицы Татианы» и литографии «Распятие Иисуса Христа». Кроме того, у «стрелков» были обнаружены и изъяты листочки оранжевой бумаги с предсказаниями гороскопа, напечатанными типографским способом. Среди предсказаний были, например, такие: «Планета Уран. Не гордитесь. Дружбы Вашей желали бы многие полезные Вам люди, но Вы своею гордостью отталкиваете их. Ваша жизнь похожа на бурный поток, но будьте осторожны, такая жизнь может довести Вас до несчастья. В лотерее Вы счастливы на № 4, 7, 11,41, 79. Вторник для Вас счастливый день» или: «Октябрь — в первые десять дней это солнце в знаке Скорпиона. Солнце делает человека безобразней: с широким желудком, весёлым в разговоре. Во втором и третьем периоде человек с большой головой и говорун, мал ростом, с хитрым взглядом и посетитель дурных мест». Подобная самодеятельность, особенно в области религии и мистики, тогда не поощрялась. Однако предприимчивость москвичей и стремление к извлечению нетрудовых доходов постоянно толкали их на новые авантюры.
Нелегальной торговлей вразнос занимались и так называемые «закусочницы». Где-нибудь на окраине, у трактира, «толкали» они свой ходовой товар: огурчики, кусочки колбасы, селёдки, печёнки, сердца, рубца и пр. Всё это разнообразие, хотя и было не первой свежести, однако в силу своей дешевизны (по копейке за кусочек) расходилось довольно хорошо и приносило доход. Народ был непривередлив, а после стопаря водки — тем более. Не зря же одной из любимых была поговорка: «Человек не свинья — всё съест!» Расчленив трёхкопеечную селёдку на 15 кусков, торговка получала с неё 12 копеек дохода. Торговлю «закусочницам» подрывали лишь злостные алкоголики, которые не закусывали «из принципа», да конкурентки, препирательства с которыми иногда доходили до драки.
Одним из легальных способов извлечения доходов были лотереи.
На «толкучке» у Ильинских Ворот, например, да и в других местах города, проводились так называемые «беспроигрышные лотереи», на которых под видом выигрышей сбывалась всякая дрянь, не представляющая никакой ценности. В конце века получили в Москве также распространение «лотереи-аллегри», в которых выигрыш получался сразу после розыгрыша, однако нередко выигрыш этот сам оказывался «розыгрышем», так как был несопоставим с той суммой, которую выручали устроители такой лотереи от продажи билетов. Следует сказать, что тогда разрешение на проведение лотереи с суммой выигрыша 1300 рублей и более давало само Министерство внутренних дел и количество выигрышей должно было составлять не менее сотой доли от общего числа билетов. Кроме того, проведение «лотерей-аллегри» разрешалось только с благотворительной целью и на тех гуляньях, где за вход брали рубль и которые, следовательно, посещала более или менее состоятельная публика.
Завлекали москвичей в свои финансовые объятия не только лотерейщики. В середине века, например, московских обывателей заманивали в зверинец на Лубянке, где, по заверениям устроителей, продавались и менялись обезьяны и попугаи. По воскресеньям москвичей звали на травлю медведя Давилы меделянскими собаками Летуном и Самострелом за Рогожской Заставой.
А чего стоили чудеса природы, предлагаемые москвичам!
За Страстным монастырём, на Тверской, в 1891 году висела большая рваная вывеска из холста, на которой были изображены негры, вытаскивающие из моря страшное чудовище — сирену. Оказывается, эту самую сирену, выловленную якобы в Красном море, можно было увидеть прямо здесь, в доме, на котором висел плакат. Стоило подняться на второй этаж, заплатить рубль и в маленькой комнате, за занавеской, можно было увидеть чучело какого-то китообразного существа, плавающего в ванной кверху брюхом. Чучело это напоминало морскую корову, истреблённую к тому времени людьми.
Другим «чудом природы» была hydra (гидра), или морской удав. Вниманию москвичей предлагалось редкое зрелище, которое по заверениям устроителей аттракциона, случается всего два раза в год. Это чудовище, согласно рекламе, должно было на глазах публики поедать с большой жадностью живых кроликов вместе с шерстью. К услугам почтеннейшей публики в зверинцах имелись также укрощённые дикие звери, змеи, танцующие под дудку факира, говорящие лошади, выстукивающие копытом ответы на математические задачки и прочие чудеса природы.
Забавляли людей и сами люди. Из Европы после войны 1812 года пришла в Россию шарманка. Слушать её сбегались дети с окрестных дворов, а добрые люди бросали из своих окон шарманщикам медные монеты. Для привлечения публики более богатой, чем дети, шарманщики стали носить с собой обезьянок, а поскольку существа эти в наших краях были и тогда чрезвычайно редки и дороги, то стали они водить с собой детей, заставляя их петь, танцевать и демонстрировать свою гибкость. В конце 1850-х годов солдатка по фамилии Зырянова отдала свою восьмилетнюю дочь Марию в обучение кукольному мастеру по фамилии Яковлева с условием, что та будет ходить за шарманкою с работником мастерицы, петь и плясать. «Шарманщик, — как потом отмечалось в официальных документах, — водил за собой полуобнажённую девочку напоказ для потехи публики и приучал её привлекать к себе внимание прохожих странностью своего наряда, неблагопристойностью своих телодвижений и дерзостью своих взглядов. Чтобы выполнить с успехом своё назначение, ей было необходимо прежде всего отбросить всякий стыд и разучиться краснеть». Увидев всё это своими глазами и поняв, что «дочь по приходе в совершенный возраст неминуемо впадёт в распутство», мать девочки, потребовала вернуть ей дочь, но хозяйка сделать это отказалась. Тогда Зырянова обратилась с жалобой к военному генерал-губернатору Закревскому. Генерал-адъютант граф Закревский, приняв во внимание, что «в соответствии с законом родители обязаны давать своим детям образование правильное, а служение при шарманке, не составляя ремесла или науки, вредно для нравственности детей», распорядился дочь Зыряновой у Яковлевой отобрать. Кроме того, он приказал отнять всех несовершеннолетних детей у таких «содержателей» и вернуть их родителям, а шарманщикам запретил использовать детей в своих корыстных целях. В середине XIX века ряды шарманщиков и уличных музыкантов на московских улицах пополнились людьми, похожими на цыган: чумазыми, черноглазыми, бедно одетыми, а то и просто в лохмотьях. Они были австрийскими, итальянскими и персидскими подданными. Итальянцы, армяне, цыгане… Что заставило их перебраться в далёкую холодную страну, от какой напасти они бежали, что искали у нас? Возможно, решились они на это не от хорошей жизни. Возможно, они бежали от какого-нибудь тирана и мучителя, или войны, а может быть, просто любили шататься по свету в поисках счастливой жизни? Так или иначе, но теперь бродили они по улицам нашего города с шарманкой, гармошкой или барабаном и попугаем на плече, который вытаскивал своим клювом бумажку с предсказанием судьбы. Полиция, считавшая их просто нищими, старалась очистить от них Москву. Обер-полицмейстер распорядился, чтобы всем шарманщикам было объявлено под расписку о том, что если они не прекратят своё занятие, то будут немедленно высланы за границу. Когда же итальянцы попросили разрешить им играть на гармониках, если не на улицах, то хотя в домах, полиция расценила это как уловку для того, чтобы не покидать Первопрестольную. Следуя с шарманками по улицам города под предлогом игры в домах, говорили полицейские, итальянцы, несомненно, будут играть и собирать милостыню.
В 1887 году московский обер-полицмейстер обратился к московскому генерал-губернатору с таким рапортом: «В Москве, — писал он, — проживает несколько семейств итальянских и персидских подданных. Первые из них, числом 37 семейств, привезли с собою малолетних соотечественников и с целью экплуатации посылают их по городу играть на гармониках и тому подобных музыкальных инструментах, показывая прирученных птиц и продавая вынимаемые посредством этих птиц билетики с предсказаниями судьбы. Вырученные этим способом деньги эксплуататоры отбирают от них, употребляя в свою пользу, а их оставляют нередко в крайне ветхой одежде. Персидские же подданные, бродя по улицам в рубище, выманивают у публики подаяния с помощью обезьян, заставляя их прыгать и кружиться и тем привлекать к себе праздную толпу города. Принимая во внимание, что хождение по улицам с шарманками, птицами и обезьянами с целью выпрашивания подаяния составляет в сущности воспрещаемое законом нищенство, а продажа вынимаемых посредством птиц билетиков с предсказанием судьбы имеет вид мошенничества, а потому не могут быть терпимы в столицах, я входил в сношение с господами итальянским и персидским консулами относительно удаления этих иностранцев из Москвы. Консулы уведомили меня, что с их стороны нет препятствий к удалению из столицы означенных лиц». Однако согласие консулов не помогло, иностранные артисты ещё долго занимались своим промыслом в Москве. Теперь, став хитрее, они нанимали к себе в работники русских парней, и те с их шарманками слонялись по улицам. Случалось, что вместе с шарманками они заходили в разные заведения, торгующие крепкими напитками, и пьянствовали там, подчас пропивая шарманки.
Пытаясь избавиться от преследования полиции, итало-австро-персидские подданные стали принимать православие, но и это им не помогло. Их хватали и сажали в пересыльную тюрьму, чтобы потом по этапу гнать за границу. Городские власти делали всё, чтобы в Москве не звучала шарманка. Хотя что в ней плохого? Что ни говори, а в москвичах её тягучий и тоскливый голос пробуждал добрые чувства и сострадание. Люди любили её за это. Изо дня в день, с утра до ночи, до самого советского времени в разных уголках города пели под неё дети, взрослые и старики. Репертуар уличных певцов был не богат. Пели они и «Маруся отравилась» с её «Спасайте — не спасайте, / Я смерти не боюсь», и «Сухою бы я корочкой питалась», и, конечно, «Разлука, ты, разлука, чужая сторона». Бывало, что под звон бубна и медных тарелок уличные артисты плясали камаринскую.
Но были развлечения, которые Москва отвергала. Так, например, в 1912 году московские власти и Общество поощрения животных, восстали, когда заезжие предприниматели попытались устроить в Москве корриду. Под заманчивыми и невинными вывесками вроде «Праздника в Севилье» или «Игры с быками» эти организаторы общедоступной бойни хотели возбудить в москвичах звериные инстинкты. Зная бедность наших защитников кошек и собак из Общества поощрения животных, они даже пообещали им процент со сборов, но те, к чести своей, гордо отвергли это гнусное предложение.
В Москве и без боя быков развлечений хватало. Кто только не приезжал в те годы в Златоглавую! И однорукий пианист Зичи, и Симеон Эгье — «Живой скелет», втягивающий живот до позвоночника, перемещавший видимые под кожей внутренние органы, останавливающий на 40 секунд своё сердце, и Унтан — человек без рук, который сморкался, зажигал спички, писал письма, играл на скрипке, корнет-а-пистоне, откупоривал бутылки, ел и посылал дамам воздушные поцелуи ногами. Один остряк утверждал даже, что совсем недавно этот Унтан предложил одной московской красавице свою ногу и сердце.
В Верхних торговых рядах на Красной площади, то есть в нынешнем ГУМе, в 1895 году были выставлены 200 восковых фигур, одна из которых изображала человека в последней стадии холеры. Выступал и чревовещатель с двадцатью куклами, приводимыми в движение электричеством, а художник в одну минуту рисовал портреты посетителей. На Кузнецком Мосту находилась «выставка живых фотографий», где люди, соответствующим образом одетые, изображали разные картины и картинки. Но, пожалуй, главными поставщиками «чудес» в Москве являлись два музея-паноптикума: Боцва на Кузнецком Мосту и Шульце-Беньковского на Лубянской площади. В первом из них в 1896 году помимо неаполитанских мандолинистов, лилипутов и летающих женщин, а также картины «Нана», в анатомическом отделе демонстрировалось «великое чудо» — тринадцатилетний мальчик весом 10 пудов и ростом под 2 метра.
До этого, в 1888 году, в паноптикуме Шульце-Беньковского, помимо простых восковых фигур изобретателя Эдисона, барона Гирша и прочих знаменитостей, имелись механические восковые фигуры. Помимо парижского смехового кабинета с его кривыми зеркалами здесь можно было увидеть испанскую инквизицию (нечто подобное я лицезрел в середине прошлого века в Ленинграде, в Казанском соборе, который был тогда Музеем атеизма), галерею знаменитых преступников и большую панораму всемирной выставки в Чикаго. Кроме того, каждый час в паноптикуме показывались оптические представления с помощью большого барабана, создающего во время вращения иллюзию скачущей лошади и пр. (Кино тогда ещё не было, оно стало доступным для москвичей лишь в 10-е годы нового XX века.) Вход в паноптикум стоил 30 копеек В 1894 году здесь можно было увидеть сиамских близнецов, сестёр Родику и Додику. Как и у Боцва, имелось «большое анатомическое отделение „открытое только для взрослых и по пятницам для дам“».
К дамам тогда было особое отношение. То ли их оберегали, то ли стеснялись, не знаю, но на афише какого-нибудь театрального представления можно было прочесть такое: «…прощальный спектакль. Бенефис В. Н. Леля. 1. „Семейные тайны“. Комедия. 2. „Невеста на час“. Водевиль… Барышень на водевиль просят не оставаться». Вероятнее всего, таким способом хотели возбудить интерес к спектаклю «у части невзыскательной публики», как писали в таких случаях позже советские газеты.
Со временем специальные дни посещений «для дам» ушли в прошлое. Разделение полов происходило только в очень важных и интимных случаях. Например, после демонстрации лилипутской парочки мужчины забирали себе лилипутку, а женщины — лилипута: очень уж им было интересно посмотреть, какие они голенькие.
В конце 1880-х годов у любителей острых ощущений появилось новое развлечение: полёты на воздушном шаре. В саду «Аквариум», что находился в Петровском парке, или в Зоологическом саду можно было за 4–5 рублей подняться в небо. Правда, не всегда эти шары взлетали. Однажды вечером, 28 июля 1887 года, в Зоологическом саду у воздушного шара оборвалась верёвка, на которой он был поднят, а потом от топившейся внутри его печки шар два раза прогорал. До девяти часов публика терпеливо ожидала полёта, а затем, браня устроителей гулянья и распорядителей сада, направилась к кассам, требуя обратно деньги. Стоявший за оградой сада народ также стал кричать и свистеть. Распорядители же гулянья вместо того, чтобы успокоить публику, которой к тому времени набралось тысячи две, разбежались. Пришлось вмешаться полиции. Только тогда касса стала одним посетителям сада возвращать деньги, а другим, по желанию, выдавать входные билеты на следующие дни. В общем, всё обошлось благополучно.
Спустя десять лет в Москву прибыли индейцы, те самые, о которых московские дети читали в романах Майн Рида и Фенимора Купера. Это была труппа краснокожих из Америки! Московские мальчишки такого и представить себе не могли. Ещё не так давно индейцы жили в долине реки Миссури (штат Небраска). Их племя называлось омахос. Одиннадцать мужчин, пять женщин и трое детей — красно-бурых, разрисованных в красные и жёлтые цвета, с татуировками на теле. У одних мужчин были бритые головы, а волосы оставлены только на макушке и заплетены в косу или перевязаны у корней и напоминали хвост. Другие носили на голове уборы из перьев. Были они язычниками, поклонялись солнцу, животным (лошади, бизону) и носили странные, таинственные имена: Шуде-Вази — Жёлтый дым, Ми-Кгазга — Белый лебедь, Ингх-Рханга — Кот и т. д. Мальчишки интересовались, конечно, есть ли у них томагавки, трубки мира и носят ли они на себе скальпы своих врагов. Сколь ни огорчительно, но скальпов, снятых с человеческих голов, у индейцев не оказалось. Зато взрослые рассказывали о том, как во время пребывания индейцев в Петербурге наши бледнолицые и красноносые напоили краснокожих «огненной водой» от Смирнова, которая им очень понравилась, и стали возить по ресторанам и трактирам. Закончились эти «гастроли» жителей прерий большой общедоступной дракой. Бедные индейцы не скоро позабыли свою поездку в самую большую страну мира. После того как индейцы, побывав в Москве и Петербурге, никого не зажарили на костре и не съели, русские мальчишки разочаровались в них — разочарование вообще нередко следует за рекламой и завышенными ожиданиями.
В 1893 году некий Петров объявил о том, что он будет ходить по канату с кипящим самоваром на голове. Народу на это представление собралось — тьма. Все надеялись получить за свои денежки немало удовольствия, однако Петров объявил, что по канату не пойдёт, так как в зале плохое освещение и публика не увидит идущий из самовара пар. Произошёл, конечно, скандал, правда не такой, как в Риме после обмана публики эквилибристом Рофиксом. Этот прохвост заявил, что во время выступления он будет держать на подбородке палку, на конце палки будет площадка, на площадке — рояль, а за ним — пианистка, выделывающая на нём всякие импровизации. В день выступления он заявил, что пианистка заболела. Когда же ему предложили другую пианистку, то он, набравшись наглости, заявил, что она не подходит, толста, а ему нужна пианистка весом не более 42 килограммов. Обманщик, конечно, знал, что таких лёгких пианисток в Италии нет. Заменять же пианистку скрипачкой не имело смысла: эффект был бы не тот.
И всё же кое-кто из артистов публику действительно удивлял.
В 1884 году приезжала в Москву Анна Фэй. В Российском благородном собрании она давала сеанс управления предметами на расстоянии. Перед этим её привязывали к доске, а предметы вокруг неё начинали двигаться. Ножницы же сами собой вырезали фигурки из бумаги. После выступления публика полезла на сцену и стала всё осматривать, но ничего подозрительного не обнаружила.
В 1898 году на сцене театра «Олимпия» выступал мистер Кук, который стрелял с завязанными глазами по разным предметам и, как ни странно, попадал в них.
Сильное впечатление на публику произвели жонглёры Агусто. Номер у них был такой. На сцене — ресторан. Появляются официанты. Они накрывают на стол, но не просто, а начинают жонглировать вилками, ложками, тарелками, солонками, кольцами для салфеток, приборами для горчицы и уксуса, графинами, стаканами, рюмками, бокалами, вазами с цветами и, наконец, лампой. Все эти предметы перелетают с одного стола на другой. Подброшенные свечи летят в подсвечники, приборы ложатся на свои места, и вот ресторан готов к приёму гостей. Появляется шикарная пара. Официанты принимают у неё пальто, шляпы, тросточку, перчатки и прочее и начинают жонглировать ими. Но самое невероятное начинается потом, когда пара садится за стол. Один из официантов швыряет в лицо кавалеру миску с горячим бульоном, однако в последний момент её ловит и ставит на стол стоящий за спиной посетителя другой официант. Примерно то же происходит и с другими кушаньями. Кончается тем, что гости тоже начинают перебрасываться с официантами всем, чем придётся. И летают по сцене и посуда, и фрукты, и лампа, и мебель, и зонтики, и одежда. Успех был полный. Он был бы ещё больше, если бы наши жонглёры заранее не прознали про этот номер и не начали выступать с ним ещё до приезда гастролёров и под их же именами. Подобные истории случались у нас и с другими артистами. Вообще, на стезю Мельпомены людей наших нередко толкала сама жизнь. Она была тяжёлая. И кто тогда только не шёл на сцену! В пьесе А. Н. Островского Аркашка Счастливцев говорит по этому поводу: «…образованные одолели: из чиновников, из офицеров, из университетов — все на сцену лезут». Кто-то опускался, сбивался с круга, а кто-то, наоборот, одурев от обыденности и скуки жизни, видел в театре спасение, возможность сбросить с себя оковы казённой жизни. Почувствовав в себе хоть какую-то способность удивлять, перевоплощаться, заговаривать зубы, человек пробовал себя если уж не в качестве целителя и пророка, то хотя бы в качестве артиста. Чтобы привлечь публику, нужно было придумать эффектную рекламу, например, такую: «Роберт Ленц, придворный персидский артист его величества персидского шаха Наср-эд-дина прибыл в Москву. Факир высшей химии, физики, магнетизма, египетской и индийской магии и в особенности ловкости рук совсем в новом роде». То, что за этим звонким именем скрывался какой-нибудь российский неудачник, мало кого интересовало.
Новоявленному артисту надо было быть хотя бы грамотным, чтобы читать и разучивать роли. Неграмотные становились циркачами и рассказчиками. В 1886 году их особенно много ходило по московским лавкам. Пользуясь тем, что в лавках не существовало цензуры, рассказчики несли всё, что придёт им в голову.
Набирали театральные труппы антрепренёры. Для встречи с ними артисты приезжали в большой город. Москва не составляла в этом исключения. В ней, как и везде, актёры создавали себе «приюты», где собирались и проводили время в ожидании ангажемента. Таким приютом для приехавших актёров был в своё время «актёрский трактир» Щербакова на углу Петровки и Кузнецкого Моста, потом им стал ресторан «Ливорно» в Газетном переулке, а затем и ресторан «Русь» на Большой Дмитровке. В конце XIX века таким «привалом комедиантов» стал маленький, ниже среднего, трактирчик Рогова в Георгиевском переулке. Трактирчик этот артисты облюбовали из-за того, что он находился по соседству с «театральным агентством» Разсохиной, проще говоря, с «актёрской биржей».
Актрисы таких «приютов» не имели. Днём они встречались в агентствах, а по вечерам на квартирах друг у друга. Образовывали кружки. Собирались вокруг провинциальных звёзд.
Если бы мы смогли заглянуть в трактир Рогова, то, приглядевшись, заметили бы, что заполнен он не просто мужчинами разного возраста, но типажами и персонажами: благородными отцами и карточными шулерами, волжскими бурлаками и гоголевскими чиновниками, хитрыми слугами и их легкомысленными господами. Кто-то из них был в пиджаке, кто-то — в поддёвке. На одном был чекмень, на другом — что-то вроде венгерки, а на третьем, помимо пиджака, — цветная сорочка с воротником в духе Марии Стюарт.
Пообщавшись с ними, мы бы заметили, что прохвосты типа Аркашки и трагики, склонные к рукоприкладству по любому поводу не так уж распространены среди них. А вот выпить и провести время за дружеской беседой они действительно любили. Пристрастия в жизни давали себя знать на сцене. Не случайно критики отмечали, что «выпивание водки и закусывание на русской сцене всегда устроено самым естественным образом», а Антон Павлович Чехов, зная жизнь русских актёров, писал, с сожалением, в одном из своих писем: «Актёры никогда не наблюдают обыкновенных людей. Они не знают ни помещиков, ни купцов, ни попов, ни чиновников. Зато они могут отлично изображать маркёров, содержанок, испитых шулеров, вообще всех тех индивидуумов, которых они наблюдают, шатаясь по трактирам и холостым компаниям. Невежество ужасное». Как говорится, с кем поведёшься, от того и наберёшься. И виноваты в этом были не только сами актёры, но и вся та бедная, убогая жизнь, в которой они считались людьми второго сорта. Актёры появились в России раньше театра, надо же было кому-то развлекать богатую публику и начальство. При Алексее Михайловиче и Петре I актёры представляли собой нищую братию, получающую 2 копейки в день. Бывало, напившись, они ватагой шли на базар, где вымогали товар у лавочников, а если те отказывали им в их скромной просьбе, били их. За это актёров нещадно секли, но это мало помогало.
При Екатерине II жизнь актёров стала немного лучше, однако не перестала быть нищенской. Такой она нередко оставалась и в дальнейшем. Чтобы убедиться в этом, достаточно почитать воспоминания старых русских актёров. Нет ничего удивительного в том, что при такой жизни немало их, в том числе талантливых, спилось. Трезвые актёры, имеющие спившихся однофамильцев, требовали, чтобы в афишах отмечалось это обстоятельство. В результате появлялись афиши, в которых можно было, например, прочитать такое: «Александр Григорьевич Пермяк-Абрамов (Непьющий) просит посетить его бенефис».
В то же время люди эти были беззаветно преданы искусству, умели дружить и, хоть и были безалаберны и болтливы, но обладали открытой и простой душой. Каждого вошедшего они приветствовали громкими криками и непременно целовали. Наш великий драматический актёр Михаил Щепкин целовался со всеми непременно в губы. Проходя по театру мимо актрис, он обычно говорил: «Губы, губы». С того времени целование в губы стало актёрской манерой вообще. А в трактире, после приветствий и поцелуев, артисты, естественно, осведомлялись о делах друг друга. При этом можно было услышать такие восклицания: «Скверно, брат, не заплатили», «Плохиссимо!» и т. д. Потом, сидя за столом за полуштофом водки, сокрушаясь над участью современного театра, кто-нибудь говорил: «Играть стало некому — плохая ноне публика пошла. Разве такой народ был годков тридцать тому назад? Любили тогда сцену, любили театр и шли в него! А теперь… Эх!.. Бородки у всех одинаковые, штаники одинаковые и мыслишки одинаковые…», а подняв стакан, добавлял: «Выпьем, друг, за искусство!» — на что другой чокался с ним и, тряхнув седеющей гривой, провозглашал: «Выпьем за то, чтобы искусство очистилось от скверны и заставило всю эту велосипедно-скаковую толпу, этих гимнастов тела и акробатов мысли, которые все силы свои тратят на то, чтобы развить ноги, а не душу, полюбить себя. Выпьем, друг, за то, чтобы вернулись золотые времена театра и актёрства!» После таких слов сидящие за столом расцеловывались. В те времена, в середине 1890-х годов, действительно в стране началось повальное увлечение велосипедом и гимнастикой. Однако сколь ни модным было такое времяпрепровождение, но заменить собою любовь к застолью и театру русским людям оно не могло. У нас и театр-то сам служил, как и застолье, излиянию души. Застолье к тому же позволяло русскому человеку приврать и прихвастнуть. Как же можно было упустить такую возможность?
И вот за столом трактира артисты вспоминали разные истории. Один, не молодой уже и совсем лысый, который начинал в театре статистом, рассказывал: «Артисты в карты дуются, а мы, грешные статисты, соберём по гривеннику, пошлём за партитурой Смирнова № 21 (Смирновская водка № 21. — Г. А) да ну её на голоса перекладывать (то есть в горло заливать. — Г. А). Благодаря такому отношению к делу мы в трагедии господина Шиллера „Разбойники“ артисту не дали повеситься. Он только-только намылился, а мы выскочили на сцену и орём: „Смерть! Смерть!“ Сами не понимаем, кому и за что смерть. Он кричит: „Куда вы, куда, рано, уходите!“ Публика хохотать принялась. Глядим — занавес опустился. Так трагедии и не окончили. Хорошо ещё, что это последний акт был. А в Одессе там много хуже вышло. Служил я у антрепренёра Фиолетти. Так там в самом первом акте трагедии „Велизарий“ вот какой камуфлет случился. Выезжает на колеснице торжественно этот самый Велизарий, играл его Николай Карлович Милославский, и начинает монолог: „К моим стопам могущественный кесарь…“, а я стою на сцене со статистами, воина изображаю. Вдруг публика начала хохотать — удержу нет, свист. Мы ничего не понимаем что такое, почему такой скандал, спрашиваем друг друга. Что же оказалось? Когда с колесницы сошёл Милославский — Велизарий, то с собой нечаянно стащил красное сукно, которым была покрыта колесница, и перед глазами публики очутился простой ящик белого цвета, какие обыкновенно бывают у торговцев минеральными водами, и на нём крупным синим шрифтом прейскурант: один стакан сельтерской — 3 копейки, с сиропом — 5 копеек, одна бутылка лимонной — 10 копеек, фруктовой — 5 копеек. Это в империи-то Константинопольской!»
Сидевший напротив пожилого артиста комик подхватил фамилию Милославского и продолжил: «Да, Милославский был прекрасным актёром. Помню, гастролировал в Одессе, а он как раз там жил, играл Лира. Играл прекрасно. Как-то приехал в Одессу итальянец Сальвини, который тоже играл Лира, увидел в этой роли Милославского и на ужине в ресторане встал и сказал: „Десять лет играл Лира, но больше играть не буду. Всё равно лучше Милославского мне не сыграть“, а сидевшая тут же, за столом, Виноградова, она комических старух уже играла, к тому же глуховата была, когда ей слова Сальвини перевели, громко так, на весь зал возьми да ляпни: „Ну, за десять лет у нас и медведя научить играть Лира можно“. Все тогда засмеялись, а Феопемптов, он разных зверей за сценой изображал, встрял в разговор и рассказал про Милославского такую историю. Оказывается, между артистом этим и редактором газеты „Новороссийский телеграф“ Озмидовым существовала страшная вражда. Как бы Милославский ни играл, газета его всё равно ругала и писала про него всякие гадости. Однажды весной, когда в Одессе было тепло и можно было жить с открытыми окнами, Милославский, живший тогда в бельэтаже гостиницы „Франция“, на Дерибасовской, купил попугая и научил его кричать „Озмидов — дурак!“. Клетку с попугаем он поставил на подоконник. Послушать умную птицу под стенами гостиницы постоянно собирался народ, узнавший, наконец, правду о злом и нехорошем редакторе».
Вообще к репортёрам и редакторам многие артисты испытывали неприязненные чувства, а поэтому не упускали случая, чтобы позлословить на их счёт. Недолюбливали они и антрепренёров. Поэтому, наверное, добродушным смехом был встречен за столом рассказ суфлёра про антрепренёра.
Как следовало из рассказа, один антрепренёр, поселившийся в меблированных комнатах, всё ждал артиста на роль Наполеона, о чём он дал объявление, а тот всё не шёл и не шёл. Антрепренёр стал волноваться, а подумав, решил, что, должно быть, кто-то нарочно стёр с доски его фамилию, и поэтому артист не смог его найти. А надо сказать, что в то время на специальных досках при входе в «меблирашки» писались мелом фамилии постояльцев. Антрепренёр побежал к выходу, чтобы взглянуть на доску, и понял, что прав: его фамилию с доски кто-то действительно стёр. Мало того, вместо неё какой-то негодяй вывел мелом три слова: «Кременчугский шулер Аркашка». Антрепренёр (а он действительно был из Кременчуга) надпись стирать не стал, сделав вид, что она его не касается. Но каково же было его удивление, когда артист на роль Наполеона нашёл его в тот же день именно по этой надписи! Чудесны дела твои, Господи!
Известно, что помимо Гоголя историю о маленьком человеке, которого местные чиновники приняли за важную особу, написал писатель Вельтман. Свою повесть на эту тему он назвал «Неистовый Роланд». Её герой — провинциальный актёр. В костюме важной особы, которую играл на сцене, он ехал по улице города в пролётке. Та перевернулась, и он вывалился на мостовую. На его счастье рядом оказались представители местной власти, ожидавшие ревизора. Фразами из ролей, которые когда-то учил, артист привёл их в трепет и неплохо, как говорится, попользовался на их счёт. Подобная история произошла наяву. Тогда несколько актёров образовали «товарищество». Все финансовые заботы возложили на некоего Милославского, но не того, что в Одессе купил попугая, а на другого, попроще, который, в отличие от первого, оказался жуликом. Все сборы он записывал на своё имя, имея, таким образом, возможность забрать в один прекрасный день все деньги в кассе. Когда этот день настал, труппа представляла «Горе от ума». Милославский получил в ней немногословную роль князя Тугоуховского. Однако два его товарища, один из которых играл полковника Скалозуба, а другой Молчалина, почувствовали неладное, и когда Милославский, не переодеваясь, со слуховым рожком Тугоуховского в руке, кинулся в кассу и получил там деньги, с криками «Стой, отдай деньги!» кинулись за ним. Милославский же не растерялся и заорал: «Караул, грабят!» На крик прибежал городовой. Увидев, что у одного из господ (Тугоуховского) на груди звезда, а другой (Скалозуб) вообще генерал, решил задержать Молчалина, на котором никаких регалий не было. Тогда Милославский, указав на Скалозуба, крикнул городовому: «Да ты и этого бери!» — «Не могу-с, ваше превосходительство! Я вон только штатского возьму» и взял Молчалина за руку. Тогда Скалозуб, войдя в роль, рявкнул: «Отставить! Смирно! Руки по швам!» — и прибавил: «Веди нас всех в часть». Милославский начал было снова кричать «караул!», но тут собрался народ, подошёл полицмейстер, и затея его провалилась.
Историям подобным не было конца, и что в них было правдой, а что выдумкой, одному богу известно.
Не столь весёлым и безобидным выглядело обсуждение гонораров и актрис. К концу XIX века, надо сказать, в актёрском мире, особенно среди тружеников оперетты и кафешантанов, появились свои аристократы и богачи. Многие из них к тому времени постарели и потолстели и стали не просто играть на сцене, а «приносить жертву Аполлону», «служить высокому искусству». Это положение не могло не повлиять на некоторых из них самым неблагоприятным образом. Одна из актрис, например, вместо того чтобы сказать по роли горничной: «Принесите мне стакан воды», произнесла «Принесите мне фужер воды», причём слово «фужер» произнесла с французским прононсом. Но самое обидное было то, что горничная всё равно принесла стакан. Фужеров за кулисами не оказалось.
Злословили актёры и по поводу известной опереточной примы, которая, играя в «Корневильских колоколах» бедную воспитанницу скряги Гаспара, вышла на сцену с бриллиантами на шее и руках.
Но особенно бередили душу некоторых представителей актёрской бедноты доходы опереточных и кафешантанных див, а поэтому за столиком трактира они нередко вспоминали какую-нибудь француженку Ривуар Пешар, игравшую мужские роли и получавшую за это в месяц по 25 тысяч франков, вспоминали шансонеточных певичек, которым платили до 200 тысяч франков и которые, кроме того, получали драгоценности от поклонников. Своими нарядами, надо сказать, некоторые артистки привлекали в театр публику не меньше, чем своей игрой. Незадолго до Первой мировой войны в газетах проскользнула заметка о том, что туалет артистки Жихаревой, в котором она играет одну из ролей, стоит 2,5 тысячи рублей и что сей туалет является произведением парижского портного Пуаре. Узнав об этом, прекрасная половина зрителей устремила свои взоры всецело на создание господина Пуаре, и многие ходили в театр смотреть не пьесу, а произведение «искусства кройки и шитья».
Однажды, наслушавшись сплетен за столиком актёрского трактира, Корнелий Полтавцев — прототип Геннадия Демьяныча Несчастливцева в «Лесе» Островского, не выдержал их пошлости и, встав из-за стола, воздел руки к потолку и громовым голосом изрёк «О времена! О люди! О нравы!» — потом плюнул и ушёл из трактира.
Сплетников и рассказчиков от этого в театральном мире не убавилось. Мир театра это вообще мир сплетен и занимательных историй. Много таких театральных историй знал, в частности, Михаил Абрамович Дмитриев-Шпринц, а в актёрском кругу просто «Шпоня». «Как-то в одном провинциальном театре, — рассказывал он, — играли мы спектакль с чертями. Поскольку актёров было мало, в качестве статистов на роль чертей пригласили плотников, пообещав им небольшую плату. Те согласились. Вырядили их в чертей, выпустили на сцену, а тут, как назло, началась сильная гроза, загремел гром и вдруг все черти на сцене перекрестились. В зале, конечно, смех. Спектакль провалился».
Рассказывали и о самом Шпоне. Как-то раз, когда ему перестали давать взаймы деньги, поскольку он, мягко говоря, неаккуратно платил долги, Шпоня пригорюнился. Тогда товарищи посоветовали ему, как прусскому подданному, обратиться к Бисмарку. Он обратился, Бисмарк прислал ему 14 рублей 75 копеек.
С этим Шпоней, маленьким, безобидным человеком, однажды произошла довольно неприятная история: в августе 1901 года на сцене театра «Эрмитаж» его избил актёр Мамонт Дальский. Избил так ни за что. Ему, видите ли, не понравилось, что на его вопрос: «Почему ты так плохо одет?» — Дмитриев-Шпринц ответил: «Я ведь не тысячи получаю, как вы!» Судья приговорил тогда Дальского к десяти дням арестного дома. Ещё до суда, во время антракта, загримированный под Ивана Грозного Дальский, в разговоре с одним артистом заявил: «Хоть я и получил повестку о вызове в суд Шпонькой, но это ничего не значит, и как я его бил до повестки, так буду бить и после неё».
А надо сказать, что обратиться в суд Дмитриева-Шпринца заставили его товарищи-артисты. Сам же он этого не хотел — не злой был человек Когда Дальский заболел, даже письмо ему написал, в котором прощал своего обидчика.
В 1902 году чуть не попал за решётку наш великий артист Фёдор Иванович Шаляпин. Однажды он отправился на извозчике обедать в ресторан. Когда он расплачивался с кучером, какой-то тип, видно заметив, что Шаляпин ждёт получения сдачи, сказал, усмехнувшись, про него какую-то гадость, а когда Шаляпин, не обратив на это внимания, направился к дверям ресторана, прошипел за его спиной: «Дутая знаменитость». Артист не стерпел и отвесил ювелиру Бостелю, коим оказался его обидчик, здоровенную оплеуху.
У великих артистов, естественно, имелись свои недоброжелатели и завистники. Зато таким, как Шпоня, люди не завидовали, и это защищало их от лишней людской злобы.
Среди безвестных «знаменитостей» своего времени доживал в Москве последние три года жизни актёр, которого все называли Спирей. В отличие от Шпони никто не знал ни его фамилии, ни имени, ни отчества. К тому же был он горьким пьяницей. Так вот, однажды исполнял этот Спиря роль второго могильщика в «Гамлете». Роль не сложная. После того как первый могильщик сказал свой текст, второй уходил со сцены. Однако на этот раз Спиря со сцены вроде бы ушёл, но вернулся, как будто хотел помочь товарищу опустить в могилу гроб Офелии, достал из-за пазухи полуштоф водки (это немногим более 600 граммов) и крикнул Гамлету и Лаэрту: «Полно, ребята, баловаться, давайте выпьем за упокой новопреставленной!»
После этого его на сцену месяц не выпускали.
А вообще, актёрам тогда многое прощалось. Зрители были невзыскательные, а газетчики в театральном искусстве разбирались мало. Больше обращали внимание на внешнюю сторону. Например, в 1899 году, посмотрев фарс «Нож моей жены», корреспондент одной из газет отметил, что госпожа Воронцова-Ленни явилась перед публикой в одной лёгкой голубенькой сорочке с декольте, а артистки Каренина, Мельникова и Снежинская в туалетах, в которых не всякая горничная рискнёт появиться перед публикой. Возмущались газетчики не столько плохой игрой актёров, сколько их поведением, а также поведением антрепренёров, владельцев театров и прочей околотеатральной публики. Негодование журналистов вызывало протежирование бездарностей, раздражали их и псевдонимы. «Страшное зло вкоренилось в нашу закулисную жизнь, — писала одна из газет того времени, — зло, которое необходимо вырвать с корнем ради блага сценического искусства… Зло это — псевдонимы певцов и актёров. Провалится торжественно какая-нибудь бездарность в одном театре, принесёт массу и денежных, и нравственных неприятностей приютившему его антрепренёру, а затем меняет псевдоним, идёт в другой театр, поступает вновь и вновь несёт за собой убытки и разорение».
Одна из газет в 1883 году возмущалась тем, что господа сочинители то переиначивают иностранные пьесы на российский лад, то кладут в основу сюжета конкретное уголовное дело. Возмущались тем, что в афишах театры пишут такие невразумительные словосочетания — как «драматическая картина в действиях», «шутка в картинах», «драматическая комедия», «сцены в действиях», «сцены в картинках», «Картина в трёх действиях», а актёры в своих выступлениях не стесняются повторять старые, избитые шутки и вместо «кардинал Ришелье» говорить «решиналь Кардилье», а вместо «с турками мир» — «с мирками тур», или петь с опереточной сцены такие куплеты:
Театральные критики тоже не перегружали читателей сложными вопросами и проблемами эстетического и психологического свойства. Их больше занимали отдельные выходки артистов и зрителей. Побывав в 1881 году на новогоднем представлении в цирке Соломонского, корреспондент «Русской газеты» возмутился поведением клоунов. «Раньше, — писал он, — они могли надеть дурацкий колпак на кого-нибудь из сидящих в последних рядах. Сегодня клоун обнял даму, сидящую в первом ряду кресел, и снял шляпу с купца». Побывав в 1887 году в «Народном театре» на драме «Лиходейка», корреспондент газеты «Неделя» сообщил читателям о своих впечатлениях следующее: «На сцене пьяный купец говорит только о выпивке и бабах. На протяжении всей пьесы её участники бьют, тормошат и валяют по сцене, под хохот публики, несчастную старуху. Наибольшее удовольствие публике доставил антракт, который длился 20 минут и во время которого зрители кинулись в общедоступный буфет, где продавались пиво и водка. Учитывая, что билет в театр стоил 5 копеек, а удовольствие от буфета, в котором можно было пить водку в будни и праздники, в денежном выражении оценивалось гораздо выше, следовало признать, что этот расход полностью себя оправдывал».
В наше время буфеты явно не оправдывают затраты на билет. Уж больно в них всё дорого. Впрочем, и в те далёкие времена театральные буфеты не отличались дешевизной. Яблоки, которые во фруктовой лавке стоили по 4–5 копеек, в театральном буфете продавались за рубль.
А вообще, чем только не заманивали к себе всякие театрики публику в те далёкие времена. Да и не только театрики.
Как-то в одном из московских цирков публика ждала выступления Дурова с дрессированными ежами. Народу собралось много, а ежей почти не было видно. Всё это напоминало блошиный цирк Завлекал цирк и карликами-боксёрами, механическими веерами, мраморными живыми картинками и пр. Самыми бойкими днями в цирке Соломонского на Цветном бульваре были суббота и воскресенье. Суббота была цирковым днём для бомонда и так называемой «золотой молодёжи» В этот день в цирке были заняты все первые ряды кресел и ложи и лишь на галёрке бывали пустые места. В ложах сидели дамы, слышалась французская речь, а запах французских духов заглушал доносившийся с арены запах лошадиного пота. В первом ряду кресел восседали франты пожилые и средних лет, за ними — молодые. Сама по себе эта публика притягивала к себе как магнит веселящихся столичных обывателей и приносила доход цирку даже при самой скудной и бесцветной программе. Обывателям было интересно лицезреть rendezvous «бриллиантовой», «золотой» и «позолоченной» молодёжи и разглядывать в ложах выставку красавиц, увешанных бриллиантами. Можно было здесь увидеть и кафешантанную певичку, героиню недавней драмы, после которой она на несколько месяцев исчезла с московского горизонта, и молодого, недавно женившегося сынка миллионера, «не просыхающего» после свадьбы.
По воскресеньям в цирк ходили купечество, провинциалы и те, кто лишь в праздник мог позволить себе такое удовольствие. Галёрка и все дешёвые места в этот день были заняты.
Случались в цирке забавные и драматические истории. Одна из них напоминает историю чеховской Каш-танки. А случилось вот что. У девятнадцатилетней москвички Елены Штольцман пропала собачка. В первых числах февраля 1890 года барышня отправилась в тот же цирк Соломонского, где выступал Дуров со своими дрессированными животными, и увидела среди его артистов свою собачку. После окончания представления она зашла к знаменитому артисту. Выслушав её, Дуров объяснил ей, что купил собаку за 60 рублей у молодого человека, и показал расписку. Расписка была написана рукою брата Елены. Это он украл собаку и продал её Дурову. Девушка обратилась в суд, надеясь вернуть себе любимое существо, но судья посчитал вину похитителя собаки недоказанной и прекратил дело. К тому же сама Елена в суде отказалась от обвинения, пожалев брата. Она только спросила судью: «Могу ли я потребовать от Дурова возвратить собаку, уплатив ему шестьдесят рублей?» — и услышала в ответ: «Нет, она теперь обучена, и Дуров, кажется, за неё хочет двести рублей».
За два года до этого, а именно 21 июня 1888 года, Дуров выступал на открытой сцене в саду «Эрмитаж» со своей любимой свиньёй. Сначала всё шло хорошо, но потом свинья стала упрямиться, не желая исполнять трюки. Дуров стал бить её кнутом. Тогда кто-то из посетителей сада крикнул ему: «Довольно!» — на что клоун заметил: «За своего товарища заступаетесь?» Зрители не поняли юмора и стали свистеть и топать. В том же году, 1 мая, в саду «Эрмитаж» произошло ещё и такое событие: акробат-канатоходец Егоров шёл по канату. Вдруг канат развязался и артист упал… в пруд. Хорошо, что канат был натянут не над землёй, а над водой. Как писала полиция в отчёте об этом происшествии, «повреждений Егоров не получил и был вынут из пруда, для здоровья без вреда».
Театры, как и цирки, стремились удивить, а если можно, и потрясти зрителя. Один артист, например, когда открывался занавес, висел в виде змеи на дереве. Потом отбрасывал хвост, маску и выделывал своим телом всякие штуки, доказывая отсутствие у себя позвоночника; другой всходил на пылающий костёр, стоял на нём три минуты и сходил с него живой и невредимый. Особенно оживала театральная жизнь в Москве и Подмосковье летом. Зимних театров тогда, в конце XIX века, в Москве было мало. Существовал, конечно, театр Секретарёва на Последней Кисловке, Немчиновский на Поварской, театр Корша, не говоря уж о Большом и Малом, но зато летом театры возникали чуть ли не под каждым кустом. Помимо профессиональных, полно было любительских театров. Наряду с классикой в них шли комедии и фарсы неизвестных нам авторов. Одна маленькая афишка оповещала о том, что в оригинальном фарсе Н. В. Корцин-Жуковского «Клуб велосипедистов, или Ба, знакомые всё лица!» участвуют г-жа Гегер-Глазунова, Орлов-Вельский; другая — о комедии «Надо разводиться» и фарс-водевиле «Старый математик, или Ожидание кометы в уездном городе»; третья — о комедии-шутке «На рельсах» с участием Кварталовой-Пальминой и Восьмибратова.
За представлением, как правило, шёл танцевальный вечер до двух, трёх, а то и до четырёх часов ночи. Где-то танцы сопровождались музыкой военного оркестра, а где-то, согласно афишам, в антрактах представления и на танцах играл хормейстер-пианист А. А. Ферони. Оберегая свой покой и не желая допускать на спектакль «нечистую» публику, устроители в афишах обычно указывали публике на форму одежды, например: «Кавалеров, принимающих участие в танцах, просят быть в чёрных парах (не пиджачных)». Нередко эти представления носили благотворительный характер. Выпущенная по одному из таких случаев афишка сообщала: «В пользу земской школы будет дан „Брак“, комедия П. П. Гнедича. Затем выступят возвратившаяся в Москву всероссийская известность, знаменитая цыганская певица Шура Молдаванка и известный исполнитель цыганского жанра, цыганский дирижёр и композитор С. А. Алякринский с его русско-цыганской труппой. Будет иметь честь дать только один цыганский концерт в двух отделениях, аккомпанирует на рояле А. Ферони. Начало в 9 часов вечера. По окончании танцевальный вечер до двух часов ночи». Билеты на все эти представления были недорогими, цена их колебалась от 20 копеек до 2 рублей.
Наиболее популярным жанром была в те годы оперетка. Именно оперетка, а не оперетта, ведь Имре Кальман только в 1882 году родился, а свою знаменитую «Сильву» создал в 1930-м. В Петровском парке находилась «Альгамбра». Здесь играл оркестр из семидесяти музыкантов, пели в оперетках, таких как «Птички певчие», французы и француженки: Луиза Филиппо, Мари-Роз, Бланш-Вилен, Жиль Ривуар, Ванда (она же Вавилова) и пр. Здесь выступали знаменитые гимнасты и воздушные велосипедисты братья Манлей, один из которых, Жорж, потом крутился на одноколёсном велосипеде, изобретённом французом Леонсо. Здесь, в «Альгамбре», существовала антреприза Бочинского, под руководством Нади де Блейкен. Репертуар труппы, состоявшей в значительной степени из француженок, представлял собой набор всевозможных шансонеток, имевших большой успех. В 1881 году эта антреприза прекратила своё существование, поскольку антрепренёры пропали, а артисты разбежались, оставив компаньонов и кредиторов в полном недоумении. После этого в «Альгамбре» устраивались праздничные гулянья в пользу Красного Креста, выступали певицы: русская Брауншвейг и французская Далли; куплетисты: еврейский — Бренский и русский Щетинин. Так вот, напротив этой самой «Альгамбры» в своё время стоял театр «Шато де флёр» («Chateau de fleur»), антрепризу в котором держал француз Рудольф Беккер, который содержал когда-то «Клуб приказчиков», а потом весёлый кабачок «Салон-деварьете». Оба театра постоянно конкурировали между собой. Через некоторое время один богатый купец построил на берегу Нижне-Пресненского пруда, напротив зоосада, театр и открыл «Семейный сад». Театр был с полуоткрытым партером, напоминающим древний римский ипподром, и имел богатые декорации. Сюда переселились многие звёзды «Шато де флёр», и в частности Дерам, который в ревю «Путешествие в Париж» изображал разных знаменитых европейцев. Однажды, во время бенефиса Беккера, когда публика потребовала выхода последнего на сцену, вместе с ним, из-за другой кулисы, вышел Дерам, в точности загримированный под Беккера, и на ломаном русском языке, голосом Беккера, сказал: «Господин Беккер извесне фокюсник», что вызвало гром аплодисментов.
Вскоре у «Семейного сада» появился новый хозяин, который перестроил театр, сделав его закрытым. В театре выступали в основном циркачи: икарийские игры, японцы, выполнявшие всякие номера на бамбуковых шестах, ещё один человек-змея, жонглёры и пр. Потом здесь были французская оперетка, цирк Труцци и пр.
На Петровке, напротив Большого театра, где теперь ЦУМ, находился пассаж купца Солодовникова, а над ним театр с опереточной труппой. Здесь блистала знаменитость того времени Негри. По нему сходили с ума поклонницы. Другая звезда, г-жа Аллонзье, с неменьшей силой привлекала к себе молодёжь высших слоёв общества. Это породило постоянную борьбу между «негристами» и «аллонзистами», сопровождавшуюся бурными сценами и бесконечными закулисными интригами. Более того, артисты на сцене то и дело подкидывали друг другу какую-нибудь колкость. Из мести открывали даже новые театры, чтобы с их подмостков можно было сказать какую-нибудь пакость о противнике. Как-то актриса, француженка Билли, которую режиссёр «Семейного сада» Ричи выжил из театра, поклялась отомстить обидчику С помощью одного старого ловеласа она организовала самостоятельную труппу, наняла помещение театра у Арбатских Ворот, на углу Поварской и Мерзляковского переулка, отделала его очень миленько голубым цветом и сделала всё, чтобы заткнуть за пояс театр, из которого её выжили. И это ей удалось. Находившийся напротив него кабачок «Орфеум», переименованный потом в «Гранд-плезир», попытался было конкурировать с театром Билли, но у него ничего не вышло. В конце концов в помещении, которое он занимал, обосновался трактир Хрущова, а «Гранд-плезиру» пришлось переехать в дом Прибыловой на Моховой, что напротив Александровского сада, где он тихо скончался. Последнее время хозяином его был некий Мартынов, державший тогда миниатюрный сад «Тиволи» в Сокольниках. Существовала в Москве и русская опереточная труппа, в которую входили Раисова, Ахматова, Вяльцева, Чекалова, Зарайская, Дмитриев, Брянский, Шпилинг.
В репертуаре опереточных театров преобладали такие спектакли, как «Мадам Анго», «Жирофле-Жирофля», «Турки», «Обед из живого человека», «Зелёный остров», «Кис-кис-мяу» Жака Оффенбаха, «Дочь рынка» Лекока, «Цыганский табор», «Прекрасная Елена», «Серебряный кубок», «Путешествие в Китай», опера «Боккаччо» Франца Зуппе, «Разбойники» Оффенбаха, потом появилась «Гейша» и т. д. Содержание многих оперетт и фарсов было, как правило, незамысловатым. В качестве примера можно сослаться на фарс «Белые овечки» Пальмского и Пальма. Действие фарса происходило в гимназических пансионатах для мальчиков и девочек. Они находятся в одном доме, но территория разделена высоким сплошным забором. Начальница пансиона для девочек по имени Эсмеральда внушает своим воспитанницам, что мужчины — это демоны, внешне хоть и похожие на женщин, но с некоторыми скверными вариациями. Они питаются исключительно сырым мясом и преимущественно мясом молоденьких барышень. Они беспощадны к своим жертвам, и не дай бог кому-нибудь из воспитанниц встретиться с ними. Мальчики, которых их наставник тоже пугал, только не мужским, а, естественно, женским полом, когда наступила ночь, залезли, из любопытства, конечно, в пансион для девочек. Там, в гостиной, при свете луны, они вдруг застали своего наставника, пробирающегося на четвереньках к своей Эсмеральде. Поднялся шум. Девочки в панике. Скандал. Оперетка эта продержалась на московских сценах недолго. Её вскоре запретили. Газета «Русский листок» за 16 сентября 1896 года писала по этому поводу: «„Бедные овечки“ запрещены к представлению на сцене. Этого нужно было ожидать. Слишком большой успех выпал на их долю. Эту оперетку загубили женщины… Главная роль была поручена женскому хору. Он был настолько откровенен, что им ничего не скрывалось». Каждый, конечно, понимал такое откровение в меру своей испорченности.
Со временем сюжеты спектаклей становились сложнее и даже замысловатее. Оперетта Сиднея Джонса «Гейша» рассказывала о том, как английский моряк Ферфакс влюбился в красавицу-гейшу по имени Мимоза, встретив её в чайном домике китайца Ван-чхи. Мимозой к тому времени уже увлечён маркиз Имари. Здесь, в чайном домике Ван-чхи, и застаёт Ферфакса, любезничающего с Мимозой, его невеста по имени Молли. Леди Констанция, тётка Молли, объясняет племяннице всю непристойность поведения жениха, и тогда Молли, для того чтобы понравиться Ферфаксу, сама наряжается гейшей. Маркиз Имари назначает аукцион, на котором собирается купить Мимозу. Однако получается так, что приобретает он Молли. Перед свадьбой с Ферфаксом Молли переодевается в европейское платье, выходит замуж за своего избранника, и они уезжают в Европу. Мимозу же получает в жёны совсем другой персонаж.
Шло время, «Альгамбра» в Петровском парке закрылась. На её месте вновь, как и прежде, возник Немецкий клуб. Недалеко от него расположился летний театр, в котором шла «Горькая судьбина» А. Ф. Писемского, игравшего, подобно А. Н. Островскому и М. А. Булгакову, на сцене. На месте Музыкального театра им. Станиславского и Немировича-Данченко, на Большой Дмитровке, был открыт Купеческий клуб с садом и летней эстрадой, который потом переехал на Малую Дмитровку, в здание, где теперь находится театр Ленком. В клубах проводились банкеты, давались представления, шла игра на бильярде и за карточными столами. Таких клубов, как в Англии, по интересам, у нас практически не было, если не считать спортивных. Там, в Англии, одно время существовал клуб «Друзей смерти», или «Клуб самоубийц», пока не был закрыт, как и «Общество дуэлянтов», превратившееся в компанию бандитов во фраках, были клубы безносых и носатых, был «Клуб уродов» имени Эзопа. Существовал в Англии так называемый «Вечный клуб», 100 членов которого по очереди дежурили у очага, в котором 50 лет неугасимо горел огонь. Аристократический «Клуб шести» состоял из шести человек Они собирались ежедневно в шесть часов утра и в шесть часов вечера. При этом у каждого под мышкой было по шесть книг, в кармане по шесть шиллингов, а при входе они стучали в дверь по шесть раз каждый. Совсем не аристократического происхождения были члены «Клуба ругателей». Это были кучера, шофёры, матросы. Они собирались каждую неделю и сопровождали свои беседы довольно заковыристыми ругательствами, ничего общего не имеющими с нашей матерщиной.
Но вернёмся в Москву. Здесь, в «Семейном саду» на Пресне, после некоторого запустения возродились и сад, и театр. Были построены шикарные ворота в парк через пруд перекинут широкий мост и заново отделано помещение театра. Теперь в нём шла опера и пела знаменитая Кадмина, женщина, взгляд которой манил и завораживал. Её глаза, голос, обаяние очаровывали многих. Была она весьма экстравагантной особой. Могла вести философские разговоры о Шопенгауэре, Гартмане, организовать романтическое паломничество на Ваганьковское кладбище с гамлетовскими рассуждениями, могла закатить сцену с молитвенным экстазом и покаянными рыданиями перед иконою Богородицы в какой-нибудь убогой церковке. Она донимала П. И. Чайковского всякими выходками: могла, например, при посторонних, где-нибудь в Колонном зале, назвать его Петрушею, обратиться к нему «на ты», вогнать кого угодно в краску анекдотом. Ей всё прощалось. А Чайковский сам был к ней неравнодушен и посвятил ей романс «Страшная минута», в котором есть такие слова: «Иль нож ты мне в сердце вонзишь, иль рай мне откроешь». Покинув оперную сцену, Кадмина перешла в драму, и в ней, как и в опере, восхищала публику своим талантом. И вот то ли от избытка страстей, бушевавших в ней, то ли из-за непреодолимого разрыва между талантом и пошлостью окружавшей её повседневной жизни, Кадмина решила уйти из жизни. И произошло это сколь трагично, столь и театрально.
В 1881 году на сцене одного из провинциальных театров Евлалия Павловна (так звали Кадмину) играла главную роль в пьесе «Василиса Мелентьева». Героиня её, жена Ивана Грозного, как известно, кончает с собой, приняв яд. Сцену смерти Кадмина всегда играла блестяще, а тут, на последнем спектакле, казалось, превзошла саму себя, до того всё было сыграно натурально. Зал замер от восторга и сострадания. Актёры на сцене также были потрясены. Потрясение их стало ещё большим, когда они поняли, что Кадмина умерла по-настоящему. Оказалось, она приняла на сцене настоящий яд и мучилась, играя, по-настоящему А всё из-за того, что в зале, среди зрителей, находился изменивший ей возлюбленный.
Весть о смерти Кадмины быстро облетела Россию и произвела на многих сильное впечатление. А. С. Суворин, редактор петербургского «Нового времени», под впечатлением от случившегося написал пьесу «Татьяна Репина». В образе своей героини он вывел Кадмину. Антон Павлович Чехов написал, с иронией, конечно, свою «Татьяну Репину», одноактную пьеску. В ней происходит такой разговор:
«— А вчера в Европейской гостинице опять отравилась какая-то женщина.
— Да, говорят, жена доктора какого-то.
— От чего, не знаете?..
— С лёгкой руки Репиной это уже четвёртая отравилась. Вот объясните-ка мне, батенька, эти отравления!
— Психоз. Не иначе.
— Подражательность, думаете?
— Самоубийства заразительны.
— Сколько психопаток этих развелось, ужас!..
— Репина своею смертью отравила воздух. Все барыни заразились и помешались на том, что они оскорблены».
А в письме А. С. Суворину от 8 февраля 1889 года Антон Павлович рассказал о случае, произошедшем в связи с этим событием в Третьяковской галерее. «Какая-то психопатка-провинциалка, — писал он, — со слезами на глазах бегала по Третьяковской галерее и с дрожью в голосе умоляла показать ей „Татьяну“ Репина, про которую она много слышала и от которой ей хотелось бы разразиться истерикой».
К трагедиям, происходившим за кулисами театральной жизни, публика, конечно, оставаться равнодушной не могла. Известие об убийстве в 1899 году в Киеве выдающегося русского артиста Рощина-Инсарова также потрясло москвичей.
А произошло вот что. В один из летних дней, без четверти одиннадцать утра, в квартиру Рощина-Инсарова на Золотоворотской улице пришёл декоратор петербургских театров художник Малов — высокий красивый мужчина тридцати восьми лет, муж артистки Пасхаловой, игравшей с Рощиным-Инсаровым в одной труппе.
Девочка, служанка Рощина, сказала ему, что её господин спит, и предложила подождать, но Малов ответил, что ему ждать некогда, и вошёл в квартиру. Оставив шляпу в гостиной, он прошёл в спальню. Увидев незваного гостя, Рощин-Инсаров встал, надел брюки и стал умываться, наклонившись над тазом (за шкафом, в спальне, было отгорожено место для умывания). Сначала хозяин и гость обменялись какими-то малозначащими словами, а потом Малов сказал Рощину, что он соблазнил его жену и тем самым унизил его честь, на что Рощин, не оспаривая факта близости с Пасхаловой, небрежно бросил: «Эх, какая там честь!» После этих слов Малов вынул из кармана пистолет и выстрелил. Пуля попала бывшему гусару в висок и убила его. Схватив шляпу, убийца выбежал мимо швейцара на улицу, вскочил на первого же попавшегося извозчика и уехал. Швейцар, заподозрив неладное, бросился за ним в погоню на другом извозчике, а догнав, отвёз в полицию. Там Малов заявил: «Я отомстил ему за свою поруганную честь».
Могла ли такая трагедия оставить кого-нибудь равнодушным? Не случайно, конечно, подобные факты становились сюжетами театральных пьес и других произведений.
С детства моей любимой песней была и остаётся песня «Раскинулось море широко», и я никак не мог понять почему в этой песне упоминается не Белое, не Чёрное, не синее, а именно Красное море («…и Красное море шумит»), пока не прочитал в «Московских ведомостях» такую заметку: «25 марта 1890 года крейсер „Орёл“ из Одессы шёл во Владивосток. В Красном море вследствие тропической жары среди нижних чинов появились заболевания глазами и желудочно-кишечный катар. Один из солдатиков провёл в лазарете пять суток и отдал Богу душу. Тело покойного при обычном печальном церемониале было спущено в море». Напрасно старушка ждёт сына домой…
Лентовский, Омон и другие
Но хватит о грустном, устремимся лучше туда, на шумные арены, где гремит музыка, неистовствует зритель и царят кумиры. Миром этим в Москве в конце XIX — начале XX века правил Михаил Валентинович Лентовский, житель провинции, вывезенный из неё знаменитым актёром Щепкиным, с тем чтобы в будущем завоевать столицу. Тогда это был юркий, тонкий, щеголеватый молодой человек, распевавший с эстрады песенки и, в частности, песенку о камаринском мужике, написанную Трефолевым. С годами Лентовский превратился в солидного бородатого мужчину с гривой седеющих волос, постоянно носившего большую суковатую палку с серебряным набалдашником. В парке «Эрмитаж», находившемся между современной Делегатской улицей (тогда Божедомским переулком) и Самотёчным бульваром, где был построен театр с открытой сценой в виде греческих развалин на десять тысяч мест и цирковой ареной, в Манеже, построенном в 1822 году, в театре «Олимпия», там, где теперь театр им. «Моссовета, в Новом Эрмитаже», что в Каретном Ряду (его открыл бывший лакей Яков Щукин, перекупив у Лентовского название), и на других площадках ставил он грандиозные, со всевозможными эффектами, представления. Когда Лентовский оставил «Новый Эрмитаж» в Каретном Ряду, не стало ни блеска, ни прежнего размаха. Его завсегдатаи по этому поводу цитировали строки из одной старой пародии: «Грустно всё, буфетчик смотрит дико и слуга с слугой не говорит».
Зато «Аквариум» на Садовой расцвёл. Здесь Лентовский открыл новый сад «Чикаго». У входа появилась массивная фигура швейцара из «Эрмитажа». Его знала «вся Москва». На посетителей производили сильное впечатление декорации, которыми был обставлен вход в «Чикаго»: справа — готический замок, слева — горы. Над ними — колоссальная башня, с вершины которой слетал дракон. Его глаза сверкали, как угли, огнедышащая пасть была раскрыта, так что купчихи всерьёз боялись его.
Лентовский создал в Москве и театр оперетты, он стал энтузиастом полётов на воздушном шаре. В этой страсти его не останавливала никакая погода. Как-то поднялся он на шаре вместе с итальянцем Спельтерини (капитаном шара) в жуткую погоду. Высоко над землёй угодили они в ливень, а когда поднялись выше облаков — в зимний холод. Чуть ли не за 100 вёрст от Москвы унёс ветер их шар. Приземлились они в какой-то деревушке, еле отогрелись в крестьянской избе и, наконец, вернулись в Москву. Неудачный полёт. Можно только пожалеть, что он состоялся. Впрочем, он вполне мог и не состояться. Дело в том, что этот самый Спельтерини накануне полёта ужинал в саду ресторана «Яр» и ему не понравилось, как на него посмотрел пианист шведского хора Тальгрен, сидевший за другим столиком. Тогда итальянец встал, подошёл к шведу, сел около него и положил на его стол ноги. Швед встал и вышел на галерею. Но капитан не унимался. Он настиг пианиста на галерее, схватил его за бакенбарды и стал таскать из стороны в сторону. Только с помощью швейцара и подоспевших на помощь граждан шведу удалось вырваться из цепких рук капитана. Полиция составила протокол и чуть не арестовала хулигана. Ну а поскольку этого не случилось, Лентовскому пришлось мокнуть и мёрзнуть, забравшись с хулиганом-капитаном чуть ли не в стратосферу.
Появление воздушных шаров будоражило фантазию и толкало людей на отчаянные поступки. Ещё бы, ведь шар перемещается не по земле, не по воде, где путешественника может задержать полиция или береговая охрана, а по воздуху, где никто не властен над ним, в том числе и пограничная стража. «Воздушные шары уничтожат границы!» — восклицали их почитатели. Один из них рассказывал: «Однажды, когда я летел на воздушном шаре из Парижа в Кёльн, два конных жандарма в Бельгии закричали нам вслед во всю мочь своих лёгких: „Ваши документы! Ваши документы!“ В ответ мы высыпали им на голову мешок с песком и взлетели на восемьсот метров выше». Ну как после этого не восторгаться воздушным шаром!
Путешествия на воздушных шарах, правда, не всегда заканчивались благополучно. Возьмём, к примеру, хотя бы европейцев: французов, изобретателей воздушных шаров, немцев и пр. То их целый день, а то и больше носило по небу неизвестно куда, то они поднимались так высоко в небо, что кровь шла из носа, то падали в море, то на землю, когда шары их вспыхивали, как спички. Однако все эти опасности не останавливали воздухоплавателей, а наоборот: подвиги их предшественников толкали их самих на новые подвиги. Не вдохновлял ли Лентовского в его полётах образ маленькой француженки Бланшар? Эта женщина ещё в 1819 году принесла свою жизнь в жертву воздухоплаванию. Воздушный шар её был небольшой, шёлковый и имел маленькую ивовую лодочку. Главной его особенностью было то, что госпожа Бланшар устраивала с его помощью фейерверки, носясь в нём по небу, как в огненной колеснице. Все приспособления для фейерверка подвешивались к лодочке на проволоке длиной 10 метров на большом деревянном обруче. Но однажды случилось так, что огонь фейерверка достиг самого шара и он загорелся. Гуляющие в саду Тиволи люди встретили картину светящегося шара с восторгом, приняв её за новый трюк любимого «мотылька». Вскоре они поняли, что ошиблись. Сгоревший шар и мёртвую Бланшар нашли на крыше одного из домов на Провансальской улице. Смелая женщина разбилась. Её похоронили на кладбище Пер-Лашез.
Печальной оказалась и судьба русского воздухоплавателя Чепарина. Он летал на своём шаре задолго до Лентовского, ещё тогда, когда купец Мельгунов только открыл свою «Альгамбру». Однажды его шар опустился близ Бутырок, на густую чащу тёмного соснового бора. Местные крестьяне заметили небесного гостя, окружили его, разорвали шар на лоскуты, которые вместе с верёвками взяли себе, а корзину со всеми полётными принадлежностями сожгли. Самого же Чепарина избили так, что стал он с тех пор не аэронавтом, а инвалидом и канул в небытие. В России, значит, было опасно не только летать, но и приземляться. Со временем, правда, местные жители стали культурнее и даже умнее, а вернее, наглее. Как-то, в конце XIX века, на окраину деревни Путилово под Москвой опустился воздушный шар с Леоном Даром и его спутниками. В деревне в это время не оказалось ни одного трезвого мужика, поскольку все православные, как и полагается, отмечали очередной церковный праздник Несмотря на помутнение мозгов алкоголем, мужики всё же сообразили, что с небесных гостей, если постараться, можно содрать немалые деньги на водку за потраву посева. Сначала они при участии сельского старосты Тараканова запросили с воздухоплавателей 100 рублей, потом согласились на 38. Деньги были переданы Тараканову одним из путешественников, Костылёвым. Последний, кстати, вскоре обнаружил пропажу своего пледа, а Леон Дар — чемодана. Чемодан, правда, нашли. В краже его признался крестьянин Иванов, а плед так и не вернули. Потом оказалось, что и потравы-то никакой не было. Так трава помята, где шар приземлился, больше ничего. Ну, да бог с ней. Сами путешественники не пострадали, и то хорошо.
Узнав обо всём этом, мы, я думаю, можем отдать должное смелости господина Лентовского.
Герой наш, надо сказать, помимо актёрского, режиссёрского и организаторского талантов имел одну особенность, одну, как тогда говорили, идею фикс (idée fixe). Редактор «Московского листка» Пастухов как-то поделился своими воспоминаниями о разговоре с Лентовским. «Аккуратность — моя стихия, — сказал Михаил Валентинович и засмеялся. — Во всём всегда аккуратен был, вот только в платежах по векселям заминки выходили. А всё отчего? Оттого, что Москва была не аккуратна… Она мне ещё 97 тысяч должна и не платит… Верно! Ровно 97 тысяч. — Каким же образом? — Самым простым. Я должен Москве 903 тысячи, а решил задолжать ей миллион… Ясно, стало быть, что я недополучил с неё ещё 97 тысяч. Ну, да я получу… Я до тех пор не умру, пока не дойду до миллиона». Получил ли Лентовский с Москвы ещё 97 тысяч, не знаю, но известно, что под конец своей жизни он разорился в пух и прах и умер в бедности. Это и не удивительно. Ведь главными для него были успех у публики, роскошь постановок, изобретательность и эффектность, а не доход.
Большинство же предприимчивых дельцов стремилось к наживе и не брезговало никакой низкопробной дребеденью и пошлятиной, чтобы завлечь публику. В конце 70-х годов XIX века в Москве стали распространяться так называемые «Салон-де-варьете», получившие прозвище «солошки» — забегаловки с эстрадой для шансонеток, где, как писали газеты, «голос и артистические способности выступавших восполнялись нескромной развязностью манер». Про одну из таких «солошек» в Кунцеве газета писала: «Публика толкается по низким, накуренным залам, угощает друг друга водкой у буфета и оплеухами у выхода, а на сцене француженка в короткой юбочке распевает шансонетку».
Все эти «солошки» и подобные им заведения соперничали друг с другом, стараясь отбить зрителя у конкурента и привлечь его в свои стены. Как-то некий Дмитриев открыл театр «Ренессанс», в котором давались музыкальные вечера, подобные тем, что имели место в «Салон-де-варьете». Однако публика в театр его не шла из-за того, что артисты его плохо играли. Тогда (это было в 1888 году) Дмитриев стал раздавать публике бесплатные билеты, чтобы люди, если уж они не хотят смотреть на артистов, шли в театральный буфет. Буфет ведь тоже приносил ему доход. Фактически он превратил театр в трактир. Кузнецов — владелец находившейся неподалёку «солошки», узнав об этом, рвал и метал. Особенно он рассвирепел, когда узнал о том, что «Трактирная депутация» Московской городской думы, прослышав о «подвигах» Дмитриева, решила обложить театры с буфетами тройным налогом. В письме московскому генерал-губернатору Кузнецов особо подчеркнул, что из-за этого налога он терпит большие убытки и близок к разорению.
В декабре 1883 года агенты московской полиции в донесении о положении в театре «Фоли Бержер» на Тверской, который держал итальянец Джиордано, сообщали своему начальству о том, что «в театре постоянно происходят пьянство, ссоры и драки, на даваемые там увеселения и, в особенности, на маскарады собираются развратные женщины и безнравственная молодёжь, составляющие публику». После такого донесения полиция театр закрыла. Когда же в другом подобном театре девяти-десятилетние дети стали отплясывать канкан, пресса устроила скандал, а полиция запретила малолетним детям исполнять на сцене театра «Фоли Бержер» неприличные танцы, однако по сути своей ничего не изменилось. «Солошки» продолжали существовать, а их, как теперь бы сказали, рейтинг был достаточно высок. Что поделаешь, ведь человек произошёл от обезьяны, как бы это ни оспаривали противники Дарвина. Сторонники же подобных заведений оправдывали их существование тем, что они имеют свою публику, которую уже ничем не исправишь. В чём-то они были правы, обидно только, что эти «солошки» ежегодно вербовали в качестве своих зрителей неискушённую молодёжь, пользуясь её естественными влечениями в пору полового созревания.
Когда в конце 1898 года гимназист Жуков прогулял в заведении Омона, с его певичками, украденные из дома деньги и об этом из газет узнала общественность, некто прислал на имя московского обер-полицмейстера Трепова анонимное письмо, в котором писал: «Нигде за границей, даже в разгульном Париже, равно как и в Петербурге, нет театра, где бы разгул продолжался после представления до четырёх часов утра при участии свободных женщин». В письме для большей убедительности сообщалось также, что Омон никакой не француз, а самый настоящий еврей. Автору письма вторила газета. «Наш лёгкий жанр — синоним неприличия… и не потому что там играют и поют такое, что безнравственно, совсем нет! Причина кроется в постановке садовых увеселений, в характере, который им придали г. г. директора, в том, что на лице главного администратора и чуть ли не каждой etoile („этуали“, то есть „звезды“. — Г. А) ясно написано: „У кого много денег — может всё!“ Это поощрение разгула делает из посетителей садов нахалов, а приличной женщине не позволяет посещать их, дабы не быть принятой за искательницу лёгкого обогащения, получающую приглашения на ужин от всяких прохвостов». Автор статьи явно сочувствует иностранной гастролёрше, которая, подписывая контракт с такими как Омон, не обращает внимания на пункт договора, согласно которому она должна оставаться в зале до конца вечера. Бедняжка-то думает, что вечер заканчивается, как у неё в стране, в 12 или в час ночи, и все расходятся, «…а у нас, — пишет дальше корреспондент газеты, — в зале и кабинетах до четырёх утра гуляют купеческие сынки, военные, всякие прохвосты и артистка согласно договору должна проводить с ними почти всю ночь».
Если верить воспоминаниям одного из современников, артистки, увидев разложенные на столе в кабинете ресторана фрукты, конфеты, сюрпризы и прочие вкусные вещи, хватали их, как голодные собаки.
В связи с упомянутой выше статьёй полиции пришлось проводить проверку. Докладывая генерал-губернатору о её результатах, обер-полицмейстер писал: «Во время представлений… никаких беспорядков и нарушений благочиния не бывает, в особенности с тех пор, как в 1897 году мною было сделано распоряжение о воспрещении появляться певицам, служащим в хорах и капеллах, как в зрительном зале, так равно и в общих залах ресторана до окончания представления на сцене… При этом считаю долгом почтительнейше присовокупить, что в ресторане ужинают по отдельным кабинетам и случаи нарушения тишины и порядка бывают сравнительно очень редко… В театр Омона командируются ежедневно агенты сыскной полиции, которые так же, как и чины наружной полиции, остаются там до закрытия ресторана и имеют постоянный свободный доступ во все общие помещения».
Данный документ может служить образцом полицейской изворотливости того времени. Дело в том, что певицы и прочие артистки до окончания представления в зале никогда и не появлялись. Они выходили туда после представления. Почему агенты полиции покрывали Омона? Может быть, потому, что проводить своё дежурство в залах его заведения им было куда приятнее, чем торчать в какой-нибудь подворотне.
Вспоминая об Омоне и о порядках, царивших в его театре, Наталья Игнатьевна Труханова, будущая жена графа Игнатьева, автора известной книги «Пятьдесят лет в строю» (её ещё в шутку называли «Пятьдесят лет в строю, ни одного в бою»), в своей книге «На сцене и за кулисами» писала о том, что Омон был типичным, что называется, средним французом, крикливо одетым в клетчатую пару, с красным галстуком, красной гвоздикой в петлице, с моноклем в глазу и в белых гетрах (их носили для утепления ноги поверх туфель на щиколотках. — Г. А). Крашеные, закрученные колечками усики придавали банальный вид его юркому лицу с необычайно зорким и вместе с тем рассеянным взглядом… на ломаном русском языке он объяснил труппе, что он от неё требует. «Мадам и месье, — говорил он, — искусством я не интересуюсь. Первое для меня дисциплина и система, то есть повиновение и порядок Тут я беспощаден… Вы начинаете работу в семь часов вечера. Спектакль кончается в одиннадцать с четвертью вечера. Мой ресторан и кабинеты работают до четырёх часов утра… согласно условиям контракта, дамы не имеют права уходить домой до четырёх часов утра, хотя бы их никто не беспокоил. Они обязаны подниматься в ресторан, если они приглашаются моими посетителями, часто приезжающими очень поздно». Тонко было задумано, а потому и приносило немалые доходы. Собственно говоря, за этим Омон в Москву и приехал. Жил он в доме Хомякова на углу Оружейного переулка и Тверской, там, где в наше время был ресторан «София».
Театр, который он занимал, находился на углу Тверской и Садовой, там, где теперь стоит здание Концертного зала им. П. И. Чайковского. Это было большое кирпичное здание с башенками в псевдорусском стиле. Расклеенные по городу в 1898 году афиши зазывали прохожих в Зимний театр «Буфф», как называли тогда театр Омона. Они обещали помпезный гала-концерт под названием «Вечер удовольствий», роскошную программу «2-й выход» с участием парижской etoile m-lle Фажет, посетившей Россию впервые, дебют французской эксцентрической шансонеточной певицы m-lle Жанн Ковали, дебют французской шансонеточной певицы и танцовщицы m-lle Лиды Осман, выступление русского и венгерского хоров, дамского оркестра и пр.
Поначалу не все воспринимали иностранное. В октябре 1888 года в театре «Скоморох» по окончании представления под названием «Фантом» большинство публики, не понимавшей значение этого слова, криком и свистом заявило общее неудовольствие, а некоторые из посетителей потребовали даже возвращения денег, уплаченных за билет. (Когда в наше время появился фильм «Фантомас», никому и в голову не пришло возмущаться, хотя далеко не все понимали значение этого слова.)
Вообще-то такие мелочи и тогда большого значения не имели. Что же касается театра Омона, то зазывать в него публику было не нужно: она и так валила сюда валом и не только в будни, но и по воскресеньям, когда благочестивые москвичи шли в церковь. Не случайно, многие этот театр иначе как вертепом не называли. Ну и зритель в этот театр ходил не совсем обычный. Это, конечно, не значит, что публика в этом театре была только своя и других театров не посещала. Нет, посещала, конечно, но появлялась она здесь после ужина или спектакля в другом театре, когда в голове у неё (я имею в виду, конечно, мужчин) начиналось некоторое «брожение». Приехав сюда, на Триумфальную, публика эта впадала в особый весёлый тон, царивший здесь, и, так сказать, «обомонивалась». Мужчины не просто разгуливали в фойе и по залам, а как-то даже подпрыгивали, прищёлкивали языком, подмигивали, делали «козу» проходящим мимо певичкам и постоянно заглядывали в буфет. Впереди их ждали весьма фривольная программа и ужин в обществе хорошеньких актрис. Впрочем, и основные программы, которые шли здесь до двенадцати ночи, были, надо сказать, весьма впечатляющими. На премьеры сюда съезжалась «вся Москва». Посмотреть роскошные ревю, в которых перед зрителями проходили заморские страны, исторические личности и жизнь Петербурга и Москвы, начиная от вагона конки и кончая грандиозными аллегорическими картинами русско-французской дружбы или чем-нибудь подобным, желали многие. Успех ревю во многом базировался на актуальности затронутых в них тем. К примеру, такая банальная тема, как медлительность конок, у Омона выглядела следующим образом: на сцене очень ярко и, совсем как в жизни, возникал перед зрителями Кузнецкий Мост. Здесь был и всем знакомый магазин Аванцо, и новая фотография Чеховского с его «туманными картинами» (так называли диапозитивы), одним словом, всё точь-в-точь как в действительности. Потом появлялся вагон конки, запряжённый… черепахою. В вагоне полно пассажиров, но кондуктор говорит человеку, стоящему на остановке: «Полезай, полезай. В тесноте, да не в обиде, и всего-то пятачок!» Человек влезает в вагон, тот трогается и тут же сходит с рельсов. Вряд ли кто теперь станет над этим смеяться, а тогда это было людям понятно и близко, и реагировали они на это довольно бурно. Но главное, у Омона можно было увидеть настоящий канкан и знаменитых шансонеток Парижа, например Иветту Жильбер — «кафешантанного пророка», «вершину кафешантанного искусства», как её называли. Это она явилась родоначальницей «фуроров» и «этуалей», создательницей образа непорочной девы, таившей под маской невинности стремление к самому отчаянному разврату, или, как сказали бы теперь, это была «б… по-монастырски», что так нравилось стареющим любителям блинов и стерляжьей ухи. Кстати, профессиональные проститутки для большей пикантности и привлекательности тогда нередко одевались гимназистками. Это не мешало им проходить в отдельные кабинеты, дома свиданий и номера бань. Усладой мужского общества служили не только певички и девочки из кордебалета кафешантанов, но и артистки императорских театров, и прежде всего Большого, из балерин которого вербовались одалиски театральных тузов и высшей московской администрации.
Помимо француженок пели на московских сценах и отечественные шансонетки.
пела одна из них. Другая подхватывала:
«Деньги — женщин всех тиран. Строги мы, но не суровы И для вас на всё готовы, если… полон ваш карман».
Время шло, уходили одни артисты, приходили другие, закрывались одни театры, открывались другие… Летом незадолго до Первой мировой войны на веранде театра «Ренессанс» в Замоскворечье полпервого ночи открывалось «Кабаре», представлявшее 25 номеров; в «Потешном саду» у Курского вокзала давали оперетту «Птички певчие», а в 11 часов вечера — аттракцион «Резиновые люди». Там же существовали скейтинг-ринг, где катались на роликах — очень модное тогда занятие, и синематограф. В нём, наряду с документальной лентой о трёхсотлетием юбилее дома Романовых, демонстрировалась фильма, как тогда говорили, о въезде в Москву Михаила Фёдоровича Романова в 1613 году. При этом оркестр играл «Славься» из оперы Глинки «Жизнь за царя», а публика вставала и кланялась, как перед настоящим царём. Кто знал слова, готов был запеть: «Славься, славься, наш русский царь! Господом данный нам царь-государь! Отныне восславься весь царский род, а с ним благоденствует русский народ!» Крутили здесь драму «Под ножом гильотины» и фильмы с участием Макса Линдера. В электротеатре «Вулкан» на Таганской площади демонстрировались фильм «Жизнь-убийца», еженедельный «Патэ-журнал», драма «Союз смерти», «Манёвры пожарных» (съёмки с натуры), а в театре «Мефистофель», который находился на Петровке, напротив Пассажа, шли историческая драма времён Нерона «Британик» и комическая лента «Починка крана». В Сокольниках, в саду «Тиволи», помимо скейтинг-ринга и обедов, публику привлекало «Варьете-монстр», а в Летнем театре на Тверской, в Мамоновском переулке, в здании бывшего «Театра миниатюр», ежедневно давалась оперетта. При этом вход был беспрерывный и билет стоил 20 копеек! И было это в 1913 году.
Жизнь артистов эстрады
Жизнь артистов и особенно артисток, казавшаяся из зрительного зала яркой и привлекательной, на самом деле далеко не всегда была такой в действительности. Помимо того, что служителей муз обманывали при заключении контрактов дельцы от искусства, которые то недоплачивали им деньги за выступления, то приставали со всякими пошлыми предложениями, их окружали интриги и мелкие пакости, которыми так полон мир товарно-денежных отношений, борьбы за существование и конкуренции. Вот выйдет, например, артистка с намерением петь одну арию, а дирижёр, или капельмейстер, как тогда говорили, желая ей напакостить из-за чего-то, возьмёт да и начнёт другую. Приходится петь, чтобы не было скандала. Хорошо спеть в таком случае не получается, потому что настроя нет. А нет настроя — нет и успеха, а нет успеха — ругает хормейстер, ругает режиссёр и сама в слезах. Ну а уж если режиссёр возненавидит артиста, то никакого хода ему не будет, тогда хоть беги из театра. Всегда, во всём, ну как-нибудь подгадит.
Артисты тоже находили способы сопротивления своим хозяевам. 16 мая 1887 года в саду «Аквариум» (в Петровском парке), который содержала мещанка Мария Ефимова, во время второго отделения пианист, датский подданный Пандрун, которому эта Ефимова не выплатила жалованье, отказался аккомпанировать вышедшему на сцену венгерскому хору. Хор постоял, постоял и сошёл со сцены. Публика была возмущена. В январе 1888 года артисты театра «Скоморох», которым также не было выплачено жалованье, во время представления пьесы «Наместник» пропустили некоторые сцены, музыканты отказались играть в последнем антракте, а хор песенников и плясунов вовсе не стал участвовать в представлении. Всё это, разумеется, вызвало неудовольствие публики. Когда спектакль закончился, послышались крики и свист, люди не выходили из зала. Удалять их из театра пришлось с помощью полиции.
Случалось, что месть за неуплату жалованья принимала опасные формы. Когда в цирке Соломонского итальянская гастролёрша, воздушная гимнастка Бертолетто, не заплатила рабочим, те порезали верёвки у натянутой страховочной сетки, перед тем как Бертолетто совершила «львиный прыжок» на неё из-под купола. К счастью, помимо верёвок, сетка была закреплена металлическим тросом и трагедии не произошло. Спустя несколько дней, когда воздушная гимнастка летала на трапеции, рабочие подрезали уже две верёвки, державшие сетку.
Досаждали артистам и их родственники. Родной брат одной известной в кафешантанном мире артистки постоянно вымогал у неё деньги, тратя их на кутежи, лихачей и девочек Когда субсидии эти по каким-либо причинам прекращались, он начинал пылать благородным негодованием к избранной его сестрой профессии и везде, где мог, публично выражать по этому поводу своё благородное негодование. Остановившись, например, где-нибудь на Тверской или Петровке перед зеркальной витриной какого-нибудь фотографа и увидев в ней фривольные фотографические изображения своей сестры, наш герой начинал вдребезги крушить витрину, срывать и разбрасывать фотографии. При этом на всю улицу разносились его стенания, выражающие чувства оскорблённого и униженного достоинства. «Я не позволю, — кричал он, — чтобы мою сестру выставляли посреди улицы голой, да ещё с таким декольте! Это безнравственно!» Прибегавшие на крик со всех сторон полицейские не знали, что делать: задерживать хулигана или возмущаться вместе с ним допущенной безнравственностью. У артистки после таких сцен случалась мигрень.
Не без проблем была жизнь и иностранных звёзд. Они ни слова не знали по-русски, а антрепренёры, пользуясь этим, а также тем, что у приезжих артистов и артисток не было денег, поскольку контракт не позволял им уехать домой или заключить другой контракт, поселяли их на жительство в какое-нибудь тесное помещение без света и воздуха, предлагали «стол» из того, что оставалось от гостей его заведения, да ещё требовали за такие свинские условия большие деньги. Некоторые антрепренёры, не говоря уже о их грубости, драли с приезжих артисток по 35 рублей за конуру, в которую помещали чуть ли не по десять взрослых женщин, где и двум-трём-то было тесно. Владелец цирка Чинизелли однажды разместил труппу амазонок из Америки на попонах в конюшне, и бедные представительницы индейского племени жили там до тех пор, пока пресса и публика не устроили скандал.
Из-за стяжательства антрепренёров страдала и публика. Но как бы ни ругали их люди и пресса XIX века, а в XX веке с грустью и тоской вспоминали времена Лентовских, Бергов, Блюменталь-Тамариных и Шарлей Омонов. Эти хозяева зрелищ представлялись теперь людьми с художественным вкусом, размахом. «Прежний антрепренёр, — говорили теперь, — шёл на риск ради того, чтобы потрясти публику, а нынешний антрепренёр, бывший официант, содержатель вешалки или театрального буфета — жмот и кулак и только и думает как сэкономить на артистах и рюмке водки для публики». Антрепренёры же жаловались на требовательность артистов, на то, что три четверти публики ходит не по билетам, а по контрамаркам, и вообще на бедность и прижимистость публики и пр.
В 1890-х годах появилась у нас так называемая opera comique — нечто среднее между французской комической оперой и старой оффенбаховской опереткой. Жанр этот публике нравился, и она валила в театр. Но антрепренёрам этого было мало, они стремились к тому, чтобы выжать максимальную прибыль из своего предприятия. Для этого они сокращали акты и увеличивали антракты для того, чтобы работал буфет. Бывало, акты сокращали до того, что трудно было понять содержание, а антракты растягивали так, что зритель забывал содержание предыдущего акта. Естественно, что и спектакли, которые начинались в половине девятого, заканчивались в час ночи. В Германии они заканчивались примерно в десять, а во Франции и Италии — в 11 часов вечера. У нас же после спектакля выступали какие-нибудь заезжие «знаменитости», демонстрировавшие танцы, пение, живые картины и пр., так что разъезжалась публика по домам около трёх часов ночи.
Вот какими деловыми, алчными и жестокими были тогда представители шоу-бизнеса.
Однако и этих деятелей можно пожалеть, у них имелись свои заботы и проблемы. Связаны они были, в частности, с театральными агентами. Театральные агенты делились на агентов легальных контор и нелегальных, то есть попросту мелких маклеров, предлагавших товар «из-под полы». Были ещё агенты-монополисты. Если артист антрепренёру известен, то легальный агент его просто предлагает, и заключается договор. Если «нумер» после дебюта не имел успеха, то агент легальной конторы отправлял его в провинцию, где он мог бы иметь успех, принимая во внимание меньшую требовательность публики (фиаско в Петербурге — восторг в Одессе, — как тогда говорили). Что касается иностранцев, то ни один из них не ехал в Россию без аванса и дорожных денег, будь приглашающий хоть директором сада, полу-миллионером. Ведя с легальной конторой дело, антрепренёр в этом случае давал агенту аванс для пересылки его по назначению, зная, что если артист не приедет, присвоив аванс, то контора будет отвечать за эту сумму своим залогом, хранящемся на депозите государственного казначейства.
Имея дело с агентом, не имеющим конторы, антрепренёр ни от чего не был застрахован. Агент мог присвоить его деньги и поплатиться за это лишь тем, что его в глаза назовут вором и запретят появляться в театре или в саду. Тогда он переезжал в другой город и там продолжал жульничать. Агент-монополист фактически действовал от лица директора театра, а, находясь за границей, сам подписывал ангажементы с артистами. Делалось это по согласованию с директором, который затем из 10 процентов актёрского гонорара, удержанного в пользу агента, 3 процента отстёгивал ему. Кроме того, агент брал с артистов и, как говорилось, «сухими», в виде перстня, брелка, часов и пр. Легальных агентов в такие сделки не допускали.
Со зрителями проблем было меньше, хотя таковые и возникали. В марте 1870 года произошла небольшая драка в кассе Большого театра. Драку затеял статский советник контроля при Министерстве двора его величества господин Кавелин. Он посчитал, что администрация театра отнеслась к нему несправедливо. А дело обстояло так статский советник пришёл в Большой театр, предъявил капельдинеру билет, и тот, как тогда было заведено, оторвал от билета уголок. После этого статский советник прошёл в ложу и просидел в ней два акта. Тут до него дошло, что он пришёл не в тот театр. Когда он обратился к кассиру с требованием забрать билет, а ему вернуть деньги, кассир, естественно, отказал и разъяснил, что билеты назад принимаются лишь в случае отмены или изменения спектакля, при замене билета на более дорогостоящий и в случае внезапной болезни или смерти посетителя, а не тогда, когда зритель вваливается не в тот театр, в который купил билет, и одумывается перед третьим актом. Смотреть надо! Господин Кавелин стерпеть такого нахальства не смог и полез в драку. Трудно сказать, чем бы закончился для нашего театрала данный инцидент, если бы его отец, К. Д. Кавелин, не был в своё время воспитателем наследника — будущего императора, Николая II. Благодаря этому дело замяли.
Цензура
Правила поведения существовали не только для зрителей, но и для самих театров. Ещё в 1876 году, в частности, было запрещено устраивать спектакли и публичные зрелища (кроме драматических представлений на иностранном языке) на Рождество, накануне воскресных дней, двунадесятых праздников, всего Великого поста и неделе Святой Пасхи.
В 1884 году театры обязали указывать в афишах фамилии авторов и переводчиков, которые значились на рассмотренных цензурой экземплярах пьес, и перечислять номера в порядке их исполнения. Всё, что шло на сцене, должно было проходить цензуру. На тексте произведения цензор ставил свою «разрешительную надпись», после чего этот экземпляр предъявлялся полиции, которая и давала актёру разрешение на выступление или театру на постановку спектакля. Полиция следила за тем, чтобы вместо дозволенных пьес не шли недозволенные и чтобы вместо цензурованного текста артисты со сцены не произносили не цензурованный. Например, когда артистка Варвара Пащенко (по сцене Шеренина), играя в пьесе «Царская невеста» Любашу, произнесла несколько вымаранных цензурой фраз о том, что ей пришлось отдаться немцу для того, чтобы он передал ей приворотное зелье, полиция приказала директору театра расторгнуть с артисткой контракт. Сам директор избежал наказания лишь благодаря тому, что смог доказать самоуправство артистки.
Цензоры действовали, конечно, не только в театрах. Картинные галереи, цирк, литература, пресса — на всё распространялась их неутомимая деятельность, и здесь не имели значения никакие авторитеты. Картина Репина «Иван Грозный и его сын Иван» пострадала и от цензуры, и от зрителей. П. А. Третьяков приобрёл её у Репина в 1882 году за 15 тысяч рублей и выставил в своей галерее. Произошёл скандал. Помимо того, что на полотне был изображён царь-убийца, картина действовала на зрителей самым плачевным образом. Некоторые падали перед ней в обморок, с иными начиналась истерика. Люди из других стран специально приезжали в Россию, чтобы увидеть её. И тогда вмешалась полиция. Она заставила владельца галереи убрать картину и дать расписку на имя московского обер-полицмейстера, что «он никогда, ни под каким видом, не будет её выставлять». Когда в 1885 году в Москве появились снимки с этой картины, то по указанию полиции они были тут же изъяты из продажи. Хорошо хоть, что картину не конфисковали и не уничтожили. Прошло время, и в 1913 году Третьяков снова её выставил. Но и на этот раз картине не повезло. Сын купца-старообрядца, некогда мебельного фабриканта, Абрам Абрамович Балашов с криком: «Не надо крови!» — бросился на картину и три раза ударил её ножом. Когда его схватили, он всё повторял: «Слишком много крови! Слишком много крови!» Балашов был психически неуравновешенным человеком. Накануне совершения преступления он ни с того ни с сего сказал своей сестре: «Катерина, мне страшно, зажги огонь!» — хотя в доме было ещё светло. Сестра его постоянно носила монашеское платье и имела страдальческое выражение лица. Незадолго до случившегося она вернулась домой из психиатрической больницы Алексеева. Несколькими годами раньше старший брат Абрама умер на Канатчиковой даче. В патриархальной семье замоскворецкого купца, видно, завелась какая-то червоточина.
Илья Ефимович Репин обвинил тогда в подстрекательстве к этому преступлению футуристов — «Бубновый валет», «Ослиный хвост» и пр. Одна из газет в связи с этим напомнила великому художнику о юнкере, который застрелился, оставив записку: «Прочитал „Анну Каренину“ и убедился в том, что жить не стоит». «…Однако, — резонно отмечал автор заметки, — Льва Толстого никто в подстрекательстве к самоубийству юнкера не обвинял». В общем-то, он был прав: произведение искусства ещё не повод для убийства.
Однако цензуру надо было как-то обходить, к этому подталкивали художника не только гражданские чувства, но и вообще стремление служить великому искусству.
Для того чтобы обмануть цензуру, господа артисты и сочинители прибегали к разным приёмам. Они, например, с помощью ужимок, кивков, подмигиваний и прочих выкрутасов научились извлекать из вполне невинного текста совсем не невинное содержание. Полиция раскусила эти уловки ещё в 1878 году. В одном из своих писем московский обер-полицмейстер отмечал: «Дозволенные цензурой куплеты „Боги Олимпа в Москве“, „Говорят“ и „Куплеты аркадского принца“ заключали в себе грубые отзывы об англичанах, и в частности лорде Биконсфилде, насмешки над интендантством и Московской городской думой, однако ничего такого, что не было бы на столбцах современной прессы, в них не содержалось. В исполнении же артистов, при особых интонациях их голоса и жестах, указывающих на присутствующих, куплеты произвели на московскую публику большое впечатление, возбудив в одной части неистовые аплодисменты, а в другой — не менее сильные крики и шиканье». Естественно, что полиции не нравилось всякое «нездоровое», как говорили в наше время, реагирование публики на намёки артистов, поскольку они возбуждали антиправительственное настроение. Жизнь приучила полицию читать между строк Кроме того, полиция старалась проникнуть в психологию публики, её отдельных групп и классов. В 1887 году министр внутренних дел по этому поводу высказал такое суждение: «Драматическая цензура, рассматривая пьесы, имеет в виду более или менее образованную публику, посещающую театральные представления, но не исключительно какой-либо класс общества. По уровню своего умственного развития, по своим воззрениям и понятиям, простолюдин способен нередко истолковать в совершенно превратном смысле то, что не представляет соблазна для сколько-нибудь образованного человека, а потому пьеса, не содержащая ничего предосудительного с общей точки зрения, может оказаться для него непригодною и даже вредною, а поэтому пьесы, разрешённые цензурой, следует подвергать особому рассмотрению Главного Управления по делам печати», а проще говоря, самой полиции. Доходило до смешного, и причиной этого становилось нередко слишком широкое толкование и вольное применение закона его исполнителями. Например, в законе о печати 1873 года говорилось, в частности, о том, что министр внутренних дел имеет право, в редких случаях, «воспрещать обсуждение или оглашение в печати вопросов государственной важности». На практике же подобные запрещения стали не редкими, а частыми, и, главное, к вопросам государственной важности чины полиции стали относить всё, что приходило им в голову. В 1905 году, например, когда страна была охвачена революционным психозом, «важным» был признан вопрос о том, должны ли танцовщицы в балете брить себе волосы под мышками или нет. Было решено, что должны.
Поскольку обойти политическую цензуру было нелегко да и небезопасно, а сборы надо было делать, прибегали к разным уловкам, недалёким от тех, которые в своём «Манифесте» рекомендовал футурист Маринетти, а именно: «Адюльтер заменить массовыми сценами, пускать пьесы в обратном порядке фабулы, утилизировать для театра героизм цирка и применение техники, разливать клей на местах сидения публики, продавать билеты на одни и те же места разным лицам, рассыпать в зрительном зале и фойе чихательный порошок, устраивать инсценировки пожаров и убийств и пр.». Шли и на другой, более рискованный шаг, а именно: изготавливали фальшивые разрешения Цензурного комитета.
Сколь ни различны были подходы газетчиков, артистов и полицейских к пьесам, куплетам и афишам, однако что-то их объединяло. Узнав о каком-нибудь безобразии, не разделявшем их на два противоположных лагеря, те и другие вставали на дыбы. Так случилось, когда клоун и дрессировщик зверей Дуров сообщил в афише о выступлении «Пушкина» — русского жеребца. Ну, как тут было не возмутиться? Неужели для лошади не нашлось другого имени?! А главное: жеребец-то этот на поверку оказался не жеребцом, а рыжей кобылой! Вот как.
Глава пятая
ОТ ИЗВОЗЧИКА ДО ТРАМВАЯ
Извозчики
В самом конце XIX или в самом начале XX века (тогда по этому вопросу велись ожесточённые споры), а именно, в 1900 году, в Москве по пути конки однажды шла какая-то тётка. Кондуктор ей кричал, кричал, чтобы она ушла с дороги, но она его не слышала. В конце концов её сбило дышлом и она упала. Лошади обошли её, а вагон прошёл над нею. После этого тётка встала и пошла дальше.
Да, хорошее было время. Если бы эту тётку в наше время двинул своим «дышлом» грузовик или «мерседес», вряд ли она так спокойно встала бы и пошла. Отказавшись от лошади, человек лишился такой возможности. Лишился он возможности и подбирать на улице навоз для удобрения своего сада, да и сада своего лишился. Что же осталось? Остались скорость, комфорт да уличные пробки.
Москва в то время не была такой большой, как теперь, территория её заканчивалась за заставами, за Камер-Коллежским валом.
Однако и этого было вполне достаточно, чтобы обзавестись транспортом. И такой транспорт имелся — гужевой. В середине 80-х годов XIX века в Москве насчитывалось 30 тысяч извозчиков, а к концу века — 40 тысяч. В основном это были мужики из подмосковных деревень. Из 40 тысяч 17 тысяч были легковыми или живейными (подразумевалось, что у легковых извозчиков лошадки должны были быть живыми, шустрыми), 4,5 тысячи — «парными», возившими седоков в экипажах, запряжённых парой лошадей «с отлётом», более тысячи извозчиков правили лошадьми, возившими кареты, и, наконец, в Москве находилось 19 тысяч грузовых или ломовых извозчиков.
Разместить в городе такую армию деревенских мужиков нелегко. Многим москвичам самим-то негде было жить. Вот и селились извозчики, где могли: в ночлежках, на постоялых дворах, на окраинах города: Тверской, Бутырской, Пресненской, Серпуховской и Крестовской заставах, на Ямских улицах, в Ямской слободе, в Дорогомилове, Сокольниках. На Лесной улице, недалеко от Тверской Заставы, находились, в частности, постоялые дворы Ларионова, Полякова, Голованова и Зайцева.
Жизнь у извозчиков была несладкой, особенно зимой. Спали они по четыре часа в сутки, а зарабатывали в месяц по 5–9 рублей, кому как повезёт. Были среди них ещё так называемые «зимники» — крестьяне, занимавшиеся извозом во время зимнего простоя в сельских работах. Обычно это были старички, отличавшиеся деревенской простотой и неловкостью. Бывалые московские извозчики смеялись над ними и даже презирали. «Зимники» побаивались городовых, как и «полированных» столичных жителей. Они старались не показываться в центре города и, вообще, предпочитали ездить по ночам, поскольку и лошадь, и сбруя, и сани вместе с «подлостью», то бишь полостью, которой седоки накрывали ноги, да и они сами в своей одежонке имели слишком жалкий вид. Впрочем, и постоянным живейным извозчикам похвастаться было нечем. Многие из них разъезжали на старых клячах, у которых нередко были язвы на спине и боках, в старых экипажах с торчащими гвоздями.
На постоялом дворе их, бывало, скапливалось до шестидесяти человек Хозяева брали с лошади (не с извозчика) от 70 копеек до 1 рубля 25 копеек смотря по удобству помещений. О тёплых конюшнях и речи не было. Просто место под навесом, отгороженное досками. Сами извозчики жили в избе, спали на печке, на нарах, сделанных из досок, а те, кому места не хватало, располагались на грязном полу. В избе царили грязь, духота и нестерпимая вонь. Около печи, на натянутой проволоке или на крючках по ночам сушились сапоги, одежда и даже лошадиная сбруя. Извозчики, занимавшие места на нарах, держали на них мешки с одеждой, которые подкладывали под голову вместо подушек У кого их не было, подкладывали под голову седло, подушку с саней, валенки.
И вот представьте избу, состоящую из одной комнаты, в которой к ночи набивается не один десяток человек причём эти люди извозчики, которые последний раз мылись (если вообще мылись) у себя в деревне. Они пришли с холода, промокшие или промёрзшие, сняли с себя халаты, овчинные тулупы, валенки, сняли с пропотевших ног и развесили чулки, онучи, внесли мокрые или мёрзлые санные одеяла, хомуты, покурили махорку и улеглись вповалку спать. Войдя в сию обитель, вы могли бы потерять сознание от сосредоточенных здесь миазмов. А извозчикам ничего — спали сердешные, намаявшись за день, и храпели так что мириады клопов и тараканов только колыхались на их спинах.
В три часа вставала кухарка и топила печку. В пять-шесть часов — общий подъём. Извозчики поили лошадей, задавали им, как говорится, овса и отправлялись артелью в трактир пить чай. Потом чистили экипажи, сбрую, лошадей, давали сено и садились обедать. Обед стоил 10–12 копеек. Ели капусту, огурцы, картофель. После обеда опять поили лошадей, сыпали им в торбочки овёс, запрягали и отъезжали со двора. Днём заезжали в трактир попить чаю и кормили лошадь. Ужин не полагался. Не все могли долго выдерживать такую жизнь. Многие через несколько лет заболевали и возвращались в деревню, где и помирали. В больницы извозчики не обращались, опасаясь их по старой деревенской привычке. Не все и в деревню успевали возвращаться. Не выспавшись, они в мороз засыпали на козлах в ожидании седоков, и замерзали насмерть. Бросить работу, вернуться на постоялый двор, «не сделав плана», как говорили в своё время наши таксисты, извозчик не мог. Он был обязан каждый день отдать хозяину постоялого двора выручку от 2 до 3 рублей 50 копеек. Себе он мог оставить только то, что было сверх оговоренной суммы. Если денег было мало, то долг заносился в книжку в счёт жалованья и высчитывался. Недоборы, как правило, превышали излишки, и, в конце концов, получалось так, что извозчик работал на хозяина даром. Власть над извозчиками имели и дворники, у которых они приобретали овёс и брали напрокат экипажи: сани и пролётки.
Весной и осенью у извозчиков возникали новые проблемы, связанные с погодой. Дело в том, что на зиму они сдавали пролётки хозяину постоялого двора под залог и брали сани, за что, конечно, платили. Хорошо, если сразу устанавливался санный путь, а если оттепель? Пролётку-то уже не вернуть: она в закладе. Вот и приходилось елозить санками по булыжнику или утопать колёсами в грязи.
Не лучше была жизнь и у возчиков, работавших на подрядах у города и у частных хозяев. С самого рассвета по улицам Москвы начинали свой скрипучий путь их неуклюжие колымаги. Они везли на строительство песок, а вывозили из города выкопанную из котлованов под фундаменты землю. Подрядчики-песочники располагались тогда на Хамовнической набережной. Набирали они в начале 10-х годов XX века до десяти тысяч разных рабочих, в том числе и возчиков, которых селили в душных и тёмных казармах, кишащих паразитами. Летом возчики предпочитали спать «на воле», под своими колымагами. Рабочий день возчиков заканчивался в восемь часов вечера. Получали они за свой труд 10 рублей в месяц плюс харч и хозяйская квартира, то есть казарма. Когда в 1914 году началась война и жизнь москвичей с каждым месяцем становилась всё хуже и хуже, московское начальство, желая избавить граждан от вымогательств извозчиков, установило в декабре 1915 года таксу на услуги последних. Согласно этой таксе, за поездку до 10 минут полагалась плата в размере 25 копеек, за поездку до 15 минут — 35 копеек, до 20–55 копеек и т. д. За час поездки следовало заплатить 1 рубль 60 копеек Получать плату «по соглашению» можно было только в первый день Пасхи, первый день Рождества и на Новый год. За плату по таксе в извозчичьей пролётке могли проехать двое взрослых и один малолетний. Каждого взрослого могли заменить двое малолетних. Однако плата эта не привилась, и извозчики продолжали «договариваться» с седоками. Таксу они считали очень низкой, а главное, у них не было часов, и они не имели возможности засекать время поездки, а следовательно, определять её стоимость.
Во многих местах Москвы, таких, например, как Марьина Роща, летом, после дождя, бывала такая грязь, что проехать невозможно. Тогда извозчики ставили свои сани и пролётки за Камер-Коллежским валом или у трактира на Александровской улице. Охранять свои экипажи они оставляли двух своих товарищей, а сами верхом ехали в конюшни кормить лошадей. Поили лошадей на Лубянской и Театральной площадях, там находились фонтаны. Стоило это 2 копейки. За водой нужно было отстоять большую очередь. Без очереди поили лошадей только пожарные, когда ехали на пожар. Когда кто-нибудь из извозчиков лез без очереди, возникал скандал, доходило до драки, хотя, в принципе, извозчики не были безусловными противниками нарушения установленных правил поведения и всегда рады были посадить седока, как они говорили, «без ряды», то есть без очереди, если это сулило им хорошие чаевые. В надежде на чаевые они обращались к господам со словами: «Ва-сясь (сокращённое „ваше сиятельство“), прикажите прокатить на резвой!» — хотя люди с подобными титулами на извозчиках, как правило, не ездили. Опытный извозчик прекрасно знал московские питейные заведения, а поэтому, услыхав от пассажира: «Пошёл, к Арсентьичу!» — понимал, что речь идёт о ресторане водочного фабриканта Петра Арсентьевича Смирнова на Ильинке, куда и мчался. Для быстрых поездок богатые люди брали «лихачей». Это были аристократы среди извозчиков. У них и лошади были хорошие, и экипажи. В XX веке их пролётки двигались на дутых шинах («дутиках»), а плата за проезд была значительно выше, чем у простых «ванек». Прокатиться на таком было большим удовольствием и мечтой многих.
Никто не знал Москву так, как знали её старые извозчики. Если в 1890-х годах с таким извозчиком проехаться по городу, то можно было услышать о том, что за заставой, где повсюду стройки и огороды, раньше, оказывается, были «болотцы да луговины». «Бывало летом, — рассказывал извозчик, — делов нет, в деревню манит, ну и потянешь на край Москвы, а тут приволье, пустишь лошадь на траву, а трава-то по колена, с цветами! — а сам тоже на траву, развалишься или птиц считаешь…» Пассажир вздыхал, завидовал извозчику, заставшему те благословенные времена, и его начинало тянуть на травку.
К сожалению, не всегда и не всем попадались такие добрые и разговорчивые извозчики. Извозчик Иван Чесноков, например, был самым настоящим вымогателем. Однажды он за двугривенный подрядился доставить двух дам от Каретного Ряда до Тверской. Тут и ехать-то всего ничего, но извозчик, не успев отъехать, стал ругать себя за то, что согласился и всем своим поведением старался показать, что такая оплата его не устраивает. Первое, что он сделал, это придерживал лошадь, которая и без того никуда не торопилась. Одна из дам, наконец, не выдержала такой «гонки» и попросила Ивана ехать побыстрее.
— По цене и езда! — огрызнулся извозчик — За двугривенный-то хотите лихача иметь, умные!
Чесноков сплюнул и начал ворчать, употребляя извозчичьи выражения.
— Перестань, пожалуйста, а то я позову городового! — сказала другая дама.
— Испугался я твоего городового! — возразил извозчик, перейдя на «ты». — Свяжешься со всякими… Дайте полтинник не так повезу, а то двугривенный… Ещё барыни, образованные! Чему вас только в гимназиях учили?..
Когда впереди замаячила знакомая фигура в полицейском мундире, вторая дама выскочила из пролётки и направилась к ней. Извозчик же слез с козел и стал требовать у оставшейся дамы плату за проезд. Та отказалась, тогда Чесноков схватил её за горло и стал трясти. Из головы дамы посыпались шпильки, но тут подоспел городовой и забрал хулигана в участок Поскольку потрясённая дама в суд не явилась, дело об её оскорблении было прекращено, однако судья всё же арестовал извозчика на пять суток, натянув ему статейку из Устава о наказаниях, предусматривающую ответственность за нарушение общественной тишины. Извозчик Чесноков, конечно, хам. Уж если договорился везти за двугривенный, то вези, и не как-нибудь, а как надо, и недовольство своё не показывай. Не каждый ведь мог тогда полтинниками швыряться, ведь это были большие деньги, на них можно было вполне прилично пообедать, а не то что от Каретного до Тверской прокатиться.
Колеся по городу на своих клячах, натыкались порой извозчики и на мошенников. Как-то летом 1884 года один извозчик отвёз прилично одетого седока на Красносельскую улицу. Тот вылез из пролётки, сказал, что сейчас принесёт деньги, и ушёл. Извозчик стал ждать. Вдруг подходит другой мужчина и говорит извозчику, что его зовут, чтобы расплатиться. Извозчик пошёл туда, куда указал ему мужчина, но никого не нашёл, а когда вернулся, то не нашёл и своей лошади. Пришлось тащить пролётку на постоялый двор самому. Другой печальный случай произошёл с извозчиком в 1900 году. Дело было зимой. Извозчик этот мёрз у ресторана, подошёл к нему какой-то тип, сказал, чтобы он пошёл погреться, дал деньги на чай и обещал посторожить лошадь. «Есть же добрые люди на свете», — подумал извозчик и пошёл пить чай, а когда вернулся, то ни типа, ни лошади не нашёл. Мы не можем оценить всю силу горя и обиды, которые причинили извозчикам мерзавцы, похищавшие у них лошадей.
Опасности подстерегали извозчиков и на московских улицах. В марте 1884 года во дворе дома, принадлежащего барону Фальц-Фейну, на углу Газетного переулка и Тверской, там, где теперь находится Центральный телеграф, была ямища с нечистотами глубиной 8 аршин: это около 6 метров! Извозчик Терентьев въехал во двор, лошадь наступила на доску, положенную поверх ямы, и провалилась в неё.
Помимо хозяев, жуликов и жадных седоков досаждала извозчикам и полиция. В конце века её представитель мог оштрафовать ломового извозчика на рубль или арестовать на сутки за езду по левой стороне, за нецензурную брань, за то, что был пьян, за то, что оставил лошадь без присмотра, вёз непосильную для лошади кладь, за ослушание полиции, за сидение на возах и пр. Легковых извозчиков наказывали даже строже, чем ломовых. Если лошадь хромала, то могли оштрафовать на 2 рубля и запретить использовать лошадь до её выздоровления. За неосторожную езду могли посадить на двое суток. Кучер каретника Логинова, Ванефатий Яковлев, например, за неосторожную езду был арестован на трое суток. Извозчика могли наказать и за быструю езду, за назойливое предложение своих услуг публике, за оставление без присмотра лошади, за то, что на нём рваный халат (извозчики поверх тулупа носили синие халаты). За такое нарушение, кстати, могли оштрафовать и его хозяина. Извозчик был обязан соблюдать интервал между транспортными средствами, он не должен был ехать посередине улицы, останавливаться в неуказанном месте и торчать на тротуаре, слезши с козел. Единственной, на кого мог извозчик свалить свою вину, была лошадь. Извозчика Денисова полицмейстер арестовал на трое суток за быструю езду. На гулянье в Рогожской он погнал лошадь. Денисов в жалобе на имя великого князя и московского губернатора Сергея Александровича обвинил во всём лошадь, но это ему не помогло. В рапорте полицмейстера указывалось на то, что Денисов неоднократно и раньше, несмотря на замечания пристава, обгонял другие экипажи. Лошадь, по мнению губернатора, не могла быть такой тупой и непослушной.
Арест был страшен не сам по себе, а тем, что извозчик в эти дни лишался заработка. Штраф тоже был тогда суровым наказанием, если учесть, что составлял он половину, а то и всю сумму дневной выручки. Учитывая это, можно себе представить, как боялись извозчики полиции. Таксистам при советской власти было легче. При дневной выручке примерно 300 рублей отдать рубль милиционеру было совсем не страшно.
В новом, XX веке извозчиков стали наказывать ещё строже. Арест мог длиться уже семь суток, а сумма штрафа выросла для всех извозчиков до 5 рублей. Легкового извозчика стали штрафовать за неисправность пролётки и за то, что шины её были рваные, за проволочное охвостье на кнуте (жестокие люди делали это, чтобы строже наказывать лошадь). Наказывали за грубое обращение с седоком, за отказ ехать по установленной таксе, за требование с седока излишней платы против установленной таксы и пр. Полиция могла также снять номер, прикреплённый сзади к извозчичьим саням или пролётке, а также снять с них фонари.
Полиция, как видно из этого перечня нарушений, обязана была заботиться не только о порядке на улицах, но и о здоровье лошадей. Бедные извозчики вынуждены были ради заработков нещадно их эксплуатировать. Возможностей для того, чтобы заботиться о здоровье лошадей, у них не было. Никакой ветеринарной помощи лошади не получали. Если кучер богатого хозяина после долгой езды мог снять с уставшей кобылы подковы и поставить её на мягкую глину, чтобы копыта отдохнули, то у извозчика ни возможности такой, ни времени, ни сил не было. Однако что бы там ни было, а подковывать лошадей было необходимо. Для этого обращались к кузнецам. Перед тем как подковать лошадь, кузнец ставил её в так называемый станок Это были четыре столба, между которыми ставили лошадь. Её привязывали к ним и фиксировали ногу, на которую надо ставить подкову Подковывая лошадь, надо было следить за тем, чтобы гвоздь не достиг тела лошади, не поранил его, а весь поместился в копыте. Если этого не сделать, то лошадь не сможет ходить, ощущая сильную боль, станет хромать. Ответственность кузнеца во много раз возрастала, когда к нему приводили дорогих породистых лошадей. На городских ипподромах и в пожарных командах существовали специальные кузницы для ковки лошадей, а к кузнецам там на всякий случай были приставлены ветеринары, которые присутствовали при ковке лошадей. У извозчиков таких квалифицированных кузнецов отродясь не было. Подковы их лошадям ставили кузнецы попроще и подешевле.
На лошадях вообще экономили. В Москве можно было увидеть три воза, сопровождаемых одним возчиком, идущим с первой лошадью. Две другие лошади шли на арканах, то натыкаясь на впередиидущий воз, то испытывая боль от натянувшейся на шее верёвки. Извозным дельцам это было выгодно: они таким образом экономили, нанимая меньше возчиков.
Немало обид благородные создания терпели от извозчиков! Ломовой извозчик Морозов, например, из-за того, что его несчастная лошадёнка, выбившись из сил, не могла идти, стал хлестать её кнутовищем, а потом засунул это кнутовище лошади в ноздрю и стал его поворачивать с такой силой, что из ноздри хлынула кровь. Люди, видевшие эту сцену, возмутились, позвали полицию, и Морозова забрали в участок.
Если бы у Морозова был тогда адвокат, он непременно бы заговорил о тяжёлом положении извозчиков, о несправедливостях этого мира, о непринятии правительством необходимых мер по устройству лечебных профилакториев для работников гужевого транспорта, о постановке этого дела на Западе и пр. И всё это, конечно, было бы справедливо и правильно. Одно только смущает: ведь немало было таких же несчастных извозчиков, которые хорошо относились к своим лошадям и не издевались над ними. Только проклятая водка была способна объединить многих во зле так, как это случилось на новый, 1897 год, когда, как писал «Московский листок», «извозчики „налили глаза“ и гоняли лошадей очертя голову, сшибали с ног людей, уродовали коней, натыкая их один на другого, из-за чего седоки выпрыгивали и вываливались из саней».
Терпели лошади издевательства и от прохожих. Однажды один балбес (их называли тогда «саврасами без узды» или просто «саврасами») подошёл к лошади, когда извозчик спал на козлах, и стал совать ей в рот горящую папиросу. Лошадь от возмущения заржала, извозчик проснулся и спросил балбеса, зачем он это делает, а тот ему в ответ: «Иду, курю, а лошадь ваша просит: „Господин, дайте затянуться“».
От собачей жизни лошади становились кусачими. В 1884 году, когда мещанка Елена Таленова проходила по улице мимо привязанной к столбу лошади, та ни с того ни с сего укусила её в плечо, вырвав клок одежды. Но это, как говорится, мелочи. С кем не бывает? В 1903 году произошла история более драматическая. У Патриарших прудов взбесилась лошадь. Она, как говорится, понесла и врезалась в решётку, окружавшую пруд. При этом пролётка вместе с кучером перелетела через решётку и упала в воду.
Поездка на извозчике не давала гарантий безопасности. При повороте пролётка или сани могли перевернуться, какой-нибудь хулиган мог запустить в седока снежком или камнем. Кроме того, до пассажира долетали грязь и снег из-под копыт лошади. В одном старом романе есть такие слова: «..лошадь шла ходкой рысью, закидывая седоков снегом, и уже начала уставать, фыркать и „меняла ноги“». И всё-таки кто бы из нас отказался проехать в санях по заснеженным улицам Москвы, подышать её морозным воздухом, ощутить на лице лёгкое прикосновение снежной пыли и послушать звон колокольчика?
Конка
Чем больше становилось в Москве людей, чем больше открывалось в ней новых предприятий, учреждений, магазинов, рынков и пр., тем больше москвичам приходилось передвигаться по городу и тем нужнее становился городской общедоступный транспорт. Извозчики и линейки занимали на улице много места, а людей перевозили мало. Москве не давало покоя то, что в Петербурге давно, уже в 1863 году, появилась конно-железная дорога. Просто и гениально: от железной дороги — рельсы, от извозчиков — лошади. И удобно, и экологично. Паровоз же по городу не пустишь: он то пар выпускает, то искры из него сыплются, да и дым из трубы валит. Смущало одно: Петербург — плоский, а Москва на семи холмах стоит, так втянут ли лошадки на них вагоны? Решили, что втянут, ежели к двум постоянным пристегнуть третью. И вот в 1872 году в Москве была построена первая линия конно-железной дороги, а проще говоря, конка. В 1875 году началось её регулярное движение. В конце 1880-х годов в Москве насчитывалось уже двадцать одна такая линия. В Третьяковском проезде образовалось что-то вроде узловой станции конки. Отсюда они разъезжались в разные концы города. Одна из линий проходила по Бульварному, а другая — по Садовому кольцу. От Сухаревой башни конка ходила до Смоленского рынка. На вагонах разных маршрутов имелись разные вывески с обозначением маршрута. На маршруте в Дорогомилово, например, вывески были жёлтые с синим, к Девичьему полю от Москворецкого моста ходили конки с жёлтыми вывесками, к Калужской Заставе — с белыми, на вагонах, шедших к Пресненской Заставе и Ваганьковскому кладбищу, вывески имели красный и зелёный цвета.
Появление в городе конки позволяло пассажирам отводить душу в разговорах. За какие-нибудь две-три остановки один пассажир, а вернее одна пассажирка могла рассказать другой всю свою жизнь. Особенно разговорчивой была Арбатская линия, большинство пассажиров которой были женщины. У Арбатских Ворот вагон наполняли дамы, барышни, старушки… «Дайте место! — кричали пассажиры и пассажирки. — Да позвольте же пройти!..» Кондуктор надрывается: «Выход на переднюю площадку! И что это за публика? Восьмой год кричу одно и то же — запомнить не могут… Нет местов! Нету-у! На дышло, что ли, вас посадить?.. Кучер, пошёл!..» Вагон трогался, сзади доносилось злобное: «Разбойники этакие!.. Остановитесь! Да стойте же!» — а в ответ раздавались неистовый звонок кучера, хохот и крики пассажиров: «Местов нет! Не спеши, поспеешь…» Вагон гудел, звенел и стонал, огибая церковь Бориса и Глеба, и никто в нём не возмущался тем, что кого-то оставили, не взяли, а наоборот, все с самодовольными улыбающимися лицами только поплотнее усаживались на своих местах.
Мнения о конке, естественно, составлялись самые разные. Одни, устав от городской суеты, в ней отдыхали, рассматривали из её окон Москву, читали, сидя на лавочке, книжки или газеты, другие же томились и возмущались неторопливостью её хода и её состояния. Газетные репортёры иногда просто злобствовали. Вот что писал один из них в середине 1890-х годов: «Не говоря уже о том, что вагоны на городских линиях ходят по-черепашьи, что внутри их всегда неимоверная грязь, точно их никогда не чистят, — прислуга при этих вагонах до того груба, дерзка и нахальна, словно каждый кучер, каждый кондуктор, попав на городскую службу, почувствовал себя маленьким хозяином города».
Что поделаешь? Само понятие «общественный», сколько мы ни бились, так и не превратилось у нас в понятие «всеми уважаемый», «всеми сохраняемый», «всеми оберегаемый», а осталось, как и было, ничейным, чужим и, более того, тем, на чём можно выместить свою обиду и злобу.
Вагоны, согласно расписанию, ходили с промежутками от 6–7 до 12–14 минут, в зависимости от времени суток и маршрутов. Правил движением вагона кучер, стоявший на открытой передней площадке. На груди его была металлическая бляха с номером. В его распоряжении были ручной тормоз и колокол, которым он подавал сигналы. Летом на конечной остановке кучер ложился поперёк площадки и дремал. Вагончики в конце правого бока имели закрученную узкую лесенку, по которой пассажиры (мужчины) поднимались на второй этаж, на так называемый «империал». Женщине на «империале» ездить возбранялось, поскольку ей, поднимавшейся по лесенке, какой-нибудь нахал мог заглянуть под юбку, да и сидеть там, наверху, как на выставке, женщине было не совсем прилично.
Пассажиры, вспоминая поездку на конке, говорили: «Я вошёл в конку», а не так, как на извозчике — «сел на извозчика». Хотя конка ехала тихо, чтобы не сказать хуже, многие пассажиры выходили из вагона только после его остановки. Нередко бывало, что пассажиры просили остановить вагон в нужном им месте. Кондуктор на их просьбу реагировал не всегда, а бывало и так, что после такой просьбы конка ускоряла свой ход. Тогда граждане выпрыгивали из вагона на ходу. Выпрыгивали иногда и беременные женщины. А в 1898 году мещанка Иустиния Медведева ехала на конке от Сухаревой башни и на Триумфальной Садовой улице вышла из вагона не на правую сторону по ходу движения, а на левую (тогда это не запрещалось, да и площадки вагона были открыты с обеих сторон) и попала под встречный вагон конки, следовавший от Смоленского рынка в сторону Сухаревой башни. Одна из лошадей наступила ей копытом на грудь. Пришлось Иустинию отправить в больницу. Дверей тогда в вагоне конки не было — вход в него перегораживался цепочкой. Один мужчина прыгнул на ступеньку, а в вагон войти не смог: вход на площадку был перекрыт цепочкой. Ступенька, на которой он стоял, оказалась скользкой от грязи. Человек с неё сорвался и упал, однако ногу ему не отрезало. Конка вообще не имела привычки кому-то что-то отрезать. Правда, однажды, в 1891 году, в Каретном Ряду, произошёл страшный случай. Кучер не заметил перебегающих рельсы мальчишек, один из которых, четырёхлетний, упал, и вагон переехал ему шею. Мальчик, конечно, погиб. Его бедная мать, только что вставшая с постели после долгой болезни, услышав шум на улице и почувствовав недоброе, выскочила из дома, подбежала к сыну. Увидев его мёртвым, она стала страшно кричать, схватила ребёнка, но нести его не могла — потеряла сознание. Её отнесли в дом. В 1895 году на повороте со Страстной площади на Тверскую вагон конки задавил беременную женщину. Она умерла в Ново-Екатерининской больнице. Подобные случаи безусловно будоражили толпу и общественное мнение. 9 мая 1887 года в четыре часа пополудни, как тогда говорили, следовавший по Садовой улице от Сухаревой башни к Триумфальным Воротам вагон конно-железной дороги сбил переходившую через рельсы вдову Авдотью Кашманову и «задавил её до смерти», наехав на голову Как выяснилось, Кашманова была глуха и слепа на один глаз, а поэтому сигналов, которые ей подавал кучер конки, не слышала и не видела. Народ, которого по случаю праздника (церковного, разумеется, а не Дня Победы) на улице было много, сбежался к месту происшествия. Когда вагон ушёл и с рельсов был убран труп потерпевшей, толпа преградила путь другим вагонам, не дозволяя им переезжать через оставшуюся на рельсах кровь, и стала угрожать кучерам конки. С большим трудом приставам, городовым и жандармам удалось разогнать людей и восстановить порядок.
Сколь ни печально, но в жизни всегда есть место ужасам, даже при таких, казалось бы, безопасных средствах передвижения. Особенно обидно, когда жертвами становятся невинные души, а всяким прохвостам везёт. В 1885 году под вагон конки попал пьяный мужик Чтобы его вытащить, понадобилось повалить вагон набок. Мужику ничего, а казне убыток движение пришлось на время остановить.
До появления двигателя внутреннего сгорания для людей не было ничего более страшного, чем взбесившаяся лошадь, которая неслась как угорелая, куда глаза глядят, и остановить её не было никакой возможности. Так произошло с вагоном конки, шедшим по Каланчёвской улице к Рязанскому, ныне Казанскому, вокзалу. В вагоне тогда началась паника, и кто-то даже крикнул: «Спасайтесь!» — после чего пассажиры стали выскакивать из вагона на ходу. Кто удачно, а кто и не очень.
Поскольку ничего более страшного, чем конка, на улицах Москвы тогда не было, находились люди, пытавшиеся и её использовать как орудие самоубийства. В 1893 году у Нарышкинского сквера, находившегося рядом с Екатерининской больницей (это у Петровских Ворот, на Тверском бульваре), какая-то молодая женщина окутала свою голову большим чёрным платком и кинулась на рельсы, но кучер конки заметил её и успел остановить вагон. К тому времени прошло более пятнадцати лет со дня выхода романа Л. Н. Толстого «Анна Каренина», но находились ещё женщины, бросавшиеся под колёса конки.
Движение конки, как оказывается, не такая уж простая штука. И здесь были свои трудности и проблемы. Если одни лошади могли понести, то другие впадали в ступор и сдвинуть их с места не было никакой возможности. Именно так случилось с одной кобылой 12 августа 1895 года у Калужской Заставы. Пробежав несколько метров, она вдруг, без всякой видимой причины, остановилась. Чего только ни делали кучер и кондуктор для того, чтобы она пошла, разве только на колени перед ней не вставали, но всё оказалось бесполезным. Лошадь категорически отказывалась идти дальше. Более того, на нервной почве, наверное, она стала брыкаться. Напуганная публика вышла из вагона и стала наблюдать за лошадью, как дети любили раньше наблюдать за шофёром, заводившим автомобиль большой металлической ручкой. А лошадь в это время, продолжая брыкаться, заднею ногой попала в отверстие между перилами и железным листом, окаймляющим прутья площадки вагона, и упала на землю. Кучеру и кондуктору после долгих усилий всё-таки удалось освободить ногу лошади, правда, не без травмы. Увидев кровь, многие дамы заплакали.
Жестокими по отношению к живым существам тогда, как и теперь, были мальчишки. Мальчишки-форейторы так обращались с лошадьми, что народ их прозвал «черкесами» за дикие выходки по отношению к бедным животным. На подъёмах, где лошади, выбиваясь из последних сил, тащили вагоны, они били несчастных животных по голове, шее, глазам. Так бывало, например, на Таганке, где слабые, усталые лошади не могли поднять вагон конки в гору. Ну а апофеозом жестокого обращения с лошадьми был подъём и спуск конок от Трубной площади к Сретенским Воротам и обратно. Подъём там довольно крутой. Начинался он у гостиницы «Эрмитаж». Здесь к обычной паре лошадей, влекущих конку от Страстного монастыря, припрягали ещё две пары кляч. На двух из них садились мальчишки-форейторы и начинали стегать лошадей кнутами. Конка трогалась с места. На подъёме площадь оглашали крики форейторов, свист кнутов, звон кучерского колокола, лязг копыт о булыжную мостовую и скрип вагонных колёс. Подобное восхождение на гору повторялось каждые десять минут. Спуск с горы тоже не был лёгким. «Поезд» мчался вниз с оглушительным шумом, а вагон, несмотря на тормоза, толкал запряжённых кляч сзади. Однажды в гололедицу на середине горы лошади упали. Вагон остановился. В это время с горы стал спускаться другой вагон. Началась паника. Одна старушка выпрыгнула на мостовую, упала и сломала себе ногу. Вагоны столкнулись, раздался грохот и человеческий крик. Не обошлось без пострадавших. Люди, конечно, ругали руководителя московской конки г-на Крестовоздвиженского, но это не помогало. Да и что мог сделать Крестовоздвиженский: сровнять с землёй московские холмы? Впрочем, от начальства тоже кое-что зависело. Оно должно было увеличить и улучшить лошадиное питание, сделать хорошие ровные рельсы, отремонтировать вагоны и пр. Один из газетных репортёров описывал состояние конок накануне нового века (в 1899 году) следующим образом: «Конка на подъёме от Театральной площади к Лубянской трясётся так, что публика прикусывает языки. Вагоны конок расхлябаны, стучат, трещат. На конечных станциях и разъездах вечные остановки. Лошади — тощие клячи. Если бы они получали достаточный корм и отдых, они бы не были такими и не напоминали бы Росинанта. Кондукторы грубы. Слава Богу, что кучера не имеют отношения к публике. Достаточно проследить за ударами кнута, которыми они награждают лошадей, чтобы смело сказать, как озлоблена натура кучера, озлоблена, конечно, благодаря своей почти бессменной службе». И опять эти ссылки на тяжёлую жизнь. На неё, наверное, можно списать все ужасы мира.
Конечно, у кучера были свои причины злиться, особенно если полиция оштрафовала его на 10 рублей за то, что вагон был переполнен. Но когда в вагоне пусто, то откуда заработки? Билеты и так дешёвые — 5 копеек. Билет с пересадкой на другой маршрут стоил столько же. Правда, не всегда пассажир мог воспользоваться своим правом, поскольку вагон, который ему нужен, был битком набит людьми. В этом случае пересадочный билет становился фикцией. Раздражало пассажиров и то, что им приходилось на холоде и дожде долго ждать конку. Мне только непонятно, зачем было это делать, если конка ходила очень медленно. Опять же неясно, зачем люди, при всём при этом, набивались в вагон, обрекая лошадь на непосильный труд. В эти моменты людьми, наверное, овладевал азарт, а кроме того, они были раздражены и озлоблены. Раздражали их и другие мелочи конно-железнодорожной жизни. По одному из маршрутов, например, конка ходила то до Трубной площади, то до Страстной, а кондуктор не объявлял до какой именно. Не удивительно, что находилось немало людей, которые радовались установлению прочного санного пути, когда вагонное движение заменялось на некоторых маршрутах санным.
Помимо извозчиков и конок улицы Москвы загромождали частные экипажи. Часто их кучера походили на цыган. Волосы у них были острижены в скобку и спущены на уши, борода сбрита, и оставлены лишь усы. Одевались они обычно в чёрное и подпоясывались наборным ремнём. Торговал «выездами», а проще говоря, лошадьми в Москве купец Чуркин да и не только он. Сравнительно дёшево можно было купить «отставного» коня с конки.
В 1898 году в Москве появились кареты скорой помощи для людей, заболевших или получивших увечье на улице. На козлах таких карет, рядом с кучером, сидел полицейский служитель. Карете уступали дорогу даже конки. В 1902 году станции скорой помощи существовали в шести районах Москвы. Расходы на их содержание оплачивала вдова потомственного почётного гражданина А. И. Кузнецова. Несколько лет спустя в городе была учреждена скорая медицинская помощь и по инициативе обер-полицмейстера Д. Ф. Трепова созданы кареты скорой медицинской помощи.
Одной из московских достопримечательностей являлась свадебная «Золотая карета». В ней отвозили невесту в церковь, а затем молодых привозили домой. Карета была большая, обита внутри белым атласом, вся в стёклах и кое-где позолочена. При карете находилось два лакея на запятках, одетые в белые с серебром ливреи и такие же цилиндры. Запряжена карета была четвёркою лошадей в серебряной сбруе. Как-то, в 1900 году, увидев на улице эту карету, один мужик спросил другого: «Кто на ней приехал?» — а тот ответил: «Китайский генерал».
Уступать дорогу таким экипажам, как карете скорой помощи, так и свадебной, велело людям чувство долга и доброты. Делали это они без всякого принуждения. Когда же по улице ехало начальство, то останавливаться им приходилось по указанию полиции. Но однажды, в начале 1905 года, в газете «Ведомости московского градоначальства» появилось небольшое письмецо московского градоначальника генерал-майора Е. Н. Волкова. Он писал: «4 февраля, проезжая по городу, я усмотрел, что некоторые постовые городовые, заметив моё приближение, поспешно останавливают движение экипажей, освобождая путь для моего проезда… Предлагаю приставам разъяснить городовым, чтобы они, как во всякое время, так и при моих проездах, ограничивались лишь поддержанием установленного порядка движения». Что ж, это был достойный ответ на неуместную услужливость полиции.
К тринадцатому году нового века, когда в Москве насчитывалось свыше тысячи автомобилей, на самых оживлённых московских улицах, таких как Тверская, Мясницкая, Волхонка, Сретенка, Большая Лубянка, Маросейка, Покровка, Смоленская и некоторых других, сложилась довольно сложная автодорожная обстановка. Трамваи, извозчики, автомобили запрудили ставшие узкими мостовые и с целью их разгрузки ломовым извозчикам было запрещено ездить по ним с девяти утра до восьми вечера в период с апреля по октябрь.
Трамвай, метро и автомобиль
XIX век завершился появлением на улицах Москвы трамваев и автомобилей или, как их тогда называли, «самодвижущих экипажей». В 1907 году в городе насчитывалось уже свыше трёх тысяч вагоновожатых и кондукторов. В марте 1912 года одноколейная трамвайная линия прошла по Крымскому мосту. По примеру Вены на трамвайных маршрутах Москвы был введён поясной тариф и отменено классное, как на железной дороге, разделение пассажиров. Вагоны первое время двигались очень медленно. Во многом это объяснялось тем, что многие вагоновожатые плохо знали свой маршрут. Перерывы между трамваями были огромными. Нередко приходилось их ждать по полчаса. Когда трамвай наконец подходил, начиналась свалка и кондуктор долго кричал, что не отправит вагон, пока те, кто висит на подножке, с неё не сойдут. В тесном трамвае неприятности пассажирам доставляли аксессуары дамской одежды, особенно булавки, страусовые перья и эгрет. Городская дума даже издала специальное постановление о необходимости надевания на шляпные булавки металлических колпачков.
Помимо вагоновожатых и кондукторов в трамвайный мир Москвы входили стрелочники и метельщики. На каждом трамвайном перекрёстке находился стрелочник. Рабочий день его длился то шесть, то 12 часов. Зазевается стрелочник, не переведёт вовремя стрелку, и получит от начальства «степень», по-нашему, замечание. После третьей «степени» стрелочника обычно увольняли с работы. Лишиться даже такого жалованья, как 20 рублей, да ещё с тремя сверхурочными да пятью квартирными, для человека, не имеющего квалификации, было очень даже неприятно. Помимо самого стрелочника при этом страдала его оставшаяся в деревне семья, которой он отсылал часть своего заработка. Жил стрелочник, ради экономии, в общей комнате с другими 20–25 такими же стрелочниками и метельщиками.
Метельщики расчищали трамвайные пути от снега и посторонних предметов, чтобы трамвай не сошёл с рельсов. Они в случае необходимости подменяли, с разрешения начальника, стрелочников. Метельщикам, как и стрелочникам, выдавали рукавицы и непромокаемые плащи. Заработок у них был, естественно, ниже, чем у стрелочников, и составлял 18 рублей. Как и все рабочие, трудившиеся на свежем воздухе, они сильно пили.
Во втором десятилетии нового века в городе насчитывалось уже более двадцати трамвайных маршрутов и, несмотря на это, конке всё же удалось дотащиться по московским улицам до 1912 года. Трамвай и конку объединяли кондукторы. Кучера и вагоновожатые их разделяли. Почувствовав власть над электрической машиной, вагоновожатые, нередко бывшие кучера конок, возгордились. С одним из таких важных вагоновожатых в 1910 году столкнулся полковник в отставке Некрасов. Когда он перед самой остановкой вышел на переднюю площадку моторного вагона, вагоновожатый довольно резко потребовал, чтобы он вновь вошёл в вагон. Бывший полковник подчинился, однако накатал на вагоновожатого жалобу, но того не наказали и объяснили жалобщику, что вожатый два раза вежливо попросил его вернуться в вагон и не стоять на площадке. Некрасов понял, что теперь он будет иметь дело не с извозчиками, которых никто не защищал, а с организацией, которая будет отстаивать интересы своих сотрудников. Правда, когда кондуктором было недовольно начальство, то первому приходилось плохо. После третьего замечания запросто могли уволить. Да и работа была не самая спокойная. На кондуктора постоянно жаловались пассажиры, зимой он мёрз в вагонах, которые не отапливались, и ходил вечно простуженный, а в жару целый день изнывал в раскалённом железе трамвая. Вагоновожатые тоже боялись замечаний, которые им делали контролёры. Замечания можно было схлопотать и за быструю езду, и за медленную, и за безбилетных пассажиров. Получали они за свой труд 30 рублей в месяц и 5 — квартирных. Бывало, что за отличную работу им добавляли по 25 процентов «прибавочных», но такое случалось нечасто. На эти деньги, 35 рублей, они еле-еле сводили концы с концами. Рублей восемь надо было отдать за квартиру, рублей пять нужно было отослать в деревню родителям. После ряда мелких расходов (на молоко ребёнку, на воду, керосин, баню и пр.) семье оставалось 15 рублей на еду, а поэтому на обед у них, как правило, были постные щи, каша, картошка. Два-три раза в неделю рацион их пополнялся мясными обрезками и требухой.
Трамвайщики гордились своей причастностью к такому техническому достижению, как трамвай. Но что такое трамвай по сравнению с автомобилем?! В 1896 году в Петербурге на этот раз отставной не полковник, а подполковник по фамилии Зубковский на «лёгком двухместном шарабане» с двигателем в полторы лошадиные силы и потомственный почётный гражданин Волков на трёхместной коляске с двигателем в три лошадиные силы (тогда писали не «лошадиные силы», а просто «силы») прокатились по Невскому проспекту.
Перед тем как разрешить этот пробег, городской голова собрал специальную комиссию, которой поручил обследовать эти «чудеса техники» и дать своё заключение о допуске их на городские улицы. Тщательно обследовав «бензиномоторы», члены комиссии пришли к выводу, что препятствий к удовлетворению ходатайств Зубковского и Волкова нет. Комиссии понравилось, что изменение скорости движения экипажей и их остановка совершаются легко и просто. Понравилось и то, что они послушны в управлении. Но больше всего членам комиссии понравилось то, что «во время их движения по самым бойким улицам города лошади вообще не пугались их движения и лишь некоторые обнаруживали лёгкое беспокойство». В чём оно выражалось, комиссия не указала.
Единственное пожелание, которое высказала комиссия, сводилось к тому, чтобы пользование «бензиномоторами» началось летом, когда движение в городе наименьшее и кучерам, извозчикам и лошадям легче освоиться с их появлением.
Заведующий московским водопроводом, инженер-механик, Н. П. Зимин, тоже захотел ездить на автомобиле, но московский генерал-губернатор его ходатайство о разрешении на этот эксперимент отклонил. Тогда в августе 1896 года с той же просьбой к московскому начальству обратился купец 1-й гильдии Карл Иванович Шпан. Он привёз из Парижа два автомобиля, а ездить на них без разрешения не мог. В порядке исключения Шпану было разрешено пользоваться одним из экипажей. Кто-то, правда, потребовал, чтобы он убрал с него сигнальный рожок, дабы не пугать лошадей, и заменил его звонком, как у конки, но потом и это требование было снято.
Вообще-то автомобильные гудки не переставали волновать москвичей и московское начальство. В 1909 году московский градоначальник предложил запретить сигнал «Соловей», поскольку он сильно отличался от других автомобильных сигналов и пешеходы, услышав его, не реагировали должным образом, что вело к трагическим последствиям. Созданная при городской думе комиссия долго думала и, в конце концов, решила, что единообразия рожков на практике добиться нельзя и что употребление многотоновых рожков… может быть даже полезным, как лучшее средство заставить публику остерегаться. В 1914 году гласный думы (депутат, имеющий право голоса) К. М. Жемочкин представил в думу заявление, в котором писал: «В последнее время изобретательность московских автомотоциклистов в отношении звучности предостерегающих гудков, от которых шарахаются в испуге и прохожие и лошади, достигает высокой степени виртуозности, приходится слышать не один десяток самых разнообразных и ужасающих гудков, начиная с подражания скрипу несмазанных телег до собачьего лая включительно, предполагая, что такое терзание слухового органа москвича не вызывается необходимостью, я имею честь просить Московскую городскую думу предложить управе выработать обязательное постановление об уничтожении подобных милых развлечений и установлении, по возможности, в Москве однообразных автомобильных гудков, рекомендуя со своей стороны принять за образец гудок в виде музыкальной гаммы».
Дума в основном поддержала депутата Жемочкина. Она предложила управе запретить автомобилистам пользоваться сигналом «Сирена» и другими сигналами, издающими лающий, воющий, звенящий и другие подобные звуки. До внедрения в жизнь этих благих пожеланий, правда, дело так и не дошло.
Количество автомобилей в Москве с каждым годом увеличивалось. Это дало основание одному из московских репортёров высказать на странице одной из газет такое предсказание: «У нас развивается автомобилизм. По-видимому, недалеко то время, когда на наших улицах автомобили будут появляться не реже велосипеда». Велосипедистов тогда ещё называли «циклистами», и их действительно было много. Появился клуб циклистов, «циклодром», где, как на бегах, проходили «скачки» велосипедистов с заездами на одну, полторы и три версты (шесть кругов) на дорожных и гоночных велосипедах. И всё же, как мало их было по сравнению с сегодняшним днём! Когда в июле 1910 года на Можайском шоссе, автомобиль налетел на телегу, в результате чего погиб крестьянин Миронов, успевший перед смертью произнести лишь одно слово «автомобиль», то расследованием было установлено, что по шоссе в промежуток времени между 8 и 11 часами вечера по направлению от Москвы проследовала лишь одна автомашина № 610 Горфельда и никаких других машин не проезжало. Однако в то время многие не считали, что в Москве машин мало. Когда в 1912 году в городе уже насчитывалась целая тысяча автомобилей, то несчастные случаи с ними стали происходить ежедневно. Причины этого, по мнению знатоков, заключались в том, что из-за отсутствия хороших автошкол подготовка водителей была крайне слабой. Доверяя, как всегда, больше иностранцам, московские власти издали постановление о необязательности знания шофёрами русского языка. Отмечалось, что в отличие от западных стран у нас отсутствуют единые правила движения автотранспорта, а порядок его определяет местная администрация, что автомобили у нас не проходят технический осмотр, не установлена максимальная скорость их движения по улицам города, номера автомобилей не освещаются в тёмное время суток и пр.
Сколь ни прискорбно, но едва появившись на свет, автомобили действительно стали не только удивлять граждан своим видом и своими способностями, но и приносить несчастья. Как-то утром в октябре «на Смоленском шоссе за Дорогомиловскою заставой, — писал „Московский листок“, — мчавшийся на автомобиле владелец сталелитейного завода Юлий Петрович Гужон, с „шоффэром“ налетел на переходившую дорогу неизвестную, около 75 лет, женщину, которая по доставлении в больницу умерла. Автомобилисты задержаны». 7 октября 1906 года на Тверской-Ямской автомобилем, которым управлял мещанин Бук, был задавлен городовой Родченко.
Как уже отмечалось, автомобили пугали своими гудками лошадей. Правда, лошадей они пугали не только гудками, но и рёвом мотора, с которым проносились мимо них. 30 августа в Волоколамске, например, его высочество князь Иоанн Константинович ехал на автомобиле, и автомобиль напугал лошадь. Находившаяся в телеге крестьянка Бушуева вылетела из неё, упала на землю и ушиблась. Князь, чтобы как-то загладить свою вину, дал ей 25 рублей.
Другой автомобиль так пронёсся по Ильинке, что напугал лошадь, запряжённую в экипаж в котором сидел известный московский богач Сергей Сергеевич Корзинкин, тот самый, что как-то проиграл в карты 100 тысяч рублей и заплатил 60 тысяч одной красотке за проведённую с ним ночь. Так вот, когда испуганная автомобилем лошадь рванулась в сторону, экипаж накренился и Корзинкин вылетел из него на мостовую, получив при этом сильные ушибы руки и ноги. Корзинкин, конечно, ругал лошадь и проклинал автомобилиста с его «бензиномотором». Но ему следовало понять, что время конных экипажей ушло в прошлое и что «железный конь пришёл на смену крестьянской лошадке». Автомобилю и лошади стало тесно на одной улице, и кто-то из них должен был с неё уйти. Пришлось, естественно, это сделать лошади, поскольку люди прежде всего думали об удобствах и возможности технического прогресса кружили им головы. Городская дума старалась ввести уличное движение в какие-то рамки. С этой целью она разработала в 1912 году специальные правила, согласно которым разрешение на управление «автоматическим экипажем», как величался в этих правилах автомобиль, следовало выдавать лицам обоего пола не моложе восемнадцати и не старше шестидесяти лет, «грамотным, умеющим объясниться по-русски, имеющим слух и зрение не ниже нормального и не обладающим физическими недостатками, мешающими управлять автоматическими экипажами». Управляющий таким экипажем «во время езды должен был иметь при себе свидетельство на право управления экипажем и свидетельство соответствующего года на допущение экипажа к езде и предъявлять их агентам городской управы, членам экзаменационной комиссии и чинам полиции по первому их требованию». Кроме того, он должен был выбирать скорость движения не более 12 вёрст в час, принимать меры, чтобы лошади не пугались автомобиля, следовать правой стороной или серединой улицы и подавать сигнал перед перекрёстком и поворотом. Запрещалась езда по улицам «вперегонки», из чего следует, что история Москвы знает такие примеры. За нарушение установленных правил полагался штраф до 500 рублей или арест до трёх месяцев. Такая высокая сумма штрафа определялась, конечно, доходами тех, кто в те времена имел возможность купить автомобиль.
Перед войной появились в Москве школы шоферов, а точнее школы «автомобильной езды», руководители которых обещали за 100–150 рублей любого за два-три месяца научить управлять автомобилем. Для тех, кто желал поступить на хорошо оплачиваемую шофёрскую должность, такое предложение было очень заманчивым. На практике обучение выглядело очень сомнительным. Мало того что окончивший такую школу не мог отличить магнето от аккумулятора, он не приобретал никаких навыков вождения. За 30 минут практических занятий с инструктором нужно было заплатить 5 рублей, а заключались они в том, что инструктор выезжал за город с компанией практикантов, где вместо положенных на это 30 минут предоставлял каждому покрутить «баранку» минут по 10–20. После окончания такой школы человек не только не умел водить автомашину, но и не получал рекомендации для устройства на место, которое ему обещалось при поступлении. Движение же на улицах города с каждым годом требовало от водителей всё больше и больше умения и профессиональных навыков. Помимо увеличения на улицах числа транспортных средств, возросла скорость их движения. Как показали в 1913 году автомобильные гонки, некоторые гоночные автомобили уже тогда могли преодолеть версту (1066,7 метра) всего за 31 секунду!
Особую проблему создавали в Москве грузовые автомобили. Они могли перевозить грузы от 500 до 1000 пудов, то есть свыше полутора тонн. Своими колёсами они разбивали мостовые, из-за узости улиц занимали рельсы конок и трамваев, а часто, испортившись, дымили и грохотали, отравляя жизнь горожан. Скорость их была ограничена скоростью ломовых подвод. Мотивировалось это тем, что на большой скорости грузовой автомобиль не может вовремя остановиться, а также тем, что при их быстром движении не только дребезжали стёкла в окнах, но и тряслись небольшие постройки.
Не только автомобилисты осложняли жизнь горожан. Горожане тоже отравляли жизнь автомобилистам. Пешеходы переходили улицы и площади там, где им вздумается, извозчики загромождали улицы санями, телегами и пролётками. Играли на нервах водителей и шлагбаумы или, как их называли у нас простые люди, «шламбои». Только перед войной были, наконец, построены переезды у Тверской Заставы и на Каланчёвской площади, а до этого надо было ждать пока откроется шлагбаум. Помимо этих мест, шлагбаумы стояли в Гавриковом (Спартаковском) переулке, на Переведеновке (через Казанскую железную дорогу), на Новоалексеевской улице и пр. Учитывая, что в те далёкие времена товарные поезда были не короче современных, состояли из пятидесяти вагонов и по Москве двигались с черепашьей скоростью, можно себе представить, как стояние перед шлагбаумом раздражало наших предков-автомобилистов.
Несмотря на все достоинства трамваев, машин, омнибусов (автобусов), появившихся в Москве перед войной, пешеходы нет-нет да и вспоминали добрым словом старую Москву с её тихими улочками. Теперь же вдоль Новинского бульвара, по которому раньше можно было гулять, с обеих сторон были проложены трамвайные рельсы. Из-за этого одна из его аллей была отдана под верховую езду всадникам. При входе на бульвар, у Кудринской площади, в 1911 году появилось объявление о том, что движение пешеходов по этой аллее запрещено.
И всё же власти города не оставались равнодушными к проблемам москвичей. В 1913 году городская дума разработала целый комплекс мер по благоустройству. Лубянскую площадь, например, предполагалось замостить каменной брусчаткой, сделать асфальтовый тротуар вокруг фонтана и три возвышения из асфальта для того, чтобы, переходя площадь, люди могли на них постоять среди потока транспорта и дождаться того момента, когда смогут продолжить путь. Намечалось также во Владимирской башне Китай-города сделать проход на Никольскую улицу, с тем чтобы не заставлять людей обходить её по проезжей части и подвергать тем самым свою жизнь опасности. Проход этот был сделан.
Не успели в Москве появиться автомобили и трамваи, как самые смелые и горячие из москвичей стали мечтать о метро. Вступление в новый век не могло не будоражить фантазию учёных и техников и не звать в будущее, тем более что в ряде европейских столиц метро к тому времени стало реальностью. В России инженер и архитектор Пётр Иванович Балинский даже составил план этого сооружения. Начиная с берега Москвы-реки, напротив Кремля, где должен был вырасти грандиозный центральный вокзал, линия метро должна была пройти над землёй, через Красную площадь, по Новому проспекту (там, где была Тверская) до Петровского дворца и далее до Окружной дороги, а там кольцом охватить всю Москву. Намеревались эту линию провести и в другую сторону: по Большой Ордынке и Серпуховке до деревни Нижние Котлы. Второй диаметр линии метро предполагалось проложить через Сокольники на Лубянскую площадь, а отсюда на Центральную станцию под Театральной площадью и далее к Новодевичьему монастырю. Эти диаметры пересекали линии метро, идущие по Садовому кольцу и по другому, новому кольцу, которое планировалось расположить ближе к центру. Все эти линии, согласно проекту, должны были пересекаться другими линиями, позволяющими жителям окраин через несколько минут оказаться в центре. Одним словом, это был план создания «внеуличного движения транспорта», для которого нужно было создать воздушные и подземные пути, проходившие как в туннелях и траншеях, так и над землёй.
Как видим, схема реально существующего метро не очень-то отличается от задуманной в конце XIX века. Объясняется это, наверное, тем, что сама Москва строилась по такому же, радиально-кольцевому, принципу.
Осуществиться этот прекрасный план не мог по ряду причин, и прежде всего по нашей бедности. Строительство одного только центрального вокзала должно было обойтись казне в 7 миллионов рублей! А у города, помимо транспортных, было ещё много разных проблем. Одной из важнейших была проблема очищения города от нечистот и мусора.
Глава шестая
ГОРОД ПЫЛЬНЫЙ, ГОРОД ГРЯЗНЫЙ
Люди и город
Пыли и мусора, а зимой снега и льда, в Москве, впрочем, как и во многих российских городах, всегда хватало. Ещё в середине XIX века один русский моряк, побывавший в разных странах, отмечал в своих записках, что от европейских русские города прежде всего отличаются страшной пылью, поднимаемой экипажами. Для борьбы с пылью в Москве в 1887 году была создана «поливная команда». Выглядела эта команда ужасно: грязные ветхие бочки, искалеченные лошади, возницы, одетые в рубища. А уж когда на улицах города появились трамваи и автомобили, медленно двигавшиеся бочки стали помехой для движения. Поливщики, правда, стали выглядеть лучше и озорничали меньше прежнего, а то, бывало, подъедут к тротуару с закрытым краном, да вдруг его и откроют, неожиданно для прохожих. Те не успеют разбежаться ну и намокнут, конечно. Делали ещё так: резко выезжали с открытым краном из-за угла и, как будто нечаянно, обливали людей. Люди, конечно, возмущались, а поливной команде весело.
Ввели же в Москве поливку улиц по примеру Парижа и Берлина. Там тогда поливали улицы из пожарных рукавов и из бочек, вмещавших 81 ведро воды. Наши одноконные подводы такие тяжёлые бочки развозить по городу не могли, а поэтому бочки наши были сорокавёдерными. В Европе улицы поливали три-четыре раза в день. Нам следовало поливать их чаще, поскольку, как отмечалось в одном официальном документе, «наши мостовые не могут быть приравнены к заграничным брусчатым мостовым, а по обилию пыли и грязи скорее подходят под шоссе и требуют соответствующей поливки».
В 1893 году попробовали поливать улицы с помощью пожарных рукавов, которые «привёртывались» к пожарным кранам. На центральных улицах такие краны находились в 100 и более метрах друг от друга. Однако то, что годилось для тушения пожаров, не годилось для поливки улиц. Рукав был широкий, напор воды — сильный, а поэтому поливальщик не всегда мог удержать шланг в руках. В этом случае под струю воды попадали прохожие. Елозя по земле, рукав протирался и из образовавшихся в результате этого дырочек били фонтанчики воды. Кроме того, пожарные рукава создавали неудобства для движения транспорта, так как преграждали проезд. Учтя всё это, городские власти решили от такого способа поливки улиц отказаться. В 1906 году к нему вернулись. На Тверской, между Страстной и Старой Триумфальной (Пушкинской и Маяковской) площадями устроили 24 поливочных крана в 30 метрах один от другого, укоротили и сузили пожарные рукава для того, чтобы они стали легче, а струя воды слабее. Рабочий-поливальщик переходил от одного крана к другому и так постепенно поливал улицу. Казалось, такой способ поливки улиц можно было утвердить. Однако сделано это не было по двум причинам. Во-первых, он был дорог, а во-вторых, водопроводом было охвачено из двадцати тысяч московских домовладений только 7500. В 1912 году городские власти узнали о том, что в Берлине улицы поливают специальные машины-цистерны, вмещающие 400 вёдер воды. Эти машины, оказывается, служат пять лет, не перегораживают улицу, как пожарные рукава, и даже регулируют напор струи. На следующий год городская дума решила выделить на три такие машины 30 тысяч рублей, но до покупки их дело так и не дошло — помешала война.
Обилие пыли в сухую погоду дополнялось ужасной распутицей в дождливую. Когда над городом шёл дождь, на какой-нибудь Башиловке лошади начинали вязнуть в грязи, а экипажи приходилось переносить на плечах. Там, где теперь проходит широкая улица Земляной Вал, в конце XIX века стояли после дождя огромные лужи, наполнялись зловонной жидкостью канавы, выбоины и ямы, полные гниющих отбросов. Весной и осенью после сильных дождей здесь ходили на ходулях, чтобы не утонуть.
Огромную Таганскую площадь, покрытую булыжником, и в сухую погоду из-за выбоин и колдобин перейти было нелегко, особенно женщинам. Весной же и осенью она вообще становилась непереходимой. Мужчинам приходилось переносить дам через площадь на руках. На Лубянской площади и вдоль стены Китай-города, до самых Проломных ворот, продолжали стоять разнокалиберные палатки и киоски, вокруг которых постоянно накапливался мусор и нечистоты. Даже у Большого театра зимой люди были вынуждены преодолевать непроходимые сугробы, колдобины и ямы, весной — шлёпать по грязи, в которой тонули галоши, а летом глотать пыль, тучи которой носились над площадью. В 1912 году на Театральной площади появились скверы, а потом между зданием городской думы и гостиницей «Метрополь» — розариум.
Преодоление москвичами препятствий, связанных с климатическими явлениями, иногда превращалось, да и до сих пор превращается, в аттракционы. Вот как описывал «Московский листок» один из таких «аттракционов», имевший место в 1895 году: «Разовое катанье с горы — это лестница, ведущая со Сретенского бульвара к Стрелецкому (ныне Костянскому) переулку. В ней 13 узких и коротких каменных ступеней, с которых днём и ночью приходится спускаться тысячам прохожих. Сотни их летят вверх тормашками, разбивая себе носы и затылки. Теперь положили деревянные доски, но не прикрепили их. Они сдвигаются и летят вместе с путниками вниз». В Лефортове проезд у зданий 2-го военного корпуса и военно-фельдшерской школы зимой так заваливался снегом, что саням негде было проехать. Когда они сталкивались, то ломались оглобли, а бочки с нефтью и нечистотами опрокидывались на землю.
Большую опасность для москвичей и «гостей столицы» представляли так называемые «волчьи ямы». Обычно они оставались после проведения каких-нибудь земляных работ на улицах и в переулках. Так было на Каланчёвке, на Долгоруковской улице после прокладки трамвайных путей и пр. Ямы не всегда огораживали, и в них проваливались люди и лошади так, как это было во дворе дома Фальц-Фейна на Тверской, о чём упоминалось в предыдущей главе. В начале XX века многие домовладельцы перед своими домами стали устраивать асфальтовые мостовые. На них и пыли было меньше, и шума. Мы теперь не можем себе представить, с каким грохотом проезжала тогда по булыжной мостовой какая-нибудь телега или линейка. Когда в доме на такой улице болел барин или барыня, то мостовую застилали соломой, чтобы уменьшить грохот от проезжавших по ней экипажей. На горе домовладельцев, затративших немалые деньги на то, чтобы заасфальтировать улицу у дома, рабочие городских управ по указанию своего начальства уродовали их канавами, вырытыми для разных коммунальных нужд. После этого владельцы домов не знали, что им делать: восстанавливать покрытие или нет, а вдруг его опять раскопают?
Сама по себе укладка асфальта доставляла москвичам немало неприятностей. Чтобы понять это, надо представить улицу, на которой горит костёр, а над костром из огромного котла с асфальтом валит чёрный смрадный дым от кипящего асфальта. Рабочие-«асфальтщики», все чёрные, закоптелые, ворочали громадными железными лопатами густую кипящую массу в котле, разливали сварившийся асфальт по маленьким котлам, а потом выливали его на предварительно утрамбованную мостовую. Разлитую массу асфальта укатывали катушками мастера, ползая по нему на коленях, обёрнутых тряпками и кожей. Весной, когда труд был дёшев, асфальтщики получали по 60–70 копеек в день, зато летом заколачивали по 1–2 рубля. Ещё больше подённым асфальтщикам удавалось заработать, когда получали подряд на сдельную работу. Здесь уж они сил не жалели, и дым от котлов с асфальтом стоял столбом до ночи. Как-то один прохожий, возмутившись всей этой грязью, вонью и дымом, сказал, обратившись к другим прохожим, что в Европе асфальт варят не на улице, а на заводе и потом, рано утром, когда все ещё спят, развозят в специальных железных бочках по городу и выливают с помощью крана на мостовую. Из-за этого там нет ни дыма, ни копоти. Стоявший неподалёку мужичок, услышав эти слова, приложил большой палец к одной ноздре, продул другую, вытер руку об армяк и, хитро посмотрев на пропагандиста европейских достижений, сказал: «Вот и поезжай в свою Европу». Это был достойный ответ.
В середине XIX века на московских улицах появились фургоны и колымаги с обитым оцинкованным железом дном и покрытые грязным и рваным брезентом или рогожей. Когда они медленно тащились по улицам, прохожие от нестерпимой вони зажимали нос, а жильцы домов закрывали окна. Городовые отправляли возчиков вместе с их экипажами в участок за нарушение городской атмосферы. Что же везли эти возчики? А везли они из колбасных заведений, мясных лавок, татарской конной бойни, живодёрен Иванова, Грибанова и прочих владельцев, расположенных за Калужской и другими заставами, на клееварные и костомольные заводы Берлинера, Шово и другие подобные предприятия кости, трупы павших животных. Трупы, кости с мясом, кровью и жилами разлагались и отравляли своими миазмами окружающий воздух. Задержанные полицией колымаги и фургоны, простояв во дворе у полицейского участка сутки, вонять не переставали. К тому же лошади всё это время оставались без корма, поскольку возчики сидели в участке, а городовые лошадей не кормили. За время пути на завод возы с костями могли задержать не в одном участке, а в нескольких, и всё это время жившие неподалёку от них москвичи дышали смрадом. Рассадниками антисанитарии были и сами заводы. Они выпаривали кровь и перемалывали кости на удобрения, а «вонючие воды» сплавляли на близлежащие поля. Помимо них отравляли московский воздух и тряпично-мусорные склады. Представляли они собой обширные дворы с хозяйственными постройками. В первой половине обычно стоял жилой дом в один-два этажа, в котором со своим семейством жил владелец склада, а во второй стоял сарай, в котором и помещался склад. Посреди него находилась огромная куча грязного тряпья, старого железа, отбросов сапожного и скорняжного промысла, банок, жестянок Тут же валялись кости с остатками мяса, издающие гнилостный запах. Всё это «богатство» собиралось на свалках и в помойных ямах и доставлялось сюда на особых ручных тележках агентами склада, вербуемыми хозяевами из бедноты. Называли этих людей тряпичниками. Помимо тех, кто работал на складе, к тряпичникам относились те, кто занимался этим промыслом в артелях по найму, и те, кто имел своё дело. На сумму вознаграждения это, во всяком случае, не влияло.
После сортировки собранного по помойкам, свалкам, дворам и домам хлама его перепродавали со значительным барышом оптовым торговцам, которые поставляли его на фабрики и заводы и даже за границу. Тряпки отправлялись на бумажные фабрики, кости — на заводы клеевые и костеобжигательные, бутылки, банки — в посудные лавки, а битое стекло — на стекольные заводы. Содержатели складов платили тряпичникам с веса или единицы объёма, а государство взыскивало с них сбор, равный сбору с мелочного разносного торга. За день усердный тряпичник собирал по 8–10 пудов всяких отходов. Набрав мешок, он тащил его в мелочную лавку, взвешивал, опоражнивал и отправлялся на новые поиски. Летом он делал по четыре-пять заходов, получая от 13 до 23 копеек за пуд. Поскольку тряпичников в городе было немного, не более ста человек а отбросов хватало, люди, не способные к квалифицированному труду, получали возможность себя прокормить. Кто-то смотрел на них с состраданием, полагая, что промысел этот развращает, а кто-то считал, что за тряпичный промысел, как за последнее доступное средство добыть себе кусок хлеба, принимаются те, кто промотался и по собственной вине впал в нищету.
Особое сочувствие и беспокойство у интеллигентных и благородных людей вызывало привлечение к этому низкому промыслу детей. Московский генерал-губернатор, князь Долгоруков, высказывал по этому поводу в одном из писем, обращённом к тем, кто готовил проекты законов, такие соображения: «С давних пор существует в Москве особый род мелкого промысла, который производится так называемыми тряпичниками. Хозяева этой промышленности обыкновенно имеют у себя по нескольку мальчиков разного возраста и за самое скудное вознаграждение посылают их по улицам и дворам собирать тряпьё, кости и другой хлам, чрез перепродажу которого содержат себя и своих рабочих. Постоянное пребывание на улицах и дворах домов, самый род промысла и его производства весьма способствуют нравственности означенных мальчиков, отнимают у них способность к другим занятиям и желание обучаться полезным ремёслам и нередко доводят их до большей степени падения так, что под видом собирания тряпья и костей они крадут из дворов и затем, не будучи приучены ни к какому труду и ремеслу, весьма легко попадают в сообщество воров и мошенников». Однако специальная комиссия во главе с Самариным высказала по этому поводу такие соображения: «Учитывая, что к отдаче детей в тряпичники прибегают самые беднейшие из семейств столичных обывателей и при том тогда уже, когда всякая попытка к лучшему устройству их детей становится безуспешною, Комиссия не может не признать воспрещение нанимать тряпичников моложе 18-летнего возраста мерою крайне стеснительною для таких семейств, так как с воспрещением этим подростки из подобных семейств не только лишились бы возможности быть сколько-нибудь полезными их родителям, но даже становились бы для них весьма чувствительною обузою. Поэтому Комиссия признала более удобным принять в этом случае 15-летний возраст, тем более что, во-первых, с достижением этих лет малолетние не могут уже поступать в учение к ремесленнику и, во-вторых, что употребление в подобные работы детей моложе этого возраста, вынуждая их носить на спине подчас весьма грузную ношу, могло иметь вредное влияние на самый организм, не получивший ещё достаточной силы и крепости». Жизнь не посчиталась с благими намерениями не только князя Долгорукова, но и Ю. Ф. Самарина. На мусорных свалках ещё долго можно было увидеть детей младше пятнадцати лет.
Довольно опасным и неприятным местом в Москве стала устроенная у храма Христа Спасителя выложенная мрамором иордань. Летом она была наполнена грязной вонючей водой и оборванцы ловили с неё удочками рыбу в Москве-реке и творили, как писала газета, на ней всякие безобразия. В народе даже говорили о том, что в этой самой иордани гибли люди, решившиеся на самоубийство, а летом 1885 года в ней обнаружили труп молодого человека.
Вонь стояла и на Красной площади, когда там растапливали свезённый с московских улиц и площадей снег, смешанный с навозом и нечистотами. В самом Кремле у здания Судебных установлений, около кремлёвских казарм и у здания Арсенала по Сенатской площади кучи снега лежали иногда более недели, и на площади возникали ухабы. Снег надо было убирать. Однако и это, казалось бы, нужное дело доставляло москвичам неудобства. Об этом свидетельствует письмо, которое в феврале 1897 года направил московскому генерал-губернатору неизвестный, подписавшийся коротким, но весомым словом «Москвич». Он, в частности, писал: «… Назначение нового обер-полицмейстера, по-видимому, весьма достойного человека, порадовало горожан надеждою на устранение полицейской грубости и произвола. Но тут неожиданно последовало ни на чём не основанное распоряжение сбивать снег с мостовых и разрушать прекрасную санную дорогу. Тысячи рук стали безобразить путь, кирки ломают настилку, наброшены кучи снеговых комьев, десятки возов загромождают улицы, нет проезда ни на колёсах, ни на санях, везде ухабы, торчат оголённые камни. Что за притча, откуда сие? Вспотевшие дворники с божбой уверяют, что возвратился Власовский, а более осведомлённые остряки объясняют, что полковник Трепов видел во сне прилетевших грачей и скворцов и вообразил, что началась весна, ну и как заботливый начальник сего града приказал поскорей свозить снег».
А вообще, уборка снега в Москве была нелёгким делом. Снег грузили лопатами на сани, а потом вывозили из города. Но сколько можно вывезти его на санях? А поэтому нечего удивляться тому, что на улицах, в переулках и на площадях Москвы чуть ли не до лета лежали снег и глыбы сколотого льда. Вывозить их было некому. Подрядились как-то на это дело подмосковные крестьяне, но вскоре отказались: не было никакой возможности тащить сани по оголённым мостовым. Тогда убирать и вывозить снег поручили домовладельцам. И тут начались дискуссии и споры. Домовладельцы отстаивали право самим решать, когда вывозить снег. Городские же власти были против этого. Они придерживались того мнения, что некоторые улицы, такие, например, как Сретенка, Мясницкая, Малая Дмитровка, Каланчёвская, Домниковская, требуют самой безотлагательной уборки, поскольку движение на них очень оживлённое и если домовладельцам не давать какие-то сроки на уборку снеговых куч, то те, скрывая старую кучу под новой, загромоздят снегом всю улицу и будут утверждать, что срок уборки снега ещё не истёк. Тогда пришлось бы с ними судиться, а следовательно, бездействовать в ожидании решений мировых судей.
Плохо, когда в стране власть и граждане не находят общего языка, когда государство не считается с интересами своих граждан, а граждане видят в государстве лишь помеху своим интересам, но никак не партнёра в полезных и добрых делах. Судебный деятель второй половины XIX века М. Дмитриев в своих мемуарах «Главы из воспоминаний моей жизни» писал по поводу отношения обывателей к государственной собственности следующее: «Преступление против государства, против казны, народ ставит решительно ни во что, идеи государства он не понимает, а казну он почитает неистощимою».
Но вернёмся к городским проблемам. Много споров возникало тогда и по вопросу метения улиц. Одни утверждали, что мести их нужно до поливки, другие — что после. Первые считали, что полив невыметенной улицы приведёт к образованию грязи, другие — что метение улиц в сухую погоду вызовет нестерпимую и вредную для здоровья людей пыльную бурю. Сошлись спорящие в одном: навоз с улиц надо убирать по мере его поступления, независимо от дождя и поливки.
Климат в Москве в XIX веке был, как и теперь, не постоянный. Бывали зимы тёплые, «сиротские», как их тогда называли, поскольку бедным людям их было легче пережить в их жалкой одежде и часто нетопленом жилье. Такими были зимы 1821, 1822, 1824, 1825, 1843, 1845 годов, а бывали и холодные, жестокие, такие как в 1823,1828, 1829,1833,1834,1838 или 1842 годах. Наряду с обычными для наших мест переменами случались в Москве и чрезвычайные погодные происшествия.
Восемнадцатого июля 1885 года в седьмом часу вечера, после жаркого удушливого дня, над Москвой разразилась страшная гроза. Ей предшествовал вихрь, почти ураган, поднявший громадные тучи пыли, затем небо осветилось яркими вспышками молний, раздались сильные удары грома и небо опрокинулось на землю проливным дождём. На Ходынском поле удар молнии поразил трёх человек и две лошади. Услышав об этом, из Петровского парка и Зыкова, когда дождь стих, посмотреть на происходящее потянулись толпы людей. Им открылась страшная картина: стояли два воза с кондитерской посудой и мебелью, около них две запряжённые мёртвые лошади, а рядом находились два мужика, состоявшие при возах. Они были врыты по пояс в землю. Сделали это солдаты, поскольку, согласно поверью, людей, ушибленных молнией, следует закапывать в землю, чтобы электричество ушло. Один из закопанных был мёртв. Его накрыли белой простынёй. Сострадательные люди бросали на эту простыню монеты и кредитные билеты. Рядом с трупом был врыт в землю возчик с окровавленной головой. Поодаль от него на земле лежал умирающий. Его окружила толпа. Рядом, на коленях, стоял старый священник в полном облачении со Святыми Дарами и громко читал: «Верую, Господи, исповедую…» Толпа слушала молитву, обнажив головы.
Страшный ливень прошёл над городом и 9 августа 1887 года. Улицы и переулки превратились тогда в бурные реки, по которым не только люди, но и лошади боялись идти.
Двадцать второго июля 1890 года в Петровском парке состоялось очередное гулянье. Всё было прекрасно: девки пели, пьяные мужики обнимали деревья, надрывалась гармошка, а по аллеям гуляли пары. Вдруг, ни с того ни с сего, поднялся сильный порывистый ветер. Он окутал не только парк, но и весь город целым морем густой пыли. Наступила непроницаемая тьма, а потом разразилась страшная гроза, сопровождаемая громом, молниями и градом. Невообразимый ужас овладел всеми застигнутыми бурей в парке и на улицах. Женщины неистово кричали. И, как всегда, возле парка не оказалось ни одного вагона конно-железной дороги. Когда, наконец, вагон появился, то люди кинулись к нему, пугая лошадей. Места брались с бою. Мужчины, расталкивая женщин и детей, лезли в вагон, забыв обо всём хорошем, чему их учили с детства. Так в паническом страхе человек совершал поступки, за которые ему потом, может быть, было стыдно всю жизнь.
Ну а самым сильным потрясением для москвичей, до всех пролетарских революций, явился ураган 16 июня 1904 года. Особенно разрушительно он бушевал в Сокольниках и в Лефортове. В Сокольниках он сломал и повалил несколько тысяч сосен, разбил 450 уличных фонарей и опрокинул 40 фонарных столбов, а на Немецком рынке, в Лефортове, вырвал из земли металлический общественный писсуар вместе с бетонным полом и опрокинул его. Натворил он много и других, не меньших бед.
Ветер срывал крыши с домов, валил заборы, ломал постройки, град бил стёкла в домах и оранжереях. Один из очевидцев так описывал это грозное явление природы: «Рёв бури, шум и перекатный треск, как от пальбы, града, треск ломаемых деревьев и разрушаемых зданий, крики и стоны обезумевшего народа, рёв скотины — всё это слилось в одну страшную гармонию и панический ужас охватил даже бесстрашных людей. „Конец мира!.. — слышалось там и сям. — Прощайте, православные, прощайте, простите вольные и невольные прегрешения!“» Это действительно было похоже на конец света, хотя я его никогда не видел, но и москвичи никогда не видели прежде смерч, который чёрным столбом, словно «чёрный монах», стал между землёй и небом у станции Перерва и приближался к Москве. При суевериях, живших в народе, любые грозные природные явления истолковывались как знаки божьего гнева. 28 мая 1907 года над Москвой прошёл сильный ливень с градом, молнией и громом. В седьмом часу вечера ударом молнии был пробит купол и разбито окно в храме Святого Василия Кесарийского на Тверской улице. А нетрезвый крестьянин Михаил Ястребов, перебиравшийся по заборам через разлившуюся от ливня речку Синичку в Курбатовском переулке, сорвался и, унесённый течением в подземную трубу, утонул.
Поскольку справиться с непогодой не могли ни царь, ни полиция, вся надежда на усмирение сил природы была возложена на церковь. В 1898 году, в очередное ненастье, было принято решение о проведении церковных служб и чтении молитв о прекращении непогоды. Не сразу, конечно, но молитвы помогли, погода исправилась.
В 1913 году в Москве был поставлен вопрос об организации службы по предсказанию погоды. Правда, на службу эту у государства не было денег, однако кое-что всё же сделать удалось, правда, не столь много, сколь хотелось.
Однако природа природой, а люди, их производственная деятельность, что ни говори, приносили городу ущерб неменьший. В Москву-реку заводы и фабрики спускали нефть, а жители вообще сбрасывали в воду всё, что попадётся под руку. От этого река всё больше и больше отдалялась от берегов, которые покрывались всяким сором. Исчезала узкая полоска берега, называемая с бурлацких времён на Руси бечевником.
Одной из главных московских проблем была проблема канализации.
Ещё 19 марта 1881 года почётный гражданин Иннокентий Филиппович Трапезников представил в городскую думу записку о мерах очищения нечистот в городе Москве. Он писал тогда: «…Существующие меры очистки города от нечистот не только не достигают своей цели, но даже служат иногда к совершенной порче воздуха в Москве, так как все городские нечистоты, которыми обложена Москва, разлагаясь и сгнивая за чертой города, отравляют воздух заразительностью и при ветре разносятся по Москве и её окрестностям». Ещё до постройки канализации он предлагал обязать домовладельцев, жильцов, прислугу и дворников разделять отходы на сухие и жидкие. Сухие собирать в кучи, а жидкие сливать в чаны, остатками же еды кормить домашних животных. В 60-е годы прошлого XX века на лестничных площадках московских домов стояли баки, в которые жители бросали объедки. Доставались они не только подмосковным свиньям, но и московским крысам, так что все были довольны. Трапезников предлагал также поручить железной дороге за небольшую плату вывозить отходы подальше от города. «Вывозят же они народ на гулянья!» — писал он, поднимая при этом брови. Поручить железной дороге он предлагал и вывоз снега, грязи с улиц, а также ящиков и бочек, заменивших собой выгребные ямы. «Хорошо бы, — мечтал он, — договориться с домовладельцами об установке за условленное вознаграждение во дворах, под воротами или у заборов не менее двух-трёх писсуаров на каждой улице и в каждом переулке, что предупредило бы заражение почвы, которая всюду пропитана мочой, и предохранило бы здания, в том числе и городские, как Сухарева башня, от порчи и безобразного вида наружных стен». Мечта такая зародилась неслучайно, дело в том, что москвичи (но не москвички) так и норовили подмочить репутацию древних сооружений столицы.
Совсем недавно этот аромат и нас преследовал в подъездах, когда их не запирали, и в телефонных будках, пока они существовали.
А тогда народ был ещё проще. Для отправления «малой нужды» человек мог просто остановиться около стены, столба или жилого дома и помочиться. Кое-кто, наверное, понимал, что для искоренения такой самодеятельности нужно не только наказывать, но и строить бесплатные общественные уборные, однако никто ничего для этого не делал, если не считать того, что ещё в 1867 году московский генерал-губернатор предлагал расставить в городе общественные писсуары. Однако ни одного писсуара на улицах Москвы тогда так и не появилось. У ворот некоторых московских дворов, можно сказать «в порядке самообороны», чтобы прохожие не загадили им забор и ворота, домовладельцы выставляли ушата. Ушата быстро наполнялись и скверно пахли. Приказать домовладельцам допускать прохожих в собственные уборные городское начальство не решалось.
Вообще, портить отношения с домовладельцами городским властям, а тем более жильцам, было невыгодно. Как-то, в 1898 году, жители дома в Знаменском переулке попробовали пожаловаться властям на то, что ассенизаторы с разрешения домовладельца оставляют в их дворе вонючие бочки. Городская управа прислала санитарную комиссию. Опрашивали жильцов. Одни говорили, что воняет, другие скромно отвечали: «Не знаю» (как будто для этого нужны особые познания). Кончилось тем, что бочки как стояли во дворе, так и остались стоять, а вот жалобщикам хозяин поднял плату за квартиру. Теперь вонь со двора стала им обходиться дороже, только и всего. Хозяин дома проявлял такую терпимость в отношении ассенизаторов, естественно, небескорыстно, как и тот, другой домовладелец, у которого его работники ночевали на крыше, а двор вечером поливался помоями, чтобы не платить за их вывоз. Бывало, домовладелец бил своих постояльцев не только рублём, но и кулаком. За Семёновской Заставой как-то запил один домовладелец и вот, то ли с тоски, то ли от избытка чувств, тоже стал бить тех, кто попадался ему под руку (приказчика, служащего, жильца и пр.). В конце концов, дело до городового дошло. Тот его усовестить пытался, а хозяин всё своё талдычил: «В моём они доме. Хочу бить и буду бить». А ведь почтенный на вид был человек.
Не только вонючие дворы и подвалы, но и грязная одежда не всех смущала. Трубочисты в перепачканной сажей одежде, маляры с кистями и вёдрами белил и краски, полотёры со щётками и вёдрами мастики — все они важно шествовали по тротуарам и даже получали удовольствие от того, что прохожие, увидев их, разбегались в разные стороны, боясь испачкаться. Ну а производственные помещения мелких хозяйчиков что из себя представляли? Ужас. Взять хотя бы подвал в доме купца Алексеева, в котором находился картонный цех. В нём было темно, царили ужасающие грязь и вонь. Алексеев же утверждал, что его подвал самый лучший в городе. Суд оштрафовал его на 50 рублей и велел в течение месяца закрыть подвал. Алексеев до глубины души был возмущён этим решением. Но что там какой-то полуграмотный купец, когда помощник санитарного попечителя, живший на Сивцевом Вражке, вместо того чтобы служить примером соблюдения чистоты, показывал дурной пример. Во дворе его дома находились полные нечистот уборные и помойные ямы, а также гора навоза высотой в полтора метра. Весной содержимое её таяло на солнце и стекало на улицу.
Поездив по лучшим городам Европы и насмотревшись там на общественные туалеты, члены Московской городской думы устыдились положения с отхожими делами в Москве и решили возвести в ней сооружения, подобные европейским. В то время на полуторамиллионный город, каким была наша столица, приходилось всего 20 общественных туалетов и 59 писсуаров.
Писсуарами назывались сооружения, расположенные в общественных местах: на площадях и улицах. Были они круглой формы и разделены перегородками на пять частей. На полу лежала решётка, под которой находилась бетонная чаша с трубой, ведущей в канализационную сеть. Существовали подобные заведения и не соединённые с канализацией. Некоторые писсуары время от времени омывались водой, которая зимой, как и моча, замерзала. Из-за того, что туалетов в городе было очень мало, некоторые несознательные граждане использовали писсуары вместо них. Этих людей не смущало даже то, что двери писсуаров возвышались над полом на пол-аршина (35,5 сантиметра). Не имели писсуары и крыши, что делало их совершенно открытыми для взоров лиц, живущих на верхних этажах близлежащих домов. С одной стороны, это, конечно, оскорбляло эстетические чувства людей и вызывало жалобы владельцев домов и квартирантов в городскую управу и градоначальнику, но с другой — позволяло посетителям писсуаров помахать рукой знакомой барышне, живущей в доме напротив. Кстати, о барышнях: в те далёкие времена в уборных устраивались писсуары и для женщин. Поскольку природа не наделила представительниц прекрасного пола способностью писать на стену, писсуары эти представляли собой просто решётку в полу. Стены мужских писсуаров были окрашены в чёрный цвет. Сделано это было для того, чтобы хулиганы и любители сортирной лирики не оставляли на них «надписей неприличного свойства». От такой окраски писсуары приобретали далеко не радостный и весьма грязный вид и всякий мало-мальски опрятный посетитель опасался измазаться об их стены.
Многие писсуары стояли ниже уровня мостовой или на одном уровне с нею, отчего во время дождя превращались в водостоки, а писсуар в Александровском саду во время сильного ливня вообще заносило песком и мусором. За время службы московские писсуары пришли в ветхость: они проржавели, стали дырявыми, двери их разболтались, а на некоторых вообще исчезли.
Ретирады, или ватерклозеты, как и писсуары, были канализованными (подключёнными к канализации) и нет. Все они, за исключением трёх: на Тверской улице, на Сухаревской и Страстной площадях — были наземными. В них обычно отсутствовали приспособления для сидения, а сами чаши были вделаны в бетон, «во избежание, — как тогда писали, — их боя посетителями из простонародья». Вода в них подавалась периодически или с помощью педали, на которую посетитель становился ногами, после того как воспользовался клозетом. В клозете на Девичьем поле «обливка приводилась в действие приводным ремнём, который передавал движение дверец при открывании их посетителями крану клозетного бачка». К сожалению, эти автоматические приборы часто ломались и выходили из строя. Лучшей общественной уборной в Москве по праву считалась уборная на Театральной площади. В ней стояли унитазы американского типа с сиденьями из красного дерева и бачками сифонного типа. Здесь имелись умывальники, посетители могли воспользоваться мылом и полотенцем. Умывальники были установлены также в туалетах на Страстной площади и на Большой Сухаревской, в других же имелись только небольшие раковины. Вообще во всех этих ватерклозетах, исключая уборные на Театральной и Страстной площадях, не было кабинок, а стояли перегородки в аршин высотой. Из-за этого, как было написано в думском докладе на эту тему, «клозетами пользовалось по большей части простонародье. Более культурный народ стеснялся отправлять свою нужду на глазах у всей публики». Туалеты на Театральной площади и у Страстного монастыря были платными. Плата составляла 5 копеек Были ещё платные туалеты при магазине «Мюр и Мерилиз» и при Пассаже.
В 1914 году Московская городская дума затеяла строительство городских туалетов как в Европе, отделанных белой глазурованной плиткой, с кранами горячей и холодной воды. На бульварах и в парках: в Сокольниках, на Ходынском поле, в Марьиной Роще и некоторых других местах, собирались построить подземные уборные. Такие же уборные планировали построить у трамвайных станций на Театральной площади и у Красных Ворот «для обслуживания только ожидающей публики». Построить их так и не успели: помешали война, а потом революция, открывшие народу широкий простор для самовыражения, что позволило ему справлять нужду в любом месте.
Не менее туалетов нужна была москвичам вода. И поскольку не везде и не всегда она оказывалась доступной, необходимы были водовозы. Летом многие из них носили красные рубахи, и жители трёх-, четырёх- и пятиэтажных домов, лишённых канализации, легко замечали их на улице с высоты своего этажа. В домах таких находилось от ста пятидесяти до двухсот квартир и каждой из них полагалось не менее шести вёдер. Сначала водовоз обносил подвальные и нижние этажи, потом верхние, если у жильцов не было прислуги. Жили водовозы артелями по 10–12 и более человек Как правило, все они были из одной деревни и из Рязанской губернии. Жильё для себя они подыскивали поближе к будке с водой. Ведро воды им в этих будках обходилось в одну седьмую — одну восьмую копейки. В месяц у них уходило на воду 5–6 рублей. С каждой квартиры они за ведро воды брали 25–30 копеек в месяц. Их заработок за месяц составлял в среднем 60 рублей. На ковку и корм лошади уходило 25–27 рублей, 18–19 рублей шло на квартиру и харчи. Оставшиеся деньги отправляли в деревню. Жизнь им отравлял водопровод, который год от года разветвлялся всё больше и больше.
Канализация
Хорошо, когда рядом с вами живёт большой начальник или миллионер, который заботится о чистоте и порядке в своём окружении. Когда городской голова Алексеев жил в Леонтьевском переулке, то переулок этот постоянно поливали, а у его дома висел большой газовый фонарь. «Жаль, что у нас в каждом доме не живёт городской голова!» — сокрушалась одна из газет. — Как это правильно! — скажем мы, ведь чистота — первейшее условие существования человека. — Зато, могут нам возразить, — грязь ему ближе. Пусть так! И всё же на протяжении многих лет, несмотря ни на что, в Москве велась борьба за чистоту. А сколько слов было сказано об очищении московского воздуха! Ещё в 1864 году, по представлению отставного полковника Гронеско, городское начальство постановило ввести в употребление обывателей города Москвы жидкость Леруа-Дюпре, уничтожающую зловоние. Однако это не помогло. Видно то, что хорошо во Франции, в России не спасает.
Канализация для Москвы была не капризом, не подражанием западной моде, а необходимостью. Население страдало от страшных болезней и эпидемий, одной из причин которых было заражение города нечистотами. В 1898 году после постройки канализации одна из московских газет писала: «Канализация уменьшила смертность в русских городах в 2–3 раза, на 5–8 смертей с каждой тысячи жителей».
Однако построить её московские власти собрались не сразу. Ещё до Трапезникова, в 1874 году, инженер Попов внёс в Московскую городскую думу проект строительства канализации. Он предложил отводить из города как нечистоты, так и осадки в границах Камер-Коллежского вала, то есть в границах тогдашней Москвы. Проект был очень подробный, в нём даже предусматривался пункт о продаже населению воды с нечистотами на удобрения (население города тогда составляло 1 миллион 400 тысяч человек, и многие имели сады и огороды). К 1882 году было закончено измерение длины и ширины московских улиц и площадей, а также изучены русла всех рек и речек Для консультации пригласили строителя канализации в Берлине англичанина Дж Гобрехта. Тот проект в основном одобрил, но, вернувшись в Берлин, прислал письмо, в котором писал, что расчёты проекта не выдерживают никакой критики и что они могут привести к результатам, которые непредсказуемы. 1 марта 1881 года с Гобрехтом был заключён контракт на составление проекта. Были собраны метеоданные по Москве начиная с 1854 года, однако никакого конкретного решения так и не было принято. Очевидно, что между собранными данными и принятием решения должны стоять знания и воля, которых как раз и не хватало. Помимо проектов Попова и Гобрехта были, конечно, и другие. Кто предлагал строить канализацию, как говорится, в одну линию, спуская вместе нечистоты и осадки, кто — в две, то есть нечистоты отдельно, осадки отдельно. В 1887 году в думу представил проект создания раздельной канализации городской голова Алексеев. Первая канализация появилась в Сокольниках. В начале XX века ею уже пользовались почти три тысячи московских домовладений.
Иллюстрированный каталог товаров за 1900 год предлагал состоятельным москвичам товары, которые немыслимы без канализации. Среди них были столы умывальные по 60 рублей и дороже, раковины фаянсовые английские от 10 до 26 рублей за штуку, унитазы белые и цветные с рисунками. На наружной стороне унитаза был нанесён орнамент из вьющихся веток с листочками, цветочками и птичками. И назывались унитазы довольно заманчиво: «Султан», «Торнадо», «Мерзей», «Лауренс», «Пескадас», «Фригидас», «Сольвейг», «Ваверлей», «Индоро». Цена такого унитаза с полным прибором: чугунным баком, цепочкой с фарфоровой грушей, ясеневым сиденьем (были ещё сиденья из американской вишни), цинковой никелированной смывочной трубкой и пр. составляла не менее 35 рублей, а цветных — 45. Предлагались покупателям также американские чугунные ванны, краны с «метателями» (смесителями), души с термометром, как фиксированные, так и ручные.
Новые заграничные товары манили к себе русских покупателей, подталкивали их к расширению канализации и постройке новых больших и каменных домов, в которых можно будет пользоваться водопроводом. И тогда, при входе в дом, не будешь ощущать неприятных запахов, не придётся, как китайцам, постоянно окуривать помещения (в старых деревянных домах, помимо уборных для хозяев, существовали ещё уборные для прислуги), да и баню топить для того, чтобы помыться, не придётся. Встал под душ и помылся.
Электричество
До появления электричества свет в домах давали горящие свечи. В 1870-е годы стал кое-где ощущаться запах керосина. Литые свечи появились у нас в XVII веке, а до этого были маканые, то есть просто плошки, в которых горела, купаясь в жиру, льняная нить. Свечи делали из сала. Нагар с них снимали специальными щипцами.
В первой половине XVIII века свечи стали делать из спермацета. Эти свечи хорошо горели, но были дороги и ломки. Чтобы они не ломались, в них стали добавлять воск Свечи красили в розовый и голубой цвета. Были и прозрачные свечи. Со временем льняная нить в свечах была заменена хлопчатобумажной. Потом появились свечи стеариновые. Их изобрели французы, один из которых, Гей-Люссак (открытый им физический закон мы проходили в школе), даже получил патент («привилегию») на их изготовление. Преимущество стеариновых свечей было в том, что они меньше коптили. После вечера, проведённого в комнате, освещённой сальными свечами, на лицах людей оставалась копоть. Зато сальные свечи стоили дешевле стеариновых. Для свечей создавались подсвечники и светильники. На письменном столе полагалось держать два подсвечника. Это позволяло создавать на его поверхности рассеянный свет без густых теней. Светильники, освещавшие комнаты и коридоры, были двух видов: полые — они давали меньше копоти, горели медленнее, но давали меньше света, поскольку свечи на них устанавливались внутри металлических ограждений; и открытые — в них сквозь свечи, чтобы они держались, продевалась проволока. Горели они, естественно, ярче. Большим событием в жизни москвичей 60-х годов XIX века стало появление керосиновых ламп. Когда такая лампа появлялась в доме, то около неё собирались все домочадцы, чтобы полюбоваться ею. Керосин тогда называли фотогеном.
Улицы Москвы поначалу освещали масляные, потом газовые и керосиновые фонари. В 1865 году городская дума заключила с иностранцами Букье и Гольдсмитом контракт на освещение газом Первопрестольной. Контрагенты обязались за три года устроить в городе газовую канализацию и завод, а также поставить в Москву три тысячи уличных фонарей, что ими и было сделано. Указанные господа, согласно договору, были обязаны не только расставить фонари на улицах города, но и следить за их перестановкой, зажиганием, тушением, а также за исправностью газопроводов.
В 1880 году на Петровских линиях зажглись первые восемь уличных фонарей с электродуговыми лампами, изобретёнными П. Н. Яблочковым. Это были первые шаги электрического освещения в Москве. Свет не всегда горел ровно, часто мигал и гас. Это вызвало у людей недоверие к электричеству и даже насмешки над его устроителями. Однако когда в 1884 году в садике «Татарского ресторана» на Петровских линиях загорелся мягким ровным светом большой электрический фонарь, туда стали стекаться любопытные со всей Москвы. Затем электрические фонари появились на Казанском вокзале, в саду «Эрмитаж» и в «Новом театре» у Лентовского, в пассаже Попова на Кузнецком Мосту, а также в его квартире и в квартире вдовы купца Хлудова на Пречистенке.
В 1888 году Москва заключила контракт с акционерным обществом «Ганц и К°» в Будапеште на аренду Бабье-городской плотины и устройство в Москве электрического освещения. В контракте, в частности, указывалось на то, что угли в фонарях должны гореть не менее восьми часов. Потом их меняли фонарщики.
Электростанция тогда находилась на углу Б. Дмитровки и Георгиевского переулка. Один из московских газетных репортёров подслушал на этом углу разговор двух мужиков об электричестве. Один рассуждал так:
«— Я так понял, что тут пар. Пустят пар, он и пошёл, и пошёл.
— Пар иная вещь, — отвечал другой. — Пар давит, нечто он может гореть?
— Так как же свет-то этот?
— Лампа такая приспособлена, она действует.
— А в ей что?
— В ей керосин.
— Ври не дело-то».
В этот момент к спорщикам подошёл мужчина в пиджаке и клетчатых брюках и с авторитетным видом произнёс: «Вещь простая, надо только локомобиль поставить, проволоку протянуть и фонарь подвесить, а там хоть сто годов гореть будет». Мужики не поняли, что такое «локомобиль», но пришли к твёрдому мнению о том, что без «голоколенника» (так у нас называли тогда за короткие штаны немцев) невозможно. «У них, — сказал один из мужиков, — земля плохая, и они всё выдумывают, а как выдумают, сразу в Россию — купите».
В конце века на улицах Москвы горели 9338 керосиновых и 8837 газовых фонарей. Электрические же фонари горели тогда у храма Христа Спасителя, на Большом Каменном мосту и у Верхних торговых рядов, а летом, кроме того, на Сокольническом кругу. Фонари висели на деревянных столбах. Как-то, в 1895 году, подрядчик, заметив, что десять столбов на Смоленской площади подгнили, взял да и отпилил от них подгнившую часть. После этого высота столбов снизилась с четырёх аршин (почти 2 метра 85 сантиметров) до двух.
Хорошо ещё, что это были не электрические столбы, а газовые. «Теперь, — говорили москвичи, — от них можно прикуривать». Столбы и мачты электрического освещения вообще доставляли москвичам немало хлопот. То у храма Христа Спасителя, перед тем как провести там электричество, долгое время лежала огромная мачта и на неё то и дело налетали и ломались экипажи, а также калечились лошади, то на углу Тверской и Садово-Триумфальной пешеходы налетали на два врытых в середине тротуара столба. Такие столбы, кстати, встречались не только на Тверской. Дело в том, что на некоторых улицах были расширены тротуары, а столбы оставались стоять на прежнем месте. На них, естественно, и натыкались. На столбы, стоящие «в лотках», то есть у самого тротуара, где по углублениям стекала дождевая вода, наезжали экипажи. Власти города беспокоило и то, что столбы эти имели малоизящный вид, и то, что стояли они вдоль улиц не в шахматном порядке напротив друг друга, что сокращало расстояние, которое они могли бы освещать, располагаясь в шахматном порядке. И всё-таки, как ни ставили керосиновые или газовые фонари, но освещали они улицы плохо, так что по вечерам, когда садилось солнце, Москва становилась тёмным городом.
Перед Первой мировой войной большая часть Первопрестольной, от Садового кольца до самых окраин, освещалась керосиновыми фонарями. Фонари эти заливали своим тусклым светом все бульвары и скверы города. Газовые фонари освещали город внутри кольца Садовых улиц, за исключением Якиманской и Пятницкой частей, где горели керосиновые. Электрические же фонари горели только на нескольких центральных улицах да на Сокольническом круге.
И всё же электричество медленно, но верно входило в повседневную жизнь москвичей и не только с помощью уличных столбов, но и с помощью лампочек, трамваев, кинотеатров. Преимущество электричества в доме было очевидно. Оно не коптило, а следовательно, не покрывало мебель, обои и потолки слоем жирной сажи. Кроме того, оно не полыхало, как огонь, не разбрасывало искр и не взрывалось, как примус или керогаз.
В начале XX века иметь в квартире электрическое освещение мог, конечно, только состоятельный человек, хотя сама лампа накаливания тогда стоила 25–30 копеек и горела 800— 1000 часов. Однако надо было не только платить за электричество, но и за подведение его к дому, за установление проводки и пр. Люди были в восторге от электрического света, а специалисты уже работали над созданием печей для обогревания квартир. Заграничные фирмы стали поставлять нам котлы для нагревания воды в ванной, электрические сковороды и кастрюли, духовые шкафы, приборы для подогревания молока, электрокофейники, электрические чайники, в которых воду на шесть чашек можно было нагреть за 20 минут, электронагреватели тарелок, аппараты для доведения воды до комнатной температуры, аппараты для варки пяти куриных яиц за пять минут, электроутюги, а также прибор для нагревания щипцов для завивки волос, ножные грелки, грелки для нагревания постельного белья, приборы для закуривания сигар, папирос и трубок.
Незадолго до войны электрический свет горел во многих московских домах. Прежде всего, конечно, в центре города. Обслуживали электросети Москвы электромонтёры. Они прокладывали кабели под землёй, ставили предохранители, вешали провода на стены, устанавливали выключатели и штепсели. Свёрлами они буравили деревянные стены, а капитальные каменные долбили ломом и тяжёлым молотком. Единственным достоинством в работе электромонтёров того времени было то, что сила тока тогда не превышала 120 вольт. От него трясло, но для жизни он был не опасен. Опасность представляли собой короткие замыкания, которые могли вызвать пожар.
В январе 1902 года газета «Московский листок», удивляясь переменам, вызванным техническим прогрессом, в результате которого в 1901 году осветилась электричеством Тверская до новых Триумфальных Ворот, а от Страстного монастыря до Петровского парка стали ходить трамваи, и заработал беспроволочный телеграф, воскликнула: «Конечно, мы этого не увидим, но внуки наши и правнуки наши, пожалуй, дождутся того, что при помощи электричества люди будут летать по воздуху!»
В 1882 году в Москве появились первые телефоны. Установку их взяла на себя шведская компания «Эриксон». Если до этого в богатых московских домах были сонетки, работавшие от батарей, звонки входных дверей и звонки для вызова прислуги и только домашние телефоны, с помощью которых можно было связаться с кухней, дворницкой, конюшней и пр., то теперь стало возможным позвонить в какое-нибудь правительственное учреждение, театр, друзьям, у которых тоже был установлен телефон и пр. В 1898 году появилась телефонная линия Москва — Петербург, а в 1916 году в Москве поставили первые телефоны-автоматы.
К реальной жизни подавляющего большинства москвичей всё это не имело никакого отношения. Об унитазах с цветочками, водопроводе, электрическом баке для нагревания воды в собственной ванной никто из них и не мечтал. Выгребная яма, колонка на улице и баня — вот и всё, на что они могли рассчитывать. Да и освещение улиц в Москве, как мы уже говорили, оставляло желать много лучшего. Освещался главным образом центр, а чуть отойдёшь в сторону и попадаешь в темноту. Взять хотя бы Минаевку, это местность недалеко от Брестского (Белорусского) вокзала, где находился сначала трамвайный, а теперь троллейбусный парк. В начале XX века это был район узких кривых переулков, где вечером наступал полный мрак, так как не горел ни один фонарь, и люди в темноте попадали в колдобины и ямы, полные грязи.
Бани
От такой жизни люди просто бы одичали, если бы не строили бань. Тогда посещение бани являлось не капризом, не модой, а насущной необходимостью. Бань в Москве было много. Стояла в Москве баня купца Пономарёва в Неглинном проезде, напротив Малого театра, на Самотёке — баня купца Бирюкова. Этот Бирюков, сам бывший банщик, одно время владел и Сандуновской баней. Правда, баню на Самотёке в 1896 году снесли, а на её месте построили новую, которая и дожила до наших дней. Стоимость посещения новой бани колебалась в зависимости от разряда от 5 копеек до 5 рублей. Таких шикарных и дорогих бань, как Сандуновская, в Москве тогда не было. Многие бани вообще имели довольно жалкий вид. В середине XIX века на берегу Москвы-реки, существовали так называемые торговые бани. Было их всего три или четыре. Топились они два раза в неделю, и зазывать в них ходили по торговым рядам на Красной площади специальные зазывалы. В руках они держали длинные палки и кричали: «В баню! В баню!» При банях этих были предбанники с коридорами, выходившими на берег Москвы-реки. По ним в чём мать родила бегали зимой коммерсанты с торговых рядов и ныряли в прорубь. У Бабьегородской плотины и храма Христа Спасителя берега Москвы-реки и Яузы были завалены грязью и навозом. Находившиеся здесь так называемые «цыганские» бани пользовались речной водой без всякой фильтрации. Это был настоящий рассадник заразы. При этом возле бани всегда стояли лужи мыльной вонючей воды, а люди после помывки окрашивались в разные цвета, в зависимости от того, какого цвета краску сливала в этот день расположенная рядом красильная фабрика. В Лефортове, недалеко от Госпитальной улицы, находились Янковские бани с деревянными полами, а в других банях, принадлежащих купцу Нижегородцеву, печки топились как в деревне, «по-чёрному», и вода в банях была какая-то зеленоватая. Помимо гигиенических, у бань были и другие недостатки. Прежде всего это обслуживающий персонал. Во многих банях «прислуга» была нечистоплотная, грязная и пьяная, а иногда и просто преступная. В 1884 году запасный бомбардир Иван Успенский в тех самых «простонародных» Сандуновских банях, о которых мы упоминали, сдал вещи гардеробщику Безрукову, взял номерок и пошёл мыться. Когда помылся и зашёл в гардероб, чтобы получить вещи, то ему было сказано, что никакой номерок ему не давался и никаких его вещей в гардеробе нет. Обнаглев, банщики то не давали места тем, кто отказывался от их услуг, то требовали у посетителей деньги на пиво. А был случай, когда банщики одной из бань захватили под свой контроль единственный работавший кран. Когда же посетитель попытался им воспользоваться, то банщики стали требовать с него плату, а за попытку силой завладеть краном — избили. Даже в Центральных банях банщики не давали места тем, кто желал мыться сам, — невыгодно.
В женских банях тоже существовали волчьи законы. Бывало, что там на всё мыльное отделение имелся один работающий кран, и тогда женщине, отказавшейся от услуг бабки-мылыцицы, воспользоваться этим краном становилось весьма сложно. Правда, если попадалась «дама зубастая», то она к крану прорывалась, а смирной и скромной оставалось только плакать.
Когда узнаёшь об этом, невольно думаешь: и что это русские люди так быстро и легко усваивают всё плохое? Взять хотя бы сегодняшний день. Ещё не так давно никому бы и в голову не пришло требовать деньги за какую-нибудь мелкую услугу или помощь, а теперь без зазрения совести мы требуем за неё с ближнего деньги и утешаем себя тем, что все так делают. Делают так, конечно, не все, как и тогда, 100 лет назад. Мы забыли, что ещё при советской власти нестяжательство было для нас непременной чертой русского характера, одним из его достоинств, на котором базировалась наша национальная гордость. И как легко мы от всего этого отказались!
В конце XIX века, когда в нашей стране после Крестьянской реформы стали развиваться товарно-денежные отношения, предприимчивые люди тоже не очень-то стесняли себя православными заповедями о любви к ближнему. Один лавочник, например, прочёл где-то у Гоголя о том, что всякая дрянь должна давать доход, и заколотил ларь около своей лавки, в который раньше все бросали мусор. Теперь окружающие были вынуждены давать ему деньги за пользование этим ларём, к тому же рядом с ним образовалась помойка: видно, не все были готовы платить за такую услугу. Однажды одному человеку понадобилось разменять рубль и он обратился за этим к буфетчику гостиницы «Ярославль» на углу Сретенки и Сухаревской площади. Тот согласился разменять, но вместо рубля возвратил ему 90 копеек, а 10 копеек удержал за размен. Когда человек запротестовал, буфетчик вернул ему его рубль и заявил: «У нас даром не меняют».
Примеры подобного поведения можно было найти и среди людей интеллигентных профессий, например врачей. Доктор принимал в аптеке больных. Вёл себя с ними грубо, кричал на них. Одна женщина, пришедшая с больным сыном, спросила у него:
— Доктор, чем бы мне избавиться от изжоги?
Доктор на это, не поднимая глаз, буркнул:
— Давайте ещё рубль.
— У меня нет, — вздохнув, ответила женщина.
— Тогда оставайтесь при своей изжоге, — отрезал доктор.
Так и хочется бросить в лицо этому московскому эскулапу слова папы Карло, обращённые к Карабасу-Барабасу: «Стыдно, доктор, маленьких обижать!» — и что хорошие доктора так не поступают. Только ничего этого он уже не услышит, поскольку давно опочил на одном из московских кладбищ, и могила его с крестом и выведенными на нём чёрной краской словами: «Господи, прими дух его с миром», а может быть, и само кладбище канули в Лету. Много воды с тех пор утекло в грязной реке жизни.
О похоронах тех лет мы больше знаем по юмористическим рассказам А. П. Чехова, а не по надгробным речам и надписям на траурных венках. Мы никогда не увидим и не услышим усопших. Они безвозвратно ушли в прошлое. Правда, сохранились надписи на надгробиях, такие как: «Дражайшему супругу и родителю от сетующих супруги и детей», «Помяни их, Господи, во царствии своём», «имярек» в сём мире жил 45 лет, 5 месяцев и 14 дней. Содержание надписей на венках донесли до нас старые газеты. В одной из них читаем: «Незабвенному хозяину от служителей Преображенского складу», «Доброму хозяину от приказчиков-хозяев», «Дорогому продавцу от благодарных покупателей» и пр. — это с венков на могиле купца Зимина.
Гробовщики и могильщики
Но, пожалуй, никто, включая многих близких, сослуживцев и покупателей, не проявлял к покойному ещё при его жизни такого внимания, как гробовщики. Их в Москве было много, не меньше, чем в Арбатове с его «Нимфами», Безенчуками и пр. И вот, бывало, человек ещё не помер, а только готовится предстать перед Всевышним, а они уже тут как тут. Ничего не поделаешь, рыночные отношения очень способствуют активизации интимных, ритуальных и прочих услуг. В 1897 году в квартиру одной из умирающих однажды ввалились сразу десять гробовщиков с предложением своих услуг. Еле-еле их выставили. И всё это несмотря на то, что ещё в 1893 году городские власти приняли решение об искоренении подобных фактов. В составленном по этому поводу документе говорилось: «Всем известны беспорядки и безобразия, которыми сопровождается кончина каждого жителя Москвы в течение нескольких дней до его погребения. В последнее время появились попытки ввести здесь порядок… Комиссия находит возможным принять следующие меры. В видах облагорожения печального ремесла гробовщиков — уничтожить вывески и гробовые лавки в теперешнем их виде, а разрешить мастерские с надписью на карте, прибитой на входной двери „Мастерская принадлежностей погребения“. Уничтожить через полицию уличные сборища гробовщиков около домов умирающих, сопровождаемые ссорами и драками, и устроить правильные агентства погребения по 12 округам». Как мы видим, уничтожить «через полицию» домогательства гробовщиков не удалось. Те лучше полиции знали, кто и где должен умереть.
Могильщик — друг покойника. Он рыл для него могилу, а потом засыпал её землёй. На переполненных захоронениях старых кладбищ, таких как Пятницкое или Ваганьковское, могильщики в своей работе часто натыкались на черепа и целые скелеты. Когда похороны назначались на утро, могильщикам нередко приходилось рыть могилу и в полночь и за полночь. Много тогда приходилось им зарывать детских гробиков — уж очень высокой была детская смертность. Заработок могильщиков зависел как от количества захоронений, так и от материального достатка родственников покойного и их доброты. На Пятницком кладбище хоронили по шесть — восемь взрослых людей в день да десяток детишек Могильщики Ваганьковского кладбища говорили: «У нас никогда затишья на покойников не бывает — всё несут и несут… Работы много…»
Похоронные процессии в начале XX века сопровождали так называемые «траурные». Профессия эта была не новая. В старину подобных лиц называли факельщиками. Они несли гроб, а за гробом — венки, цветы и награды покойного. Работали они подённо, собираясь по утрам на своих биржах и ожидая работы. Такие биржи существовали на Немецком и Смоленском рынках, в Каретном Ряду, на 4-й Тверской-Ямской улице и в других местах. За каждые похороны им платили по 75 копеек или рубль, независимо от расстояния от дома покойного до кладбища. Руководил ими староста. Он нанимал на работу и устанавливал очередь на участие в похоронах. «Траурные» отчисляли старосте по 10–20 копеек с заработанного рубля. Главной надеждой «траурных» были чаевые. Получал их приказчик похоронной конторы, так как самим «траурным» запрещалось. Оставив себе часть чаевых, нередко половину, он остальные раздавал «траурным». Обман, как и везде, был здесь способом своего материального обеспечения. Гробовщики, например, обманывали и «траурных», и заказчиков. Вместо заказанных и оплаченных восьми «траурных» посылали шесть, а деньги за двоих присваивали, за покров вместо 40 — брали 100 рублей, за венок — вместо 5 брали 25 рублей. Если кто из «траурных» начинал протестовать, ему отвечали: «Не хочешь — уходи! Другие найдутся!»
Бедных людей, умерших в больницах, тащили на кладбище обычно пьяные мужики-носильщики. По дороге они умудрялись выпрашивать милостыню у прохожих, полагая, наверное, что гроб с покойником на их плечах вызывает к ним сочувствие окружающих. Умерших одиночек, которых некому было хоронить, везли на кладбище в гробах, прикрытых рогожей, ломовые извозчики. Везли они гробы на дрогах. Этот транспорт более всего подходил для этого дела, поскольку не имел, как телега, бортов и на него мог поместиться гроб любой длины. С кладбищ похоронные дроги нередко возвращались рысью, а то и вскачь, а пьяные кучера и факельщики валялись на них, задравши ноги, и горланили песни. На кладбищах, кроме того, досаждали близким покойного нищие, которые толпами собирались вокруг могилы.
После похорон, как водится, живых ждали поминки и поминальные обеды. Варенцов вспоминал, как на похоронах за траурным кортежем летом ехали линейки, а зимой — сани, куда могли сесть бедные люди, которые ехали на поминальный обед. На поминках, за большим столом, поставленным «покоем», то есть в виде буквы «П», рассаживались близкие, родственники, друзья и знакомые покойного, его сослуживцы и прочие, не всегда известные хозяевам лица. Нет ничего удивительного в том, что после такого большого скопления посторонних людей в доме пропадали ложки. Непременно присутствовали на поминках и священнослужители. Они, как заметил автор воспоминаний, норовили сесть рядом с хозяевами, так как здесь подавали лучшие кушанья из хороших и свежих продуктов, не то что по краям стола. Непременным кушаньем на поминках была кутья. После неё подавали блины, икру, сёмгу, балык, за ними стерляжью уху с подовым пирожком с рисом и рыбой, потом мясные блюда в скоромные и рыбные в постные дни. В конце поминального обеда подавалось бланманже, изготовленное в постные дни на миндальном молоке.
Вкушению пищи предшествовала молитва, а приём её нередко сопровождался речами. Но не все в Москве удостаивались пышных похорон и щедрых поминок.
В конце XIX века в Москве не было моргов. Людей, умерших на улице, отправляли в так называемые «покойницкие», устроенные в частных домах. Потом морги были устроены при университетских клиниках, где безвестных покойников на определённое время выставляли для опознания.
Помимо Ваганьковского в Москве были Миусское, Покровское (при Покровском монастыре, давно снесённом), Введенское (Иноверческое, или Немецкое), Пятницкое (Крестовское), Дорогомиловское (Еврейское), Армянское (Ваганьковское) и другие кладбища. Только на Ваганьковском кладбище ежегодно хоронили до семи с половиной тысяч усопших, из них три тысячи бедных и нищих — бесплатно. В XV веке здесь было место народных игрищ, а вернее, кулачных боёв. Тогда и до 1869 года москвичей хоронили на Миусском кладбище.
Моровой язве (чуме) и голоду 1771 года обязана Москва появлению Рогожского и Преображенского кладбищ. При этих кладбищах обосновались раскольники. На Рогожском они основали поповщинский богадельный дом, а на Преображенском — беспоповщинский богадельный, Феодосьевского согласия, дом.
После той же чумы Ваганьковское деревенское кладбище было преобразовано в городское, хотя находилось оно тогда далеко от города. Ещё в 1880 году по дороге, ведущей от Камер-Коллежского вала к этому кладбищу, люди после пяти часов ходить побаивались: в полях и лугах, его окружавших, обитала орава «золоторотцев», а проще говоря, бродяг. Постепенно округа кладбища стала застраиваться и обживаться.
Летом 1895 года сюда, на кладбище, часто приходила девочка. Она подходила к могиле отца, ложилась на неё и, плача, повторяла: «Папочка, папочка, кольцо, папочка, кольцо». Оказывается, отец этой девочки разорился и умер нищим. Умирая, он передал дочери единственную, оставшуюся у него ценную вещь — золотое кольцо с бриллиантом и велел никому его не показывать и не давать, но родственники, увидев кольцо, отняли его у девочки, сказав, что потратились на похороны. Да, много несчастных погребено на кладбищенских просторах.
Некоторые московские кладбища имели свои особенности. Пятницкое, например, расположенное за Крестовской Заставой, отличалось тем, что на нём хоронили умерших от холеры, так как холерных запрещалось хоронить в черте города. Всегда ли так было — не знаю, но на Ваганьковском кладбище ещё в 70-е годы прошлого столетия я видел могилы, в которых упокоились целые семьи, вымершие от этого страшного заболевания. Теперь этих могил на кладбище нет. В конце 80-х годов XIX столетия священники церкви на Пятницком кладбище обратились в Московскую городскую думу со слёзной просьбой, ознакомившись с которой, их нетрудно понять и от души им посочувствовать. Оказывается, кладбище с двух сторон окружали дворы ассенизационных обозов. Во дворах постоянно находились неочищенные бочки, распространяющие невыносимое зловоние. Кроме того, удушливый смрадный запах шёл от клеевого завода Лебедева. Устроенные неподалёку от кладбища салотопни Верёвкина и Родионова также способствовали заражению и отравлению воздуха. Однако всего этого отечественным предпринимателям показалось мало. Купец Челноков собирался строить рядом с кладбищем москательный завод.
Дума выразила священникам сочувствие да указала ассенизаторам на необходимость сливать и мыть бочки перед тем, как ставить их во дворе. Воздух на кладбище после этого, как уверяли городские службы, стал чище, однако священники этого не почувствовали.
И всё же главными врагами московских кладбищ были, естественно, живые люди. Дело в том, что в 80-е годы XIX века кладбища в Москве, за исключением монастырских, а также Армянского и Немецкого, не имели оград. Оградами служили канавы, и летом, как на дачу, на кладбища перебирались бродяги из трущоб. Они воровали с надгробий мраморные и металлические кресты и сбывали их за стакан водки кому придётся. На кладбищах пасся скот кладбищенского причта и шла торговля памятниками. Их воровали тут же, с могил, и продавали как новые. В 1884 году до Москвы дошёл слух о том, что в Петербурге арестована шайка, занимавшаяся истреблением монументов, крестов и могил на кладбищах.
В 1890-е годы кладбища окружили заборами, однако воры на территорию всё же проникали. Подобрав ключ к замку, они открывали ограды могил и похищали с них всё, что хотели, вместе с замками. Женщины крали с могил цветы и продавали. Нищие подбирали здесь крашеные яйца, оставленные москвичами на Пасху под предлогом «христосования с покойником», а также для птичек, чтобы и они помянули покойника.
Встречая на кладбищах роскошные скульптурные надгробия, простые люди полагали, что городские памятники (Пушкину, например) стоят на могилах тех, кого изображают.
В конце века заработало в Москве «Бюро похоронных процессий». Оно принимало заказы на погребение по ценам семи разрядов, стоимость по которым колебалась от 50 до 700 рублей. В своей рекламе бюро предупреждало заказчиков о том, что они «по каждому разряду освобождаются решительно ото всяких хлопот по погребению». Кроме того, бюро принимало, по особому соглашению, заказы и вне разрядов по ценам высшим, — до 3 тысяч рублей. «Для похорон по ценам вне разрядов, — отмечалось в рекламе, — имеются особенно изящные предметы обстановки». Не захочешь, а помрёшь.
Глава седьмая
МЕСТО РОЖДЕНИЯ — МОСКВА
Воспитательный дом
Но прежде чем умереть и воспользоваться услугами ритуальных служб человек должен был родиться и родиться по возможности от венчанных родителей, имеющих какой-то достаток, чтобы не пожалеть потом о своём появлении на свет.
В XIX веке в Москве родильных домов не существовало, были приюты для рожениц. Часть их, для тех, кто не хотел разглашать тайну родов, — секретная. В приютах имелись общие и отдельные комнаты, а кроме того, роженицам предоставлялся полный пансион, стоимостью от 30 до 60 рублей в месяц. Существовали приюты, бравшие новорождённых детей на воспитание. Всего в начале XX века в Москве насчитывалось 33 родильных приюта. Кроме того, в городе практиковали 400 акушерок и повивальных бабок Повивальная бабка в понятиях того времени это не только деревенская малограмотная старуха, промышлявшая родовспоможением, но и вполне официальная должность. Существовала она в каждом районе Москвы. Над районными бабками стояла бабка городская, так что роды в Москве было кому принимать.
Число женщин, рожавших в специальных городских приютах, из года в год росло. Если в 1901 году их было 34 тысячи, то в 1909-м — почти 58 тысяч.
В 1905 году врачебный совет города пришёл к выводу, что единственным целесообразным типом родовспомогательного учреждения в Москве должен быть не приют, а родильный дом. Повивальные бабки и повитухи постепенно уходили в прошлое, то прошлое, о котором писал ещё М. Е. Салтыков-Щедрин в «Пошехонской старине», касаясь появления на свет своей сестры. «Повитуха Ульяна Ивановна… — читаем мы в этой замечательной книге, — не допустила к роженице акушера с „щипцами, ножами и долотами“… и с помощью мыльца в девятый раз вызволила свою пациентку и поставила на ноги».
За всю свою историю человечество накопило кое-какой опыт в области родовспоможения. Тем не менее довольно странными кажутся некоторые советы, данные «специалистами» в этой области роженицам в начале XVIII века. Предлагался, например, такой способ помощи «от тяжёлых родин»: «Возьми сухого лаврового листа сколько можно свежего и изотри оной в порошок. Возьми сего порошку две ложки и разведи с потребным количеством прованского масла, то есть сделай жидкое тесто. Положи его в тряпку и приложи оное к чреву. В ту самую минуту в каком бы худом положении ребёнок ни был, тотчас повернётся столь вожделенным образом и столь поспешно, что сие покажется удивительно… За неимением прованского масла можно употребить Унгарскую водку». Вряд ли кто из культурных людей в конце XIX века пользовался такими советами.
Появление ребёнка, как побочного продукта любви, не освещённой узами Гименея, всегда порождало проблемы. С этими проблемами сталкивались и простолюдины, и вельможи. В Италии ещё в Средние века существовали приюты для подкинутых детей. Во Франции одному из принцев Конде любовница прислала новорождённого ребёнка в плетёной корзине, как щенка. Это был, конечно, вызывающий жест, тем более что в стране в то время уже существовали приюты для новорождённых. В одном из них была колыбель, к которой имелся доступ с улицы. Любая мать могла прийти сюда, положить новорождённого ребёнка в колыбель, позвонить в колокольчик и уйти. Однако, когда число подкидышей чуть ли не сравнялось с числом жителей города, колыбельку убрали, а в воспитательный дом стали принимать детей вполне официально. Женщина должна была сообщить, кто она и от кого у неё ребёнок Кроме того, она должна была быть парижанкой и не иметь средств к существованию.
На Руси в старину когда женщин держали взаперти, незаконнорожденных, или как тогда говорили «зазорных» детей, было мало. Подброшенного ребёнка приносили к церковной паперти, и какой-нибудь прихожанин брал его себе. С годами девушки становились свободнее, а вдовы перестали блюсти «вдовьи кресла», как писалось в средневековых актах. В XVII веке заботу о брошенных детях взяло на себя государство. Со времён Петра I стали и у нас существовать «сиропитательные гошпиталя». 1 сентября 1763 года Екатерина II подписала указ о строительстве в Москве Воспитательного дома. При этом по всем городам империи был объявлен сбор пожертвований. Сама Екатерина внесла 100 тысяч рублей, 50 тысяч внёс наследник престола Павел. Потом, когда дом начал функционировать, в его пользу стали обращать все доходы ссудных касс, в которых помещики закладывали свои земли. Местом строительства дома стал так называемый «Гранатный двор» на берегу Москвы-реки. Пока дом строился, приспособили для приёма детей дом графа Чернышёва на Солянке. Первого помещённого в него младенца назвали Екатериной, а второго — Павлом. Ну а потом начались проблемы, и главной проблемой было вскармливание младенцев. Для такого количества детей требовалось много кормилиц, а их не хватало. Заменителей материнского молока тогда не существовало. Вот и стало в первые годы существования Воспитательного дома умирать от голода 80 процентов детей. Не дом младенца, а какой-то лагерь смерти. Когда на четвёртый год существования дома из 1089 поступивших детей в живых остались только 16, решили отдавать детей на вскармливание в деревню на девять месяцев, а потом передавать детей нянькам. Но оказалось, что и нянек не хватает. Тогда срок пребывания детей в деревне увеличили до двух-трёх лет. Смертность сократилась до 23 процентов. В конце XIX века в Москве ежемесячно подкидывалось по 60–70 новорождённых (в 1916 году их подкидывался ежедневно не один десяток). И всё-таки, несмотря на высокую смертность, это было лучше, чем аборты: хоть кто-то из детей выживал. В 1891 году были введены новые, более строгие, правила приёма детей в Воспитательный дом. С женщин, отдающих в него детей, стали брать по 25 рублей. Если мать платить не хотела или не могла, ей предлагали поступить в дом кормилицей. По её желанию дом сохранял тайну рождения ребёнка. Кормили детей матери в течение трёх — шести недель. За это они получали жалованье и жили на всём готовом. Кормилиц поставляли акушерки и повивальные бабки. За рекомендацию они брали с них по 10–15 рублей. Для бедных людей это были деньги. Чтобы не платить их бабкам, женщины стали детей в Воспитательный дом подкидывать. Появились так называемые «подкидыватели». Они давали «на чай» дворнику 3 рубля, и тот заявлял начальству, что ребёнка подкинули. Помимо желания избавиться от ребёнка у одних, нажиться на нём у других в судьбе детей немалую роль играли самая обыкновенная дикость и некультурность.
Кормилицы да и матери, бывало, чтобы маленькие дети не кричали, давали им вместо соски мак, завёрнутый в тряпочку. Дети к нему привыкали и требовали увеличения дозы. Были среди кормящих женщин и такие, которые для того, чтобы дети крепко спали, выпивали перед кормлением стакан водки. Что же было удивляться потом, что у нас столько наркоманов и алкоголиков?
Конечно, были в России места, где смертность детей была выше, чем в Воспитательном доме. Строгость нравов и нищета вынуждали женщин любым способом избавляться от непрошеных детей. В конце XIX века кое-где даже существовали так называемые «истребительницы детей», которым матери за копейки, для успокоения совести, сбывали своих новорождённых, облекая их на верную смерть. В Харькове, например, в 1900 году была выявлена повитуха Лаврухина по прозвищу «Чубочка», которая, как тогда говорили, «забрасывала детей», а проще говоря, морила их голодом. Со временем у неё образовалось целое скрытое детское кладбище с трупами и скелетами.
С наступлением XX века положение со смертностью детей в Воспитательном доме принципиально не изменилось. В 1905 году дом принял 8289 младенцев. Из них умерло 3959. В 1907 году умерло 4568 детей. Московская статистика учитывала тогда не только количество родившихся и умерших детей и их пол, но и сколько родилось детей брачных и внебрачных и сколько поступило в Воспитательный дом детей крещёных и некрещёных. У кого-то из них имелись крестики, а у других матери оставляли записку, в которой указывали на то, что ребёнок крещён и получил при крещении такое-то имя. В январе 1895 года, например, у трактира Капкова на Земляной улице была найдена новорождённая девочка в узелке. Там же, в узелке, находилась записка: «Крещена и зовут Татьяна» Так, отделавшись от ребёнка, женщина избавляла себя от многих проблем. Ребёнка же ждали впереди тяжёлые испытания, ведь он был незаконнорождённым, подкидышем, а значит, неполноценным, по тогдашним понятиям, членом общества. Александр Николаевич Островский написал пьесу о таком подкидыше и назвал её «Без вины виноватые». Герой пьесы, актёр по фамилии Незнамов, вполне отражающей его происхождение, произнося тост на банкете, устроенном по случаю отъезда актрисы Кручининой, его матери (о чём он ещё не знал), сказал: «Господа, я предлагаю тост за матерей, которые бросают детей своих… Пусть пребывают они в радости и веселье, и да будет усыпан путь их розами и лилиями. Пусть никто и ничто не отравит их радостного существования. Пусть никто и ничто не напомнит им о горькой участи несчастных сирот. Зачем тревожить их? За что смущать их покой? Они всё, что могли, что умели, сделали для своего милого чада. Они поплакали над ним, сколько кому пришлось, поцеловали более или менее нежно. И прощай, мой голубчик, живи, как знаешь! А лучше бы, мол, ты умер. Вот что правда, то правда: умереть — это самое лучшее, что можно пожелать этому новому гостю в мире. Но не всем выпадает такое счастье… А бывают матери и чувствительнее; они не ограничиваются слезами и поцелуями, а вешают своему ребёнку какую-нибудь золотую безделушку: носи и помни обо мне! А что бедному ребёнку помнить? Зачем ему помнить? Зачем оставлять ему постоянную память его несчастия и позора? Ему и без того каждый, кому только не лень, напоминает, что он подкидыш, оставленный под забором».
Не могу сказать, видел ли эту пьесу один чиновник из Петербурга, но узнав, что его родная дочь стала подкидышем, он умер от разрыва сердца. А произошло вот что. Когда у этого чиновника родилась дочь, то, как тогда и было заведено, пригласили кормилицу, поскольку считалось, что кормление ребёнка портит женщине грудь. Кормилиц находили по рекомендации, а также по объявлениям в газетах. Тогда можно было прочесть, например, такое объявление: «Молодая женщина желает взять на грудь дитю». Наши счастливые родители и взяли бедную простую женщину, родившую двумя-тремя днями раньше тоже дочь, которую она сдала в Воспитательный дом. Прошло время, срок кормления кончился, и с кормилицей пора было расстаться, однако она так привязалась к дому, к девочке, которую вскормила, что уходить не захотела и попросила оставить её в доме хотя бы кухаркой. Барыня согласилась. Прошло ещё 14 лет, и однажды горничная, поссорившись с кухаркой, открыла хозяевам страшную тайну, которой в минуту откровенности та с ней поделилась. Она рассказала хозяевам о том, что кухарка сдала в Воспитательный дом не свою дочь, а их. Свою же она оставила в доме. Бедные родители бросились в Воспитательный дом, где им сказали, что дочь, оставленную кормилицей, передали в крестьянскую семью из подмосковной деревни. Там её и отыскал отец. Оказалось, что найденная девочка и его жена как две капли воды похожи друг на друга. Тогда-то, не выдержав удара судьбы, отец и умер. Он ведь прекрасно понимал, какая судьба ожидала изгоев, «не помнящих родства». «Питомка», как называли незаконнорождённых девочек, когда немного подрастала, отдавалась Воспитательным домом на «кормление» в какую-нибудь семью, часто деревенскую, а после исполнения восемнадцати лет должна была вернуться в Воспитательный дом и отработать по его указанию в каком-нибудь городе затраченные на её содержание средства, став так называемой «наймичкой», то есть девушкой, работавшей по найму. Направления в другой город можно было избежать, только выйдя замуж Положение мальчиков было не лучше. Ещё в середине XIX века их ссылали в Сибирь или отдавали в солдаты. В 1880-е годы находились прохвосты, которые собирали по деревням детей, обещая родителям их «пристроить» за небольшую плату, а потом привозили в Москву или другой большой город и сбывали купцам. Те, если дети становились им не нужны, отдавали их кому придётся, так что родители, если бы и захотели, не могли их найти. Выросши, эти несчастные не имели понятия, кто они, откуда, кто их родители, а главное, не могли получить документ, удостоверяющий их личность, звание и вероисповедание. При таком положении они по закону считались бродягами и их ждали тюрьмы и ссылки. Некоторым, правда, везло. Если удавалось достать деньги, то за взятку можно было приписаться к мещанскому сословию и получить документ на имя одного из умерших членов «общества». Помимо всего прочего народные предрассудки порой унижали их кличкой «ублюдок» и пр., а то и клеймили их принадлежностью к нечистой силе. В. В. Вересаев как-то записал в свою записную книжку такой разговор:
«— Вы себе как представляете Антихриста, с рогами и когтями? А он ведь уже народился.
— Где же он?
— Он есть то, что рождено в прелюбодеянии. Он родился от девы, как и Христос, только прелюбодейно, как незаконнорождённый. Христос ведь не был незаконнорождённым, заметьте себе!.. Каждый незаконнорождённый есть предшественник Антихриста. Апостол Иаков в послании, глава первая, говорит, — „Похоть, зачавши, рождает грех“».
Вот и попробуй докажи такому «проповеднику», что он несёт бред, так ведь ничего не получится, он на апостола сошлётся, а опровергнуть в то время апостола было невозможно.
Судьбы всех этих малюток, выживших в Воспитательном доме, в чужих семьях, тюрьмах, ночлежных домах и прочих заведениях, составляют одну из самых мрачных страниц русской жизни.
Либеральные преобразования в России в начале XX века привели к тому, что и в этой области наметились определённые сдвиги. Во всяком случае, на эту тему стали говорить и спорить. Некоторые предлагали вообще уравнять детей, рождённых в браке и вне его. Такая точка зрения встречала резкий отпор у консервативной части общества. Эта часть считала невозможным уравнивать «звериный обычай» с законным браком. Противники уравнения детей в их правах возражали и против упразднения самого термина «незаконнорождённый». Упразднение его означало для них забвение закона, не безразличного к брачному состоянию родителей. «Мыслимо ли требовать, — вопрошали они, — чтобы незаконнорождённые дети получили право на наследство отца? Не уравнивается ли таким образом честная законная семья со случайным сожительством и как, вообще, можно состояние любострастия делать равнозначным и равночестным браку? Если общество хочет сохранить семью, то оно обязано хранить и её права, а не уравнивать супругов с любовницами». Незаконнорождённые дети, по их твёрдому мнению, не могут не только получать наследство, но и наследовать сословную принадлежность. Сословный строй казался русским консерваторам таким же незыблемым, как индусу кастовый. Совесть же свою они утешали рассуждениями о том, что дети богатых родителей получают богатое наследство, а дети бедных — бедное. «Общество и государство, — утверждали они, — вообще не властны над множеством последствий, проистекающих от необходимых или неизбежных условий общежития, одним из необходимых и неприкосновенных условий которого является семья». Всё это, конечно, утешительно, только как, наверное, было обидно сыну дворянина, когда его секли как простого крестьянина только потому, что наследовать сословие своего папаши, согрешившего с крестьянкой, он по закону не имел никакого права.
Но что бы там ни было, а население Москвы росло. За 30 лет, с 1868 по 1908 год, рождаемость в городе увеличилась в два раза: с 25 029 новорождённых до 50 622. Данные же о росте населения Москвы выглядели следующим образом: в 1871 году в Москве проживало 601 969 человек, в 1882-м — 753 469, в 1902-м —1 179 347,в 1907-м — 1 345 749 и в 1912 году — 1 617 157 человек. Более половины населения составляли рабочие фабрик, заводов, а также строители, рабочие транспортных и других предприятий. Сюда же относились подёнщики и безработные, которых насчитывалось примерно 18 тысяч человек Жили они в основном за чертой Садовых улиц, на окраинах. Около 80 тысяч человек, или 11 процентов населения, составляла домашняя прислуга — горничные, кухарки, дворники и пр. Мелкие торговцы и ремесленники, имеющие одного-двух приказчиков или работников, составляли 5 процентов населения (33 тысячи). Ещё меньшие группы населения составляли военные и полицейские (около 26 тысяч), чиновников и служащих разных учреждений насчитывалось 10,5 тысячи, духовенства — около семи тысяч, педагогов было около 13 тысяч, несколько меньше медиков и юристов, свободных художников — их насчитывалось около семи тысяч и около восьми тысяч — рантье. Это о них писала тогда одна из газет: «Наши капиталисты предоставили всю пользу от новых предприятий иностранцам, а сами стригут купоны. У них от этого мозоли на пальцах от ножниц».
Все эти годы население Москвы в значительной степени увеличивалось за счёт приезжих. Увеличение рождаемости, кстати, было также связано с этим явлением: плодились приезжие. Ежегодно за счёт приезжих население Москвы увеличивалось на 25 тысяч человек Прибывали люди, как правило, из губерний, окружавших Москву. Пристраивались они обычно в качестве домашней прислуги (23 процента), рабочих транспортных, трактирных, торговых и прочих заведений, а дети и подростки — учениками ремесленников, половыми в трактирах, мальчиками в лавках и т. п. Ежегодно прибывали в Москву и тысячи сезонных рабочих. Наиболее оседлой частью населения, если считать по сословиям, были мещане, цеховые, купцы и почётные граждане. Более половины их родилось в Москве. Среди дворян коренных (родившихся в Москве) москвичей была только треть. И все они хотели пить и есть, а поэтому содержание такого большого по тем временам города требовало немалых расходов.
Суета московской жизни
В 1863 году в Москве было введено так называемое общественное самоуправление, создана городская дума. В 1888 году городскому управлению исполнилось 25 лет. По этому случаю на Красной площади снесли грязные и рваные парусиновые палатки, из которых состояли торговые ряды, а созданная думой особая комиссия составила обстоятельнейшее «Историко-статистическое описание города Москвы». Активнейшее участие в составлении этого описания принял депутат городской думы М. П. Щепкин, наиболее квалифицированный и работоспособный из всех её членов, о котором нам не грех с благодарностью вспомнить.
Из этого «Описания» следует, что наибольшие расходы городской казны приходились на содержание полиции. Немало средств шло на пути сообщения, на пожарных, на освещение и очистку города. Зато затраты на начальное образование были невелики. Авторы отчёта, сравнивая их с расходами на такое же образование в крупных городах Западной Европы, указывали на то, что в Москве на начальное образование тратится в перерасчёте на франки 1,5 франка на жителя, между тем как в Вене, Париже и Берлине — от 9,5 до 10,5 франков, а во Франкфурте-на-Майне и Дрездене — 13–14 франков.
Москва также тратила значительно меньше средств на содержание больниц и оказание медицинской помощи своим гражданам, чем Берлин, Париж и Вена (Москва — 1,5 процента, а в вышеуказанных городах 8–10 процентов). Правда, бывали случаи, когда жизнь заставляла тратить большие деньги. В 1877 году Москва пожертвовала из своего бюджета миллион рублей на нужды войны с турками. Сколь рационально истрачены были эти деньги, в «Описании» не говорилось. Пришлось раскошелиться московской казне и в 1879 году, когда ожидалась эпидемия чумы. Тогда на оздоровление города было потрачено 100 тысяч рублей. Зато в следующем, 1880 году, когда ожидание чумы не оправдалось, расходы эти снизились до 9 тысяч. Расходы на медицинское обслуживание населения государство старалось покрыть денежными сборами с самого же населения. Не успела в 1844 году открыться в Москве Старо-Екатерининская больница для чернорабочих, как в 1843 году был утверждён особый сбор с чернорабочих на её содержание. Вскоре в городе были открыты Мясницкая, Яузская и Басманная больницы. Располагались они в основном в деревянных бараках.
С годами положение дел в Москве несколько улучшилось, что позволило тратить больше средств на образование и медицину. К 1911 году в Москве насчитывалось уже 23 специальных учебных заведения и 312 начальных училищ, в которых 1950 учителей обучали около 56 500 мальчиков и девочек. Теперь на народное образование город тратил не 400 тысяч рублей, как 13 лет тому назад, а около 5 миллионов. Примерно столько же стала тратить Москва и на медицинское обслуживание. Это не мешало ежегодно умирать от чахотки в Первопрестольной трём тысячам человек Были, конечно, у медицины тех лет свои особенности. В 1910 году, например, в 1-й градской больнице у Калужских Ворот, которая открывалась в 10 часов, приём больных начинался в 11. Объяснялось это, по словам врачей, тем, что больница и так была переполнена больными и если начинать приём больных по мере их обращения в приёмный покой, то первые бы, независимо от тяжести заболевания, заняли свободные места, и они не достались бы тем, кто в них больше нуждался, но пришёл позже. Были также проблемы с лекарствами, поскольку аптека успевала их изготовить по назначению врачей только к четырём часам дня, не хватало «врачебно-вспомогательного персонала», а поэтому часто было некому дать больному лекарство, втереть мазь, сделать компресс и пр. Поскольку в больницу нередко попадали люди недисциплинированные, с вредными привычками, то для борьбы с ними врачи выработали свои методы. За курение, например, могли выписать. Нарушителя дисциплины, даже слабого, могли морить голодом, «посадив на овсянку». В общем, простому москвичу в больнице было несладко. Да и врачам тоже. Ведь они обычно на одном амбулаторном приёме, то есть за один-два часа, принимали по 100 человек Не зря в народе сложилась поговорка про амбулаторную помощь: «Дать по морде и смазать больное место йодом». Дежурным врачам в больнице приходилось обслуживать 500 больных! Можно ли работать в таких условиях? Конечно, нет. Пока врач возился с одним больным, другой, не дождавшись помощи, умирал. И всё это после голодных студенческих лет, при грошовом жалованье. Не удивительно, что среди врачей не такой уж редкостью были самоубийства, пьянство, потребление морфия.
Не спасало врачей от такой убогой жизни и увеличение расходов на социальные нужды, поскольку не велики были доходы, из которых брались эти расходы. Главной статьёй городского дохода было взимание платы «за пользование общественными местами» или, проще говоря, за аренду территорий и помещений. Сумма сборов возрастала по мере расширения мелкой торговли и промыслов. После 1881 года Москва стала получать доходы с так называемых «особых» предприятий. Такими предприятиями явились бывшая полицейская типография вместе с издательством газеты «Полицейские новости» и Городской ассенизационный обоз. Государство же почти не помогало городу. Оно оплачивало лишь расходы по расквартированию в нём войск и ещё кое-какие мелочи. В поисках доходов городская дума в 1897 году возбудила ходатайство перед губернатором об установлении пятипроцентного сбора в пользу бедных с выигрышей на тотализаторе, однако в 1911 году от этого сбора сама отказалась, найдя существование тотализатора, а следовательно, и получение его денег, нажитых нетрудовым способом, аморальным. Действительно ли она так посчитала или просто ей было не по зубам вырвать у тотализатора даже небольшой процент с его доходов, сказать трудно, однако это был не единственный случай, когда дума делала хорошую мину при плохой игре. И всё-таки город не только увеличивал расходы на социальные нужды, но и занимался благотворительностью. Для оказания помощи лицам, «временно впавшим в нужду или утратившим трудоспособность», в Москве были организованы «участковые попечительства о бедных». В пользу этих попечительств существовавшие в то время благотворительные общества занимались «сбором и продажей кусочков хлеба, бумаги, бутылок и всякого старья».
В 1912 году город уже на свои средства содержал 12 богаделен, четыре дома бесплатных квартир, шесть ночлежных домов, два дома трудолюбия и несколько домов дешёвых квартир.
К началу нового, XX века половину домов в Москве составляли деревянные, третью часть — каменные и шестую — смешанные (первый этаж — каменный, второй — деревянный). Почти все каменные дома (94 процента) находились в центральной части города. При этом за чертой Садовых улиц находилось 25 процентов каменных домов и в Замоскворечье — 38 процентов. Почти все эти дома были высотой в один — три этажа. Теперь же, в начале нового века, каменные дома стали выше. В районе Пресни, например, где в казармах при фабрике, а также в деревянных домишках и бараках жили рабочие Прохоровских мануфактур, стали строиться новые пятиэтажные кирпичные дома («дома-громады», как тогда писали газеты) с «обывательскими» квартирами. Для рабочих мануфактур они были дороги, и вот для тех, кто жил за заставами или, как тогда в шутку говорили, «на даче», в 1912–1913 годах стало строиться много деревянных бараков. Жильё в них домовладельцы сдавали довольно дёшево: за комнату брали 2–3 рубля, а за трёхкомнатную квартиру — 5–7 рублей в месяц! Настоящие большие дома стали появляться в Москве в самом конце XIX века. В 1895 году появился многоэтажный дом у Мясницких Ворот. В 1898 году многоэтажные дома были построены на углу Мясницкой и Лубянки, на Балчуге, между Москворецким и Чугунным мостами. В начале Лубянки был также построен дом страхового общества «Россия», тот самый, в котором потом находился НКВД — КГБ. Кстати, организация эта выбрала тот дом неслучайно. Дело в том, что в нём были большие подвалы, в которых страховое общество хранило заложенное застрахованными лицами имущество, а теперь можно было содержать арестантов.
Под зданием консерватории, построенным в 1895 году, также находится подвал, и весьма солидный. Принадлежал он винному магазину «Удельного ведомства», которое находилось здесь же, в нижнем этаже левого корпуса консерватории. В одной части склада хранилось вино в бутылках, а в другой — в бочках. Одна из бочек, «купажная», вмещала две тысячи вёдер. Смысл существования на складе такой большой бочки состоял в том, что она позволяла иметь большое количество вина одного вкуса. Вино, хранящееся в разных бочках, по мнению виноделов, имеет разный вкус. Прямого отношения к музыкантам объём бочки не имел, а вот объём склада, говорят, улучшал акустику в концертном зале.
Возведение больших каменных зданий потребовало привлечения специалистов, в данном случае, каменщиков. Заниматься новым промыслом стали крестьяне Московской и окружавших её губерний. Каменщики носили белые фартуки и были, как и они, то белыми от цементной пыли, то красными — от пыли кирпичной. Стекались рабочие в Москву весной, к началу строительного сезона, где искали подрядчиков и строительные конторы. Старались устроиться в артель, где жизнь была получше, а, главное, заработки повыше. В день здесь можно было заработать 2 рубля 50 копеек, не то что у подрядчика. Тот всё время норовил обмануть рабочего: недоплатить ему, засчитать прогул, оштрафовать и пр. Работая у подрядчиков, каменщики жили тут же, на стройке, в шалашах, покрытых тёсом. Работа их была небезопасной и не только потому, что они могли упасть с высоты, но и потому, что не всегда строительство больших зданий завершалось успешно. 11 октября 1888 года, на углу Кузнецкого Моста и Неглинной улицы рухнул дом Московского купеческого общества, строительство которого подходило к концу. Одиннадцать рабочих при этом погибли и столько же было изувечено. Причиной трагедии явилось использование строителями плохого кирпича. Исполняющий обязанности городского головы признал, что городское управление следило лишь за сроками строительства и совсем не следило за его качеством. За этим должны были наблюдать частные архитекторы, которым домовладельцы поручали возведение зданий. Городское же управление брать на себя такую обузу не пожелало, поскольку это потребовало бы от него больших затрат. Вопрос так и остался открытым и никого не наказали.
Большое строительство, увеличение скоростей на транспорте, повлекли за собой немало катастроф. Рушились дома, сходили с рельсов и летели под откос поезда, возникали большие пожары и пр. Всё это дало основание петербургскому «Новому времени» в 1909 году заявить о том, что «…в области всевозможных происшествий мы можем затмить не только Запад, но и заморские страны… Происшествия, — писала газета, — наша область. Тут мы царим безраздельно и с гордостью можем себя провозгласить „Царями катастроф“».
«Исторические» происшествия, даже такие мрачные, остаются в памяти народа, увековечиваются не только в памятниках, но и в названиях улиц и переулков. Там, где находится улица Божедомка, во времена Ивана Грозного стояли так называемые «убогие дома», которые называли ещё «кудельницами», «жальниками» и «гноищами». Это были сараи с вырытыми ямами — могилами. В сараи эти свозили тела убогих, «странных» людей, а проще говоря, бродяг, людей погибших внезапно (скоропостижно), а также убитых. Ямы рыли летом, так как зимой мёрзлую землю нечем было долбить. Тела убитых и замёрзших привозили в Земский приказ, где они выставлялись на три-четыре дня. Если родственников и знакомых не находилось, трупы отвозили в «божий дом», то есть в большое подземелье со сводами. Там складывали по 100 и по 200 трупов, которых весною отпевали священники, засыпав землёю.
Сюда, в эти «скудельцы», имевшие приюты, подкидывали незаконнорожденных детей, которых иногда брали к себе бездетные супруги, называя «Богданами». В Семик и в Покров совершался в Москве крестный ход на «убогие домы» для общей там панихиды. Москвичи приносили саваны и рубахи, в которые облачали безвестных покойников.
Местность, прилегающая к Берсеневской набережной Москвы-реки, например, ещё в конце XV века получила название «Садовники». Произошло это после произошедшего там большого пожара, когда огонь через реку перекинулся на Кремль. Тогда при пожаре сгорели великокняжеские дворы, митрополичьи хоромы и другие здания. Во избежание подобных несчастий в будущем великий князь приказал снести все жилые постройки за Москвой-рекой, против Кремля, и устроить там царские сады и луга. Около них, естественно, поселились царские садовники. Образовалась слобода, получившая название «Садовники». При Иване III рядом с царскими садами построили себе дома и бояре. Имя одного из них, Берсена Беклемишева, вошло в название построенной здесь церкви, а потом и набережной, Берсеньевской. Улица Болвановка (ныне Радищевская) получила своё название от урочища «Болвановка», где жили мастера-болванщики, изготавливавшие металлические и другие изделия на деревянных болванах. Чернышёвский переулок, как и многие в Москве, получил название по имени одного из своих домовладельцев, в данном случае графа Чернышёва, первого московского главнокомандующего. Сретенка — по расположенному здесь Сретенскому монастырю. Улицу Лубянку, кстати, на которой теперь и находится монастырь, в старину также называли Сретенкой, так что в названии монастыря нет никакой натяжки. В 1898 году исчез с карт Москвы Дурной переулок Он снова, как и прежде, стал называться Лиховым, а Кривой переулок, что соединял Большой Харитоньевский переулок с Лобковским, назвали Мыльниковым. Москва понемногу избавлялась от забавных, но не украшавших её названий.
В 1899 году на Кузнецком Мосту появились магазины с большими зеркальными окнами в две сажени высотой (это около полутора метров), а Тверскую улицу стало трудно узнать. Здесь тоже выросли большие дома и магазины с зеркальными окнами. А ведь не так давно улица эта кончалась за облупленными Триумфальными воротами, окружёнными торговыми палатками довольно безобразного вида. За ними открывались поле, ипподром и можно было даже увидеть Ваганьковское кладбище. На ипподром, «скачку», как тогда говорили в народе, ходили пешком, через вал, которым был обнесён скаковой круг, и смотрели скачки бесплатно. Постепенно Тверская всё больше и больше завоёвывала себе место первой улицы города. В праздничный день вся она, по обеим сторонам пролегавших по ней рельсов конно-железной дороги, была усеяна народом. Жившие в её домах люди выходили к воротам, садились на скамейки и наблюдали за происходящим. В такие дни даже лавочники, торчавшие у дверей своих лавок, не очень радовались покупателям, отрывавшим их от созерцания улицы. Квартиранты высовывались в окна, а живущие «в задних покоях», куда обыкновенно, как писали тогда в записках на воротах, был «ход через хозяйку», — выходили на улицу. Люди грызли семечки и шли сплошной массой за заставу, в Петровский парк, Зыково, Стрельну, Всесвятское, Петровско-Разумовское, Никольское, Покровское-Глебово… Особенно большое движение на этой улице бывало в дни скачек и бегов. Помимо прохожих улица тогда была запружена экипажами и всадниками.
Все эти шествия, кавалькады, шикарные витрины не мешали располагаться на той же улице и угрюмому забору на углу Газетного переулка (улицы Огарёва), и вонючей помойке у дверей кабака при въезде в Брюсовский переулок, и извозчичьим «колодам» напротив памятника Пушкину…
Но всё-таки многие москвичи жалели старую Москву. Не всякий глаз радовали громады пяти-, шести-, семиэтажек и грохот трамваев. С грустью вспоминали они старые, полудеревенские пейзажи московских окраин, патриархальную старину центра, богобоязненную атмосферу Замоскворечья, где летом пахло жасмином, сиренью и из окон купеческих домов долетал запах деревянного масла или свежезаваренного чая, где трудно было встретить городской экипаж, где стены гостиных украшали портреты хозяина и хозяйки в золочёных рамах, а в мезонине или на антресолях обычно жили барышни.
Вспоминая о жизни в Замоскворечье 1870–1880-х годов, выросшая в купеческой семье В. Н. Харузина писала: «Самовар блестел „как жар“. Чай прикрыт вязаными салфетками… старинное хрустальное блюдо тёмно-красного цвета с белыми прорезами, сухарница железная, лодочкой, покрытая вязаной салфеткой, вазы с вареньем. У каждого места маленькие клеёнчатые кружки, на которые ставят чашку. Пили чай из блюдца… Мама покупала в магазине Генералова на Тверской швейцарский сыр из Швейцарии (нашего швейцарского сыра ещё не было), сухую пастилу палочками, ералаш — смесь из грецких орехов, миндаля, изюма, чернослива и фисташек., коробочки конфет в виде чайницы с изображением китайцев с мелкими конфетами — кофейными зёрнышками с кофейной жидкостью внутри… В булочной Филиппова покупала душистые французские хлебы, мягкие сайки, испечённые на соломе, булки „розового“ и „шафранного“ хлеба, ярко розового, с запахом розового масла и ярко жёлтого, с шафранным вкусом… Два раза в неделю были полотёры. Перед Рождеством и Пасхой и переездом с дачи дом „обметали“… Ставили таз с водой и мочалкой и кусок казанского мыла (татарским или казанским мылом называлось травянистое растение семейства гвоздичных, способное пениться)… Температура в комнатах была ровная, тёплая. Дров не жалели. Стоили они несколько рублей за сажень. Боялись холодного воздуха, считалось опасным входить в комнату с отворённой форточкой. Кухни — вне дома, чтобы не пахло, не было чада. В парадных комнатах прыскали из пульверизатора водой с духами». Ко всему этому можно добавить то, что на воротах купеческих домов в Замоскворечье писались фамилии владельцев, да ещё упомянуть о том, что на улице тогда можно было встретить юную «львицу» в бархатной бурке из ангорских коз, даму, накинувшую на плечи изящный сорти-дебаль на горностае, или женщину в затрапезном платье, в лёгкой драдедамовой кофточке и гарусном платке.
Но время шло, ветшали наряды и уходила в прошлое эпоха деревянных особняков с садиками и поросшими травой дворами, с богобоязненной и патриархальной стариной. В жизни, подчиняющейся религиозным канонам и правилам, наступали часы и дни, когда в городской толпе появлялись свои особые, характерные черты, указывавшие на многонациональность нашей древней столицы. В конце века на еврейскую Пасху по Балчугу стали разгуливать евреи в шляпах или бархатных фуражках на затылке и их жёны, одетые по последней моде. Простые же еврейки нередко появлялись на улице в шёлковых париках с нарисованными проборами. Польки и француженки, с молитвенниками подмышкой, в часы, предшествующие мессам, шествовали по Кузнецкому к Лубянке, где находился костёл, а немки с такими же книжечками — по Маросейке в кирху.
Московские власти, стараясь не отстать от западноевропейской моды на городские сады, цветники и парки, распорядились высадить на улицах деревья. В 1886 году на Тверской-Ямской были высажены сибирские тополя, а в 1912-м их заменили американские клёны. Клёны эти высадили и на некоторых других улицах Москвы.
На Серпуховской площади был устроен цветник Казалось, что здесь под звуки духового оркестра будет гулять приличная публика и дышать вечерним ароматом табака и левкоев. На самом же деле площадь эта стала местом сборищ местной фабричной молодёжи и превратилась в открытый по выходным дням «Клуб замоскворецких хулиганов». Сюда, к цветнику, с пяти часов вечера начинала подтягиваться молодёжь. На парнях были лихо заломленные набекрень фуражки. Девчонки — упаковщицы с фабрики Брокара, ученицы портновских и белошвейных мастерских в платках и дешёвых шалях шли туда же, лузгая семечки. Часов в семь-восемь у Серпуховских Ворот возникала толпа. Были слышны мат, разухабистые песни, бывало, возникали драки. Обыватели старались в это время там не появляться. Здесь не только матерились, но могли и оскорбить, и обсыпать шелухой от семечек, и прожечь горящей папиросой пальто. К девяти часам разгул на площади становился опасным, ведь у парней в карманах были ножи. Девушки, которым удавалось очаровать какого-нибудь парня, у которого водились хоть какие-то деньжонки, шли с ним в ближайшую пивную или в местное эльдорадо — трактир «Теремок».
Московское жильё
В последние годы XIX века состоятельные москвичи стали жить в хороших кирпичных домах с канализацией и водопроводом. На их парадных лестницах лежали ковры, на площадках стояли кадки с растениями, а в дверях — швейцары с бакенбардами. В домах этих имелись пяти- и шестикомнатные квартиры. Были квартиры и побольше, из девяти-десяти комнат. Наиболее же типичными для Москвы стали четырёхкомнатные квартиры, они составляли одну четвёртую часть от общего числа отдельных квартир. Снять такую квартиру на год в каменном доме с голландским отоплением, водопроводом, электричеством и канализацией да ещё в центре города в 10-е годы XX века можно было за 3–4 тысячи рублей, а подальше от центра — за 2,5–3 тысячи.
Большие солидные квартиры получили и новую обстановку, далёкую от патриархального убранства купеческих особняков. Здесь чувствовались веяния нового времени и влияние европейской моды, а ещё в середине XIX века можно было даже в богатом доме со львами на воротах, где-нибудь на Поварской, увидеть обстановку, носившую печать буржуазности дурного тона. Позолоченная и посеребрённая мебель, как тогда говорили, «пахла базаром», то есть «дешёвкой», обои довольно неудачно подражали заграничным гобеленам, на этажерках были разложены и расставлены различные безделушки и фарфоровые статуэтки. На стенах в золочёных рамах висели так называемые «сухаревские оригиналы» — приобретённая на рынках убогая, безвкусная мазня, плохие картины или олеографии, сюжеты которых, как и статуэтки, были порой вульгарны и даже неприличны.
У людей победнее стены нередко украшали олеографии, расходившиеся по Москве в виде премий иллюстрированных журналов. Те, кто был поинтеллигентнее, предпочитали этим картинкам гравюры и литографии, изданные в Лейпциге, которые стоили совсем не дорого.
А вот как выглядела квартира преуспевающего адвоката 1880-х годов. Парадные комнаты её с мягкими коврами, бронзой, хрусталём и двумя роялями говорили о материальном достатке хозяина лучше всякой налоговой декларации. Перед входом в будуар висела дощечка с надписью: «Просят не курить». Стены будуара были обшиты розовым атласом, а обстановка его состояла из низкой изящной мебели и громадного трюмо, по обеим сторонам которого находились резные ажурные этажерки, уставленные ценными безделушками, бонбоньерками и соблазнительными фарфоровыми группами. Иногда стены украшали обои, расписанные масляными красками под картины весьма вдохновляющего содержания. «Здесь пахнет женщиной!» — сказал бы вошедший в эти, предназначенные для любви, райские кущи.
Кабинет же хозяина являлся полной противоположностью его будуара. В нём всё было солидно и даже мрачно. Мебель из дуба, огромный письменный стол, заваленный бумагами, юридическими сочинениями и чистыми бланками. Книжные шкафы задёрнуты зелёной тафтой. На стенах — очень дорогие старые гравюры «Казнь Робеспьера», «Смерть Марата», а над дверью огромный бронзовый бюст Мирабо.
Время, конечно, что-то меняло в таких квартирах: исчезали одни гравюры и покупались другие, бюсты одних деятелей заменялись бюстами других, однако неизменным оставался шик, желание создать миф о хозяевах таких квартир и пустить пыль в глаза гостей. Даже небрежность на письменном столе кабинета или на туалетном столике будуара была продуманной, с тем чтобы произвести впечатление.
Перестроить свой быт в соответствии с требованиями европейской моды, окружить себя роскошью — вот что стало целью многих представителей зажиточных слоёв общества. Людей таких в Москве с каждым годом становилось всё больше. Росло производство, росли и цены, а значит, увеличивалась нажива промышленных и торговых людей и тех, кто их обслуживал. Представители крестьянского и мещанского сословий всё больше выбивались в люди и богатели. Стремление этих людей к красоте, нежелание их отставать от моды, невзирая на полное несоответствие её их условиям и привычкам, вызвали появление в XX веке, и даже немного раньше, такого понятия, как «мещанство». Ярлык этот прежде всего приставал к тем, кто, подражая моде, стремился к красоте, не имея чувства меры и вкуса.
Квартиры приличных, интеллигентных людей выгодно отличались от квартир таких мещан. Сохранившиеся до наших дней в виде музеев, они оставляют у нас самые приятные впечатления. Квартира А. М. Горького в Нижнем Новгороде, квартира Н. А. Римского-Корсакова в Петербурге, дом Л. Н. Толстого в Москве и многие другие радуют глаз уютом и простотой. Их жёлтые полы, натёртые воском, просторные светлые комнаты с удобной добротной мебелью, книги, фортепьяно, пузатые самовары, а также зонты и трости в прихожих — всё говорит о достойной и интересной жизни людей, протекавшей здесь когда-то.
Обстановка убогих хибар, в которых тогда жили бедные люди, не сохранилась, как и сами эти жилища. Музеев из них не делали, ведь те, кто когда-то жил в них и сумел прославиться, разбогатеть, давно покинули их и поселились во вполне солидных домах и квартирах. Иначе мы теперь могли бы заглянуть в убогое жилище на Трубной улице, где Антон Павлович Чехов жил, приехав в Москву из Таганрога, или заглянуть в ночлежку, в которой коротал свои ночи спившийся художник Саврасов.
Бедные квартиры были, конечно, малопривлекательны. Сколь ни странным теперь это может показаться, но 20 тысяч из них в начале XX века не имели собственной уборной, а 10 процентов всех московских квартир находилось в подвалах. Да и где только не жили люди! В одной из башен Кремля, например, в 1880-е годы жили какой-то чиновник, ведущий нетрезвый образ жизни, и какой-то повар. А вот как выглядело жилище одной из московских проституток-надомниц. Вела в него большая крутая лестница. Было на ней темно и пыльно, дверь в квартиру была обита ободранной клеёнкой… В небольшой комнате — отделанная драпировкой кровать, комод, покрытый вязаной скатертью, на нём тусклое зеркало с отбитым краешком, три стула, голубой диван и стол, на котором стоял самовар и лежала проволочная сетка с брошенной на неё сайкой. Над диваном висела полка, а на ней — около дюжины рамок с ракушками, в которых красовались фотографии близких, подруг хозяйки и оперных певцов. Не шикарно, но всё-таки жить было можно.
Несчастьем же и позором Москвы являлись «коечно-каморочные» квартиры. В начале 1899 года Московское городское управление их обследовало и пришло в ужас. Те, кто обходил эти квартиры («счётчики»), не в силах сдержать чувств, записывали на имеющихся у них специальных бланках: «духота невыносимая, квартира сырая и невероятно грязная», «в комнатах полный мрак», «грязь, вонь, теснота не поддаются описанию», «квартира имеет ужасный вид: штукатурка обвалилась, в стенах дыры, заткнутые тряпками, отхожее место настолько развалилось, что в него взрослые не ходят и детей не пускают», «жутко сделалось, когда пришлось осматривать квартиру — в полном смысле пещеру; воздуха нет, комнаты тесные, грязные конуры», «под квартирою сточная труба, от неё удушливый запах, страшная грязь» и т. д. и т. п. Только обследованных таких квартир оказалось в Москве 16 478. В них жило не менее 181 тысячи человек, из которых 40 тысяч — дети.
В те времена кубатуру помещения измеряли не квадратными метрами, а кубическими саженями. Так вот, большинство этих каморок (82,5 процента) имело объём менее 1,5 кубической сажени, это значит не более трёх кубометров и ютился в ней, как правило, не один человек Как же заселялись эти квартиры и кто в них жил? А дело обычно было так люди, имеющие какие-то средства, снимали квартиру и пускали жильцов, чтобы за квартиру расплатиться. И вот в квартире, помимо хозяина и его семьи, поселялись его рабочие, если такие были, или просто жильцы. Они занимали койки. Некоторые из них свои койки отгораживали каким-нибудь пологом, большинство же не отгораживало ничем. Встречалось немало таких хозяев, которые сдачу нанятого жилья превращали в промысел. В этом случае квартира разгораживалась на клетушки, каморки, и становилась каморочной, а вернее коечно-каморочной. Жили в этих квартирах, как правило, ремесленники, рабочие, семьи домашней прислуги и те, кто перебивался случайными заработками: торговцы с лотков, кладчики и пильщики дров, подёнщики, нищие и пр. Какой-нибудь нищий или подёнщик мог нанять себе на неделю только половину койки, а другую половину снимал другой человек, а то и сам он её сдавал. Сдавали в поднаём и часть каморки. Например, снимает фабричный слесарь какую-нибудь каморку в пять кубических аршин (3,5 квадратных метра), так он с женой и двумя детьми спит на одной койке, а другую койку сдаёт своему товарищу, возможно, тоже с семьёй. В таких квартирах можно было встретить жильцов, которые вообще не имели места для ночлега. Окажется пустая койка — спит на ней, а если нет — спит на печи, а то и на полу. Жилища эти, как уже отмечалось, были грязные, полные насекомых, сырые и холодные. Можно ещё добавить, что в квартирах этих люди не только жили, но и работали: стегали одеяла, делали игрушки, гильзы для папирос, заворачивали конфеты в бумажки и пр.
Не так просто было снять и нормальную квартиру, если семья бедна, да ещё многодетна. Даже не очень благородные и избалованные жизнью люди предпочитали сдавать своё жильё бездетным. Уже в XX веке в Москве у ворот какого-нибудь дома можно было увидеть такую не очень грамотную и «гуманную» записку: «Здаёцся комната. Детей и собак не пускают».
Помимо квартир, существовали ещё и так называемые «меблированные комнаты», нечто среднее между гостиницей и общежитием. Они имели своих хозяев и жильцов, занимавших отдельные комнаты. Жильцы оплачивали хозяину комнату и горячий самовар. К концу XIX века таких гостиниц с постоянными жильцами в городе насчитывалось более 182. Существовали меблированные комнаты «Гурзуф» на углу Палашевского и Козихинского переулков; меблированные комнаты «Марсель» на углу Столешникова переулка и Петровки, на втором этаже двухэтажного каменного дома; меблированные комнаты «Дания» на углу Тверской улицы и Долгоруковского переулка; «Крым» на Трубной площади и много, много других. Проверка их в 1916 году показала, что почти во всех них наблюдался полный беспорядок книг для записи приезжающих и отбывающих жильцов не имелось, а велись какие-то маленькие алфавитные тетрадки, в которых невозможно было разобраться. Жильцы в комнатах жили без прописки, прислуга, как правило, была груба, грязно и небрежно одета, отсутствовали швейцары у входа, так что кто хотел, тот и мог войти. Фонари при входе еле горели. Людей без вещей в меблированных комнатах старались вообще не принимать, подозревая и, возможно, не без основания, что они жулики.
Нищие
Были в Москве и особенные дома. Рассказывали, например, будто есть дом, заселённый одними «громилами», то есть ворами и бандитами, правда, адреса этого дома никто не знал. А вот дома нищих в Москве действительно существовали. Они находились в районе Пресни. В 1886 году заглянувший в один из тех домов репортёр «Московского листка» писал: «Здание каменное, одноэтажное. Ступеньки ведут в подвал. Темно. Два отдельных подземелья заставлены койками. Между стен натянуты верёвки и на них сушится отрепье. Воздух убийственный. Справа дверцы, ведущие в каморки. Там помещалась кровать, на ней дети, женщины. Сырость, вонь… Нас обуял страх».
Чтобы вызвать жалость, нищие использовали и используют детей и животных. Это делает их скорее преступниками, чем жертвами. В 90-х годах XIX века в Столешниковом переулке промышляла нищенством здоровенная баба с ребёнком. В морозный день один прохожий посоветовал ей устроиться на работу вместо того, чтобы «морозить детей». В ответ на это баба грубо огрызнулась: «Работай сам и не указывай!.. Не твоих детей морожу, ну и проваливай!» Ещё бы ей не огрызаться, если она за день набирала по 2 рубля!
Для оправдания нищенства создавались легенды. Рассказывали, например, о том, как нищие устроили одному богатому грешнику мост из копеек, которые он в своё время подавал нищим, из ада в рай.
Вообще, ни в одном, даже захудалом, европейском городе не было такого громадного количества нищих, как в нашей Белокаменной, нигде они не приставали так назойливо к прохожим на улицах, как у нас. В середине 1880-х годов, когда после одиннадцати ночи с трудом можно было найти извозчика, а к полуночи заканчивалась работа в модных магазинах и у портных, на улицах появлялись мрачные группы, одетые в отрепья. Завидя их, люди переходили на другую сторону. Полиция выгоняла нищих из города в одни ворота, а они возвращались в него через другие. В Черкизове находился их «Нищенский трактир». Там тоже были грязь, смрад, и становилось страшно от такого скопления лохмотьев, страшных лиц и физических уродств. Не получая должного отпора, нищие наглели. В апреле 1905 года это заставило московские власти издать постановление «О запрещении вымогательства подаяния на улицах и сбора пожертвований в частных квартирах с применением угроз и насилия к их хозяевам». Сделано это было не случайно. Нищие едва не в лицо совали людям на улицах, или стучась в квартиры, какие-то ненужные, дешёвые вещи, требуя их купить.
В 1896 году господа Синицкий и Раевский занялись исследованием московских нищих. И что же показали исследования? А показали они то, что две трети нищих — мужчины, большая часть из них — молодые, а нищенки-женщины в большинстве старые. Немногим более половины нищих — крестьяне, 40 процентов — мещане и 6 процентов — выходцы из привилегированных классов. В прошлом большинство нищих — чернорабочие. Были, конечно, среди них и переписчики, и конторщики, и сапожники, и башмачники, и фабричные рабочие, и кухарки. Нищенствовали в Москве и жители окрестных деревень и городков. Эти ходоки и просители просили на похороны бедняков, на невесту, на погорельцев и пр.
Нищенство являлось одной из неразрешимых московских проблем. Об этом говорила статистика. Если в 1885 году в существовавший тогда Комитет по разбору и призрению нищих полиция доставила более трёх с половиной тысяч просящих милостыню, то в 1904-м таких лиц в Москве было задержано свыше двенадцати тысяч, а ещё не менее шести тысяч от полиции улизнуло. В 1906 году в городе количество нищих, по меньшей мере, удвоилось. В связи с этим было учреждено постоянно действующее Совещание по борьбе с нищенством. Действенных мер для ликвидации этого бедствия совещание так и не придумало. Оставалось утешать себя тем, что и раньше, начиная с царей Петра и Ивана, борьба с нищенством не имела успеха. Действительно, в 1691 году вышел царский указ, которым предписывалось на первый раз нищих ссылать туда, откуда пришли, а во второй — бить кнутом и ссылать в сибирские далёкие города. В указе говорилось о том, что «на Москве гуляющие люди, подвязав руки, тако ж и ноги, а иные глаза завеся и зажмуря, будто слепы, хромы, притворным лукавством просят на Христово имя милостыни, а по осмотру они все здоровы…». Когда Пётр I стал править единолично, он повелел ссылать нищих не в сибирские города, а на каторгу. Женщин направляли в шпингауз, детей били батогами и отправляли на суконный двор и иные мануфактурные работы. Помимо наказаний, нищих регистрировали, разыскивали их помещиков и хозяев, а найдя, штрафовали на 5 рублей за каждого нищенствующего. Штрафовали и тех, кто подавал милостыню. При Екатерине II в Петербурге и Москве были учреждены работные дома для нищих. Однако успеха эта затея не имела. Дело в том, что работные дома не знали, чем занять нищих, и те, окончательно разленившись в их стенах, выходили на волю ещё более неспособными к труду. Полиция в борьбе с нищенством была для государства плохой помощницей, уж больно не хотелось ей возиться с этой грязной публикой. Кое-кто тогда пришёл к выводу, что бедность и нищенство разные и даже противоположные понятия, что действительная бедность не нищенствует и, наоборот, нищенство в Москве не бедствует. Эту точку зрения разделяли не все. В 1889 году борьбой с нищенством решила заняться городская дума. Главным, по её мнению, в борьбе с нищенством должны были стать вовлечение нищих в трудовую деятельность и благотворительность.
Именно в этом ключе прозвучало выступление попечительницы «Пресненского городского попечительства о бедных» Марии Александровны Новосильцевой на одном из собраний этого попечительства в самом начале XX века. «Все мы видим, — сказала Мария Александровна, откашлявшись, — что улицы Москвы буквально наводнены толпой просящих милостыню и нам надо, прежде всего установить принцип, исходя из которого, городское самоуправление кого-то должно поддерживать, кого-то нет. Мне кажется, что как ни горячо сердце Москвы, всех оно согреть не может…»
Приняв эту печальную истину и поправив на носу пенсне, Мария Александровна продолжала:
«С одной стороны, Москва пользуется пришлым элементом из провинции, богатеет от этого прилива сил и денег и обязана нести в связи с этим определённые тяготы, связанные с этим преимуществом. Однако она не может оделить милостыней и работой всех без разбора, в том числе и приезжих из других городов. В этом случае она будет грешить против коренных своих жителей. Положение создаётся безысходное. По своим временным правилам попечительства мы не должны оказывать пособия тем, которые менее двух лет живут в Москве… Что касается хулиганов и пьяниц, то этот элемент надо удалять из столицы. Нам надо установить границу благотворительной и трудовой помощи. Неспособных к труду надо выдворять обратно немедленно, а трудоспособных безработных, ищущих работу, выдворять по истечении определённого срока…» («За что, тётенька?» — так и слышишь в ответ на это «надо».) «К сожалению, — продолжала попечительница, — выселение чаще всего не достигает цели: выйдет бедный в одну заставу, вернётся в другую. Прилив бедных и жаждущих труда из провинции всё будет расти, и нам надо начать планомерную борьбу против этого явления… Эта наступательная сила пришлого элемента, нуждающегося в Москве, как кормилице и поилице, превратится в лавину, которая задавит, задушит Москву, и тогда Москве придётся высылать на голодную смерть, на бесприютное существование пришлый элемент». Жуткую картину ближайшего будущего нарисовала мадам Новосильцева в своём докладе. Самым же жутким оказалось то, что картина эта была не так далека от истины. Прошло несколько лет, и нищих в Москве стало больше, чем подающих милостыню.
Тогда же, в начале XX века, членов попечительского общества ещё занимали философские проблемы нищенства, а поэтому Мария Александровна в своём выступлении не обошла и эту проблему. Она сказала: «Вопрос о нищенстве сложен по своей психологии. Можно ли и надо ли допускать в принципе элемент просящих милостыню на улицах, на папертях церквей, в ограде монастырей, кладбищ? Конечно, с высококультурной точки зрения ответ получится отрицательный… Но надо считаться с психологией русского народа вообще и москвича в частности». Тут докладчица сослалась на историка Ключевского и привела следующую цитату из его статьи «Добрые люди в Древней Руси»: «Древнерусское общество любовь к ближнему находило прежде всего в подвиге сострадания к страждущему… Человеколюбие на деле значило нищелюбие. Благотворительность была не столько вспомогательным средством общественного благоустройства, сколько необходимым условием личного нравственного здоровья: она была больше нужна нищелюбцу, чем нищему… Древнерусский благотворитель, „христолюбец“, менее помышлял о том, чтобы добрым делом поднять уровень общественного благосостояния, чем о том, чтобы возвысить уровень собственного духовного совершенства… „В рай входят святой милостынею“, — говорили в старину. — „Нищий богатым питается, а богатый нищего молитвою спасается“». Перенеся обычаи Древней Руси в современность, она продолжала: «Надо прибавить к этому то значение, которое русский народ приписывает молитве нищих „за упокой души“, и нельзя не чувствовать, что душевная психология подаяния милостыни — это фактор, с которым надо считаться и поныне, и вряд ли закон имеет право удерживать руку, подающую милостыню, и прекратить эту душевную потребность жителей Москвы. Её не надо бы пресекать, но надо бы упорядочить самоё дело — удалив его безобразные проявления — процедив всех, нуждающихся в милостыне, и выпустив на улицу только тех, которые её поистине заслуживают». Слово «процедив» лично у меня вызывает особое восхищение, поскольку упрощает поставленную ею же задачу до чрезвычайности. Так и представляешь, как на улицы Москвы члены попечительского общества выпускают весёлые ватаги нищих, удостоенных этой чести. Чтобы понять, откуда у наших попечителей взялись такие оптимистические идеи, надо ещё немного послушать докладчика. И вот тут мы услышим, как Мария Александровна заехала (как это нередко случается у нас с интеллигентными и мыслящими людьми) в Европу. Она вспомнила Берлин и рассказала о том, что в городе этом она встречала на улицах бедных, на одежде которых имелся ярлычок со словами: «С разрешения городского управления и полиции». Люди эти не протягивали руки к прохожим, не хватали их за одежду, как у нас, и не просили «Христа ради». Наоборот, они сами предлагали им купить у них спички и прочую мелочь, однако им подавали милостыню. При этом все были довольны: нищие тем, что не унижали себя просьбами, а берлинцы — отсутствием на улицах нищих. Здесь Мария Александровна почему-то забыла о том, что при введении таких порядков наши люди будут лишены удовольствия одаривать милостыней страждущих, протягивающих к ним свои немеющие длани. Но это её не остановило. Она пошла дальше. «Нищие, — сказала она, — должны подвергаться постоянному контролю и носить, кроме ярлыка, или ещё лучше значка попечительства, книжку с номером, по которой всегда можно было бы проверять их личность, и опросным листом со всеми необходимыми данными». Прекрасная мысль! Нищие со значками на груди, как это прекрасно, ну а с удостоверениями и говорить нечего! Не нищие, а какие-то собиратели материальных излишков с населения! Интересно, долго бы продержались такие нововведения? Сдаётся мне, что нет. Вероятнее всего, пропили бы нищие свой значок, а книжки потеряли бы из-за отсутствия в лохмотьях карманов, а вернее всего, выбросили бы их или употребили на другие нужды. Единственным документом, удостоверяющим личность бродяг и нищих в России, могло служить клеймо на лбу или, в крайнем случае, татуировка с приведением анкетных данных, однако допустить в начале XX века такого проявления средневековья интеллигентные люди, естественно, не могли. Вот и слонялись по Москве, пугая приличную публику, золоторотцы и хитровцы, обитавшие в трущобах. К началу нового, XX века в городе имелось три бесплатных ночлежных дома: дом Городского общественного управления, дом братьев Ляминых и дом имени Белова, а спустя десять лет их стало шесть. Один из них, «Брестский», около Брестского вокзала, был построен на деньги М. Ф. Морозовой, а другой, шестиэтажный, в 1-м Дьяковском переулке, близ Каланчёвской площади, имени Ф. Я. Ермакова был построен на деньги этого самого Ермакова. Ночлежников в них кормили на деньги благотворителей или просто устраивали платные обеды для желающих помочь бедным. При этом часть платы, внесённой за обеды, направлялась на питание ночлежников, для которых обеды были как платные (за 5 копеек), так и бесплатные. На обед ночлежникам давали щи и кашу. За ночлег в Ермаковском доме брали 6 копеек с человека, и тем не менее он был всегда переполнен. Там была организована трудовая биржа. В довоенное время (до 1914 года) среди обитателей ночлежных домов проводилась вакцинация от заразных болезней, а в ожидании эпидемий для них устраивали бесплатное посещение бань.
На Хитровке ночлежного дома, как такового, не было. Там просто, в разных домах, находилось 170 ночлежных квартир, жизнь в которых стоила копейки. Рабочие ночевали в основном в Ермаковском ночлежном доме. На Хитровом же рынке они селились в домах Ярошенко и Румянцева, но не в «Кулаковке» — самом грязном дне Хитровки. О жизни в одной из таких ночлежек А. М. Горький написал пьесу «На дне», благодаря которой в нашей стране любой, даже малосведущий в иностранной литературе школьник мог процитировать Беранже: «Господа, если к правде святой мир дорогу найти не сумеет, честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой!» Эти слова в пьесе произносит спившийся актёр — персонаж без имени, отчества и фамилии. Он мечтает вылечиться от алкоголизма.
Вопрос о лечении этого добровольного недуга Мария Александровна Новосильцева также затронула в своём докладе и, как оказалось, на уровне самых передовых идей. Она предлагала лечить алкоголиков внушением, психотерапией, водой, электричеством и, наконец, создать специальную колонию для алкоголиков под Москвой. Горьковский Актёр, к сожалению, не дождался этого светлого дня и удавился на пустыре. Тем пьеса и закончилась. Не дождались его и многие другие российские алкоголики. Жизнь же продолжалась, и количество алкоголиков в стране только увеличивалось. Белая горячка в России стала национальным заболеванием. Один больной, как сообщали газеты, в состоянии умопомрачения, вызванного белой горячкой, даже вырвал себе оба глаза.
Проще, чем вылечить алкоголиков, было накормить нищих. В 1891 году миллионер Рябушинский открыл в своём доме, в Большом Голутвинском переулке, бесплатную столовую для бедных. При этом приказал своим сторожам, чтобы они во двор его дома обедающих не пускали. И вот сюда, в Большой Голутвинский переулок, с утра и до обеда (с 10 до 13 часов), чтобы не тратить свои копейки в какой-нибудь харчевне Дурындиной на Хитровке, стали стекаться нищие, завсегдатаи ночлежек, со всей Москвы. Жители переулка сразу почувствовали на себе последствия поистине евангельской доброты миллионера. Сообщить о них они не замедлили городскому голове Н. А Алексееву. И вот что они писали: «Нищие, в числе нескольких сот человек, занимают тротуары и часть мостовой, ширина которой 5 сажен… Толпа их, нередко едва прикрытых грязными лохмотьями и с папиросами во рту, заражает миазмами, особенно в весеннее и летнее время, весь переулок и, пользуясь всяким случаем, поднимает непристойную брань, ссоры, доходившие не раз до драк Жители в это время предпочитают не пользоваться теми частями своих помещений, которые выходят в переулок Для отправления естественных надобностей, ожидая обедов, вследствие отсутствия при столовой необходимых приспособлений, нищие останавливаются у стен и заборов наших владений, от чего воздух ещё более заражается и не может поддерживаться необходимая для здоровья и требуемая полицией чистота». Начальство на жалобу не ответило, а Московское попечительское общество о бедных сообщило большеголутвинцам, что им предложено собирать нищих не в переулке, а во дворе дома благотворителя. Миллионеру Рябушинскому общественники об этом сообщать побоялись, очевидно, опасаясь, что старик их за такие «распоряжения» может палкой побить.
Слабой попыткой занять как-то безработных в Москве было открытие в ней в 1838 году так называемого «Работного дома» с различными мастерскими. В начале 90-х годов XIX века в нём работало 100–150 человек. Находился он в Харитоньевском переулке. Расширение его в последующие годы, конечно, сыграло свою положительную роль, но проблемы безработицы в Москве не решило. Здесь постоянно пребывала армия бродяг, тунеядцев и просто несчастных, выбитых из жизни по своей или чужой вине, людей.
Глава восьмая
МОСКОВСКИЕ ЖИТЕЛИ
Типы и типчики
Гуляя по вечернему городу, вы, наверное, заглядывали в окна первого этажа и сквозь тюлевые занавески видели обитателей его квартир: сидящего перед телевизором мужчину, женщину, гладившую утюгом бельё, школьника, делающего за письменным столом уроки или ещё что-нибудь в этом духе. В двух шагах от вас, как на экране, шла другая, совсем неизвестная и в то же время такая знакомая для вас жизнь. В окна квартир XIX века мы, конечно, заглянуть не можем, но по рассказам, воспоминаниям и дошедшим до нас документам имеем возможность хотя бы представить себе эту жизнь и людей, которых не только нет, но и могилы-то которых не сохранились. На Трубной площади, на том месте, где теперь стоит здание, в котором когда-то располагались ресторан и гостиница «Эрмитаж», а теперь театр «Школа современной пьесы», жил в своём доме известный строительный подрядчик, почётный гражданин и кавалер Александр Тихонович Пегов. Он помогал бедным, исправно подавал милостыню нищим, а в свободное от земных забот время любил посидеть в беседке или попить чаёк с ромом в своём трактире, стоящем на месте будущего, известного нам, дома. Сам Александр Тихонович родился в деревне, где и обучился плотницкому ремеслу. В молодости ходил по деревням и строил избы. Хороший был работник, ничего не скажешь. Наверное, поэтому заметил его один подрядчик и пригласил в Москву строить дома. Здесь на него обратил внимание инженер и предложил пойти в «каменоломцы». Отпросился Александр Тихонович у своего первого хозяина и перешёл к новому. Вскоре сам стал подрядчиком казённых работ. А через несколько лет получил подряд на участие в строительстве храма Христа Спасителя. Тут он и удостоился царских наград и почётных званий. Так, из простого крестьянина, ходившего по деревням с топором за поясом, Пегов вышел в уважаемого гражданина города Москвы.
История хозяев большого каменного дома, стоявшего когда-то на углу улицы Маросейки и Лубянского проезда, где потом находилось здание ЦК ВЛКСМ, не так счастлива, скорее наоборот. Построил этот дом и владел им богатый купец, основатель фирмы, Филипп Еремеев. После смерти Филиппа Еремеева дом перешёл к его сыну Клавдию. Богатства отца сын не приумножил. Он, как говорится, попал в плохую компанию, которая его стала спаивать и довела, в конце концов, до белой горячки. От пьянства Клавдий Еремеев и умер. Жена его, а теперь вдова Глафира Васильевна стала разбираться в делах покойного и пришла в ужас. Оказалось, что «друзья» не только спаивали мужа, но и обирали его, склоняя подписать векселя на оплату того, чего он никогда не приобретал, например, пару вороных коней стоимостью 1500 рублей. Глафира Васильевна обратилась в полицию, где рассказала о том, что мужа своего умершего она никогда трезвым не видела, что Еремеев после кутежа обычно ничего не помнил за исключением лишь «важных» фактов, то есть когда его где-нибудь побьют. Находясь дома, он большую часть времени, когда не был сильно пьян, занимался охотой на комаров и мух. Так пустил на ветер и пропил весь накопленный отцом капитал в 130 тысяч рублей его непутёвый сын.
И был он такой не один. У купца Пегова (а не у подрядчика, о котором шла речь выше) сын пьянствовал, брал в долг деньги и раздавал векселя от имени своего отца. А в те времена существовали так называемые двойные, тройные и даже четверные векселя. Брал человек, к примеру, 100 рублей, а вексель писал на 300. Такие векселя писал и юный Пегов.
Кончилось тем, что Пегову-отцу, наконец, надоело оплачивать эти векселя и он объявил сына ненормальным, заявив, что платить по его векселям больше не будет. Прохвост Зайдетский, имевший немало таких векселей на большую сумму, сначала пытался застращать отца уголовным судом, а когда это не помогло, он, притворяясь нищим, подкарауливал купца у церкви и, тряся векселями, выл, что Пегов-младший разорил его, не вернув занятые у него деньги.
Подобных Еремееву и Пегову «жалких потомков» в те времена встречалось немало. Это был, как тогда писали, тип взращённый и матушкой Москвой. Это было «дитятко тёмного царства», которое проводило детство на женской половине родительского дома, где тишь и гладь да Божья благодать и где оно черпало знания для будущей взрослой жизни из разговоров, которые их маменьки вели за чаепитием с разными юродивыми и странницами. Потом кое-как обученный грамоте гимназистом этот купеческий потомок, вместо того чтобы сидеть за книгой, рвался на голубятню, к игре в бабки и прочим развлечениям. Ну а когда совсем вырастал — приобщался к трактирам и другим весёлым заведениям. Нет ничего удивительного в том, что такой недоросль, столкнувшись с прохвостом и жуликом и наученный им премудростям жизни, начинал писать подложные векселя и пропивать родительские капиталы. Приходилось некоторым купцам давать в газетах объявления о том, что по долгам своих сыновей они не отвечают.
Шли годы и люди, желая того или нет, вписывали свои имена кто в добрые, а кто в уголовные дела своего времени, оставляя нам, своим потомкам, хорошую или плохую память о себе.
Ещё больше было тех, кто вообще не оставил по себе никакой памяти. Некоторые из них, правда, упомянуты в газетах и воспоминаниях. Благодаря этому мы теперь можем представить тех, кого бы могли встретить на московских улицах в конце XIX — начале XX века. А встретить мы могли бы, например, старичка со старушкой, которые кормили бродячих собак и при этом называли их человеческими именами: Поля, Зина, Петя, Ваня, Оля, Дуня, Милочка и пр. Могли бы мы встретить столетнего старика, у которого на старых, стоптанных сапогах были обрезаны носы для того, чтоб не жали.
Старику этому, оказывается, доктора оттяпали пальцы, изъеденные купоросным раствором на золотых приисках в Сибири. В конце века можно было встретить где-нибудь на Петровке и другого старичка, помоложе. Это был разносчик книг — «ходячая библиотека». На ремешке, закинутом на шею, висел у него небольшой ящик с книгами. Ко времени нашей с ним встречи он уже 30 лет существовал своей библиотекой. На углу Петровки и Петровских линий в конце века можно было увидеть человека, предлагавшего прохожим газеты и журналы. Это был А. А. Анисимов. Очень милый и обязательный человек из крестьян Тверской губернии. Потом он имел в Москве свою газетную лавочку. По лавкам на Тверском бульваре ещё в 1886 году ходил некий господин с фонографом Эдисона и демонстрировал его.
У храма Христа Спасителя в конце 1890-х годов был один странный посетитель. Он подходил к иконостасу, ставил свечку, потом делал три оборота и шёл дальше. Его прозвали «вертуном». Мальчишки его дразнили, а он бросал в них камни, которые носил в карманах. В трактире близ Сухаревой башни, где ежедневно собирались охотники до различных редкостей (книг, картин, вещей), постоянно появлялся один старичок. Как-то, в 1886 году, когда в Кремле велись раскопки, он взял оттуда выкопанный камень весом в два пуда и хотел по дороге заложить его за 5 рублей какому-то лавочнику, но тот не согласился. Старичок обиделся и сказал в сердцах, что камню этому 500 лет и что он его и за тысячу рублей не продаст. Лавочник только рукой махнул. На том они и расстались. Собиратель древностей потащил свою находку домой, да не донёс, надорвался. Пришлось ему камень бросить. Тогда он купил у какого-то грузина шапку и всем говорил, что шапку эту носил первый царь Грузии. Оценивал он свой головной убор в 10 тысяч рублей. Правда, на сухаревской толкучке за этот раритет никто более гривенника не давал. Вообще-то у Сухаревой башни собиралось немало всякой сомнительной публики и можно было услышать, например, такое предложение: «Купите подсвечники, через десять лет за них большие деньги дадут. Мой товарищ их со стола у графа Толстого свистнул, а он при них все свои сочинения писал» или: «Купи кровать, будешь кажинную ночь видеть во сне, что сытый спать лёг!» А в самой башне, кстати сказать, были помещения, в которых жили люди: учителя, приказчики, мелкие чиновники.
Лихой, развязный язык торговцев и зазывал был порой интересен. Взять хотя бы названия некоторых книг, выпущенных в те годы. Они отражают способность простых людей к бойкой, изобретательной речи. В 1886 году издатель Брильянтов выпустил книгу с длинной «рекламной аннотацией». Звучала она так: «Вот и новые бомбы и картечи умной, глупой речи. Шум и треск всем на забаву подарок весёлому нраву, лучшее средство от зевоты. Смешные анекдоты, поучительные стихи и остроты, шутки и прибаутки, развесёлые минутки, занимательные пустячки. Уколы и щелчки, разного рода куплеты, писали их лучшие поэты и мыслители, почитать не хотите ли? Книжка „Всем на забаву“, каждому придётся по нраву, читая её, почувствуете отраду и будете смеяться до упаду. Составлена присяжным шутом, комиком-актёром, чтецом и остряком под редакцией всех знаменитостей». Вторую книгу составил и издал некто М. Любвеобилинский, и представлялась она как «Новая, полная памятная книжка для влюблённых. Голубиная почта любовных похождений. Любовь до и после брака, грамматическая форма любви в различных родах. Любовные заметки на каждый месяц с приложением супружеского словаря и сравнения любви с зубной болью и вином». Трудно, наверное, было устоять перед такой рекламой.
На толкучках вроде той, что находилась у Сухаревского рынка, москвичи нередко предавались своему любимому развлечению: смотрели, как ловят воров и жуликов. Обычно, когда ловили какого-нибудь доходягу, народ говорил потерпевшему: «Дай по шее и отпусти». Если тот по шее давал, но не отпускал, а звал городового, народ был недоволен.
Жили в Москве и великие халявщики, и скупердяи. Один богатый и жадный купец в Ямской слободе, когда около его дома останавливались возы с яблоками, всегда клянчил у возчиков яблоки, а если те отказывали, грозил тем, что не разрешит им останавливаться у своего дома. А в Настасьинском переулке, это недалеко от Страстной (Пушкинской) площади, там ещё стоит красивое здание Гознака, похожее на терем, жила одна в десяти комнатах с десятью сибирскими кошками домашняя учительница Матвеева. По улицам она ходила в рубище. Питалась кое-как. А когда умерла, оказалось, что в её доме были и деньги, и драгоценности, и дорогие вещи, и ценные бумаги.
Появлялись на улицах Москвы и персонажи, подражавшие своим видом личностям великим и знаменитым. В 1886 году в центре Москвы можно было увидеть некого молодого человека, вообразившего себя Пушкиным. Те же бакенбарды, взбудораженные волосы, голова при ходьбе немного наклонена набок и шляпа за спиной, как у памятника. В те годы пушкинская тема стала довольно модной. Способствовало этому открытие 6 июня 1880 года в Москве, на Страстной площади, памятника нашему светлому гению. В тот день ему должен был исполниться 81 год. Его убийца, Дантес, был ещё жив. Совесть его не мучила, и он после этого события прожил ещё два года. Возможно, он утешал себя тем, что, как Иуда, возложил на голову своей жертвы венок мученика и тем самым обессмертил его? Что бы ни думал о себе этот великосветский болван, гибель Пушкина для нас подвиг ради чести.
Пушкинские дни в Москве отмечались довольно шумно. Помимо памятника в городе появились пушкинские папиросы, конфеты, духи, карамель, которой якобы Пушкин лечился от кашля. Но главное — были изданы сочинения поэта, которые до этого являлись библиографической редкостью. Собрание его произведений, как ни странно, нужно было заказывать типографии за тройную цену.
Фраза Пушкина «…не продаётся вдохновенье, но можно рукопись продать» была взята на вооружение немалым количеством его товарищей по цеху.
Один из них, живший на третьем этаже одной из трущоб Каланчёвки, в 1894 году к двери своей комнаты пришпилил бумажку со словами: «Стих заказывать», а под ней — свою визитную карточку: «Вадим Геннадиевич Ужасов, поэт и литератор». Стих из сорока строчек обходился заказчику в 8 рублей.
Если бы мы в 1895 году заглянули в Александровский сад, то тоже столкнулись бы с народным творчеством. В саду этом находилась, да она и теперь там находится, «Думная гора» с гротом. Около этого грота играли дети, а на стенах его красовались разные надписи, такие как «Скучно», «Холодно», «Выпил водки», «Гулял на сём месте сего тысяча восемьсот девяносто второго года августа третьего Иван Ландышев», «Посетил сие место и я. Максим Андреев. Приказчик без места», а также стихи, например, такие:
Такое садово-парковое творчество, равно как и туалетное, не приносило дохода своим авторам.
Однако были в народе и те, кому их таланты доход приносили. В начале 1880-х годов в трактирах Малой Серпуховской, Садово-Кудринской да и других улиц ходили певцы, торбанисты, гитаристы, пели цыгане. Среди них особым талантом выделялся гитарист Николай Андрианов. Нот он не знал, играл по слуху. Это был худой, высокий, с вьющимися волосами человек лет сорока, всегда серьёзный. Он носил короткий сюртук, красную кумачовую рубаху и суконные брюки, спрятанные в высокие сапоги. Бывало, кто-нибудь попросит хозяина: «Ну, зови Николая с его „говоруньей“», а «говоруньей» Андрианов называл свою гитару, тот и выходил. Его угощали. Угощение он заворачивал в бумажку и клал в карман, а от спиртного отказывался.
Играл он прекрасно. Кто-нибудь, бывало, из посетителей, не в силах себя сдержать от восторга, мог крикнуть: «Вынеси через ухаб!», «Отдай другой!» или «Отдай — примёрзло!» как бывало кричал дед чеховского Ваньки Жукова, Василий Макарыч, когда бабы нюхали его табак и чихали.
Когда же Николай заканчивал «цыганскую венгерку», раздавалось отчаянное: «Одно слово — душегуб!» Его целовали, утирая слёзы. Когда Андрианов состарился и ослаб, то играл за пятачок в трактирах по Серпуховскому тракту, в Нижних Котлах. Стал он тогда выпивать. Вскоре умер в больнице, а «говорунья» его осталась у хозяина трактира. В 1897 году по распивочным заведениям Цветного бульвара ходил цимбалист. Играл он виртуозно, а потом переворачивал цимбалы, и на обратной стороне их все видели клетки для игры в шашки. В них он был настоящим Ноздрёвым. Значительно позже в московских кабаках и притонах забавлял публику гармонист, которого называли «Колька, косая сволочь». Ходил он босой, в широкополой шляпе и распевал хриплым голосом под хриплую гармошку «душевные» песни. В брошенную им на пол шляпу благодарные слушатели кидали медяки.
Встречались и бескорыстные любители музыки. У Триумфальных Ворот владелец одного из находившихся там дровяных складов укладывал во дворе на землю две жерди, поперёк их — колья, подобранные гаммами, и палочкой выбивал на этом ксилофоне разные песенки.
Да, в те далёкие годы встречались в Москве бескорыстные люди. Взять хотя бы одну девушку, жених которой внезапно умер. Так она, зная, что покойный собирался ехать в Африку помогать бурам в войне с англичанами, взяла да всё своё приданое, 2 тысячи рублей (по тогдашним временам сумма немалая), отдала раненым бурам на лечение.
Благороднейшие побуждения были свойственны, конечно, не только москвичам. Один молодой человек из Самары уехал в Африку, чтобы вместе с бурами сражаться против англичан. Однако вышло так, что по ошибке он попал к англичанам. Пришлось воевать с ними против буров. Однако вскоре, попав в плен к бурам, он объяснил им, что ехал именно к ним, а у англичан оказался по недоразумению. Буры поверили ему, и он стал воевать с ними против англичан.
Воспитанные в духе чести люди тех лет показывали потрясающие примеры служения долгу и высочайшей ответственности за всё ими содеянное. В 1886 году профессор Медико-хирургической академии в Петербурге Сергей Петрович Коломнин застрелился из-за того, что женщина, которую он оперировал, умерла. Коломнин не смог этого пережить, хотя вины его, как хирурга, в смерти женщины не было.
Какой-нибудь циник, узнав о самоубийстве врача, возможно, бросит небрежно: «Дурак!» Совесть человеческая, конечно, нуждается в крепкой броне, иначе она слишком часто подводила бы нас к краю пропасти, откуда нет возврата, однако нельзя не уважать в застрелившемся хирурге чувство высокой ответственности и сострадания ближнему.
К сожалению, далеко не все наши предки были такими добрыми, хорошими людьми, как невеста борца за свободу буров или доктор Коломнин. Приятно, конечно, думать, что мы потомки витязей, людей благородных и талантливых, однако жизнь показывает, что среди предшественников наших на московской земле было немало дряни, людей злых, грубых и жестоких. Примером тому могут служить некоторые личности, о которых свидетельствуют материалы архивов и газетные хроники тех лет. Уланский юнкер Халявцев, живший в собственном доме в Еропкинском переулке на Остоженке, постоянно пьянствовал, а в пьяном виде таскал за волосы свою мать, требуя деньги на гулянку и пьянку. В своё время его выгнали из полка за пьянство и воровство, однако он продолжал носить форму и представляться уланским юнкером. Садист Скапоженко избивал всю семью. Парализованной матери мазал калом рот, одиннадцатилетнего сына заставлял есть свиной навоз, раздирал его, становясь на одну ногу и дёргая вверх другую. Орал, что дети его и он, что хочет, то с ними и будет делать.
С негодяем можно было столкнуться и на улице. В 1891 году один крестьянин у Сокольнической Заставы спросил прохожего, где можно купить поросяточек, как он выразился. Тот дал ему адрес. Крестьянин пришёл, как и было сказано, на Пятую просеку в Сокольниках и спросил у находившегося там мужика, нет ли какой животинки на продажу. Мужик ответил: «Как же, есть» и провёл его во двор. Здесь на бедного крестьянина набросилась свора собак и сильно искусала его. Думаю, что тот, кто крестьянину дал этот адрес, знал о собаках, может быть, сам был их жертвой и теперь решил поделиться с первым встречным своими неприятностями. Получилось в итоге, что на одного нормального человека пришлось два негодяя. Не много ли?
Дикие выходки, к сожалению, не чужды нашим людям. Им хочется веселья, но они далеко не всегда знают, как его ощутить без водки и где проходит граница между весельем, шуткой и свинством. Такими неумелыми шутниками были, например, колбасники на Тверской-Ямской улице. Они выкидывали со двора своего заведения на тротуар пакеты с навозом: дескать, находите и наслаждайтесь. Некий Стародимов из ружья монте-кристо стрелял в свиней, собак, уток. Убил кошку. А однажды на Красной площади во время Вербного базара какой-то негодяй воткнул горящую папиросу в платье даме и оно загорелось. В середине 80-х годов XIX века был известен в Москве один тип, которого называли «змеиный директор». Он на груди, под одеждой, носил змею, которой, бывало, пугал прохожих, а однажды, зайдя в буфет, где стояла очередь, вынул из мешка двух удавов. Очередь мгновенно рассосалась.
Москвичи любили массовый отдых или гулянья, как тогда говорили. Довольно колоритно выглядело уличное гулянье в Бутырках. Здесь, по Большой Бутырской улице, каждый вечер после работы и в праздники прогуливалась местная молодёжь. Завсегдатаев называли гулеванами. Гулеваны эти сбивались в компании и, идя по улице, перебрасывались со встречными людьми критическими замечаниями или, как это у них называлось, старались «наподдеть» друг друга. Особое внимание гулеваны проявляли, конечно, к женскому полу. «Божественным поклон в три аршина, разрешите прилепиться к вам», — галантерейно обращался гулеван к девицам, держа на отлёте шапку. Если этот ухажёр по тогдашним бутырским меркам был одет, как тогда говорили, не «под фу-фу», то следовал ответ: «А портянка для носа с собой?» За такую дерзость гулеван мог, незаметно послюнив палец, провести им по розовым губкам насмешницы, добавив при этом: «Помада крем-плюнь фабрики Ротова». Если же гулеваны не приставали к гулеванихам, а хотели лишь сказать им «пару ласковых слов», то обычно один из них останавливался перед ними, поднимал кверху палец и скороговоркой сообщал им: «Эй, Танька, Манька, смотрите, волдырь летит!» Девицы же на это отвечали: «Да няужто?! Ух ты, батя мой, знать, с маткой на печи думал». Смысл этой фразы мне не совсем ясен, однако нет сомнения в том, что девчонки хотели выразить в ней своё презрение парням, указав им на то, что такую остроту те придумали, лёжа с мамкой на печке. Встретив же на улице приятеля, гулеван, поднеся руку к козырьку, произносил: «А-а-а, сыну Камер-Коллежского вала моё почтение!» — и протягивал руку. «Громиле пять с кистью!» — отвечал приятель. Далее шла такая непереводимая игра слов: «Трёшь-мнёшь, как живёшь? — Живём, мотаем, чужого не хватаем, а попадётся — не свернётся», а бывало, что и такая: «Санька, всё карнуешься? — Да, гляжу в небо и ем полено. — Ну, вали, вали, улица дли-и-нная, а ты большо-о-й, да с ду-у-рью. — Ай переумнел? Дай, умка, нос утереть», или такая: «Эй, рундук, куда заковырял? — Напиться, да поколотиться…» Слова, кажется, мелочь, а жизнь скрашивали.
Встречаясь, люди, конечно, не только обменивались стандартными остротами, но и обсуждали городские новости, которых хватало. То в Кремле во время вечерней службы в Успенском соборе какой-то сумасшедший искусал четырёх богомолок; то полиция схватила отставного улана в кондитерской за буйство и попытку убить хозяина; то выяснялось, что проживавшая в Мёртвом переулке, в доме Галкина, повивальная бабка скрывает под видом больных людей неблагонадёжных; то было замечено, что в сторожку между Воробьёвыми горами и Мамоновской дачей приезжает ежедневно на лихаче какой-то молодой человек и занимается стрельбой из револьвера.
Большинство же москвичей находили для себя более мирные развлечения. Мальчишки баловались тем, что подбрасывали на тротуар кошелёк на нитке. Когда за ним нагибался прохожий, маленький прохвост из-под ворот тянул кошелёк за нитку и очень радовался разочарованию прохожего. Очень распространённой была игра в бабки. В неё резались не только мальчишки, но и взрослые. Кон бабок расставляли прямо на тротуаре. В игре участвовало 20–25 человек. Бабки — поросячьи суставные косточки, которые шли на студень. Мальчишки эти косточки варили, иногда красили пасхальными красками и выставляли на кон. Один из играющих брал плоскую металлическую биту и шагов с двадцати бросал на кон. Выбитые бабки брал себе. Бывало, в бабки играли на деньги. Полиция заметила это и завела дело. Дошло до суда. Суд признал игру в бабки неазартной. Не зря же свидетели на суде говорили, что много в бабки не выиграешь, если шесть бабок можно купить за копейку. Суд указал в оправдательном приговоре, что игра в бабки основана «на ловкости и меткости рук и зрения играющих», а не на случае, так что смошенничать в «бабки» нельзя. И был прав.
Играли не только в бабки. Где-нибудь за Пресней рабочие играли в орлянку на деньги. Бывало, что проигрывали одежду. Уже в XX веке в глубине сокольнического леса, на полянке, мужики по выходным и праздникам резались в орлянку. Прямо на земле или на снегу лежали деньги — ставки на орла или решку. Ставки бывали крупными, до 100 рублей. Банк держал один богатый купец.
Пока кто-то играл в бабки или орлянку, вертелся перед алтарём, носил змей за пазухой и пр., в городе происходили события, происшествия, перемены.
В 1881 году был учреждён «Комитет охранения народного здравия», с Новой площади убран толкучий рынок, арестантов в присутственные места стали перевозить в фургонах, а не водить пешком по городу. В 1883 году был выпущен указ о восстановлении по берегам Москвы-реки бечевника, в 1885-м англичанину Смиту было дано разрешение на организацию в Москве предприятия городских омнибусов, а в 1890-м состоялось учреждение городского ломбарда. В 1893 году власти запретили строить двухэтажные деревянные дома, признав их наиболее пожароопасными. В 1901 году на Конной площади был закрыт лошадиный торг, а в следующем, 1902-м, решено заключить ручей Кокуй и речку Чечёру в трубы. В 1906 году московские власти решили перевести Птичий рынок с Трубной площади на Васильевскую (нынешний Васильевский спуск у Красной площади). В том же году в Москве было принято решение об устройстве на улицах грелок для обогревания прохожих во время морозов. Решались и более конкретные задачи: ямщику Ф. Беспорточному, например, в 1895 году было, наконец, разрешено именоваться Сергеевым.
Бродячие собаки
В 1885 году француз Пастер придумал прививку от бешенства, а прививать людей у нас стали гораздо позже, так что москвичи в конце XIX века ещё оставались незащищёнными и укус собаки мог стать для них смертельным. Собак же бродячих в Москве было полным-полно и причём не где-нибудь на окраинах, а в самом что ни на есть центре, в Кремле. Здесь, на Сенатской площади, в начале 1880-х годов с лаем и визгом носились своры собак, пугая прохожих. Бывало, они набрасывались на людей и даже кусали их. Случалось, что они пугали лошадей и те от испуга неслись куда глаза глядят, не разбирая дороги и калеча себя и людей. Жизнь требовала принятия срочных мер по пресечению этого безобразия и наведению порядка. В октябре 1881 года московский обер-полицмейстер, генерал-майор Янковский, такие меры принял. Он обратился с письмом в Московскую городскую думу. В этом письме он предлагал ввести порядок, при котором хозяевам собак, если такие имелись, вменялось в обязанность указывать на ошейниках свою фамилию и надевать на псов проволочные намордники. Что же касается бродячих собак, то согласно предложению генерал-майора их следовало просто уничтожать: травить стрихнином, а специальной команде поручить трупы этих собак подбирать и вывозить за город. Кому-то может показаться, что воплотить в жизнь предложения обер-полицмейстера не так уж сложно, ну много ли собачьих трупов нужно вывезти, с этим бы и дворники справились. Однако всё оказалось не так просто, как думали некоторые. Когда городская дума взялась за решение этого вопроса со всей серьёзностью, тут и оказалось, что денег на содержание специальной команды у города нет.
Прошло три года. За это время на Сенатской площади в Кремле, согласно составленному полицией списку, имели место 33 случая «укушения» людей здоровыми и 39 — бешеными собаками. В списке значились такие примеры: «Укушены постовой городовой Бутро и унтер-офицер Удодов», «Собака вскочила в извозчичьи сани, изорвала шубу проезжающего купца Логутяева и убежала», «На Петровско-Разумовском шоссе собака искусала несколько собак и, бросившись в сани извозчика, укусила сидевшую там вдову поручика Неклюдову и убежала», «При поимке собака укусила за руку городового Пшеницына», «Собака, забежав в булочную Филиппова на Сретенке, укусила мещанку Кленину и скрылась» и т. д.
В июле 1884 года состоялся, наконец, по этому поводу «Приговор» Московской городской думы за номером 74. В нём было сказано следующее: «1. Довести до сведения генерал-губернатора, что городская дума готова оказать содействие Городскому полицейскому управлению в принятии мер к уменьшению числа бродящих по Москве без призора собак, отпустив временно на текущий год из городской казны нужных для сего средств с тем лишь условием, если полицейское управление войдёт по этому поводу в сношение с „Обществом покровительства животным“ и те меры, которые будут принимаемы этим обществом для сохранения числа собак, будут одобрены Городским управлением. 2. Открыть городской управе кредит в размере 1500 рублей для выдачи „Обществу покровительства животным“ денег на расходы по этому предмету».
Сложно мыслили, а тем более формулировали наши предки. Короче говоря, насколько я понял, дальнейшая судьба бешеных собак оказалась в руках «Общества покровительства животным». По крайней мере, именно оно получило деньги. Мы не знаем, состоялся ли по этому поводу в обществе банкет, но нам доподлинно известно о том, что незадолго до этого, в январе того же 1884 года, в Петербурге состоялся съезд вышеупомянутого общества и на нём обсуждался вопрос о способе умерщвления бешеных собак После долгой дискуссии большинством голосов съезд постановил, что собак лучше убивать электрическим током, чем вешать. Много говорили и о намордниках, об этичности их употребления в свете новых гуманистических идей, возмущались тем, что одного негодяя, жестоко обращавшегося с собакой, оштрафовали всего на 15 копеек и пр.
По окончании съезда в трактире Палкина на Невском был дан обед с употреблением вин, водок настоек, наливок и пр. И всё же главным итогом съезда стал не обед, не выделенные городской думой средства, а брошюра под названием «Исторический очерк деятельности Общества». В брошюре этой была памятная страница, связанная с похоронами Ивана Сергеевича Тургенева на Волковом кладбище. Скончался Тургенев, как известно, в Бужевиле под Парижем 22 августа 1883 года. В тот день многочисленные депутации, в том числе и представители «Общества покровительства животным», встречали гроб великого русского писателя на Варшавском вокзале. Они привезли с собой довольно изящный венок с надписью: «Автору „Муму“». За несколько минут до прибытия поезда один из представителей общества заметил, что под венком, прикрепленным к треножнику, сидит какая-то большая собака. Собаку эту старались отогнать, но она всё время возвращалась. Что-то тянуло её к толпе собравшихся и к венку с трогательной надписью. При появлении поезда о собаке этой забыли. Когда же процессия за гробом последовала на кладбище, то под венком общества опять появилась собака, но уже другая, имевшая весьма жалкий вид. Она была тощая, вся в каких-то ранах и в крови. Эту собаку люди тоже пытались прогнать, однако она шла за процессией до самого кладбища. Здесь о ней забыли, поскольку заслушались речами ораторов. Было сказано много прекрасных слов. Доведя себя речами до крайнего обострения нервов, люди забыли о собаке. Когда же церемония прощания закончилась и люди стали расходиться, кое-кто из них вспомнил о псине, а вспомнив, стал звать и искать её, но напрасно: несчастного животного нигде не было. И тут людям стало стыдно. Неизвестно, к чему привели бы эти угрызения совести, если бы не скромные поминки с выпивкой под хорошую закуску. Они вполне успокоили их не в меру разбушевавшуюся совесть.
В предвоенные годы собак в Кремле стало меньше. Однако из центра города они не ушли. Недалеко от Тверской, на 4-й Тверской-Ямской улице, в местности, называемой Рыковка, существовал пустырь. На этом пустыре по ночам собирались своры собак, наводя страх на прохожих. Днём они разбегались по своим делам кто куда. Их пробовали отлавливать, но ничего из этого не вышло. Они чуяли опасность и скрывались.
Типы и типчики (продолжение)
Кусались и гавкали в Москве в те годы не только собаки. На каком-нибудь Смоленском рынке вас могли запросто облаять торгующие там мужики, грубые и злые, с которыми лучше было не связываться.
Вообще, продавцы того времени, или, как их тогда называли, приказчики, бывали довольно агрессивны. Приказчики магазина готового платья у Сухаревой башни, который официально открывался в 12 часов, с утра стояли у входа и зазывали покупателей. Заманят кого-нибудь, магазин запрут и торгуются. Продадут — выпустят и другого зазывают. Рядом, на Сретенке, где было много мебельных магазинов, приказчики не давали никому прохода и просто затаскивали прохожих в свои лавочки купить «небель», как они говорили. Когда им запретили это делать, они стали целый день торчать у дверей своих лавок и отпускать в адрес проходивших женщин всякие пошлости.
Вообще, в нашем большом и бедном городе тысячи людей с утра до ночи только и искали где бы им разжиться копеечкой. В предпраздничные дни толпы их собирались у «Контор по приёму в залог движимого имущества», куда несли свой домашний скарб в надежде получить за него хоть какие-нибудь копейки. Ломбардов в городе явно не хватало. Случайный заработок, чаевые были для них едва ли не единственным источником дохода. Вот и шли они на всё: на унижения, обман, лесть, чтобы как-то прокормиться самому и накормить своих детей. Швейцар или лакей ради двугривенного «производил» какого-нибудь коллежского асессора в «ваше сиятельство», официанты готовы были ради этого терпеть любое хамство посетителей, мальчишки — разносчики газет кричали всякую чушь о событиях в мире, лишь бы раскупались газеты. Всё это не могло не возмущать и не оскорблять достоинство уважающих себя людей.
Следует заметить, что к началу XX века у нас, наконец, сформировалась прослойка приличных, образованных граждан, называемая интеллигенцией. Это уже были не аристократы, не богачи и совсем необязательно дворяне. Выходцы из мещан, священнослужителей и даже крестьян, получив образование и усвоив европейскую гуманистическую систему ценностей, стали по-другому относиться к работавшим на них людям. А ведь ещё не так давно не то что крестьяне, но и купцы не допускались в гостиные, где находились дамы и барышни «из благородных».
Разнообразие домашних работ требовало и разнообразия прислуги. Кормилицы, кухарки, горничные, дворники и пр. заполняли дома и дворы более или менее состоятельных москвичей. При этом сами кухарки и дворники разделялись на белых и чёрных. Белая кухарка готовила для господ, чёрная — для прислуги, а белый дворник топил печи в барских покоях, переносил мебель, убирал мусор и т. д. Платили прислуге мало. Горничную можно было нанять за 8–10 рублей в месяц. Можно было, например, прочитать в газете такое объявление: «Одинокая женщина желает найти место горничной, ходить за бабушкой или служить у стола» или: «Желаю иметь место бонны, компаньонки, сопровождать больную», а то и такое: «Особа из Лондона, знает английский, немецкий, французский, русский и музыку, ищет занятий» и пр.
На места дворников, сторожей, швейцаров предпочитали брать вышедших в отставку унтер-офицеров, «ундеров», как их ещё называли. Чин унтер-офицера был тогда высшим для тех, кто не имел дворянского звания. Для того чтобы стать унтер-офицером, нужно было зарекомендовать себя организованным и порядочным человеком.
Работа дворников начиналась в пять часов утра и продолжалась до десяти часов вечера. Дворники должны были подмести двор, убрать мусор, наколоть дрова и разнести их по квартирам. К восьми часам они эту работу завершали и шли кто в участок, кто по поручениям, а кто-то оставался дежурить у ворот. Дежурства эти продолжались по 10–12 часов, без смены. Спать нельзя — полиция оштрафует. Заработок у них был небольшой: 8–16 рублей. Жили дворники со своей семьёй в маленьких помещениях-конурках, а то и в каком-нибудь сарае, переделанном в дворницкую.
В обязанности дворников входила также помощь полиции в поимке преступников и в подбирании пьяных. Зарплата же их составляла 15–17 рублей в месяц. В некоторых объявлениях, с учётом российской специфики, подчёркивалось трезвое поведение желающего найти работу, например: «Лакей трезвого поведения желает получить место», «Кучер трезвый» и т. д.
В больших московских домах, в каморках под лестницей, жили швейцары. Хлопот у них, как и у дворников, было немало. Утром нужно подмести лестницы, убрать мусор. В некоторых домах швейцары, получив от почтальонов почту, сами разносили её по квартирам. По утрам перед выходящими из дома квартирантами швейцар, поздоровавшись, должен был открыть дверь. С двенадцати часов начинал звонить телефон. Дело в том, что на заре телефонной эры телефонные аппараты в квартирах были редкостью. Обычно устанавливался один телефон на весь подъезд. К этому телефону и приходилось швейцару подзывать жильцов. Некоторые пожилые швейцары, которые были не в силах бегать по этажам, нанимали для этой цели специальных мальчиков, которые выполняли за них эту работу. Жильцы не давали покоя швейцару и по ночам, то возвращались домой далеко за полночь из ресторана, театра, клуба или из гостей, а то и сами приглашали к себе гостей, и те среди ночи начинали расходиться по домам. Швейцару приходилось вставать, открывать им дверь, а потом снова её запирать. Все неприятности в жизни швейцаров и дворников кое-как окупались чаевыми и праздничными, получаемыми при обходе квартир по поводу как общих, так и семейных праздников: 10–15 квартир давали швейцару чаевых на 20 рублей в месяц. Зарплата же его составляла обычно 30–40 рублей.
Жильцы домов оплачивали труд не только швейцаров, но и ночных сторожей. Сторожа эти охраняли небольшие, многоэтажные дома и дома поменьше, с участками — садами. Платили сторожам по 25 рублей в месяц. Эта сумма и раскладывалась на домовладельцев в зависимости от размера земельных владений.
Труд женской прислуги оплачивался ещё хуже, а требования к ней предъявлялись достаточно высокие. Нанявшаяся в семью женщина должна была как минимум уметь приготовить три блюда, убирать квартиру, мыть полы, кухню, носить дрова на четвёртый-пятый этажи, а иногда и воду, стирать, ухаживать за детьми. На эту работу женщины устраивались через «Рекомендательные конторы». Для того чтобы встать на очередь в такой конторе, нужно было заплатить 50 копеек. Кроме того, нужно было ещё уплатить 30 копеек за «чай», а вернее кипяток, которым её угощали. После поступления на место, контора с каждого рубля жалованья брала себе 25 копеек Таким образом, получив от нанимателя 6 рублей, женщина должна была заплатить конторе 2 рубля 30 копеек (50 копеек за запись, 30 — за чай и 1 рубль 50 копеек — за рекомендацию).
Занявшись добычей денег, конторы увлекались и подсовывали иногда клиентам не только лежалый, скоропортящийся, но и вредный товар. Один отставной полковник, проживавший в доме 30 по Козихинскому переулку, нанял через одну из таких контор «прислугу с личной рекомендацией». Контора отыскала для него именно то, что он хотел, и заверила полковника в том, что она о рекомендуемой наводила справки два раза, а кроме того, справки о ней наводила полиция. Какое же разочарование постигло клиента-полковника, когда, проснувшись на следующее утро в своей квартире, он обнаружил пропажу двух костюмов, осеннего пальто, бумажника с деньгами, золотых часов и новой горничной. Правда, она оставила ему на память свой паспорт (видно, очень спешила). С ним он отправился в полицию, где «горничную» узнали по фотографии. Это была профессиональная воровка, обокравшая не одного клиента. Полковник сразу же направился в контору, где заявил, что полиция никакой проверки по её просьбе не проводила, и потребовал предъявить справки на этот счёт. Работники конторы долго рылись в столах и шкафах, однако нужных справок в них не оказалось. По этому поводу они не очень-то и расстроились. Только руками развели. Этого было вполне достаточно, ведь никакой материальной ответственности контора за действия рекомендуемых не несла. Хорошо, что аферистки, вроде той, что досталась полковнику, попадались редко. Случались, правда, сюжеты и пострашнее. 22 августа 1907 года в семье Монозсон, жившей в Армянском переулке, появилась новая кухарка по имени Аннушка. На следующее утро, как всегда, отец семейства ушёл на работу, а его старший сын, десятилетний Георгий, — в гимназию. Дома остались Ольга Владимировна Монозсон, её шестилетний сын Николенька и кухарка Аннушка. К двум часам дня, почти одновременно, отец и сын Монозсоны вернулись домой и стали звонить в квартиру, однако двери им никто не открыл. Тогда Монозсон-старший отомкнул её своим ключом. В гостиной они увидели лежащую на полу в луже крови Ольгу Владимировну, а в соседней комнате зарезанного Николеньку. На полу валялся окровавленный кухонный нож. Шкафы и ящики в квартире были взломаны, а вещи разбросаны по полу. Кухарки дома не оказалось. Соседская кухарка видела, как Аннушка часов в одиннадцать впустила в кухню через чёрный ход двух «хитрованцев», как выразилась свидетельница, а спустя примерно час выпустила их и вскоре с узлом вещей сама ушла из квартиры.
Встречались семьи, в которых отношения хозяев и прислуги были довольно тёплыми. Ходили, конечно, анекдоты о глупых горничных и о падких на них господах, однако злыми они не были. О горничных рассказывали, например, такие анекдоты. Барыня спрашивает горничную: «Маша, ты поменяла рыбкам воду в аквариуме?» — а та отвечает: «Нет, барыня, они эту ещё не выпили». Или: девочка спрашивает маму: «Мама, а у солнышка есть ножки?» Та, естественно, отвечает: «Что ты, дитя моё, откуда же у солнышка могут быть ножки!» а девочка на это: «А я слышала, как папа говорил нашей Даше: „Солнышко, раздвинь ножки“». Да, трудно удержаться от соблазна, а тем более когда этот соблазн от тебя в чём-то зависим. Не случайно в те годы было распространено мнение о том, что хорошая горничная часто делает из мужа и отца семейства отличного семьянина-домоседа. Сам А. И. Герцен в своей замечательной книге «Былое и думы» каялся в таком грехе. Что же говорить об остальных?
Обратной стороной излишней любви хозяев к прислуге было грубое и жестокое обращение с ней. Многие из господ не считали прислуживающих им за людей и сами стыдились физического труда. Взяв себе в услужение деревенскую девушку, они не утруждали себя обучением её домашним делам, а больше ругали за несообразительность, нерасторопность, угловатость, а зачастую и дикость. Некоторые хозяйки вели себя так умышленно, опасаясь того, что обучившись, прислуга уйдёт от них к другим хозяевам. Постепенно, с ростом культуры обеспеченного класса и проникновением к нам западных веяний, в обществе созрела новая мораль. Либеральная интеллигенция стала возмущаться презрением многих обеспеченных людей к домашней работе. Автор одной из статей, посвящённой этому вопросу, указывал на то, что в представлении большинства людей, считающих себя вполне культурными, кухарка, горничная, лакей являются какими-то низшими существами, с которыми можно обращаться только свысока, а исполнять их обязанности, хотя бы для самого себя или для членов своей семьи, считать позором и несчастьем. Такое отношение к прислуге, по мнению автора, разночинцы переняли у крепостников, копируя «настоящих господ». «Когда какая-нибудь графиня говорит: „Не могу же я сама исполнять обязанности прислуги!“ — то это понятно, — читаем мы в статье, — поскольку это имеет психологическое оправдание, но когда это говорит дочь бывшего крепостного, то это смешно». Уже тогда некоторые понимали, что таким отношением к прислуге хозяева плодят озлобленных, недоверчивых и тайно враждебных им рабов. Не случайно после революции немало господ стали жертвами доносов своих домработниц.
Жизнь, однако, со временем сама всё больше и больше заставляла людей обходиться без постоянной посторонней помощи. Главной причиной того в предвоенные годы стал рост цен на услуги домашних работниц. Многих это обстоятельство очень расстраивало и даже возмущало. Ещё бы! Если раньше, при наличии прислуги, хозяйка могла по утрам долго спать или просто бездельничать, пока заботливая домработница или няня натопит плиту, почистит кастрюли и сковородки, вымоет посуду, приберёт кухню, а ещё и уберёт постель, подметёт спальню, почистит ботинки молодому барину, вычистит платье барышне, напоит детей чаем и отправит их в гимназию, то теперь, без прислуги, всё это приходилось делать самой! Условия жизни заставили тогда многих, уменьшив расходы и усмирив собственную гордыню, нанимать прислугу для работы на три-четыре часа в день для уборки и приготовления обеда, как это делали за границей. Автор вышеупомянутой статьи, возмущённый пережитками русского барства, приводил в пример своим согражданам англичан, убиравших свою комнату, и швейцарцев, у которых любая хозяйка обращалась к приходящей прислуге на «вы» и жала ей руку. «Всякий труд, — подчёркивается в статье, — раз он нужен и полезен людям, одинаково почётен и не может быть унизительным».
Предрассудки, существовавшие в тогдашнем обществе, касались, конечно, не только отношения к труду. Вся жизнь была насквозь пропитана ими, а также и суевериями всякого рода.
Человеку, конечно, простительны мелкие чудачества, если они являются его баловством, а не жизненным принципом. Примером такого баловства может служить старинный обычай распускать нелепые слухи во время отливки колоколов. В конце XVIII века с появлением газет этот обычай стал отмирать. И вот уже в конце XIX века, когда отливали колокол для храма Христа Спасителя, московский градоначальник В. А. Долгоруков выразил сожаление по поводу того, что никто не распустил какой-нибудь нелепый слух. Через несколько минут к нему подошёл член комиссии, принимавшей колокол, П. Н. Зубов и что-то шепнул ему на ухо, кивнув на солидного, с брюшком, барона Б. Долгоруков посмотрел на барона и засмеялся. Оказалось, Зубов поведал генерал-губернатору о том, что барон в положении. Весть эта облетела Москву, и многие поздравляли барона с прибавлением семейства.
Можно, конечно, опасаться чёрной кошки, перебежавшей дорогу, но нельзя всерьёз воспринимать такое маленькое симпатичное животное как порождение дьявола. За гранью чудачества стоит сумасшествие. Рядом с чудачеством отдельного человека стоит мода — чудачество общественное. В конце XIX века стало модным в Москве выражение: «Конец века». Прыгнет кто-нибудь с дерева или из окна с зонтиком вместо парашюта — конец века; появились фонограф, телефон, Эйфелева башня, броун-секаровская жидкость от туберкулёза, собачьи намордники, выявлена холерная бацилла, стали дамы ездить на империале конки — всё это «конец века». Весёлая компания собралась — тоже «конец века». По Москве даже стала ходить брошюра с таким названием, а по портерным и трактирам, что у Страстного монастыря, — некий купец, начитавшийся, наверное, подобных брошюр, в которых говорилось о столкновении Земли с кометой и прочих ужасах, требующих немедленного покаяния от православных. Так вот этот купец, имевший к тому же весьма звероподобный вид и мощный бас, зайдя в какое-нибудь питейное заведение, подходил к посетителю, останавливался около него, тараща глаза, и, рыкая, как трагик, произносил: «Светопреставление на носу, а ты водку пьёшь!» — а потом брал стакан с водкой да и выпивал.
Мужиков с мощным басом тогда в Москве было больше, чем теперь. Один такой торговал на Тверской-Ямской. Когда торговли не было, он орал «романцы» в своём магазине, да так, что у соседей дети плакали от испуга. А, бывало, вставал в дверях, прислонясь к притолоке, и когда кто-нибудь проходил по улице, кашлял своим басом, да так, что дамы приседали, а кое-кто из мужчин, на всякий случай, перебегал на другую сторону.
Отвратительно и пугающе выглядели на московских улицах так называемые «золоторотцы», а проще говоря, нищие бродяги, оборванцы. Они жили на Ходынском поле, в песочном карьере. Мимо опасно было ходить, так как эти «жители песочной ямы» могли ограбить. Ночевали они и в зарослях Таганского тупика, валялись на тротуарах, дрыхли по ночам возле городских фонтанов, у церкви Василия Кесарийского. В Миусском проезде и прилегающих переулках золоторотцы среди камней устраивали себе логовища для ночлега. Днём у Бабьегородской плотины они ныряли в воду и доставали горстями бодягу, а где-нибудь позади Каланчёвской улицы (близ Пантелеймоновской улицы и Ольгинского переулка) играли в орлянку и кости. На левом берегу Яузы, за Андроньевским монастырём, полуголые и пьяные золоторотцы и их подружки сидели кучками, купались.
Хватало бездомных бродяг и на бульварах. По ночам ими было занято большинство скамеек Особенно много их собиралось у памятника Пушкину. Те из них, кто имел более-менее приличный вид, проводили зимой весь день в Тургеневской читальне, делая вид, что просматривают газеты. Мало того что сами ничего не читали по причине неумения, так они своим присутствием отбивали охоту посещать читальню у тех, кто любил чтение.
Труженики города
В Москве всегда были места компактного проживания определённых групп населения. Крестовская Застава, например, была населена золотарями, Каланчёвка — мастеровыми, преимущественно башмачниками. В конце XIX века на углу Покровки и Гаврикова переулка собирались плотники, коновалы и пр., устроившие в этом месте города свою «биржу». Мужики постоянно матерились, затевали борьбу, приставали к прохожим. На углу Охотного Ряда и Тверской в течение нескольких лет с утра до вечера толпились десятки поваров-подёнщиков, это были повара второго разряда. Повара первого разряда сидели в трактире Егорова, недалеко отсюда. Поваров, поварят и кухонных мужиков в Москве насчитывалось свыше пяти тысяч. Учиться на повара деревенский мальчишка начинал в 11–12 лет. Рабочий день его при этом длился с десяти утра до двух-трёх часов ночи, а получал он за свой труд 3 рубля в месяц. Когда же он становился профессиональным поваром, то проводил на кухне всю свою жизнь. Особенно тяжело было работать в ресторанах второго разряда, где хозяева экономили на поварах да и кухни были поменьше. Здесь им приходилось работать по восемь, а то и по 16 часов в сутки. У поваров не было перерыва на обед, поскольку считалось, что они наедаются, пробуя пищу. Кухонные мужики таскали в кухню продукты из ледника, приносили дрова для печки, выносили лохани с отходами и пр., получая в день по 33 копейки. Распоряжались этими мужиками повара, которые могли не только давать им подзатыльники, но и увольнять, не спрашивая хозяина.
Одна из частей Селезнёвской улицы называлась «Под вязами». Здесь действительно рядом с прудом росли вязы, и в тени их крон в праздники «гуляли» мастеровые и, в частности, парикмахеры. Бывало, они с помощью кулаков отстаивали своё право не называться «людьми в саване». Дело в том, что в 1898 году городские власти обязали парикмахеров надевать белые халаты. Француз Демерле, державший тогда парикмахерскую на углу Тверской улицы и Леонтьевского переулка, категорически отказался надеть халаты на своих мастеров и был за это оштрафован. Под праздники парикмахерские были полны людей. Такие дни и вечера парикмахеры называли своим «сенокосом»: они приносили цирюльням повышенный доход. До того как стать мастером, парикмахер должен был преодолеть две ступени в своём развитии: мальчика и подмастерья. В «мальчики» поступали с 11–12 лет. Хозяева детям не платили, а бывало, что некоторые, наоборот, брали с них деньги за обучение. А те выполняли роль швейцаров, подавая пальто клиентам, убирали помещение, мыли бритвенные приборы, бегали в лавку и пр. Обучение мастерству начиналось с бритья на голой коленке, потом поручали брить шеи дворникам, а потом стричь других «мальчиков» и только потом брить клиентов. Так проходило три года. Став подмастерьем, бывший «мальчик» получал 15–18 рублей плюс хозяйский стол. Парикмахер получал до 30 рублей в месяц и чаевые. Работать парикмахерские начинали в девять часов утра, а закрывались, как правило, в девять вечера, а то и позже, так что к концу дня у парикмахера и ноги, и руки немели от усталости.
Существовали в Москве и уличные парикмахеры. Цирюльников этих можно было встретить где-нибудь на окраине города, на базаре, на заднем дворе какой-нибудь фабрики или на задворках вокзала. Клиент сидел на перевёрнутом ящике, а парикмахер, имевший обычно вид мрачного пропойцы в засаленных лохмотьях и опорках на ногах, колдовал над ним, выказывая ему при этом «былое величие» и осознание своего «интеллигентного» ремесла. Сначала он доставал из старого грязного мешка коробку из-под сардин, с разведённым в ней мылом, и начинал мазать этой холодной мылкой жижей физиономию клиента. Намылив, он скоблил её тупым лезвием. Когда клиент, не выдержав этой пытки, начинал беспокойно себя вести, парикмахер довольно грубо его одёргивал: «Сиди, мужлан! Я вот этими самыми руками брил и стриг графьёв, князей и баронов, и ничего, а тебе больно. Должен считать за счастье, что тебя бреет не какой-нибудь мальчишка-цирульник, а настоящий парикмахер!» Когда к нему подходил другой клиент и, сдёрнув шапку, говорил: «Ну а теперь меня оболвань», — парикмахер спрашивал: «Тебя как, „по-немецки“ или в кружок?» За стрижку и бритьё парикмахер обычно запрашивал по 10 копеек Поторговавшись, соглашался и на пятачок Вокруг него обычно собирался народ, обсуждающий не без юмора как самого «мастера», так и клиента.
Помимо парикмахеров в Москве было множество людей других нужных профессий и промыслов. Не могла обойтись Москва, например, без трубочистов, особенно тогда, когда в ней появились большие каменные дома. Дымоходы было необходимо очищать от сажи, которая в них скапливалась. Забравшись на чердак, трубочист выходил через слуховое окно на крышу и, подойдя к трубе, опускал в неё веник с привязанной к нему для тяжести гирькой. Покончив с трубами, он обходил квартиры, в которых чистил дымоходы. Его ругали кухарки за то, что он испачкал сажей пол, на него жаловались за это хозяева, его ругали, а то и выгоняли из-за этих жалоб с работы наниматели, а наградой за все эти труды и страхи являлись для него лишь чаевые по праздникам да болезни, вызванные постоянным вдыханием угольной пыли и сажи. Зарплата трубочиста составляла 20–25 рублей в месяц и редко достигала 30 рублей. Ещё одной «наградой» для трубочиста, если так можно выразиться, были постоянные крики мальчишек, завидевших его на крыше, — «Эй, смотрите-ка, чёрт из трубы вылез!»
На крыше большого каменного дома можно было увидеть и маляра. Маляр одним концом верёвки обвязывал себя вокруг пояса, а другой её конец привязывал к трубе для страховки. Стены он красил, сидя верхом на бревне, висевшем на верёвке. В основном это были крестьяне из Владимирской и Ярославской губерний. Особенно много приезжало их из Чухломского уезда Костромской губернии. Зарабатывали они здесь по 2 рубля 50 копеек в день, оплачивая квартиру и харчи. Когда же жили на всём хозяйском, то получали от 15 до 35 рублей в месяц. Многое тут зависело от мастера, возглавлявшего артель.
Вечером на улицах и в переулках, не освещаемых электричеством, появлялись фонарщики. Обычно это были старые люди, одетые в лохмотья. У каждого из них в руках была лесенка. Приставив её к фонарному столбу, они добирались по ней до фонаря и зажигали его спичкой. Старались, чтобы спички не гасли, иначе пришлось бы приобретать их за свой счёт. На фонаре появлялся слабый, красновато-жёлтый, сильно коптящий огонёк. Фонарщик убирал копоть и спешил к другому фонарю. Обойдя все «свои» фонари один раз, он начинал обходить их снова и «приспускать» слабый огонёк для того, чтобы фонарь загорелся ярче. Перед рассветом фонарщик снова обходил свои фонари для того, чтобы погасить их.
Ещё в середине XX века в каком-нибудь московском переулке можно было услышать тоскливые крики старьёвщиков и точильщиков: «Берё-ё-м!» (от прежнего: «Старьё берём!») или: «Точить ножи, ножницы!» В начале прошлого века эти крики раздавались чаще. Точильщики тогда кричали: «Точить ножи! Бритвы править!» Весь день таскались они по городу со своим точильным агрегатом, весившим пуд, а то и полтора. По Москве их ходили тысячи. Обычно это были крестьяне из Костромской, Рязанской или Тульской губерний. Многие зиму проводили в деревне, а в городе находились с середины августа до середины октября. Постепенно работы у них становилось всё меньше и меньше, так как мясные лавки, булочные, магазины, рестораны и кухмистерские обзаводились собственными точильными станками. Работали они артелями и в одиночку. В артели нанимались на биржах, которые находились на Смоленском рынке и у Спасской Заставы. Те, кто работал в артели у хозяина, получали 3–4 рубля в месяц и харчи. Каждый рабочий день они были обязаны приносить хозяину 70–80 копеек Особенно выгодной для точильной артели была работа в каком-нибудь хорошем ресторане или торговой фирме. В ресторане «Метрополь», например, одних кухонных ножей надо было наточить штук 300, ну а столовых и не сосчитать. Что и говорить: «хлебная работа». Точильщик-одиночка зарабатывал в месяц 17–20 рублей. Из них 3–4 рубля платил за койку и рублей 7 тратил на еду.
Со двора во двор с холщовым мешком за спиной ходили по Москве татары-старьёвщики. Большинство их приезжало из Казанской, Симбирской, Саратовской и Астраханской губерний. Основной причиной их появления в Москве считалось обезземеливание и невозможность заняться сельским трудом на родине. Заниматься скупкой и перепродажей поношенных вещей старьёвщикам помогало знание цен на толкучих рынках. Ходили на свой промысел они обычно парами. Покупая, старьёвщик прежде всего внимательно осматривал вещь. Привычным приёмом перекидывал её с одной стороны на другую, выворачивал наизнанку рукава, карманы, разглядывал на свет, бормоча что-то своему товарищу по-татарски. Нередко старьёвщики прибегали к своим обычным хитростям. Бывало, что в связи с отъездом, например, человеку нужно сразу продать много скопившегося у него барахла. Окинув взглядом ворох вещей, татарин отбирал из них самые плохие и покупал за копейки, а про хорошие вещи говорил, что они ему не нужны. «Ны йдёт, ны продам», — говорил он и уходил. Вскоре во дворе появлялся другой татарин-старьёвщик Продавец звал его и готов был продать ему оставшиеся вещи за бесценок Старьёвщики же потом делили барыш поровну. Жили старьёвщики в Москве вполне сносно. Способствовало этому не только умение торговать, но и то, что любимым занятием их было не пьянство в кабаке, а питьё крепкого чая в трактире или чайной.
На улице к москвичу мог подойти мужчина с двумя длинными коробками, связанными верёвкой и перекинутыми через плечо, и, сочувственно поглядев на его головной убор, сказать: «Переменить надо, господин, картузик-то». Это был так называемый картузник Работали картузники, как правило, на хозяина. Мастерские их обычно находились в подвалах. Весь день они склонялись над общим столом, на котором стояли шайка с водой, горшок с клейстером, валялись обрезки материи и кучки кострики (крапивы). Крапива, куски старых суконных сюртуков, пиджаков и брюк приобретённые за бесценок, шли на изготовление картузов для чернорабочих. Продавались они дёшево, по 15–20 копеек за штуку. Работу эту картузники считали выгодной, так как она не требовала большого труда. К тому же и покупатели этого товара были невзыскательны. В день картузник мог заработать от 1 рубля 50 копеек до 2 рублей. Дешёвые картузы распродавали сами, а хорошие обычно сдавали в магазины. За высший сорт магазин давал от 75 копеек до рубля, а за средний — 40 копеек Мастер, делавший хорошие картузы, зарабатывал в месяц от 25 до 30 рублей.
Помимо картузников в Москве находилось пять с половиной тысяч шапочников. Хозяева шапочных магазинов снимали для мастерских помещения и собирали артели, во главе которых ставили старшего. Работали шапочники посезонно. Начинали после Пасхи, с Фоминой недели, и работали до конца года. Каждый мастер получал определённое количество каракулевых шкурок, из которых мог сшить и определённое количество шапок Сидели они в своей мастерской, склонившись над общим столом, человек по двадцать. В мастерской всегда было жарко, потому что в ней сохли шапки, натянутые на деревянные болваны. Работа в такой мастерской начиналась с раннего утра и заканчивалась в девять вечера. Обедали шапочники в 12 часов. Спали в той же мастерской. После Покрова начинались «засидки» — сверхурочная работа, когда мастера засиживались за работой до двух часов ночи. Мастера, делавшие шапки первого сорта, зарабатывали за сезон 175–200 рублей, делавшие второй — 125–150 рублей, ну а делавшие третий — 75–100 рублей. На третий сорт вместо ваты шла «шукша» — конопляный хлопок, а вместо волоса — кострика (крапива).
В одном из домов на Цветном бульваре жили так называемые «туфельщики». Их было восемь. Они работали с шести утра до двенадцати ночи, спали в одной небольшой комнате, и каждый из них за день должен был сделать 15 пар туфель.
Сапожники работали круглый год. Самый лучший мастер зарабатывал в день полтора рубля, а остальные от 75 копеек до 1 рубля 25 копеек Из-за грубости и склонности к пьянству людей этой профессии сложились в народе такие поговорки: «Пьян, как сапожник» или «Сапожник-безбожник, дегтярная шея, душа — голенище». В их мастерской всегда было тесно, пахло варом, кожей и скипидаром. Сидели сапожники на кадушках без дна и монотонно напевали жестокие романсы: «Спрятался месяц за тучку», «Зачем ты, безумная…» или «Маруся отравилась». Спали в этой же мастерской на грязном полу с насекомыми.
У портных работа была почище. Работали они, как правило, в небольших мастерских или в одиночку. Очень редко можно было встретить в Москве портновскую мастерскую, в которой бы работало 50 и более человек Москвичи узнавали портного по кривым ногам. Ноги приобретали у него такой полусогнутый вид в результате длительного ежедневного сидения, скрестив их, на «катке» — большом столе. С появлением швейных машин ноги у портных стали выпрямляться. Зарабатывали портные столько же, сколько рабочие. Бывало, что и пили так же, как они. В портновских заведениях чай утром не давали. В обед в одном из таких заведений ели щи со снетками. Из трёх положенных снетков, в тарелке, правда, насчитывалось только два. «Третий на прогулку отплыл», — шутил хозяин. Хлеб был, а ножей не было. Ложки рабочие покупали за свой счёт. Вставали они в четыре часа утра и работали до позднего вечера. В мастерской грязь, мусор по колена. Коптили лампы. Один утюг приходился на всех, да и тот часто ломался. В расчёт рабочим выдавали копейки, а заикнёшься — вообще ничего не получишь.
В портновском деле, в отличие от сапожного, участвовали женщины. Портних в Москве были тысячи. Работали они под вывесками «Modes et Robes», оплаченными пошлиной. В больших мастерских швеи трудились с девяти утра до семи-восьми вечера, а в мелких, работавших без вывесок в случае посещения их чинами полиции — с восьми утра до восьми вечера. Научиться портновскому ремеслу ученице легче было в маленьких мастерских, поскольку здесь ей приходилось выполнять все операции, а не в больших, где работницы специализировались на выполнении какой-нибудь одной операции. Из больших мастерских поэтому и выходили рукавницы, корсажницы, юбочницы и пр. Лучше всех зарабатывали юбочницы — до 30 рублей в месяц, в то время как корсажницы — 8–10 рублей, а рукавницы и того меньше — 5–7. Тусклый свет, спёртый воздух, теснота, пыль, постоянно согнутое положение тела, скудное питание, бесконечно долгий рабочий день были обычными условиями жизни тружеников портновских мастерских.
Помимо мастерских, оплаченных пошлиной, в Москве существовало множество так называемых свободных портних. Вывески эти портнихи не имели и о своём заведении извещали прохожих, выставляя в окнах своих квартир на первом этаже (в своей комнате, а чаще на кухне) журналы парижских мод.
Под стать сапожникам мужчинам были женщины-прачки. Не зря же говорили: «Пьёт как сапожник, ругается, как прачка». Труд прачки считался самым каторжным. Почти в каждом подвале московского дома находилась прачечная. От постоянного горячего пара, кипятящейся мыльной воды и разведённых на углях горячих утюгов в прачечных царила удушливо-затхлая атмосфера и на стенах большими пятнами выступала сырость. В 30–40-градусной жаре, когда приходилось зимой открывать дверь прачечной, прачку, мокрую от пота и окружающей влаги, охватывал ледяной холод. Многие подхватывали простуду, ревматизм, а потом и чахотку. Были прачки «чистые» и «чёрные». «Чистые» стирали белое бельё, а «чёрные» — цветное. Первые за свой труд получали 8–10 рублей, вторые — 5–8, не считая хозяйских харчей. Гладильщица крахмального белья получала в месяц 12–15 рублей. В прачечных, как и в портновских мастерских, девочки 13–14 лет работали ученицами. Их сюда сбывали родители, не имевшие возможности их прокормить. Учение длилось два-три года, а иногда и четыре. Хозяйка прачечной жалованья ученицам не платила, а только одевала и кормила их всякой дрянью. Девочек заставляли делать самую грязную работу и били.
Весной из деревень приходили в Москву «капорки», или «полольщицы». В конце зимы их нанимали вербовщики. Эти вербовщики в качестве задатка давали девушкам 1–2 рубля и забирали у них паспорта. Сначала они работали в парниках, потом в поле. Жили в сараях, спали вповалку. Зарабатывали в месяц не более 12 рублей.
Пели за работой не только сапожники. Пели ещё и щёточники. Работать они начинали обычно в четыре часа утра. Чистая работа была у тех, кто делал зубные щётки. Белый волос с помощью вязального крючка продевался сквозь отверстия в головной части костяной колодки. За день таких щёток можно было изготовить, при всём старании, не более четырёх дюжин на 16 копеек Совсем другое дело — платяные и сапожные щётки. Их волос сажали на расплавленный вар или канифоль. Поэтому полы в таких мастерских вечно были залиты этими липкими веществами. Спавшие на полу в мастерских рабочие прилипали к полу. На всю мастерскую имелись одни опорки. Когда наступало время пить чай, один из щёточников надевал опорки и в сопровождении босого мальчика бежал в ближайшую чайную или трактир. Прибежав туда, он отдавал опорки мальчику, и тот возвращался с ними в мастерскую. Тут их надевал другой рабочий, и мальчик снова бежал с ним до чайной. И так пока не перебегут туда все. После чаепития вся история повторялась в обратном порядке. Но все эти неудобства, гадкая пища, низкий заработок (3–7 рублей в месяц), бесконечный рабочий день были мелочью по сравнению с сибирской язвой. А именно этой болезнью нередко болели щёточники, поскольку хозяева, экономя деньги на сырье, покупали «из-под полы» по дешёвке шкуры заражённых животных.
Бывало, с улицы до москвичей доносились дребезжание железа, стук колеса тележки по булыжной мостовой и слова: «Чинить кровати, паять вёдра, тазы, корыта починять!» Это кричали бродячие слесари, или «починялы», как называли их московские обыватели. Это были крестьянские парни лет 16–18. Ходили они подвое, иногда по трое. В тележке таскали с собой большие ножницы, которыми можно было резать листы железа, паяльник и, чтобы его нагреть, маленькие мехи, а также походную жаровню. Были у них и молотки, и даже небольшая наковальня. Из-за того, что заказчиками их являлись обычно женщины, величали их в народе «бабьими работниками». По бедности своей женщины расплачивались с ними нередко какими-нибудь старыми вещами: корытами, кастрюлями, кроватями, тазами, да и те по большей части были ржавые и дырявые. Что-то из этого добра слесари чинили и продавали, что-то использовали на изготовление «заплаток», а что-то выменивали на олово или продавали как «лом». Заработав в одном дворе 15–30 копеек они перекочёвывали в другой. Так в день им удавалось заработать 1–2 рубля. Зимой часть бродячих слесарей пристраивались на работу в слесарные мастерские и к жестянщикам, поставлявшим свой товар на Сухаревку. Большинство же их в эту пору, а также на время летних работ уходило в деревню. Живя в Москве, они ночевали в сараях, а то и просто под открытым небом. По большим праздникам, раза четыре в год, отсылали они домой рублей по 20.
Ходили по городу и дровоколы. Рубить дрова на даче, да ещё в лёгкий морозец, одно удовольствие, как, впрочем, и доставать ведро из колодца, слыша, как плещется в глубине его вода да гремит цепь, приделанная к барабану, который вы вертите за большую железную ручку. Однако дровоколам вся эта романтика была чужда. Одетые в отрепья, в мороз и жару слонялись они с тяжёлыми колунами и клиньями по Москве, ища работу. Радовались, когда попадались дрова второго сорта. При ударе колуном такие поленья разлетались на две части. Совсем другое дело, когда попадались поленья первого сорта. В них часто встречались суки, в которых увязал колун, и приходилось вбивать клинья для того, чтобы извлечь его. На операцию такую уходило десять минут и много сил. А чтобы наколоть сажень дров и заработать 45 копеек, дровоколу требовалось полтора-два часа. Бывало и больше, если хозяйка посчитает, что дрова наколоты слишком крупно, и не заставит их переколоть заново. И всё-таки хорошо, когда работа была, за месяц можно было заработать 25 рублей, а вот когда её не было, в особенности летом, дровоколам приходилось совсем плохо. Не случайно большинство из их не имело семьи — прокормить невозможно. Жили дровоколы в Москве обычно поблизости от дровяного склада, занимали крошечную каморку или снимали койку.
Помимо дровоколов с дровами работали и так называемые кладчики. Их в Москве было немного, а в XX веке они вообще перевелись. Работа их заключалась в укладке дров. На первый взгляд работа, не требующая большой фантазии и сноровки, однако в городе, который отапливался дровами, это было немаловажно, ведь сложить поленья можно так, что в кладку одного и того же размера войдёт две с лишним сажени дров, а можно сложить так, что в ней поместятся все четыре. За такое умение и ценили кладчиков москвичи. Платили им за сложенную сажень дров по 10–20 копеек Плата зависела от вида дров. За крупные и тяжёлые поленья платили больше, чем за мелкие и лёгкие. «Мостаки», то есть наиболее ловкие и опытные кладчики, могли уложить в день до 30 саженей дров и заработать до 4–5 рублей. Получив заработанные деньги, кладчики запивали на неделю. Совмещая тяжёлую работу с отчаянным пьянством, они сокращали свою жизнь, как правило, до 45–50 лет.
И всё-таки, как бы ни болела после работы у дровокола и кладчика спина, как бы ни ныли у них руки, жизнь их нельзя было сравнить с жизнью посадчиков и строгальщиков. Трудились они не на свежем воздухе, как дровоколы, а в больших деревянных сараях с маленькими окнами. Такие сараи можно было встретить в Даниловке, в Марьиной Роще, в Зарядье и других частях города. На прибитых к стенам вывесках можно было прочитать: «Посадочная мастерская Сидорова» или: «Посадочное заведение Желтобрюхова», а то и просто: «Заготовочное заведение». Что же заготавливали эти заведения? А заготавливали они кожи для простых сапог, какие в основном носили крестьяне и солдаты. Заготовка эта выглядела так на полу сарая стояли баки и котлы, в которых вымачивались кожи, поступившие с кожевенного завода. В задачу посадчиков входило сделать эти кожи мягкими и восприимчивыми к краске. Для этого-то кожи и нужно было мочить в какой-то зловонной жидкости. Посторонний человек не привыкший к такому страшному удушливому смраду, мог, войдя в сарай, потерять сознание. Летом, когда окна сараев были открыты, местные жители старались обойти эти заведения стороной, а когда не удавалось, переходили на другую сторону улицы, зажав нос и стараясь не дышать. Посадчики же, склонившись над котлами, проводили здесь по 12–13 часов, а то и больше. Они мяли руками кожу, погружённую в жидкость, а потом развешивали её на крючках, чтобы она растянулась. Строгальщики выравнивали и выстригали кожу перед окраской. Помимо посадчиков и строгальщиков в сараях этих работали мальчишки — ученики, пришедшие из ближних деревень. Первые четыре-пять лет они работали бесплатно, за хлеб и воду. Их нещадно по всякому поводу били хозяева, доставалось им и от рабочих. Последним хозяин платил по 9–11 рублей в месяц и кормил такой дрянью, что вспоминать противно. Иногда, по праздникам или в воскресенье, он приглашал рабочих в трактир попить чая с калачом или селёдкой, за что рабочие должны были отработать полдня. По бедности своей рабочие семей не имели и ночевали в том же вонючем сарае, в котором работали. Поживёт, поживёт человек такой жизнью, потом возьмёт да и помрёт.
Нелёгок был труд и крючников, а проще говоря, грузчиков. Крючниками их называли потому, что металлический крюк был их главным и единственным рабочим инструментом. С его помощью они цепляли груз, который взваливали на свою, покрытую холщовым мешком спину. Груз этот часто весил 8–10 пудов, то есть 130–160 килограммов. За работу от зари до зари они имели в день целковый, так называли раньше металлический рубль, и несли его в кабак Напившись, затевали драки, избивая друг друга кулаками и крючьями. Вернувшись в грязное смрадное помещение, в котором они снимали койку за 3–5 рублей в месяц, заваливались спать. Наутро, встав с головной болью и ломотой во всём теле, говорили себе: «Ничего, на работе разгуляюсь». После кабака и платы за койку у крючника оставалось 50–60 копеек в день на еду. Деньгами на еду распоряжался артельный староста, поскольку крючники работали артелями. Староста же, как правило, утаивал часть заработка крючников и денег, полагавшихся им на харчи. Да были бы ещё харчи, а то так отбросы. Не зря крючники в шутку говорили, получая баланду: «А мне потухлее, да побольше». Впрочем, и те, кто питался отдельно от артели, в харчевнях, тоже не очень-то от этого выигрывали. Подавали там тухлую печёнку с рубцами и другое гнильё. И вот проходило два-три года, и сочетание тяжёлого труда, плохого питания и пьянства приводило к тому, что здоровый, цветущий человек разваливался, становился инвалидом и возвращался доживать свою жизнь в деревню или превращался в босяка.
Труд слесарей в железнодорожных депо тоже лёгким не назовёшь. Правда, высококвалифицированные слесари работали в помещении и в начале 10-х годов XX века зарабатывали по 2 рубля 75 копеек в день, но слесарей таких было немного. Большинство их работало на улице, торчало целыми днями в ямах под вагонами и паровозами, из которых, бывало, лились на них вода и масло. Рабочий день слесарей длился девять часов, а заработок составлял от 1 рубля 50 копеек до 75 копеек. Сверхурочная работа оплачивалась в полуторном размере. Проработав на этой тяжёлой работе 10–12 лет, слесари, потеряв силы, шли в кочегары, на водокачки, в сторожа. Кое-кому, правда, удавалось выбиться в монтёры или на другую, более выгодную, работу.
Имела свои «сладкие» стороны и жизнь рабочих кондитерских фабрик. Вообще кондитерские заведения были трёх видов: большие фабрики, мелкие розничные фабрики, а также кустарные производства. На больших фабриках, таких как «Эйнем», например, рабочий день хоть и длился по девять-десять часов, зато каждый год предоставлялся двухнедельный отдых. Заработок составлял 25 рублей в месяц, а те, кто верой и правдой прослужил 25 лет, становились юбилярами и получали в два раза больше. Хозяева тяготились старыми, дорогостоящими юбилярами и при первой возможности старались избавиться от них, а поэтому юбиляры нередко слышали от своих товарищей по работе такие слова: «Ну, юбиляром стал, теперь надо быть тише воды, ниже травы, а то живо без работы останешься». Особенно строго наказывали за поедание продукции фабрики на рабочем месте. За это могли оштрафовать на 3 рубля. Правда, уследить за этим было нелегко, и многие рабочие в результате злоупотребления кондитерскими изделиями наживали себе катар желудка. Поскольку сладкое любят дети и женщины, не удивительно, что число последних на фабриках из года в год росло. Платили женщинам по 40–50 копеек в день, так что в месяц заработок их составлял 12–15 рублей. За сверхурочную работу, она была летом и осенью, когда варили варенье, платили вдвое больше, но и штрафы драли высокие. Заварит работница кипяток — рубль штрафа, пальцы оближет — два, а съест конфету — вообще увольнение. Из-за всего этого работницы на фабрике долго не задерживались, а подыскивали другую работу и уходили. На их место зимой приходили из деревни временные рабочие, мармеладчики и монпасейщики. Жизнь тех, кто трудился на фабриках, где хозяевами были французы и немцы, была несколько лучше, чем у тех, кто работал на своих, русских, хозяев. В заведениях, принадлежавших иностранцам, лучше относились к людям и условия труда были лучше, чище. Одно было плохо: мастера-иностранцы не знали русского языка, а поэтому понять, что они хотят, было трудно. В мелких розничных кондитерских хозяева платили работникам по 30 рублей в месяц, да и за съеденные карамельки не штрафовали. А вот в кустарных мастерских, где в конфеты добавляли краску и всякие отбросы, жизнь рабочих была намного тяжелее. Работали они по 15–18 часов за 18–20 рублей в месяц. Мастерские были грязные, смрадные, и рабочих в них было набито как сельдей в бочке.
Разными были и предприятия ювелирного промысла. На окраинах города существовали мастерские, где изготовляли украшения «на скорую руку», которые сбывали в базарные дни на Сухаревском или любом другом рынке. В центре города: на Кузнецком Мосту, Петровке или Тверской, находились мастерские, поставлявшие свои изделия в крупные магазины. В них работали мастера достаточно высокого класса. Золото в порошке или в виде слитка здесь переплавлял и изготавливал из него вчерне украшение так называемый мандеровщик. После него за вещь брался шлифовщик, а вставлял в неё камни закрепщик. Квалификация и тонкость работы требовали от ювелира точности глаза и твёрдости рук. Поэтому среди них не было алкоголиков с трясущимися руками. Человеке такими ручками мог легко потерять с похмелья малюсенький драгоценный камушек, получить за это по шее от хозяина и выплатить стоимость камушка. Кроме того, вставить камушек в нужное гнёздышко трясущимися ручками невозможно. Плоские медальоны или брелки из золота делали чеканщики, а потом передавали их гравёрам. Те на медальонах и перстнях гравировали разные фигуры, инициалы, имена. На серебряной пепельнице, предназначенной для подарка другу, гравёр, по просьбе клиента, красивым почерком вывел слова: «Кури, кури, скотина, — умрёшь от никотина». За день работы гравёр зарабатывал полтора — два с половиной рубля, закрепщик и чеканщик — до четырёх, а мандеровщик — до трёх. Жили ювелиры, как правило, на своих квартирах.
Глава девятая
ДЕТСТВО, ОТРОЧЕСТВО, ЮНОСТЬ
Страдальцы, и садисты
Когда я был маленьким, у меня были бабушка, а также мама и папа. Я их очень любил, но, бывало, они мне что-то не разрешали, в чём-то отказывали, ну и ругали, конечно. И вот, как говорится, попив молочка, я ложился в свою чистенькую постельку и начинал жалеть себя. Я представлял себе, как, обиженный, я ушёл из дома, скитался среди чужих людей, а потом, слепой и голодный, в страшных лохмотьях, возвращался и противные родители, увидев меня, плакали и проклинали себя за то, что ругали меня. Свои детские переживания, даже такие, мы запоминаем на всю жизнь. Как же трудно человеку проходить свой земной путь с памятью о настоящих страданиях, пережитых им в детстве! Для детей из хороших, добрых семей написано немало книг о бедных, несчастных детях. Святочные рассказы, рождественские повести так и пестрят трогательными сюжетами со счастливым концом. Они позволяют нам полюбоваться своей добротой и чувствительностью. Есть, правда, и другие сочинения, которые врываются в наши души, как холодный ветер во внезапно распахнувшееся окно, напоминая о том, что не все в этом мире счастливы. У Фёдора Михайловича Достоевского есть очерк, называется он «Мальчик с ручкой». Вот несколько строк из него: «Перед ёлкой и в самую ёлку, перед Рождеством, я всё встречал на улице, на известном углу, одного мальчишку, никак не более лет семи. В страшный мороз он был одет почти по-летнему, но шея у него была обвязана каким-то старьём, значит, его всё же кто-то снаряжал, посылая. Он ходил „с ручкой“ — это технический термин, значит — просить милостыню. Термин выдумали сами эти мальчики… Таких, как он, множество, они вертятся на вашей дороге и завывают что-то заученное; этих мальчишек тьма-тьмущая: их высылают „с ручкой“ хотя бы в самый страшный мороз, и если ничего не наберут, то наверно их ждут побои. Набрав копеек, мальчик возвращается с красными, окоченевшими руками в какой-нибудь подвал, где пьянствует какая-нибудь шайка халатников, из тех самых, которые, „забастовав на фабрике под воскресенье в субботу, возвращаются вновь на работу не ранее как в среду вечером“. Там, в подвалах, пьянствуют с ними их голодные и битые жёны, тут же пищат голодные грудные их дети. Водка, и грязь, и разврат, а главное, водка. С набранными копейками мальчишку тотчас же посылают в кабак, и он приносит ещё вина. В забаву и ему иногда нальют в рот косушку и хохочут, когда он, с пресёкшимся дыханием, упадёт чуть не без памяти на пол». Страшные строки. Ещё страшнее были бы они для нас, если бы мы узнали о том, что такой вот несчастный мальчик приходится нам прапрадедушкой. И это вполне возможно, учитывая, что большинство из нас своих прапрадедушек, как и прапрабабушек, не знает. Непонятно, как, описывая всё это, Достоевский мог отвергать свершения ради лучшей жизни на Земле, если при этом будет пролита слеза ребёнка, и в то же время принимать мир, в котором эти слёзы лились рекой! Поистине загадочна русская душа!
А помните жуткую историю, которую Иван Карамазов рассказал своему брату Алёше, как генерал затравил своими собаками мальчика за то, что тот, бросив камень, повредил лапу одной из его собак Автора романа больше всего волновал вопрос о том, как человек рождённый, выросший и живущий в самом православном из миров — России, смог совершить такую подлость. Объяснение сему он нашёл простое, состоящее всего из четырёх слов: «Бога нет, и всё дозволено». Коротко и ясно. Многие подхватили эту чёткую формулировку, поскольку спасение от зла видели лишь в одном: в вере в Бога. И как любят наши моралисты повторять это изречение вместе с такими крылатыми фразами, как «Умом Россию не понять», «Красота спасёт мир» или «Бог есть любовь»! Их завораживает многозначительность формы, затмевающая отсутствие содержания. Мне же сдаётся, что наш литературный гений в данном случае передёргивает. Почему же это, если Бога нет, то всё дозволено? Что же люди — звери какие? Неужели лишь на страхе перед наказанием Божьим держится общественная мораль, неужели не выработало человечество за тысячи лет своего существования никаких правил общения, кроме религиозных, неужели не научились люди уважать себя и других? Отсутствие Бога совсем не означает вседозволенности, как и отсутствие светофора не означает, что надо обязательно бросаться в поток мчащихся автомобилей. Человек не становится диким зверем оттого, что не верит в Бога. От преступления его удерживают мораль общества, в котором он живёт, страх наказания и, наконец, желание оставить по себе добрую память у своих детей и людей вообще. Ну а что касается таких, как этот генерал, то здесь, как говорится, в семье не без урода, хотя у этого урода, небось, на груди и болтался крестик.
Опасаясь наскучить читателю морализаторством, я всё-таки приведу несколько историй из старого быта нашего православного общества, когда мерзавцы (или, по Достоевскому, «люди без Бога в душе») заставляли детей лить слёзы. Истории эти не выдуманы, их сотворила сама жизнь.
В 1898 году в бедной семье Жуковых узнали о том, что супруги Елагины ищут девочку для компании своей трёхлетней дочери, с которой они собираются ехать в Париж. У Жуковых как раз была такая девочка, их семилетняя дочь Ниночка. Бедный отец на следующий же день привёл её в дом Елагиных. Волнуясь и заикаясь, он объяснил приветливой и добродушной хозяйке, что будет рад, если она со своим супругом не оставит своими заботами единственное счастье его жизни, маленькую дочь. Доброта и чадолюбие исходили от полного и угреватого лица Валентины Ивановны Елагиной, когда она приняла под свою опеку тихую бледную девочку. Спокойным и довольным покинул бедный отец дом Елагиных, ещё бы: пристроил дочь у добрых, богатых людей, дал ей возможность увидеть Париж, о котором сам он мог только мечтать.
Когда за отцом закрылась дверь, Ниночка заплакала. Однако её никто, как раньше, утешать не стал. Добродушная хозяйка сильно ударила грубой ручищей по маленькому личику и приказала заткнуться. Счастливый отец шёл в это время по улице и улыбался. Он не знал, что его дочь попала в лапы садистов. Её постоянно били, драли за волосы, ставили на колени с поднятыми руками, когда она не могла хоть чем-нибудь угодить их дочери Наде. Кормили пустым, без мяса, супом. Если кто украдкой давал девочке хлеб, вырывали кусок у неё изо рта и били по голове. На людях же Елагина была с девочкой очень любезна и всем говорила, что отдаёт чужому ребёнку лучшие куски, отрывая их даже от самой себя. Особенно жестоким по отношению к девочке был сам Елагин. Истязание ребёнка явно доставляло ему наслаждение, иначе зачем бы он сначала ставил на нежное тельце девочки горчичники, а потом сёк по этим местам её до крови, зажав голову девочки между ног. Валентина Ивановна после порки осматривала девочку и, заметив не тронутые ремнём места, делала мужу выговор. Когда семейство отправлялось на прогулку, Ниночку привязывали собачьей цепочкой к окну за ногу. На ночь также привязывали её за ногу или руку. Сажали на горчичники. При этом ноги девочки были вытянуты, а руки завязаны сзади и привязаны к креслу. Так она сидела целый час. Потом Елагин вёл её в сад и сёк по больным местам. После этого она ни сидеть, ни ходить не могла. Однажды Елагины заставили девочку тащить носилки с собственной дочерью. Она сделала с этой ношей несколько шагов и села, у неё не было сил ни идти, ни стоять. Тогда Елагин избил Нину. Девчонка Надя росла и всё больше превращалась в то яблочко, которое падает недалеко от породившей его яблоньки. Она постоянно жаловалась на свою «прислугу», получая удовольствие оттого, что обращала на неё гнев своей злобной мамаши. Своего обращения с чужим ребёнком Елагины не изменили и во Франции. Французы, заметившие издевательства Елагиных над девочкой, стали говорить, что все русские — варвары. Мамаша Елагина старалась, правда, произвести на окружающих наилучшее впечатление и даже купила как-то при всех Ниночке пирожное, однако заморочить людям голову не смогла. К тому же от всех этих издевательств и истязаний у девочки стал кривиться рот и начали косить глаза. Жившая тогда в одной гостинице с Елагиными графиня Толстая попросила графиню Апраксину известить русского консула о жестоком обращении с ребёнком. Кончилось всё тем, что на Елагиных завели уголовное дело. Правда, отделались супруги лёгким испугом. Суду был предан только Елагин, и того присяжные признали «виновным со снисхождением».
Десятилетней Тане Головеченковой тоже не повезло с благодетельницей. В начале 80-х годов XIX века её взяла из детского приюта полковница Андрузская. Барыне было скучно. Теперь она могла на каждом углу болтать о своей доброте и к тому же пользоваться ребёнком как бесплатной прислугой. Девочке приходилось работать за лакея и за горничную, постоянно убирать восемь комнат, мыть полы и натирать их воском. Полковница же в благодарность колотила её палкой, секла розгами. При этом она велела кухарке держать ребёнка за руки, а дворнику — за ноги. От такой процедуры у девочки всё тело было в сине-багровых полосах. Бывало, что новоявленная мамаша выгоняла в мороз босую Таню на снег. Кормила же её через день, и девочка, как нищая, вынуждена была выпрашивать хлеб у посторонних людей. По самой ничтожной причине она вообще переставала её кормить и морила голодом, а также запирала её в уборной или в холодном амбаре.
Впрочем, не только чужие, но и родные люди становились причиной страданий и даже смерти несчастных детей. Одна мамаша, родив сына, отдала его в деревню. Через три года ей его вернули. В это время она уже была замужем за другим. Отчим достался ребёнку не из лучших. Мать же, вместо того чтобы защитить от него сына, стала вместе с ним издеваться над беззащитным существом. Мало того что его постоянно били, так ещё заставляли во время обеда, а также, когда уходили, стоять на коленях и держать полено над головой. Вместо нормальной еды ему бросали жалкие объедки, а ночью выгоняли на улицу. Ребёнок в восемь лет походил на четырёхлетнего, у него были отморожены руки и ноги. Соседи, видя его с поленом над головой, предлагали ему положить полено, пока нет родителей, но он боялся это сделать. Однажды отчим ударил его ногой в живот так, что у него пошла кровь изо рта. Происходило это в 1898 году. В том же году другая мать запирала сына в тёмной комнате и по два дня не кормила, постоянно била его сыромятным ремнём, а однажды, устав сечь, стала грызть его голову.
Москва, конечно, была не самым страшным местом для детей. Стоны и рыдания их доносились со всех концов нашей необъятной родины. В заметке «Замученный братом» одна из газет писала: «Ребёнка нашли в холодном сарае (было минус 35 градусов) в бессознательном состоянии. Сегодня он умер. Врачи вскрыли внутренности. Оттуда выглянула голодная смерть: в желудке полная пустота, он сократился в комочек Смерть произошла от голода и холода. Уморил его брат — смотритель каторжного отделения тюрьмы».
В Одессе, в семье капитана 1-го ранга Крякина постоянно истязали одиннадцатилетнюю сироту Веру Батурину. Чтобы не оставлять следов, девочке обвязывали лицо тряпкой, а чтобы она не кричала — затыкали рот грязной ветошью. Кроме того, детки Крякины в это время бренчали на пианино или дразнили своих собак заставляя их лаять. Девочку ставили на колени, а пол перед этим посыпали крупной солью. Ей мазали лицо грязью, угрожали повесить, накинув на шею верёвку, хозяйский сынок мог двинуть её ногой в лицо, когда она снимала с него сапоги. И всё это творилось в семье образованных людей! Госпожа Крякина прошла курс в институте, а взрослая дочь её закончила гимназию. Соседи Крякиных после одной из сцен истязания ребёнка не выдержали и обратились в полицию. Крякина пыталась подкупить следователя, а когда это не получилось, накатала на него жалобу обер-полицмейстеру. В суде Крякина закатила истерику и сердобольные присяжные её оправдали.
Все эти звери не потомки инопланетян. Это наши с вами соотечественники. Они были, есть и будут среди нас, и нет сомнения в том, что и сейчас подрастают им подобные. Откуда в этих людях такая жестокость, такой изощрённый садизм? Может быть, в детстве садиста Елагина самого сажали на горчичники и потом секли, а отчима несчастного мальчика заставляли держать бревно над головой? Может быть, на глазах маленькой будущей полковницы дворня, по приказу её родителей, истязала крепостных, а родители капитанши Кряки-ной прислугу? Надо полагать, что люди эти понимали, что творят зло, однако в нём находили они разрядку для своей чёрной, грязной души. Особое отвращение вызывают у нас попытки всех этих садистов представиться в качестве добрейших людей, отдающих себя без остатка на благо ребёнка. «…Верите ли: от себя отрываем… я лучше сама не съем… ночи не спала… своему не дам, а ей оставлю… а что мне надо, лишь бы ему было хорошо… я благодарности не жду, Бог он всё видит…» — весь этот набор слов так и сыпался из лживых уст этих выродков.
Мальчики
Как не похоже это кривлянье на бесхитростный рассказ чеховского Ваньки Жукова, знакомый нам со школьных лет. «А вчерась, — писал он в письме своему дедушке, Василию Макарычу, — мне была выволочка. Хозяин выволок меня за волосья на двор и отчесал шпандырем за то, что я качал ихнего ребятёнка в люльке и по нечаянности заснул. А на неделе хозяйка велела мне почистить селёдку, а я начал с хвоста, а она взяла селёдку и ейной мордой начала меня в харю тыкать. Подмастерья надо мной насмехаются, посылают в кабак за водкой и велят красть у хозяев огурцы, а хозяин бьёт, чем попадя. А еды нету никакой. Утром дают хлеба, в обед каши и к вечеру тоже хлеба, а чтоб чаю или щей, то хозяева сами трескают. А спать мне велят в сенях, а когда ребятёнок ихний плачет, я вовсе не сплю, а качаю люльку… меня все колотят и кушать страсть хочется, а скука такая, что и сказать нельзя, всё плачу. А намедни хозяин колодкой по голове ударил так, что упал и насилу очухался. Пропащая моя жизнь, хуже собаки всякой».
Ваня был прав. Жизнь у него действительно была собачьей. Его обижали, а он должен был молчать, его били, а он должен был терпеть. Жаловаться было некому. Согласно примечанию к статье 37-й Торгового устава тех лет, «малолетние сидельцы», как закон величал мальчишек, работавших в купеческих лавках, за шалости наказывались розгами, зато всё хорошее им доставалось в последнюю очередь. Чай в лавке пили три раза в день, а зимой даже чаще. Так вот с каждого — заварка чая, как тогда говорили, сначала пил хозяин, затем приказчики, а остатки доставались мальчикам. Зато им приходилось убирать в лавке, чистить снег на улице и скидывать его с крыши. Если мальчик при этом падал или просто от чего-либо заболевал, его отсылали в деревню, бросив ему вслед: «Сам виноват!» Судиться с купцом бедным родителям несчастного ребёнка было не под силу.
Спустя два года мальчишек начинали «учить» торговому делу. И вот зимой, в трескучий мороз, они торчали перед дверями лавки и зазывали покупателей, отвешивая им низкие поклоны. Они учились понимать условные знаки и пометки на товарах, чтобы знать, сколько запросить за товар и сколько можно уступить в цене при его продаже (ценников на товары тогда не выставляли). Им следовало знать, как нужно обращаться к тому или иному покупателю и что мужика нужно называть купцом или почтенным, чиновника — благородием, степенством, а то и превосходительством, солдата — кавалером, горничную — барышней, сударыней, мастерового — хозяином, милым человеком и т. п. Они узнавали условные словечки хозяев и приказчиков, которые позволяли им, например, отпустить по адресу покупателя крепкое словечко или неуместное выражение вроде «у вас, бабушка, в одном кармане вошь на аркане, а в другом блоха на цепи», или «не забыли ли вы деньги в банке, которых у вас нет?». Если же у них самих заводились копейки, подаренные покупателями, которым они относили под праздник товар на дом, то эти копейки отбирали хозяева и хозяйки, проводившие время от времени «ревизии» в их сундучках. Казалось бы, нетрудное занятие — укачивание хозяйского ребятёнка в «зыбке» — превращалось в пытку, когда после очередной короткой ночи и тяжёлого трудового дня неумолимо клонило в сон.
Не слаще жизни этих детей, была жизнь мальчиков, служивших в ремесленных заведениях и артелях. В одной из них, где работало 60 рабочих, тринадцатилетний паренёк варил обед. В благодарность рабочие били мальчика по любому поводу: не доварил обед — били, переварил — били, не принёс воды — били, не успел нарезать хлеб — били, успел… впрочем, тоже могли побить. На плечах у мальчика постоянные ссадины от коромысла, а на лице синяки. На московских улицах можно было встретить мальчиков — точильщиков и услышать, как они кричали: «Ножи, ножницы точить, бритвы править!» Каждый из них должен был ежедневно заработать для своего хозяина не менее 45 копеек. Заработает меньше — будет бит и оставлен голодным.
Случалось, что мальчишки на синяках даже зарабатывали. В одной кондитерской лавке у Рогожской Заставы в предпоследний год XIX века завёлся «работник Балда» из пушкинской сказки, а вернее, приказчик, который очень любил раздавать щелчки. В первую очередь от этого Балды доставалось работавшим в лавке мальчишкам. Приказчик был готов даже платить им по копейке за каждый щелчок — лишь бы лбы подставляли. Ну и, конечно, достиг в этом деле большого успеха: у мальчишек постоянно лбы были в синяках. Находились среди приказчиков, конечно, и такие, которые учили словом. Старый приказчик в середине века, бывало, говорил мальчику, желающему выйти в люди: «Будь честным, не кради, на приказчиков никогда не жалуйся и никогда хозяину на них не ябедничай, что бы они ни делали, и старайся услужить кухарке». Открытое воровство среди приказчиков не поощрялось, однако кражи из хозяйственной выручки рассматривались как вид наживы. В трактирах считалось не зазорным не только обсчитывать, но и выставлять на стол порожние бутылки вместо требуемых с вином в расчёте на то, что пьяные не заметят. Учились не только обманывать, но и заискивать, постоянно видя перед собой приказчика, наклонённого вперёд с приглашающим жестом правой руки и повторяющего одни и те же слова: «Лучше не найдёте-с… К нам пожалуйте-с!»
Раздача оплеух и зуботычин, битьё детей и женщин — у нас ведь целая традиция, вышедшая из жестокостей крепостного рабства, а может быть, и раньше. Об этом можно эпопеи писать, не то что рассказы. Возьмите, к примеру, хотя бы охотнорядских купцов. Один такой купец как-то послал к другому купцу мальчика за варом, а деньги на вар не дал, стало быть, в долг. Ну, мальчик вар принёс, а купец отдавать деньги за вар не торопится. Через некоторое время тот купец, который дал вар, посылает своего мальчика справиться у первого, когда он деньги за вар отдаст. И вот за то, что мальчик передал ему вопрос своего хозяина, этот негодяй так избил несчастного ребёнка, что тот стал плохо слышать. А какое дело купцу до того, что из этого мальчика должен вырасти мужчина, которому нужно будет искать работу, зарабатывать на хлеб, и что покалеченному ему будет это сделать намного труднее? Вот и приходилось изуродованному таким мерзавцем ребёнку пополнять в будущем ряды нищих и убогих, таких как тот несчастный глухонемой мальчик, ободранный, босой, всклокоченный и грязный, что носился по Долгоруковской улице, пугая прохожих. Люди боялись его и брезговали им. Им хотелось только одного: не видеть его, чтобы он не напоминал им о несовместимости человеческого сознания с нечеловеческой жизнью.
Купец же, избивая ребёнка, действовал по привычке: его самого били. Да и на ком вымещать свою злость, если не на безответном существе? Так в обществе устанавливалась дисциплина, так утверждалась сила кулака и слабость слова, компенсировать которую была призвана матерщина. Встречались, наверное, купцы, которые детей не били. Один, во всяком случае, наказывал детей тем, что летом заставлял их долго сидеть на солнцепёке.
Слово «купец» и слово «самодур» ещё с времён А. Н. Островского стали почти синонимами. Ну чем, как не самодурством, можно назвать поведение купца, который, вернувшись пьяным домой, когда его слуги-мальчишки, намаявшись за целый день, крепко спали, будил их и заставлял петь «Вот взошла луна золотая», а его жена в это время играла мелодию одним пальцем на пианино. Куда полезнее этого «эстетического воспитания» была бы простая забота о детях, ведь они спали на полу, где бегали тараканы, мыши, крысы, их плохо кормили, чаще всего испорченными продуктами, а уж об условиях труда и говорить нечего. На людных московских улицах, таких как Тверская, Кузнецкий Мост, Мясницкая, да и не только, можно было встретить мальчиков с тяжёлыми корзинами на головах. Однажды, в 1899 году, двенадцатилетний мальчик, работавший в булочной купца Новикова в Мокринском переулке, нёс двухпудовую корзину с белым хлебом. Заметив, что ребёнок надрывается под тяжестью ноши, городовой остановил его и велел дворнику отнести корзину. По данному факту был даже составлен протокол. Купец же возмутился: «Всегда таскали такие корзины, сам их таскал, а тут, пожалуйте, барина нашли, корзину ему трудно донести. Так на то и работа, чтобы трудно было. Станешь барином, тогда и не будешь таскать». В том, что мальчишек и раньше заставляли носить непосильный груз, купец был прав. Н. П. Свешников в своих «Воспоминаниях пропащего человека», относящихся к середине XIX века, писал: «В 13–14 лет я таскал на спине пятипудовые ящики, а на голове заставляли носить более чем два пуда. Когда снимешь корзину и поставишь её на землю, чтобы отдохнуть, то минут пять или десять ни голову повернуть, ни спину разогнуть». И никто за него тогда не заступался. Купцу же, как говорится, было поставлено на вид, но толку от этого не было. Купцы и прочие торговцы продолжали нещадно эксплуатировать детей, они оставляли их на базарах для охраны своего товара, и те мёрзли там всю ночь в своих жалких одеждах. Маленькие «золотарики» — так называли учеников ювелиров, по целым дням дышали дымом печей. Ради справедливости следует заметить, что детей у нас эксплуатировали и били не только русские хозяева. Повар-француз в ресторане «Эрмитаж», на углу Трубной площади, который держал тогда тоже француз Люсьен Оливье, также нещадно бил своих поварят, отданных ему «в науку». Годы учения для многих тогда были годами бесправия, голода и побоев, царством кулака и шпандыря.
Тяжко приходилось мальчишкам в учении у кузнецов. Здесь, в кузнице, мальчик 13–14 лет с шести утра до семи-восьми вечера таскал угли для горна, раздувал мехи, бегал в лавку за железом, прибирал и пр. Особенно тяжёлой для него являлась работа молотобойца. Для того чтобы расплющить кусок железа, молотобоец брал в руки десяти-двенадцатифунтовый (4–5 килограммов) молоток с длинной ручкой и бил им по металлу что есть силы, не переставая, два-три часа до тех пор, пока он не становился тоньше. Получали за свой труд молотобойцы по 40–60 копеек в день, не считая харчей.
В Марьиной Роще, прежде чем взять мальчика «на место», ему делали «пробу». Для этого хозяин подзывал его к себе и велел ему сжать кулаки и показать зубы. Потом приказывал: «А ну, надуй щёки!» И когда мальчик щёки надувал, хозяин бил его по ним и спрашивал: «Ну что?» Если мальчик ответит: «Ничего, дяденька, хорошо», то его принимали на работу, а если промолчит или заплачет — отказывали, говоря: «Ну, куда же ты годишься, тебя здесь галки заклюют!»
Суровую школу проходили мальчики. Школа эта укрепляла их волю, но опустошала душу. Она, кроме того, не оставляла места состраданию. В 1917 году многие из них стали взрослыми и смогли отомстить за свои обиды и унижения.
Были в Москве заведения, в которых детей не только унижали и истязали физически, но и развращали. В так называемых чайных, торговавших днём и ночью вином и водкой, среди оборванцев и проституток самого низкого пошиба мальчишки из прислуги валились с ног от опьянения, сквернословили и похабничали.
Мелкий хозяйчик вышедший сам из грязи и унижений, почувствовав власть над людьми, а тем более над детьми, превращался в чудовище. И если уж в отношении мальчиков он позволял себе всякие зверства, то что же он мог позволить себе в отношении девочек? В начале 80-х годов XIX века Алексей Фёдорович Фельдман открыл на Тверской, в доме Логинова, небольшое прачечно-белошвейное заведение и наряду с работницами набрал в него учениц — малолетних девочек Помимо того, что он их нещадно эксплуатировал, он и его жена, Вера Михайловна, постоянно истязали их. Они заставляли семи — десятилетних девочек выносить полные ушата помоев, выгоняли на улицу в трескучий мороз в одних платьицах, били до крови всем, что попадётся под руку, а также ногами, вырывали волосы, ругали самыми последними словами. Кучера носили Фельдману пучки розог. Бывало, он и сам брал у дворника метлу. Тот думал — для того чтобы подметать, а оказывается, Фельдман выдирал из неё розги, чтобы сечь детей. Когда одна из учениц попыталась покончить с собой, выпив жавель, применяемый для стирки белья, выяснилось, что её изнасиловал хозяин. Тогда хозяйка, заинтересовавшись проказами мужа, пригласила акушерку для того, чтобы проверить, в каком состоянии находятся другие ученицы. Оказалось, что все девочки старше девяти лет были лишены девственности. Кого-то может удивить то, что акушерка не сообщила об этом в полицию, но ведь подобные вещи были тогда обычным делом и полицию не интересовали. Государство вообще не очень обременяло себя заботами о каких-то деревенских девчонках. Спустя 30 лет, в 1912 году, правда, возникло уголовное дело о развращении малолетних девочек посетителями московских Устьинских бань. В этих банях был организован притон, в котором открыто, у всех на глазах, взрослые дяди занимались развратом с малолетними девочками. Расследование этого дела тянулось до самой революции и так ничем и не кончилось. Вывод напрашивается один: дети тех лет были абсолютно беззащитны перед взрослыми. «Наказать» своих обидчиков они могли лишь одним способом: самоубийством. Так случилось и здесь, в мастерской известного нам Фельдмана. Однажды работавшие у него девочки обратились к дворнику и сообщили, что Настя Ионова долго не выходит из туалета и они волнуются, не случилось ли с ней что-нибудь. Дворник, Кузьма Андреевич Васин, открыл дверь и увидел, как он сказал, «чуть голова торчит». Он вытащил девочку из ямы, обтёр её, спросил: «Что это тебя понудило сделать?» — а она ответила: «Дяденька, мне уж жизнь надоела, больно уж мне тяжко жить у хозяина». О том, что произошло, дворник сообщил в полицию. Когда на следующий день следователь спросил девочку о том, что произошло, та сказала, что у неё закружилась голова и она упала в выгребную яму. Это от неё и хотели услышать, ведь тем самым она избавляла представителей власти от лишней работы и забот. А что ещё могла сказать бедная девочка, запуганная взрослыми негодяями? Да и у самих этих представителей власти рыло вечно было в пуху. Незадолго до вышеописанного случая околоточный надзиратель Модест Коровин собственноручно высек по просьбе Веры Михайловны двух её учениц. Куда же дальше ехать? И кто мог заступиться за бедных детей? Набирал их Фельдман в далёких тульских и калужских деревнях, добраться до которых девочки, если бы даже и сбежали, не могли. Правда, некоторые всё-таки сбегали, но хозяин находил их и жестоко наказывал. Дворник, по-видимому, добрый человек, не мог защитить девочек «Нашему брату, — сказал он, — нельзя было заступаться… да нас ведь и не послушают». Когда нельзя наказать мерзавцев по закону, их надо наказывать по совести. Но хорошие люди не убивают, убивают преступники.
Как далеки всё это свинство, вся эта дикость от нормальной человеческой жизни, той жизни, в которой дети составляют главную радость и надежду. Какая пропасть отделяла российскую действительность от того, о чём сообщал Антон Павлович Чехов в письме брату Александру. «Дети, — писал он, — святы и чисты. Даже у разбойников и крокодилов они состоят в ангельском чине. Сами мы можем лезть в какую угодно яму, но их должны окутывать в атмосферу, приличную их чину. Нельзя безнаказанно похабничать в их присутствии».
Жизнь Хитрова рынка являлась прямой противоположностью тому, о чем говорил наш великий писатель. Здесь все вещи называли своими именами, а самыми интимными делами занимались публично. В «номерах», как назывались там все платные ночлежки, взрослые жили вместе с детьми. В случае надобности кавалеры приглашали своих дам под нары. Существовали там и номера, специально предназначенные для любовных свиданий. Посещая этот «Сад любви», мужчина платил за место на нарах с женщиной 12 копеек, а за место под нарами — 6. На нарах помещалось десять парочек. А рядом, в хозяйской каморке, дети, вернувшиеся из школы, учили уроки, старуха в углу читала Евангелие, на столе горела керосиновая лампа и теплилась перед киотом лампада.
Не везде, конечно, положение детей было так ужасно, как в мастерской, о которой шла речь выше. Однако и в более-менее нормальных заведениях условия жизни девочек и мальчиков нормальными не назовёшь. В портновской мастерской на 3-й Мещанской улице, состоявшей из одной комнаты, работали 17 подмастерьев и пять учеников. Здесь же находилась плита, на которой варился обед. Когда топили печь, в комнате становилось жарко, как в парной. В другой такой же мастерской неподалёку, на 1-й Мещанской, девочки 11–13 лет работали, как и в первой, с шести утра до десяти вечера, ну а перед праздником вообще до двух ночи. И это на скудной пище, в духоте, сырости и угаре от тяжёлых чугунных утюгов, нагреваемых углями. Если кто думает, что положение учениц и девушек-подмастерьев с годами значительно улучшилось, — тот ошибается. В 1912 году ученицы, проработавшие в мастерской бесплатно четыре года, получали по 2–3 рубля в месяц. Кормили их эти годы тем, что оставалось после портних, при этом кухарка руками сгребала объедки в общую миску учениц.
В конце XIX века детям в приютах тоже жилось несладко. «Дадут в булочной савотейку — и сыт», — говорил мальчик из приюта и рассказывал, как его били, заставляли работать по 15 часов, как он спал в грязи. Даже девочек в приюте могли привязать к кровати или поставить им горчичник на руки. Даже в более позднее время, в начале второго десятилетия XX века, в Александро-Марьинском училище для сирот воспитатели и воспитательницы, а также мастерицы ремесленных классов пользовались учениками и ученицами как бесплатной прислугой. Маленькие дети убирали комнаты, таскали из кухни в столовую пищу в обед и ужин, разогревали самовары. Мальчики, кроме того, бегали в лавки за покупками. По вечерам дети оставались без присмотра и летом нередко, если не постоянно, гуляли по двору и саду до 12 часов ночи. В отделении, где жили девочки, комнаты воспитательниц находились рядом с их спальнями. Воспитательницы нередко приглашали к себе на чай воспитателей и учителей и болтали с ними целые ночи, мешая детям спать. Зато утром, когда детей нужно было вести на молитву, няньки и дядьки по несколько раз ходили будить дежурных воспитателей и воспитательниц, и получалось это у них не всегда. Зато после утреннего чая и обеда последние считали своим святым долгом по часу, как это и предусмотрено инструкцией, отдыхать, забыв о воспитанниках и воспитанницах.
А ведь все эти дети через несколько лет должны были стать взрослыми людьми и понять, почувствовать, что мир, в который они попали, равнодушен, а то и враждебен им, раз он мог их так обижать, когда они были малы и беззащитны. Как же после всего этого они могли относиться к людям?
Школьные годы
Жили в Москве и другие дети. Их вывозили летом на дачи, на Рождество в окнах их домов и квартир на наряженных ёлках загорались свечи. Эти дети учились в гимназиях и у них были красивые игрушки. В общем, у них было детство, память о котором согревает человека в самые трудные времена.
На барахолке у станции «Удельная» под Петербургом мне как-то попался дневник, а вернее, тетрадочка, на обложке которой было написано «Володя» — в ней мать вела записи о своём сыне, Володе. Вот некоторые из этих записей:
«19.02.1911. …вчера я задала Володе пример на сложение до 10 и он живо принёс ответ, совершенно верно решив, а сегодня при мне ничего не мог сделать, оказалось, что Воля (товарищ Володи. — Г. А) ему помог и оба они наврали, говоря, что Володя решил пример сам. А сегодня сунули шпильку в штепсель, произошёл взрыв, и провода перегорели. Сегодня — это просто шалость, а вчерашнее уже дурной поступок, за что я оставлю их без сладкого… Володя стал ужасным сорванцом и шалуном. Он скачет, пляшет, поёт, гримасничает, то прекрасно играет с Зоей (сестрой. — Г. А), то дразнит её… На ёлке я ему подарила большого мишку, и он всегда с ним спит. У него целая медвежья семья, три мишки. Для них он сделал сам кровать, мебель, накрыл стол, поставил на него ёлочку и вокруг на стульях медведей… Недавно Володя с Зоей пришли ко мне спрашивать, можно ли им жениться. Когда Володя узнал, что нельзя, то заявил, что не хочет жениться, то есть не хочет иметь детей, а лучше будет жить с Зоей… Володя принят в приготовительный класс гимназии… пошёл в гимназию и для первого дебюта забыл там полученные книги. Был этим очень сконфужен. Он очень рад, что поступил в гимназию… Познакомился через окно с девочкой в доме напротив и друг другу показывают игрушки… Мама как-то ему говорила, что учитель замечает, кто шалит и наматывает себе на ус, а он на это пресерьёзно заметил: „Хорошо, что у нашего учителя усы маленькие — много не намотает“… Мы были у Володи в гимназии на ёлке, и Володя заявил, что они, то есть гимназисты-приготовишки, выбирали себе жён среди девочек, про себя он умолчал, его, кажется, больше солдатики и машины увлекают. Солдат у него 75 штук… Перешёл в третий класс… Показывал волшебный фонарь два дня подряд. В детской собрались прислуги, немой (дворник. — Г. А) и ребятишки, а в моей спальне были приготовлены места для „интеллигенции“. Стояли мягкие кресла и стулья. Мы сидели тихо, а на простой половине хохотали немой, Фёкла (кухарка. — Г. А) и громче всех сам Володя… как-то он меня спросил, знала ли Катя Прозорова своего отца, я ответила, что нет, так как она родилась после его смерти, а Володя на это очень серьёзно спросил: „А разве у вдов бывают дети?“ (тогда уже шла война с Германией)».
В детстве все мы любили читать книжки про детей, смотреть спектакли и кинофильмы про наших ровесников. В этом нет ничего удивительного, ведь это был наш мир и на место его героев мы могли поставить себя, чего не удавалось сделать, когда герой произведения был взрослым. К тому же всякие любовные истории, которыми так полны сочинения для взрослых, нам казались лишними. Большой интерес вызывали у нас также рассказы пожилых людей о своём детстве и о детстве наших родителей. Невероятно, но наши папы, мамы, дедушки и бабушки были такими же, как мы, маленькими. Один такой рассказ я услышал от брата моего отца, дяди Мити. В нём он поведал мне о гимназических годах «мирного времени». Вот что он рассказал: «Во время гимназических каникул отец водил нас в театры, главным образом в оперные: Большой и Зимина (теперь там Театр оперетты). В Большом театре мы сидели обычно в первом или четвёртом ряду. Полюбил я симфоническую музыку после того, как услышал концерт Мендельсона для скрипки с оркестром в исполнении симфонического оркестра латышских стрелков. Стал учиться играть на скрипке. В гимназии у нас был оркестр. Я играл на мандолине, а Василий (мой отец. — Г. А) — на балалайке. Собирались в гимназии или у нас дома. Языки мы учили с детства. Бабушка разговаривала с нами иногда по-французски. В первом классе мы изучали церковно-славянский и немецкий, со второго класса стали изучать французский, в третьем — латинский и древнегреческий, а с четвёртого — греческий. Французский, немецкий и латинской учили до конца гимназии.
Семья наша не была религиозной. Ни мать, ни бабушка в Бога не верили. Правда, на религиозные праздники к нам приезжали попы. Бабушка называла попов „длинноволосыми“. Однако в гимназии мы изучали Закон Божий. Я в гимназии был отличником, а Василий учился хорошо, но имел разные отметки. Мы были обязаны говеть на Страстной неделе, то есть последнюю неделю перед Пасхой. Эту неделю мы были обязаны ходить каждый день в церковь молиться, а в среду — исповедоваться. В четверг — причащаться. После причащения все шли к „тепловому“, то есть к разведённому в тёплой воде сладкому вину, его пили уже чашкой. Гимназисты его любили. Поп давал лжицу (ложку) кагора, всем одной ложкой, и кусочек просфоры. Раньше от такой некультурности гибло много людей. Когда начиналась чума или холера все шли к иконе Иверской Божьей Матери и целовали её, заражая друг друга. Молитвы мы знали с детства. Когда поступали в гимназию, то на приёмных экзаменах спрашивали молитвы. Когда у нас был урок Закона Божьего, то учеников-иноверцев: поляков, немцев — освобождали от урока. Для них были специальные уроки. У немцев Закон Божий преподавал пастор, а у поляков — ксёндз. Пастор ходил в гражданской одежде, а ксёндз — в сутане, причём в гимназию он приезжал на дамском велосипеде, так как сутана была длинная. Был он толстый, на шее носил чётки. Евреи занимались Законом Божьим частным образом при синагоге. При гимназии была домовая церковь».
Теперь кажется странным, что в той далёкой от нас России, в занесённом снегом городе, мальчишки зубрили латынь и читали на ней о походе Юлия Цезаря в Британию, зубрили гневные речи Цицерона против Катилины.
Но не будем забегать вперёд. Вернёмся к началу и посмотрим, через какие испытания и эксперименты пришлось пройти в нашей стране школьникам, пока, наконец, в России не появились достаточно культурные люди, считавшие недостойным для нормального человека поднимать руку на ребёнка.
Начнём с времён Петра I, поскольку с них если не всё, то многое начиналось в России. В Школе математических и навигацких наук, основанной Петром в 1701 году в Москве, в каждом классе находился дядька, который при малейшем беспорядке бил учеников хлыстом, а за более важные проступки виновных наказывали на школьном дворе плетьми. Не случайно многие учащиеся этого, отнюдь не кефирного, заведения обучению в нём предпочитали галеры. С течением времени школьные нравы смягчались. При Екатерине II в духовных школах классные наставники за два первых проступка делали словесный выговор, за третий проступок «наказывали рукой» и лишь за четвёртый и пятый — плетьми и тюремным арестом на неделю. В этом случае скованного «преступника» под конвоем отправляли в тюрьму.
С тех пор в реках Петербурга и Москвы утекло немало воды. В царствование Александра II нравы смягчились ещё более. При нём, в 60-е годы XIX века, ученика гимназии могли лишь посадить в карцер на всё воскресенье «за слабые успехи в латинском, греческом языках и математике». Как проявление гуманности к детям следует отметить и принятое в 1882 году решение об освобождении детей от уроков при 20 градусах мороза.
Среди вопросов, волновавших во второй половине XIX века государственные умы Российской империи, был вопрос об обучении крестьянских детей. Многие спрашивали себя: а нужно ли их вообще учить, ведь для того, чтобы жать рожь и ходить за коровой ни считать, ни писать не требуется? Однако были и такие, которые считали, что учить вообще надо, только не знали, как и чему. Вопрос, надо сказать, не праздный. Как-то в командировке, в Краснодарском крае, мне довелось побывать в колхозе или совхозе — точно не помню. В коровнике там работали лишь пожилые женщины, которые сетовали на то, что при уходе на пенсию их заменить будет некому. Молодые девчонки получили образование, сделали маникюр и ухаживать за коровами не станут. Ничего не скажешь — проблема. И всё-таки наиболее передовые люди даже в то далёкое время высказывались за обучение крестьян и ссылались на то, что грамотные крестьяне живут гораздо лучше неграмотных, что они гораздо опрятнее, менее подвержены пьянству и «озорничеству», а один защитник грамотности сказал: «Вреда от грамотности нельзя ждать большого». И это уже был прогресс.
Время, правда, показало, что грамотность не имела серьёзного влияния на улучшение быта мужиков в тогдашней России, а негодяи, как заметил один из деятелей того времени, — равно попадались между грамотными и неграмотными. Были и такие, которые считали, что между образованными негодяев даже больше. И всё же, что бы там ни говорили, а умные люди замечали, что среди крестьянских детей по сравнению с детьми из других сословий не только больше способных, но и больше бескорыстно-прилежных учеников, ведь они учились не из карьерных соображений, поскольку путь во властные структуры, как теперь говорят, им был закрыт, а из любопытства, из желания больше знать.
Поскольку Россия оставалась страной крестьянской и, следовательно, крестьянских детей в ней было много, то естественно возникал вопрос: где взять учителей для того, чтобы всех сделать грамотными? Одни предложили выбирать учителей из самих крестьянских детей, обучив их в гимназиях. Другие на это возражали, мол, помещики не согласятся отпускать от себя этих «учителей» и тем самым лишаться рабочих рук К тому же в случае приёма крестьянских детей в гимназии, заявили они, возникнет другая проблема, проблема расширения гимназий. Если даже брать по одному мальчику с тысячи крестьянских душ, говорили противники такого нововведения, то при миллионе крестьянского населения в губернии образуется тысяча мальчиков, которым нужно будет дать гимназическое образование. Расширять гимназии невозможно, для них и те 300 учеников, которые в них учатся, очень много, а открывать новые гимназии — дорого, на это у государства нет средств. Короче говоря, всё это не позволило тогда готовить учителей из крестьянских мальчиков.
Учителями сельских школ становились бывшие псаломщики, бессрочно-отпускные солдаты, недоучившиеся в народных школах, наконец, мальчишки, обученные грамоте, так называемые «грамотеи», согласившиеся учить до весны «за четверть картошки». Потом, к концу века, стало всё больше появляться сельских учителей и учительниц из «образованных». Вдохновлённые проповедью сеять «разумное, доброе, вечное» и рассказами о «добром, мудром народе» вчерашние гимназисты и гимназистки подались в деревню. Что из этого нередко получалось, рассказала газета «Неделя» в 1884 году: «Учителям по восемь месяцев не платят жалованье (также врачам, фельдшерам). А члены управы и мировые судьи жалованье получают в срок и даже вперёд. Все: помещик, кулак, священник, волостной старшина, писарь — считают себя в некотором роде начальством учителя. Однажды „кулак“ пристал к учительнице, схватил её. Она вырвалась и убежала, а земский ловелас с суконным рылом обругал её и пригрозил лишить места. Когда у местного крестьянина пропали сто рублей, то он обратился к знахарке, и та указала ему на учительницу, как на воровку. Она сделала это потому, что учительница подрывала её авторитет среди людей, разоблачая суеверия и предрассудки. Крестьянин же, поверив этому нелепому обвинению, потребовал у учительницы, чтобы она вернула деньги, а когда та отказалась, сказав ему, что никаких денег его не брала и взять не могла, он собрал родню и вся эта орава схватила учительницу и потащила на кладбище. Здесь её привязали к кресту за руки, ноги и шею и стали клещами вытягивать язык, принуждая сказать, где украденные деньги. К счастью, бедная женщина успела криком созвать народ, который отнял её у разъярённой компании.
Положение сельской учительницы в обществе, — писал далее репортёр, — похоже на зайца, которого можно травить когда, где и как угодно. Она нечто среднее между чернью непросвещённою и салопницею 14-го класса. Это истинные мученицы. С 9 часов утра в школе. Около неё собирается до сотни ребятишек До 3–4 часов она с ребятами. В школе или холодно, или угарно, или дует, воздух так испорчен, что дышать нечем. Жалованье 10–15 рублей в месяц, в лучшем случае 25. На обед кислая капуста и тухлая солонина. Потом проверка тетрадей, частные уроки в доме помещицы… Пройдут годы, пройдёт молодость, пропадут силы, падёт энергия, ослабеет вера в пользу своего труда и затем, в награду за долговременную службу обществу, обременённые разного рода болезнями, хроническими и острыми, эти учительницы, как выжатые лимоны, будут брошены на улицу без крова и пристанища. Чахотка, эпидемии, „жестокие нравы“, нужда — вот причины их смерти».
Подобную судьбу учительницы описал в рассказе «На подводе» А. П. Чехов. В нём есть такие строки: «Учителя, небогатые врачи, фельдшера при громадном труде не имеют даже утешения думать, что они служат идее, народу, так как всё время голова их набита мыслями о куске хлеба, о дровах, плохих дорогах, болезнях. Жизнь трудная, неинтересная, и выносили ее подолгу только молчаливые ломовые кони, те же живые, нервные, впечатлительные, которые говорили о своём призвании, об идейном служении, скоро утомлялись и бросали дело».
В начале XX века материальное положение учителей несколько улучшилось. Им прибавили жалованье, однако они по-прежнему получали меньше чиновников. Младшие учителя получали в месяц от 60 до 75 рублей, а старшие от 90 до 150 рублей. Прослужившим 25 лет полагалась пенсия 300–400 рублей в год. Правда, если учитель умирал до окончания этого срока, то семья его оставалась без средств к существованию. Недостаток материальный в какой-то степени уравновешивала простота программы обучения. Чтение, письмо, Закон Божий и четыре арифметических действия. В начале XX века учеников народных школ стали знакомить с основами истории, географии и других наук С той поры прошло более ста лет, и часть школьных знаний безвозвратно ушла в прошлое. Теперь никакой отличник не сможет ответить на некоторые вопросы, на которые мог ответить простой школьник 100 лет тому назад. Возьмём, к примеру, вопросы из учебника грамматики 1880 года. В каких словах писалась буква «фита»? Современный школьник её и в глаза не видел. Оказывается, буква эта, произносимая так же, как и буква «ф», писалась в именах — Фёдор, Афанасий и некоторых нерусских словах, например, в слове «арифметика». Ну а кто теперь знает, в каких словах писалось наше «и» и в каких «i»? Оказывается, «и» с точкой писалась перед гласными буквами и перед полугласной, как тогда говорили, «й». В слове «мир», когда оно обозначало примирение, согласие, писалось «и», а когда слово «мир» означало свет, вселенную — «i» (Mip). Ещё больше труда школьников уходило на заучивание правописания буквы «ять». А ведь в те годы каждый школьник был обязан знать о том, что в приставках, как и в корнях слов, после букв ж, ч, ш, щ, г, к, х — «ять» не пишется, кроме четырёх случаев, а именно, в словах: «некто», «нечто», «некоторый», «несколько». Что с буквой «ять» приставка «не» означала неопределённость, а с «е» — отрицание. Что через «ять» писались слова «гнёзда», «звёзды», «сёдла», «цвёл», «приобрёл», а также имена: Алексей, Сергей, Матвей, Елисей и название месяца — «апрель» и что, наконец, слово «корова» никогда через «ять» не пишется. С тех пор укоренилось в русском языке выражение «корова через ять пишет» для обозначения людей неграмотных. Под бременем лишних, ставших затем ненужными, знаний томилось не одно поколение российских школьников. Конечно, время брало своё, и что-то уходило в прошлое и без проведения реформ. В конце XIX века практически ушли в прошлое буквы «фита» и «ижица», звательный падеж, однако «i», «ять», твёрдый знак в конце слов, заканчивавшихся на согласные, не сдавали своих позиций. В романе «Война и мир» Льва Николаевича Толстого одни твёрдые знаки занимали более семидесяти страниц! Терпеть такое могли не все. И тогда в обществе заговорили о необходимости реформы русского языка. У этой великолепной идеи появились свои противники. Они видели в «фите», «ижице», «яти» и твёрдых знаках на концах слов определённое очарование и даже необходимость. Встречая такие мнения, начинаешь понимать, что человечество если чем-то и интересно, так это прежде всего разнообразием и неожиданностью своих взглядов. В 1904 году один аноним направил на имя великого князя Сергея Александровича письмо, в котором выражал тревогу по поводу готовящейся реформы русского языка. «Академия наук… вздумала обкорнать посредством исправлений правописания русской орфографии вполне сформировавшийся литературный наш русский язык… Узнав из газет, что сия Академия, воспользовавшись тем грустным временем, что все умы обращены на Дальний Восток (шла война с Японией. — Г. А), в одну неделю устроила проект… и теперь готовится объявить всенародно. Вот это-то скоропалительное экстренное решение, повергшее всю нашу народность в неописуемое горе, и заставляет слёзно просить Ваше Императорское Высочество ходатайствовать перед возлюбленным нашим мудрым Императором Царём и Отцом нашим Николаем II Александровичем строжайше запретить навсегда учинять такую горесть народности. Букву „фита“ разве можно выкинуть, как же тогда слово „мефимоны“ писать-то по-ихнему, по-мирскому, или слово „фимиам“, ну а если „i“ выкинуть, то имя Иисус как же писать? Это всё махинации наших подпольных врагов, всё работают, понемногу подкапываются под устои нашей веры Христианской, а наши учёные академики пусть с решением серьёзного дела не спешат… Эти буквы стали у нас как бы догматическими (теперь бы сказали сакральными), а остальные, как „ять“, твёрдый и мягкий знаки, взошли уже и сложились в прелестный литературный русский язык». Противники реформы тогда победили. Однако в 1918 году она всё-таки прошла и буква «ять» перестала существовать, а вместе с ней перестало существовать и всё государство, которое её берегло.
А сколько противников было у метрической системы мер! И как не быть? Появилась-то она впервые во Франции, да ещё в 1794 году, в самый разгар революции! Кроме того, она была просто непривычна для наших людей. «В России, — писал один из её противников, — люди, когда покупают что-нибудь и им надо произвести расчёты, сперва делят предмет пополам, потом половину пополам — получается четверть, потом четверть пополам, получается осьмушка. Нельзя же сказать: „Дайте мне 5 гектограммов риса или 25 гектограммов масла или 125 граммов кофе“. Десятые, а тем более сотые доли слишком дробны для предметов первой необходимости и трудно представляются умом. Трудно представить 3/10,7/10 и тем более сотые доли. Русские меры веса прекрасно отвечают естественному движению предметов». В чём-то автор этих слов, наверное, был прав. К тому же новая система измерений касалась не только куска материи или мешка картошки, но и земли, а её испокон веков мерили десятинами и саженями. Представляете, что начнётся, если землю начнут перемеривать? Революция! Так до революции новую систему мер и весов в России и не ввели. Гимназисты и школьники продолжали решать задачки с вёрстами, вёдрами и фунтами.
Сборники арифметических задач тех лет интересны и теперь, поскольку сюжеты их брались из жизни. Каждая задачка в сборнике — маленький рассказ о дореволюционной жизни в России. Торговля, транспорт, финансы — всё становилось предметом математических расчётов школьников. Возьмём, к примеру, три задачки из «Сборника задач для третьего года обучения в народном училище» за 1904 год. Вот первая задачка: «Домовладелец застраховал два дома, оба вместе в 34 тысячи рублей. За страховку одного он заплатил 100 рублей, а за страховку другого — 70. Во сколько он застраховал каждый дом?» А вот вторая: «От Москвы до Петербурга 600 вёрст. Из Москвы в Петербург вышел пассажирский поезд и одновременно из Петербурга в Москву — товарный. Пассажирский поезд проходит путь между этими городами за 20 часов, а товарный — за 30 часов. Через сколько часов после выхода поезда встретятся?» И, наконец, третья: «Государство установило налог в 5 процентов на доход, получаемый с процентных бумаг. У купца были 4-процентные бумаги на сумму 9 тысяч рублей. Он отрезал от них купоны за полгода. Сколько стоили бы эти купоны, если бы не было государственного налога? Какую часть этой стоимости берёт себе государство? Сколько это рублей? Сколько остаётся владельцу бумаг? За сколько возьмут купон, на котором обозначено 4 рубля? Сколько стоит купон, на котором обозначено 2 рубля 50 копеек?»
В младших классах гимназии задачки были не легче, например, такие: «Найти валюту векселя, если учёт за 10 месяцев по четыре с половиной процента составляет 165 рублей 60 копеек», или: «По векселю должник обязан заплатить 3 тысячи рублей через 6 лет, кредитор, нуждаясь в деньгах, берёт 1800 рублей вместо вексельной суммы. По скольку процентов сделан учёт?», или: «От какого капитала получится через 3 года по 6 процентов 112 рублей 50 копеек интересов. Какой капитал даст по 8 процентов в 2 года 3 месяца 15 дней 314 рубля интересов?»
Хорошо всё-таки, что мы учились не в гимназиях, а в советских школах, а то вряд ли бы я дотянул до четвёртого класса. Пришлось бы, наверное, перейти в церковноприходскую школу, правда, существовали они не везде, так как чаще всего содержались на чьи-то пожертвования. Программа обучения в них была проста: чтение, письмо, молитвы, краткая священная история, краткий катехизис, первые четыре действия арифметики и церковное пение. Можно было бы перейти и в начальную государственную школу, тем более что с каждым годом в Москве их становилось всё больше и больше. В 1910 году в них уже училось чуть ли не 90 процентов московских детей. Правда, в классах, за недостатком учителей, набивалось по 30–40, а то и 50 учеников.
В гимназиях же, помимо головоломных задачек и лишних букв, на всём протяжении их существования учеников заставляли заучивать множество других ненужных вещей. Во времена Екатерины II ученикам задавали такие вопросы: «Есть ли в волосах жизненная сила?» или: «Отчего у женщин не растёт борода?» и пр. Теперь, в конце XIX века, об этом не спрашивали, зато допекали знаниями, далёкими от научных истин. Главным предметом считался Закон Божий. С запоминания молитв начиналось вступление в гимназию. Поступающий в первый класс должен был знать главные из них: «Отче наш», «Царю небесный», «Богородице Дева», молитву ангелу-хранителю, «Спаси, Господи, люди твоя», «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его», молитвы до и после обеда. Кроме того, следовало изложить Символ веры, десять заповедей и рассказать о двенадцати главных христианских праздниках. Закон Божий учили не только в начальной школе, его проходили во всех классах гимназии. Сначала Ветхий Завет, потом Евангелие. В четвёртом-пятом классах переходили к изучению Пространного катехизиса митрополита Филарета, изучали славянскую грамматику; в шестом классе познавали историю христианской церкви, а в седьмом и восьмом классах знакомились с очерками христианского нравоучения Покровского. Познавать все эти премудрости было не так легко и просто, как кажется. Законоучители уже в младших классах донимали своих учеников такими вопросами, как, например: «Почему не все человеки способны принять откровения от Бога? Откуда грех в человеках, когда они сотворены по образцу Божию? А Бог грешить не может? Плоды древа жизни были ли полезны человеку после греха? Каким образом Церковь есть святая, когда в ней есть и согрешающие? Как можно доказать из Священного Писания, что должно крестить младенцев? Откуда видно, что крещение заступает вместо обрезания?» Ну а при изучении катехизиса в четвёртом классе анализировали молитвы, заповеди и пр. При обсуждении «Молитвы Господней» озадачивали отроков такими вопросами: «Какое мы имеем право называть Бога Отцом своим? К чему располагают нас слова „Иже еси на небесех“? Как может имя Божье светиться в нас? Чего мы просим словами „Да будет воля Твоя“? Для чего присовокупляем слова „Яко на небеси и на земли“? Что разумеется под именем „насущного хлеба“? Что внушает нам слово „днесь“? Чего ещё должно просить под именем насущного хлеба? Какой может быть насущный хлеб для души? Почему грехи называются долгами?» А, действительно, почему? Лично я не знаю, но образованный православный человек в дореволюционной России должен был знать. Во всяком случае, так полагало начальство.
А вот к такому интереснейшему предмету, как география, ещё в середине XIX века отношение было недостаточно уважительное. В гимназиях географию часто преподавали не старшие, а младшие учителя, получавшие меньшее жалованье и не имевшие специального образования. Оставляли желать много лучшего и учебники того времени по этому предмету: десятки собственных имён, названия австралийских островов, германских княжеств, русских уездных городов, 20 притоков Волги и т. д. В одном из таких учебников было собрано четыре тысячи собственных названий. Некоторые справедливо полагали, что если вместо этих названий выучить такое же количество иностранных слов, то можно овладеть иностранным языком. К концу века положение поправилось, а учебники географии начала XX века стали и полнее, и интереснее.
Проблемы существовали и с физикой. Уже в XX веке, когда на улицах Москвы появились электрические фонари, по городу поползли трамваи, а в кинотеатрах тапёры забарабанили по клавишам разбитых фортепьяно, ученики реальных училищ и гимназий продолжали познавать мир по учебнику Краевича, в котором сообщалось, например, о том, что теплота, электричество и магнетизм суть особого рода жидкости, которые, находясь в хорошем проводнике, распространяются с большею или меньшею скоростью, а в плохом — медленно. За единицу электричества Краевич принимал «такое его количество, которое будучи сосредоточено в одной точке, в расстоянии единицы длины от другой точки, в которой также скоплена единица электричества того же рода, производит на эту единицу отталкивание, равное единице силы (например, миллиграмму)». Что во всём этом могли понять бедные дети? В конце концов за них вступился учитель физики Д. Д. Галанин. Он обратился к директору своей гимназии с просьбой дозволить ему преподавать физику не по учебнику Краевича, а по учебнику Ковалевского, более современному и понятному. Однако директор его не поддержал. Школьники продолжали познавать мир по толстому и устаревшему учебнику Краевича.
С большой подозрительностью относились поборники народного просвещения и к естествознанию. В середине века его посчитали «не соответствующим духу русской народной школы». Известный народный педагог Горбов требовал вообще запретить в сельских школах касаться мироведения на том основании, что сами «требования жизни» — против естественных наук В начале XX века Священный синод по поводу естественных наук высказался так «Преподаватели других предметов должны со своей стороны… в деле надлежащего религиозно-нравственного воспитания учащихся, избегать малопроверенных гипотез, идущих вразрез с христианским мировоззрением, без достаточного критического разбора». По этому поводу одна из газет того времени замечала: «…Под этими приличными одеждами („малопроверенными гипотезами“) требуется вовсе неприличное: чтобы геология отказалась от своих периодов и приняла семь дней, чтобы естествознание отреклось от теории эволюции, чтобы сравнительное языкознание совершило самоубийство в пользу „вавилонского смешения языков“».
Хранителей религиозного целомудрия молодёжи смущало то, что, вдаваясь в подробности науки, молодые люди начнут узнавать лишнее, то есть то, что не укладывается в рамки религиозных догм и, в частности, в первую книгу Библии Бытие, написанную лет эдак тысячи три тому назад. Поэтому-то их так обрадовала появившаяся в конце века статья бывшего ректора Московского университета А. Тихомирова под названием «Что дали зоологи за последние 30 лет?». В этой статье профессор писал: «С облегчённым сердцем можем мы отметить отрадное явление: в результате новейших исследований ошибочность конечных выводов дарвинизма вообще и по отношению природы человека в частности становится с каждым днём всё более и более очевидною». В естественных науках вообще видели причину многих несчастий России. В 1885 году на Бестужевских высших женских курсах в Петербурге Министерство просвещения запретило преподавание таких «безнравственных» наук, как анатомия, физиология, биология и пр. К решению такому министерство пришло после того, как выяснилось, что из 2995 слушательниц курсов только 1352 вышли замуж.
Сладостное предчувствие чиновников от образования и их единомышленников скорой победы над учением Дарвина, страстное желание развенчать все эти научные выкрутасы были продиктованы не только верой, привитой им с детства, но и опасением за незыблемость установленного в государстве порядка и, в частности, триады, состоящей из самодержавия, православия и народности.
«Пожелаем же от души нашему правительству, — писал А. Тихомиров, — нашим родителям и педагогам… скорейшего выздоровления русской школы, дабы она, став в научном отношении на уровень с лучшими европейскими школами, давала России истинно русских людей, сознательно преданных православию, самодержавию и русской народности, а следовательно, и надёжных помощников царю, к облегчению трудного подвига его самодержавного служения». Трудно усомниться в искренности этих слов. Человек, их писавший, бесспорно желал добра своему отечеству, так же как и его предшественники, которые в 1819 году ввели в Московском императорском университете вместо философии обязательное богословие и плату за обучение. Правда, они тогда не говорили о том, что необходимо поставить образование в России «в научном отношении на один уровень с лучшими европейскими школами». В конце века об этом заговорили, наступило другое время: России не хотелось отставать от Европы в научном и техническом отношениях. Волей-неволей люди стали понимать, что одними молитвами не проживёшь. Но как совместить европейское образование с искоренением свободомыслия? Нельзя же, в самом деле, как это считали некоторые писатели-сатирики, издать указ о введении единомыслия в России. Вспомнили Францию, где студентам университетов вообще запретили говорить на любом языке кроме латыни. Нарушение этого требования каралось поркой. Шпионы-доносчики, или, как их называли, «волки», шныряли то тут, то там и подслушивали на каком языке говорят ученики. Пример неплохой, но старый, из XV века. Думали, думали и решили: а не заставить ли нам наших оболтусов изучать древние языки, тогда и выглядеть будем по-европейски и на естественные науки, вводящие в соблазн научного объяснения миропорядка, меньше времени останется. Отговаривались же тем, что познание этих наук требует более зрелого ума, чем тот, которым располагают школьники, а следовательно, изучение их следует ограничить поверхностными знаниями, не углубляясь в детали. О математике же один из «новаторов» высказался в том смысле, что она «не соответствует всей умственной организации человека». Что он имел в виду под «умственной организацией», сказать трудно. Может быть, его не устраивала узость математического мышления, далёкого от религиозного мировосприятия. Не помогла в данном случае математике и её аполитичность, к которой так стремились деятели школьной реформы.
И всё-таки, несмотря на такое отношение к математике некоторых представителей общества, нельзя не отметить, что полученные в начале XX века в гимназиях и реальных училищах знания по этой дисциплине были если не шире, то, во всяком случае, основательнее тех, которые даёт современная школа. Жаль, конечно, что реформирование российской школы пошло не по линии приоритетного развития точных наук В этом случае Россия, надо полагать, стала бы более технически оснащённой страной. Главный же инициатор школьной реформы М. Н. Катков, редактор газеты «Московские ведомости», обосновывая внедрение древних языков в школьный курс, указывал на то, что главная цель образования — воспитательная, что она требует, чтобы над всеми предметами господствовал один предмет, которому была бы посвящена бо льшая часть школьного времени и к которому воспитанники возвращались бы каждый день. На каком же предмете следует сосредоточиться? — вопрошал идейный вдохновитель реформы, — и сам себе отвечал: предмет этот — общее наследие всего цивилизованного человечества, это два исторических языка, на которых сохранились сокровища высокой культуры, латынь и греческий. Каткову вторили подпевалы. «Каждое слово этих языков, — говорили они, — есть факт исторический!» И во многом были правы. Древние языки, безусловно, позволяют человеку расширить картину мира и понять прошлое. Одна латынь чего стоит! Ведь это она дала жизнь десяткам европейских языков, а как красиво звучат на ней молитвы Ватикана! А разве не прав был чеховский Беликов, тот самый «человек в футляре», когда говаривал: «О, как звучен, как прекрасен греческий язык!» — а потом, прищурив глаз и подняв палец, произносил: «Антропос!»
Не удивительно, что при таких реверансах в сторону древностей, на изучение мёртвых языков у гимназистов уходило свыше 40 процентов времени, потраченного на занятия. Дети зубрили латинские неправильные глаголы, отрывки из сочинений Юлия Цезаря, Вергилия, Тита Ливия и Цицерона, Демосфена и Фукидида, Еврипида и Софокла, а преподаватели по своей воле не имели права хоть как-то сократить или упростить программу. Единственное, что они могли сделать и делали, это обратиться к попечителям учебного округа с просьбой о введении в седьмых-восьмых классах дополнительных уроков латыни, сославшись на то, что дети не успевают освоить программу в установленный срок Гимназия, которая могла дать ученику восьмого класса отсрочку от армии, лишена была возможности сама, без разрешения свыше, сократить объём произведений древних авторов, изучаемых на уроках латыни!
Приходится удивляться, как могла вместить в себя такое количество знаний голова щупленького гимназиста. А сколько учебников и пособий приходилось этим мученикам просвещения таскать в своём ранце! Не зря же Антон Павлович Чехов в одном из писем назвал его «товарным вагоном».
В конце концов, нагрузки, которые несли школьники при усвоении нужных и ненужных знаний, ещё в 1860-е годы стали волновать педагогов.
Педсовет одной из московских гимназий принял в связи с этим такое решение: «В видах более правильного распределения ежедневных занятий учащихся необходимо каждому преподавателю при задавании уроков по мере возможности при посредстве взаимных между собою совещаний сообразовываться с предстоящими ученикам на каждый день уроками по другим предметам, чтобы не впадать в возможность обременения учеников занятиями сверх их сил, так как непосильный и неравномерно распределённый труд может, с одной стороны, оказать неблагоприятное влияние на их здоровье, а с другой — подавлять в них самоё расположение к занятиям теми науками, по которым могли бы действительно оказаться уроки для них особенно обременительными».
Время показало, что преподаватели разных научных дисциплин не очень-то «сообразовывались» между собой при назначении домашних заданий. Каждый из них, естественно, стремился к тому, чтобы ученик больше знал по его предмету.
Директора же гимназий, как государственных, так и частных, ставили своей целью создание учебному заведению известности, как наиболее солидному, дающему обширные познания, воспитывающему элиту общества, и тем самым стремились обеспечить себе более высокий доход. Нельзя забывать, что к концу XIX века в России всё больше и больше детей из низших сословий получало доступ к начальному и даже среднему образованию. Это не могло не раздражать аристократию и вообще «приличное» общество, считавшее свои привилегии божественным даром.
Возмущённый демократическими сдвигами в области образования, один из их противников с возмущением писал в «Московских ведомостях» следующее: «Доступ к высшим наукам стал слишком прост. Науку выбросили на улицу, её втоптали в грязь… Приготовление к высшим сферам человеческой мысли стало делом менее серьёзным, чем приготовление к сапожному или столярному мастерству. Для поступления в университет оказалось достаточным несколько месяцев механической подготовки… университетские аудитории наполнились массами полудиких, полуграмотных мальчишек, не способных ни к чему отнестись осмотрительно и критически… к науке подводились головы порченые, фальшиво возбуждённые, болезненно надменные мнимым образованием».
В этом презрении к простолюдинам отражалось и опасение за своё будущее, за будущее своих детей, на которых эти «полудикие и полуграмотные мальчишки» могли оказать самое пагубное влияние. Взять, к примеру, хотя бы изучение латыни. Большинство сторонников изучения древних языков и школьной реформы языков этих не знали, а, между прочим, оказалось, что в произведениях древних авторов попадались не совсем подходящие для русского монархиста высказывания. Что же было делать, не отменять же реформу? Из этого щекотливого положения нашли такой выход: потребовали от гимназистов, чтобы они «не пускались в неуместные научные исследования философского свойства прочитанного». Короче говоря: «зубрить зубрите, а думать не думайте». Где же здесь «приготовление к высшим сферам человеческой мысли», спросите вы — и не получите ответа. Впрочем, древние авторы — это мелочь. Идейную непорочность учащихся могли нарушить вполне современные отечественные авторы и издания. Литератор тех лет Евгений Чириков в очерке «О родителях и учениках» изобразил преподавателя, строго стоявшего на консервативной позиции. Этот тип, а очерк появился в печати в 90-х годах XIX века, бывало, говаривал ученикам: «У кого найду хоть одну книжку „Русской мысли“, „Вестника Европы“ (более-менее прогрессивные журналы. — Г. А) или подобной либеральной дряни, тому напишу такую характеристику, что его ни в один университет не примут». Не жаловал он и Салтыкова-Щедрина. Обнаружив как-то у одного из учеников его книгу, он её, разумеется, конфисковал, а проводя на следующий день урок в другом классе, заявил: «Вчера я нашёл у одного из вас книжку Щедрина. Я этого доморощенного философа и сам не читал, и вам читать не позволю!»
А ведь всё это говорил человек почтеннейший и даже в некотором смысле образованный, прослуживший на ниве народного образования не один год. Он и подобные ему были отчаянными патриотами, людьми патриархальными, умудрёнными большим жизненным опытом, однако деятельность их в конечном счёте была направлена не на пользу, а во вред отечеству, поскольку из своих учеников они воспитывали не мыслящих людей, способных к творческой работе, а людей нелюбопытных и скучных.
Появлению в высших учебных заведениях страны разночинцев способствовало то, что с годами в России постепенно стирались сословные перегородки, а за аристократическое происхождение на ярмарке достоинств давали всё меньше и меньше. К тому же в XIX веке воспитанием молодёжи занялись не только представители церкви, но и люди светские. Появился ряд книг, в которых детей дьячков, крестьян, мещан, купцов стали учить, как жить и как себя вести, а родителей — как воспитывать детей.
Константин Фёдорович Костанжогло, которого мы можем встретить на страницах второго тома гоголевских «Мёртвых душ» (им восхищался сам Павел Иванович Чичиков, видя в нём прекрасного хозяина, любящего простую жизнь), написал книгу о воспитании купеческих детей. В ней он советовал молодым людям подражать предкам и не видел большого вреда в жульничестве. Признавая, что купцы не всегда сколачивали себе капиталы честным путём, Костанжогло восклицал: «Это ещё не беда! Кто Богу не грешен — бабушке не внук! Зато они вставали со словом Божиим на устах, да и в церковь Божию жертвовали немало, — вот и выходит, что они достойные люди».
Жеребцов, автор книги «Русская цивилизация, сочинённая г. Жеребцовым», снисходительно относился к таким недостаткам русских людей, как лукавство, недостаток твёрдости, леность и наклонность к чужому, проще говоря, к воровству, поскольку видел в них следствие монгольского владычества. Все эти недостатки, по его мнению, с лихвой окупались такими достоинствами, как верность православию, набожность, покорность и сострадательность. Последнее, кстати, не мешало Жеребцову быть сторонником применения в отношении «простых людей» телесных наказаний. Такое противоречие автор книги объяснял тем, что телесные наказания простой человек переносит легче других наказаний, поскольку знает, что их терпел сам Христос, стало быть, не грех эти наказания терпеть и ему. Не знаю, как с точки зрения православия, но с точки зрения человеческой мысль довольно странная. «Не простой» человек ведь тоже знал о страданиях Христа, почему бы и ему не воспринимать порку как должное, а вот поди ж ты, нет, он воспримет её как оскорбление и унижение достоинства!
Другой «теоретик» того времени, Токарев, делил русских людей на две части, два слоя: верхний, в который входят образованное духовенство, дворянство, столичное купечество и артисты, и другой, тот, в который входят все прочие лица. Объединить их может только образованность, писал Токарев, а для этого она должна опираться на набожность, преданность царскому дому, любовь к отечеству, добродушие и гостеприимство. Токарев учил повиноваться верховной власти и законам и предлагал в целях общественного преуспеяния награждать добродетельных граждан, для примера прочим, знаками отличия.
Воспитанию добродетелей, культивированию среди юношества «умеренности и аккуратности» в те времена был посвящён не один научный и литературный труд. Примером тому могут служить «Основные законы воспитания» Миллера-Красовского, кандидата Петербургского университета по факультету историко-филологических наук Труд этот пестрел такими фразами, как «Повинуясь, дети учатся любить», «Не рассуждай, а выполняй» и пр. Мотивируя свою мысль о том, что ребёнок привыкший к возражениям, мало-помалу усваивает себе нежелательное право переговоров, он писал: «Чем же являются все эти возражения, переговоры, как не проявлением идеи равенства!» И далее: «Если признать истину, что привычка много значит… и человек всегда постепенно доходит от малого до великого, то здравое воспитание не допустит резонов (объяснения причин. — Г. А) у детей. Оно непременно установит для всех воспитываемых, без разбора возраста и сословия, разумное правило: „Не рассуждай, а исполняй!“».
Полезные советы, если не на все, то на многие случаи жизни, содержались и в книге Ефима Дыммана «Наука жизни, или Как молодому человеку жить на свете» (1859).
Е. Дымман в своих нравоучениях ссылался на книжонку под названием «Сорок лет пьяной жизни», повествующую о том, как один человек сгорел от пьянства, а другой, неумеренно предавшись ласкам женщин, сначала потерял память, а вскоре вообще отдал Богу душу.
В «Науке жизни» можно встретить и такие наставления: «В отправлении своей обязанности помни, и всегда над ними трудись, два главных обстоятельства: безусловно угождать своему начальству и держать всех в порядке и повиновении. Дела исполняй всегда открыто и торжественно… держись крепко формальности… ничего не делай на словах, а все дела должны быть ясно изложены на бумаге и облечены в законную форму, крайне необходимую для справок… Истинно умный человек должен скорее и ловчее найтиться к приобретению средств к жизни… легче прослыть в свете глупому — умным, чем честным образом нажить состояние… При первой встрече с неизвестным человеком всегда нужно смотреть, не переодетый ли это разбойник или неблагонамеренный фискал (доносчик — Г. А)… вообще с людьми надо быть крайне осторожным… более всего надобно осторожности в словах: никогда ни с кем не говори о политике и не рассуждай о правительстве, это самый опасный разговор, в нём могут представить твои слова совсем в другом виде и оклеветать тебя, и через то одним разом можешь ты безвинно потерять всё и даже самую жизнь…
Женись никак не ранее 35 лет, потому что, женившись моложе, мог бы ты иметь пятнадцать и более детей, что составило бы тебе тяжкое обременение… если девица прельстит тебя… спасайся! От девицы, начинающей тебе нравиться, на которой ты по благоразумию жениться не можешь, нет другого способа спастись, как только от неё бежать и никогда с нею не встречаться».
По вопросу о женитьбе, надо сказать, авторы педагогических трудов во мнениях расходились. Костанжогло, например, считал, что сына, замеченного в «волокитстве», следует непременно женить.
Основываясь, вероятнее всего, на собственном опыте, Дымман советовал завести тетрадь, в которую вписывать в алфавитном порядке имена и отчества всех начальников, товарищей и знакомых для того, чтобы, перечитывая её время от времени, можно было каждого называть по имени и отчеству. Это позволит тебе проявлять учтивость и доставит удовольствие тем, к кому ты обращаешься.
«Если встретив знакомого, — писал Дымман, — ты не находишь предмет для разговора, то начинай смело хвалить собеседника или его одежду, экипажи, лошадей, дом и всё, что у него знаешь хорошего. Разговор, начатый таким образом, всякий станет продолжать охотно и всегда за него будет тебе признателен. Такова человеческая природа!»
В популярной книжонке «Истинный друг духовного юноши» содержалось 543 наставления. Среди них были такие: «Не ходи в публичные заведения, на публичные гулянья, на звериные травли, конские ристалища… не посещай театральных зрелищ, не читай повестей и романов, сочинённых для занятия и развлечения праздного досужества… Ты можешь таким чтением расстроить своё воображение, развратить сердце, взволновать твою чистую юную кровь, а иногда и неопытный ум твой заразить идеями вредными, гибельными… Не приучайся к пению светскому, чтобы тебе не образовать по нему своего голоса, который будет некогда органом возвещения людям воли Божьей…. Не смотри на красоту лица человеческого, девы не зазирай и не смотри ей прямо в глаза… Будь осторожен, чтобы дьявол не омрачил юного твоего ума заблуждением, все свои познания старайся сделать точными, ясными и полными, для сохранения свободы воли своей не подчиняй её страстям своим… В обществе лиц, высших себя, не начинай разговора, больше молчи и слушай, что они говорят… С высшими говори голосом не громким, несколько тише, чем как они говорят, и никогда не оспаривай их мнений, хотя бы они были противны твоим убеждениям. Начальникам и наставникам, а равно и всем выше себя отдавай почтение искреннее, с любовью. При встрече с ними, обернувшись к ним лицом, сними шапку и поклонись, и… пока не позволят тебе накрыться, не надевай шапки… Не забывай принятых в обществе правил обращения. Говори „вы“ лицам, превосходство которых сознаёшь перед собою, и ко всем людям, тебе неизвестным, но почтенным по наружности, „ты“ — своим друзьям, прислуге и всем, над кем очевидно твоё превосходство, „добрый день“ или „здравствуйте“ — при свиданиях, „до свидания“ — при прощании, „извините“ или „виноват“ — за свою неловкость в слове или при обращении, „простите“ — за такую же неловкость перед высшим себя, „благодарю покорно“ — за оказанную тебе услугу или за выражение участия… Пришедши в чужой дом, ещё не входя во внутренние покои, осмотри свою одежду, поправь волосы, очисти обувь от грязи… В домах, где есть передняя, оставляй в ней свою шинель и галоши… в зале помолись Богу… всегда имей при себе носовой платок, чтобы на пол не плевать, старайся удержаться от зевоты, чтобы не возбуждать её у других, не смейся громко, а только скромно улыбнись, не чисти в зубах вилкой или ногтем, а также в ушах пальцем: не разваливайся небрежно на стуле и не сгибайся много… Нигде, и особенно в чужих домах, не кури табаку и даже не нюхай табаку, между прочим, и потому, что ты этою страстью можешь соблазнять ближних своих… Выпив одну или две чашки чаю, давай знать, что не желаешь пить более, для этого обыкновенно ставят чашку вверх дном на блюдечке, или, если есть чайная ложка, опускают её в пустой стакан или чашку, и благодари хозяина или хозяйку вежливым поклоном… Если будут поданы для угощения плоды или другие какие-нибудь сласти, то кушай их как можно менее, не пресыщайся во всякой сладости…»
Приведённые выше педагогические советы и наставления для отроков и юношей середины XIX века можно было бы счесть бесконечно устаревшими и не имеющими отношения к жизни людей конца века, если бы они не сформировали привычки старшего поколения.
Было в этом и плохое, и хорошее. При всей своей старорежимности кое в чём эти советы не утратили своего значения многие годы спустя и могут нам ещё пригодиться. Мы и теперь нет-нет да и набрасываемся на еду и выпивку, придя в гости, ковыряем пальцами в ушах, зубах и в носу, зеваем при посторонних, не прикрыв рукой разверзшуюся пасть, разваливаемся на стуле и даже, как 200 лет тому назад, плюём на пол. Каких-либо новых, основанных на законе суровых мер для приучения нас к достойному поведению и пресечения вредных привычек практически нет. В прошлом же такие меры были. Отучать людей от вредных привычек и непослушания была призвана розга.
Вопрос о её применении составлял один из основных вопросов российской педагогической науки XIX века. В принципе, употребление розги сопротивления в обществе не встречало, а история её применения к тому времени была стара как мир. Использование её в целях воспитания поддерживали вполне приличные люди. Согласно Училищному уставу 1828 года наказанию розгами подвергались ученики первых трёх классов, в которых тогда учились дети 10–12 лет. Сколь ни безопасны были розги для детского здоровья по сравнению с батогами (палками), кнутом и плетью, однако история их применения знает и довольно печальные примеры. В 1835 году умер ученик Коломенского духовного училища Илья Баженов, наказанный розгами по указанию протоиерея училища. Однако данный факт не послужил сигналом для общественности встать на защиту детей — общественности тогда не было, а серьёзные люди в руководстве страны посчитали данный факт простым исключением и не придали ему значения.
Дискуссии в «научных кругах» велись в основном не о существовании розги, а о количественных показателях её применения. Вообще розги в России были так же привычны, как лапти, иконы и затрещины. Н. П. Свешников, вспоминая об учёбе в церковно-приходской школе, писал в своих воспоминаниях: «Розги у нас в то время очень часто пускались в ход, и ученики друг дружку пороли с каким-то удовольствием. Как только учитель скажет, что такого-то нужно выпороть, то непременно человек пять, сломя голову, бегут за розгами».
Что касается телесных наказаний вообще, то среди российских авторов педагогических трудов по этому поводу существовали различные мнения. Упомянутый нами Костанжогло считал, что лечить детей от шалости следует прежде всего молитвой и постом. Самое лучшее наказание, по его мнению, это «ставить на колени — на молитву и сажать на хлеб и воду». Оставление же ребёнка без обеда, без завтрака, без полдника, телесные наказания, такие как постановка в угол, на колени, а также розги, надевание колпаков на голову и пр., по его мнению, ни к чему не ведут. Весьма хорошей мерой мог бы служить карцер, но лишь в том случае, если в нём ребёнку давали бы только хлеб и воду. Миллер-Красовский в целом одобрял розгу, но недостаток её видел в том, что процесс её применения занимал много времени, а это, как он считал, способствует озлоблению молодой натуры. Наказание по Миллеру-Красовскому должно было быть быстрым. Лучшее — пощёчина, вернее три пощёчины! И совсем необязательно, считал Миллер-Красовский, чтобы ученик повиновался приказанию из любви к воспитателю или по убеждению в разумности приказания. Он должен его просто бояться.
В гимназиях и реальных училищах розги со временем отменили, ведь там всё-таки учились дети из «благородных» семей, в частности дворянских, а дворяне, в отличие от других сословий в России, от телесных наказаний были освобождены. Поэтому в этих учебных заведениях использовались другие методы воздействия на учеников. В середине 80-х годов XIX века в реальном училище И. М. Хайновского за опоздание на молитву, дерзость в отношении помощника классного наставника, самовольный уход в отпуск могли снизить балл по поведению. Когда же несколько учеников прогуляли урок немецкого языка, педагогический совет, учитывая раскаяние учеников, решил балл за поведение им не сбавлять, а продержать их в воскресенье четыре часа в карцере. Применялись и другие меры поощрения и взыскания. Выставлялись оценки не только по поведению, но и по прилежанию: 5 — значило «отлично», 4 — «хорошо», 3 — «добропорядочно», 2 — «не совсем одобрительно», 1 — «худо». Редко кто дотягивал до единицы. Родителям таких безнадёжных учеников педагогический совет предлагал подумать о бесполезности пребывания их чада в гимназии, «так как оно бесплодно проводит в ней время и своею рассеянностью и совершенным безучастием в учебной деятельности товарищей только отвлекает их от дела и препятствует правильному ходу учебных занятий».
В 70-е годы XIX века хороших учеников заносили на «Красную доску», а учеников, считавших на уроках ворон, сажали за первые парты, чтобы они постоянно находились на виду у преподавателей. К тому же преподаватели таких учеников чаще спрашивали. За леность в занятиях классный наставник мог приказать ученику простоять несколько часов в классе. В учебных заведениях тех лет существовали специальные книги или журналы, в которые преподаватели на первом уроке вносили фамилии учеников, как отсутствующих, так и явившихся в класс после второго звонка, а дежурный надзиратель ежедневно составлял во время второго урока список манкировавших, а проще говоря, прогуливавших и опоздавших учеников, который вывешивался в учительской комнате с указанием причин отсутствия и опоздания для того, чтобы можно было немедленно навести о них справку и проверить истинную причину прогула или опоздания.
Учеников, получивших в течение недели неудовлетворительные отметки, по воскресеньям, после обедни, вызывали в гимназию для занятий по неосвоенным предметам.
Двадцать второго сентября 1889 года на педсовете 1-й московской гимназии обсуждалось поведение ученика седьмого класса Бастанжогло, который, как было записано в протоколе, придумал игру, принадлежащую к числу запрещённых параграфом 30-м Правил для учеников гимназий и состоящую в том, что лица, участвующие в ней, должны сделать взнос (5 копеек) и высказать своё предположение о том, кто из господ преподавателей гимназии взойдёт первым на лестницу, ведущую в отделение старших классов. Сумма сбора назначалась в пользу угадавших. 20 сентября выигравших оказалось трое и общая сумма взноса разделена между ними поровну. На следующий день Бастанжогло придумал новые варианты игры. Он предложил делать ставки на изменение расписания уроков, на вызов того или иного ученика к доске и пр. Но всей этой затее не суждено было осуществиться. Кто-то из проигравших проболтался, дошло до директора, и пришлось всем участникам классного тотализатора признаться в нарушении вышеуказанного параграфа. Педсовет решил подвергнуть учеников следующему взысканию: Бастанжогло арестовать на три воскресных дня по шесть часов в каждый, а остальных — на одно воскресенье также на шесть часов. Внести проступок их в штрафной журнал и уменьшить каждому из них балл по поведению на единицу. Вообще, снизить отметку по поведению педсовет мог за прогул, дурное поведение на переменах, за небрежное отношение к урокам, а также за появление на улице в неуказанное время.
Ограничение свободы передвижения для гимназистов было закреплено в 1870-х годах циркуляром Министерства народного просвещения. Циркуляр велел гимназистам «при выходе из класса („начальников и наставников“. — Г. А) вставать со своих мест». Он запрещал им курить, ходить в театр на пьесы сомнительного содержания, посещать трактиры, увеселительные сады, рестораны (в рестораны, кстати, детей тогда не пускали даже с родителями) и т. д. Члены педагогических советов при гимназиях, в соответствии с предписаниями циркуляра, ходили по трактирам и высматривали, не играют ли где гимназисты на бильярде.
Мог педсовет принять решение и об отчислении из гимназии учеников, не явившихся вовремя в гимназию после каникул, или тех, за обучение которых не внесена плата (в гимназиях, частных и государственных, учёба была платной. Бесплатными для всех учеников с 1910 года стали только государственные начальные училища). Члены педсовета гимназий во главе с директором, правда, могли предоставить ученикам «недостаточных», а проще говоря, бедных семей право учиться бесплатно. В XX веке особо достойные гимназисты стали получать именные стипендии, например Каткова, или такие как стипендия «В память избавления Государя Императора от опасности, угрожавшей Его Величеству в Японии». Там действительно один японец ударил Николая, тогда ещё наследника, саблей по голове.
Случалось, что педсовет просто не мог не исключить ученика из гимназии, настолько дерзким был его проступок в глазах преподавателей. Как раз такой случай в 1884 году произошёл с учеником первого класса Борисом Богословским. Оказалось, что он подделывал в «балловой книжке» баллы и подписи классного наставника, да так искусно, что учителя не сразу и заметили. За это юного фальсификатора обязали два воскресенья сидеть по четыре часа в классе. И вот во время своего заточения мальчик Боря, «находясь один в классной комнате, — как было записано в протоколе педагогического совета, — совершил проступок, который был бы признан весьма неблаговидным даже в том случае, если бы был совершён в помещении ватерклозета, а именно: он наполнил мочой классные чернильницы и подмочил один из ящиков учительского стола, объяснив это тем, что не мог выйти из класса, так как служитель на его стук дверь не открыл». Служитель категорически опроверг этот довод, заявив, что от классной двери не отходил, но Богословский открыть её не просил. История, конечно, некрасивая, и есть основания полагать, что из этого мелкого пакостника ничего путного не вышло. Но бывали случаи, когда гимназистов исключали и за вольномыслие. Так это случилось с учениками второго класса в 1895 году. 11 сентября во время свободного урока помощник классного наставника отобрал у ученика Усовского рукопись, которую тот читал ученику Асланову. В тетрадке, заполненной каракулями с невероятным числом грамматических ошибок, содержались мысли не только не согласные с учением православной церкви, но даже атеистические! Когда Усовского спросили, откуда он достал эту рукопись, он сначала молчал, а потом признался, что рукопись взял у своего товарища, Кузнецова. Узнав о том, что Усовский попался с рукописью, Кузнецов остальную часть её порвал и выбросил в окно, в Знаменский переулок. Туда кинулся помощник классного наставника, подобрал, что мог, но прочесть ничего было нельзя: рукопись была порвана и некоторые куски её исчезли, возможно, унесённые ветром. Содержание же части рукописи, которая была обнаружена у Усовского и Кузнецова, озаглавленная «Письмо в журнал „Нива“», повергло гимназическое начальство в ужас. Появление столь дерзких мыслей в лучшей гимназии города казалось невероятным. Прозевали, проморгали, проворонили, прошляпили — убивались надзиратели и педагоги. А что же там было написано? А написано было вот что: «Земля образовалась из того, что Солнце вертелось, от него откалывались куски и падали, и тогда образовалась Земля. Австралия образовалась от того, что от какой-нибудь звезды откололся кусок и упал на Землю, и можно даже предполагать, что около каждой звезды есть своя Земля. Посмотрим теперь на людей, что это за существа. Возьмём, например, то, что по учению Христа холостым быть грех, но кто смеет мне запретить не жениться? Кто так рассуждает? Хочу я и женюсь, хочу и не женюсь. Лучше бросить всё и жить свободно. Возьмём теперь святых. Святой человек, говорят, творит чудеса оттого, что он верует в Бога, но такие же чудеса можно творить и по средствам колдовства. Возьмём ещё про то, почему нельзя сидеть три года в одном классе, почему учиться нас заставляют? Лучше было бы так первые три или два года заставлять учиться, а остальные, как хочешь: хочешь — учись, а хочешь — переходи в другое училище, в котором тебе лучше нравится. Потом надо носить установленную форму, но почему же не носить нам такой костюм, который нам лучше нравится? Потом возьмём хотя бы то, что нужно ходить в церковь, но ведь дома можно лучше помолиться, чем в церкви».
Восемнадцатого сентября 1895 года в гимназии состоялось заседание педсовета под председательством директора и в присутствии инспектора. Вопрос был один: проступок учеников второго класса Усовского Николая — православного, сына доктора, и Кузнецова Бориса — тоже православного, сына купца. Когда Кузнецова спросили, откуда он заимствовал мысли, изложенные в рукописи, он сказал, что всё это слышал у себя дома, за чаем. Тогда пригласили в гимназию его отца и спросили о разговорах за чаем. Кузнецов-старший рассказал о том, что не так давно приходил к ним в дом дальний родственник жены, отличающийся крайне либеральным направлением мыслей, который и мог сбить сына с толку.
Педагогический совет постановил: Кузнецова Бориса и Усовского Николая уволить из гимназии с правом поступления в другие учебные заведения Москвы. Послабление, связанное с возможностью после исключения из одной гимназии поступить в другую, руководство мотивировало тем, что «проступок этот совершили ученики малолетние под влиянием рассказов и суждений, которые они слышали дома». Кем стали эти дети и что случилось с ними в жизни, история умалчивает, а интересно было бы знать. Ведь эти мальчишки не просто повторяли услышанное от взрослых. Взволнованные и заинтересованные услышанным, они пошли дальше, стали ниспровергать установившиеся годами порядки и предрассудки. Был ли способен на это кто-нибудь из преподавателей гимназии, а тем более её директор?
Очевидно, нет. Но как же глупо и нелепо выглядят теперь эти люди, учинившие расправу над маленькими, любопытными гимназистами!
Случались увольнения из учебного заведения и без права поступления в другое учебное заведение, но это бывало в самых крайних ситуациях. В 1916 году, например, русских учеников исключили за оскорбление особы государя императора. Одного ученика-еврея уволили «за произнесение кощунственных слов по отношению к Господу Иисусу Христу». Представляю, как ему надоели постоянные обвинения в убийстве Иисуса Христа, которого он и в глаза не видел. Двух учеников-немцев исключили за «антипатриотическое и возмущающее национальные чувства русских людей поведение». Когда началась война, немцы вообще, а не только гимназисты, стали ругать нашего царя.
Гимназисты были народом отчаянным, с открытой душой, ищущей справедливости. Их можно было порицать за то, что они ещё мало знают, мало понимают, за то, что они лезут не в свои дела, вместо того, чтобы хорошо учиться и слушать родителей, но им нельзя было отказать в искренности и чистоте помыслов. Бывало, они собирались у кого-нибудь на квартире и устраивали «чтения», то есть читали книги по естественной истории, экономике или Л. Н. Толстого, делали доклады по волнующим их темам. Некоторые, как ученик 3-й гимназии Стачинский и его друг Лыткин, пошли дальше. Подражая взрослым, они, когда в городе стало известно о смерти в тюрьме политического заключённого Ливена, изготовили листовки с воззванием к рабочим устроить по этому поводу манифестацию. Было это в 1899 году.
В 1903 году у ученика шестого класса 1-й гимназии Владимира фон Вендриха агенты полиции нашли тетрадку с текстом «Марша революционеров», в котором были такие слова: «Выше взвейся, флаг свободы, чтоб все видели тебя, от Уральских гор до Яйлы, до спасённого Кремля… Песнь боевая всё громче звучит и о свободе кричит и кричит… умер борец изнурённый…» Были ещё и такие стихи: «Царь-болван сидит на троне, окружённый всё льстецами… Что же ты спишь, рабский русский народ…» Вендрих заявил, что речь в стихах идёт о Людовике XVI, а под словами «русский народ» имеются в виду французы. Ему, конечно, не поверили и правильно сделали. Полицейские и преподаватели прекрасно понимали, кого имел в виду автор этих строк под словами «царь-болван» и «рабский народ», правда, не решались сами себе в этом признаться.
Потрясение, вызванное данной историей, было настолько сильным, что директор гимназии признал крайне нецелесообразным допрашивать по нему учеников. Такой допрос, по его мнению, мог бы вызвать у них крайне нежелательное любопытство. Решили уволить Вендриха из гимназии с оценкой по поведению 4 балла по-тихому. Чтобы понять степень возмущения и испуга директора гимназии и её преподавателей, вызванных выходкой этого ученика, можно привести выдержку из постановления педагогического совета 10-й московской гимназии по поводу сделанного царём подарка гимназистам на приёме их представителей по случаю окончания гимназии в 1912 году. Царь подарил тогда гимназистам свой портрет. И вот что писали по этому случаю преподаватели: «Заслушав г. Попечителя Московского учебного округа от 4 сентября с. г. о том, что Его Императорскому Величеству Государю Императору благоугодно было всемилостивейше соизволить на пожалование портрета учащимся, имевшим счастье представляться его величеству 29 и 30 августа в Кремле, педагогический совет, осчастливленный всемилостивейшим вниманием Государя Императора к учащимся пожалованием Собственного Его Величества портрета покорнейше просит г. Попечителя Московского учебного округа повергнуть к стопам обожаемого монарха чувства искренней радости и беспредельной благодарности». Когда попечитель поверг к ногам императора эти чувства, выраженные в письменной форме, император собственной рукой начертал на них: «Прочёл с удовольствием». После этого исторического события некоторые московские гимназии «по подписке» приобрели бюсты государя императора по 100 рублей из бронзы и по 50 рублей из чугуна.
В наше время нам тоже внушали чувство любви и даже обожания к руководителю государства — И. В. Сталину, но, конечно, не до такой степени и не так витиевато, как умудрялись это делать интеллигентные люди тогда уже, как говорили, «свободной России». Подобными оборотами речи по отношению к монарху блистали, конечно, не только преподаватели 10-й гимназии, но и других учебных заведений, в том числе всё той же 1-й московской гимназии.
Стоит заметить, что 1-я гимназия была не рядовым образовательным учреждением. В конце XIX века она отметила столетний юбилей своего существования. За это время из её стен вышли историки М. П. Погодин, С. М. Соловьёв, драматург А. Н. Островский, его брат М. Н. Островский — министр государственных имуществ, министр народного просвещения Боголепов и другие выдающиеся деятели того времени, так что было чем гордиться директору и преподавателям, а поэтому вопрос о чести мундира для них был не пустым звуком.
И когда в феврале 1902 года в Москве произошли уличные беспорядки, попечитель учебного округа обратился к директору 1-й гимназии с письмом, в котором писал: «В последнее время стали частыми случаи неприличного поведения учеников средних учебных заведений на улицах и в публичных местах. Там замечаются употребление учениками спиртных напитков, хождение учеников толпами, приставание их к прохожим и дозволение себе разных бесчинств, хождение с папиросами во рту и в шапках вместо установленных форменных фуражек, присутствие при уличных сценах, собирающих толпу, а иногда и непосредственное в них участие… Предлагаю немедленно усилить надзор за учащимися… воспретить учащимся посещать такие публичные места, пребывание в которых может оказать на них дурное нравственное влияние». Прочитав это, директор чуть не лопнул от злости. Полиция же на произошедшие события отреагировала по-своему. Она задержала на улицах города несколько учеников разных учебных заведений и отправила в Центральную пересыльную тюрьму, где они просидели несколько дней. Родители же были предупреждены о том, что если их дети ещё раз окажутся на улицах во время беспорядков, то будут немедленно отчислены из школ и гимназий.
Революционные веяния ворвались в московские гимназии в начале XX века. В учебные заведения, где учились дети из бедных семей, они проникли раньше.
В 1880 году учащиеся одной из духовных семинарий, начитавшись книжонок, таких как «Сказка о четырёх братьях», «Хитрая механика», «Слово Тихона Задонского», «Бог то Бог, да сам не будь плох», «Фальшивые монетчики», «Храбрый воин», «Письмо революционера к издателю», «Задачи революционной пропаганды в России», а также проштудировав журнал «Вперёд», решили изменить государственный строй России. Они утверждали, что будущее государство должно состоять из отдельных рабочих корпораций, обменивающихся продуктами своего производства. У одного из семинаристов, жившего под чужой фамилией, при обыске была найдена печать волостного правления, вырезанная из аспидной доски, и книги: «Сказка-говоруха», «Сказка о котомке», «Емелька Пугачёв», «Четыре странника», «Очерки фабричной жизни», «История одного французского крестьянина», «Рассказ о смутных временах на Руси», «Парижская коммуна», «Копейка», газета «Русский работник», а также записка, которая заканчивалась словами: «Впереди каторга, но на это наплевать. Главное, мало пришлось поработать. Впрочем, ещё посмотрим кто кого!» Кстати, написано всё это было не чернилами, а вероятнее всего молоком (в качестве ручки использовалась фосфорная спичка). В этом не было ничего удивительного: молодёжь увлекалась идеями и делами «Народной воли». Полиция же увлекалась слежкой за молодёжью. В циркуляре Министерства внутренних дел 1872 года говорилось о том, что «ученик не должен без позволения гимназического начальства вступать членом в какое бы то ни было общество, которое, с какою бы целью оно ни учреждалось, сохраняет его участие в тайне. Учащийся должен помнить, что принадлежность к какому-либо тайному обществу или кружку, даже без преступной цели, повлечёт за собою немедленное исключение виновного из гимназии с воспрещением вступать вновь в какое-либо гражданское или военное учебное заведение и с подчинением его в месте жительства или родины надзору полиции». Руководители гимназий просили родителей обращать особое внимание на знакомства, завязываемые их детьми, и о всяком случае, возбуждающем почему либо сомнение, извещать гимназию, чтобы она своевременно могла прийти на помощь семье и подействовать на своего ученика…
Традиция строгого надзора за учащимися продолжалась и в XX веке. К надзору за учениками и окружающей их обстановкой подключалась, если надо, полиция. Директора гимназий, например, постоянно обращались в полицию с просьбой «сообщить им сведения о нравственных качествах и политической благонадёжности лиц, у которых живут на квартирах помещённые своими родителями ученики их гимназии». Дело в том, что гимназий и реальных училищ в Москве было мало, добираться до них в большом городе детям было нелегко, поэтому при этих учебных заведениях нередко существовали пансионы. Годичное содержание в нём ребёнка обходилось родителям в 240–300 рублей. Там же, где пансионов не было или они были дороги для родителей, гимназистам снимали комнаты у частных лиц. Вот этими-то частными лицами, их моральным уровнем и благонадёжностью и интересовались директора гимназий. Но не только указанные личности волновали директоров и педагогов. Их прежде всего беспокоили сами ученики и особенно старшеклассники. В 1903 году директор одной из московских гимназий заявил о том, что учеников, живущих на частных квартирах, нередко посещают студенты и тогда квартиры эти превращаются в очаг противоправительственной пропаганды. Впрочем, от противоправительственной пропаганды ученику нельзя было укрыться и в собственном доме. Это показал случай, произошедший с учениками восьмого класса той же 10-й гимназии. А произошло вот что. 20 октября 1906 года из двадцати учеников этого класса на занятия в гимназию явилось только двое. Когда стали выяснять причины неявки детей, выяснилось, что кто-то из них заболел, а кто-то не пришёл «по семейным обстоятельствам». Так, во всяком случае, классным наставникам сообщили родители. Руководство гимназии усомнилось в истинности этих причин и произвело следствие. Оказалось, за несколько дней до этого кто-то из учеников старших классов предложил «почтить память революционера Баумана непосещением гимназии». Ученики восьмого класса это предложение поддержали. Педагогический же совет гимназии поступок учащихся осудил и записал в своём решении следующее: «Педсовет крайне неодобрительно смотрит на совершенно неуместное в школе занятие учеников политикой, так как оно не соответствует их возрасту и положению, а только отвлекает их от главной их цели — приобретения знаний. Педсовет считает недостойным образованных молодых людей такой образ действий, при котором их родителям приходится для оправдания своих детей скрывать от учебного заведения истинные причины их поступков». Интересно, что, несмотря на такой дерзкий поступок, как прогул занятий, никто из учеников гимназии не был наказан. Объяснялось это, видно, тем, что моральный дух, царивший тогда в образованном обществе и осуждавший убийство черносотенцами борца за свободу, не позволял этого сделать. Все же знали, что с жертвой подлого убийства гимназистов объединяет то, что черносотенцы, помимо революционеров, бьют студентов, а также и самих гимназистов.
И всё же школа искала любые способы, чтобы уберечь молодёжь от влияния революционеров. Кто-то видел такой способ в насаждении патриотизма и восхищался в этом отношении французской хрестоматией для чтения, воспевавшей величие Франции и силу её оружия; кто-то предлагал взять под строжайший контроль домашнее чтение учеников, а для этого возложить заведование гимназическими библиотеками на классных наставников. Пользование же публичными или клубными библиотеками, которые нельзя было проконтролировать школьному начальству, предлагалось запретить. Некоторыми борцами с революционной пропагандой предлагалось просить Министерство внутренних дел сообщать начальникам средних учебных заведений о том, «на какие формы проявления противоправительственной агитации нужно обращать внимание». Все эти меры приняты, правда, не были, — история России двигалась к революции с неумолимой силой и её не могли остановить мельтешащие на пути человечки с их указаниями, циркулярами и прочей чепухой, до которой этой истории не было никакого дела.
Напуганные событиями 1905 года чиновники от образования главным своим делом стали считать пресечение всякой самодеятельности учащихся. Прошло четыре года с тех пор, как похоронили Н. Э. Баумана, и вот теперь, 7 ноября 1910 года, умер Лев Николаевич Толстой. Директор одной из московских гимназий В. П. Недачин как-то вскоре после этого печального события открыл за завтраком газету «Русские ведомости» и чуть не подавился бутербродом с осетриной. Среди откликов на смерть великого писателя в ней была ссылка на телеграмму учеников его гимназии. Придя на работу, он тут же вызвал к себе классных наставников и воспитателей, чтобы выяснить, кто из учеников мог допустить такое вольномыслие. Директор понимал, что, несмотря на всеобщее почитание и преклонение перед талантом Толстого, многие из солидных и серьёзных граждан страны не разделяют взглядов великого писателя и, более того, считают их вредными. Депутат Государственной думы Замысловский, например, даже отказался встать, когда председательствующий предложил почтить память создателя «Войны и мира» вставанием. Поступок свой он объяснил тем, что Л. Н. Толстой никогда не был депутатом Государственной думы и что он не только не был крупным и полезным государственным деятелем, но и отрицательно относился к государственности вообще и к Государственной думе в частности, что он отвергал собственность и выполнение гражданских обязанностей, отрицал все устои современной культуры, что он был отлучён от сонма верующей церкви за свои богохульные сочинения, подрывающие в русском народе веру в православие, являющуюся основой Русского государства. Владимир Петрович понимал также, что подобного взгляда на деятельность Толстого придерживается не только депутат Государственной думы, но кое-кто и повыше. И он приложил все силы для того, чтобы найти виновных. Не добившись ничего от классных наставников и воспитателей, он сам стал обходить старшие классы и расспрашивать учеников. Он упрекал их в том, что своим необдуманным поступком, сделанным без его ведома, они причинили ему большое неудовольствие и поставили его в крайне неловкое положение. Ученики же отвечали ему, что ничего об этом не знают, что никакого общего сговора на то, чтобы послать телеграмму не было, а что они слышали лишь о том, что какой-то ученик пятого или шестого класса собирает какие-то голоса. Спал эту ночь директор гимназии плохо. Ему снились то попечитель Московского учебного округа, то его собственная жена, а то и тот и другая вместе. Наутро в гимназии к нему явился ученик шестого класса Александр Кабанов и заявил, что телеграмму сочинил он и он же собирал подписи учеников. Директор гимназии по такому случаю собрал педсовет, который постановил: «Принимая во внимание добровольное сознание ученика и считая сие смягчающим обстоятельством, но с другой стороны, признавая самый факт каких бы то ни было общественных выступлений учащихся весьма резким нарушением школьных требований и школьной дисциплины, тем более недопустимым в стенах самой школы — объявить ученику Кабанову строгий выговор от имени педсовета с понижением отметки за поведение и с предупреждением, что в случае повторения чего-либо подобного он будет немедленно уволен из гимназии». Сим решением педсовет гимназии оградил себя от возможных нареканий в либерализме и оставил свой след в истории. Мог ли он поступить иначе? Вряд ли, ведь преподаватели сами находились под надзором полиции. При поступлении на службу каждый из них должен был получить её благословение, выражавшееся в словах: «Нравственных качеств одобрительных и к делам политического характера в Москве не привлекался».
Что поделаешь, не учёбой единой, но и воспитанием нравственных качеств учеников были призваны заниматься работники образования, и здесь перед ними открывалось огромное поле деятельности, а ведь гимназисты и реалисты не только интересовались революцией, они ещё и просто шалили и безобразничали.
Вот, например, что учудили гимназисты 3-й московской гимназии, которая находилась в красивом особняке на Лубянке, занятом при советской власти Московским управлением Комитета государственной безопасности. Они посыпали стол учителя порошком, вызывающим чесотку. Пришёл лысый учитель, сел в благодушном настроении за стол, положил на него руки, потом одной из них, по привычке, провёл по блестящей голове. Раз, другой… И вот, не прошло и минуты, как учитель удивлённо и несколько испуганно поднял брови, почесал мизинчиком одну точку на лысине, потом другую, третью… затем, как конь, которому шмель залетел в ухо, встряхнул головой и стал сначала одной, а потом и двумя руками с остервенением чесать свой, ставший багровым, череп, к садистской радости своих учеников.
Следить за порядком в гимназии и реальном училище были приставлены и так называемые «дядьки». Одни из них, которых ещё называли швейцарами, находились у вешалок Они помогали ученикам одеться и раздеться — господа всё-таки. Должность швейцаров считалась среди «дядек» более почётной. На неё переводили обычно за выслугу лет. Другие «дядьки» следили за порядком в классах, в рекреационном зале и других помещениях школы. Два раза в день они подметали пол. Первый раз после завтрака, второй — после занятий. Кроме того, они мыли классные доски, следили за тем, чтобы в классах всегда был мел и чернила в чернильницах и давали звонки к началу и окончанию уроков. «Дядьки» также сопровождали учеников в походах и экскурсиях. Как правило, им предоставлялась небольшая квартирка в полуподвальном помещении того учебного заведения, в котором они работали. Жалованье у них было небольшое, рублей 15–20 в месяц. Дополняли его чаевые, особенно у швейцаров. Больше перепадало им, естественно, от детей богатых родителей. Барчуки привыкли к тому, чтобы им не только подавали пальто и галоши, но и фуражку надевали. Заискивание пожилого человека перед самодовольным сопляком у кого-то, наверное, вызывало отвращение, однако ученик этот воспринимал такое преклонение перед ним, как должное, а то и как искреннюю доброту и любовь к нему простого человека.
С каждым годом реалистов и гимназистов в Москве становилось всё больше и больше. В начале XX века в ней насчитывалось 20 гимназий. С увеличением числа учебных заведений в городе соответственно увеличивалось и количество безобразий, в них учиняемых. А главное, вообще ухудшилось поведение школьников. Это проявлялось во всём. Возьмём, к примеру, отношение к школьным учебникам. Среди них были арифметика Малинина и Буренина, алгебра и геометрия Давидова, всеобщая история Шлоссера, география Янчина и Смирнова, а в старших классах к ним прибавлялась ещё философская пропедевтика Никифорова, психология Челпанова и др. Так вот, на страницах и обложках этих подержанных «источников знаний», продававшихся в лавках купца Живарёва на Никольской улице, можно было заметить надписи такого содержания: «Сия книга принадлежит Егору Петровичу Сазонову. Кто возьмёт её без нас, тот получит в правый глаз, кто возьмёт её без спроса, тот останется без носа» (в наше время тому, кто брал чужое, говорили: «Не лапай, будешь косолапый»), или: «Наш учитель немецкого языка похож на козла», или: «Как у немца на носу ели черти колбасу». Любили дети и хитрые вопросы задавать вроде таких: От чего плывёт рыба? — (от берега). Почему ду-рак, а не ду-рыба?
Из того далёкого прошлого дошли до нас такие творения устного школьного творчества, как, например, «Часть речи, которая упала с печи и ударилась об пол, называется глагол» или: «Господи Иисусе, возьми меня за уси, я тебя за бороду — пойдём гулять по городу».
В начале XX века, когда в воздухе появились бациллы свободы, взрослые тоже стали задавать вопросы. Задавали они их как бы сами себе, а на самом деле власти. В 1900 году они стали вопрошать: «А зачем нашим детям учить мёртвые языки?» — и сами себе отвечали: «Латинский и греческий языки никому и ни на что не нужны. Учить их — это безумие. Это всё равно что учиться какой-нибудь римской игре, готовясь к празднику сатурналий, который никогда больше не повторится… исключительное изучение классических языков не может быть названо иначе как устаревшим, въевшимся в плоть и кровь Европы безумием». Среди противников классического образования оказался и сын Льва Николаевича Толстого, Лев Львович. Он тоже выступал против зубрёжки латыни и призывал давать детям более широкое, энциклопедическое, образование. Активнее стали и патриоты, особенно после 1905 года. Их возмущало, во-первых, то, что либералы окрестили революционное движение «освободительным» и тем самым как бы подали ему руку, а во-вторых, они стали опасаться того, что в Москву скоро переселится половина Бердичева, Белостока, Гомеля и придёт время, когда в Москве не будет ни одной русской торговой вывески. Чтобы противостоять «пошлости, глупости, продажности и вообще всей мерзости либерализма», они стали открывать русские школы, в которые не допускались никакие инородцы, спасение от которых они видели в создании истинно русских семьи и школы. «Только истинно русская семья и школа, — писал об этом некий Ряд-нов, — могут дать России истинно русских людей и сознательно подготовленных граждан, вполне способных с пользою служить своему Отечеству, в противном случае школа будет выпускать или жалких Митрофанушек, или космополитов, страдающих недугом мирового переустройства, а, следовательно, в обоих случаях — Понургово стадо, вполне пригодное для анархии и революционной пропаганды…» В заключение автор спрашивал себя: «А что ожидает Россию, когда такие недоросли в умственном и политическом отношении станут появляться на высших ступенях государственного управления?» Ответ на него был ясен, вопрос, как говорится, риторический.
Ну а каким же образом предлагал г-н Ряднов растить «истинно русских людей и сознательных граждан, способных служить Отечеству», какими, то есть, методами? Оказывается, очень просто, с помощью церкви. «Школа для народа, — утверждал он, — может у нас стоять только на церкви, иной школы народ наш не признаёт. Сделать из крестьянского ребёнка грамотного христианина, приготовить его к какой-либо промышленной или ремесленной (кустарной) специальности, чтобы зарабатывать хлеб там, где земля не окупает труда, — вот существенная задача русского народного образования». Итак, опять те же церковно-приходские школы и приготовление крестьянского сына к какой-нибудь «кустарной» работе. Как нередко это бывало в России, прекрасные мысли и благородные желания не выходили за заборы, воздвигнутые «хозяевами жизни» вокруг своих угодий. «Учитесь читать, писать, Бога не забывайте, но знайте и место своё. Вас учили не для того, чтобы вы считали себя равными господам, а для того, чтобы вы лучше на них работали» — так и слышится в речах «радетелей» за благо отечества. Очевидно, привычка к барской жизни способствовала застою в мозгах этих деятелей. Не ведая стыда, они проповедовали рабство, как особенность русской жизни. Вот что писал в «Московских ведомостях» один такой радетель: «То, что в Европе принято называть „социальной борьбой“, борьбой между классами, — явление невозможное у нас до тех пор, пока народ наш хранит своё воспитанное в нём веками христианское настроение. Наш народ думает, что всякий, чем-либо владеющий, владеет вовсе не по праву, а по Божьему произволению, что он только приставник к своему имуществу, приставник, от которого потребуют отчёт там, где будут судить наши дела и помышления. Из такого христианского убеждения нашего народа вытекает его взгляд на богатство и бедность. Народ наш думает, что безусловную ценность имеет только одно — бессмертная душа человеческая, а всё остальное условно и относительно, в том числе бедность и богатство. С точки зрения европейской — не так..» Думаю, что не только с европейской, но и с русской тоже. И словечко-то какое придумали: «приставник». «Приставников» таких на шее у народа сидело немало. Прикрыв срам «божьим произволением», оставив рабам своим «бессмертную душу», а себе всё остальное, они вкушали дары земные, не боясь предстоящего Божьего суда и зная, что Церковь за них заступится на том и на этом свете.
По поводу «истинно русской семьи», гарантирующей, по мнению г-на Ряднова, правильность воспитания, тоже стоит сказать несколько слов. В значительной мере эта «истинно русская семья» была плодом воображения автора, далёким от реальности. В начале XX века многих в России стали волновать вопросы взаимоотношения полов, отношений в семье и пр. Не случайно одна из газет того времени писала: «То, что мы называем сейчас жизнью, совершенно на неё не похоже, это ад какой-то, в котором друг друга едят, топчут, мучают и истребляют. Если так продолжится дальше, то русским грозит вырождение. Ну на что, в самом деле, будет способен народ, растративший свои силы телесные и духовные, постоянно нервно-взвинченный, расстроенный, не видящий перед собою никакой определённой цели и утративший всякое понятие о своём назначении!..» Автор этих слов, наверное, сгустил краски, но нельзя же отрицать и то, что повод к написанию столь мрачных пророчеств ему дала сама жизнь.
Не удивительно, что выраставшие в подобных семьях дети становились всё более непослушными и дерзкими. 2 мая 1897 года помощник классных наставников 4-й гимназии остановил на Тверском бульваре гимназиста, у которого не оказалось гимназического билета, а с фуражки были сняты инициалы учебного заведения. На вопрос, какой он гимназии, гимназист ответил: «Никакой». Нахалом этим оказался некий Эффенбах, ученик седьмого класса. Что с ним было делать? Сечь поздно, а не сечь — распустится ещё больше. Оставить в гимназии — обнаглеет, выгнать — революционером станет. В те тревожные времена благородные родители боялись того, что дети их уйдут в бомбисты, анархисты, революционеры. Они ещё помнили нигилистов, тех самых, о которых писали в своих романах Тургенев и Чернышевский. Родители гимназистов встречали этих нигилистов на улицах Москвы, как и народников в красных мужицких рубахах. Тёмные очки этих нигилистов, перекинутый через плечо плед, небрежность и неопрятность одежды, рабочие рубахи с кожаными поясами, длинные волосы мужчин и короткие женщин, разнузданность манер — рисовали в их глазах образ революционера. Революционеры XX века не носили ни красных рубах, ни тёмных очков, ни пледов. Они выглядели вполне обыкновенно, но от этого казались ещё страшнее: ведь их трудно было распознать и оградить от их влияния своего сына или свою дочь.
С каждым годом время становилось всё более тревожным. То и дело кого-то резали, в кого-то стреляли, кого-то взрывали: то министра, то губернатора. А приобрести револьвер или смертельный яд мог любой. Цианистый калий можно было купить по рецепту в аптеке. Этим цианистым калием даже посуду чистили в некоторых ресторанах. Некоторые революционеры носили его при себе в скорлупе от грецкого ореха, чтобы уйти в случае ареста из жизни. Револьверы без всякого разрешения продавались в фирменном магазине тульского оружейного завода на Никольской, хотя в других оружейных магазинах Москвы на их покупку требовалось разрешение. Не продавалась только взрывчатка, зато можно было приобрести её составные части.
Когда в середине 80-х годов XIX века общественность взволновали случаи самоубийств среди вполне приличной и обеспеченной молодёжи, в городе начались разговоры о мании самоубийств, спровоцированной свободной продажей огнестрельного оружия и ядов. Некоторые с этим не соглашались. Они говорили: «Никакие ограничения, никакие запреты не помогут. Запретите аптекам продавать яды, магазинам револьверы и кинжалы, — останутся серные спички, простые ножи, рельсы, дно реки, обрывок верёвки». В чём-то они были безусловно правы. В те времена многие самоубийства действительно совершались с помощью раствора фосфора с фосфорных спичек, а потом нашатырного спирта. Однако лизнуть цианистый калий или нажать на курок пистолета всё-таки легче, чем броситься под поезд или выпрыгнуть в окно. Применение самоубийцами огнестрельного оружия позволяло к тому же уйти из жизни максимально эффектно. Как-то студенты Московского императорского университета Чулков и Вишняков решили застрелиться в саду «Эрмитаж» на Божедомке, но там им помешали это сделать. Тогда они пришли в один из ресторанов Арбата, сели за столик напротив друг друга, сосчитали: раз, два, три и одновременно выстрелили друг в друга. Никаких видимых причин для самоубийства у них не было. Ошибка молодости, так сказать. В 1916 году в сокольнической роще выстрелом из револьвера на почве несчастной любви покончила с собой дочь известного в Москве ресторатора Петра Мартьянова (Мартьяныча) Ольга. Предмет её любви, некий Рубенков, тоже выстрелил в себя, но остался жив.
Причинами этих и других подобных случаев многие считали не только глупость и несчастную любовь, но и удушливую обстановку в обществе, вызванную маразмом и жестокостью власти, цензурой, а также эпидемии, голод, пожары, пьянство и пр.
По рукам ходила «взрывчатая» литература, всякие брошюрки, такие как «Заживо погребённые», «Убийство шефа жандармов» (имелся в виду полковник Мезенцев, убитый Степняком-Кравчинским, автором известных книг о народовольцах и террористах), «Правительственная комедия», «Башибузуки Петербурга», «Про то, как наша земля стала не наша» и пр., будоражившие совесть и фантазию молодёжи и не только её. Из памяти народной тогда изгладились жестокости пугачёвского бунта, и будущая революция в глазах восторженной и честной молодёжи представлялась прекрасной и светлой. Родители же гимназистов объясняли увлечение молодёжи революцией испорченностью нравов. Объяснение сколь простое, столь и сомнительное.
Действительная испорченность нравов могла привести представителя обеспеченной, порядочной семьи не только в жандармы, эксплуататоры, прожигатели жизни, но и в босяки, золоторотцы, хитровцы, что тоже не могло не волновать родителей, ведь вокруг сравнительно небольшого отряда детей из «порядочных» семей так и шныряли хулиганы и прохвосты из неблагородных слоёв общества. И родители, узнав о том, что их сын дружит с мальчиком из какой-нибудь сомнительной семьи, не уставали повторять ему: «Держись подальше от этого Вовки, ну что у тебя с ним общего? Ты знаешь, кто его отец? Может быть, он арестант, золоторотец. А кем станет твой Вовка, когда вырастет? Золоторотцем? Тебе же, сыну благородных родителей, не пристало водить дружбу с босяками!»
Благородные родители побаивались и увлечения своих детей театром. Боялись того, что они бросят учиться и пойдут в «комедианты». В то время немало романтически настроенных юношей и девушек, поддавшись обаянию театрального искусства, действительно мечтало о сцене. Вспомните, например, Нину Заречную из чеховской «Чайки», столкнувшуюся на этом пути с грязью, грубостью и пошлостью жизни.
Подогревала волнения родителей и пресса своим постоянным брюзжанием по поводу молодёжи.
Всё, как говорится, начинается с мелочей. Репортёра газеты «Русское слово» Арсеньева насторожила именно мелочь. О ней он поведал в одной из заметок Суть её заключалась в том, что однажды, в 1896 году, он смотрел из окна редакции на улицу и увидел, как из находившейся напротив начальной школы с шумом выкатилась толпа учеников и учениц в возрасте 7–10 лет. И вот, проходя мимо церкви, никто из них не остановился и не перекрестился! Невольно напрашивался вопрос: что же дальше ждать от таких, с позволения сказать, деток?
А бывали случаи и посерьёзнее. Однажды Москва узнала из газет о том, что в Столешниковом переулке в витрине парижской фирмы Жана Гудезона появились эротические картинки из французского журнала. И вот со всей Москвы в Столешников переулок стали стекаться любопытные. У витрины образовалась толпа. А самое страшное было то, что в толпе этой находились гимназисты, а также гимназистки в своих коричневых платьицах! Дальше, казалось, идти было некуда: дожили! По этому поводу один из репортёров разразился такой тирадой: «Факт присутствия гимназисток знаменательный. Он показывает, как у нас воспитывается подрастающее женское поколение. Впрочем, чего же удивляться и чего же иного ждать от открытого учебного заведения! Прочтя заметку, некоторые родители ужаснутся: неужели возможно, чтобы моя дочь остановилась у этой витрины? Вполне возможно. Раз девочку пускают одну по улицам без взрослого провожатого — ничему нельзя удивляться и всё это будет в порядке вещей». А что было делать? Не у каждого же москвича находились деньги, чтобы нанять прислугу для своих дочерей. К тому же немало семей имело по нескольку дочерей и, притом, разного возраста. Взрослым же казалось, что их девочки такие же тихие и скромные, как и они, и поэтому им доверяли, а зря. Незадолго до войны московская общественность была потрясена одним происшествием, имевшим место с двумя гимназистками. Две эти «скромные дочери Замоскворечья», желая поглядеть, как они говорили, на «интересную, яркую жизнь», отправились вечером на Тверской бульвар — место сборищ московских проституток и сутенёров. Там они познакомились с какими-то молодыми людьми, поехали с ними в отдельный кабинет ресторана, а оттуда новые знакомые увезли их в дом свиданий, где одна была изнасилована, а другая успела вырваться и убежать. Один из журналов того времени с горечью писал по этому поводу: «В наше время нередко приходится слышать из уст молодой девушки слова: „Мой идеал — быть шикарной кокоткой!“ Страшно за будущность русского общества, в котором девушки с такими взглядами будут нести обязанности матерей и воспитательниц… и страшно за них самих…» Некоторые высказывали мнение, что причиной такого поведения молодёжи стали многолетнее образование и поздний срок женитьбы. «В старину, — говорили они, — женились рано, а потому и разврата не было». А ведь действительно няня Татьяны Лариной вышла замуж в 13 лет, а жениху её было ещё меньше! Для реализации половых инстинктов мальчиков находили более простой способ. Мать Клима Самгина из одноименного романа Горького тайно оплачивала сексуальные услуги, оказываемые одной особой её сыну, а к отцу Л. Н. Толстого, когда ему исполнилось 16 лет, родители приставили крепостную девку, опасаясь того, что дальнейшее целомудрие повредит его здоровью.
В большинстве же случаев родители не замечали, да и теперь не замечают, как быстро растут их дети. Им кажется, что они ещё долго будут играть в куклы и солдатики. Помню, как мать одного насильника, давая показания в суде, говорила с крайним удивлением: «Да я же его до прошлого года сама в ванной мыла!»
Действительно, ведь совсем недавно те же гимназистки не о красивой жизни думали, а занимались рукоделием да заводили альбомы для стихов, пожеланий и картинок, в которых появлялись такие записи, как, например: «Шути любя, но не люби шутя», «Я Вас люблю, Вы мне поверьте, / Я Вам пришлю блоху в конверте, / А Вы пришлите мне ответ: / Блоха кусает или нет», «Сердцем жить старайся дольше: / Вплоть до старости угрюмой. / Хочешь горя — думай больше! / Хочешь счастья — меньше думай!», «Любить тебя есть цель моя. / Забыть тебя не в силах я. / Люби меня, как я тебя, / И скажут все, / Что мы друзья», «Все альбомные стихи / Есть не что, как пустяки, / И советую тебе / Не держать их в голове» и т. д. «Вольномыслие» гимназисток родительской молодости не простиралось далее подобных стишков и мелочей школьного быта, который тогда украшали не стандартные розовые промокашки, считавшиеся признаком безвкусицы и чуть ли не нищеты, а клякспапир разных цветов, который юные создания прикрепляли к своим тетрадям лентами с пышными бантами. Кое-кто из гимназисток хвастал перед одноклассницами стальными перьями с изображением распятия, которые появились в 1899 году и вскоре были запрещены начальством. Некоторые бабушки гимназисток судили о внучках начала XX века по стандартам середины века ушедшего, когда ещё «страсти жили под пеплом романтизма». Тогда среди девушек было ещё немало тех, кто боялся грома, пауков и лягушек, кто имел страсть к гаданиям, мечтам, предчувствиям и, обращаясь к которым, старшие говорили: «Дядюшка изволили огорчиться» или: «Тётушка изволила прогневаться», а стоявшим у окна девицам старшие могли сказать: «Отойди от окна, милый друг, не гляди на луну, а то подумают, что ты влюблена».
Конечно, гимназистки нового века имели свои недостатки, и всё-таки, несмотря на это, они нам ближе и понятнее. В чудом сохранившемся гимназическом сочинении об Обломове, отрывок из которого я позволю себе привести, моя бабушка писала: «… Если он хотел сделать что-нибудь сам, ему тотчас кричали: „Что с тобой, что ты, что ты, а зачем же Ванька, Васька, Захарка? Эй, Ванька, Васька и Захарка!“ Прибегали Ванька, Васька и Захарка, и Обломову никогда не удавалось сделать что-нибудь самому. Сначала это его удручало, а потом он уже сам стал сзывать Захарок и Васек Он с детства привык разделять человечество на „людей“ и господ. Часто он слышал заунывную песнь бабы, но он не интересовался, почему она так поёт, он проходил мимо нужды и несчастий „людей“. Он знал только, что „люди“ существуют для господ, чтобы господа могли, ничего не делая, пользоваться трудами этих несчастных крепостных. И такая бездеятельность, какую мы видим и в Обломове и в окружающих его, есть не что иное, как следствие крепостного права. Они все, деды и прадеды, они сами привыкли всё получать готовым. Эта самая главная черта, сделавшая из Обломова то, чем он стал… Вполне естественно, что, превратившись из ребёнка в юношу, вступив в жизнь, он испугался этой жизни. Он думал найти в начальнике департамента, в который поступил, отца родного и был совершенно подавлен, увидев в нём строгого судью его деятельности, и он бежал от службы и спрятался в свой халат, в котором мы его и застаём».
По-моему, вполне современное сочинение, по крайней мере, для моего поколения. И главное, в нём полностью отсутствуют такие, казавшиеся тогда умными, мысли о справедливо установленном самим Богом порядке, при котором бедные существуют для богатых, а богатые — для бедных. Это был нормальный взгляд на жизнь. Сформировался ли он под влиянием Добролюбова, Льва Толстого или кого-либо другого, не столь уж важно. Важно то, что в России появилось новое поколение деятельных, искренне чувствующих и открытых для познания мира людей. Им, надо полагать, было близко мнение Антона Павловича Чехова в отношении этого литературного персонажа. В одном из своих писем он отозвался об Обломове похуже моей бабушки.
Вот что он писал: «Илья Ильич, утрированная фигура, не так уж крупен, чтобы из-за него стоило писать целую книгу. Обрюзглый лентяй, каких много, натура не сложная, дюжинная, мелкая; возводить сию персону в общественный тип — это дань не по чину. Я спрашиваю себя: если бы Обломов не был лентяем, то чем бы он был? И отвечаю: ничем. А коли так, то и пусть себе дрыхнет».
Гимназисты XX века на уроках литературы учились мыслить. Преподаватели ставили перед ними вопросы, которые волей-неволей заставляли их задумываться.
Об этом говорят такие темы сочинений, как, например, «Отличие искусства от науки», «Романтизм в произведениях Гоголя», «Я телом в прахе изнываю, умом громам повелеваю» (об отличительных чертах литературы екатерининского времени), «Влияние крепостного права на жизнь и характер помещиков и крестьян по рассказам Тургенева „Малиновая вода“, „Льгов“, „Бурмистр“», «Почему потомки оценивают великих людей справедливее, чем их современники?», «Как сказалась личность Гоголя в его биографии и в его произведениях?», «Можно ли назвать чисто реальными произведениями „Петербургские повести“ Гоголя?», «Какие деятели XVII века могут считаться прямыми предшественниками Петра Великого?» и пр. Озадачивали преподаватели своих учеников вопросами о Тартюфе, о Макбете, предлагали им, например, сравнить шекспировского короля Ричарда III с пушкинским Борисом Годуновым, порассуждать о поэтическом вдохновении или о том, как отразилась личность Лермонтова на героях его произведений. Те, кто искренне интересовался всеми этими вопросами, для кого они были не обузой, непригодной для жизни, составляли лучшую часть русской молодёжи, ту часть, за которую, что бы ни случилось, России не стыдно. Были и другие ученики, далёкие от литературных и вообще каких бы то ни было высоких интересов. Именно они вызывали наибольшие опасения у благонамеренных жителей нашего города своим мерзким и возмутительным поведением. В Москве появились хулиганы и не из пролетариев или босяков, а из гимназистов! Приглядевшись к ученикам различных частных учебных заведений, автор одной из статей в «Московских ведомостях» с возмущением отмечал, что хулиганы эти вместо формы носят чудовищной широты кушаки и фуражки, чуть прикрывающие макушку. Они бродят толпами по улицам и бульварам города, пристают к гимназисткам, обижают и оскорбляют их. Главную причину такого поведения молодёжи автор статьи усмотрел в «источниках вдохновения» хулиганствующих подростков. С нескрываемым сарказмом он писал о том, что нарождению хулиганов способствуют такие «высокоталантливые» произведения Найдёнова и Максима Горького, как «Дети Ванюшина» и «Мещане», ибо в пьесах этих не только фигурируют хулиганы, но и симпатии авторов склоняются на их сторону. Интересно, кого же в «Мещанах» автор считал хулиганом, уж не паровозника ли Нила? То, что далее писал автор статьи, очень напоминает причитание по поводу молодёжи представителей последующих поколений России. А писал он вот что: «Теперь дети очень рано перестают быть детьми по образу жизни, но, конечно, остаются детьми по разуму. Воспринимая множество впечатлений, они не в силах переварить эти впечатления, отчего и получаются сумбур, „шатание“, которые и вырождаются в декадентство и хулиганство». «Мы, — приводил он в пример своё поколение, — смотрели в детстве „Велизария“, читали Плутарха в изложении для юношества, играли в лапту, в горелки, много бегая и оставаясь на воздухе, катались на коньках, на лыжах, строили снеговые горы и крепости. Теперешние дети читают всё и всё смотрят на сцене, ибо родители пришли к заключению, что „здоровая умственная пища“ одинаково полезна как для взрослых, так и для детей… На детских танцевальных вечерах, отплясывая непристойные танцы, они стараются на утеху маменек перещеголять удалью и развязностью манер взрослых танцоров… Хулиган хочет показать себя, но не имея силы для большого дебоша, толкает женщин и стариков, разрушает садовые скамьи и решётки, а в театрах устраивает манифестации и беспорядки». Наш критик юного поколения был, наверное, во многом прав. В предвоенные годы, во всяком случае, многих стала возмущать появившаяся в обществе мода на презрительное отношение детей к родителям. Проявлялось это прежде всего в присвоении детьми презрительной клички «мещане» своим родителям. Сопливые юнцы стали осуждать и высмеивать их за необразованность, допотопность морали, отсталость политических взглядов и религиозность. И всё-таки мне представляется, что автор статьи сгустил краски. Мода на пренебрежение к родителям охватила далеко не всю молодёжь, и то, что Велизарий был великим полководцем, ещё не давало права журналисту обзывать великого пролетарского писателя проповедником хулиганства. Не случайно, я думаю, детоненавистник из «Московских ведомостей» с особенным рвением взялся за тех учащихся, которые не носили формы. Среди них ему было легче найти разгильдяев, чем среди тех, которые её носили: форма ведь ко многому обязывает. Школьные правила предписывали гимназистам и реалистам (ученикам реальных училищ) носить её не только в учебном заведении. Несоблюдение этого правила считалось грубым нарушением дисциплины. Как-то на Страстной неделе попечитель заметил на Грибном рынке ученика восьмого класса гимназии № 6 Тарасова, одетого в обычную одежду. За такое вольномыслие Тарасов схлопотал тройку по поведению. Он ещё легко отделался. Другому гимназисту той же гимназии, Бахтиярову, за это не только поставили тройку по поведению, но и запретили ходить на занятия до самых экзаменов. Правда, этот Бахтияров, кроме того, что сам не носил форму, подбивал на этот грех других гимназистов. Не ценили, видно, эти троечники своей формы, а ведь многие им завидовали именно потому, что они её носили. Да и как было не завидовать? Красивая была форма. У гимназистов шинели были серые, а у реалистов — зелёные. Пуговицы у гимназистов были серебряные, а у реалистов — золотые. Петлицы на воротничках и фуражки у гимназистов были тёмно-синие, а у реалистов — тёмно-зелёные. У тех и у других на пряжках ремней и на кокардах фуражек красовались инициалы их учебных заведений. Общим у гимназистов и реалистов было ещё и то, что они гордились своей формой и не упускали возможности съехидничать по поводу формы соперников. Когда «трактирных мальчиков» одели в одежду, похожую на форму гимназистов: серые рубашки, чёрные брюки и ремни с медной бляхой, реалисты не упустили возможности назвать гимназистов «трактирными мальчиками». Однако и форма не гарантировала образцово-показательного поведения.
Для недовольства гимназистами у старшего поколения были и другие, более серьёзные причины. «Если раньше, — сокрушались старики, — ученика средней школы можно было встретить лишь изредка в задней комнате какой-нибудь пивной лавки, то теперь его можно встретить в обществе всякого сброда, даже женщин лёгкого поведения. Ученики с папиросами в зубах сидят на самых видных местах и без всякого стеснения ведут нагло-циничные речи». Они ругали черносотенцев, рассуждали о модах, непочтительно отзывались о преподавателях. Расстраивало ещё и то, что у родителей всё меньше оставалось средств воздействия на своих отпрысков. Взять хотя бы купца Хлебникова, имевшего магазин серебряных, золотых и бриллиантовых изделий на Ильинке, в доме Новгородского подворья. В 1870 году он узнал о том, что его сын, гимназист, сошёлся с бывшей дворовой девкой Еленой Ивановой, с которой его познакомил товарищ по фамилии Горюнов. Этот Горюнов снимал квартиру недалеко от гимназии. Сын же жил в пансионе Реймана, на Тверской, в доме князей Белосельских-Белозерских, за что он, купец Хлебников, платил каждый год по 450 рублей. Мало этого, сын, к ужасу родителей, бросил учиться. За всё это отец его перво-наперво, конечно, выдрал, но это не помогло. Уговоры, убеждения, просьбы также не возымели результата. Тогда отец обратился к московскому обер-полицмейстеру, умоляя принять к сыну меры, девку заточить в монастырь, а подлеца Горюнова выслать из Москвы. На это ему было сказано, что никаких оснований для того, чтобы выслать Горюнова из Москвы нет, а к сыну он может применить «домашние исправительные меры», которые, как известно, он уже применил. «В случае же безуспешности всех этих средств, — разъяснили купцу чиновники, — вы властны отдать сына в смирительный дом без особенного судебного рассмотрения». Теперь отправить сына в смирительный дом без особенного судебного рассмотрения стало невозможно. Надо было придумать что-то другое. Но что?
Противопоставить своеволию и распущенности молодёжи можно было лишь культуру и физкультуру. В России действительно культурных людей с каждым годом становилось всё больше. Способствовало этому и расширение образовательных учреждений, и то, что русская литература сеяла «разумное, доброе, вечное», а также поездки в Европу, увлечение философией, Московским художественным театром и пр. Под влиянием всех этих новшеств нравы москвичей смягчались, характеры приобретали бо льшую индивидуальность, а гуманные идеи возвышали души. В юношестве воспитывалось не столько уважение к сединам и чинам, сколько вообще к окружающим. Признавалось, например, неучтивым говорить на иностранном языке в обществе людей, не знающих его, а также употреблять иностранные слова и выражения, непонятные для окружающих. Недостойным воспитанного человека считалось выражение пренебрежительного отношения к профессии, в которой занят кто-либо из присутствующих. Находили осуждение и такие распространённые у нас недостатки, как многословие и неумение спорить. «Совершенное неумение спорить спокойно и вполне отвлечённо, — писал один из журналов, — это наша национальная, чисто русская, черта. Мы, за весьма редким исключением, тотчас же переходим на личности, а потому наши споры и оканчиваются так часто прискорбными недоразумениями».
Прискорбных недоразумений случалось немало, причём даже с людьми благородными, получившими воспитание. Так, вечером 3 января 1888 года на Большой Дмитровке предводитель дворянства одного из уездов Нижегородской губернии Михаил Столыпин подрался с извозчиком из-за того, что тот не хотел давать ему сдачу с полтинника. Когда же в дело вмешался городовой, предводитель и его ударил два раза по физиономии. По-видимому, у предводителя помимо жажды справедливости имелся весьма значительный избыток энергии, которую он не знал куда направить.
Обеспечить благородных людей непроизводительной работой, позволявшей им расходовать излишки энергии, был призван спорт. В последние годы XIX века прогресс в этой области был налицо. В Москве появилась мания на гимнастические упражнения. Футбол, велосипедная езда и коньки также привлекали многих. На стремления эти откликались и московские власти. В 1892 году некоторые члены городской управы предложили сделать катки для учащихся на Патриарших, Чистых и Красном прудах бесплатными. Прекрасная идея, жаль, что свершиться ей было не суждено. Платные катки как-никак ежегодно давали городу доход в сумме 7 тысяч рублей, и лишаться этого дохода городским властям очень не хотелось. Кроме потери этой суммы широкий жест обошёлся бы казне расходами на содержание катков и наём особых надзирателей за детьми. И вот здесь начиналась та «непереводимая игра слов», с помощью которой отцы города пытались состроить красивую мину при неважной игре. Мотивируя своё решение об отказе сделать катки бесплатными, они писали следующее: «Учащиеся, привлекаемые бесплатностью, являлись бы на катки толпами и, принадлежа к разным школам, вступали бы между собою, по детскому обычаю, в ссоры и драки. Было бы несправедливой привилегией устраивать бесплатные катки для небольшого числа лиц на счёт плательщиков городских сборов. Бесплатными катками пользовались бы воспитанники как бедных, так и богатых семейств, которые могли бы платить за каток При этом как те, так и другие принадлежали бы к обывателям местностей, находящихся по соседству с городскими катками, тогда как громадное большинство московских детей из-за расстояния было бы лишено возможности пользования катаньем на коньках за счёт города. Предоставление городских катков исключительно учащимся, кроме того, лишило бы молодых людей и девушек вышедших из школ, а также взрослых людей, которые иногда, более самих детей, при сидячей жизни, нуждаются в физических упражнениях на чистом воздухе, — возможности кататься на коньках, так как число частных катков в Москве слишком ограничено». Так хитро и витиевато, а главное, как всегда, справедливо, городская управа отказала детям в возможности бесплатно кататься на коньках. Кончилось тем, что катки были переданы в частные руки, чем были убиты сразу несколько зайцев: частники получили наживу, город — доход, школьники — мирное небо над головой, а взрослые — уравнение своих прав с детьми.
Каток на Чистых прудах освещался электрическим светом аж с декабря 1885 года. Здесь тогда играл оркестр военной музыки 1-го Донского казачьего полка, а рядом, на бульваре, были устроены горы, по которым в «семейных дилижансах» любителей острых ощущений катали «опытные катальщики».
Уроков физкультуры, как в наше время, тогда ещё не было. Правда, в добровольном порядке немало гимназистов и реалистов занимались гимнастическими упражнениями. Однако этого было недостаточно. Перегрузка занятиями (в старших классах постоянно было по шесть уроков), любовные романы в литературе, публичные дома в переулках, оравы падших женщин, возбуждавших интерес, и, наконец, просто возрастные изменения организма толкали мальчишек к онанизму. Онанизм стал одной из проблем средней школы и не только.
В начале 1903 года в гимназии им. И. и А. Медведниковых два педагогических совета были посвящены этой теме. Поводом к этому послужило подозрительное поведение некоторых учеников. Они стали отставать в учёбе, не принимали участия в играх и забавах своих товарищей, под глазами у них появились тёмные круги. Всё это говорило о том, что они занимаются мастурбацией. В сентябре 1905 года ученика второго класса Васю Прокофьева за этим неблаговидным занятием застукал воспитатель. Когда гимназический врач Миловидов предложил Васе спустить штаны, то, увидев несчастную письку гимназиста с покрасневшим натёртым кончиком, растянутой крайней плотью и отвислой мошонкой, чуть не заплакал: перед ним стоял закоренелый онанист. Педсовет принял решение Васю Прокофьева из гимназии уволить.
И всё-таки, как ни страшен был онанизм, руководители народного образования страны главную опасность видели в распущенности молодёжи и увлечении её либеральными и революционными идеями.
В 1905 году вышли в свет «Наставления для учеников гимназий и реальных училищ г. Москвы». В этих «Наставлениях» ученикам предписывалось свято исполнять свой христианский долг и по воскресеньям и праздничным дням, а также по вечерам накануне этих дней посещать церковные богослужения. Предписывалось также аккуратно посещать уроки и не опаздывать на молитву перед началом занятий, ответы преподавателю давать стоя, держась при этом прямо. В «Наставлениях» признавалось совершенно недопустимым употребление учениками в разговорах между собой неприличных слов и выражений. Недопустимыми признавались также игры на деньги, продажа вещей или книг друг другу и посторонним лицам, а также мена их. Касаясь манеры поведения гимназистов и реалистов в обществе, авторы «Наставлений» писали: «При встрече с государем императором, членами августейшей семьи ученики обязаны останавливаться и снимать фуражки, а при встрече с министром народного просвещения, его товарищами, попечителем учебного округа и его помощниками, с окружными инспекторами, градоначальником, архиереями а также помощниками своих классных наставников снимать фуражки и вежливо кланяться». Кроме того, в «Наставлениях» указывалось на то, что гимназисты и реалисты не должны накидывать на плечи пальто, носить длинные волосы, украшения, тросточки. Им также запрещалось хождение «по общественным местам и по улицам большими группами». Посещение театра дозволялось только с разрешения гимназического и училищного начальства, а посещение кинематографа — в течение времени, отведённого для прогулок, то есть до восьми, а в летнее время (с апреля по август) — до десяти часов. На танцевальных вечерах разрешалось находиться до 12 часов ночи. Запрещалось, конечно, иметь дома, а тем паче носить с собой огнестрельное оружие и употреблять алкоголь. Курить запрещалось на улицах и вообще в общественных местах. Гимназистам и реалистам не дозволялось участвовать в кружках, обществах, чествованиях, носящих публичный характер, в публичных состязаниях на призы, а также посещать судебные заседания, заседания городской думы, дворянских и земских собраний. Нечего было и думать о посещении таких очагов разврата, как театр «Омон». Для надзора за учащимися в свободное от занятий время было учреждено ежедневное дежурство помощников классных наставников. При этом все лица, служащие в учебных заведениях, были снабжены особыми билетами, на лицевой стороне которых можно было прочитать: «Билет члена педагогического совета», а под ним — звание, имя и фамилию лица, которому билет выдан.
«Вне дома, — говорилось в „Наставлениях“, — ученики должны быть в одежде установленной формы». Но сколь бы суровы ни были эти «Наставления», дух свободы проникал за стены гимназий и гремел очистительной грозой над головами учащихся. 24 октября 1906 года гимназисты старших классов 1-й гимназии в конце большой перемены собрались в одном из классов и стали обсуждать вопрос о необходимости искоренения обычая некоторых своих товарищей играть в карты в помещении гимназического ватерклозета. Собрание было шумным и долгим. Инспектора, который рвался в класс, никто не хотел слушать. Его просто не пустили в класс, сколько он ни рвался. Наконец, по прошествии двух уроков, когда виновные наконец раскаялись в своих грехах и пообещали больше не превращать ватерклозет в казино, заседание закончилось и дверь класса была открыта. Возмущению преподавателей не было предела. Кстати, за последний месяц это был уже второй случай массового неповиновения в гимназии. За месяц до этого ученики другого класса сорвали урок русского языка. Для того чтобы не писать сочинение, ученики зажгли перед уроком в классе курительные свечи, после чего дышать в классе стало нечем. Побудило их к такому дерзкому поступку то, что молодой преподаватель Бородин незадолго до этого выставил чуть ли не всему классу двойки. Подобная раздача двоек на этот раз, да ещё за сочинение, могла привести к тому, что класс мог бы остаться не аттестованным в четверти. Директор гимназии разъяснил тогда ученикам, что они не только самым грубым образом нарушили школьную дисциплину, но и элементарные правила приличия. Кончилось тем, что гимназисты раскаялись и попросили у директора прощения. По себе знаю, как действуют на незрелый организм школьника слова об основных моральных ценностях, таких как честь и достоинство. Однажды на уроке одной из математических дисциплин (не помню какой) я запустил голубя. Бумажная птица взмыла вверх и, описав красивую дугу, приземлилась на полочку для мела под классной доской, у которой в это время стояла учительница и что-то писала или рисовала. Увидев голубя, учительница повернулась к классу и направив на нас, учеников, через очки честный тяжёлый взгляд, сказала: «Если у того, кто это сделал, есть гражданское мужество, он должен сознаться». Пришлось встать и сознаться. Словами «гражданское мужество» я был припёрт к стене и мне некуда было деться: не обладать мужеством, да ещё гражданским, было стыдно. Думаю, не ошибусь, если скажу, что для гимназистов тех далёких лет слова «гражданское мужество» значили не меньше, чем для нас, школьников 40–50-х годов прошлого века. Но это было потом, а пока, в мирное, дореволюционное время, педагоги бились над укрощением ученических нравов. В августе 1908 года попечитель учебного округа издал циркуляр № 863 «О необходимости принятия мер для поднятия нравственного уровня юношества и для полного восстановления и поддержания порядка и дисциплины как в школе, так и во внешкольной жизни учащихся». В этой попытке «принятия для поднятия» чувствовалась неподдельная тревога за судьбу будущего поколения. Какие же средства, по мнению преподавателей, можно было противопоставить падению нравов молодёжи, отвлечению её от всяких нехороших занятий? Помимо увеличения объёма домашних заданий предлагалось усилить надзор за их домашним чтением, водить учащихся на экскурсии естественно-научного характера, знакомить их с историческими памятниками и произведениями искусства, а также для поднятия нравственного уровня чаще проводить беседы законоучителя на религиозно-нравственные и церковно-исторические темы. Неплохо бы, считали преподаватели одной из гимназий, чтобы ученики, вместе с законоучителем, посещали публичные религиозно-нравственные беседы в Епархиальном доме г. Москвы. Однако время шло, а экскурсии естественно-научного характера и беседы законоучителя на религиозно-нравственные и церковно-исторические темы не помогали. Школьники продолжали безобразничать и не слушаться старших.
Оставалось тогда совсем немного времени до той поры, когда многим из них пришлось свои серые и зелёные шинели сменить на шинели цвета хаки, цвет, который им ещё так недавно запрещали носить всё те же «Наставления». В 1914 году империи вообще стало не до гимназистов: гимнастёрки и кители понадобились солдатам и офицерам. Старая гимназическая форма износилась, к тому же многие ученики из неё просто выросли. В октябре 1916 года попечитель Московского учебного округа вообще разрешил учащимся не носить форму.
Закатилось детство золотое, рухнули надежды и планы молодых, не успевших познать радости жизни людей. Их теперь ждали тяжёлые испытания. Казалось странным, что ещё совсем недавно преподаватели получали такие циркуляры попечителя, как этот — «Об обязательном ознакомлении учеников с появлением полного солнечного затмения, которое должно состояться 8 августа 1913 года». Теперь же, спустя год, им объявляли циркуляры об обязательном приёме подданных Австрии и Германии, служащих в Министерстве народного просвещения, в русское подданство, о прекращении во время войны приёма германских, австрийских и венгерских подданных в учебные заведения Российской империи, о нежелательности назначения на должность классных наставников и преподавателей немецкого языка лиц немецкой национальности и пр. Ещё через три года, в апреле 1917-го, вышел другой циркуляр другого попечителя. Он предписывал окончить занятия и отпустить учеников на каникулы 29 апреля ввиду того, что они в большинстве случаев заняты общественными работами: службой в милиции, разгрузкой железнодорожных составов, работой на почтамте и на общественных огородах. А циркуляр от 15 ноября 1917 года принёс ученикам новое русское правописание. Тогда же гимназиям пришлось рассматривать ходатайства своих бывших учеников, ушедших в 1914 году из седьмого класса добровольцами на фронт, о разрешении поступления в восьмой класс без экзаменов. Обсуждали проекты автономии учебных заведений, разрабатывали планы превращения гимназий в единые трудовые школы и т. д. Тем и закончилась эпоха русских гимназистов и гимназисток Впереди их ждали совсем другие времена.
Студенты
Слово «студент» перешло в новую, советскую эпоху, поскольку власти не видели в нём ничего буржуазного и контрреволюционного. На протяжении второй половины XIX века слова «студент» и «революционер» были почти синонимами. Способствовало этому то, что большинство студентов были людьми небогатыми. Ещё в 1860-х годах один «народник» писал о студентах: «Мы были бедны… в то время студент почти гордился своей бедностью. Бедность была некоторым образом в моде, составляла своего рода шик., над франтами смеялись. Студенческая среда была той почвой, на которой легко распространялось социалистическое учение, отвергающее личную собственность, поскольку у студентов и собственности-то не было». Поиск истины, стремление к правде, желание принести себя в жертву ради свободы и счастья народа — всё это было свойственно молодёжи того времени. Дело в том, что во второй половине XIX века в России завелась совесть. Это была не та общепринятая совесть, о которой все знали из Закона Божьего. Эту совесть пробудили размышления о жизни народной, о её бедности и несправедливости. Её вызвало к жизни чувство стыда за собственное равнодушие к нуждам простых людей, она стала витамином роста русской интеллигенции, а «Исторические письма» Лаврова (Миртова) — своего рода Евангелием. В них говорилось о долге интеллигенции перед народом, о том, что за счёт его пота, слёз и крови она получает образование. Говорилось также и о том, что интеллигенция обязана отработать перед народом свой долг. Многие совестливые люди, в большинстве своём студенты, мучаясь мыслью о том, что «удобства жизни» куплены «страданиями миллионов», чтобы как-то уменьшить муки совести, стали питаться чёрным хлебом с селёдкой. Находились и такие, которые и селёдку воспринимали как роскошь. Голод 1892 года дал новый толчок к обострению совести русской интеллигенции. Часть её обратилась к марксизму, который тогда появился в России. Понятие «интеллигент» в России не существовало отдельно от понятия служения народу.
Студенты в своей массе пополняли ряды русской интеллигенции. Некоторые молодые люди, втянувшись в студенческую жизнь и философию интеллигентности, не желали расставаться со студенческой скамьёй.
Времена менялись, но традиции продолжали жить. Продолжали оставаться студентами и люди, чтившие эти традиции. При отсутствии распределения по окончании учёбы, при свободном посещении лекций и наличии хоть каких-то средств некоторые готовы были учиться хоть всю жизнь. Так появился в России новый тип и литературный персонаж — «вечный студент». Вспомните Петю Трофимова из чеховского «Вишнёвого сада».
Количество лет, затраченных на образование, не всегда, увы, было пропорционально количеству усвоенных студентом полезных званий. Методы обучения и учебные программы высших учебных заведений тех лет были в значительной степени оторваны от жизни. Недостаток практических занятий на естественных факультетах и стремление профессоров вложить в головы студентов всё, что известно им самим по данному предмету, независимо от того, пригодятся эти знания в практической деятельности или нет, составляли особенность российской высшей школы.
Правительство это волновало меньше всего. Главное, к чему оно стремилось, было подавление свободомыслия в студенческой среде. В 1855 году в университетах ввели военное обучение и студентов заставляли маршировать на университетском дворе. В 1878 году охотнорядцы били студентов, провожавших в ссылку своих товарищей — студентов Киевского университета, участников студенческих демонстраций, а газета «Московские ведомости» предлагала «топить умников». В 1899 году были введены «временные правила», по которым студенты, участвовавшие в забастовках и демонстрациях, подлежали исключению из университета и отдавались в солдаты. В 1901 году было запрещено жительство в столицах и столичных губерниях лицам, принимавшим участие в демонстрациях, а также тем, кто ввозил из-за границы революционную литературу с целью её распространения.
Ничто, однако, не помогало. Да и с министрами народного просвещения не везло. «Гасителя народного просвещения», как его называли, Д. А. Толстого вместе с М. Н. Катковым многие ненавидели за введение «мёртвых языков» в гимназиях. А в конце жизни бывший министр вообще сошёл с ума. Как писала в своих воспоминаниях Е. А. Андреева-Бальмонт, первая жена поэта Константина Бальмонта, в гостинице «Дрезден» на Тверской, в доме, принадлежавшем её родителям, часто останавливались министры, приезжавшие из Петербурга. Здесь, в трёхкомнатном люксе, Д. А Толстой и рехнулся, вообразив себя лошадью. Из-за уважения к чину ему в его комнатах устроили хлев: натаскали сено, поставили кормушку, из которой он стоя ел. Нередко можно было услышать, как он в своей конюшне стучал копытом и довольно резво ржал. Спал он, не раздеваясь, на соломе.
Другой министр, Н. П. Боголепов, в 1900 году приказал отдать 183 студента университета в солдаты за участие в беспорядках. 14 февраля следующего, 1901 года бывший студент медицинского факультета П. В. Карпович на приёме в здании министерства выстрелил в Боголепова из револьвера, ранив его в шею. 2 марта Боголепов от полученной раны скончался.
Студенты для правительства и вообще для всего благонамеренного общества постоянно создавали какие-то проблемы. Они требовали то разрешения на устройство кассы взаимопомощи, то права сходок, невмешательства полиции в университетские дела и пр. Поведение их тоже оставляло желать много лучшего. Студенты то носили при себе портреты Чернышевского и Пугачёва, то распространяли антиправительственные прокламации, то затевали публичное чествование Н. К Михайловского, а то вообще били городовых.
Только что мы упоминали студента Карповича, стрелявшего в Боголепова. Не прошло и месяца со дня смерти министра, как новое покушение, теперь на обер-полицмейстера Д. Ф. Трепова, сына петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова, того самого, в которого в 1878 году стреляла Вера Засулич, совершила двадцатидвухлетняя домашняя учительница Евгения Алларт, девушка из вполне приличной семьи. Следует заметить, что звание домашней учительницы получали гимназистки, закончившие восьмой, педагогический, класс. В отличие от учениц других классов они носили не коричневые, а синие платья. Так вот эта девушка, вооружившись пистолетом, пришла под видом просительницы в канцелярию обер-полицмейстера и, когда тот вышел для приёма прошений в зал, направила на него револьвер и спустила курок. Выстрела не произошло по техническим причинам. Покушавшуюся арестовали. На допросе она заявила, что намеревалась убить Трепова за принятые им суровые меры в отношении студентов, задержанных 9 февраля на сходке. Кончилось дело тем, что врачи признали Евгению Алларт невменяемой, и она спустя некоторое время оказалась дома. Сходки же, об одной из которых шла речь на допросе, были в те годы очень распространены. На каждой из них, как правило, присутствовали агенты полиции, которые об увиденном и услышанном составляли рапорты.
Вот что писал, например, в одном из своих рапортов в 1886 году агент полиции, побывавший на сходке, происходившей в квартире некоего Муравьёва: «… Вход в квартиру Муравьёва допускался с оплатой 50 копеек, по его визитным карточкам… Вечеринка привлекла 80 человек студентов и курсисток Усольцев говорил о значении чувства в общественном деятеле, как двигателе прогресса, военный врач Резвов жаловался на притеснения полиции, запретившей ему устраивать вечеринки… Половина сбора с вечеринки, около 80 рублей, поступила в фонд соединённых „землячеств“, а другая половина — в пользу политических ссыльных сибиряков». На другой день, 7 января 1886 года, сходка происходила в Мясницкой части, в меблированных комнатах, в доме Терлецкого. 10 января — в доме Гурьева, 35 по Патриаршему проезду у отставного лекаря Миткевича. На ней, согласно рапорту агента, присутствовало 80 человек При этом была устроена подписка для выражения сочувствия закрывающимся в Санкт-Петербурге Высшим женским курсам. 12 января в том же доме на вечеринку собралось 150 человек а устроил её студент четвёртого курса юрфака Моисей Полонский. Билеты на эту вечеринку приобретались за 75 копеек. В программу её входили танцы, пение, буфет, сбор средств в пользу ссыльных. Вносили на это дело собравшиеся по рублю и более. Вскоре канцелярия генерал-губернатора запросила полицию о том, почему не были приняты меры к предупреждению сборища 12 января, о котором было известно. На что последовал ответ, что ввиду агентурных действий являлось необходимым «установить посетителей вечеринок дабы получить более точные сведения о знакомствах лиц, бывших на вечеринках».
Не трудно себе представить, какая большая работа предстояла полиции, ведь посетителей вечеринок и сходок было так много! А чего только они не говорили, каких только планов не строили, каких только мероприятий не затевали! Помимо всего, они читали стихи Плещеева, Никитина, Некрасова и других любимых поэтов и пели песни. Люди с обострённым чувством вины перед народом, эти поэты вложили в уста молодёжи слова, способные довести их до баррикад, Сибири и эшафота. Не могли же молодые люди спокойно отнестись к таким строкам поэта Ивана Савича Никитина:
или:
Критика власти, общественных взглядов — вот что составляло предмет их интересов. В 1889 году, например, один студент писал другому: «Необходимо, чтобы государство урегулировало аграрные отношения, выкупив земли у помещиков, и передало оные крестьянам, а частные лица не в состоянии помочь этому общественному горю. Общество наше, за исключением тонкого слоя интеллигенции, не что иное, как флюгер: куда подует правительственный ветер, туда оно и поворачивается». У интеллигентов того времени были свои особенности. От остального общества их отличало не только положительное отношение к творчеству французской писательницы Жорж Санд (некоторые считали, что те, кому нравятся её произведения, и есть интеллигенты). Интеллигентам, как и студентам, совершенно несвойственны были верноподданнические чувства. Уважающие себя люди не водили дружбы с полицейскими и жандармами.
Те же, кого существующие порядки устраивали и кто опасался резких перемен, считали студентов пустозвонами и крамольниками. Газета «Московские ведомости» в одной из статей 1891 года довольно лихо «проехалась» по учащейся молодёжи и вообще по «интеллигентному» мнению в обществе. Она писала о том, что мнение этого общества складывается из мнений адвокатов, литераторов, чиновников, студентов, курсисток, медичек, бестужевок и вообще «лучших представителей нашей учащейся молодёжи». Газета видела во всех этих «представителях» дамочек «неудовлетворённых стремлений» да гоголевских Фемистоклюсов и Алкидов, которым Чичиков обещал подарить барабан и саблю, но так и не подарил.
В чём-то, наверное, старики были правы. Определённый снобизм, мода на новые имена и мысли, категоричность во мнениях и горячность в споре — всё это было присуще молодёжи тех лет, да и не только тех. Правда, и в учебных заведениях для аристократии, средних и высших, куда не допускались лица из низших классов, как отмечали современники, не уделялось серьёзного внимания духовной стороне воспитания. Молодёжь в них в большинстве случаев не стремилась к идеалу, а была довольно распущена и сексуально озабочена. Обучавшиеся в этих заведениях молодые люди с презрением относились ко всему русскому, смотрели на религию как на сдерживающую систему для «тёмного» народа, родной русский язык им был чужд и противен, а вместо желания служить отечеству они стремились сделать карьеру, что, собственно, нередко и получалось, так как именно из представителей этой «золотой молодёжи» выходили впоследствии высшие чиновники.
Молодым людям из сословий попроще такая карьера не светила, и они были поглощены простыми повседневными заботами. В учебное время, пользуясь свободным посещением лекций, они толпами слонялись по бульварам, подавая тем самым дурной пример учащимся средних учебных заведений. Всё это не могло не раздражать старшее поколение. Стремясь унять молодёжь, скрутить, завести её в стойло, один «старичок» после событий 1905 года писал в «Московских ведомостях» следующее: «Если бы учащаяся молодёжь не рассчитывала на филантропию, а получала образование за собственный счёт и не существовал порядок упустительного (свободного. — Г. А) слушания лекций, непосещение которых вовлекало в пагубную праздность, то молодёжь дорожила бы своим положением и не рисковала бы участием в политических авантюрах…»
Причину падения нравов среди учащейся молодёжи автор статьи видел ещё и в том, что в результате либеральных веяний и расширения прав граждан разночинцы, а проще говоря, крестьяне, мещане, цеховые и пр., наравне с привилегированными классами (дворянами), получили возможность занимать государственные должности. «Этим, — констатировал защитник благонравия, — уничтожалась сама собою всякая сословность, служившая оплотом прежнего спокойствия России». Старика, сторонника сословного строя, понять можно. Он привык к порядку, при котором власть не спрашивала у народа, что ей делать, а поступала так, как считала нужным. А тут появились какие-то недоучки собачьего сословия, посмевшие учить власть! Оставалось уповать на полицию и жандармерию. Внедряясь в студенческую среду, московские жандармы узнавали для себя много нового. Об этом, как уже отмечено выше, они сообщали в министерство, а министерство рассылало письма губернаторам и полицейским чинам на места. В письме министра внутренних дел от 15 марта 1887 года, в частности, сообщалось следующее: «Среди учащихся стали особенно часто возникать под видом так называемых „землячеств“ кружки неблагонадёжных лиц со скрытою целью оказать помощь политическим ссыльным и заключённым. Студенты и гимназисты устраивают благотворительные спектакли, вечеринки. Для получения разрешения прибегают к содействию подставных лиц, занимающих более или менее видное общественное положение и известных с вполне благонадёжной стороны, чем лишают полицию своевременно обнаружить обман. Лёгкость, с которой нередко даются разрешения на устройство публичных благотворительных увеселений и отсутствие надзора за продажей входных билетов и распределением поступающих в кассу сборов, несомненно, служит источником весьма вредных последствий, подтверждением чему могут служить и неоднократные примеры того, что в руки революционных агитаторов проникают значительные денежные суммы, собранные путём устройства вечеринок… необходимо воспретить студентам и учащимся устраивать с какой бы то ни было благотворительной целью публичные концерты, спектакли, вечеринки».
Надзор полиции за благонадёжностью студентов не ограничивался сходками и вечеринками. Когда студент Московского императорского университета Зызыкин обратился с ходатайством о выдаче ему разрешения на вступление в брак с дочерью полковника Надеждой Алексеевной Одинцовой, то ректор университета направил запрос в полицию, который заканчивался такими словами: «Имею честь покорнейше просить Канцелярию его императорского высочества московского генерал-губернатора уведомить меня о нравственных качествах, политической благонадёжности и материальной обеспеченности г-жи Одинцовой». И лишь после того, как из полиции пришёл ответ о том, что Одинцова «служит в Обществе Московско-Архангельской железной дороги, получая 40 рублей жалованья в месяц, кроме того, имеет получить часть капитала 5000 рублей, оставшихся после смерти её матери, нравственных качеств одобрительных и ни в чём предосудительном в политическом отношении замечена не была», студент Зызыкин получил разрешение жениться.
Помимо политической полиция обращала внимание и на моральную сторону молодёжных сборищ. Примером этого может служить письмо начальника московской полиции своим подчинённым на местах: «Циркулярно господам губернаторам 27 апреля 1887 года. Из полученных сведений видно, что на разрешённых в пользу неимущих учащихся концертах, танцевальных вечерах и других публичных собраниях нередко устраиваются пивные комнаты, обращающиеся в место крайней разнузданности и разгула… Считаю необходимым безусловно воспретить продажу и вообще употребление пива и всякого рода крепких напитков на означенных собраниях… Заместитель министра внутренних дел, заведующий полициею, генерал-лейтенант Шебеко. Скрепил директор Дурново».
В другом письме, от 16 декабря 1891 года, сообщалось о том, что «25 ноября в помещении Собрания врачей на музыкально-вокальном вечере в пользу недостаточных учениц училища фельдшериц при Мариинской больнице, бывшие в качестве гостей студенты Московского университета и Петровской академии, а также воспитанники Технического училища вели себя крайне неприлично: пели в столовой зале песни, танцевали с дамами в мундирах нараспашку и были в цветных и грязных рубашках. А распорядители не обращали на это внимания».
Если студенты прощали себе подобные безобразия, то начальству никогда. В декабре 1887 года воспитанники Константиновского межевого института, недовольные обедом в студенческой столовой, а вернее в кухмистерской, подняли шум. Дежурные воспитатели пытались их успокоить, но не смогли. Студенты потребовали, чтобы явился эконом. Тот прийти побоялся. Тогда студенты сами явились к нему. Эконом им дверь не открыл. Студенты взломали её. Благодаря чёрному ходу, который тогда обычно существовал в квартирах, эконому удалось сбежать. Студенты, не найдя его, вернулись в аудитории, но через полчаса снова бросились к квартире эконома, желая его побить. Тут на их пути появился инспектор института. Кончилось тем, что на кухне стали по очереди дежурить два представителя учащихся для наблюдения за правильным употреблением назначенных в пишу продуктов.
Власти же прощали студентам пьяные песни, грязные рубахи и даже бунты по поводу плохих обедов, зато политическую неблагонадёжность — почти никогда.
Даниил Николаевич Кашкаров со своим братом Николаем принимали участие в студенческих беспорядках в Москве в 1899 году, за что им было воспрещено жительство в столицах, Московской губернии, университетских городах, Риге, Ярославле в течение двух лет, а за участие в студенческих беспорядках в Москве в 1902 году Даниил был выслан в Иркутское генерал-губернаторство под гласный надзор полиции на три года. В обоих случаях он просил о досрочном освобождении от наказания. Своё прошение он мотивировал тем, что заключение о его особой неблагонадёжности лишает его права быть оставленным при университете (в лаборатории зоологии и сравнительной анатомии), что не позволит ему заниматься любимым делом — наукой.
Полиция не поверила ему и в просьбе отказала. В своём заключении по поводу его просьбы полиция сослалась на то, что в настоящее время Даниил Кашкаров, состоящий под негласным надзором полиции, представляется личностью весьма сомнительной политической благонадёжности, о чём говорит то, что он продолжает дружить и общаться с лицами, находящимися под негласным надзором.
Алексею Леонидовичу Фовицкому повезло больше. Правда, и вина его перед законом была меньше. Состояла она в том, что он был знаком с проходившим по делу о «студенческой группе политических агитаторов» дворянином Василием Григорьевичем Кантакузеном-Немцем.
Когда ректор Московского университета запросил полицию о его политической благонадёжности в связи с тем, что по окончании им курса предполагалось оставить его при университете для подготовки к профессорскому званию по кафедре русской словесности и языка, то сначала последовал ответ, что «ввиду имеющихся о нём неблагоприятных в политическом отношении сведений, оставление его при университете представлялось бы нежелательным». Однако вышестоящая инстанция удовлетворила просьбу ректора и дала о Фовицком положительный отзыв.
Повезло Фовицкому, а скольким молодым и способным людям была испорчена жизнь, закрыта дорога к достойной и полезной работе, к карьере! Что оставалось им делать? Идти в писари, в стукачи, доказывая свою лояльность существующей власти доносами на товарищей и знакомых? Власть, борясь с крамолой, сама вербовала молодёжь в стан революционеров и уничтожала духовный потенциал нации.
Дорога к высшему образованию в России была закрыта не только крамольникам, но и женщинам. Слова «студентка» вообще не существовало. Были слова «курсистка» да «институтка». Высшие женские курсы в столицах стали открываться в 70-е годы XIX века.
Слушательницы курсов носили стриженые волосы, блузы и юбки с обязательным кожаным поясным ремнём. Некоторые из них даже курили, а наиболее активные любили произносить перед своими подругами зажигательные речи, заменив кафедру столом в актовом зале. Всё это не могло не раздражать обывателей. Многие из них, в особенности после потрясений, вызванных событиями 1905 года, в поступках курсисток видели только плохое. Даже их участие в качестве сестёр милосердия и фельдшериц в войне с Турцией 1877–1878 годов расценивалось как антироссийская демонстрация: дескать, они помогают угнетённым болгарам против турок, как революционеры своему народу против царя и его правительства. Кроме того, обывателей раздражало, как сказал один из уважаемых членов общества, «постоянно критическое, нередко трудно уловимое цензурой, порицание внутренних наших распорядков, замаскированное каждый раз сдержанным сравнением их с западными формами, которым приписывается культурное значение и всё необходимое для полного государственного и народного блага».
Издали многое кажется нам лучше, чем оно есть на самом деле. Однако не стоит, исходя из этого, относиться к чужому и далёкому с предубеждением. Кое-чему не грех и поучиться.
Глава десятая
ЖИЗНЬ ЖЕНЩИН
Любимые и бесправные
Знакомясь с системой полицейского надзора в России до революции, невольно думаешь о том, что вся она сохранилась и при советской власти, которая, не убавив в ней жестокость хама, прибавила нетерпимость борца.
Впрочем, в поведении полиции по отношению к студенчеству были светлые промежутки, когда власти пытались заигрывать с молодёжью и даже делали такие телодвижения, которые можно было принять за либеральные. Однажды известный своим либерализмом министр внутренних дел Лорис-Меликов посетил Институт гражданских инженеров после приёмных экзаменов. Узнав о том, что из-за недостатка помещений в институт принята только половина желающих, он произнёс фразу, ставшую знаменитой: «Раздвинуть стены и принять всех». После убийства Александра II Лорис-Меликов со своего поста был снят. «Общество» поняло, что либеральные заигрывания с молодёжью ни к чему хорошему не приводят. Обыватели тогда с особым рвением запели: «Боже, царя храни». Всем материально обеспеченным людям хотелось уйти от революций и убийств, жить в своём благополучном мире. Здесь так же, как и прежде, при встрече звучали обычные фразы: «Здравствуйте! Моё почтение, как ваше здоровье? — Слава богу, благодарю вас, что нового?» — и кто-то кому-то сообщал о том, что буквально вчера в «Славянском базаре» видел маркиза Гонзаго-Мышковского (графа Велепольского), что маркиз по-прежнему отличается высоким ростом и величавой осанкой и хоть уже не молод, но выглядит ещё мощным и красивым и т. д. Здесь по-прежнему устраивали балы по поводу тезоименитства августейших особ и рауты в пользу пострадавших от неурожая. На один из таких раутов у министра внутренних дел Горемыкина в 1898 году собрались супруга французского посла графиня де Монтебелло, германский посол князь Радолин, испанский посол граф Виллагонзало, итальянский — граф Морра ди Лавриано, товарищ министра внутренних дел Икскуль фон Гильдебрандт, помощник шефа жандармов Пантелеев, туркестанский генерал-губернатор Духовской и другие высокие и не очень гости. Сама хозяйка, жена министра Александра Ивановна, встречала гостей на лестнице. После роскошного ужина вниманию присутствующих был предложен концерт, на котором Фигнер спел романсы «У врат святой обители», «Не искушай меня без нужды», Вержболович сыграл что-то осеннее на своей виолончели. Ждали Савину, но она не приехала. Оказалось, что по дороге её карета опрокинулась, артистка сильно испугалась и ей стало не до выступления.
Неплохо встречал своих гостей и городской голова Алексеев. Он, может быть, не устраивал таких концертов, как Горемыкины, зато у него пели цыганский и венгерский хоры, а также русский хор знаменитой в то время Анны Захаровны Ивановой, да и угощение было, как тогда говорили, «на ять». На большой веранде Сокольнического круга столы были убраны цветами, фруктами, конфетами. Посередине веранды стоял длинный стол, на котором расположились блюда с тушами сёмги, лососины, балыков, белорыбицы, с окороками, ветчиной, разными колбасами. На концах стола находились кадки с паюсной и зернистой икрой. Лакеи ложками накладывали эту икру всем желающим на тарелки. Постоянно подносились блюда с горячими пирожками, источавшими очаровательный, сдобный вкус.
Между рыбными и мясными закусками располагались сковороды с говяжьими мозгами, почками в шипящем горячем масле. Середина же стола была уставлена батареями бутылок с водками и крепкими винами, а хозяин обходил гостей и, угощая, говорил, посмеиваясь, мужчинам: «Явились дамы, предупреждаю: докторами они внимательно освидетельствованы, можно быть не особенно осторожным!»
Циничное угощение! В конце XIX века женщина всё ещё продолжала оставаться этаким десертом. Общество никак не могло осмелиться пойти на радикальное решение женского вопроса, мешали традиционные патриархальные привычки и представления. Наверху понимали, что устранение хотя бы одной подпорки, поддерживающей старое, обветшалое здание, грозит ему крушением, и старались традиции сохранить, тем более что на стороне их всегда стояла православная церковь. Традиции, в частности, ограничивали круг лиц, вступающих в брак, что делало иногда несчастными любящих друг друга людей. Так, например, препятствием для вступления в брак служило «духовное родство» между крёстными, то есть мужчиной и женщиной, участвовавшими в крещении младенца и ставшими ему крёстными отцом и матерью. Не зря в России говорили: «Что мне с ним (или с ней), детей крестить?» Считая такие отношения родственными, закон также не позволял человеку жениться на дочери крёстного отца, своей «крёстной сестре». Согласно существовавшим тогда порядкам, вдовец не мог жениться на сестре покойной жены и на сестре человека, женатого на его сестре.
И хотя существовали женские гимназии, но в университеты девушек не принимали. Государство, в лице полиции, постоянно получало от той или иной женщины жалобы на буйство мужа, на его безнравственное поведение, на оскорбления с его стороны, а также рассматривало просьбы о том, чтобы обязать мужа выдать ей самостоятельный «вид на жительство» для того, чтобы стать независимой. Бывало, женщина просила заставить мужа вернуться домой и даже выслать из города любовницу мужа, однако удовлетворяло эти просьбы и жалобы государство крайне редко. Придерживаясь той линии, что хозяином в доме является мужчина, государственный учреждения на него, как правило, и возлагали решение семейных проблем.
Да, трудно было женщине найти защиту от семейных обид. Примером этого может служить история, произошедшая в Москве в 80-х годах XIX столетия с солдатской дочерью Зинаидой Морозовой (по мужу Пшенниковой). В жалобе на имя московского генерал-губернатора Долгорукова она писала: «…Отец мой отставной рядовой… по случаю бедного состояния, по достижении мною совершеннолетия (брачный возраст для женщин наступал в 16 лет. — Г. А), выдал меня в 1881 году в замужество, вопреки моего желания, за крестьянина Якова Пшенникова. Прожив несколько месяцев, муж мой, будучи подвержен подлости и глупости и по наущению свёкра, свекрови и снохи, стал делать мне обиды и разные притеснения… так как я не могла за такое малое время привыкнуть к крестьянским работам, поскольку ранее вступления в замужество занималась портным мастерством… Обиды перешли в жестокие побои и истязания. Я вынуждена была украдкою освободиться от оных и искать пристанища у моей матери… Муж подал прошение о высылке меня посредством сотских, как не имеющую вида на жительство, для совместного с ним жительства. Полицмейстер уезда отослал меня в тёмную арестантскую камеру, где я просидела всю ночь, а на следующий день со старостою была препровождена к мужу… и в тот же час мне были нанесены разные ругательства и обиды с неприличными словами… Я вновь вернулась к матери. Муж грозится меня изуродовать… Прошу выдать мне отдельный от мужа вид на жительство (по-нашему, паспорт) и этим заставить молить Бога о благоденствии и здравии вашего сиятельства. 14 дня 1883 года».
Генерал-губернатор Зинаиде Морозовой в её просьбе, конечно, отказал. Пришлось ей оставаться рабыней в семье ненавидящих и презирающих её людей. И хотя дальнейшая судьба этой женщины нам неизвестна, но надежд на то, что сложилась она благополучно, почти нет. А сколько было таких несчастных и беззащитных, отданных государством во власть жестоких, бессердечных хамов! Нельзя исключить и того, что Зинаида Морозова покончила с собой, как та крестьянка, которая в 1897 году «из-за безнадёжной любви» бросилась в воду с Москворецкого моста, или умерла так, как умерла неизвестная женщина, о которой рассказала крестьянка Аграфена Агишенкова. А рассказала она о том, что 1 ноября 1894 года в дверь её дома на Малой Дорогомиловской улице кто-то постучал. Вошла женщина средних лет. Попросила пустить погреться. «Холодно, совсем закоченела», — сказала она. Аграфена предложила ей лечь на печку. Женщина пошла на кухню, влезла на печь и уснула, а утром Аграфена увидела, что она мертва. Документов при ней не оказалось. Кем она была, почему осталась на улице, не имея собственного угла, мы никогда не узнаем. Знаем мы только то, что трудно было одинокой, не имевшей поддержки женщине в этом мире. В конце XIX века в Москве жили лица мужского пола, которые полагали, что женщин, появившихся на улице без сопровождения мужчин, можно безнаказанно обижать. Даже женщинам-заключённым, идущим под конвоем, они могли крикнуть: «Дамы из помойной ямы!» На Пречистенском бульваре, например, особенно усердствовал в приставании к женщинам некий дебил по прозвищу «Ущемлённый нос». Прозвище это он получил после того, как его оттаскал за нос какой-то господин в сквере у храма Христа Спасителя за непочтительное отношение к даме. Этот наглец мог ни с того ни с сего схватить проходившую мимо него женщину и заключить в свои объятия. По поводу одного поклонника прекрасного пола с Тверского бульвара газета «Московский листок» писала: «Ежедневно по Страстному бульвару совершает прогулки некий старик-домовладелец. Человеку уже за 60 лет; среди „этих дам“ он слывёт под именем „бульварного сторожа“, а постоянные посетители бульвара зовут его „бульварным котом“. Сей старец не пропускает случая пристать к каждой даме или девушке. Дважды его били за нескромные предложения, сделанные им замужним женщинам, но с почтенного старца всё, как с гуся вода, и он не унимается. Есть такие „лихачи-кудрявичи“, с которыми ни пестом, ни шестом, ни даже крестом ничего не поделаешь». Не зря же говорят: «Седина в бороду — бес в ребро». О подобном старичкё-ловеласе, «мышином жеребчике», как тогда таких называли, упоминает в своих воспоминаниях Варенцов. Тот «жеребчик» не упускал случая, чтобы поухаживать за дамами, причём с желанием непременно «облапить нравящихся ему дам, где только попало, что ему сходило с рук, нужно думать, благодаря его почтенности и старости. Разве только тогда, когда его движения и ухватки принимали очень фривольный тон, то руки его были отстранены подальше от его вожделений». В пассаже Солодовникова часа в три дня по обеим сторонам первой от Кузнецкого Моста галереи почти сплошными шпалерами выстраивались разные «моншеры» и «милостивые государи». Всякую женщину они осматривали с ног до головы и отпускали по её адресу довольно откровенные замечания. Были в Москве мужчины, которые не упускали возможности хоть как-то нажиться на женских слабостях.
На Тверской существовала кофейня Филиппова. Женщину в неё пускали только с мужчиной, и находилось немало лиц сильного пола, которые за 30–50 копеек были готовы провести с собой в кофейню женщину. Наплыв одиноких посетительниц особенно был велик весной и осенью, когда шёл набор в хоры для кафешантанов. Администрация кофейни страдала от мужчин и по другой причине. Часов в 11–12 зимой в кофейню вваливалась компания, которая занимала столик Потом один из пришедших заказывал себе стакан чая за 10 копеек или пирожок за пять, и компания просиживала в кофейне, занимая место, несколько часов — грелась. Бывало и так что такого сорта посетители, поев и попив досыта, смывались из кофейни, не заплатив.
Из-за постоянного приставания мужчин порядочная женщина в Москве не могла пройти вечером по улице, не говоря уж о бульваре, или заглянуть в кофейню. Когда же газеты стали писать об этих безобразиях и возмущаться поведением мужчин, обер-полицмейстер Трепов обратился к министру внутренних дел с письмом, в котором указывал на то, что само появление статей «о похождениях праздношатающихся мужчин, производящих всякого рода безобразия и насилия на улицах и пристающих к женщинам с оскорбительными предложениями», способствует «учащению таких проступков», и потребовал запретить их публикацию.
В Петербурге порядка было больше. Там, если женщина вечером желала пройти без авантюр, то шла вдоль Невского проспекта по стороне Гостиного Двора и могла быть уверена, что её никто не побеспокоит, гуляя же по стороне противоположной, она давала знать, что ищет приключения. В Москве такой улицы не было.
Интересно, что цинизм и хамство уживались у нас со строгими нравами и высокими требованиями цензуры. Когда студент Московского императорского университета Захарий Яковлевич Гордон издал роман «Тайны Дивана», на страницах которого дал «явно противные нравственности и благопристойности описания женского тела и проявлений половой страсти», то был оштрафован на 100 рублей.
Вообще, ко всему что имело сексуальный оттенок, цензура наша относилась с подозрением и при первой же возможности запрещала даже в том случае, если содержание имело чисто медицинский характер.
В начале 1870-х годов была задержана в типографии книга Сорокина «Сладострастие и наслаждение» о венерических болезнях, уничтожены книга «Прелести и ужасы разврата, составленные по иностранным сочинениям» Леухина и книга Бабикова «От колыбели до могилы. Мужчина — женщина. Картины и очерки публичной и семейной жизни современного русского общества».
Признав распространение последней книги крайне вредным, тогдашний «Комитет по делам печати» на основании пункта первого высочайше утверждённого 7 июля 1872 года «мнения Государственного совета о дополнении и изложении некоторых из действующих о печати узаконений» выпуск в свет названной книги запретил. Об исполнении этого решения старший инспектор типографий и других подобных заведений в Москве доложил рапортом, в котором было сказано следующее: «3-го сего декабря 1872 года в 10 часов утра выданы мною командированному московским обер-полицмейстером полицейскому чиновнику книги и затем в 1 час того же числа уничтожены сожжением при Басманном частном доме в присутствии полицмейстера, полковника Ловейко, в количестве 1480 экземпляров».
Цензура в служебном рвении запрещала книги Золя, Флобера, Мопассана, Гюго и других известных писателей. Пьеса Льва Толстого «Власть тьмы» была запрещена «ввиду её скабрёзности и отсутствия всякой литературности». В 1877 году было запрещено ввозить из-за границы цепочки с изображением Георгия Победоносца и бумажные венчики с изображением Богоматери, а в 1878-м — металлические жетоны с портретами генерал-лейтенанта Скобелева.
А сколько шуму наделало появление в 1887 году в Петербурге напечатанной в Риге пародии на грибоедовское «Горе от ума»! Пародия была выдержана в самом что ни на есть неприличном, порнографическом духе, с множеством гравюр соблазнительного содержания. Виновные были найдены и осуждены. Без разрешения цензуры нельзя было хранить книги на старославянском языке, выпускать обёртки (суперобложки, как теперь бы сказали) для книг духовного содержания. Она следила даже за спичечными этикетками и пуговицами, пресекая появление на их поверхностях сомнительных изображений, а однажды, уже в XX веке, закатила скандал по поводу портрета Льва Толстого на шоколадной обёртке.
Что уж говорить об эротических изданиях, которые в новом веке стали появляться как грибы после дождя! Полиция едва успевала пресекать выход в свет таких произведений, как «Почта амура», «Ночи безумные», «Клико», «Под звуки Шопена», «Дневник Адама», «Дневник Евы», «Правила Фаллоса», «Тайны Кама-Сутры», «Красный фонарь», «Турецкие гаремы» и пр. И всё-таки кое-что из всего этого хлама появлялось на прилавках. В магазине П. А. Максимова в Москве продавались книжонки под названием «Между ног», «Ноги вверх», «Задвижка», «Институтка», «Мундштучок» и пр.
Вместе с тем цензура поощряла издания, в которых велась пропаганда самоограничения и даже полного отказа от радостей земных. Появилась, например, книжечка «Что такое женщина?». Её автор, семидесятилетний Мизгенов, считал женщин чудовищами, как и протопоп Сильвестр, назвавший их «гостиницей бесовской». Женщина, по мнению Мизгенова, чудовище, обладающее пятью языками: языком речи, языком глаз, языком улыбок, языком цветов и языком вееров. «Огонь глаз, — пишет он, — и пламень поцелуя так горячи, что адское происхождение их не может подлежать ни малейшему сомнению». Так написать о женщинах мог, наверное, лишь тот, кто сожрал запретный плод до последней косточки.
Обидно, что, несмотря на все старания блюстителей нравственности, она падала, и главной причиной этого была не природная зловредность женщин, о которой писали наши доморощенные философы, а её бесправное положение, устранение из многих сфер жизни, в которых она нашла бы себе более достойное применение, чем то, которое ей предоставляло тогдашнее государство.
В конце XIX — начале XX века соотношение мужчин и женщин, проживавших в Москве, было не таким, как теперь. Это теперь «на десять девчонок по статистике девять ребят», а тогда, в 1912 году, на тысячу мужчин приходилось 839 женщин, а ранее, в 1871-м, вообще 700. Постепенно число женщин в Москве увеличивалось главным образом за счёт того, что мужчины, как и раньше, перебираясь сюда из других мест на заработки, стали брать с собой семьи. Жёны при этом шли работать на фабрики. Здесь за работу они получали меньше мужчин. Помимо этого, они оказывались в полной власти хозяев. На проходной, по окончании рабочего дня, их обыскивали мужчины. Так боролись тогда с «несунами». Хозяева таким способом поощряли передовиков производства и доносчиков. Мужчин, правда, тоже обыскивали, но уже без такого рвения. На Прохоровской мануфактуре, например, женщин осматривали в помещении, а мужчин на улице. Заставляли в любую погоду, даже в мороз, снимать сапоги. Летом снимать обувь не требовалось, так как рабочие ходили босиком. У многих женщин, в отличие от мужчин, унижения на этом не заканчивались, они продолжались дома из-за распущенности и свинства мужей. Ну а после праздников, когда мужья допивались до самого скотского состояния и, желая опохмелиться, тащили последние рубашки, жилетки и картузы скупщикам, их жёны с рёвом и мольбами шли за ними, пытаясь остановить.
Обстановка, сложившаяся в те годы на фабриках, действовала развращающе на девушек и женщин, ушедших из деревень в неустроенную пьяную жизнь большого города.
Незамужние ткачихи фабрики Прохорова по выходным напротив храма Святителя Николая Чудотворца в Новом Ваганькове устраивали так называемые «девичьи спальни» и отводили душу по-своему. Разгул шёл такой, что, как шутили тогда, кресты на могилах шевелились.
Развращению девушек на производстве способствовало широко распространённое отношение к ним начальства, как к одалискам своего гарема. Мастер одной из фабрик по фамилии Фаж француз, муж и католик, дарил полюбившимся ему молодым работницам одеколон и приобщал их к половой жизни. В результате одна из работниц родила ребёнка, другая — двух, а третья вообще ушла в монастырь. Были на фабрике и другие молодые, неопытные девчонки, которых Фаж не обошёл своим вниманием. В конце концов произошёл скандал, но его замяли.
Общество не могло тогда чётко сформулировать своё отношение к женщине. В то же время государство и церковь твёрдо стояли на принципе нерушимости брака и делали развод супругов непростым делом. Для получения разрешения на развод, надо было обратиться в Московскую духовную консисторию. Когда артисту императорских театров Табакову изменила жена, он так и сделал. В связи с его обращением была запущена процедура развода. Сначала священник пришёл к нему в дом и стал «увещевать» его самого и его супругу. Табакова, на которую слова священника о сохранении семьи не подействовали, написала расписку. В ней были такие слова: «Несмотря на увещания священника Александра Добролюбова, я остаюсь при своём решении и ни в коем случае с мужем жить не желаю». Потом, в суде консистории, супруги дали свои объяснения, а свидетели из их же прислуги рассказали о том, как их хозяйка, «совершала акт прелюбодеяния, находясь в кровати со студентом». В «Клятвенном обещании», под текстом которого свидетели поставили свою подпись, было сказано: «Обещаюсь и клянусь Всемогущим Богом, пред святым Его Евангелием и Животворящим Крестом, что не увлекаясь ни дружбою, ни родством, ни ожиданием выгод, или иными какими-либо видами, я по совести покажу в сём деле сущую о всём правду и не утаю ничего мне известного, памятуя, что я во всём этом должен буду дать ответ перед законом и пред Богом на Страшном суде Его. В удостоверение же сей моей клятвы, целую Слова и Крест Спасителя моего. Аминь». Кончилось дело тем, что Синод дал согласие на развод и позволил Табакову жениться, а в отношении Табаковой указал: «..дозволено вступить в брак, буде пожелает, с лицом православным по истечении трёх лет со дня утверждения сего решения епархиальным начальством». Для вступления в брак с неправославным разрешения консистории не требовалось.
Причину развала многих семей в начале XX века некоторые видели в неподготовленности девушек к браку. «В силу каких-то странных обстоятельств, — писал один из журналов того времени, — матери… поддерживают в душах дочерей свои собственные, застарелые заблуждения и приготовляют дочерям те же самые разочарования, что постигли их самих… В незнании женщины, что такое брак в реальной действительности, какую роль ей приходится выполнять в браке и, в особенности, в незнании того, что представляет из себя её муж, и заключается главная причина семейных неурядиц и несчастных браков». За ошибки матерей приходилось расплачиваться дочерям. Не найдя в браке всего того, на что так надеялись: любовь, красоту и гармонию, женщины начинали искать всё это в любви с другими мужчинами и вознаграждались со стороны общества за это клеймом «развратной женщины». К таким, как мы знаем, относилась героиня романа Л. Н. Толстого Анна Каренина. Кое-кто увидел в этом романе «конюшенную историю производительницы „Анны“ и производителя „Вронского“, сорвавшихся с поводов и разыгравших любовную сцену без санкции главного кучера».
Строгие патриархальные нравы имели, конечно, свои достоинства и своих сторонников, однако униженное положение женщины в семье и обществе, лицемерие и лживость старых порядков вызывали у появившейся в России интеллигенции чувство протеста. Не без оснований М. Е. Салтыков-Щедрин писал о том, что «не будь интеллигенции, мы не имели бы ни понятия о чести, ни веры в убеждения, ни даже представления о человеческом образе».
Многие хорошие и понимающие девушки, — считали прогрессивно настроенные женщины России в начале XX века, — шли тогда замуж только для того, чтобы «пристроиться». Шли не любя, как рабыни, платя своим телом за блага жизни. Шли потому, что не были приучены к самостоятельному труду и не могли содержать себя. Нужно, считали они, готовить девочек в люди, а не в жёны. В сентябре 1913 года журнал «Современный мир» опубликовал статью Александры Коллонтай о «новой женщине». В ней будущий советский посол отрицала старые идеалы: девичью непорочность и женскую верность домашнему очагу. Александра Михайловна писала о том, что «быть отданной» уже не является для женщины идеалом и любовные переживания, которые для женщины прошлого составляли основное содержание жизни, теперь таковыми не являются. «Женщины, — писала она, — идут теперь работать и приобретают самостоятельность. Трудом и талантом создают они свою собственную жизнь, а условия жизни изменяют их психику».
Статья Коллонтай произвела на читателей сильное впечатление. Смелость высказанных в ней мыслей, примеры из окружающей жизни требовали действий, изменения среды и её морали. Почему, — вопрошали себя и окружающих либерально мыслящие интеллигенты, — в нашем обществе без всяких рассуждений признаются безнравственными потеря девственности, внебрачное сожительство и супружеская измена, когда это касается женщины, и общество молчит, когда речь идёт о мужчинах, ведь принцип христианской этики: не делай другому того, чего не желаешь себе — един для мужчин и женщин? А что делать женщине, живущей много лет с мужчиной, который давно разошёлся с женой, но не может получить развод из-за её несогласия? А как называется то, когда молоденькая девушка выходит за старика ради его богатства? На вид это, может быть, и нравственный поступок, а по существу-то — издевательство.
Зависимость морали от денег в буржуазном обществе бросалась в глаза многим. Для того чтобы убедиться в этом, достаточно ознакомиться с брачными объявлениями того времени. В 1912 году можно было прочитать, например, такое: «Интеллигентный, интересный, образованный, с добрым характером, хорошим положением, имеющий состояние более 400 тысяч рублей, жаждет с целью брака познакомиться с интеллигентной интересной особой, имеющей 25–60 тысяч рублей». Кто-то скажет, что это писал жулик, и, наверное, будет прав. Не зря же он добивался руки именно интеллигентной особы. Знал же, шельмец, что именно среди этих особ непрактичных дур встречается больше, чем среди неинтеллигентных. Правда, тогда слово «интеллигентный» упоминалось почти во всех объявлениях подобного рода. Что поделаешь: воспитанные в приличной семье женщины боялись мужского хамства. Людям, ищущим в браке материальную выгоду, хотелось устроить свою судьбу, поправить материальное положение и пр. И вот они пускались на поиски богатых женихов и невест. Запросы были у людей, конечно, разные. Артист-трагик, например, готов был жениться просто на состоятельной особе; молодой человек, «бедный, стремящийся к учению», искал «особу со средствами», ну а директор фабрики, как он представлялся, к тому же дворянин, окончивший университет, говоривший на четырёх языках, по рождению лютеранин, но душой и сердцем русский, искал жену-друга с капиталом не менее 50 тысяч рублей (умели же люди выбирать себе друзей!). Дамы в те годы (в начале XX века) тоже стали давать подобные объявления. Например, одна «интересная, молодая, интеллигентная барышня» выразила через газету желание познакомиться с богатым господином, а «интересная, симпатичная, редкой души 22-летняя особа» предлагала скорый брак симпатичному господину с капиталом или солидным жалованьем. Во многих объявлениях, правда, делалась оговорка, что брак возможен «при симпатии», однако материальная сторона при этом продолжала оставаться главной.
Тем не менее в конце XIX — начале XX века в Европе, да и в России, дала себя знать эмансипация. Женщине надоело быть приложением к двуспальной кровати. Появились женщины-общественницы, женщины-врачи, женщины-писательницы и даже учёные. Появились и новые занятия для женщин. В начале XX века, как грибы после дождя, распространились так называемые «переписные особы» из бывших кисейных барышень. Эти девушки работали на печатной машинке «Ремингтон» и тем зарабатывали себе на жизнь. Помимо работы на пишущей машинке для женщин существовала возможность стать конторщицей, переписчицей, чтицей, корректоршей. Правда, не на каждую работу было легко устроиться. Как писала пресса того времени «на каждое объявление „нужна конторщица“ являются буквально сотни женщин с дипломами средней и высшей школы… Женщины, окончившие среднюю школу, годами добиваются места земской учительницы, женщины с высшим образованием конкурируют из-за места классной дамы в гимназии, оплачиваемого 25 рублями в месяц. Попасть в Москве в учительницы городской школы так же трудно, как выиграть 200 тысяч. За месяц ежедневного часового урока можно было заработать всего 5 рублей. Те, у кого не было образования, искали работу в каких-нибудь мастерских. Девушки-цветочницы, например, зарабатывали себе на жизнь изготовлением искусственных цветов из кусочков бумаги, материи и проволоки. На окраинах города появились тогда вывески маленьких мастерских: „Искусственные цветы“. В них работало не более 5–6 мастериц. Одни вырезали из бумаги и материи лепестки, другие гофрировали их на керосинке, третьи — прикрепляли их к проволоке. За труд свой они обычно получали 5–7, редко 10 рублей в месяц. Заработок их во многом зависел от продажи товара. Бывали периоды, когда цветы шли хорошо, например, на Пасху, на Вербу, а бывали и долгие затишья в торговле, когда девушки оставались без заработка. Кроме того, конкуренцию им составляли бродячие китайцы, которые делали довольно изящные цветы, запрашивая за них меньше, чем наши цветочницы».
Появились в те годы девушки в кофейнях и чайных. Их были тысячи. В большинстве своём одинокие (если и имели родителей, то совсем обедневших, не имевших возможности их прокормить), девушки эти, как правило, не знали никакого ремесла и не смогли, в силу своей бедности, получить образование. Милые, чисто и опрятно одетые барышни привлекали в кофейни публику, особенно мужчин. Работать им приходилось по 15–16 часов без перерыва на обед, получая за это гроши: 8–12 рублей. «Будете хорошо служить, всегда больше заработаете», — говорили им хозяева, хитро щуря глазки. Что такое «хорошо служить» им вскоре становилось понятно. «Красотки из кафе» постепенно превращались в обыкновенных проституток. На них и смотрели, как на продажных девок, даже на тех, кто этим промыслом и не занимался. Но что поделаешь, такова жизнь!
Проститутки
В те же времена общественная мораль женщин не щадила. Женщину, не исполнявшую свой долг жены и матери, не принимали в обществе, не говоря уже о тех, кто вёл аморальный образ жизни. Такого понятия в сфере обслуживания, как «оказание населению интимных услуг», тогда не существовало. Женщины, торгующие собой, являлись изгоями, отверженными. Бывшие кухарки, горничные, фабричные работницы, соблазнённые, а потом брошенные гимназистки и купеческие дочки, белошвейки, неудавшиеся артистки, жёны, оставившие своих мужей, даже сельские учительницы, сбившиеся с круга, все они пополняли огромную армию проституток всех мастей и уровней. Были проститутки уличные и бульварные, которых газетчики называли «эти дамы», были проститутки-одиночки («инди», как их теперь называют) и проститутки, состоящие при публичных домах. Были проститутки дешёвые и шикарные, высшего разряда. Помимо отечественных, были у нас проститутки иностранные. В книге Дальтона «Социальный недуг», вышедшей в 1884 году, говорилось о том, что проституток в Россию поставляют Восточная Пруссия, Померания и Познань через Ригу и Вильно. В России остзейские «баронессы» этого невольничьего рынка переходили из одного дома в другой, всё ниже и ниже, пока не оказывались на улице или в приюте.
Возможно, одной из них была та самая Луиза, которая наградила сифилисом гимназиста из рассказа Леонида Андреева «В тумане». На ней тогда был гусарский костюм, и она постоянно жаловалась на то, что рейтузы на её толстой попе постоянно лопаются.
В те годы появился стишок о таких дамах:
После того как в Москве получила распространение оперетка, появились в ней «певички» или, как их ещё называли, «арфистки»; полуартистки-полупроститутки, нарумяненные, набелённые, расфранчённые, они в конце XIX века заполнили ресторан «Яр» и многие другие заведения. Музыкальность, мастерство, голос в их «искусстве» были необязательны. Главными были «забористость», наличие пошлых намёков, волнующая двусмысленность. Те, у кого таких талантов не было, орудовали в клубах, пассажах, на улицах и бульварах. На каком-нибудь Рождественском бульваре они приставали с просьбами дать гривенник или угостить пивом. Прикрикнуть на них значило вызвать гнев их «котов», от которых можно было схлопотать по шее. Во время массовых гуляний, подобно тому как это бывало на Нижегородской ярмарке, проститутки катались на карусели, выставляя свои прелести, а кругом стояли мужчины и вызывали желанных пальцем. Те платили карусельщику и выходили. На бульваре в 1895 году «эти дамы» обзавелись тростями, уверяя, что это последняя парижская мода, и в случае возникновения «производственного конфликта» пускали их в ход, нещадно колотя друг дружку. Опустившиеся бездомные женщины в Александровском саду завлекали кавалеров, когда темнело, на скамейки, прозванные «заячьими номерами». Воздух Москвы, когда сгущались летние сумерки, вообще был пропитан развратом.
Фигурой, сопровождавшей женщину-проститутку на всём протяжении её «трудового» пути, была фигура сутенёра, или сводни. Нам эта фигура знакома по личности Барона в пьесе М. Горького «На дне». Были сводни и другого рода. Они имели шикарные квартиры и связи. Одна из них, Ольга Яковлевна, рассылала в богатые купеческие дома приглашения, в которых сообщала о том, что в её доме имеется большой выбор француженок, немок и полек Сообщала она и о том, что в её квартиру могут быть вызваны и замужние женщины из общества, а также о том, что в её распоряжении имеется и «ещё кое-что попикантнее». В письма она вкладывала свою визитную карточку, в которой было сказано: «Ольга Яковлевна, кв. № 2, Цветной бульвар, дом Салтыкова (бывший Ботанова)». Фамилии своей Ольга Яковлевна в визитной карточке не указывала, что было принято у московских сводней. Даже на дощечках, красующихся на дверях их квартир, указывались лишь их имена и отчества, но не фамилии.
Варенцов в своих воспоминаниях описывает случай, произошедший с одним купцом в доме подобной сводни, некой мадам К, жившей тогда в Москве, на Бронной улице. Однажды жена этого купца познакомилась у портнихи с почтенной на вид дамой, и та пригласила её к себе на чай. Хорошо угостила, а главное, познакомила с кавалером и оставила её с ним наедине. Что произошло после — нетрудно догадаться. Купчиха была в расцвете своих творческих сил, когда отказ кавалеру во взаимности был для неё невыносим. Короче говоря, купчихе это дело понравилось, и она стала приезжать к даме по вызову на радость себе, ей и очередному кавалеру. Случилось же так, что купец и сам стал пользоваться услугами этой сводни. И как-то раз он попросил её пригласить для себя не доступную женщину, а неизбалованную, семейную даму, пообещав заплатить за это 300 рублей. Такой дамой оказалась его собственная жена. Положение, казалось бы, сложилось безвыходное, и следовало ожидать драматической развязки, однако жена купца не растерялась. Увидев мужа, она стала кричать на него: «Вот, наконец, мерзавец, я тебя поймала, вот где ты проводишь время!» — и набросилась на него с зонтиком. Супруг упал перед ней на колени, умоляя простить его. Другой купец, с Басманной улицы, когда жена его при гостях стала голой танцевать на столе в одних атласных туфельках, только рукой махнул, сказав: «Пусть любуются, красота есть достояние эстетов!»
О развращённости нравов тех лет можно судить по некоторым текстам к картинкам в юмористических журналах. В одном из них приводился такой разговор двух сестёр, почтенных дам: «Смотри, Саша, вот идёт в красном платье венгерка — любовница моего Роди! А направо от неё — твоего Жоржа! Правда, они очень милы? Можно ли не простить их увлечения?» Выражение «Vive la cocoterie!» — «Да здравствуют кокотки!» — стало модной фразой. Её не постеснялась произнести в виде тоста на собственной свадьбе дочь одного московского миллионера. Впрочем, это могло сойти и за шутку. Доля шутки присутствовала и в популярной в те времена поговорке: «Любить мужа по закону, офицера — для чувств, кучера — для удовольствия».
Со временем роль сводни стали брать на себя швейные мастерские и ателье. Когда какой-нибудь господин интересовался заказчицами, хозяйка мастерской говорила ему: «Не хотите ли познакомиться с такой-то? Пожалуйста, поезжайте прямо к ней, не стесняйтесь». В мастерских по определённым дням устраивали вечеринки (журфиксы) с ужинами, картами, шампанским. Среди «заказчиц» находились «порядочные женщины» — крупные содержанки, артистки. Часто к услугам мастерских прибегали мелкие артистки для того, чтобы сделать карьеру. По вечерам, часам к шести-семи, некоторые рестораны наполнялись проститутками. Обстановка в кабинетах соответствовала наступившему к этому времени моменту. В кабинетах царил полусвет, тяжёлые портьеры, массивные двери, толстые ковры создавали уют, а китайские полочки, ширмочки, диванчики его дополняли. В одном из ресторанов дамы располагались в большом зале наверху, а внизу, за столиками, — мужчины. Знакомства происходили через лакеев и распорядителей с помощью записок («летучей почты»), а также знаков.
Жили в Москве шалопаи из отряда «золотой молодёжи», которые вели охоту на женщин. Они приглашали через газету гувернантку, бонну или горничную и отбирали тех, которые были согласны променять эту должность на другую, более лёгкую, но менее почтенную и нравственную. Вербовали в проститутки через объявления о приёме в хор, в балет и т. д. В романах и повестях того времени излюбленным был сюжет о том, как некий мерзавец сбил с пути честную девушку, бросил её и ей ничего не оставалось, как идти на панель. Не зря один из персонажей драмы А. Н. Островского «Поздняя любовь» по фамилии Маргаритов сказал, что «рядом с нуждой всегда живёт порок». А Достоевский добавил: «Бедность не порок Порок — нищета». И действительно, в бедности человек ещё может сохранять свои достоинства и честь. Нищета же не оставляет ему такой возможности, ставя его на грань голодной смерти. Тут речь идёт уже не о жизни, а о выживании, при котором сама жизнь — сплошное положение самообороны, оправдывающее преступление.
Рассказ А. П. Чехова «Припадок» начинается так «Студент-медик Майер и ученик Московского училища живописи, ваяния и зодчества Рыбников пришли как-то вечером к своему приятелю студенту-юристу Васильеву и предложили ему сходить с ними в С-в переулок Васильев сначала долго не соглашался, но потом оделся и пошел с ними». В какой же переулок звали друзья студента Васильева и почему он долго не соглашался с ними идти? Очевидно, что название переулка говорило само за себя и говорило оно то, что этот переулок есть скопище вертепов разврата и студенту Васильеву было об этом известно. «Падших женщин, — пишет А. П. Чехов, — он знал только понаслышке и из книг, и в тех домах, где они живут, не был ни разу в жизни. Он знал, что есть такие безнравственные женщины, которые под давлением роковых обстоятельств — среды, дурного воспитания, нужды и т. п. вынуждены бывают продавать за деньги свою честь. Они не знают чистой любви, не имеют детей, не правоспособны; матери и сёстры оплакивают их, как мёртвых, наука третирует их, как зло, мужчины говорят им ты». Переулок, куда пошли приятели, мог называться Сумников или Соболев. И тот, и другой спускались от Сретенки к Трубной улице. Существуют они и теперь, только называются по-другому, не Сумников и Соболев, а Пушкарёв и Головин. Весь квартал тогда между Сретенкой и Цветным бульваром был кварталом «красных фонарей». Было у того квартала и своё особое название, «Драчёвка» (так в то время называли Трубную улицу). Переулки того квартала назывались в народе «проливами». Существование «кварталов красных фонарей» не новость. В вышедшей из Средневековья Западной Европе такие кварталы создавались в основном в тех местах города, где в прошлом стояли виселицы, находилась больница для прокажённых или церковный приход. Жили в таких кварталах живодёры, палачи и другие изгои общества. В разных городах власти, как пишет Стефан Цвейг в своих мемуарах, «отводили несколько переулков под рынок любви, как в квартале Йошивара в Японии или на рыбном рынке в Каире», где ещё и в XX веке «двести или пятьсот женщин, одна подле другой, сидели у окон своих жилищ, находящихся на уровне земли, демонстрируя дешёвый товар, которым торговали в две смены, дневную и ночную».
Когда в начале XX века, наконец-то, власти Москвы стали приводить Драчёвку (или Грачёвку, как её ещё называли для благозвучия) в божеский вид, удаляя из неё притоны, домовладелец Рыженков обратился в городскую думу с просьбой. «В настоящее время, — писал он в письме от 2 ноября 1906 года, — энергичными действиями г-на московского градоначальника наша местность очищена от притонов разврата, а потому просим о переименовании входящих в неё переулков… при сём имею честь упомянуть, что сама улица Драчёвка ранее именовалась Трубным переулком. Ввиду того, что в Москве стала сознаваться культурная потребность увековечивать имена русских писателей постройкой памятников или иными способами, то желательно было бы воспользоваться настоящим случаем и назвать означенную улицу и переулки именами известных писателей, как то: Крылова, Достоевского, Лермонтова, Соловьёва, Ломоносова». Сначала дума нашла такое переименование преждевременным, но вскоре одумалась и вернула Драчёвке её прежнее название, которое она носила в начале XIX столетия. Были возвращены старые названия или даны новые и другим переулкам: Пильникову — Печатников, Сумникову — Пушкарёв, Мясному — Последний, Стрелецкому — Головин, Колосову — Сухаревский. Мотивируя принятое решение о переименовании улицы и переулков, городской голова, он же председатель думы Н. Гучков, писал: «В самой Москве даже упоминание некоторых из них считалось неприличным. Благодаря этой известности, а также и тому беспокойству, которое причиняет соседство публичных домов, значительная часть московского населения избегала селиться вообще в этом районе. Хотя в настоящее время эта местность очищена от притонов, но дурная память долго будет держаться и обитатели города по-прежнему будут сторониться этих мест. Изменение названий Драчёвки и переулков несомненно поможет изгладить из памяти жителей прошлое этих мест и, вместе с тем, облегчит домовладельцам сдачу их помещений…»
Да, в начале XIX века, когда этот квартал не был ещё кварталом «красных фонарей», по обеим сторонам переулков, сбегающих от Сретенки к Цветному бульвару, были рассыпаны маленькие разноцветные домики, построенные, как отмечал их современник, «назло всем правилам архитектуры и, может быть, потому ещё более красивые». Во дворах, кое-как огороженных, стояли деревья, а на привязанных к ним верёвках сохли после стирки простыни, наволочки, платки и подштанники.
Изгнание притонов разврата из Сретенской части в Москве, так же как и удаление в 1884 году проституток из домов на Невском проспекте в Петербурге, конечно, не означало искоренения проституции в столицах.
После удаления с Драчёвки притоны в Москве получили новые адреса, расположенные подальше от центра. Были они разные: дорогие и дешёвые, шикарные и убогие. В повести А. И. Куприна «Яма» можно найти описание как того, так и другого. В дорогом мы видим ковёр и белую дорожку на лестнице; в передней чучело медведя, держащее в протянутых лапах деревянное блюдо для визитных карточек; в танцевальном зале паркет, на окнах малиновые шёлковые тяжёлые занавеси и тюль, вдоль стен белые с золотом стулья и зеркала в золочёных рамах; есть два кабинета с коврами, диванами и мягкими атласными пуфами; в спальнях голубые и розовые фонари, канаусовые одеяла и чистые подушки; обитательницы одеты в открытые бальные платья, опушённые мехом, или в дорогие маскарадные костюмы гусаров, пажей, рыбачек, гимназисток, и большинство из них — остзейские немки — крупные, белотелые, грудастые, красивые женщины… Здесь берут за визит 3 рубля, а за всю ночь — 10… Дешёвый «посещают солдаты, мелкие воришки, ремесленники и вообще народ серый и где берут за время пятьдесят копеек и меньше». Здесь «грязно и скудно: пол в зале кривой, облупленный и занозистый, окна завешены красными кумачовыми кусками; спальни, точно стойла, разделены тонкими перегородками, не достающими до потолка, а на кроватях, сверх сбитых сенников, валяются скомканные кое-как, рваные, темные от времени, пятнистые простыни и дырявые байковые одеяла; воздух кислый и чадный, с примесью алкогольных паров и запаха человеческих испражнений; женщины, одетые в цветное ситцевое тряпьё или в матросские костюмы, по большей части хриплы или гнусавы, с полупровалившимися носами, с лицами, хранящими следы вчерашних побоев и царапин и наивно раскрашенными при помощи послюнённой красной коробочки от папирос». Как ни странно, но и этот «товар» находил спрос.
На проституток, искавших клиентов на улицах и не состоявших в притонах, в полиции заводились специальные журналы, в которые записывались их фамилии, имена, отчества и звание, номер санитарного альбома, или, по-нашему, истории болезни, адрес и кое-какие дополнительные сведения. В Москве с разрешения обер-полицмейстера существовали квартиры для свиданий мужчин и женщин. К местам расположения их предъявлялись определённые требования. Об этом свидетельствует заключение, сделанное полицией по письму анонима, сообщившего в августе 1896 года о притоне разврата в Богословском переулке на Бронной. В заключении указывалось на то, что «квартиры эти от ближайшей церкви находятся на расстоянии 80 сажен и имеют подъезды с улицы совершенно отдельные». Следовательно, этих признаков было достаточно для того, чтобы не предъявлять претензии к содержателям «домов свиданий». Не в обиде была и церковь: от публичного дома, как и от пивной, её отделяло необходимое количество сажен. Одни вводили в грех, другие грех отпускали.
И всё-таки бурная половая жизнь в городе не замыкалась в специально для неё отведённых местах, а всё время норовила проявиться там, где это не дозволялось, в частности, в гостиницах, меблированных комнатах, банях, купальнях и пр. Таким местом была, например, гостиница «Эрмитаж» на углу Трубной площади и Рождественского бульвара (там теперь театр «Школа современной пьесы»). Городские власти, как могли, вели борьбу с этим безобразием. Проверяющие днём и ночью посещали подобные гостиницы и меблированные комнаты и смотрели, нет ли в них парочек, поселившихся, как тогда говорили, «для непотребства», или «совокупления». Выражения «для того, чтобы заниматься любовью» тогда ещё не существовало. От обычных постояльцев эти парочки отличало то, что они не предъявляли паспортов хозяевам, их не записывали в «номерную книгу» и не писали мелом на досках при входе их фамилии, как это делалось во многих меблированных комнатах, а проще в «меблирашках». Уходили они из этих заведений тихо, незаметно, нередко поврозь, и провожать их, как ещё в конце XIX — в самом начале XX века было принято в гостиницах, прислуга не выстраивалась. Заведений подобного рода в Москве было много. Такими были меблированные комнаты Яковлева на Большой Спасской улице, меблированные комнаты «Одесса» в доме церкви Николая Ковылинского на Садовой, которые держала ревельская мещанка Анна Павловна Шпигель, а на Земляном Валу крестьянка Шкурина возглавляла подобное заведение под названием «Ока». Пускали к себе «влюблённых» хозяева меблированных комнат Фомина на Рождественском бульваре, Тихомиров на Старослободской улице, Андреев на Краснопрудной. Пузенков устроил меблированные комнаты в собственном доме на Садовой и назвал их «Молдавия», Гликерия Гавриловна Подконская — в доме Левыкина на углу Камер-Коллежского вала и Ильинской улицы и пр. Брали они с пары от рубля до полутора. Могли подать в номер водку, пиво и закуску: кислую капусту, солёные огурчики. За бутылку водки брали рубль, за бутылку пива завода Калинкина — 20 копеек На многих бутылках красовались такие этикетки: «Петра Смирнова № 14» или «Пшеничное столовое вино И. А. Шустова № 36». За предоставление места для любовного свидания в бане или в купальне хозяева их брали столько же. Места парочкам предоставлялись в Семейных банях Никифора Немова на 8-й Сокольнической улице, в Торговых банях купца Данилова в Банном переулке, в Номерных банях Ивана Грубова в Николо-Ямском переулке, на берегу реки Яузы. Здесь, как и в меблированных комнатах, женщины с мужчин обычно тоже много не запрашивали: 1–2 рубля. Бывали, конечно, и исключения. Когда в гостинице «Аркадия», находившейся в доме Копейкина-Серебрякова на Старой Сухаревской площади, среди бела дня проверяющие застукали гражданку Киричеву с капельмейстером Московской пожарной команды Никитиным, она заявила, что Никитин обещал дать ей 200 рублей на свадьбу. Получить их Киричевой было не суждено: помешали проверяющие.
Хозяева заведений боялись проверок они грозили им штрафом от 100 до 500 рублей, а то и арестом на несколько суток. Для того чтобы избежать ответственности, владельцы заключали договоры на аренду помещений с подставными лицами, сказывались больными и пр. Хозяин вышеупомянутой гостиницы «Аркадия», купец Никифоров, пояснил, что Никитин с Киричевой и ещё две пары расположились в номерах для закуски и для того, чтобы, как он выразился, «попить чайку». Были случаи, когда хозяева принимали довольно решительные меры для того, чтобы избежать ответственности. Как-то, в 1901 году, проверяющие подошли вечерком к меблированным комнатам «Версаль» на Драчёвке и увидели сидящего на скамеечке перед домом вместе со швейцаром хозяина комнат, отставного рядового Франца Косило. Как только хозяин и швейцар увидели проверяющих (нюхом, наверное, почувствовали), сразу забежали в дом и закрыли дверь на ключ. Когда проверяющие стали стучать, швейцар ответил, что открыть не может, так как потерян ключ. Через 10 минут проверяющие снова постучали, но никто не открыл. Через окно с улицы они видели, как швейцар бегал по коридору и кричал: «Ключ, где ключ, куда ключ дели?!» Вскоре он успокоился, достал из столика в прихожей ключ и открыл дверь. На вопрос, есть ли в меблированных комнатах непрописанные постояльцы, хозяин категорически заявил, что нет. В это время один из проверяющих, Карп Хоружин, оставленный, на всякий случай, на улице, чтобы следить за «чёрным ходом», привёл мужчину и женщину, которые, как он утверждал, только что вышли из меблированных комнат. Задержанные факт нахождения в «Версале» отрицали. Когда женщине, Дмитриевой, предложили снять накидку, то под ней оказалась жилетка мужчины — Корзинкина. Пришлось признаться и рассказать, что в комнату их пустили ненадолго за рубль. Они успели только раздеться, лечь в кровать, как вдруг прибежали хозяин, швейцар и коридорный и стали кричать, чтобы они немедленно уходили.
Однажды проверяющие заглянули ночью в трактир Акимова на Сокольническом шоссе. Их привлёк туда свет в одном из окон. Оказалось, что горело окно кегельбана. Хозяин трактира заявил, что играл там с друзьями, однако друзей его нигде не было. В бильярдном зале бильярд был превращён в постель, на которой спали двое служащих трактира. На полу, в бильярдной же, спали две женщины, которые рассказали о том, что их сюда пригласил швейцар с приятелем для совокуплений, но только что они выпрыгнули в окно.
Да, в нелёгких условиях русские люди вели свою половую жизнь, и нет ничего удивительного в том, что у нас столько психопатов на этой, далеко не ровной, почве. И всё же случайные связи украшали тусклую и однообразную жизнь москвичей. Характерно, что ни одна из проверок не обнаружила среди женщин ни одной проститутки. Во всяком случае, в актах проверок на этот счёт нет никаких указаний.
Став проституткой, женщина должна была зарегистрировать свою профессиональную принадлежность, сдав паспорт, если он у неё был, и получить «жёлтый билет», как тогда говорили, а вернее, книжку, на первой странице которой указывались её имя и происхождение. Чтобы вернуться к нормальной жизни, оставив свой промысел, надо было добиться разрешения обер-полицмейстера. Отцу одной из проституток, отставному рядовому Артемию Васильеву, для того чтобы вернуть дочь к нормальной жизни, пришлось писать ходатайство на имя московского обер-полицмейстера с просьбой «о возвращении к нему дочери его, Натальи Артемьевой, находящейся в доме терпимости, и об увольнении её из разряда проституток под личное его поручительство». После того как полиция собрала сведения, свидетельствующие «о прекращении ею за последнее время промысла развратом», Артемьева была «исключена из разряда женщин „вольного обращения“» и отдана на поручительство отцу.
Подобные строгости объяснялись, в частности, тем, что проститутки состояли не только под полицейским, но и под медицинским надзором, так как являлись распространителями венерических заболеваний. Времена, когда существовала Драчёвка, для тех, кто вёл медицинский надзор за проститутками, имели свои преимущества, поскольку проституция в основном была сосредоточена в одном районе. Здесь же, в Сретенской части, на Драчёвке, жило и большинство проституток-одиночек Было подсчитано, что количество половых сношений у проституток в публичных домах превышает количество таковых у тайных проституток и одиночек в пять раз. На одну проститутку в доме терпимости приходилось в сутки до тридцати сношений. Согласно докладу Московской городской управы по вопросу об организации надзора за проститутками от 10 октября 1887 года, врачебные осмотры проституток производились в полицейских домах: в Сретенском, Яузском и Хамовническом. В первом из них осматривалась тогда главная масса проституток На 1 января 1887 года личный состав проституток в этих местах насчитывал 2998 особ.
С проститутками у городских властей возникало немало проблем. Когда толпа их ежедневно топала на медицинский осмотр, обыватели плевались и не выпускали детей на улицу. К тому же эти дамы по дороге к врачу так и норовили заглянуть в какой-нибудь кабак, погребок или пивную, так что на осмотр часто являлись пьяными. Нередко больные проститутки на осмотр вообще не являлись, а вместо себя посылали со своей книжкой своих здоровых подруг, пользуясь тем, что в то время в документах не было фотографий. Получив в своей книжке отметку о том, что здоровы, они спокойно продолжали трудиться на ниве наслаждений. Отметка в книжке им обычно была нужна для того, чтобы избавиться от обязательного отправления в больницу. Потом эти смотровые книжки с отметками врачей они предъявляли своим клиентам, когда те, опасаясь заразы, требовали у них гарантий безопасности.
Бывало, впрочем, что и здоровые проститутки, кто от стеснительности, кто от лени, нанимали других женщин для прохождения осмотра. Нельзя забывать, что в проститутки шли не только распущенные и развратные женщины. Немало было тех, кто шёл на это для того, чтобы не дать умереть с голода себе и своим близким. Медицинский же осмотр этих женщин проходил, как говорится, в общей очереди с «нормальными» женщинами, без учёта их самолюбия и естественного желания не разглашать род своей деятельности при посторонних. К тому же осмотры эти проводились мужчинами. Правда, времени на нормальный осмотр у мужчины-врача и не было. Ежедневно на пункт осмотра являлось 230–250 женщин, в то время как врач за три часа работы мог осмотреть не более шестидесяти-семидесяти, так что толку от таких осмотров было немного, тем более что никакие анализы при этом не делались. Осмотр производился с помощью одного зеркала, которое не всегда мылось, а потому само нередко служило источником заражения. Если врач обнаруживал заболевание, то проститутку препровождали в больницу под конвоем.
Авторы доклада «в видах некоторой льготы для проституток, принадлежащих к высшему разряду, а также и в видах справедливой пощады женской стыдливости» предлагали проводить осмотры женщин «как можно менее публично, назначив для этого особый пункт или хотя бы особое отделение в здании, с особым подъездом, используя при этом женский врачебный персонал». В докладе также указывалось на то, чтобы в больницы заражённых проституток сопровождали лица, «штатское платье которых будет менее шокировать проституток». Это было сказано не случайно. Когда полиция вела по какой-нибудь центральной улице города группу проституток в больницу или на медосмотр, грубые и бессердечные люди кричали им вслед всякие оскорбления. Проститутки огрызались. На улице создавалась ненормальная обстановка, которая не способствовала ни борьбе с проституцией, ни общественному спокойствию, ни, что было тогда особенно важно, борьбе с венерическими заболеваниями. Сифилис в Москве распространялся, а лечить его было нечем. Врачам удавалось убирать лишь некоторые его внешние признаки. Заболевшему сифилисом оставалось ждать, пока у него провалится нос, вылезут волосы, начнётся зловонный насморк, сухотка спинного мозга и пр. Сифилис передавали будущему поколению в виде наследственных аномалий.
Последние полосы газет тех лет пестрели объявлениями врачей такого рода: «Секретные венерические и накожные болезни лечит специально врач Шендфельд от 10 до 1 часа и от 4 до 7 в. Газетный пер. д. Голяшки — на, 4-й подъезд от Тверской, у церкви Успения, кв. 31» или: «Болезни сифилитические и мочеполовые (бессилие — электричеством) специально лечит врач Гефтер, Кузнецкий Мост, дом Юнгера» и т. д.
А жизнь, несмотря ни на что, продолжалась, и мещанки с презрением смотрели на проституток, проститутки высшего разряда с пренебрежением смотрели на проституток среднего разряда, а те, в свою очередь, небрежно отзывались о третьеразрядных проститутках. У всей этой пирамиды было и своё дно, ниже которого только горели костры преисподней и были слышны стенания мучеников. В каком-нибудь трактире, где при входе обдавало смрадом, от которого можно было задохнуться, среди мрака и гула хриплых голосов за грязными столами сидели опустившиеся женщины. Замызганные, оборванные, с синяками и кровавыми подтёками на опухших лицах, а то и с проваленными от сифилиса носами, они напивались и грязно ругались хриплыми голосами между собой и с оборванцами-сутенёрами, живущими за их счёт, которые их били и терзали.
Здесь женщины не имели ни «жёлтого билета», ни угла, здесь их безнаказанно можно было ударить и даже убить. На Ильинке, в доме Смирновой, в конце XIX века находился притон «Картуз». Назвали его так потому, что хозяйка его имела картузное заведение на втором этаже дома. На Тверской стоял большой дом Шерупенкова, выходящий на Камер-Коллежский вал, на Тверскую и Лесную улицы. В нижнем этаже его находился трактир Баженова, известного под кличкой «Воронцова». Это был самый главный притон для местного люда. Мастеровые, карманники, проститутки толклись на тротуаре вокруг Шерупенковского дома и приставали к прохожим. Место это называлось «биржей живого товара». А рядом, на Камер-Коллежском валу, стояла так называемая «Никифоровская крепость». В ней находились «квартиры» для проституток За комнату они платили 3 рубля в месяц. При квартирах этих были ещё каморки, сдающиеся днём за 10 копеек, а на ночь — за 30–50 копеек В этих каморках всю ночь шло пьянство. В Лефортове красой нор и трущоб, а также тайным притоном шулеров и проституток являлись меблированные комнаты «Нидерланды».
Проститутки не только заполняли кабаки и притоны. Часть их околачивалась возле бань, ожидая приглашения в номера. Письменным свидетельством, подтверждающим этот факт, служит рапорт полицейского чина, выследившего использование хозяином принадлежащей ему бани в качестве притона разврата. В рапорте на имя начальства полицейский писал: «В ночь на 9 сентября при осмотре номерных бань, содержимых в доме Мезенцевой, 2-го участка Пятницкой части крестьянином Стрельцовым, в одном из номеров оказался мужчина с женщиной, впущенные для непотребства, а в другом публичная женщина, которая объяснила, что она в числе других приглашена в бани самим содержателем для приезжающих мужчин и пребывает там более недели. На другой день в 5 часов утра вновь был произведён осмотр бань и в разных номерах были найдены семь мужчин с женщинами, впущенные туда за плату с разрешения содержателя для непотребства». За подобные нарушения полиция вполне могла закрыть баню. Подвергались суровому штрафу и хозяева меблированных комнат «за предоставление их для полового сношения». Однако всё это мало помогало. Хозяева чаще всего откупались от полиции, а спрос на разврат и его предложения делали своё дело.
Несчастных, неприкаянных женщин можно было встретить не только возле бань, но и в Пассаже, и у любого ресторана, и на лестнице Немецкого клуба на Масленицу, где они в шляпах, грязных и неряшливых карнавальных костюмах, просили кавалеров провести их в зал. Ничейная женщина воспринималась как женщина общая.
После того как была ликвидирована Драчёвка, жрицы любви рассредоточились по городу и облюбовали бульвары. Постепенно их стали теснить и там. В начале XX века наиболее приличные проститутки, в недавнем прошлом какие-нибудь хористки, арфистки и пр., облюбовали кофейню при булочной Филиппова на Тверской. Местом их обитания стал и тротуар от этой кофейни до Елисеевского магазина. Его называли «Тротуаром любви». Получила своё название и задняя часть кофейни, которая пряталась за колоннами, стоявшими напротив входа. Окна этой части кофейни выходили во двор, и называлась она «Малинником». До появления здесь женщин кофейня была местом сбора деловых людей, которые требовали не только кофе, но бумагу и чернила. Не кофейня — а канцелярия какая-то. Хозяину это в конце концов надоело, и он запретил подавать посетителям письменные принадлежности. Решение такое было принять не трудно, поскольку все эти «писарчуки» не приносили кофейне дохода. С женщинами было иначе — они привлекали публику, что способствовало увеличению выручки. Так и дожил этот «Малинник» до самой революции.
Купчихи и гадалки
В пьесе А. Н. Островского «Доходное место» один из персонажей говорит: «По-нашему, по-русски: мужик да собака — на дворе, а баба да кошка — дома». Для российской жизни тех лет эта поговорка была особенно к месту. Сидевшие дома купеческие жёны да дочки вели жизнь совсем не похожую на жизнь тех, кто был вынужден слоняться по улицам. Но и здесь были свои проблемы: замужество, наживание капитала и пр. Мы теперь не можем поговорить с людьми, жившими в XIX веке, но услышать их речь нам позволили литература и пресса того времени. Благодаря им мы можем услышать, например, поговорку, приводимую, видать, в пользу бедных: «Голенький-то ох, а, глядишь, за голенького Бог», услышать чью-то сплетню, сказанную довольно уверенным тоном: «Аптекарь-то у ней в „обже“ состоит», то есть хахалем её является. Мы можем узнать, как в купеческо-мещанской среде звучал упрёк ухажёра своей пассии: «Когда я любил вас, вы жантильничали» (ломались, кокетничали). Извозчик же в каких-нибудь 50–80-х годах XIX века прибавлял к словам неизвестно что значащее «тысь» («…тысь, никинь-те что-ли, барин»), или вместо того, чтобы сказать «там», украшал свою речь таким довеском, как «тамоди» («а тебя тамоди извозчик какой-то спрашивает»), или «инь», «стать». Вот отрывок из разговора купца с дочерью по поводу приглашения родителей жениха:
«Отец: Ну, инь, ладно, примем.
Дочка: Будьте уверены, папенька, кажется они люди с состоянием, две лавки имеют, так образованности у них не занимать стать».
Так говорили в середине века. О том времени многие купцы потом вспоминали с удовольствием. Казалось, всё тогда было лучше, основательнее. Взять хотя бы женщин. Вот как о них вспоминал один любитель старины в конце века: «Бывало, купчиха сидит в коляске, в ней без костей четыре пуда, а ныне тощая, не купчиха, не барыня, а так междометие какое-то. Нынче купчиха норовит тоже куриный суп да котлету есть, как и господа, а в старину она щи кушала, лапшу, баранину, пирог, лапшевник, крупеник Бывало, по семь-восемь перемен за обедом было. А спали разве так? Ноне матрац, постель блином, а тогда перины были пуховые, без стула и не влезть на постель, ну и отъедались. Купеческая дочка — это булка сдобная, атлас на пуху, а теперь сухари, килька ревельская». В старину у купеческих дочек надо сказать, и походка была совсем особенная. Истинная купеческая дочка ходила как бы на гусиных лапках — носками вместе, пятками врозь.
Непременной фигурой купеческого быта являлась сваха. Немало грехов на душу приходилось им брать, чтобы обеспечить себе достойное пропитание. Надувательства и обманы, к которым они прибегали при сватовстве, расписывая прелесть характеров, необъятность богатств и весомость достоинств своих клиентов, в конце концов, поселяли немало раздоров и несогласия в сосватанных ими семьях, когда обнаруживалось, что сваха кое-что, мягко говоря, преувеличила.
О процедуре сватовства в воспоминаниях Варенцова рассказывается следующее: после того как сваха распишет матери жениха невесту, отец его начинал собирать справки о невесте через знакомых, подкупленную прислугу и церковных богаделок которые знали все домашние сплетни. Если слова свахи хоть частично находили подтверждение, между родителями жениха и невесты начинались переговоры, потом устраивались смотрины в местах, подходящих для обеих сторон. Если все были довольны, то через сваху заводили переговоры о деньгах и приданом за невесту. Заканчивались переговоры составлением так называемой «Рядной записи». Начиналась она с молитвы «Во имя Отца, Сына и Святого Духа», а затем шёл перечень имущества: иконы, столовое серебро, драгоценные украшения, меха, одежда, постельное бельё с указанием, какие кружева и прошвы, подушки, одеяла, дамские халаты, халат жениху и пр. После этого жених и его родители посещали дом невесты. Попив чая, жених и невеста удалялись в гостиную, а старики, оставшись за столом, подтверждали переговоры о приданом, потом вставали, крестились на иконы, целовались и поздравляли друг друга, приглашали молодых, поздравляли их, целовали, пили шампанское и назначали день венчания, которому предшествовала помолвка. В одной из парадных комнат в переднем углу перед иконами ставили стол, на него — иконы Спасителя и Божьей Матери и ковригу чёрного хлеба с серебряной солонкой в середине, священник читал молитвы, после чего молодые целовали иконы, которые держали родители, и самих родителей. После этого начинался бал. Сначала танцевали полонез, потом вальс, польку, кадриль и в конце мазурку. После помолвки жених ежедневно навещал невесту, дарил ей конфеты и даже бриллианты, а также флёрдоранж — искусственные цветы апельсина. Приближённый отца невесты отвозил сундуки с приданым в дом жениха, отдавая ключи от них его родителям. Дней за десять до свадьбы рассылались приглашения. В день свадьбы перед отъездом жениха в церковь два его шафера ехали с букетом белых цветов к невесте. За ними — свадебная четырёхместная карета, запряжённая цугом, с мальчиком-форейтором, который пронзительно кричал: «Па-ади!» Родители их ещё раз благословляли образом, целовали и крестили. Потом мать с невестой и её близкой подругой и мальчиком с иконой садились в карету. При входе в церковь жених становился справа, а невеста — слева. Священник подводил жениха к невесте и потом их обоих к аналою и ставил на цветной коврик Считалось, что тот, кто первый ступит на коврик и будет главным в семье. Вернувшись домой, муж и жена трапезничали, так как до венчания им есть не разрешалось.
На другой день после свадьбы приходила сваха. Ей платили от 100 до 500 рублей. Обычно после помолвки давали одну половину суммы, а после свадьбы — другую. Кроме денег дарили шаль или платье. Свахи существовали не только во времена Гоголя и Островского. Перед Первой мировой войной можно было прочесть в газете такое объявление: «Нужна сваха, имеющая знакомство среди очень богатых невест купеческого или помещичьего сословия» или такое: «Сваху ищу немедленно».
Купеческие и мещанские семьи ещё долго хранили верность старым обычаям и привычкам: не садились за стол без молитвы, были суеверны. Они, например, избегали встречи со священником на улице. Если же такая встреча всё-таки происходила, то они старались задеть батюшку рукой или платьем, что, по поверию, предохраняло от несчастья. По понедельникам и тринадцатым числам они не заключали сделок Страх смерти заставлял людей бояться разбитого зеркала, трёх зажжённых свечей в одной комнате, бежать, придя с похорон, к изразцовой печи и прикладывать к ней руки даже летом, не садиться за стол в количестве тринадцати человек Они не передавали ключ из рук в руки, считая, что это к ссоре, а когда на обеденном столе опрокидывалась солонка и высыпалась на скатерть соль, то солонку выбрасывали в форточку, чтобы не было скандала. Такая предосторожность объясняется тем, что люди боялись разлада в семье: он грозил разорением дома и домочадцев. Люди жили замкнуто, сходиться и расходиться супругам, как теперь, было не принято. Особенно переживали за судьбу семьи и детей женщины. Они были готовы на многое для того, чтобы узнать, что их ждёт, как к ним относится муж, не изменяет ли он и пр. Не удивительно, что купчих, как мухи, облепляли всякие гадалки, «святые» и юродивые. Появлялись в Москве «странницы из Египту», которые мылись с купчихой в бане три часа и натирали её египетской мазью, купленной у «евнуха турецких пирамид за 50 целковых» для того, чтобы та все мужнины помыслы могла узнать. Немало было в Москве и других мошенников и проходимцев.
В 1885 году одна купчиха познакомилась на улице с женщиной, разговорилась с ней, и та сказала, что знает одну старушку, которая вылечит её от всех болезней. Старушка предложила купчихе положить на стол 25 рублей. Та положила. Старушка поворожила, поворожила, а потом завернула деньги в платок и сказала, чтобы купчиха носила его на груди. Купчиха стала регулярно ходить к старушке. Та всё увеличивала сумму. Наконец, когда купчиха принесла полторы тысячи, старушка завернула их в тряпочку и повесила купчихе на спину, сказав, чтобы она их не снимала. Купчиху всё же разобрало любопытство, и однажды она сняла со спины тряпочку и развернула её. Вместо денег она обнаружила в ней нарезанную бумагу. Пошла к старушке, а её уже и след простыл.
Что только не придумывали люди для того, чтобы обмануть ближнего и нажиться на его глупости и доверчивости! Одна гадалка советовала невесте «замаять» жениха. «Для этого, — говорила она, — надо подвесить бубнового короля к маятнику часов». Когда это не помогло, гадалка посоветовала утром написать имя жениха на бумажке, а потом бумажку сжечь в печной трубе. Когда и это не помогло, велела прибить бубнового короля двенадцатью булавками, а тринадцатую вбить в его сердце.
Гадалка и колдунья, цыганка Ольга Шишко, обладала даром внушения. Однажды ревнивая дама попросила развеять или подтвердить её подозрения в отношении мужа. Даме казалось, что муж изменяет ей, хотя со службы он всегда приходил домой. Гадалка же её убеждала, что муж после службы идёт к любовнице, а к ней приходит чёрт в обличье мужа. Чтобы вспугнуть чёрта, надо окурить помещение. Придя в дом, гадалка что-то зажгла. Были дым и вонь. В одной из комнат на полке лежали 500 рублей. После выкуривания чёрта они пропали. Дама и её сестра поехали к гадалке. Та не отрицала того, что взяла деньги, но и не отдавала их. Дамы остались у неё ночевать. Когда стемнело, гадалка сунула сестре клиентки в руки какие-то сухие жилы и зажгла их, приказав глядеть на стену в одну точку. Жилы затрещали, заклубился дым и вдруг перед ней обрисовался на стене диван, на нём — муж её сестры в объятиях какой-то незнакомой женщины. Дома дама рассказала обо всём мужу и тот обратился в полицию.
Гадалки не брезговали ничем. У Семёновской Заставы в Москве проживала известная гадалка — цыганка Татьяна Панина. Купеческая жена и её подруга, тоже купчиха, как-то заехали к ней, чтобы погадать. Она согласилась погадать им «на вещь». Они дали ей шейный платок и какую-то золотую вещицу. Татьяна сняла с полки две толстые запылённые книги — два фолианта и стала что-то шептать себе под нос. Потом сказала: «Вот вам, мои хорошие, таинственный песок бросайте его под ноги вашим мужьям и узнаете все их секреты. Ну а вещи ваши останутся у меня — так требуется по нашему „ворожейному“ уставу». Когда песок не подействовал, женщины снова приехали к гадалке и снова отдали ей вещи. Так повторялось несколько раз. Наконец мать купчихи, заметив пропажу вещей, стала доискиваться у дочери, куда она их девала. Дочь сначала отрицала свою вину; и все подозрения матери пали на прислугу. В конце концов дочка призналась в том, что взяла вещи. Тогда мать бросилась к ясновидящей и потребовала у неё отдать вещи. Та заявила, что никаких вещей у её дочери не брала. Пришлось обращаться в полицию. Полиция нашла присвоенные цыганкой вещи, а сама гадалка получила четыре месяца тюрьмы. Произошло это в 1902 году.
Песком с целью жульничества пользовалась не только Панина. Задолго до неё, в 1890 году, употреблял его в дело проживавший на Долгоруковской улице, у Бутырской Заставы, гадатель Константин Васильевич Обручев. Жил он в маленькой комнатке. На столике раскладывал карты без картинок и смотрел, отвернувшись, в какую-то старую, довольно потрёпанную книгу. Если его просили найти вора, то он говорил, заглянув в книгу, что кражу совершил молодой неженатый и чтобы изобличить его, надо положить на пороге свёрточек. Как только вор переступит порог, так ему сразу станет совестно и он во всём признается. Брал он за это всего полтинник, хотя по тем временам это были не такие уж маленькие деньги. Если учесть, что потрёпанной книгой был учебник арифметики, который он к тому же держал вверх ногами, а в свёртке находился обыкновенный песок то и этого было много.
Были мошенники, которые пользовались не песком, а камешками. Некая Галкина, жившая недалеко от Брестского (Белорусского) вокзала, занималась волшебством, врачеванием и предсказывала будущее, выдавая себя за ясновидящую. За девять лет она скопила 10 тысяч рублей! По тем временам — огромные деньги. А помогли ей в этом простые речные камушки, которые она выдавала за святые. Она клала их в стакан, заливала водой и произносила заклинания, а затем говорила, что эта вода святая, и заставляла её пить. Впрочем, одними камешками она не ограничивалась. В ход шли карты, бобы, кофейная гуща, вода, квас, пиво, шампанское и даже живые лягушки. Она плела при этом всякую чепуху про невест, женихов, будущих детей, предстоящее банкротство, измену мужа, выигрыши, здоровье и указывала даже день смерти того, кому гадала. Для того чтобы поразить клиента своим ясновидением, она посылала к воротам в ожидании гостя или гостьи своего мужа, который старался узнать у него или у неё подробности биографии. О них он сообщал жене. Если сделать это не удавалось, расспрашивал кучера, а потом незаметно для клиента сообщал обо всём жене.
Женщинам не только хотелось многое знать. Им хотелось быть красивыми, и ради этого они шли на любые жертвы. Они приобретали рекламируемые препараты, не считаясь с расходами, и решались на смелые эксперименты. О результатах некоторых из них мы узнаём из писем читательниц в дамских журналах. «Я лично затратила на препарат Жанны Гренье, — писала одна из них в 1912 году, — 23 рубля, и никакого результата». «Какой грудью я обладала, с такой и осталась!.. У меня были хорошие волосы, — писала другая, — а мне захотелось иметь лучше, я и прибегла к рекламируемому средству „Перуин-Пето“, и у меня вылезли почти все волосы».
Женщины делали операции по пересадке кожи на лице, которую хирурги переставляли кусочками, надевали кожаную маску, давящую на лицо для разглаживания морщин, надрезали веки, закапывали в глаза атропин, чтобы сделать их большими и томными, убирали двойной подбородок и пр. В газете можно было прочитать объявление: «Рабинович. Массаж лица». Когда жена купца Вострякова постарела, то решилась на операцию, чтобы «замереть телом в стадии момента операции». Оперировать её взялся какой-то аббат в Неаполе. Вострякова после операции скончалась, оставив записку, что в её смерти просит никого не винить. Аббат оказался предусмотрительным.
В середине 1880-х годов в Москве некто Рихтер занимался фабрикацией искусственных носов. Одна дворянка обратилась к нему с просьбой сделать ей новый нос. Рихтер согласился и запросил с неё за это 25 рублей. Когда дворянка вышла из мастерской Рихтера на улицу, нос отвалился. Дама предъявила иск к Рихтеру. Тот заявил в суде, что у него есть носы по 75 рублей за штуку, за которые он ручается, и судья в иске отказал. В середине 1890-х годов у Сухаревой башни можно было встретить торговца с лотком вроде стола, на котором лежали браслеты и кольца, а рядом находилась вывеска: «Браслеты и кольца от ревматизма и ломоты, с пропущенным в их електрическим током».
Когда болели зубы, шли к зубному врачу. Поставить пломбу можно было за 75 копеек, поставить новый зуб от 1 рубля 75 копеек и выше. Ещё в середине 1880-х годов появились в Москве изготовители зубных протезов. В газете можно было прочитать такое объявление: «Зубной врач знает прекрасную методу укреплять искусственные зубы, которые так походят на натуральные, что их невозможно даже отличить от сих последних, и которые никогда не меняют своего цвета…» Нельзя забывать, что были другие протезисты, искусственные зубы которых меняли цвет, например, из жёлтых становились зелёными (их делали из меди). Об этих умельцах ходили по городу жуткие слухи. Говорили, в частности, о том, что они вырывают зубы у черепов и вставляют их живым людям. Было ли это на самом деле, никто не знает, а вот о применении в Европе рентгеновских лучей для удаления волос на подбородке у женщины, газеты в 1908 году писали. После этого лечения у одной дамы волосы действительно выпали, но вместо них на подбородке появились краснота и рубцы, удалить которые было уже нечем. Достижения науки, таким образом, вторгались в жизнь людей, опережая образование. Научные открытия последних лет вызывали в головах многих людей и дам, в частности, полную неразбериху. Одна дама, напуганная открытиями в области бактериологии, получив телеграмму от знакомых о том, что в их семье кто-то заболел скарлатиной, немедленно телеграмму сожгла, а руки помыла карболкой.
Моды
Стремление женщин к красоте и удобству вызвали и значительные изменения в материале и фасоне женского нижнего белья. Старый обычай не носить под юбкой штаны уходил в прошлое. Новый век принёс из Парижа революцию в этой области. Если ещё недавно панталоны подвязывались при помощи тесёмок, сдавливающих живот (резинок-то ещё не было), то теперь панталоны заменили «combinaison» — род сочетания рубашки и панталон или сочетания панталон и нижней юбки. Носились они на пуговицах или прикреплялись пуговицами к особому поясу, к которому крепились верхние юбки и которые сами держались на бретелях (подтяжках) на плечах. Эти «юбкодержатели», усложнённые небольшим бюстгальтером (корсет «Миньон») «для поддерживания, — как писали тогда, — в горизонтальном положении грудей у полных женщин», позволяли не носить корсет. Самым вредным в корсете считались стальные планшетки спереди, которые давили на живот. Планшетки были настоящим орудием пытки. Со временем их заменил китовый ус, но и он не позволял свободно дышать.
Из XIX века до сих пор доносятся до нас странные слова, от которых, кажется, несёт нафталином. Для наших же прапрабабушек они имели вполне ощутимое и даже весьма важное значение, поскольку означали вещи, без которых они не представляли свою жизнь. Таким было, например, слово «епанча», означающее просторный безрукавный плащ, «душегрейка» — тёплая безрукавка до пояса, «кацавейка» — короткая кофта с рукавами, подбитая мехом или ватой, «капот» — широкая прямая одежда с рукавами, «салоп» — широкая длинная накидка с прорезями для рук или с небольшими рукавами, «сермяга» — домотканый кафтан из грубого некрашеного сукна. Не обходилось, конечно, и без иностранных названий, прежде всего, конечно, французских, таких как «гюрлюрлю», обозначающий лёгкую накидку, или «шемизетка» — кофточка или вставка на груди женской блузки. Слово «куафюра» означало шляпу, но чаще пышную дамскую причёску.
Гардероб обеспеченной женщины начала XX века значительно отличался от гардероба Липочки Большовой из пьесы А. Н. Островского «Свои люди — сочтёмся». И хотя по-прежнему в моде были, как в старину, лаковые чёрные туфли на красных каблуках, но уже появились туфли из золотой и серебряной ткани. У Мюр и Мюрелиза продавались настоящие кружева: «валансьен», «торшон», «дюшес»; отделочные материалы: рюш, плиссе; ткани: газ, фай, фай-де-шин, фай-франсе, мервильё, тафта, филяр, канаус и др.
Законодателем моды считался, конечно, Париж. Уследить за её капризами было непросто. В 1890 году парижанки отказались от фальшивых волос, волосяных башен и стали носить греческие причёски. Вместо серёг — маленькие жемчужины, из браслетов — ободочки.
В 1893 году пришла мода на платья ампир без талии и на маленькие ридикюли — сумочки-мешочки, которые подвешивались к поясу. В них носили носовой платок, флакон духов, портмоне и пр. Прошло несколько лет, и модными стали платья с треном, то есть небольшим шлейфом, тянущимся за дамой по полу на 15–20 сантиметров. Женщины стали носить юбки из замуаренного бархата, шляпы фиолетового бархата, украшенные несколькими крупными розами. В 1899 году стали носить на шляпах исключительно крупные цветы: розы, орхидеи, ирисы. Из мелких остались только фиалки. Лифы платьев оторачивали агромантом в виде клевера, двойную юбку бального платья из бледно-лилового крепона декорировали узенькой золотой вышивкой, декольте драпировали бледно-голубым муслином, на левое плечо бросали букет из чайных роз. В волосах женщины носили эгрет из чёрных бархоток, прикреплённых бриллиантовой брошью, а их ножки в чёрных чулочках украшали голубые туфельки. Серое манто непременно оттенялось красной подкладкой. В 1900 году стало модным носить платья из сукна и муслина, украшать их вышивкой: кружевной, стеклярусной, тюлевой, а также из синели. Очень изящными и эффектными считались вырезанные из бархата рисунки, наложенные на сукно и вышитые серебром или золотом. Потом вошла в моду вуаль: голубая, лиловая, зелёная. Женщины перестали носить длинные кофты и перешли на короткие. В моду вошли «фигаро» (жилетки) и «болеро» — фигаро, придерживаемые кушаком. На прогулки и скачки дамы надевали полудлинные тальмы, фетровые шляпы, слегка приподнятые спереди большим пунцовым бантом. Для посещения ипподрома вполне могло подойти и платье цвета перванш с гладкой юбкой, расходящейся спереди над другой юбкой из бархата того же цвета. Лиф платья фасона «болеро» открывал спереди рубашечку из лёгкой шёлковой ткани в два банта один над другим. Туалет дополняли воротник из чёрной бархатной ленты и золотые пуговицы, а также шляпа из белой соломки.
Обилие, разнообразие и сложность многих дамских туалетов с их лифами, перехваченными в двух или трёх местах бантами, тальмы, составленные из четырёх пелерин, наводят на мысль, что раздевание женщин в ту эпоху представляло собой не только желанное и увлекательное, но довольно сложное и интересное занятие. А сколько всяких замысловатых слов несли с собой дамские туалеты и их детали: затрапезные платья и драдедамовые кофточки, гарусные платки и прюнелевые туфли, турнюры, корсажи, воланы и пр. и пр. Турнюр — это приспособление, придающее женской попке стандартный вид. Представляло оно собой некий валик, который находился под платьем на талии сзади. Бывало, во время танцев этот валик отрывался и на тесёмке волочился за своей хозяйкой по полу наподобие шашки кавалериста.
В калейдоскопе московской моды мелькали польские конфедератки (фуражки с квадратным верхом), чёрные траурные платья, обшитые внизу белой каймой, мало-русские костюмы с лентами, мужские смазные сапоги и широкие шаровары, шапки «здравствуй-прощай», у которых спереди и сзади были одинаковые меховые отвороты, белые пиджаки из китайского шёлка, пёстрые дамские платья из материи, которой некоторые москвичи обивали мебель, облегающие фигуру, как фильдекосовый чулок, платья из ткани «джерси» и широкие кринолины, накидки, называемые «ватер-пруф», предохранявшие, надо полагать, их владелиц от дождя.
У мужчин с модой было проще, во всяком случае, в России немного было таких мужчин, которые могли бы сравниться с парижскими франтами. Быть одетым по последней моде у них в конце века носило название «smart». Раньше говорили chie, vlan, pchutt (smart gentleman). Как утверждали социалисты, парижские франты уделяли своей особе не менее шести часов в день. В течение суток они трижды меняли свои костюмы. До часу дня носили короткий пиджак, цветную сорочку и низкую шляпу, до шести вечера — длинный чёрный жакет, тёмные брюки, лаковые ботинки и перчатки кирпичного цвета (белые они уже не носили), а после шести — чёрный сюртук и белый галстук.
«Мужчины из общества» в России, те, что не носили форму, тоже следили за модой. Бывало, моду на какой-нибудь предмет туалета вносил один из знаменитых или просто популярных людей того времени. В 1914 году, например, Шаляпин ввёл моду на белый цилиндр.
Простой же народ за модой не гнался. Поддёвки, сапоги, зипуны, картузы, кепки и так называемые «заклёпки».
Для женщины же вопрос о том, как она выглядит, занимал важнейшее место. По одежде отличали дам разных слоёв общества, наряды выдавали уровень культуры, интеллигентности и достатка их хозяек Дамы были не только света или полусвета. Были дамы «уголовные», а были ещё и «скаковые». «Уголовные дамы» — любительницы уголовных процессов. Они ходили «на адвокатов», «на подсудимых», устраивали им овации, брали автографы и создавали ажиотаж вокруг пошлых любовных драм. «Скаковые дамы» постоянно посещали ипподром. Главным для них на этом ристалище были не лошади, не жокеи и даже не выигрыши (на игру у них и денег-то не было), а их собственный вид и наряд. В тайниках души своей такая дама лелеяла мечту о том, что когда-нибудь в одной из программок ипподрома о ней будут написаны такие слова: «Направо от входа сидела эффектная брюнетка в платье цвета somo [59]Оранжевый.
с кружевами „крем“ и шляпе из зелёной соломки с большим пером. При высоком росте брюнетка эта блещет превосходно развитыми формами и с особенным шиком умеет держать бинокль».
Хорошо одеваться хотели не только дамы, но и их горничные. В XX веке, когда в моду вошли платья с тренами, горничные тоже захотели их носить, и некоторые, представьте себе, носили. Шествуя по улице, они одной рукой поддерживали платье, чтобы оно не волочилось по земле и не собирало грязь. Кода же заходили в лавку и расплачивались за покупки, то, естественно, шлейф отпускали и он волочился по полу, который, как правило, был очень грязным.
А время шло, старели дамы, менялись моды, смирялись с жизнью старые девы, которыми ещё совсем недавно овладевала неудержимая страсть к мужскому сахарному рылу, у девочек, превратившихся в девушек, начиналось и проходило «время конфет», которые они поглощали целыми коробками. Выйдя замуж, они делили с мужьями обед в 50 копеек, состоявший из ленивых щей, макарон, или борща со снетками и печёнки, или из горохового супа с солониной и корюшки. Одним словом, людей засасывал быт со всеми своими необходимыми и скучными заботами. Патриархальная жизнь с московских окраин уходила в провинцию, где ещё то тут, то там вспыхивали страсти. Например, в Красноярске, куда однажды заехал цирк, женщины, а также гимназистки старших классов просто взбесились, не в силах равнодушно лицезреть артистов-наездников, одетых в трико. В Москве же, на смену жизни старой: сонной и патриархальной, всё больше приходила жизнь суетная и нервная. Нервозность женщин проявлялась даже в отношении вполне приличных мужчин. В 1885 году по Москве поползла сплетня, что А. П. Чехов на вопрос одной знакомой дамы, почему он перестал у неё бывать, сказал: «Скучно с женщиной, которая не отдаётся». Дошло до писателя. Антон Павлович возмутился: «Разве женщинам этакое говорят, тем более подобным? Скажи я ей такое, она ещё, сохрани Бог, в самом деле отдалась бы, ведь истерична же».
Да, люди всё более становились нервными, особенно женщины. Это проявлялось даже в пустяках. В большинстве московских магазинов на Пасху происходила, как говорили в наше время, инвентаризация, или, как сказали бы тогда, «обсчёт товара». При этом выявлялась масса всякого залежалого товара: материя с неудачным рисунком, цветом, вышедшие из моды вещи, вещи бракованные, выгоревшие на витринах и выставках, и пр. И вот на Фоминой неделе, после Пасхи, устраивалась тотальная распродажа залежалого товара. Называлась она у москвичей «дешёвкой». Между прочим, в солидных магазинах на таких «дешёвках» можно было недорого приобрести вполне приличные вещи. Распродажи эти сопровождались, естественно, толкотнёй и давкой. Дамы с раскрасневшимися лицами, толкая и давя друг друга, метались из стороны в сторону, опасаясь упустить что-нибудь хорошее и дешёвое. При этом они перерывали груды товара и рвали друг у друга вещи из рук. Под праздники вообще, не только на Фоминой неделе, в магазинах бывало особенно много покупателей. В них тогда можно было услышать такой разговор:
«— Вы, милая, не толкайтесь.
— Что, это я „милая“? Да вы с ума сошли! Вы свою горничную так называйте, а не меня! Скажите, пожалуйста, „милая“!
— Ну, хорошо, хорошо, немилая, беру свои слова назад. Не толкайтесь, немилая.
— Вы сами толкаетесь, а не я! Я не так воспитана, чтоб толкаться!»
Женщины попроще могли сказать: «Ты что, угорела?» или: «Надела юбку из Манчестера по полтине аршин, да и думает, что аристократка! Тьфу!»
А дома, утомлённая постоянными беременностями и родами, вечно болеющими детьми и пьяным мужем, женщина, не желая «плодить нищих», спала отдельно от супруга в другой комнате, разинув рот и разметав по подушке свои седеющие космы. И как-то постепенно забывалась хорошенькая головка, посаженная на белой пухленькой шейке с прехорошенькой ямочкой на том месте, которое называлось «душкой». В начале XX века, надо сказать, количество многодетных семей в Москве сократилось. Многие интеллигенты уже тогда имели по одному ребёнку. Женщин в этих семьях не устраивало положение автоматов по воспроизведению потомства.
Были и другие женщины: отчаянные и романтические. Они наслаждались жизнью и играли со смертью, продавая и даря свою любовь, упивались минутной славой, страстью влюблённых, обожанием поклонников. Фантазию их распаляли наши и европейские любовные романы, кинематограф. Им хотелось не просто любви и страсти, а непременно чего-нибудь жуткого, рокового, чтобы на сцене, в жизни и в гробу ими любовались люди и смотрели на них с восторгом. Ещё была жива память о Евлампии Кадминой и её самоубийстве на сцене, женщина ещё не перестала чувствовать себя хрупкой игрушкой в руках мужчин, но эмансипация, а ещё больше разговоры о ней дали женщине возможность почувствовать себя полноправной участницей любовной драмы. Этих женщин не сажали под замок, не пороли вожжами. Они почувствовали власть над мужчиной, получив возможность по своему выбору проявлять благосклонность или отвергать. К тому же среди мужчин в конце XIX — начале XX века становилось всё больше не только богатых, но и окультуренных людей, умевших вести себя с дамами. Одним из них, богатым сибирским купцом, увлеклась артистка театра «Фарс», находившегося в саду «Эрмитаж», Надежда Терлецкая, взявшая себе в виде сценического псевдонима фамилию Кадмина. Став содержанкой миллионера, она бросила театр и зажила роскошной жизнью, истратив за несколько лет несколько миллионов. Но всему, в том числе и роскошной жизни, приходит конец. Расставшись с любовником, Терлецкая-Кадмина вернулась в театр. Было это в 1916 году.
Женщине, вкусившей страстной любви, или богатства, или того и другого вместе, нелегко вернуться в скучный мир повседневной жизни с её скромными радостями. В мужчинах актрисе теперь тоже чего-нибудь, да не хватало: то красоты, то денег, то утончённых манер. Мужчиной, с которым связалась Терлецкая, вернувшись в театр, стал Дмитрий Леднёв — управляющий театром «Фарс». Под влиянием любви к артистке нормальный и, в сущности, добрый человек Леднёв озлобился. Сознавая невозможность дать предмету своей страсти то, что ей предоставлял её бывший любовник, и постоянно ревнуя её, он избрал путь шантажа и угроз. Он постоянно устраивал сцены ревности, а как-то даже сказал: «Слушайте, Надя, я люблю вас и страшно ревную. Если вы задумаете изменить мне, я убью вас». Подобные угрозы он произносил не раз. Ему, наверное, тоже хотелось играть рокового любовника. Ну а что же Терлецкая? Вместо того чтобы расстаться с Леднёвым или хотя бы не давать ему повода для ревности, она, как нарочно, продолжала дразнить его воображение. Игра со смертью стала теперь для неё постоянной забавой. В весёлой компании она иногда становилась грустной и со вздохом говорила, что ей хотелось бы умереть. Через секунду же снова смеялась и готова была строить планы на самое отдалённое будущее. Однажды в марте, уже под утро, расставшись после ужина в ресторане «Стрельня» с компанией друзей, которые уговаривали её ехать домой, Терлецкая заявила, что «хочет ещё прокатиться». На тройке наши любовники понеслись в Петровский парк Здесь в семь часов утра полицейские услышали выстрелы и поспешили к тому месту, откуда они раздавались. Прибежав, они застали страшную картину: в луже крови лежали молодая женщина и молодой человек Это были Терлецкая и Леднёв. Терлецкая была мертва, а Леднёв ещё жив. Он только сказал: «Мы… свои, нас разберут…» и потерял сознание. Труп убитой поместили в часовню Сущёвской части, а умирающего Леднёва отвезли в Марьинскую больницу.
Женщины, подобные Терлецкой, встречались и раньше в мире богемы. Известие о гибели одной из них всколыхнуло Москву, Петербург и не только. Летом 1890 года в Варшаве корнет гусарского полка Александр Бартенев застрелил известную артистку Варшавского драматического театра Марию Висновскую. Подробные отчёты о судебном процессе над Бартеневым печатали многие газеты. И что же мы видим из этих отчётов? А видим мы то, что и жертва, и её палач жили не только в реальном, но и в фантастическом, придуманном ими мире, где игра и поза имели не последнее значение. Вот гусары, они пьют шампанское и бьют рюмки о шпоры. Бартенев из них, наверное, самый театральный. Когда артистка Паттини обрезала о разбитую рюмку пальчик и, пробежав через комнату, потеряла туфельку, Бартенев схватил эту туфельку и выпил из неё шампанское. Он посылал букеты цветов актрисам, подарил Висновской крестик и обручальное кольцо, говорил ей, что убьёт родного отца, если тот не позволит ему на ней жениться, предлагал бежать за границу и там обвенчаться, прикладывал на её глазах пистолет к виску, угрожая выстрелить, и совершал, кроме этого, немало других «милых» глупостей, свойственных влюблённым. Для того чтобы сберечь славу любовника известной актрисы, которая вполне заменила ему Георгиевский крест, он был готов на многое. Он возненавидел генерала Палицина, в распоряжении которого находился Варшавский драматический театр, в котором выступала Висновская, потому что генерал был к ней неравнодушен и даже сделал ей предложение. При встрече с генералом он отворачивался, будто не замечая его. Когда Бартенев понял, что теряет Висновскую, он привёз свою возлюбленную в свою казарменную квартиру и там выстрелил ей прямо в сердце, а после убийства написал записку генералу со словами: «Что, старая обезьяна, не досталась она тебе?!» На следующий день на первой полосе одной из варшавских газет появилась фотография: мёртвая актриса — на турецком диване в пеньюаре, у ног её — гусарская сабля, а в ложбинке внизу живота — три вишни. Интересно, понравилась бы она себе на этой фотографии, ведь собственная внешность так её занимала?! Она не раз спрашивала Бартенева о том, как она «высматривала», то есть выглядела на сцене. Любя своё тело, она старалась продемонстрировать его, насколько это было возможно, окружающим и публике: случалось, что принимала гостей в пеньюаре, без корсета, вместо длинного надевала короткое платье, а как-то в роли Офелии вышла на сцену без чулок, что в условиях строгой морали того времени было, мягко говоря, довольно экстравагантно.
И всё-таки, несмотря на то, что Висновская так много внимания уделяла физической стороне жизни, её фарфоровая головка совсем не была пуста. Мария прекрасно знала французский язык, увлекалась сочинениями Шопенгауэра, Дидро, Пушкина. Как-то, прочитав «Египетские ночи», спросила Бартенева: «Мог ли бы ты пожертвовать своей жизнью за ночь со мною?» Ей, видно, так хотелось, чтобы из-за неё кто-нибудь решился на такой шаг. Бартенев на это был не способен. К тому же он был далеко не так образован, как она. В глубине души Висновская презирала его и как-то сказала даже, что он похож на щенка. Бартенев же, угрожая застрелиться, заставил её носить обручальное кольцо, которое он ей подарил. Не сняла она это кольцо и после того, как влюблённый в неё известный певец Мышуга пригрозил ей за это смертью и даже попытался задушить. (Нельзя забывать и о том, что поляки вообще осуждали Висновскую за связь с русским офицером.) Объясняла она своё поведение тем, что в случае самоубийства Бартенева, как она говорила, «не сможет пережить тот ужас, который вызовет у неё появление старика с седой головой (отца Бартенева) и его вопрос: „Что ты сделала с моим сыном?“». Нервную, впечатлительную, её порой преследовали галлюцинации. Однажды она видела дьявола, а в другой раз человека с зелёными глазами, который долго и упорно смотрел на неё. Боясь смерти, она в то же время постоянно заигрывала с ней. Однажды разослала знакомым письма о своём самоубийстве, желая увидеть, какой эффект они произведут, в другой раз предложила Бартеневу, когда она будет играть в пьесе «Живая статуя», выстрелить в неё для эффекта из револьвера, после того как она примет яд… Разговоры о смерти не сходили с её уст: то она заявляла, что решилась бы на самоубийство только среди цветов, в поэтичной обстановке, то говорила, что не умрёт своей смертью и что её убьют за кокетство, то, шутя, фантазировала о том, что постарается влюбить в себя какого-нибудь аптекаря для того, чтобы доставать яд. А однажды сказала, что в последнюю минуту жизни она отдалась бы тому, кто решился бы умереть с ней вместе. Впрочем, был случай, когда она действительно приняла опий, однако его оказалось недостаточно для того, чтобы превратить эту красивую талантливую женщину в труп. Видя в ужасе смерти очарование, Мария Висновская не задумывалась над её прозаической стороной, выражавшейся хотя бы в том, что чужие, незнакомые люди будут потрошить её труп, как тушу свиньи на бойне, и найдут в нём и рвотные массы, и туберкулёз в правом лёгком, и воспаление почек.
Публика, читавшая судебные отчёты, тоже об этом старалась не думать, она находилась под впечатлением романтического сюжета, его трагической развязки и была полна сочувствия по отношению к участникам драмы.
Глава одиннадцатая
ТОРГОВЛЯ
Товары, лавки, магазины
В 1945 или в 1946 году я впервые оказался в Елисеевском магазине на улице Горького. Он произвёл на меня огромное впечатление. Его зеркала, колонны, люстры открыли для меня какой-то другой мир, в котором я никогда не был и о существовании которого не подозревал. После наших тесных жилищ и убогой обстановки его блеск вызывал особое восхищение. «Раньше здесь можно было зимой купить свежую клубнику», — говорили старики, подразумевая под «раньше» — «до революции», и от этих слов на губах ощущалась ароматная нежность ягод и хотелось в тот далёкий, уютный мир, в котором жили наши замечательные и добрые бабушки и дедушки. Они, правда, уже не помнили, когда в газетах появилось объявление: «Торговое товарищество „Братья Елисеевы“ сим доводит до сведения почтеннейшей публики, что 23 сего января им открыто колониальное отделение. Москва, Тверская, собственный дом», — ведь было это в 1901 году, когда они сами были детьми.
Шикарные магазины с большими зеркальными окнами появились в Москве только в 1899 году, а ранее открылись просто хорошие магазины известных в России фирм. На углу Воздвиженки и Борисоглебского переулка существовал, например, магазин одежды фирмы «ОТТО», в котором можно было купить драповое пальто или халат, костюм пиджачный, жакетный или сюртучную пару, цветную рубашку «фантазия» с чёрным шнурком вместо галстука и множество других вещей. На углу Софийки (Пушечной) и Рождественки, где в наше время была пельменная, находился весьма приличный магазин торгового дома «Братья А. и Я. Альшванг», на углу Газетного переулка и Большой Дмитровки — магазин одежды «Бон Марше», а в здании, в котором в наше время находился «Мосторг», или ЦУМ, — огромный «Мюр и Мерилиз», где приказчики, то есть продавцы, не ходили, а выступали, не говорили, а вещали, и к ним не всякий решался обращаться.
Если бы мы зашли в магазин Гулаева на Тверской, что рядом с глазной больницей, то оказались бы в светлом продолговатом помещении, пол которого был застелен ковровыми дорожками, а с потолка свисали лампы. Позади прилавков, за которыми стояли приказчики, вдоль стен, до самого потолка, шли полки с отрезами разной материи: сукна, шевиота и пр. Её отмеривали покупателям с помощью деревянной линейки, только не в метр длиной, как в наше время, а в аршин, то есть 71 сантиметр. Обманщики укорачивали эти линейки, и тогда их «аршин» (так все называли эту линейку) был равен 70, 69 сантиметрам и менее. Не зря стали говорить «каждый на свой аршин меряет».
Наверху, под потолком, мы могли бы прочитать выведенную большими буквами надпись: «Продажа без запроса prix fixe [60]Прификс — твёрдая цена.
». Это означало то, что в данном магазине не принято было торговаться. В 1890-е годы это выражение входило в обиход. В углу, под потолком, мы бы заметили икону. По торговому залу магазина разгуливали покупатели, а вернее, покупательницы, державшие в руках белые пакеты и коробки с надписью «И. Гулаев».
Особенно большим разнообразием товаров в Москве отличались галантерея и парфюмерия. Каких только перчаток не предлагали магазины: визитные (лайковые и шведские тонкие), для моциону (юфтовые, лайковые, оленьи строковые), столовые нитяные белые, бальные, променадные и даже кучерские! А какое разнообразие представляли собой некоторые изделия из железа! Торговля предлагала даже специальные ножи для кулича и пасхи, а щипцы не только для сахара, но и для завивки и гофрирования волос. Предлагались также прессы для пюре и для лимона, гильотинки для сигар, машинки для открывания сардин и для пережёвывания пищи. Последнее изделие предназначалось тем, кому нечем было жевать, ведь зубное протезирование тогда было развито слабо. Потом появились фонографы. Стоили они 75 рублей. Валики с записями были трёх сортов: 1-й сорт стоил 2 рубля, 2-й сорт — 1 рубль 50 копеек, 3-й сорт — 1 рубль 25 копеек На них были записаны романсы, куплеты, марши, танцы.
Встречались в Москве улицы и переулки, облюбованные торговцами определённых видов товаров. На Сретенке, например, торговали мебелью, а в Леонтьевском переулке (между Тверской и Большой Никитской улицами) торговлю вели шесть антикварных магазинов. На Кузнецком Мосту, в доме 20, существовал большой книжный магазин В. Г. Готье. Книгами торговали там и при советской власти. Магазин на Никольской (улице 25-летия Октября), принадлежавший Жану Габю и продававший часы даже в наше время, торговал в конце XIX века также так называемыми «музыкальными ящиками». Фабриканты Серебряковы торговали своим мылом на Ильинке.
В Москве постоянно возникали и регистрировались какие-то новые заведения и предприятия, и администрация только успевала выдавать разрешения на их открытие. То открывалась мастерская серебряных изделий, то склад, то контора по рекомендации прислуги. Выдавались также разрешения на открытие заведений для производства клеёнки, мыловарения, на установку автоматов для продажи одеколона фабрики Лузе, на открытие ткацко-перчаточной и кружевной, ситценабивной фабрик на фотографирование Москвы и её окрестностей, на открытие бюро похоронных процессий, фабрики для выделки непромокаемых тканей и брезентов, кирпичного завода, заведения для выделки бус, игорного заведения и пр. и пр. Ничего удивительного в этом не было. После отмены крепостного права в России освободились миллионы рук и они искали работы. Шло накопление первичного капитала и рост капитализма. Возникало всё это, к сожалению, нередко на пустом месте, без опыта, традиций и хорошего оборудования. Отсюда и результат. В отличие от купцов середины XIX века, которые не стремились обогащаться за счёт финансовых афёр, в конце века открылись банки, кредитные и торговые учреждения, страховые и другие подобные им общества. Обман и нарушение «честного купеческого слова» перестали быть редкостью. Это и не удивительно. Массовость создаёт азарт, а азарт толкает людей к вседозволенности, не зря же один умный человек сказал, что, когда человек действует, у него нет времени на осмысление содеянного.
Знакомясь с рекламой, мы волей-неволей узнаём слабые места изделий настоящего и прошлого, ведь реклама из-за своей болтливости выдаёт все недостатки производства, и если в начале XX века она кричала о том, что в таком-то магазине вам предлагаются кальсоны из особо прочного материала, а также большой выбор прочных носков, знайте: кальсоны и носки 100 лет тому назад рвались так же легко, как и сегодня.
Вы, конечно, могли купить нужную вещь не в магазине, а по объявлению в газете. В середине 80-х годов XIX века, например, по объявлению можно было приобрести трюмо с фацетом в красном дереве, часы с музыкой, играющие пять песен, глухие мужские часы, зеркало в форме лиры, кацавейку на беличьем меху, благовонный порошок, курительный сургуч с приятным запахом при нагревании, благовонный спирт для зубов, химическое мыло, употребляемое при испанском дворе под красным и зелёным вензелем, а для маскарадов — маску-домино, капуцин (капюшон) и воротник Вы могли приобрести также бриллиантовый эсклаваж из 627 камней, перстень с солитером в 2,5 карата и 20 камнями, флигель в шесть октав и енотовую, крытую серым сукном, шинель, прямо из Кяхты, а также три цыбика чая. По объявлению в газете в то время можно было купить копию карт знаменитой предсказательницы, девицы Ленорман, предсказавшей Наполеону его величие и падение.
Если же вам нужно было приобрести непременно что-нибудь новенькое, например парфюмерию, то это можно было сделать только в магазине: глицериновое мыло на берёзовом соке для нежности лица за 50 копеек, духи «Персидская сирень», «Люби меня», «Испанская кожа». Ну а если дама хотела кого-нибудь совсем добить своим видом, то ей предлагалось новое косметическое изобретение «Крем Венеры». Этот крем, как утверждала реклама, заменял румяна и белила (причём одновременно!) и вызывал на лице румянец, не смывавшийся и не исчезавший от пота! Способ применения был прост. Надо было натереть (именно натереть, а не намазать) кремом лицо, подождать две-три минуты, а затем смыть водой комнатной температуры с мылом. После этого «на лице появляется превосходный румянец, который держится в продолжение многих часов. Это действо, — как утверждала реклама, — и составляет новость». Жаль, что ни в рекламе, ни на упаковке крема не был указан состав этого чудодейственного средства, возможно, в него входило что-нибудь такое, чем сегодня удаляют ржавчину. Для укладки волос пользовались фиксатуаром, как в наше время бриолином.
С ростом эмансипации женщин рос и ассортимент товаров, для них предназначенных. В 1890-х годах, в частности, наряду с мужскими папиросами «Голова тигра», «Голубка» и «Султанским» табаком появились папиросы для дам: «Фру-фру» и «Мерси».
Большое разнообразие товаров имелось не только в промтоварных, но и в продовольственных магазинах. Из чаёв: лянсины, цветочные, зелёные, а также «фамильный», «сапсинский», из сахаров: «рафинад», «мелис», из кофе: «Мокко», «Аравийский», «Мартиник», «Куба», «Порто-Рико», «Ява» и пр. В 1904 году появилась молочная мука «Нестле» «для грудных детей и старцев». В магазине Михаила Малиновкина в Охотном Ряду можно было купить настоящую ревельскую кильку, салакушку, копчёных сигов, сельдей королевских, ливанские ядра приятного вкуса, сыр лимбургский, зелёный, швейцарский пармезан, голландские коврижки, гамбургское, а также содовое мыло, не имеющее запаха. Перечисление всех наименований спиртных напитков, имевшихся в продаже, заняло бы слишком много места, а поэтому ограничусь лишь некоторыми из них. Из столовых красных выберем «Пражский медок», «Церковное», «Бенекарло», из белых: «Вейн-де-Грав», «Сантуринское», «Кипрское старое», «Мушкатель» и «Бишоф». Из французских креплёных красных: «Сен-Жюльен», «Марго», «Шато-Лафит» (старый, высший, самый превосходный), из белых французских: «Лангоран», «Сотерн», «Шабли», «Ша-то д’Икем» 1840 года, «Францвейн» 1825 и 1819 годов, из шампанских «Жакессон и сын», «Лабри», «Вдова Клико» и розовое «Бургонское». Обратим ещё, пожалуй, внимание на «Херес золотого цветка», а также на немецкие: «Рейнвейн», «Рейнвейн старый для больных». Из крепких рекомендую батавский арак водку «Желудочную», а также «Померанцевую горечь», «Сладкую водку» четырёх сортов и нестареющий рижский бальзам. В дополнение скажу, что до революции у нас любую сорокаградусную официально нередко называли вином.
Помимо спиртного, население Москвы употребляло молоко и молочные продукты. Ещё в 1880-х годах позапрошлого века Первопрестольная постоянно снабжалась молоком от городских коров, которые паслись на окраинах. Особенно славились коровы пожарных команд. При всех частях имелись стада примерно по 50 голов в каждом. В 1891 году обер-полицмейстер Власовский и городской голова Алексеев сняли с пожарных частей обязанность содержать коров для продажи молока. Молоко задолго до этого уже поставлялось в город по железной дороге и продавалось москвичам в специальных «молочных». Первую такую «молочную» открыл в Москве Н. В. Верещагин. Со временем она перешла к братьям Бландовым, а после этого А. В. Чичкину, ставшему «молочным королём» Москвы.
С тех пор привоз молока по железной дороге в Москву стал быстро расти: этому способствовали изменение в 1895 году железнодорожных тарифов и снабжение дорог вагонами-ледниками. А в 1910 году фирма «А. В. Чичкин» построила неподалёку от Казанского вокзала, на Новорязанской улице, самый большой в Европе молочный завод.
За полвека до появления в Москве шикарных магазинов торговля тоже старалась завоевать и привлечь покупателя, хотя у неё и не было для этого таких возможностей, как потом. Однако, думаю, что и теперь вряд ли кто усидел бы дома, узнав о том, что в Охотном Ряду, в лавке купца Александра Лаврова, что напротив рыбных лавок, имеются крупные сибирские рябчики по полтора рубля за десяток, казанские крупные тетерева — 30 копеек серебром пара и ростовские крупные каплуны по рублю за пару; а в другой лавке, Фёдора Трубкина, имеется в наличии мочёная кольская морошка, она же, варённая в сахаре, и коломенская сахарная пастила. Цены в те времена на товары и услуги были невысокие. В начале XX века в «Санкт-Петербургской парикмахерской» Артемьева на Страстном бульваре бритьё, как тогда говорили, стоило, как стакан сельтерской воды, — 10 копеек стрижка — тоже 10 копеек одеколон и вежеталь — бесплатно. Такими ценами, для начала, обычно завлекали клиентов.
В открывшемся на углу Кузнецкого Моста и Петровки ещё в 1855 году магазине «Город Париж» (там в наше время находился магазин «Всё для женщин») можно было приобрести чайные сервизы, триковые пальто, халаты на фасон арабских и пружинные шляпы.
Цены на одежду более-менее обеспеченным людям не казались высокими. Можно было купить шубу на меху за 50 рублей, костюм пиджачный — за десятку, брюки за пятёрку, дамское пальто на вате рублей за 15, а за 20 рублей — ротонду, или пальто на меху. В лавке же старьёвщика что-нибудь из одежды можно было приобрести за копейки.
Когда бабушка не выпускала моего отца, тогда мальчишку, из дома и прятала его пальто, дядя Петя покупал ему новое и они, помахав бабушке с улицы рукой, шли на футбол.
Купцы и приказчики
Уходили в прошлое некоторые особенности внутреннего убранства лавок и магазинов, вывески, имена и фамилии хозяев. Прежде над входом в лавки с «красным» товаром, то есть материей, вывешивалась полоса кумача. В конце XIX века этого было мало. Зная своих покупателей, их вкусы и предпочтения, хозяева не скупились на иностранные имена и названия. Кто представлялся немцем из Берлина, кто французом из Парижа, кто англичанином из Лондона. Портнихи и модистки величали себя «Мари из Парижа» вместо Марии Ивановны, «Ефимием из Мадрида» вместо Никиты Ефимова. На Никитской, в частности, красовалась вывеска брадобрея «Фигаро из Парижа», который там никогда не был, а на Тверской существовала «немецкая молочная», в которой отродясь не служили немцы. Как тут не вспомнить «Мёртвые души» Николая Васильевича Гоголя и упомянутый в них «магазин с картузами, фуражками» и надписью «Иностранец Василий Фёдоров» в городе Н. Тогда, в начале XIX века, над входом во фруктовую лавку могла появиться такая вывеска: «Здесь продаются свечи, мыло и прочие конфекты», а над заведением цирюльника: «Здесь стригут и бреют в 24 часа». С годами такие вывески ушли в прошлое или расползлись по провинции. В провинции, кстати, как это видно из книги В. А. Волжина «Из воспоминаний судебного следователя», на вывеске какой-нибудь лавки или мастерской можно было прочитать «Сидоров из Москвы».
Помимо мнимых, в Москве было много настоящих иностранцев и инородцев, занимавшихся здесь «делом». На Дербеневской набережной, в частности, находились фабрики Жако, Гивортовского, Фаберже, Энгельбрехта. В 1906 году можно было купить вафли фирмы «Реттерс», велосипеды — «Банцгаф и К°», вентиляторы — «Общества механических заводов братьев Бромлей», фирмы «Гофман». Иностранные вина поставляли фирмы «Бриоль», «Гельце», общество «Бекман», галоши — «Колумб», галстуки — «Луи Крейцер», граммофоны — «Марвел», «Наталис», «Илеманс», гробы — «Бреннер», «Виллер», карандаши — «Карнац», оборудование для производства макарон — «Вернер и Пфляйдерер», швейные машинки — «Блок», «Зингер», «Эйхенвальд», стройматериалы — «Виллер», «Готье», «Коган», «Кольбе», волшебные фонари — «Швабе», фонографы — «Патэ», церковную утварь — «Цукерман», часы — «Павел Буре» и т. д.
Изобиловали иностранными названиями лекарств и аптеки. «В аптеке А. И. Берга, близ Сухаревой башни, на Большой Сретенке (ведь когда-то и Лубянка называлась Сретенкой. — Г. А), — сообщало газетное объявление, — получены из-за границы и продаются по сходным ценам эссенция „Сассапариль“, папье „Фай-яр“, папье „Эписпартик“, „Фонтанельская“ бумага, тинктура, экстракт и сироп Монезия, драже де Кюбейн, пилюли Волетта, шоколад Десбриер, таблетки „Виши“ для поправления желудка, порошки содовые Зейдлицкие, капли, утоляющие зубную боль, персидский порошок от клопов, слабительное „Sagrada barber“», которое, как утверждала реклама, «укрепляет желудок, слабит легко и нежно», а остряки добавляли: «не прерывая сна». По поводу лекарства «паратолоидин» шутили, говоря, что его можно употреблять не только от чахотки, но и как скороговорку. В 1890 году в аптеках появилась вращающаяся зубная щётка «ротифер». Тогда, как и теперь, фармацевты предлагали средства, способные помочь при всех болезнях. К таким относился, например, пластырь «Тапсия ле пердрекель-ребуло». «Это средство, — утверждала реклама, — есть наилучшее, наиболее удобное, скорое, верное и экономическое лекарство против насморка, кашля, воспаления дыхательных путей, лёгких, подрёберной плёвы, чахотки, ревматических болей, болей в пояснице и проч. и проч.». Этот пластырь, наверное, пригодился бы приказчикам одного из московских магазинов, которых хозяин, чтобы не замёрзли стёкла витрины, заставлял прикладывать к ним ладони.
В этом нет ничего удивительного. Для купца приказчик тот же холоп, ведь большинство купцов вышли из деревни, из крестьян, воспитанных ещё при крепостничестве. Происхождением купцов объясняется и отношение к ним начальства. Мы же помним, как вёл себя по отношению к ним Городничий в гоголевском «Ревизоре», как вымогал у них «подарки», как таскал их за бороды. Московский генерал-губернатор граф Закревский обращался с купцами ещё хуже: бывало, вызывал к себе именитых купцов, таскал их за бороды, валил на пол и бил ногами. «Ходили слухи, — писал Варенцов, — что Закревский имел чистые бланки, подписанные Николаем I, и мог вписать в них фамилию и степень наказания вплоть до смертной казни». Прошли годы, но в купцах не прошёл страх перед этим генерал-хулиганом. В воспоминаниях того же Варенцова читаем дальше: «На собрании купечества по поводу передачи Николаевской железной дороги в частные руки, которое состоялось в амбаре Гостиного Двора, на Ильинке, некоторые купцы, помнившие самоуправства московского генерал-губернатора Закревского, испугались и постарались незаметно уйти с собрания. Они незаметно опустились на пол и на четвереньках выползли из помещения».
С годами торговые люди становились культурнее, а отношение к ним администрации менее патриархальным. Между государством и купечеством возникали новые, более сложные отношения. Например, в 80-х годах XIX века в правительственных кругах царило увлечение английской системой свободной торговли (фритредерством). Купцы же выступили против неё. Они утверждали, что открытый доступ иностранных товаров в страну приведёт к закрытию фабрик, заводов и безработице. Т. С. Морозов сказал, что если правительством фритредерство будет осуществлено, то он все свои фабрики остановит и 20 тысяч его рабочих останутся без работы. «При Николае I, — писал Варенцов, — в России стала развиваться часовая промышленность. Но благодаря проискам английских и швейцарских фабрикантов, сумевших через свои посольства убедить наше правительство в выгодности для России сложить пошлину с их часовых изделий, русская часовая промышленность была окончательно убита и фабрики закрыты». Правительство России не учитывало того, что наша промышленность была гораздо слабее западной и конкуренции с ней не выдерживала. Интересно, что никто не смел думать о том, что мы можем делать часы лучше швейцарцев, а паровозы лучше англичан. Что это было: неверие в собственные силы или, наоборот, — трезвая оценка собственных возможностей? Возможно, убогая повседневная действительность мешала руководителям России увидеть подлинные возможности своей страны и своего народа, которого они не считали нужным как следует обучать. Ну а плохие инженеры и техники не способны наладить достойное производство. Примером этого может служить история с ткацкой фабрикой купца Кормилицына в 80-х годах XIX века, о которой в своих воспоминаниях рассказал Варенцов. Построив фабрику, купец этот заказал за границей прядильные машины, да не те, что обычно шли в Россию и были приспособлены к квалификации русских рабочих, а усовершенствованные, работавшие в Англии и Америке. Машины эти вскоре были приведены в негодность неумелыми рабочими и неопытным инженером. Начались поломки, простои, и дело не пошло.
Среди самих купцов тоже не всё было гладко. Если первые купцы вышли из крестьян и знали, что такое тяжёлый труд, то сыновья их нередко вырастали избалованными оболтусами. Главными достоинствами в компаниях таких «хилых потомков» были не ум, не образование, а буйство и удаль без границ, пробным камнем для которых были драки, пирушки и безумные ночные оргии где-нибудь на окраине города в излюбленном трактиришке.
Менялись с годами и мальчики в купеческих лавках. Став приказчиками у своих хозяев, они теперь сами могли гаркнуть на мальчика или щёлкнуть его по лбу, а ведь ещё вчера купцы гоняли их за водкой и награждали затрещинами. Ещё вчера они вставали раньше всех и, наскоро умывшись и перекрестив лоб, чистили обувь, хозяйское и приказчичье платье, носили дрова, воду, будили приказчиков, ставили самовар, готовили чайную посуду, убирали постели, комнаты, помогали кухарке и пр. Если служил мальчик хорошо, то купец поощрял его 5–10 рублями в месяц. Бывало так, правда, не всегда. Если купец считал, что приказчика из мальчика не получится, или особой нужды в приказчике нет, или просто денег было жалко, то он прогонял одного мальчика и брал на его место другого, который на него работал бесплатно.
Приказчик осознавал, что он постиг всю мудрость торгового дела. Прежде всего — купеческую терминологию. Он понимал, что слово «помазать» означает обмануть, надуть, что «лаж» — это выгода от сделки, «куртаж» — комиссионный процент, доход продавца или маклера, что «разбазариться» означает распродать товары на ярмарке, а «зачертить» — значит запить, загулять. Знакомы были ему и такие выражения, как «протирать глазки барышу» — пропивать, проматывать заработанные денежки, «серый купец», то есть бедный купец, «костяная яичница» — жадный купец, а «чашка чаю» (пригласить на чашку чаю) означала собрание у должника кредиторов с предложением уменьшения суммы долга.
Особое место в коммерции занимал вексель — документ, фиксирующий долг. Вексель можно было предъявить ко взысканию, потребовав уплаты занятых денег. Когда плата вовремя не вносилась, наступала просрочка векселя. Вексель можно было опротестовать — официально заявить о неуплате по нему долга в срок Такое действие могло поставить должника в весьма трудное, если в небезвыходное, положение.
Существовало тогда слово «дисконтёр», так называли скупщиков неопротестованных векселей. Личности эти были довольно жестоки и коварны. Они пользовались своей властью над должниками, ведь по существующим тогда правилам нотариус, опротестовавший по требованию дисконтёра вексель, немедленно оповещал Государственный банк, и тот сейчас же закрывал кредит должнику. За ним закрывали кредит и частные банки, и должник лишался возможности занять деньги и выкрутиться из тяжёлого положения. Добиться снятия протеста стоило больших хлопот и трудов.
Главной задачей приказчиков было заслужить хорошее к себе отношение хозяина и увеличить хозяйскую прибыль. Ради этого шли на всё. Для достижения успеха нужно было соблюдать лишь одну, коммерческую, заповедь: «Не зевай!» Тот, кому повезло, мог стать мужем одной из многочисленных дочерей своего хозяина. Купцы нередко выдавали своих дочерей замуж за какого-нибудь своего приказчика, подающего надежды. Вот тут-то, став хозяином, бывший мальчик мог выместить все свои обиды на подчинённых. Не зря в пьесе А. Н. Островского «Бедность не порок» говорится: «Гром-то гремит не из тучи, а из навозной кучи!»
Пока человек был приказчиком, его можно было обзывать и вором, и хамом, но стоило только ему обзавестись собственной торговлей и стать купцом, как он превращался в порядочного и уважаемого человека. Отношение к нему резко менялось, и все, включая его бывшего хозяина, начинали величать его по имени-отчеству. Но выпадало такое счастье не каждому. Чаще бывало другое: проработает приказчик всю жизнь на хозяина, а когда состарится, тот станет называть его дармоедом, а потом и вообще прогонит. Остаётся старику помощи от людей ждать да побираться. Выйдя же из мальчиков в приказчики, молодому человеку лучше было не заикаться перед хозяином о будущем жалованье и, вообще, меньше беспокоить его по поводу оплаты своего труда. Вначале хозяин мог просто сказать ему: «Послужи, посмотрим, старайся, не обижу», — ну а потом, если своими расспросами и намёками на прибавку жалованья приказчик вызывал у хозяина раздражение, то мог услышать от него довольно злобную отповедь: «Договору письменного между нами не было, а по твоей работе я не мог назначить тебе такого жалованья, о котором ты говоришь, ты его не стоишь. Вот получай, что даю, и убирайся вон, а поговоришь ещё — не получишь ни копейки». Купцы вообще с неприязнью относились к тем из своих подчинённых, которые думали о деньгах. Они помнили, каким тяжким трудом досталось им их богатство. Вот взять хотя бы купца Чепурина из пьесы А. Н. Островского «Трудовой хлеб». «Я недавно и человеком-то стал, — говорит он, — а жить-то начал в лошадиной запряжке. Прежде на этом самом месте пустырь был, забором обнесённый, и калитка на тычке; нанял я подле калитки сажень земли за шесть гривен в год, разбил на тычке лавочку из старого тёсу; а товару было у меня: три фунта баранок, десяток селёдок двухкопеечных, да привозил я на себе по две бочки воды в день, по копейке ведро, продавал-с. Вот какой я негоциант был-с. Потом мало-помалу купил всю эту землю, домик выстроил, — имею в нём овощной магазин, с квартир доход получаю: бельэтаж двести рублей в год ходит-с».
Искать правду молодому человеку было негде. Никаких трудовых договоров приказчики с хозяевами не заключали, расчётных книжек, в которых бы указывался размер жалованья и оговаривалось бы сохранение его в случае болезни и призыва на шестинедельную военную службу, не имели. Все записи о денежных расчётах с приказчиком вёл сам хозяин. Ну а если приказчик заболевал, хозяин брал нового, а больного просто увольнял. Когда же приказчик заявлял хозяину о своём решении перейти к другому хозяину, то тот, если приказчик его устраивал, всячески задерживал с ним расчёт. Кроме того, существовал общий порядок, при котором приказчик не мог оставить свою службу впредь до подыскания на его место нового служащего.
Жизнь приказчика не назовёшь лёгкой. Получая ежемесячно от 10 до 30 рублей, он был занят в лавке или магазине с 8 утра до 11 вечера, а в мелочных лавках с 6 утра до 12 ночи. Московские лавки имели целые толпы приказчиков, а некоторые ещё и «зазывал», которые почти круглый год, изо дня в день, не зная праздников, с утра до вечера, были прикованы к лавке. Всего в Москве перед Первой мировой войной по скромным подсчётам служило 70 тысяч приказчиков. Приказчик был нужен купцу для того, чтобы «спускать заваль», то есть лежалый, плохой товар, а хороший товар мог продать и мальчик Если у приказчика это не получалось, купец говорил: «Какой ты приказчик, когда не можешь покупателя обойти? Приказчик должен продавать не товар, а слова». Лучшими торговцами, как считалось тогда, были хитрые и ловкие ярославцы, у которых «жулик в глазах сидит». Обман и жульничество воспринимались как предприимчивость и деловитость. Купец знал, что если ему удастся при расчётах с кредиторами «вывернуть несколько раз шубу», то есть заплатить свои долги по двугривенному за рубль, — то это ни у кого не вызовет возмущения; если удастся сбыть недоброкачественный товар — это тоже будет в порядке вещей. Девиз торговли «не надуешь — не продашь» стал смыслом и способом жизни не одного поколения российских негоциантов. Но вот чего совсем не терпели купцы, так это когда их обкрадывали и обманывали. Если лавочник подозревал своего приказчика в том, что тот ворует, то мог не только выгнать его, но и сделать так, чтобы его вообще никто не брал на работу, как заподозренного в краже. Приказчик, обкрадывая хозяина, утешал свою совесть тем, что мстит ему за обиды, унижения и недоплату жалованья.
Купец же, как бы ни шла у него торговля, всегда жаловался на приказчика и ругал его. Застав его за чтением газеты, даже если в лавке никого не было, говорил: «Что пустяками занялся, умнее хозяина, что ли, хочешь быть?» Если напивался, то велел приказчику говорить пришедшим, что он болен, а если болел приказчик, то говорил, что его болезнь от пьянства. Попадались хозяева, которые не только недоплачивали своим приказчикам жалованье, но и обманывали их, пользуясь их бесправным положением. Один такой хозяин устроил лотерею среди своих подчинённых. Разыгрывались его часы, висевшие в доме. Кончилась лотерея тем, что часы выиграл сын хозяина. После этого приказчики решили, что следующий раз выигрыш выпадет на хозяйку или на хозяйскую мамашу.
Подобные хозяева бывали не только в лавках. Владелец чаеразвесочного заведения вымогал у рабочих подарки. Сначала они это терпели, но когда в 1898 году он стал с них требовать деньги на приобретение выигрышного билета лотереи для общего пользования, а сам не купил его, рабочие возмутились и пожаловались в полицию. Опасаясь скандала, хозяин стал отбирать от рабочих расписки о том, что они делали ему подарки добровольно. Сочетание наивности с беззастенчивой наглостью надолго осталось отличительной чертой наших предпринимателей.
По мере развития капитализма в России в производство стала проникать «научная» организация надзора за рабочей силой. В швейной мастерской Солдатского работало более ста женщин. Чтобы они не засиживались в тёплых ватерклозетах, хозяин повелел половину двери туалета (правда, верхнюю) сделать стеклянной, а для того, чтобы следить за ними и пресекать болтовню во время работы, велел прорезать окно в двери, разделяющей администрацию и мастериц. Чтобы не разориться, хозяин мастерской платил женщинам каждый месяц 18–25 рублей. Немногие мужчины, работавшие в мастерской, получали в два раза больше. Всё на свете, конечно, относительно. Были мастерские, в которых работницы получали и по 9 рублей в месяц. Зато их, правда, кормили. Обед был из трёх блюд. На первое — щи или суп, в котором, как шутили тогда, «крупинка за крупинкой бегает с дубинкой», и 3 фунта мяса на 15–20 человек На второе — клюквенный кисель и потом селёдка «из брака» и без головок, «с одеколонцем», чтобы запах отбить. Ученицам доставалось полселёдки. Вместо ужина — всем по 3 копейки. Бедные девочки!
Когда в XX веке большая торговля в столицах приобрела европейские черты, хозяева шикарных магазинов побывали в Париже, а кое-кто из них даже заговорил по-французски; скептики в России, хорошо знавшие купеческую среду, продолжали утверждать, что «если кого-либо из этих господ поскрести хорошенько, то под внешним лоском окажется тот же ярославский мужик с теми же взглядами и принципами, из-за которых Россия потеряла кредит в Европе, а наши собственные покупатели предпочитают иностранный товар отечественному, несмотря ни на какие пошлины».
В этом нет ничего удивительного. В погоне за барышом, а то и просто для того, чтобы не прогореть, не вылететь в трубу, купцы наши не щадили ни репутации фирмы, ни своего имени. В 1886 году при проверке, проведённой городскими службами в магазине колониальных и гастрономических товаров купца Ивана Дмитриевича Смирнова на Большой Лубянке, были обнаружены: червивый бычий язык с зеленоватыми краями, варёная колбаса, покрытая плесенью, прогнившая копчёная колбаса и высохший, покрытый плесенью, сыр. Суд оштрафовал Смирнова на 100 рублей. Булочник Филиппов в 1899 году был оштрафован на 150 рублей, после того как в его булочной проверяющие увидели жуткую грязь и тараканов, а пекари больше походили на кузнецов и сапожников. А сколько всякой дряни старались всучить покупателям «работники торговли»! Вот, например, какие сахарные пасхальные яйца продавались в некоторых московских лавках и «кивосках», как простые люди называли киоски. Делались эти яйца из муки с патокой, а для того, чтобы они выглядели шоколадными, в них добавляли голландскую сажу. Потом половинки их склеивали столярным клеем, а чтобы яйца блестели, крыли их чёрным «экипажным» лаком, то есть тем лаком, которым покрывали повозки и кареты. Не удивительно, что такими изделиями дети травились. В шоколадных «бомбах», которые дети нередко раскусывали, можно было обнаружить «сюрпризы» из тонкого стекла (чашечки, бокальчики и пр.). Леденцы, известные в продаже под названием «копейка за пару», продавались завёрнутыми в грязную, исписанную бумагу. А однажды полиция накрыла «фабрику спитого чая». На ней чай, для того чтобы он на вид стал новым, обливали раствором жжёного сахара.
Ну а про то, что москвичи вместо пива пили всякую гадость, и говорить нечего. Предприимчивые дельцы хмель заменяли глицерином, пикриновой кислотой, бычьей желчью, полынью, салицилкой, тмином, кубебой, перцем, золототысячником, челебухой, стрихнином, можжевельником, исландским мхом и прочими весьма несъедобными продуктами. Составляли пиво и по такому рецепту: смешивали 500 граммов соды, 150 граммов челебухи, 400 граммов кубебы, добавляли дешёвый спирт, чтобы «пиво» не портилось, или салициловую кислоту. В пиво, привезённое из Англии, добавляли серную кислоту. В общем, травили соотечественников ради наживы чем могли. Изобретательность проявляли и в другом, например, в сокрытии от полиции торговли спиртным. В винной лавке на Рязанской улице существовал «волшебный» магазин. Представьте: идёте вы по улице и видите, как через неё перебегает парень и исчезает в стене. Вы подходите к этой стене и видите дверь в магазин, закрытую на большой висячий замок, и окна, закрытые ставнями. Надо хорошенько присмотреться к двери, чтобы заметить, что она разделена на две части. На верхней — висит замок, а нижняя — открыта, и, пригнувшись, можно совершенно спокойно войти в магазин.
С целью сбыта товаров, согласно законам рынка, предприниматели наши переняли у Запада навязчивую рекламу, пополнив её собственными выдумками. Наряду с рекламой, публикуемой на последних полосах газет, например: «От главной конторы виноторговли Петра Арсеньевича Смирнова у Чугунного моста в Москве поступили в продажу вновь приготовленные свежая „Листовка“ 1893 года и „Нежинская рябина“ под № 30 в графинах и под № 23 в высоких бутылках. Можно получить во всех виноторговлях и ресторанах»; или: «Трактир „Рим“ — Разгуляй, дом Сметаниной. Отдельные кабинеты и бильярдная, бильярды фабрики Фрейберга. Буфет снабжён винами погребов известных фирм, кухня под управлением известного повара Никифорова. Оркестрион. Получает до 20 журналов и газет. Торгует до 2 часов ночи. Содержатель Фёдоров»; или: «Открыта большая оптовая продажа пасхальных яиц своего изделия и заграничного с новейшими оригинальными сюрпризами в магазинах Мих. Ив. Мишина». В конце века появились более «утончённые» способы рекламирования товаров и услуг. Объявления тогда стали печатать в трактирных меню, оклеивать марками чайной фирмы Некрасова спины извозчиков и стулья в театрах. Одно время даже театральные занавесы покрывались разными объявлениями: «Коньяк Шустова», «Антипаразит», «Глицериновое мыло», «Печи Гелиос» и др., а на театральных программках рекламировали «мыло для стирки белья», «всемирно-образцовые весы», портного Заглухинского, корсетную фабрику и пр. Немало шедевров подарила человечеству и стихотворная реклама. В 1912 году, например, она так отзывалась о дешёвых папиросах «Козырные»: «Раз доходишки не жирные. / Ты кури тогда „Козырные“. / Свои деньги сбережёшь, / Да и лучше не найдёшь!!! (20 шт. 5 коп.)».
Изменялся с годами и купеческий быт. Вышедшие из крестьян и мещан купцы запечатлели в своих привычках все те обычаи, которыми жили их отцы и деды. Варенцов, изображая повседневную жизнь старомосковского купечества, писал о том, как в купеческих семьях было заведено на Рождество ходить к заутрене и ранней обедне в церковь, дарить подарки детям и прислуге, вознаграждать, по возможности, приходивших с чёрного хода по праздникам с поздравлениями дворника, кучера, трубочиста, почтальона, ночного сторожа и пр. Как по религиозным праздникам к купцам приходили священники, пели тропари, кропили водой, после чего вместе с хозяевами садились за стол закусить, чем Бог послал. Накануне Крещения, как и в Рождественский сочельник не принимали пищи вплоть до первой звезды, то есть до темноты, когда в небе появлялась первая звезда. В два часа дня шли в церковь, на «водосвятие». Освящённую в церкви воду приносили домой в медных кувшинах и сохраняли весь год. Пить её давали болящим как целебное средство. Вечером над каждой дверью в доме ставили мелом кресты, чтобы уберечься от проникновения в дом нечистой силы. Многие в этот день ходили в Кремль на крестный ход и с ним — к «иордани» на Москве-реке. На Прощёное воскресенье прислуга просила прощения у хозяев, кланяясь до полу. Хозяева тоже просили прощения, но не кланялись. На второй неделе после Пасхи ездили на могилки родителей и оставляли на них крашеные яйца, как бы христосуясь с умершими.
Постепенно, свыкаясь с порядками городской жизни, получив возможность строить себе большие каменные дома с зеркальными стёклами в окнах, привыкая к роскошной жизни и всё более отдаляясь от народа, кое-кто из них перестал ходить в приходские церкви, а посещал свои, домовые, где можно было стоять без пальто и галош, во фраках и смокингах, а женщинам — в бальных нарядах с бриллиантами. Вернувшись из церкви на Пасху, они уже не христосовались с дворней, а разговляться предпочитали куличами не домашними, а из кондитерских, поскольку те были красивее. Выходили из моды у купцов такие обычаи, как кормление нищих в дни памяти умерших близких родственников, отсылка в тюрьмы еды арестантам по большим праздникам. Многие купцы и купчихи перестали принимать у себя в доме убогих, юродивых, монахов, странников и др.
Рынки
В Москве торговля всегда была сосредоточена в центре города, в частности в Охотном Ряду. На этот рынок за провизией приезжали люди со всех концов города и даже уезда. Заполняли площадь Охотного Ряда магазины и лавки. Здесь можно было увидеть лавку Калганова, торговавшего тогда птицей, посудные и железные лавки Можайцева, Смирнова, колбасную — Воронцова. Немало было в Охотном Ряду и мясных лавок Служившие в них мясники были здоровыми, широкоплечими людьми с заткнутыми за пояса ножами. Жили они обычно на хозяйских квартирах. Помещение для них выделялось где-нибудь на заднем дворе или в подвале. Спали они на нарах, а кормились у хозяина, благо в лавке оставались мясные обрезки. В месяц они зарабатывали обычно от 10 до 25 рублей. Большинство же лавок располагалось в двухэтажных помещениях. Особенно грязными были помещения второго этажа мясных и «курятных», как тогда говорили, лавок Их заполняла домашняя птица, которую ежедневно здесь же забивали, а поэтому в этих «курятных» лавках было не только грязно, но и зловонно: непроданная битая птица портилась, а оставшаяся на полу кровь разлагалась. Зашедшую как-то сюда в последний год XIX века санитарную комиссию городской управы возмутило, что владельцы домов в Охотном Ряду, получавшие до ста тысяч ежегодного дохода с лавок и трактиров, поскольку магазины и лавки на этой площади брались нарасхват за громадную арендную плату, спускали без всяких фильтров в городскую водосточную трубу все помои, отбросы и нечистоты. Однако никаких мер к устранению всех этих безобразий город не принял, хотя со стороны городского начальства было сделано даже предписание о необходимости, в видах охранения народного здравия, перевести Охотный Ряд в другое место. Мешали переменам на рынке не только лень и инертность чиновников, но главным образом то, что он приносил неплохой доход. По данным за 1905 год, с одного только владения Журавлёва, занимавшего в Охотном Ряду вместе с лавками и двором более четырёх гектаров, город получил 145 тысяч рублей. Кроме того, 28 других его лавок принесли городской казне ещё 823 тысячи рублей дохода, а городская управа сдала за 2750 рублей 14 торговых мест на тротуаре и за 15 455 рублей — на тротуаре у тумб, возле которых швартовались ломовые извозчики. Всего же вся эта часть рынка Охотного Ряда дала тогда доход городу в размере 246 365 рублей.
В 1913 году Московская городская дума снова отмечала, что, несмотря на громадный доход, рынок этот «остаётся неустроенным и представляет по фасаду ряд уродливых мелких лавок и ларей, которые придают площади вид грязного азиатского захолустья, нетерпимого ни в одной из столиц крупного европейского государства».
Накануне Первой мировой войны московское руководство вообще преисполнилось желанием европеизировать Первопрестольную: поливать, как в Европе, её улицы, открыть общественные туалеты, как в Европе, в целях борьбы за качество и безопасность продуктов питания создать в Москве, как в Европе, оптовые рынки, главным из которых сделать рынок на Болотной площади, обустроить по-европейски улицы и пр. и пр. Жаль только, что спохватилось оно слишком поздно. Москва до самой революции так и осталась городом далеко не европейским.
На так называемом «Болоте», на набережной Москвы — реки, напротив Воспитательного дома, существовал ягодный рынок Набережная летом и осенью была заставлена возами с товаром. Мелкий продавец свой товар, три-четыре решета, таскал на спине. Большинство мелких продавцов составляли бабы из Замоскворечья, имевшие в своём хозяйстве несколько вишнёвых деревьев или десяток-другой кустов смородины. Торговали здесь и крестьяне-садоводы из Серпухова и с Калужского тракта. Крестьян этих, к сожалению, мало поощряло и поддерживало государство. Некоторые из них торговали сами, но большинство через посредников, или балаганщиков, по названию их торгового предприятия, балагана. Садовод находился в кабале у владельца балагана. Дело в том, что тот ссужал его деньгами зимой, когда он в них нуждался. По деревням тогда шныряли агенты скупщика и заранее, под будущий урожай, выдавали задатки. И попробуй крестьянин не отдать летом товар скупщику: зимой наплачется, ни копейки тот ему не даст.
Продавцы на Болотном рынке бессовестно обманывали покупательниц, подсовывая им ягоды, уложенные так, что хорошие находились сверху, а под ними — помятые и гнилые. Барышникам, разбирающимся в ягодах, продавец такое решето с закраской, то есть с ягодой, не показывал, так как знал, что их не обманешь. Сколь ни странным это может показаться, но торговля ягодами на этом рынке шла ночью. Главная причина ночной торговли состояла в том, что благодаря ей люди были лишены возможности приобретать товар из первых рук — по ночам действовали перекупщики.
Часть этого «Болота» составлял грибной рынок. Он тянулся вдоль набережной от Устинского до Каменного моста. Открывшись в Чистый понедельник, он становился излюбленным местом гуляний москвичей (за исключением, конечно, аристократии), а поэтому теснота и толкотня здесь всегда были жуткими. В глубоком, вязком снегу, превращённом тысячью ног в грязь, ничего не стоило потерять галоши, или «резину», как их иногда называли. Грибы, мёд, баранки, редька, капуста, солёные огурцы, лук, деревянная посуда, плетёная мебель, материя, постный сахар, валявшийся на рогоже, сласти, игрушки привлекали сюда помимо москвичей жителей захолустья. Городская одежда была здесь редкостью, всё больше чуйки, полушубки, бабы в кацавейках и платах. Замоскворецкие хозяйки приходили сюда в сопровождении приживалок, ключниц, кухарок.
А когда-то на грибной рынок выезжали домовитые хозяйки богатых купеческих домов и возами отправляли купленное на весь пост в свои кладовые. Тогда, в середине века, здесь пахло старой Москвой, в начале же XX века покупатели таскали в баночке фунтик грибков, да в бумажке медку столько, что языком можно было слизнуть, а рядом, в лавочках, отоваривались обыватели, живущие «на книжку», то есть в долг, который в ту книжку записывался.
Порядок на рынках наводили старосты или базарные смотрители. Они следили за тем, чтобы торговцы оплачивали занимаемые ими торговые места. Старосты были и на толкучих рынках. Говорили, что они занимаются поборами. В 1912 году неизвестный, торговавший на Таганском рынке, обвинил базарного смотрителя Субботина в том, что он с торгующих на рынке разносчиков собирает каждый месяц по рублю. Тех же, кто ему денег не платит, прогоняет и не даёт торговать… Деньги, по 50 копеек в месяц, для Субботина с краснорядцев (торгующих «красным товаром») собирал некий Алексей, живущий в доме Чугунова в Больших Каменщиках, а с торговцев тёплыми товарами — Александр Борисов по рублю с каждого. С селёдочников собирали тоже по рублю.
Проверки таких сообщений результатов, как правило, не давали. Обычно никто из торгующих на рынках сообщений о злоупотреблении старост не подтверждал. Что поделаешь, любит наш человек повозмущаться, покритиковать, но когда доходит до дела, предпочитает отношений с начальством не портить и отмолчаться.
В последние годы «мирного времени» на московских рынках можно было купить артишоки за 1–3 рубля, десять кочанов капусты — не дороже чем за 2 рубля, фунт зелёного лука за 8–10 копеек Фунт карасей стоил тогда от 30 до 60 копеек, пуд осетрины — от 10 до 18 рублей, севрюги — от 10 до 14 рублей. Два мешка ржаной муки (9 пудов) продавали на рынках за 12–13 рублей. Пара тетеревов стоила от 1 рубля 40 копеек до 2 рублей 20 копеек, а глухарь от рубля до двух с полтиной. Гусей с потрохами продавали по цене от 1 рубля до 2 рублей 25 копеек, кур парных — по цене от 70 до 90 копеек, каплунов мёрзлых — за 1 рубль 50 копеек и более, но не дороже 2 рублей 50 копеек Зайцы-беляки стоили тогда от 50 до 7 5 копеек, а русаки — от 60 копеек до 1 рубля за штуку. Пуд русского масла можно было купить за 16–20 рублей. Сливочное масло на рынке не продавалось. Пуд творога стоил от 1 рубля 20 копеек до 4 рублей, а сметана — от 15 до 30 копеек фунт. Сотня отборных яиц стоила не дороже 3 рублей.
Под Устинским мостом до революции находилась большая Толкучая площадь, или, попросту говоря, «Толкучка». Здесь с утра до четырёх часов дня в будни и праздники шла торговля поношенными вещами. Торговали ими по одну сторону площади в палатках, а по другую — с рук Зазывалами служили мальчишки. Студенческие зелёные брюки за их цвет они величали «ампираторскими». Чего только здесь не было: материи, ленты, дешёвые духи, груды книг, обложкой кверху, тарелки жестяные и фаянсовые — целые и нет, старые монеты, разбитые раковины, картины без рамок, запылённые и запачканные, сломанные фотоаппараты, гитары. Попадались здесь и дорогие вещи, которые можно было купить совсем дёшево. Здесь можно было увидеть за столиком часовщика с лупой на глазу, длинными рядами тянулись здесь выставленные на продажу галоши и ботинки. Торговали на этом рынке и продовольственными товарами. В здешней грязной харчевне можно было пообедать за несколько копеек или закусить. У какой-нибудь из палаток стоял, бывало, громадный чугун со щами. Чтобы щи не остыли, чугун накрывался грязной подушкой, на которую, для верности, садилась и сама баба-торговка. На рынке этом не только торговали, на нём ещё и играли. Ходил между рядами мужик с холщовым мешком, в котором находились маленькие бочонки от лото (с цифрами), и кричал: «Подходи, застанавливай! По гривеннику! Четверо есть, давай пятого! Бери! Семьдесят два! Шестьдесят один! Сорок восемь! Пятнадцать! Ого — девяносто! Получай деньги!» Около него собирался народ. Каждый называл цифру, а «банкомёт» вытаскивал из мешка бочонок и снова выкрикивал: «Ставь, ребята! У кого старшая цифра — тот деньги получает! По копейке с носа за игру беру!» Угадать, какая будет «старшая цифра», было дано не каждому — отсюда и выгода человека с мешком. Играли ещё и таю на булыжной мостовой ставили лоток с выведенными на нём цифрами: 1,2,3,4, 5,6,7,8. Это была игра в «юлу». Держатель банка выкрикивал: «За двугривенный плачу рубль, за полтинник — два с полтиной! За рубль отвечаю пятёркой!» Вокруг лотка образовывалась толпа. Кто-то ставил свой полтинник на одну цифру, кто-то — на другую. Один из игроков вертел восьмигранную деревянную юлу (волчок) с восемью цифрами. Чья цифра на юле совпадала с цифрой на доске — тот и выигрывал. Шансов, правда, у такого совпадения было немного, во всяком случае, не на много больше, чем в казино Монте-Карло. Играли на той толкучке ещё и так На большом лотке, покрытом синей бумажной тканью, находилось десятка два конфет размером с игральную карту. На конфетах нарисованы женские фигуры. Хозяин лотка подбрасывал конфеты и кричал: «Вот головка, а вот ножки! Подымай: за головку подымешь — рубль плачу, за ножки — мне рубль! Ставь!» Народ хватал конфеты, но почему-то всё больше за «ножки». Игры эти были не новы. Задолго до них на рынках, гуляньях и толкучках люди играли в подобные им «Пышечное лото», «Турецкий шоколад», «Ремешок» и пр. У торговца пышками на лотке были масляные пышки и жестянка с сахарным песком. В одежде же своей он хранил грязный мешок с «нумерками» и засаленные карты. Желающему поиграть пышечник предлагал вынуть из мешка «нумерок». Если цифра на нём совпадала с цифрой на карте, вытянутой игроком, то пышечник платил выигравшему игроку копейку. Если не совпадала — игрок платил копейку пышечнику. Игра «Турецкий шоколад» выглядела так на лотке раскладывались цветные конверты с наклеенными картинками, изображавшими женские бюсты. Торговец выкрикивал: «А вот и турецкий шоколад! Всякий ему рад! И мужик и барин будет благодарен!» Потом он брал один из конвертов, в котором было что-то завёрнуто, подымал его вверх, картинкой к публике, и говорил: «Подымешь за тот конец, где голова, — шоколад твой, если не за тот конец, — платишь пятак» и бросал конвертик на лоток бюстом вниз. Казалось бы, просто: посмотрел внимательно и заметил, где «голова», однако редко кому эта хитрость удавалась. Большинство игроков почему-то тащили бюсты, как и фигурки при игре «в юлу», «за ноги». Игра «в ремешок» была не похожа на эти игры. Заключалась она в следующем: ведущий её устраивал на лотке из ремешка две петли и предлагал играющему вставить палец в одну из них. После этого он тянул концы ремешка, и если палец попадал в петлю, которая затягивалась (в отличие от второй, которая распускалась), то игрок проигрывал.
Играли ещё в «Три карты», или в «Три листика». На рынке или гулянье можно было заметить человека, сидящего на земле или камне, который бросал на землю три карты и кричал: «Вот туз, краля (дама) и шестёрка! Теперь я бросаю их наземь… подымешь туза — выиграл, не подымешь — проиграл». Вокруг человека собирался народ. Люди следили за ним и стремились понять, как он бросает карты, чтобы найти туза. Потом, под влиянием азарта, кто-то ставил двугривенный или пятиалтынный и внимательно следил за тем, как «банкомёт» бросает карты. Выиграл! — радуется он, подняв туза. А «банкомёту» только это и нужно: «Увяз коготок — всей птичке пропасть». Удача засасывает, и игрок продолжает делать ставки, хотя давно уже ему не попадался туз, а тащил он одну за другой то «кралю», то шестёрку, пока не оставлял все свои кровные ловкому прохвосту. В подобные игры москвичи играли и в Сокольниках, на Воробьёвых горах, а также у Сухаревой башни. Тут же кружили и «подставные» игроки, которые «выигрывали» и тем завлекали легковерных «халявщиков». В предвоенные годы игра шла и на Птичьем рынке, на Трубной площади. Разница лишь в том, что в каком-нибудь 1903 году играли на копейки, а в 1914-м — на рубли.
Довольно колоритным московским местом был Конный рынок. Горы глины, ухабы, песочная дорога, тележки, хомуты, а главное, лошади — вот что составляло фон для деятельности на нём людей. Среди них и воронежские «степняки», и тамбовские «рогаля», и тульские «лошадёры», и симбирские «жваки». На рынке этом торговали настоящие конные торговцы, которые пригоняли в Москву на продажу целые косяки лошадей из Сибири и степных губерний. Они брались из табунов и кроме аркана и недоуздка никакой упряжи не знали. Объезжать их было делом покупателей. Договорившись о продаже, покупатель и продавец ехали к покупателю на квартиру за расчётом, а лошадей оставляли на рынке под присмотром людей покупателя. Чаще всего покупалось по три — пять лошадей. Иногда косяки, раскупленные барышниками, разводились по конюшням, где их «обуламывали» и приучали возить сани и дрожки, а потом снова приводили на рынок и продавали, но уже дороже: вместо 225 рублей, например, — за 350. Особую касту на Конном рынке представляли собой «яманы» — конные барышники, приходившие на него с пустым карманом и кнутом. Действовали они шайками. Были среди них и «наводчики», и «поднатчики», и те, кто «хрял за мазом» — подыскивал «клиента». У них был свой язык Лошадь они могли назвать «карюхой», 3 рубля они называли «уралкой», 10 — «жирмасом», 100 — «кипчагом», 200 — «душелем», 300 — «трушелем», а 1000 — «косулей». Покупатель на их языке назывался «мазом», непонимающего покупателя называли «яманный маз»; вместо того чтобы спросить: «Водкой поил?» — спрашивали: «Бусовки давал?» — а вместо того чтобы сказать: «Ни черта не стоит», говорили: «Кар прокарес» и т. д. Разыгрывали и морочили голову неопытным людям, прежде всего извозчикам, обирая их.
На Трубной площади многие годы существовал Птичий рынок Здесь собирались охотники: борзятники, ружейники, голубиные, перепелятники и пр. Раньше они торговали на Лубянке. Продавали голубей: чигравых (чиграшей, по-нашему), козырных, турманов, чистых, трубастых, чёрно-пегих, красно-пегих и пр. Голубятники — это, как говорится, особая статья. Большинство их составляли мальчишки 12–15 лет. Было немало среди них и тех, кто постарше. Встречались среди голубятников и пожилые люди. Все они собирались у своих голубятен и, выпустив голубей на волю, кричали и свистели им вслед, размахивали длинными жердями, подбрасывали в небо голубей, которых держали в руке. Голуби кружили над домами, а голубятники не давали им сесть на крыши. Тех, которые садились, сгоняли не только криком, но и камешками. Полетав, голуби возвращались в голубятню. Бывало, что в этой компании попадался чужой голубь. Тогда голубятник завлекал его в голубятню, а когда тот садился на верёвочную сетку так называемого «тайника», дёргал за верёвочку и чужой голубь попадался в ловушку. Нередко это приводило к серьёзным конфликтам между голубятниками.
По воскресеньям на «Трубе» продавали также рыбок с аквариумами и собак При этом дворняг выдавали за породистых: водолаза, овчарку, а то и за сенбернара. Если продать не удавалось — отдавали живодёру — всё-таки на шкалик хватало. Встречались там известные охотники: купец Полубешенцев, крестьянин-силач Дмитрий Большой, мясник Павел Иванович Богатырёв. Сюда в клетках привозили с окрестных деревень на продажу птиц: кур, гусей, уток, индюшек Продавцы довольно бесцеремонно обращались с этими несчастными. Мало того что их держали в тесных клетках, но ещё по несколько раз в день вынимали их оттуда через узкие отверстия за шею, а те истошно кричали, трепеща крыльями. Кругом валялись пух, перья. Здесь же, на Трубной площади, шла торговля и певчими птицами. Соловьи «знаменитых напевов», певшие, как тогда говорили, «полным ходом», ночные соловьи, разные канарейки — все эти говорящие, поющие и свистящие представители пернатых составляли страсть и интерес немалого количества москвичей и жителей окрестных губерний.
Вернусь, в связи с этим, к воспоминаниям дяди Мити. Вот что он рассказывал по этому поводу: «…Ходили мы в деревню, где жил брат нашего дворника Серёжи Медовика, бывшего рядового Свеаборгского полка, стоявшего в Финляндии. Сергей, рассказывая о Финляндии, цитировал финнов, которые, не любя русских, говорили: „Сатана, перкеля, русана нет добра“, — ставя во всех словах ударение на первом слоге. Мешая русские и финские слова, они добавляли к русскому „сатана“ финское „перкеле“, что значит чёрт. Сергей был большим любителем птиц, как и вся его деревня. Его брат Андрей, как и большинство жителей деревни, был ловцом птиц. Пётр Николаевич, брат нашего отца, тоже был любителем птиц. На этой почве он сдружился с Сергеем, тогда ещё солдатом. Сергей разговаривал с птицами, насвистывая им, а они ему отвечали. Так вот Пётр Николаевич и Василий (мой отец. — Г. А) ходили в деревню… с наслаждением пили у Андрея Медовика из крынок холодное топлёное молоко, покрытое сверху красновато-коричневой корочкой, под которой густел толстый слой сливок. Крынки с топлёным молоком жители деревни, укрыв тряпками с завёрнутыми в них пучками соломы, возили продавать на рынок Иногда Пётр Николаевич ездил с Сергеем в Москву, на Трубную площадь, на „Трубу“, как её тогда называли, где был птичий торг. Там они слушали пение птиц, выбирали птиц для покупки, при этом Серёжа консультировал. Потом заходили в трактир на Трубной площади, где тоже слушали птиц. Напившись чаю и купив птиц, они довольные возвращались домой». С той поры прошло почти 100 лет, чего только не произошло за это время на нашей земле, а обаяние той мирной жизни с её тихими радостями не может затмить никакой социальный и технический прогресс. И пение птиц, и крынки с топлёным молоком, и тёплый деревенский хлеб не могут оставить нас равнодушными, а ароматы прошлого нам так же милы и приятны, как и нашим предкам.
Булочные и кондитерские
Зачем рекламировать свежие слоёные булочки, пахнущие ванилью? Достаточно пройти мимо булочной, и своим ароматом они сами привлекут ваше внимание. Не знаю запаха лучше, чем запах свежеиспечённого хлеба. К началу XX века в Москве насчитывалось 340 булочных. Те из них, в которых не пекли хлеб, назывались «холодными». Те же, в которых хлеб выпекали, были особо любимы москвичами. С детства помню «обалденный» запах свежего хлеба, когда проходил по Сретенке мимо булочной-пекарни, принадлежавшей когда-то всё тому же булочнику Филиппову. А кто из нас не любил бублики по 6 копеек, обсыпанные маком, или гладкие — за 5 копеек? Ими торговали прямо из окошка на улице Чехова (Малой Дмитровке). А в Филипповской булочной-кондитерской на улице Горького ещё в 80-е годы прошлого века можно было, отстояв небольшую очередь, взять стакан горячего кофе со сладким сгущённым молоком за 11 копеек или какао и бублик, а то и пирожное «картошку» за 22 копейки, коричневую, с белыми росточками из крема. А 100 лет тому назад и более москвичей, у которых водились деньги, радовали кондитерские «Сиу» и «Альберт» на Тверской, «Каде» (бывшая «Трамбле») в доме 5 по Петровке, которую снесли, Крейтнера — в Столешниковом переулке, на углу Мясницкой и Чистых прудов находилась булочная Виноградова, где можно было попить кофе с жареными пирожками.
В 1882 году при проверке Московской трактирной депутацией положения дел в области торговли пирожками, кофе и шоколадом для употребления на месте в кондитерских и булочных оказалось, что из восьми кондитерских одна вела эту торговлю уже более тридцати лет, а две — более двадцати. Не один год такую торговлю вели и другие кондитерские. Таким образом, за все эти годы в Москве успели сложиться порядки и привычки, связанные с этим видом торговли, и накопиться вопросы в области общественного питания. Одним из главных вопросов был акцизный. Кондитерские, о которых шла речь, акцизов тогда не платили. Это не устраивало местные власти, и они настаивали на их взыскании с булочных и кондитерских, которые продают для употребления на месте пирожки, шоколад и кофе. Дума с этим мнением не согласилась. В её решении по этому поводу говорилось: «Если можно запретить и фактически не допускать потребления на месте кофе и шоколада, то сделать тоже относительно других товаров, и в частности кулебяк, нет возможности. Ни городскому управлению, ни содержателю кондитерской или булочной нет возможности уследить, чтобы публика в заведении не ела пирожки, кулебяки или конфекты. Запрещение потреблять эти припасы ни к чему не может привести, кроме неудовольствия публики». Трудно с этим не согласиться, хотя в наше время человека, проглотившего с голода в столовой самообслуживания что-нибудь до того, как он подошёл к кассе, ждала гневная, осуждающая речь женщины, стоявшей на раздаче, или кассирши.
Заведения более низкого пошиба, чем кондитерские, например съестные лавки, с 1872 по 1876 год платили акциз в размере 20 рублей в год. В дальнейшем городская дума акциз этот отменила, сославшись на то, что «лавки эти служат исключительно для удовлетворения потребностей беднейшего класса городского населения… а продажа виноградных вин, спиртных напитков, портера, пива и мёда в них допускается только распивочно, на месте». В том же 1882 году Московская городская управа подготовила проект об открытии в городе лавочек для продажи горячего чая, таких как в Петербурге, с самоварами и без взимания акциза. Инициаторы этого нововведения преследовали две благие цели: предоставить трудящимся возможность напиться чая рано утром, не позже пяти часов, чтобы не терять времени на его домашнее приготовление. Кроме того, по мнению инициаторов этого предложения, возможность в зимнюю пору мастерам и извозчикам согреваться по утрам не водкой, а чаем, сослужила бы хорошую службу в деле борьбы с пьянством. Однако Мосгордума это ходатайство отклонила, сославшись на то, что учреждение чайных лавочек поставило бы содержателей трактирных заведений, на плечи которых легла бы вся забота о создании таких заведений, в крайне затруднительное положение, поскольку обязательное содержание и трактира, и чайной потребовало бы от них значительных расходов на наём помещений, прислуги и пр. Искренним ли было это объяснение, сказать трудно. Причина, думается, в другом: вряд ли бы согласились хозяева трактиров открывать свои заведения в такую рань ради того, чтобы поить народ чаем, приносящим ничтожную выгоду. А продажа с пяти утра водки, что непременно бы случилось на практике, не устраивала думу. Так и остались москвичи без утреннего чая из-за того, что не прекрасные мысли, а бытие определяло сознание депутатов Московской городской думы.
Глава двенадцатая
ПИТЕЙНЫЕ ЗАВЕДЕНИЯ
Рестораны
Жизнь «работников общепита», как говорили при советской власти, то есть половых и официантов, как и жизнь приказчиков, имела свои достоинства и недостатки. К достоинствам можно отнести чаевые, недопитые вина и недоеденные закуски, к недостаткам — всё остальное. Бывало, что, ещё не начав работать официантом, человек разорялся. Ибо в те годы, для того чтобы получить какую-нибудь мало-мальски доходную работу, надо было внести залог. Этим пользовались несерьёзные люди, а то и просто жулики. И вот, предприимчивый товарищ, желающий открыть ресторан, но не имеющий для этого достаточно денег, давал объявление в газете о том, что он приглашает на работу официантов с «залогами». Те, как дураки, занимали деньги под проценты, под обещание жениться на дочери заимодавца и пр. и передавали их вышеупомянутому предпринимателю. Шло время, затея с рестораном прогорала, поскольку публика в ресторан не шла и завлечь её туда было нечем, и тогда неудачный ресторатор смывался, а залоги, внесённые официантами, пропадали. Оставались лишь долги с процентами. Если же ресторан работал и всё вроде бы обходилось благополучно, официанту приходилось отстёгивать хозяину пятую часть с чаевых (20 копеек с рубля). Кроме того, с них ежедневно взыскивали по 30 копеек за разбитую посуду. Мало того, некоторые хозяева вообще отказывались платить «белорубашечникам» и «фрачникам», то есть половым и официантам, ссылаясь на то, что с них и чаевых хватит. У официантов, правда, была отдушина, позволявшая им с лихвой компенсировать несправедливость хозяина. Отдушиной этой являлась возможность обсчитывать посетителей. Не каждому, конечно, это было по душе, а потому не все ею и пользовались, удерживаемые от воровства совестью или страхом. Тем не менее, в Москве знали, что даже в известных больших трактирах и ресторанах официанты обсчитывают.
В Москве были ночные рестораны, такие как «Яр», «Стрельна» в Петровском парке, однако большинство московских ресторанов и трактиров на ночь закрывалось, и тогда тысячи официантов направлялись в так называемые «семейные сады», которые были открыты всю ночь, и до зари пьянствовали там и играли в карты. Таким «семейным садом» был, например, сад «Тиволи» (потом «Аркадия») в Сокольниках.
Здесь могли себя почувствовать господами те, кто ещё вчера сам менял двадцатикопеечные графинчики с водкой на столах какой-нибудь «Венеции», посещаемой в обеденный перерыв приказчиками пассажей и магазинов Кузнецкого Моста. Официанты подавали им громадные порции битков, котлет, сосисок ветчины, телячьих ножек Те, кто не имел желания после трудового дня пьянствовать, шли спать. Добраться до дома, кроме как на извозчике, было не на чем, а извозчик стоил денег. Так что некоторые пристраивались спать, где придётся. Помимо официантов в ресторанах и гостиницах центра города было много другой прислуги. В «Большой московской гостинице», в доме купца Корзинкина, называвшейся «Гранд-отелем» (находилась она напротив Музея В. И. Ленина, а тогда Московской городской думы), такой прислуги насчитывалось 260 человек Спали эти люди в маленьких, тесных помещениях, по двое-трое на одной кровати. Широкой известностью в Москве пользовались ресторан Крынкина, находившийся на том месте, где теперь смотровая площадка на Воробьёвых горах, и так называемый «Патрикеевский трактир» купца Тестова напротив «Метрополя» (там в своё время было «Стереокино»), Кстати, здесь не только вкусно готовили, но, что было особенно редко в Охотном Ряду, этот трактир был чистым и опрятным. Другой же, находившийся неподалёку «Русский трактир» содержался в начале XX века точно в таком же грязном виде, как и 50 лет тому назад. Были, конечно, в Москве и шикарные рестораны, поражавшие красотой и размахом.
Ресторан «Мавритания» в Петровском парке имел не только зеркала, ковры, пальмы и окна, затянутые красными занавесками. Поражали воображение огромная кухня, выложенная фарфоровыми плитами, столы, покрытые мраморными досками, и ледник, в котором хранилось до двух тысяч возов льда! Ресторан стоял в саду. К зданию его примыкали крытая, держащаяся на металлических колоннах галерея, рассчитанная на 200 человек, большая ротонда в мавританском стиле, роскошно отделанная, с камином, а также русская изба, за которой начинался так называемый «Международный проспект», а проще говоря, широкая аллея. По обеим сторонам её располагались павильоны и беседки большей частью с балконами в японском, турецком, французском, египетском, индийском и итальянском стилях…
В ресторанах «Яр», «Золотой якорь» были выстроены сценки с декорациями и на них давались представления шансонеток, выступали куплетисты, цыгане. Денег за представления с публики не требовали, поскольку стоимость их входила в стоимость блюд и напитков (как тогда говорили, «с пробки», имея в виду пробки бутылочные).
«Золотой якорь» за творившийся в нём разврат прозвали «Содомом и Гоморрой». Там, что называется, прожигали жизнь под надрывное пение таких романсов, как «Тройки и пары. Звуки гитары» или «Зацелуй меня до смерти, мне и смерть тогда мила». Имелось там несколько комнаток почище (их ещё называли «покойчики», поскольку там было спокойнее: посторонних глаз меньше). Там подавали «лянсин», портвейн, портер, ветчину и шампанское завода Ланина. Это для «заканителенных» купеческих сынков низкого разбора, для запустившего в хозяйский карман лапу приказчика, для вора-аристократа, ведущего родословную от дворецкого богатого барина или от буфетчика большого трактира.
Вообще «Золотой якорь» и особенно «Яр» были не дешёвыми ресторанами. В «Яре» десяток не совсем свежих устриц стоил 4 рубля, в то время как в других ресторанах — 2 рубля 50 копеек И так во всём: за тарелку рассольника из печени в «Яре» надо было заплатить вместо одного — 2 рубля, за утку с капустой вместо 1 рубля 50 копеек — 2 рубля 50 копеек, за соус с трюфелем вместо четырёх — 6 рублей. Зато совсем рядом с рестораном имелись флигели с меблированными кабинетами, в которых жили женщины.
Среди артистов, выступавших на ярской эстраде, пресса отмечала лирическую певицу Фарнез, исполнительницу тирольских песен Рейваль, дрессированных собачек дуэта Ганновер, квинтет мандолинистов, а также малороссийский хор, дававший в красивых декорациях отрывки из «хохлацких оперетт». Ну и, конечно, не мыслим был «Яр» без цыган, впрочем, не только он. Знаменитые хоры Григория и Фёдора Соколовых, П. Денисьева, И. Миронова, Н. и М. Шишкиных славились на всю Россию. Казалось бы, цыганская песня была для нас непременной спутницей сумасшедшего разгула, однако это было не совсем так, вернее, совсем не так Едва она раздавалась, как у сидевших за столиками замирала душа и утихал пьяный разгул, всё внимание, все струны души человеческой настраивались на её сладостные и мучительные звуки. Азарт и буйство сменялись душевным настроением. Песня говорила людям о любви, о счастье, об измене, о ревности, об угасающей молодости, о потерянных днях. К тому же сама мелодия, манера исполнения и без слов вносили в душу надрыв и погружали человека в сладостное состояние, возвышавшее душу. Это состояние давало ему возможность почувствовать, что он лучше, чем на самом деле.
Пользовались известностью в Москве и такие заведения, как рестораны «Медведь» и «Фоли-Бержер» на Тверской, трактир «Царское Село» на Цветном бульваре и «Англия» на Покровке. На Большой Дмитровке, в доме 17 ближе к революции 1917 года появились таверна «Заверни» и ресторан «Континенталь» — бывший «Максим» в доме 5 на Театральной площади (здание не сохранилось). «Континенталь» был дешёвым рестораном. В нём рюмка водки стоила пятачок (в «Яре» стакан сельтерской стоил 10 копеек), столько же стоили бутерброды и пирожки, а позавтракать можно было и за 30 копеек На Театральной площади был ещё один дешёвый ресторан, в доме Шелапутина, назывался он «Баллод». Кормили в нём просто, но сытно. При входе можно было прочитать такое объявление: «Сегодня щи солдатские с гречневой кашей. Завтра борщ малороссийский».
В ресторане сада «Эрмитаж» Лентовского воображение посетителей поражали заковыристые иностранные названия. Подавали там «крем из перепелов», «прентаньер барятинский», «долгоруковские стружки шассерт», «тилебал со сморчками», «волованы годар», «лонж из телятины монгла», «сорбет а-ля Рояль», жаркое — цыплята с рябчиками и пр.
В Кузнецком переулке (так называли часть Кузнецкого Моста, от Петровки до Большой Дмитровки) находился ресторан «Ливорно», а в Рахмановском переулке — ресторан «Палермо». В 1895 году открылся «Новый Эрмитаж» в Каретном Ряду. Электричество, бассейн со статуей и фонтаном, веранда с буфетом людям нравились, а севрюга со снетками, полная тарелка мелко нарубленных грибов («грибная икра») с зелёным луком или «отец с сыном» — холодный поросёнок с ветчиной давали возможность московским гурманам отвести душу. Трактир Толокнова на Кудринской площади завлекал к себе посетителей электрической музыкальной люстрой, исполняющей разные пьесы с разноцветными электрическими огнями. В Татарском ресторане работал «Оркестрион» — музыкальная машина. За механическую музыку не брался налог с владельца ресторана, как это было в тех случаях, когда там играл оркестр. Как-то полиция попыталась обвинить купца Саврасенкова в том, что он в своём ресторане не платит налог за музыку, но суд встал на сторону купца, посчитав находившийся в ресторане оркестрион милым развлечением, не облагаемым налогом. Оркестрионы в ресторанах и трактирах выключались лишь на первой и Страстной неделях Великого поста. Трактир «Арсентьича», о котором мы вспоминали в главе об извозчиках, славился ветчиной, белорыбицей и, вообще, произведениями русской кухни. Варенцов вспоминал, как зайдя туда с приятелем, они заказали суп рассольник из гусиных потрохов, белугу с хреном и огурчиками, жареного поросёнка с гречневой кашей, а на сладкое — гурьевскую кашу.
В середине 90-х годов XIX века москвичи стали устраивать семейные обеды с детьми в ресторанах и трактирах, в частности, в ресторане «Стрельня», имевшем зимний сад. В хороших ресторанах бывала вполне приличная публика, здесь встречались, закусывали и обедали известные и даже знаменитые люди. В ресторане «Славянский базар» на Никольской, где были бассейн с живыми стерлядями и концертный зал «Русская палата» или «Беседа», много часов подряд беседовали Станиславский и Немирович-Данченко, забыв про котлеты «де-воляй», которые совсем остыли, пока они решали дальнейшую судьбу русского театра. Здесь же впервые пошла горлом кровь у А. П. Чехова после его поездки на Сахалин. В ресторане «Яр», говорят, существовал пушкинский кабинет, в котором Александр Сергеевич слушал цыганское пение.
По большей же части в ресторанах гуляла публика праздная, нечистая и расточительная. Купцы, а главное, их сыночки, на расходы не скупились. Компании оболтусов мчались по Тверской в колясках, запряжённых четвёрками лошадей, с вплетёнными в гривы цветными лентами, держа на коленях по «камелии» из какого-нибудь ресторанного хора. Там, в «Мавритании» или «Яре», они пьянствовали, не вылезая, по три дня подряд. Каждый неуправляемый «саврас» желал отличиться и для этого не жалел ни себя, ни других: напившись, он бил зеркала, поил шампанским рысаков, сам запрягался в оглобли, надев хомут, чтобы прокатить в коляске какую-нибудь очередную красотку. Забравшись в аквариум, давил на пари каблуками живых стерлядей, в зимнем саду ломал пальмовую рощу, купал в шампанском певичек, приглашал в отдельный кабинет русский и венгерский хоры и приказывал им одновременно петь разные песни и пр. Однажды эти кретины, войдя в раж уволокли несколько букв с памятника Минину и Пожарскому, а в 1910 году племянничек одного важного чиновника отбил носы у статуй в Шереметевском парке в Останкине. В 1895 году в театре на Таганке они посыпали пол нюхательным табаком и после спектакля во время танцев публика чихала и кашляла. Некоторые «саврасы» в своей деятельности предвосхитили достижения специалистов восточных единоборств. Один такой разбивал головой поставленные друг на дружку шесть тарелок и заявлял, что скоро будет разбивать 12. За это его прозвали «Каменным лбом». У этих оболтусов и в языке было немало словечек, соответствующих их образу жизни: «вчера навизитёрился» — говорили они, то есть напился, разъезжая с визитами, «бутербродили довольно основательно и курбетили» — тоже, значит, пьянствовали, «нас утюжили» — побили, значит, в пьяной драке, «шубу слизнули» — то есть украли и пр. У них были свои и моды, и предрассудки. Нельзя, например, было носить сюртук несколько короче, когда в моду вошли полы чуть ли не до земли, а ездить на конке вообще считалось преступлением. Чудила эта публика не только в России, но и за границей. По этому поводу в 1900 году «Русская газета» писала: «У нас на Руси святой чуть не повсеместный голод, рабочие руки просят труда во имя одного только хлеба. Труд ищет применения, ищет капитала!.. Правительство день и ночь озабочено тем, чтобы предотвратить общественные бедствия, утереть горькие слёзы… а в Париже тем временем бойко гарцует, сорвавшись с узды, сын богатого купца… и, пожаловав себя в графы, безбожно развевает по ветру русские денежки, удивляя всю Европу колоссальным безобразием своих безумных трат!»
Официанты же эту публику терпели даже тогда, когда кто-нибудь из них мазал им рожи горчицей. Такое поведение легко объяснить исходя из рыночных отношений между людьми того времени. Однако нахалов, приносящих вместо прибыли убыток, терпеть, конечно, никто не собирался, даже официанты.
Восьмого августа 1898 года Константин Степанович Титаренко, обедавший в этот день в ресторане С. И. Никитина, заявил в полиции о том, что в ресторане ему была подана мясная солянка, в которой оказался таракан. При проверке половой ресторана подтвердил, что Титаренко, заканчивая есть солянку, заявил ему о том, что в ней находится дохлый таракан, но показать ему таракана отказался, сославшись на то, что тот всё равно в свидетели против своего хозяина не пойдёт. Ложку с тараканом Титаренко показывал также сидевшему рядом за соседним столом Скворцову, но тот таракана не видел, а может быть, ему просто было противно на него смотреть, поскольку он сам ел солянку и возможно опасался того, что при виде таракана его стошнит. Не добившись замены порции, Титаренко и его товарищ Дмитриевский из ресторана ушли, а перед самым его закрытием вернулись. Их не хотели пускать, но они ворвались в него силой. Титаренко предложил Никитину мировую, грозя в противном случае уголовным преследованием. Никитин рассердился и велел сторожам вывести гостей из ресторана. Те обратились в суд. Никитин рассказал в суде о том, что уже не раз случалось, что посетители, не желающие платить за съеденное или содрать с него денежную компенсацию, заявляют, что в кушанье находился таракан. Мировой судья подумал и решил, что доказать вину Никитина труднее, чем доказать его невиновность, и оправдал его. И, наверное, правильно сделал.
Трактиры и кабаки
Подобные прохвосты появлялись и в трактирах. Спустя год после того, что случилось в ресторане Никитина, в трактиры, особенно загородные, стали наведываться весёлые компании. Они занимали вместе с дамами отдельные кабинеты, требовали вина, закусок, заказывали обед, ужин, а когда приходило время расплачиваться, придирались к чему-нибудь, поднимали шум, требовали к себе хозяина или распорядителя, угрожая им всякими карами. Когда же те, растерявшись, спрашивали: «Помилуйте, за что ж?» — наиболее представительный и строгий участник застолья отвечал: «А вот узнаете за что! Я вам покажу!» — а на вопрос: «А вы кто же будете?» — отвечал: «Вы меня не знаете? Я агент сыскной полиции. Этот дурацкий счёт оставьте себе, а вот вам моя карточка и с нею извольте прислать завтра к десяти часам утра ваш счёт к нам в управление».
После этого возмущённая компания уходила, естественно, не расплатившись. Однажды в трактире, когда там орудовали такие молодчики, оказался настоящий полицейский. Он проверил документы у наглеца, представившегося агентом полиции, и арестовал его. Забредали подобные субъекты и в аптеки. В 1887 году два прохвоста пожаловались врачу: один — на глаза, другой — на живот, и тот выписал им атропин и соляную кислоту. Они по рецептам получили в аптеке лекарства. Потом переклеили этикетки, пришли в аптеку и заявили, что им выдали не те лекарства. При этом они потребовали денежную компенсацию за причинённый им моральный ущерб. В противном случае грозили написать жалобу. Аптекарь испугался и отдал им 500 рублей. Когда же они решили этот фокус повторить, то были задержаны полицией.
Бывало, что взаимоотношения посетителей и трактирно-ресторанной прислуги доходили до крайности. На 1-й Тверской-Ямской, в трактире с бильярдом, некий Сергей Прохоров поспорил с маркёром — так его избили. При этом выбили зубы и рассекли губу. А однажды в трактире купца Макарова на Водоотводной улице Захар Куликов избил полового, который выпроваживал его из трактира. Половой от побоев скончался.
Половые служили в трактирах и чайных. Работали они по 12–15 часов в сутки. В Москве до Первой мировой войны существовало много ночных чайных, в которых коротали ночи бездомные. Такие чайные лавки работали с семи вечера и до семи или десяти часов утра. «Белорубашечников», бывало, били хозяева, а порой, как мы уже видели, доставалось им и от посетителей. Если бы не чаевые, то от работы этой не было бы никакой радости, ведь получали половые в месяц от своих хозяев 6–7 рублей, а то и меньше.
Работы в питейных заведениях хватало всем, поскольку их было много. В Даниловской слободе, например, в конце XIX века было 11 винных лавок, восемь трактиров, четыре харчевни и семь портерных, а проще говоря, пивных, поскольку портером называли крепкое пиво, что-то вроде нашего «ерша», страшная гадость, одурманивающая человека. Подавали пиво и в кофейнях, завлекая посетителей такими объявлениями: «Пиво продаётся прямо из бочки». Все эти заведения поглощали оставшиеся у людей от работы силы, их жалкие средства и свободное время. В 1898 году в Москве, по скромным статистическим подсчётам, насчитывалось 554 трактира с продажей крепких спиртных напитков. Так уж устроен русский человек, что, придя в какое-нибудь заведение, парой пива (двумя бутылками) не ограничится. Ему всегда мало. Единственное, что могло хоть как-то сдержать пьяницу, так это отсутствие у него денег на спиртное, несмотря на всю его дешевизну: за бокал пива брали 3 копейки, а бывало, что за два брали 5. Водка тоже стоила недорого, однако и на неё денег не хватало, и тогда мастеровые закладывали в трактирах под проценты свои вещи (рубахи, картузы и пр.). В кабаках пьяниц подстерегали «услужливые» проходимцы, делавшие «сменку», то есть меняли за копейки их приличную одежду на худшую. Через несколько таких «сменок» пьяница оказывался в лохмотьях, в которых было страшно явиться домой. Проходило некоторое время, и в газете появлялось объявление о том, что где-нибудь «на Грачёвке поднят в бесчувственном состоянии гражданин, который был доставлен в больницу, где в приёмном покое скончался. Документов при нём не оказалось».
В чайных тоже сидели тёмные личности, которые брали у рабочих в залог кафтаны, жилеты, рубашки и пр. Деньги рабочие часто пропивали до последней копейки, а выкупать им вещи обычно было не на что. Но даже когда было на что, не всегда получалось. Газета «Московский листок» сообщала об одном благообразном старце, дававшем в пивной деньги под проценты. В залог у должника он на три дня брал вещи. На третий день он в пивную не являлся, а на четвёртый приходил и заявлял, что вещи не вернёт, так как залог просрочен, а потому «считается пропавшим».
Особенно активно в питейных заведениях Москвы шла торговля спиртным в субботу, так как в этот день православные раздавали подаяния у церквей. Большая часть этих подаяний прямым ходом шла в кабак.
Пьяницы называли водку «белым чаем», «холодным чаем», а некоторые портерные и пивные украшались вывеской «Парикмахерская» или «Булочная». Сделано это было неспроста. В стране, и в Москве в частности, шла упорная продажа водки, не оплаченной акцизом. Ну не хотели все эти «самогонщики» делиться с государством своей прибылью. Когда в середине 1880-х годов открылись чайные, в них тоже стали торговать водкой, только из-под полы. Содержатели ночлежных домов возмущались тем, что чайные лавочки отбили у них постояльцев, предоставляя им возможность проводить у себя всю ночь. Не давало им покоя и то, что в лавочках этих не проводилось полицейских обходов, как, скажем, на Хитровке. Ради наживы хозяева заведений игнорировали и другие распоряжения властей, касающиеся, например, ограничения времени продажи спиртного. «Захотели чаю попить. Зашли в трактир, — читаем мы в газете тех лет рассказ репортёра. — Предлагают: „Есть прекрасная водочка. — Как же, ведь ещё семи часов нет“, — оказывается, всё можно: для хозяина закон не писан. А сколько анонимок написано по этому поводу в акцизное управление! Но стоит только прийти двоим, сесть за столик, сказать: „Ну-ка, любезный, порцию холодненького чайку“, — и шабаш, в чайнике и подадут».
С 1873 года в Москве действовали «Правила о раздробительной продаже крепких напитков». В них было расписано устройство питейного дома, время торговли и, в частности, говорилось: «Питейный дом должен помещаться в одной комнате, имеющей не менее 16 квадратных саженей, а в высоту не менее 3,5 аршина, на первом этаже, совершенно отдельно, без всякой связи с другими помещениями, и иметь все окна на улицу. Окна не должны быть завешиваемы или закрываемы, и на окнах не допускается никаких выставок Питейный дом должен иметь не менее двух выходов на улицу (не считая хозяйского). Часть комнаты должна быть отделена стойкою. Кроме стойки и полок для хранения напитков никакой мебели не дозволяется кроме для сидельцев за стойкою. Не допускается никаких украшений: картин, портретов, бюстов. Запрещается пускать нижние чины, то есть солдат, воспитанников учебных заведений и вообще малолетних. Торговля с 7 утра до 11 вечера, а в праздники и воскресенья до 12 часов. Запрещается торговля во время крестных ходов и других процессий и по приказу градоначальника и губернатора… В портерных лавках дозволяется продажа пива, портера и мёда. Игры в домино, шахматы, шашки дозволяются в портерных и пивных с разрешения полицейского начальства. В трактирах и ресторанах, где допускается продажа спиртных напитков, не дозволяется иметь перегородок и отделений». Соблюдались все эти предписания далеко не всегда.
Хозяин трактира «Бубновая яма» в лабиринтах Гостиного Двора, в которых было легко заблудиться, решил, наверное, что последнее указание к нему не относится. Расположена была эта «Яма» гораздо ниже уровня земли, и для того чтобы попасть в неё, надо было спуститься на 12 ступеней. Прислуга в этом трактире была одета не в белое, как обычно, а в сюртуки, поверх которых имелись чёрные коленкоровые фартуки. Комнаты в нём называли «покойничками». Они были маленькие, сводчатые и разделены перегородками из досок В общем, довольно мрачное заведение, напоминающее морг. В Москве тогда тоже начинали появляться питейные заведения оригинальной наружности на манер французских.
Буфеты на железнодорожных станциях также относились к питейным заведениям. На станции Мытищи, например, существовало два буфета. Один для публики первого-второго класса с водкой, закусками, сельтерской водой и фруктами, а другой — для публики третьего класса — с водкой. Содержимое буфетов и царившая в них обстановка в начале XX века выглядели так, как описывал её один из репортёров: «Стоят редька в сметане, огурцы в уксусе, винегрет, картофельный салат, соленья, маринад, селёдка. Кто-то берёт водку и закуску. Ложкой лезет в винегрет, потом той же ложкой в другую закуску. В Петербурге на закуску бутерброды от 5 до 10 копеек, приготовленные на кухне, а в Москве — десять сортов закусок, и лезут в них ложками и трезвые, и пьяные, и больные, и здоровые, и чистые, и грязные. Вероятно, в ресторанах ниже средних в винегрет собираются остатки с тарелок, но что поделаешь, наш москвич не брезглив и за гривенник охотно кладёт в рот ложку, раз двадцать перед этим разными ртами облизанную».
Те, кто имел достаточно денег, подобные заведения не посещали. Ведущие артисты больших цирков, например, ходили в одну из кофеен на Тверской. Цирковые и балаганные артисты второго сорта, все эти воздушные и партерные акробаты, «человеки-змеи», фокусники, шпагоглотатели, «девицы-геркулесы», канатоходцы, которые забавляли народ на ярмарках и гуляньях, проводили свободное время в трактире, который они назвали «Тошниловка», вероятнее всего потому, что там кормили всякой дрянью, а также потому, что вошедшего в это заведение охватывал какой-то тошнотворный запах, исходивший как от кушаний, так и от заполнявших его первую комнату извозчиков. Находился трактир в Брюсовском переулке. Помимо первой в нём было ещё две комнаты. В них за столиками сидели артисты. Были они по большей части бледные, худощавые, подвижные и, как говорят в балете, выворотные от постоянных физических упражнений на гибкость. Многие из них были одеты в пёстрые одежды. У кого-то из-под полы виднелись какие-нибудь красные с бисером штаны, у кого-то на «акробацкие» туфли были надеты галоши. Здесь же находилась их «биржа», где артисты поджидали антрепренёров, а в случае успеха получали от них авансы: пятёрки и трёшки. Бывало, разворачивались в этом трактире маленькие представления перед антрепренёрами, а то и жуткие драмы из-за какой-нибудь танцовщицы или акробатки.
И всё-таки, по сравнению с обстановкой, царившей во многих других московских кабаках и трактирах, здесь было вполне прилично.
Если бы мы в конце XIX века совершили экскурсию по московским питейным заведениям, то она отняла бы у нас уйму времени и не на шутку расстроила бы. Теперь же, защищённые от всех мерзостей «проклятого прошлого» толстым слоем времени, мы сможем отправиться туда, не рискуя вернуться с разбитой физиономией и желанием срочно помыться. Начнём с «Петербургской слободки». Тянулась она тогда от Тверской Заставы до ипподрома и состояла из двухсот деревянных домишек, стоявших вплотную друг к другу. Жили в них служащие Смоленской (ныне Белорусской) железной дороги, кучера при конюшнях охотничьих лошадей и кое-какой народец, который тогда называли «тёмным». Вместо трактиров здесь были чайные. Появление чайных объяснялось тем, что трактиры облагались большим налогом, а чайные — несколькими десятками рублей. Под видом чая там подавали водку. В слободке днём и ночью торговали четыре чайные. Посетителями их были оборванцы, мастеровые, женщины самого низкого пошиба и конюшенные мальчики с ипподрома. Зимой в чайных к приличным посетителям подсаживались «отогревающие дамы». В одной из чайных имелся бильярд, хотя ни в портерных, ни в чайных бильярды, вообще-то, не допускались. Бильярд привлекал сюда золоторотцев и конюшенных мальчиков. Крик, шум, драки, песни, брань, мелкие кражи составляли повседневную жизнь этих злачных мест. Ближе к Тверской Заставе находился трактир Осипова — вертеп, переполненный жульём и продажными женщинами. Рядом — меблированные комнаты «Москва» с 50-копеечными номерами. Туда вёл специальный ход из Осиповского трактира. Вокруг было много всяких «портерных». На углу Тверской и Камер-Коллежского вала стоял большой дом Шерупенкова с его притонами, о которых мы вспоминали в предыдущей главе. Отсюда, в сторону Бутырок, располагались трактиры Шапошникова, портерная и трактир Родимцева, в котором воры сбывали краденое. Вдоль Лесной улицы тянулись дровяные склады, а за ними — Бутырки, тогда московский пригород.
Все Бутырки отапливались крадеными дровами, которые золоторотцы таскали вязанками с соединительной ветки между нынешними Белорусским и Савёловским вокзалами. Стоила такая вязанка 20 копеек В Марьиной Роще трактиры, портерные и чайные были на каждом шагу. Большинство домов там представляло собой лачуги, населённые беднотой. У Крестовской Заставы находился известный всем своими безобразиями и оргиями трактир «Адрианополь», носивший долгие годы прозвище «Чепуха». Ещё в 1888 году полиция, в связи с неоднократными публикациями в газетах, потребовала у крестьянина Ивана Ильина, хозяина этой «Чепухи», чтобы он прекратил позднюю торговлю спиртным, постоянные безобразия и орание песен до двух часов ночи. Однако заметных перемен после этого не наступило.
Недалеко от Каланчёвки, в Пантелеевском переулке, в нижнем этаже каменного здания, находился трактир Королёва. Он состоял из множества комнат. В них было мрачно, шумно словно в аду. За стойкой буфета стоял хозяин, а за столами сидели грязные оборванцы. Пьяные женщины пели похабные песни, хрипели, ругались. Вместе с ними трудовой народ пропивал свои заработанные деньги. Мастеровые в фартуках и наголовниках играли на бильярде с «хитровцами» на водку и пиво. Играющих окружала толпа с такими физиономиями, что на них смотреть было страшно. Это были ещё те «рыцари ночи». Играли они тут русскую партию с засаживанием шаров в лузу, а не немецкую — с одними карамболями.
На углу Каланчёвской улицы, при выходе на площадь, стояло два трактира, набитых всяким ворьём. Это были их притоны. Сюда разные проходимцы собирались с Дьяковки, Балкан и других здешних мест и торчали здесь до закрытия, а затем расходились на поиски добычи. Рядом находились винные лавки, где в уплату за водку брали краденое. Водка стоила дёшево: литровая бутылка — 30 копеек, пол-литровая — 15.
С правой стороны, за Рязанским (Казанским) вокзалом, начиналась местность под названием «Ольховцы». На 40 жилых деревянных домов здесь приходились одна мясная лавка, две овощные, две железные, девять колониальных, три мелочные, четыре винные, а также две пивные и два трактира. В лавки этого московского закоулка возчики сбывали украденный ими товар, который подряжались доставить куда следует. На углу Ольховки и Гаврикова переулка находился трактир, в который с чёрного хода вела узкая грязная лестница и где вечером у бильярда собирались довольно подозрительные личности, а на другом углу, с Лесной площадью, — трактир Селиверстова. Рабочие назвали его «Новым светом». Около него вечно толкались проститутки самого низшего разряда, распространяя сифилис. Купец Селиверстов рядом с трактиром устроил «нумера» и сделал для удобства публики коридорчик, соединяющий «нумера» с трактиром.
Местность в конце улицы Стромынки называлась «Тишина». Здесь был большой трактир Попова с оркестрионом и бильярдами. Основную массу его посетителей составлял рабочий люд. По будням здесь собирались мастеровые, уволенные с заводов и фабрик за пьянство и другие проступки. Они сидели с утра до глубокой ночи, вымещая свои обиды на падших женщинах. Те же, неприкаянные, расхаживали по этому пьяному сараю, как отравленные мухи, уставшие от беспрерывных кутежей и бессонницы. Здесь же постоянно обитали и те, кто сам по себе или с помощью этих женщин обирал и раздевал мастеровых. Завсегдатаи этого трактира, знавшие друг друга, с подозрением и неприязнью относились к каждому новому посетителю. Наискосок от трактира находилась пивная с садом, далее Матросская богадельня, давшая впоследствии данной местности и улице название «Матросская Тишина», а за ней, по левой стороне, — огороды, фабрика, насыпь и Преображенская улица. На площади, у Преображенской Заставы, находилось два трактира — Лебедева и Уткина. Днём здесь проводили время разные тёмные личности, которые вечером перепархивали за околицу, в так называемый «Нищенский» трактир села Черкизово, о котором мы уже имели удовольствие вспоминать. В нём всё было пропитано запахом водки и пива. Нищие, калеки, уроды в лохмотьях, с синяками на лицах являлись его постоянными обитателями.
Помимо «Нищенского», в Черкизове было много других трактиров и кабаков. Трактиры «Ново-Московский», «Теремок», Обухова и пр. Был здесь и постоялый двор, в котором постоянно ночевало до ста оборванцев. Вправо от заставы шла Кладбищенская улица. Она вела на Преображенское кладбище. Не доходя до Покровского монастыря, на углу Можаровского переулка стоял трактир Родионова, на углу Медового переулка — трактир с садом, бильярдной и кеглями, принадлежащий Орлову, а ближе к мосту — трактир «Саратов». Основными их посетителями были рабочие с местных фабрик, огородники. За мостом, на Яузе, в Петропавловском переулке находился ресторан «Золотой рог», а подальше, в Княжеском переулке — трактир Трусова. Трактир грязный, но посетителей в нём бывало много, так как стоял он на окраине, а за ним шло поле и не было ни одного полицейского поста в округе. Не удивительно, что кабак этот служил притоном для всякого тёмного люда, который вёл здесь бойкую торговлю краденым.
За Рогожской Заставой начиналась Воронья (ныне Тульская) улица. Вся она была занята лесными, дровяными и другими складами, шедшими до самой Курской железной дороги. Склады со всеми хранящимися на их территории товарами образовывали лабиринты, в которых летом находили прибежище оборванцы и преступники. Воронья улица доходила до Покровской Заставы. В сторону Нижегородского (Курского) вокзала от неё шла Александровская слободка. Недалеко от вокзала находились и главные её притоны: трактир «Москва» и трактир «Нижний Новгород». Трактиры здесь не имели права на торговлю вином. Но у дверей чуть ли не каждого заведения стоял человек, у которого из кармана торчала бутылка водки, а в другом кармане находился стакан. Придраться было не к чему. Человек всегда мог сказать, что водку купил для себя, а на улицу погулять вышел. Предприимчивые прохвосты разливали водку в бутылки, закупоривали их, а на белой смоле, покрывавшей пробку, ставили собственную печать. В слободке была булочная, из которой постоянно выходили пьяные покупатели. Не зря люди говорили, что каждый двор в Александровской слободке — кабак Были там и «пьяные» квартиры. Одна из них называлась «Волчатник», где всякие проходимцы пьянствовали по ночам с женщинами.
От Покровской до Спасской Заставы недалеко. Здесь, у последней, находились дворы, заставленные бочками отходников. Между отходниками и местными жителями сложились довольно неприязненные отношения.
Местные жаловались на безобразное поведение отходников, на их разгул и нахальство. Немалую роль в этом нахальстве сыграли, надо полагать, существовавшие в этих местах четыре трактира, пивные и винные лавки.
За Ново-Спасским монастырём и временным мостом через Москву-реку, где стояли баржи с сеном, лесом и дровами, а на набережной — дровяные склады, находился район Кожевники. В праздничные дни разгул рабочих местных фабрик приобретал здесь гигантские размеры, чему способствовали трактиры Комкова, Котова и Соколова. Бороться с творившимися здесь безобразиями ни сил, ни желания у городского начальства не было, и местные жители фактически были отданы во власть хулиганов. В Даниловской слободке, где кабаки и пивные были на каждом шагу, обстановка была не лучше. Борьба с безобразиями ограничивалась в основном призывами. На стене трактира Сахарова висело объявление: «Просят гг. посетителей песен не петь, на гармони не играть и скверных слов не выражать». В других трактирах тоже висели объявления о запрещении петь, играть на гармошках, играть на деньги на бильярде и пр. Однако все эти запреты оставались гласом вопиющего в пустыне, ну а что касается призыва «скверных слов не выражать», то и говорить нечего. Этот призыв нарушала даже полиция. В 1875 году государство запретило помещать на водочных этикетках двуглавого орла. Это, наверное, было единственное запрещение, которое соблюдалось, поскольку не было от него никому ни тепло ни холодно.
Весьма достоверное описание типичной пивной московских окраин конца XIX — начал а XX века дал в одном из своих произведений писатель Пазухин. Называлась эта пивная «Панфилкина кабачка». В ней торговали без патента вином, дёшево поили чаем, кормили хлебом и отвратительными отбросами, которые в таких харчевнях называли не едой, а «съестными припасами». В варёном, солёном и печёном виде подавали здесь бедным людям тухлый рубец, щи со сгнившей капустой, колбасу из тухлой конины. Днём здесь сидели подёнщики с железной дороги, лишившиеся заработка извозчики, мусорщики и прочий народ. Вечером здесь собирались «гулевой» народ и безработные. Постоянными посетителями этой харчевни были мелкие воришки, «поездошники», рабочие, укравшие доверенные им материалы, извозчики, продавшие конокраду лошадь со всей упряжью хозяина, прислуга, обокравшая господ, мастеровые, забравшие у хозяина плату вперёд и не желающие её отрабатывать, а поэтому беспаспортные (паспорт они, получив плату, отдавали хозяину). Здесь постоянно находились пьяные, грязные, с синяками на лицах женщины.
И вот прошло с тех пор более ста лет, и дети тех пьяниц родили внуков, внуки родили правнуков, прогремели над нашей страной грозы войн и революций, в которых завсегдатаи всех этих заведений приняли посильное участие, сменился государственный и общественный строй, человек полетел в космос, а страсть русского человека к алкоголю нисколько не убавилась. Даже наоборот. Старики, жившие при царе, вздыхали: «В наше время так не пили», а тогда, в конце XIX века, некоторые говорили, что пьянство пошло «от леформы», то есть от освобождения крестьян. Можно добавить: и даже раньше. Во всяком случае, М. Е. Салтыков-Щедрин, описывая Пошехонье начала XIX века, в котором прошло его детство, писал: «… Главным занятием сельчан был трактирный промысел. Большинство молодых людей почти с отроческих лет покидало родной кров и нанималось в услужение по трактирам в городах и преимущественно в Москву… редко можно было встретить между ними красивых и сильных, большинство было испитое, слабосильное, худосочное. В особенности поражали испорченные зубы („от чаёв, от сахаров и трубочек“ — говорили старики), так что это нередко даже служило препятствием при отправлении рекрутской повинности. Но промысел установился так прочно, что поправить дело не было возможности. Иначе остановились бы оброки…»
Борьба с пьянством
Многие алкоголики тяготились своим недугом и мечтали о чуде, которое бы избавило их от него. Время от времени появлялись в России те, кто пытался эту их мечту осуществить. В 1899 году в деревне Нахабино под Москвой о. Сергий Пермский основал общество трезвости. А началось всё с того, что нахабинский священник как-то прослышал о том, что давным-давно в Ирландии другой священник, Теобальд Мэтью, проповедовал против пьянства и добился в этом больших успехов. Прошло время и к о. Сергию потянулись страждущие. В трактирах и по дороге в Нахабино только и разговоров было среди мужиков, что об избавлении от пьянства. Прежде всего всех волновал вопрос о том, возможно ли без вреда для здоровья «сразу оборвать». Многие же вообще сомневались в том, что можно жить, не употребляя спиртное. Среди всех этих паломников находились и такие, которые пугали народ рассказами о страшных карах, свалившихся на тех, кто нарушил данный ими зарок «не пить». Один, нарушивший клятву, вроде бы ослеп, другой — повесился, а третий и вовсе помер. Сергий же, когда они к нему приходили, говорил им: «Обдумайте серьёзно свой шаг. Кто не надеется на себя — пусть вернётся». Толпа молчала, а о. Сергий продолжал вразумлять пришедших. После слов пастыря: «И да поможет вам Бог и укрепит вас», — все крестились и повторяли за ним слова клятвы: «Обещаюсь пред Господом Богом и пред иконой преподобного Сергия в том, что в продолжение избранного мною срока не буду пить вина и других спиртных напитков, и на том целую икону преподобного Сергия». Народ истово крестился и расходился с надеждой на Божью помощь и свои обновлённые силы.
Почин о. Сергия в следующем, 1900 году подхватил священник села Куркино, начав обращать алкоголиков в трезвенников. Многие из тех, кто шёл к нему, напивались в Химках, как говорится, напоследок, а потом в тех же Химках гуляли по возвращении, оправдываясь тем, что они зареклись пить в Москве, а не за городом. Пьянство волновало Церковь не только как народный недуг, но и как источник собственных бед. Пьяницы не только нарушали мирно текущую церковную и монастырскую жизнь, о чём будет сказано далее, но и занимались богохульством вне церковных стен. Балбесы из шайки «Червонных валетов» как-то спьяну затеяли похороны.
Заказали в конторе гроб, факельщиков, вызвали певчих. Один из архаровцев, Брюхатов, пьяный до изумления, улёгся в гроб и заснул. Повезли его на катафалке к «Яру». Певчие пели «За духи праведными», «Со святыми упокой», «Вечную память», ну а потом, по требованию заказчиков, исполнили камаринского. У «Яра» певчих отпустили, а мертвецки пьяного Брюхатова вынули из гроба и затащили в ресторан.
Пьянство отравляло людям жизнь, приводило к авариям… да и перед Европой было стыдно. Клоун Танти, представляя людей разных национальностей, когда изображал русского, выводил на арену цирка свинью, подпоясанную кушаком, или выходил в образе безобразнейшего пьяницы с бутылкой в руке.
Нужно было принимать меры. В июле 1901 года на всей территории европейской части России, по инициативе министра финансов Витте, была введена монополия государства на торговлю спиртным. Событие это привело к уничтожению большинства трактиров. Люди теперь пили на улицах, а местами тайной торговли водкой стали чайные. Пить стали политуру и «капли Гофмана». Они были дешёвые. Их покупали в аптеке и мешали с водкой. Появились и так называемые «сотки» — бутылочки по 100 граммов. Их ещё называли «мерзавчиками». Это делалось в целях борьбы с алкоголизмом. С этой же целью стали обыкновенный винный спирт смешивать с дурнопахнущими ядовитыми примесями, то есть денатурировать его, а потом пускать в продажу для технических целей. Русские пили его за милую душу, не обращая внимания на предупреждения о его ядовитости.
В приказе московского обер-полицмейстера, изданном в связи с введением винной монополии, было сказано следующее: «1. Для сокращения пьянства признано необходимым изъять питейную торговлю из рук частных лиц, извлекающих от пьянства огромные — прямые и косвенные — выгоды и потому поощряющих к нему население. 2. Распивочные заведения, торгующие исключительно водкой, совершенно уничтожены по той причине, что они располагают посетителей к чрезмерному употреблению алкоголя, в то время как домашнее распитие вина, происходящее под надзором семьи, ведёт к ослаблению пьянства и к уменьшению вредных его последствий. 3. Для нравственного влияния на простолюдинов признано необходимым создавать особые органы — „Попечительства о народной трезвости“… которые дадут возможность простолюдинам найти разумные развлечения и тем отвлекут их от пьянства. 4. Улучшение качества потребляемого вина, без вредных для здоровья примесей… должно непременно сопровождаться приёмом пищи, с тем чтобы заведения трактирного промысла соответствовали своему назначению, то есть были местом, в котором потребление спиртных напитков сопровождает лишь приём пищи в известную пору дня, и частные заведения, торгующие спиртными напитками, ни в коем случае не могли бы обратиться в притоны пьянства».
Торговать вместо частного казённым вином лавкам разрешалось с двенадцати дня до восьми вечера. Вино и спирт теперь разрешили продавать только навынос и в посуде, опечатанной казённой печатью. Посуда при этом должна была иметь этикетку («этикет», как было написано в приказе) с напечатанной на ней «ценою отпускаемых питей и посуды». Неповреждённая посуда с этикеткой, клеймом и обозначением цены принималась в лавках в обмен на посуду с вином.
Трогательная забота государства о сохранении здоровья своих подданных не может не вызывать восхищения. Подданные, правда, не всегда это оценивают. Так было и тогда. Злые языки стали говорить о том, что винная монополия введена для того, чтобы пополнить разворованную казну, а вовсе не для блага человека. Дать какой-либо вразумительный ответ на этот ехидный и каверзный вопрос государство не умело, как не умело оно заставить или приучить русского человека употреблять спиртные напитки умеренно и вместе с пищей. Пьяницы в нашей стране во все времена любой еде предпочитали выпивку, и не было той силы, которая заставила бы их отказаться от сорокаградусной. Появилась, правда, в те времена ещё и тридцатиградусная водка, которую окрестили «народным одеколоном», но сути дела это не меняло. У русских уже тогда появилось множество слов, связанных с употреблением алкоголя. У слова «выпить» появились близнецы-братья: «хлебнуть», «дёрнуть», «царапнуть», «кувырнуть», «протащить», «дерябнуть», «козырнуть», «нахвататься», «насосаться», «намонополиться», «нализаться», «насандалиться», «налимониться», «нажраться», «налопаться», «дербалызнуть», «насуслиться», «намадериться», «нахлестаться», «дрызнуть», «клюнуть», «наклюкаться», «насадиться», «наспиртоваться», «насвистаться», «намазаться», «натрескаться», «нахвататься», «налакаться», «чебурахнуть», «пропустить сотку», «залить башку», «двинуть по маленькой», «стукнуть по баночке», «трахнуть по единой», «залить за галстук», «раздавить мерзавчика», «поцеловать блондиночку» («Белую головку»), «запить горькую», «поддержать казну» и пр. Что ж, у чукчей есть много слов, связанных с моржами и тюленями, а у арабов — с верблюдом. Каждому своё.
Первая мировая война дала новый толчок борьбе с пьянством. Московская городская дума единодушно признала, что «только при абсолютной трезвости населения возможно для России с честью выйти из тяжёлой борьбы с могущественным врагом и преодолеть вызываемые войной трудности устроения хозяйственной жизни страны». И вот 1 ноября 1914 года продажа водки, пива, портера, виноградных вин была запрещена. Спирт стал отпускаться в аптеках по рецептам врача, а вино в небольших количествах можно было получить в ресторане. Когда Биржа виноторговцев обратилась в думу с просьбой о разрешении свободно торговать хотя бы вином, депутаты единогласно отклонили эту просьбу. Только Н. Н. Шустов — наш коньячно-водочный король, отказался участвовать в голосовании, покрыв себя позором в глазах коллег. Впрочем, депутаты радовались недолго. Шла война, шло время, и стало ясно, что победить пьянство, как и немцев, несмотря на самые лучшие побуждения, не удаётся. В Москве, чуть ли не открыто, в сотнях мест шла торговля спиртным. Водку подавали в некоторых ресторанах, несмотря на то, что за это грозил большой штраф. Запрещённое спиртное при доставке в рестораны похищали возчики и посредники. В любой квартире Хитрова рынка, и не только там, совершенно открыто торговали спиртным. Наниматели ночлежек наживали этой торговлей десятки тысяч рублей. В народе говорили: «У нас пьянство стало гораздо хуже, чем до войны. Народ очумел». Спиртным торговали почти все парфюмерные фабрики, винные склады и заводы. Москательщики торговали политурой и лаком, чайные и кофейни — самогонкой и «ханжой» — денатуратом, смешанным с квасом. Пили, конечно, одеколон и «киндер-бальзам», которые с целью экономии и из-за трудностей с добыванием винного спирта парфюмерные фабрики стали делать на спирте древесном. В конце концов пили и сам древесный спирт, от которого дохли и слепли. В общем, обе войны: с немцами и пьянством мы проиграли. Немцы, правда, скоро ушли, а вот пьянство осталось.
Когда узнаёшь об этом страшном и огромном мире — мире пьяниц и алкоголиков, существующем одновременно с жизнью нормальных людей, то невольно думаешь о пресловутых параллельных мирах, живущих самостоятельной жизнью в одном и том же пространстве. Да, так оно и было и есть. Нормальный человек видит мир пьяниц грязным, убогим, распущенным, навязчивым и даже опасным, а пьяницы видят нормальный мир чужим, злым, не дающим им жить так, как они хотят. Только оторвав от этого мира какой-нибудь кусочек и устроившись в нём поуютнее, пьяница ощущает настоящую радость жизни, недоступную для человека трезвого мира.
Находились и оптимисты, которые верили в избавление Руси от пьянства. Сочинитель, скрывавшийся под псевдонимом «Философ из Рогожской», в «Оде на уничтожение кабаков» писал:
Его бы устами да мёд пить…
Глава тринадцатая
РАБЫ АЗАРТА
Бильярд
Сродни пьянице — игрок. Для него мир — это азарт, борьба, удача, способ выжить, наконец. Мир этот можно было бы увидеть, пройдясь в один из последних годов XIX века по бильярдным притонам Москвы. Во многих трактирах стояли по два, три, а то и четыре бильярдных стола. В ресторанах тоже имелись свои бильярды. Эта игра вообще была в большой моде. На углу Тверской и Малой Дмитровки существовало бильярдное заведение Карла Шольца. Столы в нём были заграничные, сделанные, как уверяла реклама, мастером Грошем, с обтянутыми зелёным сукном аспидными и мраморными столешницами. Бильярды в трактирах на рабочих окраинах были попроще.
Кроме играющей публики в трактирах и бильярдных постоянно околачивались и те, кто не имел пристанища. Они проводили здесь дни и ночи, перекочёвывая из одной бильярдной в другую. Их там кормили, поили и не мешали выспаться, сидя или стоя. В бильярдной Саврасенкова на Тверском бульваре или Павловского около Цветного бульвара, где прежде находился вертеп под названием «Крым», они занимали лавки и стулья вокруг бильярдов. Судили, критиковали игроков, спорили, заключали пари. В трактирах и ресторанах низшего сорта устраивали «пирамидку» мастеровые. Они играли на водку, на чай и на наличные — пятачок, гривенник. Кто желает увидеть такой трактир с бильярдом, тот может посмотреть фильм «Возвращение Максима» из знаменитой трилогии о Максиме Козинцева и Трауберга с Б. Чирковым и М. Жаровым в главных ролях. Сцена игры на бильярде в нём — истинный шедевр советского киноискусства.
Фильм, конечно, не мог передать ни спёртого воздуха, ни вони. Не мог опуститься до передачи брани, похабных песен, грубых хриплых голосов. И слава богу! Не дело это искусства. В гостинице «Мир» около Смоленского (Белорусского) вокзала бильярдная находилась в подземелье, где разило чадом с кухни. В бильярдной этой на пиво играли немцы, разыгрывая карамболи, а также кучера и наездники с ипподрома. Те, загоняя шары в лузы, пользовались своими терминами: «гандикап», «галопом к столбу пришла» и пр.
Чтобы хорошо играть на бильярде и выигрывать, одной удачи мало. Нужны ещё умение, острый глаз, твёрдая рука. Так что азартной игрой, в смысле главного участия в ней судьбы и удачи, бильярд, или, как писали тогда, «биллиард», не назовёшь. Однако желание играющих как-то материализовать свой выигрыш присутствовало и здесь. Играли на чай, на пиво, на водку. Играли на деньги и на вещи, так что более слабым игрокам приходилось даже из дома вещи тащить для того, чтобы расплатиться за проигрыш. А ведь встречались в Москве довольно сильные игроки. По трактирам Ямских переулков в конце 90-х годов XIX века ходил один такой игрок по кличке «Курносый». Он играл на деньги и всех обыгрывал. Городские власти не могли пройти мимо подобных фактов. В своей борьбе они даже доходили до суда. Однажды, узнав о том, что в трактире купца Егорова, находившемся в доме страхового общества «Россия» на Лубянке, идёт игра на деньги, полиция послала в него своих людей. Те просидели целый день у бильярдов и подтвердили, что такая игра имеет место и что игроки в их присутствии, проиграв маркёру, клали в лузу по рублю. Однако, когда пристав пришёл в трактир для составления протокола, никто, кроме его людей, факта игры на деньги не подтвердил. Мировой судья, выслушав свидетелей, постановил: купца Егорова считать по суду оправданным. Была бы в то время видеосъёмка, может быть, суд и признал бы игру на деньги доказанной, а впрочем, совсем не обязательно: сказали бы свидетели, что отдали долг маркёру, и судья, не задумываясь, оправдал бы Егорова, сделав вид, что поверил свидетелям. Идти по пути наименьшего сопротивления, в то же время выставляя себя строгим блюстителем закона, куда легче, чем брать на себя ответственность и создавать тем самым для себя проблемы.
Бега и скачки
Азарт, доводящий людей до разорения, одичания, а то и до преступления, царил, конечно, не только в мире карт. Он прекрасно расцвёл в условиях тотализатора на московском ипподроме. Сам ипподром появился в начале XIX века. Газеты в рубрике «Спорт» рассказывали о заездах, жокеях, лошадях, джентльменских, офицерских и барьерных гандикапах и прочих, волновавших публику, вещах.
Москвичи помнили ещё проводимую на поле за Брестским вокзалом соколиную охоту, помнили, как собирались в тех местах и собачники. Какой-нибудь кобель «Хватай», мурго-пегая сука «Разлука» или половопегая «Обрыва» носились наперегонки, размахивая ушами и оглашая окрестные поля и огороды звонким лаем. Но разве могло всё это сравниться с красотой конных соревнований?! Одни имена благородных животных чего стоили! Хронометр, Меттерних, Агасфер, Гретхен, Гяур, Арлекин, Козырь-Девка от Гонеста и Козырной Двойки, Лорд-Фаворит, Роза Бонер, Жизель, Мадам-де-Коссе, Мис-Тритон, Граф-Канский, Мариула, Дробэк, Доктор-Ру, Лола, Минотавр и пр. и пр. О каждом подвиге этих красавцев узнавала вся Москва. Когда в 1885 году Красавчик от Бычка и Куницы прошёл без сбоя 3 версты за 5 минут 34 и ¼ секунды, восторгам публики не было конца.
А сколько споров возникало между людьми по поводу наездников и лошадей! У конного спорта были свои проблемы. Взять, к примеру, иноходь. Когда жеребёнок ещё не умеет бегать чёткой рысью, наездник учит его переставлять ноги, как надо, то есть бежать «чистым ходом». Если жеребёнок начинает немножечко одной ногой торопиться, а другой опаздывать, получается иноходь. Исправить такого «иноходца» и заставить бежать так, как принято на бегах и скачках, практически невозможно, и такого жеребца обычно выбраковывали. Кто-то соглашался с этим, кто-то нет. А бывало, что жеребец, хоть и не полностью, но исправлял свой бег и мог показать неплохой результат. Таким выбракованным жеребцом, случалось, подменяли другого, более слабого. Так в 1912 году на московском ипподроме выяснилось, что под именем Грозящий выступал Кремень. Этот Кремень был некоторое время тому назад приобретён купцом Артыновым у графини Васильчиковой, жившей за границей, за 850 рублей. Сначала, как отметил один из наездников, «ход его был неправильным, а потом вложился и пошёл хорошо». Грозящий, то есть Кремень, бежал (участвовал в бегах) всего восемь раз и выиграл два вторых и два третьих приза, сделавшись фаворитом. До того как обман с подменой лошади был замечен, на Башиловке, где тогда жили наездники московского ипподрома, ходили слухи о том, что лошадь эта подозрительная, а наездник Дунаев не советовал наезднику Белаго на ней ездить. Однако резвость Кремня приносила доход, отказываться от которого ни у наездника, ни у хозяина жеребца желания не было.
Однако главные страсти на бегах разгорались по поводу ставок и выигрышей. Тотализатор появился в 1877 году, но особенно сильно азарт расцвёл в конце 1880-х годов. Собиралась здесь самая разношёрстная публика. Немало было людей бедных и неопрятных. Участвовали в игре не только те, кто имел платные места на трибунах, но и те, кто находился за забором. Они делали ставки через своих доверенных лиц. Первое время билеты, которые приобретали в кассах ипподрома посетители, делая ставки, стоили рубль, и это делало игру на тотализаторе более-менее доступной для самой затрапезной части населения столицы. В связи с тем, что публики на ипподроме с каждым годом становилось всё больше и больше, и отнюдь не за счёт её «приличной» части, а скорее наоборот, решено было поднять цены на билеты. В 1886 году билеты стали стоить 3 рубля, а в 1912 году — вообще 10, так что для многих посещение ипподрома стало роскошью. Народ, правда, нашёл выход. Люди стали приобретать билеты вскладчину, а выигрыши делить поровну. Но что делать, если бега и скачки происходят в рабочее время? Выход нашёлся. Складывались по рублику, посылали своего человечка делать ставки, а сами на следующий день смотрели по газетам, какая кобыла пришла первой и какой выигрыш принесла.
Не обходилось, конечно, без жульничества. Однажды летом 1906 года запасный рядовой Сергеев взял у отставного унтер-офицера Павлова 1 рубль 50 копеек, а у крестьянина Лактюшина 50 копеек на покупку билета и с этими деньгами скрылся. Крестьянин Иван Королёв присвоил себе весь выигрыш в размере 37 рублей 70 копеек, который он получил по билету, купленному вскладчину. А в 1904 году один тип, собравший деньги на билет, который выиграл, с нескольких человек, заявил, что оставляет себе проценты с выигрыша. Это, конечно, возмутило тех, кто дал деньги, и они его чуть не побили.
В 1890-х годах появились на ипподроме барышники, державшие так называемый «карманный тотализатор», которые брали себе по 10 копеек с рубля. Одним из них был мужик, которого все звали Мишкой. Он являлся такой же неотъемлемой частью ипподрома, как столб на финише. Знакомым он вместо «Здрасьте» говорил: «Дай папироску!» — и торговал «верными билетиками». Тот, кто выигрывал, платил ему по ресторанной норме чаевых. Этим и жил Мишка. Способствовала его материальному благополучию уверенность посетителей ипподрома в том, что администрация ипподрома и наездники, в особенности последние, — жулики и заранее знают, какая лошадь придёт первой. Мишка всем своим видом и поведением поддерживал эту уверенность, недвусмысленно давая понять, что был в конюшнях, угостил кого следует и теперь знает, какая лошадь придёт первой.
И хотя советы и намёки его далеко не всегда приводили к успеху, посетители ипподрома с такими, как Мишка, мирились, ведь плата за участие в игре у них была гораздо ниже той, что официально существовала на бегах, то есть 3 рубля 50 копеек, а потом и 10 рублей. Существовали простой и двойной тотализаторы. При простом тотализаторе выигрыш падал только на лошадь, пришедшую первой, при двойном — выигрыш составлялся из ставок на тех лошадей, которые пришли после первой и второй лошади.
Власть, и прежде всего полицию, обстановка стяжательства и азарта на ипподроме раздражала, и они не раз порывались тотализатор прикрыть. Ещё в октябре 1885 года московский обер-полицмейстер представил на имя московского генерал-губернатора В. А. Долгорукова рапорт, в котором сообщал следующее: «В последнее время на Бегах устроена организация в тотализатор, сущность которой состоит из ставок мелких кушей за скачущих лошадей, с условием, что сумма, составляющая ставки, распределяется между лицами, которым посчастливилось поставить свои ставки на лошадь, обогнавшую других, за вычетом 10 процентов в пользу Скакового общества. Игра эта, доступная по дробности кушей каждому, увлекает массы бедных людей и детей, преимущественно же рабочий класс, собирающийся на скачки в надежде пользоваться через тотализатор лёгкою случайною наживой. Скаковое же общество, поддерживая из личных видов это увлечение, продолжает скачки почти беспрерывно с весны до глубокой осени. Чтобы судить, какой капитал в среде бедных переходит от одних к другим лицам через увлечение игрою в тотализатор, достаточно указать на то, что в прошедшем году Скаковое общество выманило от них посредством тотализатора до 180 тысяч рублей и в нынешнем до 320 тысяч рублей и того в два года около полумиллиона рублей. Рассматривая игру в тотализатор как придуманное дельцами средство к лёгкой наживе, нельзя не принять во внимание, что она, будучи вполне азартною, кроме разорения бедных классов, служит, подобно играм в публичных игорных домах, к несомненному развращению играющих и в особенности детей». Заканчивался рапорт довольно витиеватой фразой следующего содержания: «Ввиду всего этого, находя игру в тотализатор крайне вредною, имею честь представить об этом на благоусмотрение Вашего сиятельства на тот предмет, не изволите ли Вы признать нужным воспретить её и о последующем почтить меня предложением».
Надо сказать, что своим рапортом главный полицейский столицы поставил генерал-губернатора в трудное положение. Опасаясь «наломать дров», Владимир Андреевич Долгоруков начертал на рапорте: «Повременить». Не стал спешить с решением этого вопроса генерал-губернатор и тогда, когда и городская дума приняла решение о том, чтобы просить его «о принятии мер к закрытию тотализатора». Казалось бы, закрыть тотализатор на ипподроме было проще, чем закрыть игорные дома и клубы, ведь создать подпольный ипподром с тотализатором намного труднее, чем подпольный карточный притон, и, следовательно, наступившие от закрытия тотализатора конкретные последствия будут ощутимее в обществе, чем красивый жест по пресечению карточных игр. Ни для кого не секрет, что у нас любят принимать правильные, но неисполняемые решения, позволяющие властям испытать чувство удовлетворения от проделанной ими на благо отечества работы, и не унывать тем, с кем этот закон призван бороться.
Короче говоря, генерал-губернатор запросил Петербург о существовании там тотализатора. Петербург ответил, что на Царскосельском ипподроме, на скачках в Царском Селе и в Петергофе тотализатор имеется. Нет его только на Красносельских скачках. При таком ответе московскому генерал-губернатору оставалось только напомнить господину обер-полицмейстеру о том, что доход от тотализатора идёт на улучшение породы лошадей и закрытие его явилось бы мерой, несогласной с государственными интересами. Единственное, что в данном случае он мог бы посоветовать для улучшения сложившейся там обстановки, так это поднять цены на все билеты до 10 рублей и запретить распространение на заводах ипподромных афиш.
Во всех этих повышениях цен волей-неволей прослеживается желание «приличного» общества отгородиться от «трудящихся масс». Ипподром, и прежде всего тотализатор, стал привлекать к себе внимание чистой публики, которой совсем не хотелось находиться на одних трибунах рядом с матерящимися, хриплоголосыми пролетариями. При советской власти, а точнее в 60–70-е годы прошлого столетия, когда разница между трудом и капиталом несколько стёрлась и контраст между классами уже не бросался в глаза, как до революции, все посетители ипподрома, независимо от своего социального положения, с удовольствием поглощали пирожки, которыми торговал мужик, одетый в белые штаны, белую куртку и белый колпак по самые брови. Он носил пирожки в ящике с крышечкой через плечо, в котором мороженщицы носили мороженое, и кричал: «Горя-а-чие пирожки!» Пирожок с капустой стоил 5 копеек, а с мясом — 10. Последние были особенно вкусные.
Года два-три тому назад я заходил на бега. Лошади там стали американские, а публика осталась нашей. Замызганные, матерящиеся мужики и под стать им их убогие «скаковые дамы».
Карты
Куда опаснее в отношении азарта были карты. В карты играли все и везде. Каторжане в Сибири делали карты сами и называли их «чалдонки» (чалдонами, вообще-то, называли ссыльные местных жителей в Сибири). Чёрную масть делали с помощью клея и сажи, красную — из клея и кирпича. Красные «очки» на дамах ставили кровью, получая после этого право играть.
Аристократы привозили из-за границы разные виды игры в ломбер (карты). Привозили и специальные ломберные столики. Е. А Сабанеева в «Воспоминаниях о былом» описывает, до чего доводила карточная игра её мужа в екатерининскую эпоху. «Началась карточная игра… — пишет она, — дни и ночи… шум, крик, брань, питьё, сквернословие, даже драки… Когда они расходились, то на мужа моего взглянуть было ужасно: весь опухший, волосы дыбом, весь в грязи от денег, манжеты от рукавов оторваны». Во времена крепостного права жертвами картёжной игры становились не только её участники, но и люди совершенно к ней не причастные. Крепостные крестьяне целыми сёлами вынуждены были ни с того ни с сего переселяться в другие места из-за того, что хозяева проиграли их в карты.
Азарт, алчность, самолюбование, отсутствие живых человеческих интересов, любопытства и, наконец, просто стремление выжить, обогатиться — всё это слилось в карточной игре. В стране, где хватало людей, желавших разбогатеть, но не имевших для этого возможностей, карты такую возможность предоставляли. Лучше было бы, конечно, если бы эти люди вместо того, чтобы пропадать в карточных притонах и клубах, стали вместо европейцев, переехавших в Америку, добывать золото на Аляске или в Магадане или занялись ещё чем-нибудь полезным. И сами бы разбогатели, и стране пользу принесли. К сожалению, этого не произошло. Далеко было до Аляски, а до любого стола, где можно было раскинуть карты, — два шага. И вот в каком-нибудь ресторане «Порт-Артур» на Большой Никитской или «Тверь» у Страстного монастыря шулера без кирки и лопаты осваивали свой Клондайк.
В карточных притонах Хитрова рынка и Драчёвки шулера называли себя «игроками». «Понимающими игру, но без рук» называли тех, кто знал все приёмы, но не умел руками превращать дам в шестёрки и тузов в двойки. «Играющими» называли тех, кто мог вести любую игру, но без фокусов, и выигрывал на соображении и расчёте. Только настоящим «игрокам» удавалось пробиться в карточные клубы. В мире картёжников и шулеров карты называли «пеструшками», а «стричь барашка» означало обыгрывать клиента. Лето для шулеров было временем «сенокоса». Много их тогда путешествовало в поисках добычи на пароходах по Волге. «Работали» они обычно втроём-вчетвером. Сев на пароход, делали вид, что не знают друг друга. Потом завлекали какого-нибудь молодого купчика перекинуться в картишки. Садились играть и поначалу проигрывали, вовлекая жертву в игру. Потом, конечно, обыгрывали. Шулера помнили все вышедшие из игры карты и поддерживали главного своего игрока условными словами и взглядами, давая знать, какие у них карты, а также какие карты у жертвы. Настоящие игроки уже со второй игры теми же картами успевали заметить обратную сторону старших карт и во время сдачи эти карты брали себе, а «барашку» скидывали карту, находившуюся внизу колоды. Зная это, опытные люди всегда внимательно смотрели на руки сдающего, с тем чтобы его большой палец был плотно прижат к верхней карте колоды, а безымянный палец не касался нижней, зная которую, он мог скинуть вместо верхней себе, если она хорошая, и жертве обмана, если плохая. Хотя это и не спасало от проигрыша, но всё-таки мешало шулеру обманывать свою жертву. Посещали шулера и купеческие свадьбы. Гости на свадьбах, как это обычно бывает, собирались самые разные: родственники жениха и невесты, друзья их детства, соседи новобрачных и пр. Большинство не знало друг друга, и далеко не всегда их друг другу представляли, как это обычно делалось в «благородных» домах. Так что приходи, кто хошь, только оденься прилично и танцуй, ешь, пей сколько влезет. Так вот картёжники приходили на такую свадьбу, садились играть, обыгрывали подгулявших купцов и смывались. Облапошенные купцы, поняв, какую глупость они допустили, только спрашивали: «Не знаете ли, кто был сей Моисей?» — но ответа на свой вопрос не находили.
У шулеров, помимо воровских приёмов, был ещё один союзник азарт. Овладевая людьми, он лишал их выдержки и разума и делал добычей хладнокровных жуликов.
«Игра под ручку», краплёные карты, двойные карты с загнутыми углами и пр. и пр. — всё это мелкие хитрости из арсенала шулеров с их «вольтами», «подкладками», «слипшимися картами», а также их соучастников: «мазчиков» и «дольщиков». Эти деятели втягивали простаков в игру и в увеличение ставок, имея с этого определённый процент. Сотенные купюры, лотерейные билеты, акции, облигации, купоны и золото только мелькали перед глазами игроков.
Игры были самые разные: «Стуколка», «Трынка», «Железная дорога» (она же «Девятка»), «Штосс», «Шестьдесят шесть», «Баккара», «Драпо», «Пти-преферанс», «Козырный рамс» и пр. С каждым годом в Москве открывалось всё больше игорных заведений, как явных, так и тайных. В тайных шла игра в азартные игры. Азартными считалось большинство игр, в которые играли на деньги и в которых результат зависел не от умения играть и способностей играющего, а только от случая. Полиция постоянно запрещала карточные игры на деньги и «накрывала» игорные притоны. В 1889 году она обращала внимание городских властей на то, что во многих клубах, и в особенности Охотничьем и Купеческом, вовсю идёт игра под названием «Железная дорога», что появилась новая игра — «Эспаньоль» и что игры эти ежедневно заканчиваются большими проигрышами, достигающими иногда 10 тысяч рублей и более. Сообщалось в полицейских донесениях о новой «бескозырной» азартной карточной игре «Коробочка» или «Двадцать одно» и об увлечении посетителей Купеческого клуба игрой в кости под названием «Колбаса».
В 1915 году карточный притон под видом «Кружка торгово-промышленных служащих» был обнаружен в Малом Кисельном переулке, в доме Рассветовых. Клуб состоял из трёх комнат. Одна называлась конторой, а две другие — карточные. Когда в клуб явилась полиция, то застала у большого стола в одной из комнат восемь игроков, которые резались в «железку». Ставки начинались с 5 рублей. Перед началом игры игроки клали в банк по 100 рублей, а доход с каждого из четырёх столов доходил за ночь до 500 рублей и выше, так что содержателю этого игорного дома Каркашову был смысл рисковать. Благодаря своему кружку Каркашов в 1914 году смог купить у Рассветовых их дом в Кисельном переулке. А ведь год тому назад, когда надо было получить от полиции разрешение на открытие этого так называемого «кружка», целью его провозглашалось способствование физическому и моральному развитию человека! В «кружке» планировалось выписывание газет, журналов и книг с целью распространения среди его членов полезных знаний и сведений, устройство балов, маскарадов и танцевальных (танцевальных, как тогда писали) вечеров. Здесь посетители должны были играть в шахматы, домино и кегли. Не противоречила уставу «кружка» и игра на бильярде. «Ну а уж если в нашем „кружке“ кто-нибудь и захочет поиграть в карты, — говорили его учредители, — то сможет поиграть только в такие интеллектуальные игры, как винт, преферанс, вист, безик, рамс и бридж, но только не в запрещённые и азартные». Вход в помещения, где шла игра в карты, гостям и кандидатам в члены, согласно уставу, был запрещён. На деле же «кружок» этот оказался обыкновенным карточным притоном. Каркашов за его организацию получил полгода тюрьмы без конфискации имущества. Всё наворованное осталось-то при нём!
В некоторых питейных заведениях сочетались бильярд и карты. При этом народ в бильярдных стал делать ставки на игроков, как на лошадей на ипподроме. Двое играли, а один вовлекал в спор и подогревал азарт. Заключали и пари на игроков, хорошо умеющих класть «жёлтого» без промаха в «среднюю», а тем, кто от пари отказывался, предлагали сыграть в «пеструшки», то есть в карты. Были шулера, которые выдавали себя за сибирских купцов, обладателей золотых приисков или нефтепромышленников Кавказа. Они имели своих агентов, получавших проценты с выигрыша, которые подбирали им клиентов. Среди шулеров были торговцы из Китай-города, служащие. Они приглашали доверчивых людей к себе домой или приводили их в игорные дома и там с помощью двух картёжных пауков обирали. Не один богатый человек был ими разорён и обобран до нитки. Некоторых бывших московских капиталистов можно было встретить с протянутой рукой на улице около какого-нибудь ресторана или трактира.
Процветала картёжная игра также и в Московском общественном собрании на Тверской, в Артистическом клубе на углу Тверской и Гнездниковского переулка, в Клубе циклистов, то есть велосипедистов, на Тверском бульваре, в Спортивном клубе на Большой Дмитровке. В них сутками пропадали сотни человек, обыгрывая друг друга и обогащая хозяев этих заведений. В них постоянно толкались кокотки, проститутки и просто флиртующие дамочки. Публика в некоторых из них, особенно в Московском общественном собрании, собиралась самая низкосортная. Способствовало этому то, что в собрание это пускали любого, кто заплатит 50 копеек. Вот и заполняли 15–20 комнат заведения приказчики, конторщики, артельщики, позволявшие себе напиваться, материться, затевать ссоры, скандалы, одним словом, всё то, к чему так склонен наш героический, но невоспитанный народ.
В Артистическом клубе, содержателем которого был артист Молдавцев, одновременно на двадцати столах играло в карты более четырёхсот человек Если место у стола освобождалось, служители громко выкрикивали, вызывая следующих игроков. Согласно уставу, клуб должен был закрываться в шесть часов утра, однако находились играющие, которые просиживали здесь безвылазно весь следующий день. Остаётся только удивляться, как эта ерунда им не надоедала! Видно, очень страстные и живые были люди. Обидно за них и за страну. Страна, люди которой имеют много нерастраченных сил и энергии и которая не умеет и не желает занять их выгодным и полезным трудом, волей-неволей доводит свой народ до одичания, а себя до банкротства. Российская бюрократия в то время действительно была поглощена решением более конкретных, но мелких задач, и ей было не до решения общих проблем.
Одной из таких задач была борьба с карточными шулерами. Противопоставить им решили строгий учёт игральных карт, с тем чтобы шулера не имели возможности подменять в ходе игры новые карты краплёными. 13 декабря 1896 года в России были введены «Правила употребления игральных карт в клубах и собраниях». На подлинном экземпляре этого документа собственноручно его императорским величеством было написано: «Быть по сему». Согласно этим правилам клубы и собрания должны были приобретать карты исключительно в Управлении по продаже игральных карт (было и такое учреждение!), состоящем при Собственной его величества канцелярии, в учреждениях императрицы Марии Фёдоровны (ВУИМ) или в учреждениях специально на то уполномоченных. Чиновники этих ведомств на местах вели особые книги по учёту прихода и расхода карт. Не позднее 15 января каждого года эти книги представлялись в Управление по продаже игральных карт для сличения с имеющимися там данными по продаже карт клубами и собраниями. На червонном тузе каждой колоды администрация клуба или собрания, до подачи карт для игры, была обязана накладывать штемпель с наименованием клуба. Без штемпеля использовать карты было нельзя. Одной колодой играли не более одной игры. Поигранные карты следовало возвращать в Управление по продаже карт.
При таком положении неудивительно, что хозяева клуба от продажи одних только карт могли ежедневно иметь доход в 2–3 тысячи рублей, ведь колоду карт, которая стоила 50 копеек, клуб продавал за 3 рубля. А ведь помимо продажи карт были ещё и другие доходы, которые давали эстрада, буфет, членские взносы и пр.
На эстраде Спортивного клуба с часа и до двух ночи давались «нумера» кафешантана и до трёх ночи играл струнный оркестр. В «американ-баре» с трёх до четырёх часов публика пила прохладительные напитки, а на небольшой эстраде пели актёры и любители. По средам и субботам в этом клубе устраивались карнавалы, в которых участвовало по 500–700 человек. В остальные дни шла карточная игра с участием 150–200 человек. В основном это были молодые люди, прожигавшие жизнь, азартные игроки, кокотки «среднего и высшего разбора», как тогда говорили, и люди с тёмным прошлым по части карточной игры.
Вся эта карточно-денежная вакханалия не могла оставить равнодушной общественность. Люди писали письма руководству столицы с требованием положить конец творящимся в клубах безобразиям. Встречались письма довольно колоритные. Вот что писала некая госпожа Смирнова в 1907 году: «Чтобы открыть клуб в доме Филиппова на Тверской дали взятку 6 тысяч рублей и платят ежемесячно по 4 тысячи. Старшины клуба, генерал Лавров и генерал Шрамченко, имеют в день по 3 тысячи рублей. Ещё на Дмитровке открылся шахматный клуб. Этот игорный дом содержит известный шулер из Одессы Николай Иванов Макаревский, судимый за обыгрывание в карты. Клуб Артистический содержит жид-рассказчик Молдавуев, известный шулер. Он платит полиции 5 тысяч в месяц и собирает 1 миллион в год. Жиды, которым нельзя жить в Москве, укрываются в клубах. Нет клуба, где бы не участвовали жиды. На эти деньги, которые собирают жиды в клубах, они купят леворьверы и будут нас убивать. Вот что делается в Москве».
Глас народа был услышан в думе. Московский городской голова Николай Иванович Гучков попытался с помощью прессы организовать кампанию против игорного бизнеса и его вредного влияния. В письме одному из издателей он сообщал: «Азартная игра в карты стала причиной разорения многих лиц и развращающим образом действует на неустойчивую, способную к увлечениям часть населения. Считаю долгом присоединить свой голос к ходатайству о полном воспрещении азартной игры в московских клубах».
Реакция на это сторонников игорного бизнеса не заставила себя ждать. На Гучкова набросились нанятые ими журналисты. Один из них писал: «Николай Иванович Гучков, начавший свою карьеру с развески чая для фирм Боткина, занялся теперь развеской общественной нравственности. Ему приписывают инициативу мер против азарта… Он же, по словам органа распивочной прессы „Московского листка“, намерен возбудить в ближайшем заседании городской думы вопрос о закрытии некоторых клубов. Между тем нравственный облик Н. И. Гучкова в достаточной степени охарактеризован оглашением в печати вопиющего факта несомненного соучастия этого господина в преступлении, грозящем арестантскими ротами». (Автор статьи намекал тут на ничем не подтверждённую причастность Гучкова к исчезновению из полицейского участка протокола об искалечении сына купца Смикуна автомобилем.)
На этом наш правдоискатель не остановился. Он привёл и политико-экономическое обоснование злокозненного поведения городского головы. «Поход против клубов, — писал он, — Гучков предпринял по просьбе и в интересах содержателей трактиров и ресторанов. Дело в том, что клубные кухни и буфеты отвлекают довольно значительное число московских обывателей от их собственных заведений, а это их бьёт по карману». Ну а чтобы довершить удар, автор, достав из старого сундука знакомую всем нам мысль, писал: «Гучков знает, что с закрытием клубов азарт не прекратится, а переселится в тайные игорные притоны и этот азарт ничто в сравнении с тотализатором на ипподроме». Проще говоря, зачем бороться, если нельзя зло истребить полностью.
Борьба за чистоту рядов кончилась ничем. Золотой бычок победил. 11 декабря 1908 года Съезд мировых судей, пригласив в качестве экспертов представителей игорных домов, не признал игру «Железная дорога» азартной. В обоснование такого вывода суд сослался на мнение экспертов, которые заявили, что «эта игра требует тонкого соображения, основанного на математической теории сочетаний, перестановок и соединений, по которым составляются таблицы игры, обязательные для понтирующих». Прокурор московского окружного суда Ю. А. Лопухин против такого решения не возражал, хотя и не имел ни малейшего представления о «математической теории сочетаний, перестановок и соединений».
Бытие снова победило сознание.
Глава четырнадцатая
ПОЛИЦЕЙСКИЕ И ВОРЫ
Преступники
В бедной России мечта разбогатеть, нажиться, получить выгоду, хотя бы маленькую, не покидала многих. Поэтому не удивительно, что у нас всегда было так много игроков, шулеров и мошенников. Романы и повести, скандальная газетная хроника, анекдоты и стихи — все они в большей или меньшей степени отражали и отражают эту нашу специфику. Вот одно из четверостиший того времени:
Ещё один стишок пришёл в Москву из Петербурга с письмом, отправленным некоей М. Ф. Бобровой в 1916 году наложенным платежом. Это значило, что для получения письма надо было заплатить 10 рублей, которые отправлялись самой Бобровой. На конверте было написано: «Секрет земного счастья». Находились любопытные, которые конверт вскрывали. В нём они находили другой конверт, а в нём бумажку со стишком:
Возможно, что кому-то этот совет пригодился и деньги были потрачены не зря, однако полиция Петрограда Боброву задержала и передала суду.
Способы отъёма денег у граждан были весьма разнообразны. От женских слёз до обещания «златых гор», от сбыта фальшивок до лицедейства — всё использовалось мошенниками всех мастей в России. Представьте: одинокая интересная дама, обладательница нескольких подмосковных дач, которые она сдаёт в аренду, заводит себе покровителя в лице немолодого, но состоятельного человека. Однажды она вызывает его к себе и он, явившись, застаёт любимую женщину в обществе какого-то мрачного типа и в слезах. Оказывается, она должна этому грубому извергу, подрядчику Копачелли (он постоянно шевелит густыми чёрными бровями и усами) 500 рублей, которых у неё сейчас нет, а он душит её за горло, не желая отсрочить уплату долга. Копачелли действительно рычит, скалится и грозит разорить все её дачи, если она сейчас же не отдаст долг. Она, с рыданиями и ломая руки, просит своего благодетеля выручить её. Тот, как человек добрый и галантный кавалер, торопится помочь бедной даме и даёт этому Копачелли 500 рублей. Когда добрый человек уходит, дама и её кредитор пьют шампанское и смеются над сердобольным кавалером.
Использование актёрских способностей позволяло мошенникам обезоруживать «клиентов» и заставлять их делать то, что, подумав хорошенько, они никогда бы не сделали. Однако рассеянность, стеснительность и правила поведения в обществе часто не позволяют человеку защитить себя от нахала и мошенника. Примером этого может служить случай с одним ювелиром. А произошло вот что. Однажды в 1898 году к одному из московских ювелирных магазинов подъехал в карете старик генерал в сопровождении лакея в ливрее. Генерала встретили, конечно, с поклоном. Ещё бы, это ведь не простой генерал, а генерал боевой: у него правая рука на перевязи, да и левая едва двигается. Он выбирает в магазине несколько золотых вещиц на тысячу рублей, собирается расплачиваться наличными, хватился, а денег-то и нет. Вот незадача! Выругался старый солдат, плюнул и, обратившись к хозяину, сказал: «Будь добрый, напиши, братец, моей жене записочку, а мой человечек съездит за деньгами, а то, сам видишь, писать мне тяжело». — «Извольте, ваше превосходительство», — ответил хозяин, взял перо, бумагу и написал под диктовку генерала: «Милая Варя, пришли немедленно тысячу рублей с этим человеком. Вечером объясню», а написав, спросил, как подписать, на что генерал небрежно ответил: «Напиши просто: „Твой Ваня“. А про то, что купил, не хочу писать, пусть сюрпризом будет». И улыбнулся широко и добродушно. Лакей с запиской уехал, а через полчаса деньги были доставлены и генерал с покупкой уехал. Его провожали до кареты, кланялись и просили приезжать ещё. Довольный хозяин магазина до конца дня всё руки потирал от удовольствия: не каждый же день у него делались покупки на такие большие суммы. Когда же он вернулся вечером домой, жена его спросила: «Зачем это, Ваня, тебе понадобилась тысяча рублей?» — «Какая тысяча, Варя?» — спросил купец. «Как какая, — удивилась жена, — да та, которую я по твоей записке лакею отдала. Важный такой лакей. Да вот же твоя записка!» — «Ах, я баранина!» — завыл муж, увидев собственную записку, и схватился за голову. Тут до него дошло, что генерал и лакей — жулики, прознавшие о том, как зовут его и его жену.
Уважительное отношение к боевым заслугам сограждан мошенники не раз использовали для извлечения преступных доходов. Для этого они надевали военную форму, вешали на грудь ничего не значащие регалии, такие как знак за спасение погибающих на море, жетон общества хоругвеносцев, иерусалимский крест, бронзовую медаль «За усердие» и пр.
Как известно, матрос Пётр Кошка прославился своими подвигами во время Крымской войны. Не успела война закончиться, как появился в Москве «матрос Кошка» в уланском мундире, до того обедневший, что просил подаяние. Генерал-губернатор Закревский, тот самый, что самолично избивал купцов в своём кабинете, велел его найти и доставить к нему. Нищий был задержан и предстал перед генерал-губернатором. Тут и выяснилось, что он самозванец, мещанин из Серпухова по фамилии Плотников, а мундир принадлежит не ему, а его брату.
Костюм и внешний вид в деятельности преступника имеют большое значение. Некий Ипогорский-Ленкевич, одетый в черкеску, представился в одной из московских гостиниц Константином Ебрагимовичем Шервашидзе — капитаном конвоя его величества, прибывшим из Петербурга. Ему предоставили лучший номер на первом, как он и просил, этаже, а он украл из номера всё, что мог, и скрылся через окно.
Члены одной жульнической шайки в Москве носили форменные фуражки различных ведомств. Шайка эта представляла собой компанию интеллигентных попрошаек. В неё входили врач, бывший студент, князь и прочие субъекты. Они ежедневно составляли план своей попрошайнической деятельности, выдумывали легенды о злоключениях, вынудивших их обратиться за помощью, распределяли между собой районы деятельности и отправлялись на промысел. Тут-то им и нужны были фуражки, которыми они менялись в зависимости от выдуманной легенды. Один из них, с большой, расчёсанной надвое бородой, великолепно владевший несколькими иностранными языками, выдавал себя за бывшего воспитанника одного привилегированного учебного заведения. Помимо этого, он заинтересовывал свою жертву тем, что в ближайшее время должен получить крупное наследство и деньги необходимы ему как раз на ведение дела по этому наследству, а уж там он в долгу не останется. Вечером участники шайки сходились в ресторане у Страстного монастыря, обедали, а потом пропивали и проигрывали на бильярде деньги, выпрошенные у добрых и отзывчивых людей. Если «сбор» был особенно удачным, то отправлялись на лихачах к «Яру», где закатывали дорогой ужин с певичками. О существовании этих мошенников московские газеты писали в 1903 году. Про людей такого склада были сложены такие строки:
Вообще о всяких мошенниках газеты писали постоянно. В 1896 году они рассказывали о том, как в галантерейную лавку вошёл хорошо одетый молодой человек и спросил у стоявшего за прилавком, как потом оказалось, сына хозяина, есть ли щипцы. Тот продал ему щипцы, а потом всё-таки спросил на всякий случай: «А для чего они вам?» Молодой человек сначала сказал, что это секрет, но потом согласился его раскрыть. Он подошёл вплотную к сыну купца и тихо сказал ему на ухо: «Чтобы часы срезать». Мальчишка остолбенел от неожиданности и даже не заметил, как покупатель исчез. Исчезли вместе с ним и часы хозяйского сынка, державшиеся на цепочке в кармане жилета.
А какое разочарование ждало некоего московского господина после встречи с одной услужливой и добросердечной парой! Встреча эта произошла в 1899 году на Устинской набережной. Наш господин шёл погружённый в свои мысли и не обратил никакого внимания на встречную парочку. Разойдясь с ней, он услышал позади себя голос мужчины: «Барин, поглядите-ка, вы весь в грязи». — «Ах, матушки мои! — вскрикнула женщина. — Это всё проклятые лихачи с их резиновыми шинами, никому от них проходу нету, ведь как всё пальто забрызгали! Всю спину!» После этих слов они, не спросясь, стали чистить пальто господина. За оказанную помощь он дал им несколько серебряных монет, они поблагодарили его. На том и расстались. «Есть же чуткие люди», — подумал господин в чистом пальто, однако через несколько шагов его стали мучить сомнения. Он решил посмотреть на месте ли его золотые часы, полез в карман, но ни часов, ни цепочки к ним не обнаружил.
В 1887 году москвичи узнали об аферисте Звягине — Звягинцеве, возглавлявшем шайку мошенников, состоявшую из одних женщин, о том, что арестованный в России, он по дороге в тюрьму опоил конвой опиумом и бежал в Константинополь, где выдавал себя за русского графа и пр. В 1900 году в Москву из Харькова, Одессы, Ростова прибыла шайка воров, среди которых был и известный шулер Котов, орудовавший на пароходах и в поездах. Шайка снимала шикарные квартиры, проститутки приводили в них приличных людей, которых обкрадывали, зная, что те заявлять не станут. Когда денег, обнаруженных в бумажниках жертв, было много, брали половину, треть. Подкладывали в портмоне вместо купюр бумагу. Главная квартира проходимцев находилась в доме по Георгиевскому переулку, там, где теперь располагается Государственная дума.
Прохвосты не брезговали ничем. В 1899 году газеты рассказывали о жуликах, которые продавали в ресторанах и кофейнях квитанции на заложенные дорогие вещи (бриллианты, меха). Заложено, например, кольцо с бриллиантом стоимостью 300 рублей, а квитанцию отдавали за 100. Простак, желавший обогатиться, покупал квитанцию, а когда выкупал по ней вещь, то видел, что она и 50 рублей не стоит.
У проходимцев не только нашего, но и того времени не было ничего святого, иначе как расценить действия одного скромного юноши, который в 1903 году ходил по московским монастырям и говорил, что привёз братии в подарок от богатого купца дорогую икону в бриллиантах. При этом объяснял, что икона находится на вокзале, и просил оплатить её доставку. Брал деньги и уходил. Никакой иконы, разумеется, ни на каком вокзале не было.
А чего стоила практика московских жуликов обманывать хороших людей в день Благовещения. В этот день, который, как известно, отмечается ровно за девять месяцев до Рождества, существовал обычай выпускать на волю птиц из клеток Некоторые специально приобретали птичек на Птичьем рынке, чтобы потом их выпустить на волю. Люди побогаче в этот день позволяли себе подарки подороже, они выплачивали долги за должников, посаженных в «яму», и тем самым выпускали их на волю. Вполне христианский и благородный поступок Жулики придумали, как из этого извлечь выгоду. Делали так один давал своему приятелю фиктивный вексель, тот этот вексель, естественно, не оплачивал, и лжекредитор сажал лжедолжника в «яму», надеясь на то, что того в день Благовещения выкупят. Если бы никто такого должника не выкупил — можно было долг простить, и должник снова бы оказался на свободе. А так добрый человек выплачивал по дутому векселю лжекредитору необходимую сумму и лжедолжника выпускали, как птичку, на волю. После этого мошенники пропивали деньги. Такой остроумный номер позволял одним лишний раз напиться, а другим сделать «доброе» дело. Узнав же о том, что стал жертвой мошенников, добрый человек терял веру в людей, после чего зарекался помогать кому-либо. Так постепенно, исподволь, мерзавцы убивали и убивают в народе его лучшие чувства, превращая его в нацию чёрствых и злых людей.
Пресса доносила до москвичей слухи о весьма оригинальных способах мошенничества. В 1884 году, например, стало известно о появлении в России небывалого вида фальшивой монеты. Это были деревянные рубли, облачённые в белую латунь.
С помощью фальшивых монет и банковских билетов в России было нажито не одно состояние. Рассказывали, что известный московский миллионер Хлудов встретил как-то в лесу бродягу. Тот признался, что он беглый каторжник и попросил помочь, сказав, что умеет делать фальшивые деньги. Хлудов поместил его в подвал, достал станок и прочее, и каторжник стал делать ему фальшивые деньги. Шло время. Бродяга стал умолять Хлудова отпустить его, но тот не внял его просьбам. Так и умер каторжник от перепоя в подвале. Там же и был зарыт.
Благодаря изготовлению фальшивых денег в Москве в середине XIX века завелись «скоробогатые» людишки. О возникновении их богатств рассказывали разные истории. Вот одна из них. Поведал её один школьный учитель, звали которого Иван Кузьмич. Вот что он рассказал: «В нумерах на Неглинке, в доме Воейкова, жил служивший со мной в одном учебном заведении бедный учитель рисования по фамилии Линдром. Человек он был добрейший и, как нередко бывает с такими людьми, до крайности бедный. Никогда у него денег не было. Бывало даже, что на пропитание занимал, правда долг всегда вовремя возвращал. А как-то занял у меня 40 копеек и не отдал. А не отдал потому, что на работу не вышел. День не вышел, другой. Пошли в нумера, а его и там нет. Пропал человек Пытались найти, да не смогли. Причиной того была, я думаю, его нелюдимость. С людьми он тесно не сходился, держался в стороне, правда, был у него один друг, отличный рисовальщик и гравёр. Звали его Николай Григорьевич. Работал он в типографии на Дмитровке, однако к этому времени в Москве его тоже не оказалось. Говорили, что он переехал в Тверь, да куда, точно никто не знал. Как-то в трактире один купец из Твери, с которым я разговорился, рассказал мне про этого самого Николая Григорьевича такую историю. Снюхался он как-то с одним помещиком в их губернии, а снюхался потому, что у того была своя типография. И стал Николай Григорьевич печатать в этой типографии пятидесятирублёвые банковские билеты. У помещика того для этого дела бумага с водяными знаками оказалась. А дознались до этого не сразу. Сначала люди стали замечать, что типографщик-то этот ни с того ни с сего разбогател. Лошадей купил хороших, дом, завёл любовницу, одел её как куклу и стал выдавать за свою жену. Все удивлялись, откуда у него деньги. Одни думали, что на богатой женился, другие — что клад нашёл. Заинтересовался этим вопросом и губернатор. Поручил он тогда одному хитрому чиновнику из полиции дознаться, откуда у этого Николая Григорьевича такое богатство. Сыщик тот допрашивать подозрительного типографщика не стал, а нашёл женщину из торговок, которой поручил сблизиться через кредит при продаже товара с его любовницей. Через месяц женщина пришла к чиновнику и рассказала о том, что деньги Николай Григорьевич получает от своего хозяина помещика и столько, сколько хочет, и что дружба их основана на какой-то тайне. Вскоре Николай Григорьевич по своим делам уехал в Москву. Тогда сыщик организовал негласный обыск в его доме. Было найдено на 20 тысяч пятидесятирублёвых фальшивых купюр, а также письмо от Линдрома, нашего учителя. И вот что он писал своему другу: „Бесценный друг мой, Николя! Я… успел надуть ещё банк в Петербурге на 26 тысяч рублей… Будь, пожалуйста, осторожнее, не рискуй. Заручись побольше капиталом и тогда оставь свою службу и уезжай в Москву, где можно жить вполне спокойно… У меня чужой вид (на жительство. — Г. А) Меня преследовали из Петербурга сыщики, но я успел добраться до Москвы на почтовых и от них удачно скрыться. Скакал по-дьявольски, не жалея, давал деньги ямщикам на водку. Прощай, будь здоров и помни мой добрый и полезный тебе совет. Твой до могилы Линдром“. При обыске у помещика тоже нашли фальшивые банковские билеты. Помещика и Николая Григорьевича арестовали и отправили в Сибирь. Линдрома же так и не нашли, а через пять-шесть лет получил я из Сергиевой лавры по почте письмо с десятью рублями, не подписанное, но догадался, что оно от Линдрома. Он писал: „Добрый Кузьмич! За 40 копеек — мой долг, я посылаю тебе десять рублей. Пожалуйста, не сердись на меня, что я не заплатил тебе этих денег в срок — некогда было. Я спешил выездом из Москвы. Я был в Москве два дня проездом, но повидаться с тобою не смог и едва ли когда увижусь, потому что желаю поместиться навсегда в каком-либо дальнем монастыре. Прощай“». Правду писал Линдром или врал — кто знает. Возможно, что за эти пять-шесть лет он растратил своё богатство, нажитое преступным путём, а возможно, что с помощью этого письма хотел обмануть полицию.
Писатель тех лет Вас. И. Немирович-Данченко окрестил нарождающуюся денежную аристократию в России «Каиновым племенем», а Карл Маркс назвал собственность капиталиста кражей. Преступления героев судебных процессов тех лет служат лишним тому подтверждением. Банки, кредитные общества, всевозможные липовые конторы часто служили прикрытием разного вида мошенникам. Главным для них было обставить всё чисто и культурно с внешней стороны, чтобы не привлечь внимания ревизоров. Прослужив несколько лет на более-менее ответственной должности в Кредитном обществе, какой-нибудь прохвост мог стать крупным домовладельцем и вообще «порядочным человеком».
Вольные жулики, не состоявшие на службе, нередко использовали в своей деятельности заведённые в стране правила и порядки. В нашумевшем деле «Червонных валетов» фигурируют эпизоды, связанные с «залогами». Как уже говорилось выше, даже при определении на место официанта наниматель требовал с поступающего на работу денежный залог. Залоги требовались и при поступлении на должность конторщика, управляющего и пр. Жулики пользовались этим. Они давали объявления в газете о том, что в какое-нибудь имение на Украине или ещё где-нибудь требуется управляющий с залогом в 500 — 1000 рублей. Когда же желающий поступить на место вносил залог и отправлялся по указанному адресу, то никакого имения (или завода, смотря по условиям договора) не находил. Он возвращался, шёл к нанимателю, но не находил и его. Операция довольно примитивная, однако обставлялась она картинно. Здесь были и шикарные номера в гостиницах, и важные господа, лежавшие во время переговоров на диване, и склонённые перед ними в почтительной позе их слуги и секретари, и фальшивые документы, и карлик в красной ливрее, и обещание хорошего денежного оклада, и орден Льва и Солнца в петлице, роль которого исполнял значок распорядителя бала в каком-нибудь третьестепенном заведении, и множество других пустых и эффектных штучек Богатство обстановки и самоуверенный, небрежный тон — залог успеха мошенника. Перед ними человек, не избалованный роскошной жизнью, робеет. Не случайно же люди, желая как-то подчеркнуть свою значимость, уже тогда гордо произносили в разговоре такую фразу: «Я-де вхож в дом такого-то и такого-то», называя фамилию какого-нибудь сановника или богача.
Осенью 1912 года на Тверском бульваре одно время собиралась толпа скромно одетых людей. Это были так называемые «биржевые артельщики». Они обсуждали своё положение, довольно невесёлое. Дело в том, что артели их лопнули. А приказали они долго жить потому, что хозяева в ответ на требования артельщиков вернуть залоги просто смылись, оставив их без работы и денег. Требование артельщиков было не случайным. Люди эти для того, чтобы внести залог при вступлении в артель, нередко закладывали своё имущество, влезали в долги. Вступив в артель, не сразу получали место, приносящее какой-то приличный доход, и довольствовались 25–30 рублями, на которые с трудом сводили концы с концами. В это время их использовали в основном как грузчиков. Место, которое артельщикам, наконец-то, удавалось получить, нередко находилось за тысячу вёрст от столицы. В центре, а тем более в Москве, места занимали «свои» кандидаты. Когда же недовольный своим положением рядовой артельщик принимал решение о выходе из артели, ему говорили: «Пожалуйста, мы вас не держим. Подайте заявление, а залог получите потом, когда подсчитаем ваши долги». А долгов набиралось столько, что от залога мало что оставалось. Тогда он шёл на последний шаг: давал объявление в газету о продаже своего залога, а теперь пая. Приходилось, конечно, при этом делать покупателю скидку, хотя и большую, но всё-таки меньшую, чем долг. Что получилось в результате коллективного протеста артельщиков Александро-Невской и Мещеринской артелей (именно так они назывались), мы знаем. Повозмущались, повозмущались люди на бульваре да и разошлись.
Жили в Москве прохвосты, которые промышляли обманом с так называемой «куклой», но не с той, в виде завёрнутых в платок листов бумаги, что подкидывали ещё в наше время под ноги какому-нибудь заезжему провинциалу мошенники, а с несколько иной. Чтобы проделать этот номер, аферистам нужно было найти человека, желавшего приобрести по дешёвке фальшивые кредитные билеты, а проще говоря, деньги. Узнав о том, что в Москву приехал именно такой субъект, аферисты подсылали к нему в гостиницу участника шайки под видом маклера и тот предлагал свести его со сбытчиком денег. После этого покупателя приглашали в трактир. Здесь ему показывали образцы фальшивых денег (на самом деле настоящих), после чего маклер, получив согласие, уходил из трактира. Оставшиеся в трактире аферисты говорили покупателю, что маклер известит его о месте и времени покупки. Через день-два маклер приводил покупателя на место встречи, обычно в какое-нибудь многолюдное место: буфет театра, гулянье в саду и пр. — и в укромном уголке, получив деньги от покупателя, передавал ему пачку фальшивых купюр и скрывался. У покупателя в руках оставалась «кукла», представлявшая собой бумагу, завёрнутую в несколько купюр.
Поскольку фокус с «куклой» стал известен многим, аферисты изобрели новый способ обмана. При этом способе маклер находил покупателя, показывал ему, как и раньше, образцы «фальшивых», а на самом деле настоящих, денег и назначал день покупки. Когда покупатель приходил в гостиницу за покупкой, то ему и тут вместо фальшивых отсчитывали самые настоящие деньги. Однако на крыльце гостиницы к покупателю подходили люди в штатском, похожие на агентов сыскной полиции, и говорили: «Вы были сейчас у такого-то и купили фальшивые деньги. Где они?» Тут с улицы входил околоточный надзиратель и, перекинувшись несколькими словами с «агентами», отбирал у покупателя свёрток и приглашал в участок Дело происходило вечером, когда темнело. Агенты торопились в участок, шли, не обращая внимания на покупателя, и тот, воспользовавшись этим, смывался, довольный тем, что легко отделался.
В одном из домов на Бронной улице в 80-х годах XIX века находилась квартира с роскошной обстановкой. В этой квартире собирались аферисты, обсуждали свои планы, готовили преступления и делили добычу. Среди ряда афер была и такая. Приезжал, к примеру, в Москву купец за товаром, и к нему, как и полагается, являлся в гостиницу комиссионер и предлагал товар какой-нибудь фирмы. При этом указывал цены на него. На следующее утро купец обходил лабазы и лавки, чтобы прицениться и узнать что почём. И тут оказывается, что везде товар стоит дороже того, который ему вчера предлагал комиссионер. Через день-два тот снова приходил к купцу и предлагал познакомить его с продавцом товара. Шли, как водится, в трактир. Здесь происходило знакомство с продавцом. Продавец предъявлял ему образцы товара. Купец соглашался его купить и давал задаток. Комиссионер же получал «куртажные» и уходил, а покупатель, продавец и его друзья ехали обмывать сделку в какой-нибудь загородный ресторан. Прокутив ночь, привозили купца на Бронную завтракать. Тут появлялся какой-то субъект и сообщал, что товар уже отправлен по железной дороге, и вручал купцу счёт и железнодорожную квитанцию. В квитанции этой имелась одна оговорочка, что товар «куплен по образцам». Чтобы «обмыть» завершение сделки, купца снова везли в кабак, а когда он напивался и засыпал — оставляли. Проснувшись и опохмелившись, купец возвращался домой, в свой городишко, и ждал, когда придёт купленный им в Москве товар, но тот так и не приходил, и тут купец понимал, что его обманули. Самое обидное было то, что и претензий-то предъявить было некому, поскольку документы были фальшивые, на вымышленных лиц. Впрочем, если бы даже сделка была реальной, то и в этом случае покупатель ничего бы не добился от продавца, так как тот мог всегда сказать, что товар подменила железная дорога, а та — что приняла товар без оговорок покупателя, поскольку он был куплен по образцам, а соответствовали ли эти образцы всему товару — неизвестно.
Перечислять здесь все способы жульничества и обмана нет никакой возможности, да это и не входит в нашу задачу. Это же не учебник для начинающих жуликов, сиречь бизнесменов. Были аферисты, закладывавшие в банки несуществующие имения по подложным документам, существовали так называемые «котики старух» — альфонсы, мелкие аферисты, не брезговавшие обманами портних, сапожников, перчаточников, содержателей меблированных комнат и пр.
Как-то, уже давно, я слышал, как одна почтенная старушка сказала: «Теперь у людей ничего святого нет, вот раньше люди ходили с кружкой, на храм собирали, и никто их не трогал, не обкрадывал». Добрая старушка была права, но не совсем. Случаи воровства денег из кружек и похищения самих кружек всё-таки бывали. Например, на Ильинке, на углу одного из домов, была выставлена кружка для сбора пожертвований в пользу нищих и убогих. Так нашёлся один «убогий», который сбил с кружки замки и похитил из неё 13 рублей 85 копеек. Воровали в Москве всё и отовсюду. Воры даже отвинчивали медные ручки от дверей подъездов и квартир и дощечки с именами их владельцев. Крестьяне деревень, расположенных вдоль Петербургской железной дороги, воровали телефонные провода со столбов, расставленных между столицами. В общем, как сказал один поэт на странице газеты «Московский листок»:
В конце XIX века профессиональные воры разделялись на «городушников» и «домушников». «Городушники» совершали кражи в магазинах. Делали они это так; заходили в магазин три-четыре вора, выбирали товар, что подороже: мех или материю — и просили приказчика ещё что-нибудь показать. Когда тот отворачивался для того, чтобы достать товар, вор хватал какую-нибудь вещь с прилавка или полки и прятал её в мешок, подшитый за подкладкой пальто. Для того чтобы не создавать лишней толщины в одежде, одевались попроще: мужчины в меховые шинели, женщины в ротонды, зимние накидки зимой и крылатки летом. После кражи один уходил с похищенным, а остальные заговаривали продавцу зубы. Бывало среди воров находились люди с довольно гнусными и подозрительными физиономиями, которые приказчики торговых рядов называли «отвлекательными». Они действительно отвлекали своим подозрительным видом приказчиков от настоящих воров. Были воры, у которых на внутренней стороне пальто были пришиты крючки, и они цепляли к ним похищенное. Случалось, вор перед закрытием магазина прятался в каком-нибудь ящике, а ночью вылезал из него и обворовывал магазин. Степан Кабанов был довольно удачливым вором. В 1895 году он совершил кражу золота и бриллиантов на 50 тысяч рублей из английского магазина «Шанкс» на Кузнецком Мосту, а потом похитил часы на 3 тысячи рублей в магазине Ги в Черкасском переулке. Попался он при попытке совершить кражу часов из магазина Мозера на Ильинке Он тогда спрятался в пустом ящике под прилавком, но его там вечером нашёл приказчик Однажды вора в ящике его товарищи отправили в почтовом поезде как посылку, а в дороге тот выкинул из вагона на ходу несколько ящиков с посылками и сам сбежал. Воры носили клички, такие как например, «Профессор», «Юзик», «Золотарец» и пр., и татуировки. У одного была такая: пьющая из бокала женщина и подпись: «Смочим немного внутренности».
Лучшими «городушниками» того времени в Москве считались Иосель Пайн — гомельский мещанин, крестьянка Авдотья Ивановна Шагова, Порфирий Богатов, его приятельница Екатерина Розанова, Яков Маслов, персидский подданный Оваев, еврейка Рохля Гразутис, она же Фельдман, — живая, юркая, проворная и смелая маленькая старушка. Как её звали на самом деле и сколько раз судили, сама полиция не знала. Официально, во всяком случае, у неё было 14 судимостей. Вечно она пользовалась фальшивым паспортом, благодаря чему избегала ссылки в Сибирь. Воровки среди женщин не были такой уж редкостью. Одна Сонька Золотая Ручка чего стоит. Родилась она в Литве в набожной семье так называемых «литваков» — литовских евреев по фамилии Соломониак. Среде, в которой она росла, не был чужд «блат» — контрабанда, самогоноварение, фальшивомонетничество. Сонька, а вернее, Шендли-Сура или Сима, была шустрой девчонкой: азартной, вспыльчивой, кокетливой, любила наряжаться и обожала драгоценности. В 15 лет родители выдали её замуж за варшавского мещанина Ицку Розенблада, и в 1864 году Сонька родила от него дочь Суру-Ривку. Вскоре, забрав у мужа 500 рублей и дочь, она бежала из Варшавы с рекрутом Матисом Рубинштейном. Потом она встретила известного в тех местах профессионального вора, бывшего провизора, по фамилии Блювштейн, который в год «зарабатывал» десятки тысяч рублей и говорил на нескольких языках. Став Софьей Блювштейн, Сонька втянулась в воровское дело и нашла в нём своё призвание. Сначала она совершала, как и её новый муж, кражи «на доброе утро», то есть похищала в гостиницах портмоне и драгоценности из открытых номеров, а застигнутая на месте, говорила вошедшему хозяину номера «доброе утро» и разыгрывала целый спектакль с недоразумением, ошибкой, а то и с признанием в любви. Совершала она и так называемые кражи «на цирлах» (на цыпочках) из богатых барских квартир. Кроме того, она во всех больших магазинах страны воровала бриллианты. Когда её соучастники отвлекали приказчика, она прятала их под длинные ногти. Кроме того, она постоянно меняла любовников и совсем не хотела вести спокойную семейную жизнь, о которой мечтал Блювштейн. В конце концов они расстались. Сонька ушла от мужа и связалась с карманным вором, который свёл её с «хеврой» (обществом) «марвихеров» — карманных воров. Именно в этом виде воровства Сонька нашла своё призвание.
Помимо профессиональных воровок вроде Соньки или Рохли Гразутис, попадались на воровстве кухарки, горничные, любовницы и проститутки. Попадались и такие, которые волокли всё, что попадётся под руку: часы, броши, цепочки, подсвечники, портсигары, сбрую, лошадь, экипажи, пенсионные свидетельства, квитанции, образки, драповые пальто — и при этом полагали, что брать мелочь — не преступление.
«Домушники» совершали кражи со взломом из квартир. Чтобы дорасти до этого «звания» воровского мира, надо было пройти, например, «должности» «поездошника» (они снимали вещи с экипажей, едущих с железнодорожных вокзалов), «парадника» (они воровали одежду из незапертых квартир, когда в передних не было прислуги, а если она там была, удаляли её, передав письмо для хозяина) и завершить своё воровское «образование» в тюрьме. Орудиями труда «домушникам» служили долото, отмычки, «фомки», иногда коловорот и «гитара». «Гитара» — кусок хорошего железа, а лучше стали, длиной 70 сантиметров. Один конец узкий, другой широкий, чем он и напоминал гитару. Никакой висячий замок перед этим инструментом устоять не мог. Нужно было только просунуть узкий конец в скобку висячего замка и посильнее нажать на широкий или широкий конец вставить между притолокой и дверью или между крышкой сундука и его стенкой и нажать.
К совершению преступления «домушник» готовился заранее. Через воров-парадников, заходивших в квартиру под видом мелких торговцев или ремесленников, домушник получал сведения о расположении комнат в квартире, её обстановке, жильцах Дождавшись выезда последних на дачу, «домушник» несколько дней осматривал дом, замечая, когда выходят на дежурство дворники этого и соседних домов. Потом выбирал момент и непременно днём шёл с парадного хода. Со слов же парад-ника «домушнику» было известно, как закрывается и как открывается квартира. Войдя в квартиру, он закрывал её и взламывал замки шкафов и комодов. Выбирал ценные вещи, связывал узлы и выносил их с парадного крыльца, что вызывало меньше подозрений. Настоящих «домушников» в Москве было мало. Среди них в конце XIX — начале XX века числились: Быстров, полжизни проведший в острогах, ссыльно-поселенец Некрасов, крестьянин Михаил Князев, 15 лет просидевший в остроге, много раз судимый дворянин Леонид Валерьянович Померанцев, Сенька Картузник и некоторые другие.
Помимо «домушников», специалистами по крупным кражам были так называемые «громилы». Они совершали кражами со взломом, проламывали стены, ломали замки или, как тогда говорили, «проделывали сундуки».
«Громилы», как и «домушники», сначала присматривались к дому, который хотели обворовать, а то и поступали к хозяевам его на службу. Перед тем как пристроиться на нужное место, заводили знакомство с прислугой. Приглашали, например, кучера в кабак, угощали и становились ему лучшими друзьями. Кроме того, просили местных лавочников дать им рекомендации. Те не возражали в надежде на то, что человек, устроившись на место, не будет обходить их лавки стороной. Когда спрашивали рекомендации, ссылались на лавочника, а на вопрос: «Давно ли он вас знает?» — отвечали: «Да как же, из одной деревни». Бывало, на службу к хозяевам намеченного для разграбления дома поступало и двое, и трое «громил»: один — кучером, другой — дворником. Служа на новом месте, бандиты угощали спиртным прислугу да так, чтобы скомпрометировать её перед хозяевами. Когда неугодного им кучера или дворника увольняли, они старались пристроить на его место своего человека. За время работы они приручали собак для того, чтобы те не лаяли, а особенно злых и не поддающихся приручению травили стрихнином. Летом хозяева всем семейством уезжали на дачу. Тогда «громилы» устраивали «новоселье», начинали кутить. Когда же оставшаяся старая прислуга напивалась, пускали в дом товарищей и вместе с ними всё из дома вывозили. Первоклассными «громилами» в Москве тогда считались Павка Балканский и беглый каторжник Некрасов (оба убийцы), беглый сибирский поселенец Бериш Шегаль, он же Буль, Янкель Улановский, бессрочно-отпускной рядовой Арон Неусыхин, отставной рядовой Зисман Шпигельштейн, он же Алёшка Беспалый, осуждённый за три убийства на каторгу, Андрей Болдоха и бежавший из Сибири Шеким Шехтер.
«Громилы» нередко пользовались услугами наводчиков. Эти наводчики служили посредниками между «громилами» и агентами сыскной полиции. Они передавали последним «лапки», то есть известную долю похищенного. Доля эта составляла 10 процентов начальнику сыскной полиции и ещё 5 процентов каждому из надзирателей. Наводчики нередко сбывали всё похищенное. Среди них встречались лица из разных классов общества: купцы, домовладельцы и даже агенты сыскной полиции.
Среди воровских специальностей можно также назвать «шарашников» — карманников, ворующих бумажники в театрах, художественных галереях, на железных дорогах и пр. Совершали воры кражи «на мойку» — в железнодорожных поездах, кражи «на очки», когда вор поступал на место по подложному паспорту и затем обворовывал нанимателя, как это делали домработницы, горничные и кухарки, и «на сличку». В этом случае вор выдавал себя за торговца-армянина. В каком-нибудь переулке или на улице он обращался к намеченной жертве и просил проверить, например, счёт на проданный ему товар. При этом он говорил, что русского письма он не понимает, и показывал русские деньги, полученные за товар, прося показать свои, чтобы сличить не фальшивые ли он получил. Рассмотрев деньги и при этом незаметно завладев частью их, вор успокаивался и удалялся.
Помимо всех этих блатных названий воровского ремесла преступный мир знал немало других слов, непонятных простым смертным. На языке этом Хитровский рынок назывался «Юр-базар», борщ или щи носили название «ритатуй» или «рататуй», торговка закусками называлась «бандурой», порядочная девушка — «фиалкой», ночлег — «могилой», рябого называли «драповым», «коржавым», сыскное отделение — «трепальней», наручники — «браслетами», шашку — «селёдкой», карту «шестёрку» — «три с боку», «восьмёрку» — «четыре с боку», рубашку — «бобочкой», картуз — «капором», извозчика — «чужбаном», церковь — «клюкой», торговца краденым — «барыгой», вора — «своим», нож — «пером», судью — «добрым барином». «Купить» означало украсть, «дербанить» — делить, «отжарить от затырщика» значило утаить от пособника, «блатовать» — подкупать, бумажник называли «кожей», мужской кошелёк — «шмелем», портмоне — «шишкой», замок — «серьгой», потерпевшую даму — «марухой», а любовницу вора — «чепчихой». В воровском языке использовались и такие еврейские слова, как «штумп» («штымп») — потерпевший, «мент» — полицейский, «фарцитер» — пособник и пр.
Время от времени потрясали москвичей дела о громких и страшный убийствах. В 1903 году стало известно о так называемой «Каиновой шайке», возглавляемой неким Савченко, выдававшим себя за богатого землевладельца. В газете «Южный край» и других участники банды давали объявления о найме служащих. Узнав о том, что «на хорошее место требуется конторщик с залогом 500 рублей», доверчивый человек приходил к Савченко, вносил деньги и отправлялся на место, а по дороге его убивали. Под видом лакеев у Савченко служили наёмные убийцы. Они душили в поездах и в гостиницах барышень-кассирш, снимали с убитых золотые часы и отбирали другие ценности. Ужас на людей наводила шайка «Чёрного автомобиля», возглавляемая Сашкой Семинаристом (Александром Самышкиным), безжалостно убивавшая и грабившая людей, и шайка поджигателей, во главе с Клюквиным и Дмитрием Кузнецовым — «Митькой Кондитером». Пользуясь тем, что люди при пожаре выбрасывали на улицу вещи, преступники похищали их. Негодяи подожгли в Москве более шестидесяти домов. Бывало, пожар охватывал несколько строений, в которых жили рабочие. В одном из пожаров сгорел мужчина с двумя дочерьми тринадцати и шестнадцати лет и трёхлетним сыном. Жена его выпрыгнула со второго этажа на улицу, расшиблась и стала калекой, похищенные вещи бандиты сбывали на рынках. У одного барыги по фамилии Цыганов полиция при задержании нашла золотые украшения сгоревших при пожаре девочек Через два месяца задержали и Клюквина с Кузнецовым. Их не расстреляли: смертной казни тогда к убийцам не применяли.
Образцами человеческой подлости, как показывает жизнь, нередко становились и становятся преступления людей, далёких от преступного мира.
В декабре 1901 года Москва была потрясена убийством в Божениновском переулке. Здесь, в Хамовниках, недалеко от дома, где жил Л. Н. Толстой, гимназист Алоиз Кара убил свою мать и двух сестёр (отца и брата не было дома). Незадолго до этого сын чешского пивовара влюбился в кафешантанную певицу Смирнову. Для того чтобы стать её ухажёром, Алоизу нужны были деньги, а отец выдавал ему 70 копеек в день. Негодяй стал красть из дома вещи, украл 500 рублей для того, чтобы купить подарок своей любимой. Когда он в очередной раз попытался взять из дома вещи, на его пути встала мать. Тут и наступила кровавая развязка.
В 1913 году в Московском окружном суде проходил громкий процесс по обвинению Прасолова в убийстве жены. Молодой красавец увлёк гимназистку и казалось, что любви этой не будет конца. Однако, как это нередко бывает с самодовольными, избалованными женской любовью молодыми мужчинами, Прасолов охладел к жене и пустился по жизни в пляс, бросаясь на женщин, как деревенская жучка на прохожих. Развращать жену-гимназистку ему вскоре надоело. Он стал бить её и хамить ей, предлагая «за три целковых» продаваться на бульваре. Ну а когда всё приданое жены им было растрачено, то ушёл из дома, бросив жену и маленькую дочь без средств к существованию, и завёл роман с шансонеткой Фрумсон (по сцене «Анджелло»), которую и стал обкрадывать, благо слыла она тогда «Королевой брильянтов». Единственный раз он, правда, пришёл домой. Было это тогда, когда умерла его дочь. При этом им была разыграна очередная комедия, на этот раз под названием «Неутешное горе благородного папаши». На похороны дочери он не пришёл: провалялся в постели с какой-то бабой. Шло время, Прасолов кутил в ресторанах и однажды в ресторане «Стрельна» встретил жену в компании знакомых. Это его очень возмутило, и он потребовал, чтобы она немедленно шла домой. Она отказалась. Тогда он достал из кармана пистолет и выстрелил. Присяжные нашли, что преступление он совершил в состоянии «умоисступления». Интересно от чего, от пьянства, что ли?
Проявленная присяжными заседателями в данном случае чуткость, позволившая Прасолову получить незаслуженно лёгкое наказание, была, возможно, следствием того впечатления, которое произвели на них его внешность, его поведение в суде. Вид молодого, красивого мужчины, страдающего или изображающего страдание, не могут не найти отклика в душе неискушённого человека, принимающего каждое слово преступника за чистую монету. Этим во многом и объясняется высокий процент оправдательных приговоров, вынесенных судом присяжных. Диапазон переживаний и состояний, в которых пребывают присяжные в момент принятия решения, вообще необычайно широк и простирается от стремления любым способом уклониться от осуждения подсудимого и до срывания на нём злости по тому или иному поводу. Не все приветствовали появление этой формы правосудия, поскольку сомневались в соответствии её российским обычаям и привычкам. Они говорили о том, что христианам не дано судить своего ближнего и не следует их в этом искушать, ставя на разрешение вопрос о виновности или невиновности подсудимого; что вопрос о виновности есть вопрос внутреннего самосознания и что только Бог — судья человеку, а для людей чужая душа — потёмки. По их мнению, верующего человека страшит участие в суде, где вопрос о преступности подменяется вопросом о греховности. Для него судить душу своего ближнего — грех. «Судья, — говорили они, — не имеет права вторгаться в душевный мир подсудимого, а, между тем, как часто и как цинично у нас роются в чужой душе и обвинители, и защитники! Единственное, что земные судьи вправе делать, — это судить о внешних доказательствах. На их разрешение может быть поставлен вопрос не о виновности подсудимого, а только о том, считают ли они совершение им преступления доказанным».
Проникнуть в душу человека, разделить людей на чистых и нечистых, порядочных и преступников — давняя мечта человечества. К решению её приложили руку короли и епископы, жрецы и гадалки, доктора и ясновидящие, учёные и хироманты. Последние, как известно, считают, что вся суть человека запечатлена на его ладонях. Специалисты «уголовной хиромантии» в начале XX века находили ладони убийц отвратительными. На них отражалось влияние Сатурна и Марса — олицетворяющих насилие, и Меркурия — жадность и воровство. Длина большого пальца, по их мнению, указывала на непреклонную волю, а плоскость холмов Юпитера, Сатурна и Солнца говорила о равнодушии к искусству. Выпуклость же холма Меркурия хироманты объясняли жадностью, а разделение линии головы на ладони предвещало её отсечение. Углублённая линия жизни, по их мнению, говорила о склонности к убийствам.
Хироманты-антропологи также выделяли некоторые признаки во внешности человека, говорившие, по их мнению, о склонности к преступлению, и в частности к убийству. К ним, по мнению хиромантов-антропологов, относятся тяжёлые кулаки, указывающие на небольшой ум, чёрные длинные волосы, выражающие порок скупости, большие челюсти, глухой голос. Скуловую морщину, пересекающую шею, антропологи именовали «морщиной порока», характерной для преступников. Хироманты-психологи подметили, что преступник, ожидая жертву, подносит руку к галстуку, а вернее, к шее, и назвали этот жест «знаком святого Иоанна», то есть Иоанна Предтечи, которому отсекли голову.
И всё-таки, сколь ни заманчивы и смелы рассуждения хиромантов о преступных признаках на ладонях и во внешности человека, относиться к ним со всей серьёзностью, думаю, не следует, хотя, конечно, расовые признаки века цивилизации, условия жизни, обычаи и нравы не могут не откладывать своего отпечатка на лицах людей. Достаточно посмотреть старинное иллюстрированное издание книги Власа Дорошевича «Сахалин» с помещёнными в ней портретами каторжников, чтобы убедиться в этом.
Следует заметить, что некоторые высказывания по поводу преступности того далёкого прошлого не лишены оптимизма.
«Профессиональных убийц, как за границей, — писал автор одной из статей, касающейся вопросов, связанных с преступностью, — у нас, благодаря Бога, нет. Русский человек, как бы он ни был порочен, всё ещё помнит Бога, и ни один из преступников до сих пор ещё не сделал убийство своим ремеслом, что зауряд встречается между иностранными преступниками».
Частично этот оптимизм объясняется, наверное, тем, что в те годы не была ещё построена Восточно-Сибирская железная дорога и Сибирь с Сахалином, куда выпроваживались из Европейской России преступные личности, ещё не утратили значения отхожего места империи. Что же касается иностранных преступников, то автор упомянул их не случайно. В Западной Европе в XVI веке, когда война протестантов с католиками стала особенно жестокой, действительно распространилась мода на наёмные убийства. С убийцей заключался контракт, а современники называли это «убийством на итальянский манер». В России таких договоров не заключали, хотя убийц к супостатам своим подсылали. Автор приведённых выше слов об отсутствии в России убийц-ремесленников главное объяснение этому видит в Боге и вере. «„С нами Бог!“ — непрестанно твердит русский народ, — писал он. — А народ, который знает Бога, верит в него и надеется на него, — вечный народ, и нет для него никакого страха, кроме великого страха — страха Божия».
М. Дмитриев объяснял отсутствие у нас некоторых европейских разновидностей убийств национальными особенностями соотечественников. Он писал: «У нас почти не бывает убийств, хладнокровно задуманных заранее, а всегда в пьяной драке и в бесчувственном самозабвении. Нет, я думаю, народа, который бы так мгновенно воспламенялся и так скоро остывал. Через минуту после зверского побоища те же люди готовы обниматься! Почти не бывает смертоубийства из мести, редко из ревности и никогда из оскорбления чести, которой русский человек совсем не понимает. Его разругают — он лезет драться, но не с намерением смыть в крови личную обиду, потому что по пословице „брань на вороту не виснет“, а как зверь, которого раздразнили палкой. Иногда в этой драке последует и убийство, но это не месть, а бешенство, усиленное по большей части вином… по понятию нашего народа, уважать — значит или напоить допьяна, или сбавить цену с продажной вещи — другого значения оно не имеет».
Под воздействием статистических данных взгляды, не лишённые оптимизма, выражали и другие деятели того времени.
«Ежегодно в России, — писала „Судебная газета“, — регистрируется 80 тысяч преступлений… В такой юной, в историческом смысле, стране, как Россия, трудно ожидать вырождения. Сумасшедших и слабоумных среди преступников у нас в России не больше, чем среди населения вообще (не то что в Европе, где процент неполноценных среди преступников выше, чем среди населения вообще), черепа их (преступников. — Г. А.) не отличаются от остальных и лица те же, что и вокруг нас… У нас большинство преступлений связано с бродяжничеством и пьянством… Преступность в России — результат не вырождения, а „нравственной болезни“».
Уж не знаю, радоваться ли тому, что у нас преступник не отличается лицом от нормального, законопослушного человека, или расстраиваться, и чем объяснить такое явление? Тем ли, что наш преступник самый нормальный в мире, или тем, что наш человек самый преступный? Впрочем, насколько я заметил, кое-какая разница в лицах всё-таки имеется, хотя бы в их выражении. Что же касается черт лица, то после значительного сокращения в России таких человеческих типов, как дворяне и священнослужители, где вырабатывалась порода, лица преступников и непреступников перестали сильно различаться между собой, поскольку те и другие являлись и являются в основном потомками и представителями других, вполне общедоступных сословий.
Кроме того, нельзя забывать и годы страшных войн и иных потрясений, не лучшим образом отразившихся на населении нашей страны.
Цензор и автор известных дневников Александр Васильевич Никитенко писал: «Русский человек не выносит трёх вещей: труда, порядка и своего величия… Когда россиянин говорит о честности, то это всё равно что глухой говорит о музыке…» Тот же Дмитриев признавал, что одним из главных мотивов совершения убийств в России, наряду с «порывом и воспламенением», является корысть. «Корысть и разврат, — писал он в своих воспоминаниях, — вот что пускает глубокие корни почти неистребимо. Убийца может ещё раскаяться, но вор остаётся по большей части всю жизнь свою вором!» — и далее: «Вникнув в поступки человеческие, и в побуждение их действий, я не вынес из моих наблюдений уважения к человечеству вообще и добрых мнений о русском человеке в особенности».
То, что автор воспоминаний не вынес добрых мнений о людях, узнавая преступников, естественно. Помимо зла, ими содеянного, они постоянно были готовы к совершению всевозможных подлостей и низостей. К примеру, арестанты в наших тюрьмах оговаривали честного человека, а потом вымогали у него деньги за то, чтобы снять оговор. Печально, что у автора воспоминаний сложилось такое мрачное отношение к народу. Культурному человеку в России всегда было трудно понять простого человека, уж больно далеки они были друг от друга. «Человек из народа» интеллигенту в собственной стране был не намного ближе, чем какой-нибудь австралийский абориген.
Многие в России возлагали надежды на рост культурности населения. Полагали, что именно она не позволит человеку совершать преступления. А. П. Чехов, по воспоминаниям А. И. Куприна, «с твёрдым убеждением говорил о том, что преступления, вроде убийства, воровства и прелюбодеяния, становятся всё реже, почти исчезают в настоящем интеллигентном обществе, в среде учителей, докторов и писателей».
Нельзя с этим не согласиться. Учителя, врачи и даже писатели не бьют стёкла в домах, не шарят по карманам пассажиров в трамваях, не грабят в подворотнях. Однако это не мешает появляться в их среде тем, кто вымогает у людей под тем или иным предлогом деньги, поднимает руку на ребёнка, развращает его и пр. И ничего другого не остаётся, как прийти к печальному выводу что, когда не хватает воспитания и душевной чистоты, никакая профессия не удерживает человека в рамках «настоящего интеллигентного общества», о котором мечтал А. П. Чехов.
Блюстители порядка
По сей день мы не можем добиться того, чтобы блюстители порядка, не говоря уже о прочих гражданах, стали у нас достаточно культурными. «Битьё по зубам, — писал Дмитриев, — сечение, содержание в угарной комнате, кормление одними солёными сельдями без утоления жажды… без этого у нас не обходится ни одно полицейское следствие». Возмущаясь такими методами вместе с уважаемым автором мемуаров, хочется заметить, что использовали их в своей работе не какие-нибудь профессиональные садисты или «заплечных дел мастера». Нет, это были простые русские люди, далёкие от всяких инквизиторских штук Когда урядник Сысуенков из города Мокшана, для того чтобы добиться признания подследственного Картаева в краже и найти похищенное, смочил водой ложку соли и заставил Картаева её съесть, а после этого не давал ему шесть суток пить и есть, он всего-навсего применил средство, которому научила его ещё в детстве родная мать, когда он, совершив какую-нибудь пакость, не хотел в ней признаваться.
Выходит, что нет ничего удивительного в том, что мордобой и пытки были для российских стражей порядка обычным делом. Тем более что когда они из простых мужиков, привыкших с детства к порке и прочему насилию, становились урядниками, околоточными надзирателями и городовыми, то им никто не разъяснял, что теперь всё, что они будут делать по службе, они будут делать от лица государства, и судить о государстве граждане будут по их поступкам. Считалось, в частности, обыкновенным для полицейского чина побираться перед праздниками, докучая состоятельным гражданам своими поздравлениями. В связи с этим московский обер-полицмейстер 21 декабря 1895 года даже издал приказ, в котором говорилось о том, что ввиду приближения праздника Рождества Христова и Нового года чины полиции предупреждаются о «непринятии от жителей каких-либо подарков по службе, под опасением немедленного удаления от занимаемых должностей». Были в приказе и такие слова: «…предлагаю приставам иметь ближайшее наблюдение, чтобы городовые отнюдь не ходили в праздники по домам с поздравлениями домовладельцев и других обывателей». Ну, что дворники ходили по квартирам с поздравлениями — это ещё куда ни шло, но чтобы городовые — это уж слишком. Хотя чему тут удивляться? Ещё в 1873 году в магазине Дациаро на Кузнецком Мосту была выставлена картина Леонида Ивановича Соломаткина «Поздравление купца с наградой двумя полицейскими». Полиция тогда велела эту картину убрать, чтобы она её не позорила, ведь на ней тоже были изображены такие побирающиеся полицейские.
Понятия о правах и обязанностях государства и граждан в XIX веке не были чётко разграничены ни в законах, ни в головах. С гражданами было проще: они должны были подчиняться начальству, но многим даже культурным людям не всегда было ясно, что государству дозволено, а что нет. Антон Павлович Чехов 4 марта 1899 года в ответ на письмо А. С. Суворина о студенческих «беспорядках» и о том, что цензура не позволяет обсуждать их в печати, писал: «…Государство запретило Вам писать, оно запрещает говорить правду, это произвол, а Вы с лёгкой душой по поводу этого произвола говорите о правах и прерогативах государства — и это как-то не укладывается в сознании. Вы говорите о праве государства, но Вы не на точке зрения права. Права и справедливость для государства те же, что и для всякой юридической личности. Если государство неправильно отчуждает у меня кусок земли, то я подаю в суд, и сей последний восстановляет мое право; разве не должно быть то же самое, когда государство бьёт меня нагайкой, разве я в случае насилия с его стороны не могу вопить о нарушенном праве? Понятие о государстве должно быть основано на определённых правовых отношениях, в противном же случае оно — жупел, звук пустой, пугающий воображение».
Грубость русской полиции была известна. Не случайно упомянутый выше клоун Танти, демонстрируя в 1887 году публике свои познания в области иностранных языков, о любви говорил по-французски, песню пел по-итальянски, военные команды отдавал по-немецки, а по-русски только гаркнул: «Молчать!»
Жизнь, правовое сознание, культура — всё это, конечно, не возникает в один момент на пустом месте. До Петра Великого, например, для осуждения человека было достаточно одного признания вины, до судебной реформы 1860-х годов решения о телесных наказаниях не нуждались в утверждении прокурором, хотя наказания эти были довольно жестокими: при наказании кнутом вырывались куски мяса из тела. За ложный донос осуждали к тому наказанию, под которое виновный подводил невиновного своим доносом, за кражу на сумму не более 100 рублей наказывали плетьми без ссылки, а за кражу свыше 100 рублей — со ссылкой в Сибирь. Оценивая стоимость похищенной картины, суд исходил из стоимости холста и красок, на неё потраченных. Труд художника в расчёт не принимался. «Не помнящими родства» называли тех, кто не мог назвать ни своих родителей, ни место, где он родился. Такие лица находились вне общества и были обречены на пожизненную сибирскую ссылку При Николае I, для того чтобы снизить количество заключённых в стране, виновных отдавали в солдаты. От всего этого средневековья не так легко было отказаться, тем более что на его стороне нередко была целесообразность, а на стороне новшеств — раздражающее и мешающее привычной жизни своеволие.
В 1864 году был введён суд присяжных. Присяжными в суде могли стать русские подданные не моложе двадцати пяти и не старше шестидесяти лет, жившие не менее двух лет в данной местности. Крестьяне могли стать присяжными заседателями, если до этого занимали должности в крестьянском общественном самоуправлении. Не могли быть присяжными заседателями некоторые категории чиновников, учителя народных школ и те, кто находился в услужении у частных лиц. Существовал для присяжных заседателей и имущественный ценз: 10 десятин собственной земли или имущество на сумму от 500 до 2 тысяч рублей, в зависимости от размера города, в котором выбирались. Спустя несколько лет ценз этот был увеличен. Сложилось в те годы и адвокатское сословие. Появились присяжные поверенные. Существовали и частные поверенные. Присяжных назначал окружной суд, а частных выбирали сами обвиняемые. Существовали ещё, как в прежние времена, «ходатаи по делам», не имеющие никаких адвокатских прав. По закону такие лица могли выступать в суде не более трёх раз в год, в чём давали судье подписку. Однако, становясь с помощью так называемой «передаточной надписи» на место клиента, они обходили это положение закона. Это была нищая братия, ютившаяся, где придётся, и обитавшая большей частью в трактирах, где и составляла разные прошения и ходатайства. Появились и знаменитые адвокаты, слушать речи которых ходила, как в театр на знаменитых актёров, «вся Москва». Знаменитости ради красного словца ни перед чем не останавливались. В мае 1884 года Петербургская судебная палата объявила присяжному поверенному Коробчевскому выговор за то, что он в своей речи сравнил полицию с гоголевскими крысами, которые, как известно, пришли, понюхали и пошли прочь. Нападки на такой важный государственный орган, как полиция, вообще не поощрялись. Заметив как-то в газетах несколько статей с критическими замечаниями в адрес полиции, московский обер-полицмейстер обратился к генерал-губернатору с письмом, в котором писал: «Ввиду проявляющегося в нашей прессе систематического стремления при всяком удобном случае порицать действия полиции и возбуждать к ней недоверие и неуважение, и, принимая во внимание, что такое отношение печати к действиям полиции отнимает у общества убеждение в безопасности и порождает в среде самой полиции крайне вредные, особенно в настоящих условиях, колебания и неуверенность при исполнении лежащих на ней обязанностей, — признаю необходимым, согласно последовавшему Высочайшему повелению, пригласить редакторов бесцензурных газет и журналов воздерживаться от печатания порицательных и обличительных в отношении к полиции статей… и предупредить их на будущее время о том, что голословное и систематическое порицание полицейских учреждений и начальства неминуемо вызовет против виновных изданий строгие административные взыскания». Заканчивалось письмо обычной в то время фразой: «Примите, Милостивый Государь, уверение в совершеннейшем моём почтении и преданности».
Письмо это было написано в 1878 году, когда полиция только начинала свою деятельность, заменив собою Управу благочиния, благополучно потонувшую в груде дел и бумаг. А создана эта управа, которую «юмористы» тех лет называли «утроба бесчиния», была в ноябре 1782 года. Среди возложенных на неё полицейских функций была и такая, как организация тушения пожаров. Управа расписывала по частям, кварталам, обывательским дворам число лиц, обязанных являться на тушение пожара. При этом пожарные каждой части города должны были являться на пожар в картузах с цифрами и разного, присвоенного каждой части, цвета. Если домохозяева не посылали на пожар прислугу, то их сажали на три дня в кутузку, а самих пожарных били палками. «Для укрощения людей подлого рода», таких как купцы, разночинцы, крестьяне, квартальному надзирателю не возбранялось и поколотить виновного только отечески, «чтобы смертоубийства от боя не было». В 1799 году частные приставы были переименованы в инспекторов, а квартальные надзиратели — в унтер-инспекторов и учреждены пожарные команды, однако участие в тушении пожаров возлагалось, как и прежде, на обывателей. Из них же набирались и сторожа. Сторожа помещались в будках (по три-четыре сторожа на будку). Их стали называть «будочниками». В Москве имелось 352 будки. Зарплата у чинов полиции была не так уж высока, но жить было можно: провизию они брали у жителей города бесплатно. Сама же полиция помимо бюджетных средств имела доход от клеймения хомутов. В конце XVIII века за въезд для торга в Москву стали брать пошлину с дров, сена и угля, а также с тёса и «жизненных припасов», таких как пшеница, телята, гуси, куры, дрова и пр. В 1812 году полиция получила новую форму и обязанность привлекать для засвидетельствования правильности производимых процессуальных действий понятых. Широкое привлечение в полицию после войны военных способствовало укоренению в ней дисциплины и определённых принципов.
Что касается административно-судебной деятельности Управы благочиния, то она менее всего была подвержена преобразованиям, хотя и нуждалась в этом. Проверка её деятельности, проведённая в 1851 году, показала, что за последние 25 лет объём её работы увеличился вдвое и четырём её членам в каждый, как тогда говорили, присутственный день, длившийся пять часов, приходилось рассматривать до двух тысяч дел, что было совершенно нереальным.
Интересны замечания проверяющих по поводу работавших в управе чиновников. Вот что в них сказано: «В канцелярию Московской управы благочиния и во все части её ведомства поступают на службу канцелярские служители большею частью или лишённые способностей от природы, или безнравственные, не принимаемые в другие ведомства, или худо приготовленные малограмотные молодые люди, не приносящие для службы существенной пользы. Полицейское начальство, не имея штатных средств приобрести на службу своего ведомства людей полезных для службы, вынуждено принимать каждого без разбору, потому что в такую тягостную ответственную службу, на жалованье писцу от 18 до 70 рублей в год, а столоначальнику, на котором лежит важная обязанность хозяина стола, по 100 рублей в год, никто из способных и полезных людей не изъявляет желания поступить. Частные приставы, квартальные надзиратели и следственные приставы исполняют письменные дела наёмными людьми нередко из пьющих, безнравственных мещан или исключённых из службы за дурное поведение и поступки чиновников, которые при малейшем неудовольствии оставляют свои занятия, не сдав другому в должном порядке бывшие на руках дела…»
Далее проверяющие остановились на материальном положении чиновников более подробно, и вот что они писали:
«Канцелярские чины по бедности… лишены всех способов к содержанию. Некоторые из них для дешевизны квартир живут в отдалённых частях Москвы, как то: в Сокольниках, на Воробьёвых горах и пр. Они не имеют ни приличной одежды, ни спокойного угла и часто даже пищи. В полурубище в сильные морозы они подвергаются простудам, лишаются навсегда здоровья или самой жизни. Прибыв в управу, они заботятся прежде всего не об исполнении обязанности службы, а о том, чтобы достать для себя на хлеб, написав для просителей какую-либо бумагу. При выдачах из управы частным лицам денег они осыпают их просьбами о пособии. При этом унижается репутация места и нет возможности восстановить приличия. Всё это, к сожалению, совершается в глазах иностранцев, которые, выбыв за границу, могут рассеять неблагопристойные понятия вообще о полиции нашего отечества».
Да уж, чего-чего, а осрамиться перед иностранцами мы всегда боялись — гордость не позволяла. Подобную картину иностранцы, кстати, могли увидеть не только в Управе благочиния. Благосостояние её работников особо не отличалось от благосостояния чиновников других департаментов и учреждений, даже петербургских, где, кстати, служил Акакий Акакиевич Башмачкин, известный тем, что с него грабители сняли новую шинель. Государство российское в те времена не было столь богато, чтобы обеспечивать хорошее содержание всякой мелюзге вроде Башмачкина. К тому же уж очень дорого обходилось государству содержание царского семейства, двора, генералов и чиновников высшего разряда. Под влиянием этих обстоятельств сформировалась, надо полагать, и психология власть предержащих по этому вопросу, которую отразил в пьесе «На всякого мудреца довольно простоты» Александр Николаевич Островский. В пьесе прохвост Глумов, втираясь в доверие к генералу Крутицкому, взялся редактировать его «Трактат о государственной службе». Между ними по поводу заключённых в трактате мыслей происходит такой разговор:
«Глумов: Вашим превосходительством весьма сильно выражена прекрасная мысль о том, что не следует увеличивать содержание чиновникам и вообще улучшать их положение… Артикул двадцать пятый: „Увеличение окладов в присутственных местах, если почему-либо таковое потребуется, должно быть производимо с крайней осмотрительностью, и то только председателям и членам присутствия… дабы сии наружным блеском поддерживали величие власти, которое должно быть ей присуще. Подчинённый же сытый и довольный получает несвойственные его положению осанистость и самоуважение, тогда как для успешного и стройного течения дел подчинённый должен быть робок и постоянно трепетен“.
Крутицкий: Да, так, верно, верно!
Глумов: Вот слово: „трепетен“, ваше превосходительство, меня очаровало совершенно!»
Как близок всё-таки подхалимажу восторг. Он помогает человеку верить в собственную ложь, он избавляет душу от презрения к себе самому. Что же касается существа вопроса, то как он нам знаком!
К концу XIX века материальное положение чиновников улучшилось, да и служебная деятельность их перестала угнетать так, как прежде. Вот как описывается день «царского» служащего в одной из московских газет 1895 года: «Он сидит в одном из учреждений Москвы. Он холост, получает 75 рублей в месяц, рублей 300 в год наградных и должает без отдачи от 300 до 600 рублей в год. За бесчестное дело он это не считает. Он должен портному, сапожнику, ресторатору, содержателю меблированных комнат. Поэтому он может одеваться, есть, ходить в театр. Встал он в восемь часов, выпил стакан чаю и на занятия. В серой паре, ослепительно белой сорочке, шляпе, ботинках, с жетоном на часовой цепочке, гладко причёсан, хорошо выбрит. На конке едет на работу. Полчаса на разговоры с товарищами, курение, просматривание газет. Потом работа. Пишет, считает, разносит и заносит в книги и пр. Каждые полчаса антракт на курение. В 12 часов подают казённый чай и антракт на полчаса-час. В три часа конец. Начальник ушёл и сразу все бросают работу хоть на полуслове. Идёт обедать в садик ресторана „Татарский“ или „Ливорно“, где дают много „казённой“ закуски. Просмотрев газеты, болтает, занимает, а вернее, берёт без отдачи у знакомого купца 10 рублей и едет на скачки. После бегов чиновник едет в какой-нибудь сад, где для него оставлена контрамарка, полученная за какую-то услугу саду. Потом уезжает с певицею хора, а на рассвете идёт спать».
Был в жизни московских чиновников особенный день — двадцатое число каждого месяца, когда они шли на работу с искренним желанием, поскольку в этот день им выдавалось жалованье. Не случайно чиновников в те времена называли «людьми двадцатого числа».
В наше время, во второй половине XX века, когда служащим выдавали зарплату (аванс и получку) два раза в месяц, в прокуратуре и суде эти даты носили название «День юриста».
Среди тех, кто не суетился по поводу жалованья, были и люди весьма почтенные. Взять хотя бы председателя Московского окружного суда Фёдора Помпеевича Ивкова. На ленте одного из венков, возложенных на его могилу, были слова сколь трогательные, столь и торжественные: «Мир праху твоему, незабвенный Фёдор Помпеевич, и да упокоит Господь душу твою в селениях праведных, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхания, но жизнь бесконечная». А начинал Фёдор Помпеевич свою деятельность в 1866 году по окончании с серебряной медалью курса в университете титулярным советником, закончил же в 1898 году сенатором и тайным советником, кавалером орденов Святого Станислава 2-й степени с Императорскою короною, Святой Анны 2-й степени, Святого Владимира 3-й степени. Он был также награждён орденом Святого Станислава 1-й степени, орденом Святой Анны 1-й степени, ему была пожалована серебряная медаль на Александровской ленте для ношения на груди в память царствования в бозе почившего императора Александра III и серебряная медаль на Андреевской ленте в память священного коронования государя императора Николая II.
Не представляю, как должен был ощущать себя человек, наделённый такими наградами и чинами, если ничтожные клерки в столичных департаментах чувствовали себя полубогами перед провинциальными чиновниками. К. Д. Кафафов, бывший одно время министром внутренних дел, в «Воспоминаниях о внутренних делах Российской империи» писал о том, что в Министерстве юстиции самый маленький начальник считал себя начальством над провинциалами, без различия их ранга, а товарищи прокурора столичных окружных судов не всегда вставали, когда к ним входили председатели и прокуроры судов из провинции, и встречали их кивком головы, еле с ними разговаривали. Да, фортуна оборачивалась к чиновным людям разными своими сторонами. Это и послужило поводом к написанию следующего четверостишия:
Находились среди этих несчастных и счастливых, и акцизные, и таможенные, и судейские, и полицейские, и прочие чиновники. Их ругали сограждане и боялись простые люди, ожидавшие от них одни неприятности. Однако самыми неприятными среди слуг государя императора, по общему мнению, являлись жандармы. Тот же Кафафов писал о них следующее: «В Корпус жандармов обычно шли офицеры армейских частей из провинции из желания улучшить своё материальное положение. Высшие военные учебные заведения им были недоступны в связи с недостатком их образования. Перед работой в Корпусе жандармов надо было прослушать небольшой курс при штабе корпуса и сдать лёгкий экзамен… Офицеры Корпуса жандармов отличались нелюдимостью и озлобленностью. Положение их было чрезвычайно тяжёлое: они в обществе почти не бывали, их редко кто принимал… Они были плохими следователями… Потом прокурору было предоставлено право передавать дела судебным следователям. Жандармы производили негласное дознание, на основании которого губернаторам представлялось ходатайство об административной высылке по мотивам политической неблагонадёжности на основании агентурных сведений и сведений, полученных при перлюстрации писем, которой занимался специальный „Чёрный кабинет“. Практически по всем этим рекомендациям губернатор принимал требуемые жандармами и полицией решения. Развращающее, в определённой степени, на жандармов влияние оказывало и то, что делам о политических преступлениях, по которым они работали, в судах была дана „зелёная улица“. Они рассматривались без участия присяжных заседателей, и, кроме того, определение состава преступления в действиях подсудимого по таким делам допускало самое широкое толкование. Государственным преступлением считалось „распространение политических и социальных теорий, направленных против существующего порядка вещей в государстве и обществе“».
Такое малоконкретное понимание государственного преступления вполне устраивало власти. К тому же и Государственный совет высказался по этому поводу весьма недвусмысленно. «Политические и социальные теории, — указал он, — имеют столько оттенков, что от невинных утопий и мечтаний доходят до самых вредных учений… При таких условиях предоставить присяжным разрешение вопроса о преступности и непреступности учений… значило бы оставить государство, общество и власть без всякой защиты».
Предоставление слугам государевым права решать дела «по совести», не стесняясь рамками закона, выражалось и в том, что осуществление правосудия по крестьянским делам было предоставлено земским судам, не связанным с конкретными требованиями закона, защищавшего интересы привилегированных классов.
Перед государственной машиной и жандармерией люди были бессильны. Нет ничего удивительного в том, что при таком положении либеральная часть русского общества враждебно относилась к Корпусу жандармов, называя это учреждение «опричниной». Доказывать свою невиновность перед полицейскими, не говоря уже о жандармах, было нелегко. В качестве примера можно привести такой случай. Суд признал Кудрявцева виновным в оскорблении действием полицмейстера Фиалковского. Кудрявцев клялся всеми святыми, что и пальцем его не трогал. Своё решение о виновности Кудрявцева суд мотивировал тем, что «если даже у Кудрявцева не было намерения ударить Фиалковского, то уже одна жестикуляция в разговоре с полицией составляет для последней оскорбление действием». Таким образом, можно сделать вывод о том, что, когда не хватало законов, суд, в угоду жандармам и полиции, их выдумывал сам.
Потребность государства в защите от происков врагов заставляла его не жалеть средств на политическую полицию, однако и выглядеть полицейским государством в глазах Европы хозяевам его тоже не очень-то хотелось, и они время от времени эти «органы» реформировали. После одного из таких преобразований московский генерал-губернатор получил анонимное письмо, в котором сообщалось о том, что упразднение в 1880 году Корпуса жандармов, а также Третьего отделения и присоединение их к МВД «удручающим образом подействовало на всех офицеров Корпуса жандармов, они очутились сразу в каком-то неопределённом положении и со дня на день ожидали, что их или совершенно упразднят, или же подчинят губернаторам… Печальные последствия упразднения должности шефа жандармов, — писал неизвестный автор послания, — не замедлили проявить себя чудовищным преступлением 1 марта 1881 года». Далее автор анонимного письма напоминал генерал-губернатору о некоторых событиях, пагубным образом отразившихся на престиже полиции и жандармерии. Он, в частности, писал: «Директор Департамента полиции Дурново под видом секретной агентши имел у себя содержанку Доливо-Добровольскую, которой платил в год из казённых денег десятки тысяч рублей. Заподозрив свою содержанку в измене и в любовной переписке с испанским послом, Дурново в феврале 1893 года приказал агентам, находящимся в распоряжении Департамента полиции, из письменного стола квартиры названного посла выкрасть письма своей возлюбленной, которые ей и были предъявлены в удостоверение её неверности, а она сообщила об этом послу Последний не замедлил заявить о похищенных у него письмах по приказанию Дурново русскому министру иностранных дел. В результате получился крупный скандал. Перед послом пришлось извиняться и просить его не придавать этому делу официального характера».
Аноним в своём «послании» допустил неточность. Участником этих событий был не испанский посол, а бразильский дипломат. Следует также заметить, что речь в «послании» шла не об Иване Николаевиче Дурново — министре внутренних дел, а о его брате Петре Николаевиче.
Когда вся эта история стала известна Александру III, то последовала такая высочайшая резолюция: «Убрать эту свинью в 24 часа». И. Н. Дурново с большим трудом удалось уговорить императора отправить брата в почётную отставку, назначив его сенатором.
Но это ещё не всё. Далее аноним живописал о поборах, взятках и разврате, царивших в руководстве столь серьёзного учреждения. Однако никаких мер по этому письму принято не было — в Департаменте полиции можно было не реагировать на анонимные заявления. Не среагировал на это заявление и генерал-губернатор.
Верить каждому встречному, а тем более анонимщику, конечно, трудно, но если даже часть того, что он писал, правда, то жандармерия не была тем учреждением, которое кому-нибудь можно было поставить в пример. Это и не удивительно. Мораль многих руководящих работников, а работников силовых ведомств тем более, была невысока. Министр внутренних дел Макаров по поводу расстрела рабочих на Ленских приисках заявил: «Так было и так будет». Приказ генерала Трепова при пресечении беспорядков «холостых залпов не давать, патронов не жалеть» прославился на всю страну. Сам закон позволял войскам стрелять в толпу людей «за оскорбление словами». В законе говорилось также о том, что для предупреждения неповинующейся толпы ни стрельба вверх, ни стрельба холостыми патронами «не должна быть допускаема». Объяснялось это тем, что при стрельбе вверх можно кого-нибудь убить, а стреляя холостыми, войска ослабляют «устрашающую составляющую». Раздача солдатам холостых патронов не допускалась ещё и потому, что в случае опасности перезарядка оружия с холостых на боевые патроны займёт время, в которое на них могут напасть восставшие и обезоружить. Всё это, может быть, и правильно. Плохо только, что, убивая соотечественников, солдат имеет лишь одно оправдание: «я исполнял приказ», но на душе у него от этого не легче. Однажды, правда, полиция сочла свои действия излишними. Это было в 1905 году при подавлении уличных беспорядков в Одессе, когда были использованы дальнобойные орудия.
Что касается автора нашумевшего приказа, генерала Трепова, то он хоть и был по своему образованию и воспитанию ничем не ниже современных офицеров и генералов, однако некоторые из его современников высказывались о нём весьма непочтительно. Упомянутый выше В. И. Гурко в своих воспоминаниях отзывается о нём, как об умственно ограниченном и в высшей степени невежественном человеке. «Он, — пишет Гурко, — закончил военное училище, где, по выражению Щедрина, все науки проходят верхом… Кроме устава кавалерийской службы он вряд ли открыл какую-нибудь книгу». Князь С. Д. Урусов назвал его «вахмистром по образованию и погромщиком по призванию».
Не случайно, наверное, Алексей Максимович Горький о представителях власти в России писал: «Власть, подобно Цирцее, превращает человека в животное… Властные люди вообще тупы, а когда они могут действовать безнаказанно, в них просыпается атавистическое чувство предка-раба, и они как бы мстят за его страдания, но мстят не тем, кто заставляет страдать, а тем бесправным людям, которые отданы государством под власть его представителей, а так как Россия слишком долго была страною рабов, в ней представители власти более, чем где-либо, разнузданны и жестоки…»
И всё-таки, несмотря на многие недостатки, полиция проводила в столице большую и необходимую работу. Согласно старому полицейскому уставу, который, кстати, никто не отменял, полиция была обязана следить за сохранением в стране «благочиния, добронравия и порядка», за тем, чтобы молодые и младшие почитали старших, чтобы дети повиновались родителям, слуги — господам и хозяевам. Она следила за тем, чтобы во время домашних представлений никто не наряжался в «монашеское или духовное платье» и не ходил в таком виде по улицам, чтобы родители водили на исповедь детей, после того как им исполнилось семь лет, чтобы в церквях не появлялось самодельных икон, а особливо тех, которые были бы «писаны в странном и соблазнительном виде», и вообще «пресекать в самом зародыше всякую новизну, законам противную». Уставом всем и каждому запрещалось пьянство, а пьяницей, подлежащим каре, считался «злообычный в пьянстве» человек или тот, кто в пьяном состоянии пребывает больше времени в году, чем в трезвом. Устав запрещал также «мужскому полу старше семи лет входить в баню женского пола». Полиция должна была следить за тем, чтобы «непотребные слова не произносились при благородных людях и женском поле», а также мирить ссорящихся, за исключением супругов.
В городе постоянно происходили какие-нибудь события, требующие того, чтобы полиция их зафиксировала, вмешалась, проверила, приняла меры.
Как-то в октябре 1906 года, в девять часов вечера, на Божедомском проезде в вагон конки вошли двое молодых людей, вооружённых револьверами и, отобрав у кондуктора Емельянова сумку с выручкой 7 рублей 60 копеек, скрылись. Через день на Тверской-Ямской мещанин Бук задавил своим автомобилем городового Родченко. В конце октября неизвестные воры увели из конюшни датской подданной Фридериксен три беговые лошади стоимостью 7900 рублей. Постоянно дебоширили в городе пьяные военные. Пьяный ординарец охотничьей команды 2-го гренадёрского Ростовского полка Андрей Почётнее среди бела дня бежал по 1-й Мещанской улице и размахивал обнажённой шашкой, которой порезал одному из прохожих физиономию. В первом часу ночи поручик Главного штаба, Дмитрий Искра, подъехал с дамой к меблированным комнатам Карпенко на Рождественской улице и спросил у швейцара, есть ли свободный номер. Когда же тот ответил, что нет, поручик ударил его кулаком по уху. 30 июня состоящий в запасе по кавалерии поручик Петиони в ресторане «Яр» ударил обнажённой шашкой, правда плашмя, по спине пианиста венгерского хора, шведского подданного Дальгрена за то, что он, пользуясь часом отдыха, отказался аккомпанировать хору. Подпоручик 28-го Резервного пехотного батальона Карнаухов был двумя городовыми доставлен в помещение участка за то, что он, напившись, в публичном доме, в одном из Сретенских переулков, побил посетителей, а когда его призвали к порядку — ударил городового и оскорбил полицейского офицера. Особенной удалью по части хулиганства отличались казаки. В Тишинском переулке, в частности, два казака избили мещанина, порезав ему лицо шашкой и разбив голову бутылкой.
В XX веке служить в полиции стало небезопасно. После Русско-японской войны и Декабрьского восстания 1905 года в городе появилось немало лиц, вооружённых огнестрельным оружием. Не редкими стали случаи вооружённых столкновений граждан с полицией. В 1907 году, 1 мая, на Лосином острове собралась на митинг толпа рабочих. При появлении городовых рабочие стали стрелять в них из револьверов и бросать камни. Городовые ответили выстрелами из винтовок Толпа быстро разбежалась. Были задержаны пять человек при которых найдены прокламации.
Спустя несколько дней в полосе отчуждения Московской окружной дороги Серпуховской части трое неизвестных лиц, распевая «Марсельезу», взбирались по насыпи на железнодорожный мост. Бывший под мостом жандарм, услышав пение, крикнул им: «Стой!» — и стал стрелять по поющим из револьвера, как по вальдшнепам. Одного ранил.
И всё-таки оружие, прежде всего огнестрельное, применялось тогда не столько с революционными, сколько с корыстными целями. Ворвавшись в какой-нибудь магазин или квартиру, грабители, угрожая револьверами, произносили традиционное: «Руки вверх! Ни с места!» А однажды, в 1906 году, один из преступников, совершивших ограбление колониальной лавки у платформы Московско-Нижегородской железной дороги Чухлинка, заявил потерпевшим: «Передайте полиции, что мы до тех пор будем работать, пока не прикончатся полевые суды!» В то время правительство действительно выжигало революционную заразу калёным железом и расстрелы по приговору военно-полевых судов были обычным делом.
Большинство виновных ждали тюрьма, каторга и ссылка. В период массовых революционных проявлений, например в 1905–1906 годах, отделить политические преступления от уголовных не всегда было легко. Грабители в то время нередко выступали под видом политических экспроприаторов, чем позорили революционеров. В 70–90-е годы XIX века среди революционной интеллигенции было широко распространено мнение о том, что место уголовников в тюрьме. Освобождение их лишь усилит «чёрную сотню», погромы, воровство. Выпустить часть уголовников из тюрем, по их мнению, можно будет лишь после победы революции. Такой подход к заключённым царских тюрем несколько смущал самих борцов за свободу. «Как же так? — вопрошали некоторые из них, — мы считаем нужным держать преступников в тюрьме, а царь и его правительство выпускают их на свободу, объявляя амнистию даже по такому ничтожному случаю, как рождение наследника! И такие амнистии объявляются в отношении „жертв собственнического строя“!»
Когда революционеры тех лет попадали в тюрьмы, то производили на воров и бандитов впечатление каких-то загадочных личностей. Ещё бы, ведь преступления, за которые их сажали в тюрьму, не давали им никакой материальной выгоды или физического удовольствия! Понять же то, что образованный человек мог пойти на это ради каких-то идей, пострадать за народ, законные обитатели тюрем не могли и нередко проникались к политическим не только уважением, но даже благоговением. Причинами хорошего отношения уголовных преступников к политическим служили также выступления последних в защиту прав заключённых, совместные побеги, оказываемая им политическими духовная, а иногда и материальная поддержка и даже то, что политические научили их перестукиванию между камерами. В те годы можно было наблюдать, как бывший сахалинский каторжник чуть ли не плакал, провожая на свободу или этап какого-нибудь политического. Политический же заключённый, со своей стороны, уверял бывшего каторжника в том, что когда он и его товарищи придут к власти, то тюрем в стране вообще не будет. Бывший каторжник хоть в это и не верил, но не радовать его душу эти слова не могли.
Но время шло, наступил XX век, началась война с Японией, жизнь на воле ухудшилась и в тюрьмы повалил другой политический: свой брат — пролетарий. Это был бунтарь, лишённый загадочности, а следовательно, не вызывавший к себе особого отношения. Вскоре до тюремных ушей стали доходить слухи об амнистии. В тюремных камерах заключённые жадно читали газеты, не обращая внимания на надзирателей, приникших к дверным «прозоркам» («глазкам»), И тут оказалось, что речь идёт не об амнистии вообще, а об амнистии только политических заключённых. Про воров и убийц не говорилось ни слова. Во всех тюрьмах уголовники стали задавать политическим один и тот же вопрос: «Почему же амнистия только для вас, а мы что — нелюди?» Политические на это отвечали: «Будет и для вас амнистия, дайте срок» — и в дополнение разъясняли, что газеты эти либеральные и не следует придавать им большого значения. Вот если бы они были социалистические, то в них непременно бы шла речь о введении в уголовный закон положения об условном осуждении, позволяющего человека за первое случайное преступление не лишать свободы. Однако речи эти не помогали. В отношении уголовных к политическим назревали недоверие, зависть и вечная её спутница злость. 20 октября (2 ноября) 1905 года после царского манифеста в России грянула амнистия политических заключённых, и они бросились за тюремную ограду в объятия поджидавшего и приветствовавшего их народа. Пробегая по тюремным коридорам с их гулкими сводами к выходу, они слышали обращённые к ним со стонами и слезами крики уголовников: «Ухо дите?! А мы что же, не люди, нам тут что, гнить, пока не сдохнем?» Политические же на ходу бросали им утешительное: «Будет и вам, товарищи, амнистия, будет непременно!» — забыв, наверное, о том, что уголовные им не товарищи. Выйдя на свободу, политические бросались в прибой наступающей революции. К новому, 1906 году революция была подавлена. Кто-то из её участников был убит, кто-то успел бежать за границу, а кто-то вновь угодил в тюрьму. На этот раз тюрьмы встретили их ненавистью и презрением. Уголовники злорадствовали по поводу их возвращения в тюремные камеры. Власти же старались натравить преступников на борцов за свободу. Лучшие камеры предоставляли политическим, чем вызывали у уголовников зависть и ещё большую ненависть к вчерашним «предателям». Дело от угроз доходило до прямых столкновений и насилий уголовников в отношении политических. Способствовало этому то, что у уголовников были свои преимущества. Во-первых, их было больше; во-вторых, они сидели в общих камерах и были лучше организованы, чем политические, значительная часть которых находилась в одиночных камерах. Кроме того, объединению политических мешали межпартийные споры и склоки. Жандармерия, для того чтобы стравить арестантов и расправиться с политическими, шла на провокации. Она подсылала в тюрьмы письма, в которых сообщалось о том, что в Варшаве и некоторых других городах «политики» убивают воров, или о том, что в такой-де тюрьме уголовные решили вырезать всех забастовщиков, благо сидят они в «одиночках» и с ними легко справиться. Тюремная администрация эти письма пропускала, в то время как многие письма политических заключённых без всяких на то оснований задерживала.
Причиной такого, как бы теперь сказали, «двойного стандарта» была, разумеется, ненависть к смутьянам, и в частности к забастовщикам. Забастовщики вообще были злейшими врагами хозяев и полиции. Бывало, хозяйские прихвостни и агенты охранки подбивали рабочих бастовавшего предприятия убить какого-нибудь наиболее активного руководителя стачечного комитета, утверждая, что им за это ничего не будет.
В Москве до революции существовали тюремный замок в районе Таганки («Таганка»), Бутырская тюрьма на Новослободской улице и Пересыльная тюрьма в районе Пресни. Согласно установленной в 1906 году норме на каждого заключённого полагалась квадратная сажень тюремной площади. Каждые две недели заключённых водили в частные бани. Водили утром и только в постные дни. Матрасы набивали соломой, а подушки — сеном. Набивали, правда, редко, так что можно себе представить, что они из себя представляли. Время от времени из Одессы на Сахалин и Дальний Восток на пароходах Добровольного флота «Нижний Новгород», «Екатерина», «Петербург» отправлялись партии арестантов примерно по 500 человек От Москвы до Киева и от Киева до Одессы заключённых везли на поезде в вагонах третьего класса. «Большинство арестантов, доставленных из Московской пересыльной тюрьмы, — как отмечалось тогда, — страдали малокровием, многие из них были покрыты сыпью, между тем как каторжные, прибывшие из центральных тюрем Харьковской губернии, имели вид совершенно здоровый и резко отличались от московских осуждённых». Причину такой разницы во внешнем облике арестантов власти видели в ненормальном содержании заключённых в московских тюрьмах.
Для отправки на пароходе отбирали наиболее крепких и здоровых каторжников, поскольку путь этот был не из лёгких. В тёмном трюме на жалкой пище в жару, холод и шторм добраться до цели было дано не каждому. А когда каторжников погнали на строительство железной дороги от Владивостока до Графской, то кроме слабых и больных запретили отправлять туда семейных, евреев, кавказцев, а также осуждённых за бродяжничество и побеги. Среди последних мог оказаться и бессрочно-каторжный арестант Иван Петров Беспалов. 27 января 1888 года он совершил побег из Тюремного замка (Таганской тюрьмы), где в ножных кандалах он содержался в одиночной секретной камере.
Побег он совершил так Каждый вечер, примерно в шесть часов, в секретные камеры тюрьмы заключённые-«парашечники» заносили на время парашу. Так было и в тот вечер. Когда парашу внесли в камеру и надзиратель направился закрывать за парашечником решётчатую железную дверь коридора секретных камер, Беспалов попросился у него в сортир. Надзиратель разрешил. Воспользовавшись этим, Беспалов оторвал в сортире одну из досок сиденья, спустился в приёмник нечистот, откуда проник в сделанную в стене арку для спуска нечистот из сортира в выгребную яму, вырытую за корпусом, упёрся ногами в замёрзшие нечистоты (была зима и сильный мороз) и приподнял плечами и руками прикрывающий яму люк Потом он выполз на общий тюремный двор, откуда, выбрав момент, когда стоявший на дворе надзиратель повернулся к нему спиной, перелез через забор на дворик мастерских, закинул завязанный большим узлом конец верёвки (где он её взял, непонятно: очевидно, нашёл на дворе или припрятал заранее) за примыкающий к каменной стене деревянный частокол высотой 5 аршин — это около 3 метров, поднялся с помощью верёвки на самый частокол, а с него спрыгнул на улицу Малые Каменщики. Здесь ему удалось остаться незамеченным двумя постами часовых и скрыться. Совершённый так удачно побег предоставил каторжнику Беспалову всего-навсего полчаса свободы. Вскоре его заметили на улице два крестьянина и, узнав в нём каторжника, задержали и сдали городовому. Он был в казённом белье и арестантском халате, но без котов (деревянных башмаков) и шапки, которые найдены были около сортира, кандалы его были привязаны к ногам. Куда он собрался идти в таком виде на свободе, неизвестно.
Помимо поиска преступников, ловли беглых каторжников, надзора за студентами и прочими подозрительными личностями, наведением порядка на улицах полиция постоянно рассматривала чьи-то жалобы и заявления, а также следила за морально-идеологическим состоянием граждан. Ей приходилось то пресекать панихиду по революционному демократу Н. Г. Чернышевскому, устроенную студентами Московского императорского университета, то препятствовать чествованию писателя Н. К. Михайловского, то надзирать за студентами, устроившими овацию артистке М. Н. Ермоловой, принимать меры к прекращению распространения сочинений Л. Н. Толстого и пр. Полиция к тому же следила за внешним видов домов, дворов и улиц. 1 апреля 1886 года, например, она завела дело на домовладельцев, которые окрасили свои дома в тёмные и даже чёрные цвета, что, по мнению полиции, не согласовывалось с условиями благоустройства столицы. «Красить дома в тёмные цвета, — указывал обер-полицмейстер, — нельзя, ввиду мрачности их наружного вида и при незначительной ширине улиц. При стремлении к постройке высоких многоэтажных домов фасады, окрашенные тёмною краской, не отражают света и тем самым мешают противупостроенные дома рефлективного света, который при светлой окраске бывает весьма значительным». И он был совершенно прав. На старой узкой улочке Стокгольма я видел дом, имеющий на окнах, вместо ставень, отражатели света из полированного металла, благодаря которым в окна дома напротив попадал солнечный свет. Да, каких только поручений властей не выполняла полиция. При этом она должна была следить за тем, чтобы соблюдались все порядки, предусмотренные правилами проведения православных праздников, смотреть за раскольниками, чтобы они не завлекали в свои сети православных, и совершать над ними свои обряды. В 1898 году, например, четырёх старообрядцев посадили в тюрьму на два месяца за то, что они похоронили православного на своём старообрядческом кладбище. Следила полиция и за евреями, которых не велено было пускать в Москву без специального на то разрешения. Полицейское начальство то запрещало печатать в газетах статьи, враждебные Германии и Австрии (1879 год), то сообщать об арестах по политическим делам (1880 год), то отбирало у редакторов бесцензурных газет расписки в том, что они не будут ничего писать о перевороте в Болгарии (1881 год), и т. д. В мае 1905 года полиция дала разрешение на то, чтобы тело покончившего с собой в Каннах мануфактур-советника Саввы Тимофеевича Морозова было похоронено на Рогожском кладбище по христианскому обряду, а вскоре завела дело о краже икон с его могилы.
С появлением в Москве телефона у полиции появились новые возможности и заботы. В романе А. М. Горького «Жизнь Клима Самгина» его герой, возмущаясь своей любовницей, Еленой Телепнёвой, говорит: «Дура… ведь знает, что разговоры по телефону слушает полиция…» Событие это относится к 1914–1916 годам. А ведь ещё в 1883 году, когда в Москве ожидался приезд царя и царицы, полиция организовала контроль над телефонными переговорами частных лиц. Для этого в соседней с телефонной станцией комнате были поставлены аппараты, соединённые со станцией, и сидели пять агентов, которые прослушивали все разговоры (хорошо ещё, что телефонов в Москве было мало). Телефонные аппараты в трактирах, гостиницах и ресторанах были помещены в тех местах, где агентам было легко подслушивать разговоры.
Во время приезда в Москву в 1903 году царя Николая II вся полиция, как теперь говорят, «стояла на ушах». Незадолго до этого московский обер-полицмейстер, или, как раньше писали, «полицеймейстер», генерал-майор Трепов распорядился организовать так называемые «пятисотки», охватывавшие своим вниманием каждые 500 человек населения, встречавшиеся на пути следования императора и его свиты. Возглавлявшие их «пятисотники» и находившиеся у них в подчинении «сотники» были обязаны наблюдать за публикой, стоявшей вдоль улиц, по которым ехал царь. В случае обнаружения чего-либо подозрительного, не возбуждая общего внимания, «пятисотники» и «сотники» должны были сообщить об этом ближайшему полицейскому офицеру. Лица эти должны были тщательно наблюдать также за тем, чтобы во время проезда их величеств по городу никто из публики не прорывал цепь охраны и не бросался бы к царю для подачи прошений. В случае появления таких людей их следовало задерживать и передавать полиции.
Участковым приставам в ожидании монарха обер-полицмейстером было приказано «иметь самое тщательное наблюдение за всякими сборищами учащейся молодёжи, вечеринками, сходками и т. п. и обо всём замеченном немедленно уведомлять Охранное отделение». Особое внимание полиции, — как отмечалось в распоряжении обер-полицмейстера, — заслуживали фабрики и заводы и разные промышленные заведения. В связи с этим участковым приставам было дано указание в районе, «где имеются означенные заведения, внушить подведомственным чинам полиции строжайшее наблюдение за таковыми, не оставляя без внимания ни одного происшествия на фабрике и заводе, а если таковое будет носить характер какого-либо неудовольствия со стороны рабочих, вызванного расчётом или увольнением с фабрики или завода, то немедленно доводить до охранного отделения».
Судебные следователи, в отличие от полицейских, до мордобоя, конечно, не опускались, однако, как отмечал всё тот же Дмитриев, чрезвычайно медленное производство дел, пристрастные допросы и вымогательства признаний были обычными спутниками их деятельности. Сами же следователи страдали от тесноты и неустроенности помещений, в которых подчас им приходилось работать, особенно при выездах в командировки, от нехватки средств, от тупости и забитости свидетелей и их, как тогда говорили, «ничегонезнайства». Вообще в отношениях следователя и суда со свидетелями существовали нюансы, которые необходимо было учитывать. Связаны они были с религиозными и классовыми предрассудками. Например, если свидетель не был два года на исповеди и у Святого причастия, то его спрашивали без присяги, а показаниям, данным без присяги, закон, строго говоря, не верил. В протоколах отмечалось, что мужик (крестьянин) «показывал» — давал показания, а дворянин «объяснялся» — давал объяснение.
Подход государства к своим гражданам проявлялся в анкетных данных, содержащихся в протоколах допросов. В документах свидетелей по политическим делам отражались сведения об экономическом положении родителей допрашиваемого лица, о месте его воспитания с указанием, в каком именно заведении сколько времени оно пробыло и почему его оставило, на чей счёт воспитывалось, было ли за границей, когда именно, где и с какой целью. По обычным уголовным делам в анкетных данных, содержащихся в протоколах допросов обвиняемых, фигурировали данные о месте их крещения, имени и отчестве родителей и восприемников, о рождении (законном и незаконном), о звании (состоянии, сословии, чине, месте службы и пр.), о народности, племени, религии, образовании и грамотности вообще, о его занятии и ремесле, степени имущественного обеспечения, а также о его особых приметах (слепоте, глухоте, немоте и пр.)…
При всей торжественности протоколов обхождение с простыми людьми в учреждениях юстиции нашей империи было довольно грубым. В одном из писем 1890 года А. П. Чехова есть такие слова: «…Теперь о новых веяниях. У нас в участках дерут; установлена такса: с крестьянина за драньё берут 10 копеек, а с мещанина 20 копеек — это за розги и труды. Дерут и баб. Недавно, увлекшись поркой, в участке выпороли и двух адвокатиков, помощников присяжных поверенных, о чём сегодня смутно докладывают „Русские ведомости“. Начато следствие». В этом «Начато следствие» — ростки нового, прогрессивного и в чём-то даже европейского. Раньше, небось, такое бы и в голову никому не пришло. Радовал всю «прогрессивную общественность» и появившийся у нас, как в Европе, суд присяжных. В одном из писем тот же Чехов отмечал, что, когда присяжные судят, у них «напряжена совесть». Это очень важно, ведь поиск истины и правды очищает душу людей. Особенно хорош суд присяжных тогда, когда он принимает правильные решения, не поддаваясь эмоциям. До появления в России суда присяжных всю ответственность за судьбы людей брало на себя государство. В каждом неправом решении, в каждом суровом законе была выражена его воля. В Европе поняли, что это не лучший способ самоутверждения для государства, и оставили многие вопросы на усмотрение общества. Вручив судьбу подсудимого присяжным, государство тем самым говорило обществу такие известные, но отнюдь не предвещавшие торжества истины, слова: «Я умываю руки!»
Достоинство суда присяжных многие видели ещё и в том, что суд этот был более честным. Достоинство это не подлежит сомнению и его невозможно переоценить, ведь Россия, по мнению М. Дмитриева, являлась страной «взяточничества и всяких судебных и административных мерзостей», где сам царь Николай I говорил: «Я думаю, во всей России только я один не беру взяток!»
Об ухищрениях, к которым прибегали взяткодатели и взяткополучатели, чтобы не быть пойманными, упоминал ещё Н. М. Карамзин в «Истории государства Российского». Так, в конце XVI века хитрецы изобрели следующий способ: челобитчик, входя к судье, клал деньги перед образами, будто бы на свечи.
Существовал и такой способ дачи взятки: взяткодатель разрывал денежные купюры пополам, и если взяточник делал всё, как надо, то получал вторую половину, а если нет — то не получал. Интересно, что делал взяткодатель с оставшейся половиной, если судья не возвращал ему вторую? По гражданскому делу судья брал по пакету с деньгами с обеих спорящих сторон, потом один из пакетов тому, кто спор проигрывал, возвращал. Кто опасался того, что в полиции купюры могли переписать, взятки брал золотом.
Разоблачать преступников стремилась помочь наука. В конце 1910-х годов на помощь криминалистам пришла дактилоскопия. До этого в документы полиции вносились антропометрические данные преступников и приметы их внешности. Так, в «Статейной ведомости» пристава второго стана Московского уезда за 1894 год, помимо указаний на вероисповедание, семейное положение и ответа на вопрос, «знает ли грамоте», указывались рост, возраст (лета), состояние лица (чистое, рябое и пр.), цвет глаз, волос на голове, бровях, усах и бороде, форма носа, рта, подбородка, а также особые приметы нарушителя закона.
Были изобретены приборы, с помощью которых появилась возможность определить яд (мышьяк, фосфор), которым был отравлен человек Проводились первые исследования крови. Для установления истины использовался и фонограф, правда, не у нас, а в Америке. Там один муж записал на валик скандал, который ему закатила жена, и представил его в суд. Прослушав запись, суд без всяких колебаний развёл супругов. Помогала сыщикам и фотография. Правда, иногда она подводила. В 1892 году по фотографии был опознан один беглый каторжник, но потом оказалось, что тот каторжник давно помер. Следует заметить, что многочисленные открытия и технические достижения XIX — начала XX века вызывали у многих энтузиастов желание отличиться. Когда же желания много, а знаний и ума недостаточно, то родятся предрассудки. Один француз объявил о том, что в глазах жертвы отражается лицо его убийцы. Это была сенсация. Но сколько криминалисты не бились, ничего конкретного в глазах трупов они не увидели. Однако сенсация, попав в газеты, привела к тому, что убийцы стали выкалывать глаза своим жертвам. Особенно изобретателей сенсаций волновало чтение чужих мыслей. В этом деле появились свои специалисты. Феномен этот они объясняли таю всякая мысль вызывает известное напряжение мышц, и это напряжение имеет свой строго определённый математический характер и может быть узнано при осязании так же хорошо, как биение пульса. А фотограф Роквуд из Нью-Йорка сообщил, что ему довелось присутствовать на вскрытии польского графа Боренского, знатока египетских древностей, много лет посвятившего чтению иероглифов, и сделать несколько снимков с помощью камеры-обскуры. После этого он попросил у хирурга кусок мозга графа и дома вместе с друзьями, нарезав мозг пластинами, стал рассматривать их в микроскоп. Каково же было удивление фотографа и его друзей, когда на срезах мозга они увидели эфиопские, сирийские и финикийские письмена! Фотограф решил, что мозг обладает способностью фиксировать внешние впечатления, передаваемые ему глазами. Жаль, что он не пошёл дальше и не исследовал мозги банщиц.
И всё-таки никакая наука не может заменить совесть. Преступность в России, а с нею и взятки росли и развивались в те годы быстрее грамотности населения и производительных сил капитализма.
Полиция, в особенности сыскная, всегда кормилась за счёт воров. В 1885 году по этому поводу проводилось специальное расследование. Выяснилось, что полицейские прибегали к разным ухищрениям для того, чтобы выбить из преступников и потерпевших, как говорил Райкин, на свой кусок хлеба их кусок масла. Потерпевшим они намекали на необходимость оплаты поисков похищенного, а с преступников получали «лапки» — плату за сокрытие следов преступления и оставление на свободе. Когда же потерпевшими становились весьма солидные и уважаемые люди, полиция с помощью воров возвращала им вещи, но самих преступников не выдавала. Так было, например, при краже часов у французского консула, фунтов стерлингов — у британского подданного Вильсона в саду «Эрмитаж» или при краже крупной суммы денег у художника Херувимова в Пушкинском театре.
Краже денег у Херувимова предшествовали события, которые достаточно полно характеризуют взаимоотношения полицейских и воров того (да и не только того) времени. А произошло вот что. В середине сентября 1884 года, отбыв срок за кражу, вернулся в Москву вор-карманник Яшка Маленький. Он остановился у своего приятеля, Кудрявцева, тоже вора, по кличке «Ванька Лошадь», который жил в Соболевом переулке на Сретенке. Вскоре, прознав об этом, обоих пригласил в гостиницу «Крым» на Цветном бульваре агент сыскной полиции Смолин. Здесь он, как и полагалось, получил с Яшки плату «за приезд», а кроме того, попросил воров не ходить пока в Малый театр, объяснив им, что там недавно была совершена кража 5200 рублей у курского кожевника Лаврова и следует подождать некоторое время, пока в публике не изгладится впечатление от этой кражи. Возражений не последовало. Местом «работы» избрали Пушкинский театр. Он находился на Тверской, недалеко от памятника поэту. Театр этот решил посетить и начальник местного отделения сыскной полиции Уваров. Однако, заметив в публике знакомые воровские физиономии, он тут же ретировался в «Салон де варьете». Понять Уварова можно, ведь после кражи, в совершении которой он, кстати, не сомневался, по городу пошли бы разговоры о том, что он не только не знает своих подопечных, но и позволяет им у себя под носом обворовывать порядочных людей. Предчувствие Уварова не обмануло, после первого акта, когда публика просачивалась в фойе через узкий проход между радами кресел, Ванька и Яшка прижали Херувимова, а их приятель, отставной солдат и вор Сергей Филиппов, вытащил у художника бумажник В нём оказалось 3765 рублей. 1100 из них Сергей Филиппов передал в качестве «лапки» в трактире на Сретенке Смолину.
Для того чтобы объяснить потерпевшему, почему нашли украденное, а вора нет, агенты сыскной полиции рассказывали всякие небылицы. Так например, один агент пояснил, что случайно заметил на толкучке парня, продававшего часы, подобные тем, которые были украдены. Он подошёл, стал их разглядывать, а парень в это время скрылся.
Вообще, отношения агентов сыскной полиции с крупными местными ворами были довольно специфическими. Строились они на взаимовыгодной основе: воры давали полиции сведения о преступлениях, совершаемых всякими залётными личностями, выдавали, в случае необходимости, краденое, а полиция покрывала их. Агент, арестовавший такого вора, получал выговор. Воры, платившие «лапки», не вносились в списки судимых лиц, их не фотографировали, как обычных воров, и не предъявляли их фотографии потерпевшим, у них, как и у скупщиков краденого, почти никогда не проводили обыски, а если таковые и производили, то их заранее предупреждали о его проведении.
Ещё одной из статей незаконного дохода полиции была высылка из Москвы неугодных лиц. Высылали по доносам, по анонимным письмам, которые сами же и писали, и просто по злобе за отказ в даче взятки. Часто применяли высылку для того, чтобы потом получать с высланных ежемесячную плату за проживание в Москве.
В начале XX века полиция преподнесла москвичам новый сюрприз в виде дела о хищении на железных дорогах, а вернее, на подъездных путях к городу. Оказалось, что здесь сложились целые артели воров-крючников. Руководили ими воры-предприниматели. Недалеко от города для житья этих крючников они приспособили бесплатный особый дом. Разговоры о кражах и сбыте краденого велись совершенно открыто. Награбленный товар предприниматели возили на подводах скупщикам. Шайки эти развивали экономические связи с другими городами России и даже Польши. Последствия их деятельности отразились на бирже и вызвали снижение цен на хлопок! О материальном же ущербе, который был причинён железной дороге, и говорить нечего. Когда же, наконец, в 1907 году государство заинтересовалось происходившими хищениями и началось расследование, то при обысках были обнаружены целые кипы краденого товара, деловая переписка, счета, словно действовали не обычные воры, а вполне респектабельные предприниматели. Не укладывались в эти чуть ли не официальные рамки только убийства тех железнодорожных сторожей, которые воспринимали кражи из вагонов как преступления и пытались остановить воров. В отличие от сторожей полиция делать этого не пыталась. Во время следствия были найдены записки о денежных выдачах полицейским чинам, как будто они состояли на службе у тех воровских шаек. Воры даже хвалились покровительством полиции, а некоторые обвиняемые с удивлением говорили на допросах о том, что всё делалось при попустительстве полиции и настолько открыто, что у них сложилось мнение о законности происходившего. Более того, уже в то время, когда проводилось расследование и некоторые торговцы с испугу отказались принимать краденое, полиция попросила их этого не делать и посоветовала срывать с товара тару с этикетками и перекладывать хлопок и шерсть в кули. Некоторые агенты полиции говорили при этом: «Чем же нам кормиться, если закрыть склады?»
Прошли годы, те далёкие времена стали называть «проклятым прошлым», но кражи на железных дорогах не прекратились. Отсутствие вооружённой охраны в товарных поездах позволяло некоторым нашим согражданам, работавшим на железной дороге, думать, что находящееся в вагонах имущество не только можно, но и должно красть. В 70-е годы прошлого столетия на Курской железнодорожной станции существовал железнодорожный тупичок, в котором шла бойкая торговля краденым. Ворованное сбывали железнодорожники. Механизм похищения ими «социалистического имущества» был довольно прост. Машинист разгонял состав, потом резко тормозил, при этом контейнеры, в которых перевозились разные вещи, смещались, их перекашивало и некоторые, не выдержав сильных толчков, открывались. Теперь поездной бригаде нужно было только остановить поезд в тихом месте, найти открывшийся контейнер и извлечь из него сапоги, туфли, зонтики, платки, приёмники, телефонные аппараты и вообще всё, что можно присвоить и продать.
Глава пятнадцатая
ЦЕРКОВЬ И ЖИЗНЬ
Наука или религия?
Пока одни воровали, другие ломали головы над мировыми проблемами и научными идеями. Учёные мечтали о телевидении, стремились в небо и даже выше. Здесь, правда, в мозгах некоторых из них возникала путаница, поскольку всё внеземное для многих из них, в силу привычки, было областью обитания Бога. Один такой учёный по фамилии Зелёный в своей лекции, прочитанной в 1884 году, сообщил о том, что на Луне нет атмосферы и нет жизни, зато каждая планета — это мир, подобно нашей Земле, наполненный разумными существами. «Благость и мудрость Провидения, — говорил он, упиваясь собственной фантазией, — равно создали их способными как постигать дивную красоту небес, так и славить величие и могущество Бога!» На вопрос из зала о возможности столкновения Земли с кометой учёный ответил, что Бог этого не допустит, однако добавил: «Ежели Творцу Вселенной угодно будет уничтожить существование рода человеческого, то неужели Он сделал бы комету орудием своей воли? Ему достаточно одного слова, чтобы разрушить своё творение, того всемогущего слова, которое некогда вызвало из хаоса весь видимый нами прекрасный, открытый и величественный мир». Представляю, как вдохновил лектор аудиторию своим сообщением о том, что все планеты обитаемы! Особенно много говорили тогда об обитаемости планеты Марс. В начале XX века некоторые из учёных полагали, что на полюсах его зимой скапливается лёд, который летом тает, и вода по каналам перетекает на другой полюс, где зима, и там замерзает. Каналы, как полагали учёные, вырыли люди. Зачем? На этот вопрос отвечали так со временем, вследствие размывания горных цепей и отложения пород в бассейнах рек озёр и океанов, поверхность Марса стала гладкою. Гладкость поверхности угрожала цивилизации и культуре, ибо не стало горных хребтов, которые могли бы направить потоки воды от тающего на полюсах льда по руслам рек и ложбинам, и они могли затопить города и посёлки, а поэтому марсианам ничего не оставалось, как прорыть каналы. Существованию на Марсе мыслящих существ, подобных земным, по мнению ряда учёных, способствовал климат. «Предполагать, что на Марсе не существует подобных нашим метеорологических условий, — писал один из них, — мы не имеем никакого права». Кто лишил нас такого права, учёный не объяснил.
В стране открывалось всё больше школ, гимназий, училищ и университетов. Такие учёные, как вышеупомянутый Зелёный, совмещали, и не без успеха, науку с религией, другие — нет. В конце XIX века в Москве завлекать слушателей к себе стали интеллигенты. На квартирах и в библиотеках они выступали с лекциями. Нередко лекции эти сопровождались демонстрацией, как тогда говорили, «туманных картин» с помощью «волшебного фонаря». Церковь тоже решила не отставать от науки и позволила некоторым священникам вести внебогослужебные религиозно-нравственные собеседования с показом «туманных картин» в училищах и школах.
Наступило время, когда наука стала проникать во владения Церкви, а Церковь пользоваться достижениями науки. В Божьи храмы пришло электричество. В 1912 году в церкви Василия Кесарийского на 1-й Тверской-Ямской улице вместо восковых свечей в люстрах были установлены электрические. Более того, человек поднялся в небо. Что ни день — авиаторы устанавливали новые рекорды то на дальность полёта, то на его высоту, то на скорость. В 1913 году Б. А. Наугольников на самолёте «Фарман» (MF-7) и А. М. Габер-Влынский на «Ньюпорте» совершили перелёт по маршруту Москва — Подольск — Серпухов — Москва. Перелёт этот закончился благополучно, правда, мотор самолёта Наугольникова у самой Москвы заглох, однако авиатору удалось удачно спланировать и не разбиться. Его аэроплан опустился на деревья у Ваганьковского кладбища, и, как писала одна из газет, лётчик сошёл на землю, а его «Фарман» без малейшего повреждения повис, как подстреленная птица, на ветвях деревьев.
А в Божьи храмы пришло электричество. В 1912 году в церкви Василия Кесарийского на Тверской после долгих хлопот удалось, наконец, вместо восковых свечей установить электрические. Препятствовали такой замене не учёные, а конкуренты — хозяева епархиального свечного заводика. С переходом этого большого храма на электрическое освещение они теряли немалую часть дохода.
Несмотря на все достижения науки и техники, люди, в эти достижения поверившие и отошедшие от церкви, были ещё далеки от совершенства, а в головах многих из них царила необычайная путаница. Трудно человеку оторваться от привычных представлений о жизни. Они крепко держат его, смущают силой общественного мнения. Ошибки и промахи безбожников доставляли клерикалам истинное наслаждение. Один из них незадолго до наступления XX века писал в газетной статье: «Развязным, безапелляционным, авторитетным тоном говорят у нас люди, драпирующиеся в плащ науки. Они снисходительны лишь к самим себе. В отношении же к другим людям, не разделяющим их мнения, они не знают пощады: одним они грозят „всемирным осмеянием“, других клеймят позорным именем „скорбных умов“ (как К. А. Тимирязев в предисловии к книге Вертело „Наука и нравственность“). Они, эти педанты и фанатики точности, эти замкнутые и узкие специалисты, хотели бы всё измерять лишь мерой своих специальностей… Они не хотят знать, что наука, как сказал западный учёный Дармстетер, „вооружает человека, но не направляет, освещает ему мир до последних пределов звёзд, но оставляет ночь в его сердце“. Они забывают или не хотят знать, — что ясно, например, даже и для Золя, — что если бы даже исчезли все религии, то и тогда религиозное чувство неизбежно создало бы новые религии даже при науке. Эрудиция далеко не то же, что наука, что можно очень много знать и, однако, не быть учёным. Наука не может ответить на вопросы, откуда мы приходим, для чего живём, куда уходим. Ни биология, ни химия не могут ответить на эти вопросы. Профессия биолога или физика сама по себе не доказывает превосходства их суждений сравнительно с суждениями других людей».
Возмущение автора такого выступления понять можно. Самодовольство какого-нибудь дилетанта от науки, презирающего накопленные за века существования человечества мысли, вполне могло его раздражать. Однако это не значит, что именно религии выпала честь ответить на вопросы: откуда мы приходим, для чего живём и куда уходим. На вопросы эти в XIX и XX веках пыталась ответить литература. Именно она, используя весь опыт человеческой жизни, включая и религиозный, помогала, как могла, людям понять смысл своего существования.
Что касается Золя, то его достаточно трезвые взгляды на вещи возмущали не только сторонников церкви. Совершенно несостоятельными они показались и Льву Николаевичу Толстому. В 1893 году он написал статью, назвав её «Неделание». В ней наш великий писатель отзывался на выступления Золя и Дюма-сына по поводу молодёжи и её отношения к науке, к труду, к миру. Толстой в статье приводит выдержки из речи Золя перед студентами университета, в которой тот возмущался тем, что науку отталкивают на прежнее место, то место, которое она занимала, когда считалась простым упражнением ума и не вмешивалась в сверхъестественное и загробное, которым занималась церковь. Золя в своей речи, как мы видим из приведённых отрывков, звал молодых людей верить не в Бога, а в науку и труд. «Работайте же, молодые люди! — говорил он. — …Будущий век принадлежит труду… Человек, который работает, всегда бывает добр… Я убеждён, что единственная вера, которая может спасти нас, есть вера в совершенное усилие. Прекрасно мечтать о вечности, но для честного человека достаточно пройти эту жизнь, совершив своё дело». В ответ на это Толстой, не без сарказма, замечает: «… Меня всегда поражало то удивительное, утвердившееся, особенно в Западной Европе, мнение, что труд есть что-то вроде добродетели… Золя говорит, что труд делает человека добрым, я же замечал всегда обратное: осознанный труд, муравьиная гордость своим трудом делают не только муравья, но и человека жестоким. Величайшие злодеи человечества всегда были особенно заняты и озабочены, ни на минуту не оставаясь сами с собой без занятий и увеселений». Что же касается науки, то её Толстой называл «суеверием настоящего», видел в ней лишь совокупность самых случайных, разнообразных и ненужных знаний и считал её средством отвлечения от проблем, как и мистику. В подтверждение своего мнения он приводил деятельность биржевого игрока, банкира, фабриканта, на предприятиях которых тысячи людей губят свои жизни над изготовлением зеркал, папирос, водки. «Все эти люди работают, но неужели можно поощрять эту работу?» — вопрошал «яснополянский старец». Вот религия — совсем другое дело. В статье «Что такое религия и в чём сущность её?» он писал: «Истинная религия есть такое согласие с разумом и знаниями человека, которое связывает его жизнь с этой бесконечностью и руководит его поступками». В науке же, согласно Толстому, «вместо самых естественных ответов на вопрос о том, что такое мир живых существ, растений и животных, разводится праздная, неясная и совершенно бесполезная болтовня, направленная преимущественно против библейской истории Сотворения мира, о том, как произошли организмы, что собственно никому не нужно, да и невозможно знать, потому что происхождение это, как бы мы ни объясняли его, всегда скроется для нас в бесконечном времени и пространстве. Разумный человек, — писал далее Толстой, — не может жить без религии именно потому, что разум составляет свойство его природы… Он устанавливает своё отношение не только к ближайшим явлениям жизни, но и ко всему бесконечному по времени и пространству миру понимая его как одно целое. И такое установление… и есть религия».
Прекрасно путаные мысли! В них прелесть и нелепость русской интеллигенции, не умевшей пришить оторвавшуюся пуговицу к собственным штанам, но претендующей на учреждение в мире всеобщей любви и гармонии. При таком высоком устремлении становится понятным предпочтение, оказанное Толстым Дюма-сыну.
Последний предсказывал, что люди очень скоро, испробовав всё, возьмутся за приложение к жизни закона «любви друг к другу» и будут охвачены «безумием, бешенством» любви. Толстому близки такие взгляды. «Любовь к ближнему, — пишет он, — выгодное, полезное и доброе дело… Для того, чтобы на Земле установилось царство Божие, нужно, чтобы все люди начали любить друг друга без различия личностей, семей и народностей… Людям стоит только остановиться в своей суете, и они тотчас увидят её бессмысленность».
Монастырские будни
За стенами Кремля находился Чудов монастырь. Основан он был в 1365 году при Дмитрии Донском, за 15 лет до Мамаева побоища. Здесь великие князья и цари крестили своих детей.
Когда первый день 1847 года «Высочайшим повелением» был объявлен днём 700-летия Москвы, митрополит Московский Филарет собрал в кафедральной церкви обители к молебному пению настоятелей других монастырей, протоиереев, членов Консистории и благочинных и по окончании литургии и благодарственного молебна повелел по такому случаю устроить во всей Москве вседневный колокольный звон. Весь день 1 января 1847 года в Москве звонили колокола, призывая москвичей молиться и славить наступивший восьмой век существования их родного города.
1876 год ознаменовался буйством в этом монастыре монаха Андроника. В пьяном виде этот монах становился совершенно ненормальным. Однажды после вечерни он неистово кричал на крыльце какую-то чепуху, а за вечернею трапезой ломал ложки и бил посуду, сбрасывая её со стола. Не раз он бил стёкла в окнах келий монахов и послушников. Всего им были перебиты стёкла в окнах тридцати келий. Бил он стёкла и в своей келье, а выбив их, стал выбрасывать из окна вещи на улицу. Около окна тогда собралась толпа посмотреть на разбушевавшегося монаха. Пришёл и городовой. Насилу Андроника усмирили. После этого перевели его в келью, окно которой выходило во двор монастыря. Чтобы представить, как его действия выглядели со стороны, достаточно прочитать объяснения одного из монахов. Вот что он писал: «Я услышал на переходах шум и безобразную стукотню — это Андроник, перебив несколько окон келий моих соседей, куда его не пускали из страха быть изувеченными, добрался, наконец, и до меня. Конечно, и я, по примеру других соседствующих братий, и на этот раз, как и всегда, не отважился отворить дверь своей кельи для такого непрошеного гостя, который, судя по его поступкам, кажется, походит на животное, одержимое болезнью водобоязни. Только перестал звонок бить тревогу, послышался другой, более тревожный звук — это полетели осколки стекла моего окна, мгновенно разбитого палкою из собственной руки того же монаха Андроника».
Андроника призвали к ответу. Он признал нетрезвость и буйство «в желчном состоянии» и объяснил, что начал пить с горя, потому что был отстранён от крестного хода из Чудова монастыря в Успенский собор. Устранили же его от крестного хода по причине его нетрезвости и из опасения того, что он учинит во время него очередное безобразие. Монастырское начальство не раз сетовало на то, что справляться с хулиганами и пьяницами монастырям трудно. Монастырская стража не могла удержать Андроника и таких, как он, от отлучек из монастыря и «бесчиний».
Андроник же, несколько протрезвев и почувствовав, что над ним сгущаются тучи, взял гусиное перо и написал митрополиту Московскому и Коломенскому Иннокентию следующее письмо: «В ноябре месяце прошедшего 1875 года с соизволения Вашего Высокопреосвященства имел я счастье быть определённым в числе Братства Кафедрального Чудова монастыря. Благодаря Господа Бога и Великого Его Угодника Святителя Алексия, а также и всегда благословляя в душе священное имя особы Вашего Высокопреосвященства за оказанные мне столь великие милость и снисхождение, я утешал было себя надеждою — здесь, под кровом Святителя и Чудотворца, провести остаток скорбной моей жизни (а ему тогда и сорока лет не было. — Г. А), но к величайшему моему прискорбию, как я вижу ныне, таковое моё предположение совершенно несбыточно. По времени оказалось, что жизнь в шумном и душном городе Москве мне не по состоянию здоровья и не по силам, а особенно при отсутствии возможности удовлетворения необходимой для меня, по слабости груди, потребности дышать в летнее время чистым воздухом. Вследствие чего, повергаясь к священным стопам Вашего Высокопреосвященства, я осмеливаюсь просить отеческаго снисхождения к покорнейшему моему прошению: Всемилостивейший Отец и Владыка, благоволите сделать Архипасторское распоряжение о перемещении меня из Чудова в Спасо-Вифанский монастырь (в Сергиевом Посаде. — Г. А), где благотворное влияние воздуха при Божьей помощи, по молитвам и заступлению Преподобного Сергия, могут дать мне возможность исправить здоровье и пожить во славу Божию, для спасения многогрешной души своей, сообразно обетам, данным при пострижении в монашество. К сему прошению Кафедрального Чудова монастыря иеромонах Андроник руку приложил».
Кончилось тем, что Андроника перевели в Екатерининскую пустынь. Это недалеко от подмосковного Видного. Пустынь находилась в здании, в котором при Сталине была известная тюрьма НКВД «Сухановка».
Смятение в душах московских монахов вызывали не только алкоголь, шум и духота города. События за стенами монастыря, книги, газеты, журналы, достижения техники, новые философские идеи не могли оставить равнодушными души, алкающие знаний и истины. Не минула чаша сия и иеромонаха Чудова монастыря Мефодия. В сентябре 1906 года он обратился с письмом к «Его Высокопреосвященству Митрополиту Московскому и Коломенскому и Свято-Троицкие Сергиевы Лавры Священнейшему Архимандриту Владимиру». Он писал о том, что вследствие крайне расстроенного здоровья дальнейшую монастырскую жизнь продолжить не может, и просил о сложении с него чина и сана и о возвращении «в первобытное состояние».
Пытаясь объяснить причины, побудившие монаха отказаться от своего сана, настоятель Чудова монастыря архимандрит Арсений писал митрополиту Владимиру: «Ввиду большой скрытности иеромонаха Мефодия, не могу ничего достоверного сказать — честолюбивые ли мечты его полонили или же какие-либо увлечения его расстроили… Что касается увлечений, то я проследил за ним следующее: слишком он увлекался книгами, — сначала духовного содержания, по преимуществу проповедями и историей монашества, а затем светского — например, он выписывал журнал „Самообразование“ и почитывал сочинения графа Толстого. Увлечения женщинами не замечалось. Правда, ему постоянно в церкви надоедала одна женщина, так что дело доходило даже до скандалов, например, она схватывала его руку, бросалась на плечи, но это его всегда сильно расстраивало, так что он просил меня его охранять. Недавно я получил анонимное письмо, в котором какая-то особа, почитающая о. Мефодия, просила меня убедить его не снимать рясы и, между прочим, писала о том, что по Москве идёт слух, будто он хочет жениться на вдове… Поведение о. Мефодия в настоящее время такое: полная холодность к церкви и эта холодность у него постепенно прогрессирует. В последнее время он кое-как служил. То он торопился до невозможности, когда совершал литургию, то, вынувши по служебнику частицы из просфор, отставлял их, не поминая никого о здравии и упокой. Теперь он в церковь не ходит, от всех послушаний отказался, сидит больше дома, к братии не ходит и к нему никто. Раздаёт и распродаёт все свои вещи».
Не хотелось монастырскому начальству потакать вольнодумцу, однако, в конце концов, было решено просьбу Мефодия удовлетворить и называть его впредь не Мефодием, а Семёном Копанским, сыном коллежского советника. Сам Семён до пострижения являлся запасным нижним чином и пользовался правами потомственного почётного гражданина. Чем он стал заниматься «в миру», уйдя из монастыря, неизвестно.
Архимандрит Арсений не случайно указал в своём отзыве о нраве иеромонаха Мефодия на то, что тот почитывает сочинения графа Толстого. Л. Н. Толстой был не в почёте ни у жандармов, ни у архиереев. Жандармы писали донесения о нём, изымали из издательств и типографий его статьи, страницы из его книг, Святейший синод отлучил его от Церкви за богоискательство и крамольные мысли. Даже члены Общества любителей духовного просвещения и те считали его «проводником лютеранских идей», а распространителей подобных толстовских идей — «проповедниками с Хитрова рынка».
У Церкви тогда, помимо проблем с такими вольнодумцами, были проблемы и посложнее. Особенно острой оставалась проблема раскольников, старообрядцев. Их в Москву вообще старались не пускать. Когда в 1895 году они в Москве решили устроить съезд, то полиция, в соответствии с циркуляром за 1890 год, признававшим такие сборища незаконными, устроила строгое наблюдение за проживающим в Рогожской части тульским купцом Степаном Васильевым Лёвшиным (он же раскольнический епископ Савватий), а мещанина Савву Тимофеева Малыгина — старообрядческого епископа Сильвестра, вообще в Москву не пустила. Совращение православных в раскол, совершение над ними треб по раскольничьему обряду и прочее считалось преступлением. Преступлением считались и похороны православного по старообрядческому чину.
Указ от 17 апреля 1905 года отменил почти все ограничения в отношении старообрядцев, однако стена, разделявшая православных, оставалась по-прежнему крепкой.
Старообрядцы, в свою очередь, тоже придерживались строгих правил. Они, в частности, женились и выходили замуж только за своих единоверцев. Не случайно старец-миллионер Семёнов, влюбившись в Марию Карловну — двадцатилетнюю немочку-протестантку, стал уговаривать её принять старообрядчество. Красавица согласилась, но с одним условием, и условием этим была свадьба. Семёнов не стал медлить. Достал большой чан и велел отвезти его домой, в Ваганьковский переулок. Здесь он приказал наполнить чан водой, сам проверил, не холодна ли она для купели, и с помощью приглашённых им лжеархиерея Антония и попов с Рогожского кладбища перекрестил рабу Божью Марию в рабу Божью Степаниду. Не успела Степанида растереть своё роскошное тело махровым полотенцем и переодеться, как наш миллионер повёл её к венцу. Ну а для свадьбы им был снят целый театр. Так старообрядцы получили ещё одну новообращённую, купец — красивую молодую жену, а Мария-Степанида — богатое наследство в недалёком будущем. И все были довольны.
Жизнь Церкви переплеталась с жизнью государства, которое тюрьмами и ссылками поддерживало незыблемость веры. На этот счёт в «Уложениях о наказаниях уголовных и исправительных» существовала, к примеру, статья 53-я, предусматривающая наказание за богохульство. В ней говорилось, что те, кто дерзит публично в церкви, поносит Бога и святую Церковь или ругается над Священным Писанием или святыми таинствами, — подвергаются лишению прав состояния и ссылаются в каторжную работу на заводах на время от шести до восьми лет, ежели они по закону не изъяты от наказаний телесных (дворяне), и наказанию плетьми через палачей для лишней степени наказаний сего рода с наложением клейм. За богохуление же без умысла оскорбить святыню, а по неразумению, невежеству или пьянству полагалось заключение в смирительном доме от одного года до двух лет, а за недонесение о богохульстве — год тюрьмы. С годами наказание плетьми и наложение клейм ушли в прошлое. Не всех это радовало. Кое-кто видел в этом уступку либеральным идеям и утверждал, что подобные послабления приведут к плохим последствиям.
Большинство людей священные книги не читали и о Священном Писании имели самое смутное представление. Вот как описывал М. Е. Салтыков-Щедрин морально-идеологическое состояние верующих той епархии, в которой он рос: «Говорили: будешь молиться — и дастся тебе всё, о чём просишь, не будешь молиться — насидишься безо всего. Самоё Евангелие вовсе не считалось краеугольным камнем, на котором создался храм, в котором крестились и клали поклоны… большинство даже разумело под этим словом известный церковный момент. Говорилось: „Мы пришли к обедне, когда ещё Евангелие не отошло“, или „Это случилось, когда звонили ко второму Евангелию“ и т. д. Внутреннее содержание книги оставалось закрытым и для наиболее культурных людей… вследствие общей низменности жизненного строя, который весь сосредоточивался около запросов утробы».
Прошедшие с той поры годы мало что изменили в отношениях между религией и простым народом. При таком положении нетрудно представить себе, какой ужас охватывал сельского жителя после слов священника о нечистой силе, какие картины рисовало ему его воображение. «Имя врага, — заунывно читал священник, — ад, князь тьмы, дьявол, человекоубийца, ложь и отец лжи, язык которого изощрён, как бритва. Он ловит в тайне, яко лев во ограде своей, змий великий, начальник тёмной власти, имеющий державу смерти. Он по зависти обольстил невинных прародителей наших. В мире явился грех и, как его следствие, как его оброк — смерть. Над людьми воцарилась смерть и держава дьявола. Смертный человек подпал под власть ада. Души умерших нисходили ко аду, томились в преисподней, пребывая в узах, как пленники Сатаны, и уже не ходили, а сидели во тьме и сени смертной, то есть оставили и надежду на избавление». Попробуй, переубеди человека, слушавшего все эти ужасы, в том, что всё это выдумки, когда вся эта жуткая картина только что стояла, как живая, перед его глазами. Многие в то время считали, и, наверное, не без основания, что без страха с народом нельзя. Полагали так же, как и теперь, что веру в Бога поддерживают чудеса, ибо только Бог может их творить, только необъяснимое способно говорить о существовании какой-то потусторонней силы. К тому же, что тоже немаловажно, чудеса способствовали улучшению материального состояния служителей культа, поскольку привлекали прихожан.
Бывало, священники, допустив оплошность, сами становились жертвой ими же внушённой людям веры. Писатель Ф. Сологуб вспоминал, как однажды поп, читая в церкви поминания, вместо того чтобы упомянуть княгиню Кочубей «за здравие», помянул её «за упокой». Ну, с кем не бывает, ошибся человек. Но ведь слово не воробей: вылетит — не поймаешь. Спиной батюшка почувствовал, что его будут сейчас бить, ведь в церкви находился муж княгини, Строганов, человек довольно крутого нрава. «Не успев даже осенить себя крестным знамением, священник, — писал Сологуб, — на прямых ногах, еле сдерживая себя, вышел из церкви, ну а тут уж бросился наутёк, подобрав рясу». Рефлекс сработал, и Строганов с палкою в руке кинулся в погоню за святым отцом. Догнал ли он его или нет, осталось тайной для будущих поколений, однако история эта послужила хорошим уроком для тех, кто невнимательно относился к исполнению своих служебных обязанностей.
Жить совсем без примет и предрассудков скучно, да и не получится, потому что приметы не зря называются приметами: это ведь то, что люди приметили за долгую историю своего существования. Ну а если не приметили, то, значит, сами придумали — так им душа велела. Вот, например, как бабы в деревнях погоду предсказывали: рыжая корова вперёд от стада пошла — к хорошей погоде, чёрная — к дождю. Ну а о чёрной кошке и говорить нечего — это почти наука.
Бывало, те или иные природные или физические явления воспринимались людьми как чудо, а бывало, людям просто что-нибудь мерещилось под влиянием тех или иных обстоятельств или в силу психического заболевания. Известно ведь, как психически больные люди чувствительны к явлениям окружающей жизни. До революции они видели чертей и ангелов, в сталинские и послесталинские времена обнаруживали за собой слежку работников МГБ, а потом, в годы освоения космоса, слышали голоса с других планет.
В 1872 году в Мариинской больнице для бедных, той самой, в одном из флигелей которой родился Ф. М. Достоевский, произошло довольно странное событие. А началось всё с того, что по случаю ожидаемого посещения больницы государем императором Александром II уборщица, протирая мокрой тряпкой нарисованную на стекле, над дверью в церковные хоры, икону с изображением Спасителя в терновом венце, повредила её, размазав краску. Одному из больных, турецко-подданному по фамилии Петро, было поручено на её месте нарисовать за 10 рублей новую икону с изображением Александра Невского. Решили это сделать в память 4 апреля — дня спасения драгоценной жизни царя во время покушения на него Каракозова. Петро вынул стекло и смыл с него изображение. Стекло же оставил в палате. На следующее утро больные палаты № 26, в которой лежал Петро, стали замечать проступившее изображение Спасителя, хотя никакой краски на стекле не осталось. Вскоре около изображения стали появляться медные деньги. Набралось 20 копеек Стекло поставили на прежнее место, а больные повесили и зажгли у него лампаду. Поклониться появившемуся на стекле образу приходили больные из других палат. Многие ломали голову над вопросом: как появился образ на стекле? Что это, следы масляных красок а может быть, нарисованный образ находится между двумя стёклами? Один утверждал, что рисунок был сделан до нанесения масляных красок другой — что нанесён он был металлическим карандашом, а третий — что кто-то тайно сделал рисунок, когда все спали. В конце концов, дело дошло до консистории и было решено подвергнуть икону испытанию. 30 июня 1875 года она была доставлена в Чудов монастырь в ящике с печатями отца архимандрита Вениамина из церкви Святой Троицы в Листах. Икону тёрли песком, мыли мылом, но изображение не исчезало, и только когда половину её опустили на всю ночь в эфир, на следующий день изображения не осталось. Правы оказались те, кто говорил, что не вся старая краска была смыта.
Ещё один таинственный случай произошёл в декабре 1877 года в Лефортове, на льду замёрзшего пруда у богадельни купца Ермакова. Там появилось изображение креста. Изображение измерили. Оказалось, что длина его составляет 8 аршин, а ширина — 1,5 аршина (примерно 5,7 метра на метр). «Изображение это, — как писал работник „компетентных органов“ того времени, — привлекая множество любопытствующих, начало служить к распространению толков, в особенности между раскольниками, о том, что появление изображения креста составляет чудо и что вода в пруде получила целебную силу, вследствие чего многие простолюдины начали употреблять эту воду как врачебное средство… Оказалось, что на всём пруду от множества пузырьков лёд представляется беловато-матовым, изображение же креста состоит из прозрачных полос. Сделанная при осмотре в основании креста, у берега, от которого он начинается, пробоина обнаружила, что прозрачная продольная полоса креста идёт над лежащею под нею на дне пруда чугунною водопроводною трубою. По всей вероятности, и поперечные полосы креста расположены над деревянными лежнями, положенными под трубу. Из этого можно заключить, что дно пруда пропитано веществом, издающим газовые испарения, от которых и образовались пузырьки во льду на всей поверхности пруда, кроме полос, идущих над трубою и лежнями, от чего полосы эти и остаются прозрачными. Так как изображением креста затронуты религиозные чувства простолюдинов, то я не признал возможным сделать распоряжение к уничтожению его, но, принимая во внимание, что распространяющиеся толки об этом явлении могут поселять в простолюдинах заблуждение, а употребляемая ими вода из пруда вредно повлиять на здоровье… полагал бы необходимым подвергнуть исследованию как действительные физические причины появления креста, так и воду, дабы результаты этого исследования через публикацию могли послужить к прекращению толков и заблуждений в среде простого класса людей». Пока решался вопрос о проведении исследований, наступило лето, лёд растаял и вопрос об исследованиях отпал сам собою, да и кто бы из «простолюдинов» стал читать эти исследования и верить им, ведь верующие не верят науке, так же как атеисты религии.
В наше время простолюдинов не стало. Теперь во всякую чертовщину верят просто люди, такие как мы с вами, имеющие какое-нибудь высшее образование. Оказалось, что оно суеверию не помеха. Так было и на рубеже прошедших веков.
Однажды, 23 сентября 1899 года, жена доктора, коллежского асессора Ерофеева, Надежда Николаевна поливала цветы в саду у своего дома в Еропкинском переулке на Пречистенке. Когда она, оторвав глаза от крокусов, подняла голову, то обомлела: перед нею, там, где на берёзе всегда торчал спиленный сук, воссиял яркий свет и появилась икона с изображением Пресвятой Девы, держащей на руках младенца. Надежда Николаевна бросила лейку и закричала: «Мама!» Закричала она так не потому, что так многие кричат при виде чего-то необычайного или страшного, а потому, что недалеко от неё, на скамеечке отдыхала, наблюдая за внуками, её любимая мамочка, жена статского советника, Вера Фридриховна Шрейдер. Вера Фридриховна с трудом оторвалась от скамейки, подошла к дочери, посмотрела туда, куда ей было указано, и без всякого восторга, а даже с каким-то возмущением спросила: «Зачем повесили икону на дерево?» Тогда дочка подвела мамашу ближе к дереву и им стало ясно, что никакой иконы на нём нет, а изображение Богоматери выступило на отрезанном сучке дерева. Тут уж Надежда Николаевна позвала мужа, а после этого все они стали звать няньку, горничную, Степана-дворника, а также квартировавшего у них художника из Петербурга, который углём запечатлел на листе бумаги изображение образа так, «как он его себе представил». После этого любопытная мамаша Шрейдер надавила на сучок, а вернее на икону, пальцем и из неё полились две струйки. Ерофеевы пытались вызвать священника, однако священника из ближайшего прихода не оказалось дома, а священник соседнего — прийти отказался. Вскоре икона исчезла, не оставив на сучке никаких следов, но оставив человечеству неразгаданную тайну. Слух о чуде в Еропкинском переулке дошёл до консистории. Там выслушали очевидцев и 9 декабря 1899 года приняли мудрое решение об отказе в признании чуда, с тем «чтобы не огласить то, что не должно быть оглашено». То ли консистория не хотела осложнять себе жизнь ненужными поисками пропавшей иконы, то ли считала невозможным из приличия оглашать своё мнение о домочадцах из Еропкинского переулка, сказать трудно.
Вообще с иконами постоянно происходили какие-то чудеса. То молния в них ударит и они обновятся, а потом окажется, что их просто помыли или заклеили свежей олеографией; то выступит на них что-то, то ли слёзы, то ли мёд. В январе 1850 года настоятель Златоустовского монастыря, архимандрит Леонид обратился к митрополиту Московскому и Коломенскому Филарету с письмом, в котором сообщал о том, что в иконостасе зимней церкви Пресвятой Троицы его монастыря есть икона святителя и чудотворца Митрофана Воронежского. И вот на сей иконе стала выступать мелкими каплями чистая и безвкусная жидкость в виде воды или пота, которая по значительном накоплении течёт тонкими ручьями. Сие явление не могло укрыться от внимания сторонних богомольцев, которые окружили её приношениями и зажгли множество свечей, а народ стал называть икону «мироточивою». Мещанин Михаил Яковлев (теперь бы сказали Яковлевич. — Г. А) Капустин, страдавший головными болями, как-то помолился у этого образа, перстом прикоснулся к истекающему от иконы елею, помазал оным чело своё, а потом попросил отслужить молебен святителю. Возвратясь же в свою квартиру, в ту же ночь получил полное исцеление от головной боли. После этого старший фельдфебель Московского полка Евграф Константинов Трияцкий, имеющий жительство близ Московского комиссариата, в котором получал разную амуницию для полка, сделался больным простудною лихорадкою даже и с горячкою. В сновидении он увидел святителя Митрофана Воронежского чудотворца, который пообещал ему здравие, если он отслужит в Златоустовском монастыре молебен Божией Матери перед иконой «Знамение» и ему. Пробудившись ото сна, Евграф рассказал о своём видении жене, Дарье Ивановне Трияцкой, которая пошла в монастырь, помолилась святителю Митрофану, и муж её через два дня выздоровел.
Московский митрополит дал благочинному распоряжение икону из церкви не выносить, иметь наблюдение над нею и о количестве приходивших к ней богомольцев еженедельно доносить, а в особенных случаях немедленно. Наблюдения показали, что капли жидкости на иконе появляться перестали, а богомольцы стали приходить к ней в малом количестве и то почти все — здешние. Высказывались даже некоторые подозрения в том, что руководство монастыря, распустив слухи о чудесах исцеления, желало тем самым устроить паломничество к иконе Митрофана Воронежского и пополнить с её помощью казну монастыря.
Желание обогатиться любым путём время от времени давало себя знать в поступках простых монахов. Одним из таких был монах Серафим из Данилова монастыря. В 1873 году пополз по Москве слух о том, что этот монах святой и обладает даром пророчества. Слухами этими заинтересовалась полиция и послала в монастырь своего человека. Переодетый полицейский чиновник, придя в храм монастыря, застал там сцену, которую описал в своём рапорте так: «По окончании литургии человек 200 прихожан отправились из церкви в келью Серафима, а так как она не могла всех вместить, многие оказались в сенях и на дворе, протискиваясь к отцу Серафиму. Пришедшие были большей частью женщины из купечества и простонародья. Серафим сидел в келье на диване за большим столом, на который входившие клали приношения и затем предлагали ему вопросы, которые касались желания проведать о счастье, убедиться — следует ли приступать к задуманному делу, где найти похищенное и т. д., а один из мелких торговцев, отозвавшись, что его совсем одолели суды, спрашивал, что ему в этом положении делать. Серафим держал себя таинственно, видимо стараясь поддержать пущенную об нём молву. Отвечал как бы неохотно, аллегориями, но иногда вовсе не кстати. Приходившие приближались к нему с благоговением, а некоторые женщины становились перед ним на колени. Приношения достигали значительных размеров».
Со временем подобную «деятельность» стали пресекать, однако грех стяжательства, как и грехи любострастия и пьянства монастыри не покидали, да и может ли вообще где-нибудь существовать человеческое общество, напрочь лишённое их? Не была избавлена от греха и жизнь духовного сословия за пределами монастырей. В начале XX века, как писал Варенцов в своих воспоминаниях, многие священники курили, играли в карты после всенощной, когда им следовало готовиться к литургии следующего дня, пьянствовали и даже совершали в пьяном виде литургию.
Стены обители не спасали от греха, если душа человека была ему открыта. Настоятельницей московского Рождественского монастыря в конце XIX века была игуменья Магдалина. В начале XX века её сменила игуменья Ювеналия. В монастыре в то время в чине послушницы проживала племянница игуменьи Магдалины, Варвара Ивановна Андреева, женщина алчная и необузданного темперамента. Как-то раз она, воспользовавшись болезнью тётки, которая к тому времени уже не была настоятельницей, но продолжала жить в монастыре, наняла несколько мужиков и в пять часов утра 10 октября 1906 года с их помощью пыталась вывезти с территории монастыря шесть сундуков с имуществом бывшей игуменьи. С большим трудом монахиням удалось предотвратить вывоз ценностей, и тогда алчная племянница приказала отнести все сундуки в свою келью. Вскоре выяснилось, что незадолго до этого Варвара Петровна, требуя у восьмидесятипятилетней тётки её денежные сбережения, угрожала ей смертью, душила и ломала руки, однако захватить 2 тысячи рублей, хранящихся в шкатулке, не смогла, так как предусмотрительная игуменья незадолго до этого передала эту шкатулку монахине Евсевии и та спрятала её в ризнице. Андреева требовала у Евсевии, чтобы она отдала ей деньги, но та сделать это категорически отказалась.
На защиту несчастной матушки Магдалины встал настоятель Сретенского монастыря архимандрит Никон. Он обратился за защитой к градоначальнику. Тот, в связи с этим, попал в довольно щекотливое положение. С одной стороны, имел место безобразный факт захвата чужого имущества, с другой — полиция не могла соваться в дела монастырские на основании своего устава. Церковь в своём кругу постановила сундуки, захваченные Андреевой, вернуть в келью бывшей игуменьи Магдалины, её деньги, хранящиеся в ризнице, Андреевой не давать, а саму послушницу из монастыря удалить. Но так красиво выглядевшее на бумаге решение воплотить в жизнь оказалось невозможно. Андреева сделала руки в боки и заявила, что сундуки она не отдаст и из монастыря не съедет. Нарушать монастырскую тишину насильственным выставлением послушницы из обители монашки не решились. Не решилась на это и полиция. Единственное, что мог предложить настоятельнице Ювеналии градоначальник, так это обратиться в суд. Пока выполнялась рекомендация градоначальника, наступил 1917 год и вопрос о дальнейшем проживании в монастыре послушницы Андреевой, впрочем, как и других его насельниц, отпал сам собой.
Большой город, полный суеты и соблазнов, — не лучшее место для уединения и молитвы. Не каждому дано устоять перед искушениями, тем более если против ограничений восстаёт плоть. Одной из жертв соблазнов ещё в 1891 году (а может быть, и раньше) стал иеромонах московского Богоявленского монастыря на Никольской улице Ириней. А началось всё с того, что дочь покойного капитана Корпуса жандармов Ольга Александровна Ломоносова, которой шёл тогда двадцать первый год, повадилась со 2-й Мещанской, где она жила близ церкви Святого Филиппа, ходить на вечерние службы в мужской Богоявленский монастырь. Почему юная дева избрала такую дальнюю обитель для своих вечерних бдений, сказать трудно. Возможно, до неё дошли слухи о привлекательности служившего там иеромонаха Иринея или кого-нибудь из причта, а может быть, в мужской монастырь она шла просто по зову пола — не в казарму же ей было идти. «Я иду молиться», — говорила она себе по дороге в храм, а, придя, забывала о Боге и не могла сдержать сердцебиения, встретившись глазами со жгучим взглядом монаха Иринея. Тот почувствовал на себе её взгляды и откликнулся на зов девичьего сердца. Накануне Воздвижения Креста Господня, когда Ольга выходила из церкви, Ириней подошёл к ней и спросил, почему она так рано уходит. Она ответила, что спешит на конку. Спустя несколько дней, 22 ноября 1891 года, во время всенощного бдения, перед праздником Введения во храм Пресвятой Богородицы, Ириней опять подошёл к ней и пригласил на прогулку. Она согласилась. Они долго гуляли по тихим и заснеженным улицам Москвы. Ириней предлагал ей руку и обещал содержать на свой счёт. Она смущалась и повторяла: «А как же я буду…» Но он уверял её в том, что всё будет хорошо. И вот, аккурат на пятой неделе Великого поста, в среду вечером, после литургии, он пригласил её к себе в келью пить чай. Когда она вошла, он запер за ней дверь и повалил на лежанку.
…Как хорошо и увлекательно начинаются многие романы и как скучно и пошло они заканчиваются! Не избежал такой печальной участи и роман в Богоявленском монастыре.
В конце мая 1894 года в обители произошёл скандал с участием наших влюблённых и некоторых других лиц. 31 мая Ольга Александровна подала прошение епископу об изнасиловании её монахом Иринеем, заразившим её к тому же дурной болезнью. Пытаясь хоть как-то оправдать себя, она в конце «прошения» прибавила: «…я вовсе не занималась развратом, а по неопытности своей увлеклась». Монастырское начальство, честно говоря, меньше всего волновало, по какой причине дочь жандармского капитана не устояла перед Иринеем. Ему не давала покоя грязь самого поступка, которой Ириней, к тому времени уже архидиакон, перепачкал всю монастырскую братию. Не мог настоятель монастыря не думать и о том, что скажут ему в консистории, как ехидно спросят его: «А куда же вы, владыко, смотрели, ведь четыре года во вверенной вам обители воздержания и молитвы, под вашим носом, процветал разврат! У вас, святой отец, монастырь-то мужской или женский, а может быть, общий? Уж не язычник ли вы, часом?» Что тут скажешь, как объяснишь? Одно было ясно: надо наказать этого Иринея так, чтобы другим неповадно было в монастырь баб таскать. Началось следствие.
Сам Ириней близость с девицей Ольгой отрицал. Отрицал он и то, что страдает дурной болезнью.
Как часто стыд и боязнь ответственности заставляют людей отрицать очевидные факты и уверять самих себя, что фактов этих не было. Ириней не представлял в этом смысле исключения из рода человеческого. Однако «выстроить линию защиты» Иринею помешал послушник Сергей Карелин, мальчишка, сопляк, которому он доверял как родному сыну. А рассказал этот послушник вот что: «Несколько дней тому назад он продавал в храме по просьбе Иринея вместе с ним свечи и увидел, как Ириней отошёл от ящика, подошёл к молодой девице, поговорил с ней и вышел. Девица вскоре тоже вышла, только в другую дверь. В четыре часа Ириней прибежал к нему и позвал в свою келью. Около кельи он заметил женщину, которая настойчиво и нервно говорила Иринею: „Отдай мне мои вещи“». В это время Ириней открыл дверь и все вошли в комнату. Там перед зеркалом стояла и поправляла на голове волосы та самая особа, с которой Ириней разговаривал в церкви. (Как вы догадываетесь, это была Ольга Ломоносова.) Женщина, вошедшая в келью вместе с ними, увидев Ольгу, накинулась на неё и схватила за волосы. Ольга вскрикнула. Мужчины стали защищать её и вырывать из цепких лап соперницы. Когда, наконец, им это удалось, Ольга оказалась в обмороке. Тут женщина напала на Иринея и стала бить его. Потом собрала свои вещи и ушла, хлопнув дверью.
Иринею ничего не оставалось, как опорочить своего послушника, и он в объяснении, данном настоятелю, называет его «халдеем опаляющим», собутыльником, пьяницей, таскающим с тарелок деньги в тёмных углах храма и пропивающим их со своими приятелями.
Однако ничто ему не помогло: монастырское начальство было уверено в его виновности, и отрицание им своей вины только усилило гнев настоятеля. Тогда Ириней стал перечислять свои заслуги, накопившиеся за 15 лет пребывания его в Богоявленском монастыре. Он назвал себя образцовым чтецом, хорошим певчим, умелым регентом, указал на то, что даже читал проповеди и что вообще десять лет был канонархом и уставщиком. Под конец он ударился в лирику и, став в позу оскорблённой невинности, изрёк смешанную со слезами и болью невинно оскорблённого сердца фразу: «… Приходит мысль, что взял бы суму да палку и пошёл бы куда глаза глядят, чтобы не видеть этого суетного и коварного мира… как прежде уходили святые отцы в пустыни и леса, где спасали душу и угождали Богу…»
Не Богу угождать был призван Ириней, а женщинам. Однако церковное начальство этого качества в нём не оценило, как не оценило оно и его откровений о непорочной многолетней службе во благо церкви и во имя святой веры. Решило оно отправить Иринея в Серпуховский Троицкий Белопесоцкий монастырь. Однако ему там не понравилось и, не спросив разрешения у настоятеля, он, как был, в монашеской одежде, что являлось совершенно недопустимым, 20 июня 1897 года вернулся в Москву и поселился в гостинице. Вернуться в монастырь он отказался, сославшись на то, что келья его в Троицком монастыре для жизни непригодна. Тогда его загнали в монастырь подальше. В решении консистории было сказано: «Отдать под строгий надзор настоятеля игумена Макария со старшею братиею, с тем чтобы о поведении его было доносимо консистории через каждые три месяца. За самовольное жительство в Москве лишить его права ношения клобука, мантии и рясы с отдачею в чёрные монастырские работы впредь до окончательного его исправления».
Тут-то Ириней и почувствовал силу Божьего гнева. Возроптал грешник и стал молить митрополита Московского о переводе его в другой монастырь. А о том, в котором находился, писал так «Здесь сыро, а у меня ревматизм и катар желудка. Здесь близко река, вода для питья грубая, келья внизу каменная с одним окном, сырая, в паводок вода стоит в келье, отхожее место находится по соседству и отгорожено деревянной переборкой со штукатуркой, под пол которой в келью свободно проходит воздух из отхожей ямы, отчего в ней нестерпимая вонь». Представляю, с какой тоской вспоминал Ириней в этом вонючем склепе свою старую милую келью в двух шагах от Кремля!
Что ж тут поделаешь? Каждому воздаётся по делам и грехам его.
Не менее Иринея опозорил свой монастырь иеромонах московского Знаменского монастыря на Варварке (в прошлом улице Разина) о. Самуил.
История вышла, прямо сказать, неприглядная. Чтобы читатель не подумал, что автор всё это выдумал или сгустил краски, привожу (с небольшими сокращениями) один, сохранившийся до наших дней, документ. Документ этот — донесение настоятеля московского Знаменского монастыря отца Владимира и его казначея иеромонаха Иннокентия «Его преосвященству преосвященнейшему Александру, епископу Дмитровскому кавалеру, управляющему Московского митрополита». В нём сказано следующее: «25 мая 1893 года, в седьмом часу вечера, на пути к новой стройке (в монастыре, надо полагать, в это время велось строительство какого-то здания. — Г. А), замечена была с монахом Самуилом женщина, которая и была удалена из его кельи и монастыря. Спустя полчаса, при возвращении с новой стройки, у стены возле ворот, ведущих из монастыря на Варварскую улицу, замечена была другая женщина в нетрезвом виде, которая также дворником была выведена на Варварку, а затем ворота эти были заперты. Через несколько времени та же женщина подошла к воротам монастыря, что на малом Знаменском переулке, настойчиво требуя, чтобы её впустили в монастырь. Собралась толпа, буянившую неизвестную женщину отправили в городскую часть, где и составлен был протокол о привлечении её к ответственности за нарушение общественной тишины. В полицейском протоколе ничего не говорилось о причинах, побудивших женщину оставаться в монастыре, когда богослужение в нём уже кончилось. По собранным же сведениям оказалось, что эта женщина 25 мая в Знаменский монастырь пришла к вечерне, а после вечерни зашла к монаху Самуилу, который и угощал её вместе с другою женщиной… Монах же Самуил сказал, что первая женщина была его прачкой, а другая, которая буйствовала и угодила в городскую часть, была давнишняя его знакомая, которую он знал ещё до пострижения в монашество… Так как монаху Самуилу от роду 31 год и так как он, кроме склонности к блудной жизни, ещё злоречив и сварлив, то пребывание его в монастыре нетерпимо, а потому нижайше просим Ваше преосвященство, милостивейшего отца и архипастыря, об удалении монаха Самуила в какую-либо пустынную обитель, дабы он не мог продолжать иметь общение с женщинами дурного поведения».
Отец Самуил, придя в себя и успокоившись, стал категорически отрицать своё знакомство со второй женщиной, заявляя, что к нему приходила лишь старушка-прачка и никакой другой женщины он и в глаза не видел. С людьми так бывает. Сделают что-нибудь непотребное, попадутся, признаются с перепугу в содеянном, потом успокоятся, одумаются и начинают всё отрицать, а своё признание объяснять испугом, страхом, угрозами и насилием со стороны тех, перед кем признались, или вообще утверждать, что ничего такого не говорили и не писали. Наглость и ложь — вечные спутницы зла и преступления. «Ужели я заподозрен из-за того, что моя келья внизу и мимо ея проходят наверх, в трапезную, нищенки за кусками хлеба?» — вопрошал Самуил с видом оскорблённой невинности. Нет, дорогой товарищ Самуил, не нищенки тому виною и не заподозрили вас, а изобличили вас ваши же друзья, монахи и сам настоятель монастыря, владыка Владимир. Вот как описал он увиденное в своём письме в Московскую духовную консисторию: «… По входе в келью монаха Самуила мы заметили, что в передней комнатке, на столе, в углу, стояла водочная бутылка с рюмкою и в следующей комнате на столе была бутылка с рюмкою, обе пустые и без всяких молочных следов, вопреки словам Самуила о том, что бутылки были молочные. В той же комнате, налево, за дверью, притаилась женщина, ещё не старая, по-видимому, около 30 лет, которая по нашему требованию немедленно убежала из кельи и монастыря. Эта женщина в показаниях монаха Самуила названа старушкою прачкою Анастасиею… у самых святых ворот я заметил молодую женщину около 20–23 лет от роду… Я спросил её, кого она здесь ждёт, и попросил уйти с территории монастыря. Она же нахально заявила: „А тебе какое дело, кого мне нужно, того и жду…“ Тогда я позвал дворника. В это время подошёл Самуил и горячо вступился за удалённую женщину, грозил привлечь за такое самоуправство… женщина настойчиво требовала, чтобы её впустили в монастырь и буйствовала. Собралась толпа. На вопрос околоточного надзирателя, кто она такая и что здесь делает, она сказала: „Спросите монаха Самуила, он меня хорошо знает…“ Околоточный отвёл её в участок, и там оказалось, что женщина эта мещанка Екатерина Ивановна Павлова из Яузского непотребного дома, которую 8 июня, вследствие полицейского протокола, мировой судья уже приговорил к аресту на восемь дней за нарушение общественной тишины».
Самуил же не унывал, заявляя приятелям из братии: «Что за беда, если окажусь виновным, только перейду в другой монастырь на новое место, где может быть и свободнее будет».
Своё желание перейти в другой монастырь он выразил и в письменном обращении к начальству, в котором писал: «По расстроенному здоровью и по совету докторов о перемене места своего жительства покорнейше прошу Ваше Превосходительство о милостивейшем соизволении на выдачу мне паспорта трёхмесячного срока для приискания себе другого монастыря на продолжение моего монашеского подвига… и прошу также прописать в паспорте о том, что на перемещение меня в иную обитель препятствий не имеется». И этот на здоровье жаловался. Видно, у них это в обычае было: чуть что — здоровье плохое, пожалейте. Его действительно пожалели, перевели в Спасо-Андроньевский монастырь. Из донесения благочинного этого монастыря архимандрита Григория в консисторию мы узнаём о творимых им художествах и в этом монастыре. В своём донесении архимандрит Григорий рассказал, как, пожалев Самуила, а главное, его бедную мать, его оставили в Москве, а не загнали в какую-нибудь далёкую пустынь, как он, Григорий, в первые месяцы службы был более внимателен к Самуилу, чем к другим послушникам, как давал ему больше кружечного дохода сравнительно с другими послушниками (горожане деньги в кружки бросали, а потом эти деньги делились между монахами), как брал с собою на службы и пр. Самуил же заявил ему, что он от длительных стояний на службе заболел. Тогда он освободил Самуила от служб ну и, соответственно, снизил ему кружечный сбор. Однажды, когда он предложил Самуилу взять стихарь постарее, тот ему довольно грубо сказал: «Я не буду надевать этот стихарь, он грязнее всякой бабьей юбки». В другой же раз, в ответ на замечание по поводу несвоевременной подачи «ясака» ко второму звону пред шестопсалмием и к третьему звону пред Евангелием на всенощных бдениях, Самуил заявил: «Это не моё дело, я все руки измозолил за три года пономарства». Пономарство, надо сказать, было его монашеским послушанием. Со слов же иеродиакона Филарета ему стало известно, что Самуил втыкал булавки остриём кверху в стихари, подаваемые ему, Филарету, для служения, и называл его «товарным вагоном», а однажды, когда Филарет кадил, Самуил сказал ему: «Покади и потолок», а в ответ на предложения Филарета прикладываться к святым иконам отвечал: «Подставь лестницу и приложись повыше».
Благочинного же больше всего возмутило то, что Самуил рассказывал монахам о том, что он, Григорий, якобы предложил ему «забрать паспорт»! Ну, мог ли он сказать такое, когда всем известно, что монахи паспортов не имеют, а по паспортам в монастырях живут лишь крестьяне и мещане.
В конце концов Самуил и здесь всем надоел и был переведён в Дмитровский Борисоглебский штатный монастырь, настоятель которого архимандрит Митрофан, недавно живший в Знаменском монастыре, не только знал его, но и готов был его принять. Чем он при этом руководствовался, известно одному Богу.
Попадались в монастырях люди и похуже, чем бабники и пьяницы. Монах Свято-Троицкого Белопесоцкого монастыря в Ступинском районе под Москвой, Аарон устроил из своей кельи шинок и продавал монахам водку по 10 копеек за стакан. Мало этого, он подговаривал крестьянина местной деревни обокрасть игумена, похитить у него деньги, чай. Для этого он даже проложил доску со стоящего рядом дерева на подоконник его кельи и приготовил бумагу с клеем для того, чтобы с её помощью выдавить стекло в окне. Преступление не было совершено только потому, что крестьянин испугался и сбежал. А в октябре 1905 года Аарон был заподозрен в поджоге монастыря. За всё это, а также за пьянство и буйство он был лишён монашеского звания и обращён в «первобытное состояние».
Как же оскверняли и омрачали монастырскую жизнь такие прохвосты, как Самуил, Аарон или какой-нибудь Дорофей! Последний в 1903 году только за то, что иеромонах Исакий послал его служить молебен, вернувшись из церкви после службы, набросился на несчастного Исакия, схватил его двумя руками за волосы и стал таскать, как нашкодившего кота, а потом и бить. Но этого ему показалось мало. Он взял таз с помоями и вылил эти помои на голову Исакию, а потом несколько раз ударил его этим тазом по голове, отчего таз, как рассказали свидетели, «пришёл в полную негодность». «Едва ли, — сказал Исакий, — этим он бы окончил побоище, если бы мне не удалось как-то заползти под стол… я был весь в крови».
А каким негодяем показал себя монах Ираклий! Представьте: после поздней литургии, когда начался крестный ход, он появился среди богомольцев пьяный и диким, неистовым голосом завыл:
По распоряжению начальства несколько дюжих монахов схватили певца и потащили в монастырь. Ираклий сопротивлялся, рыча как лев и матерясь как извозчик. Возникла свалка, во время которой этот пьяный хулиган бил пытавшихся его удержать монахов. В монастыре, куда его всё-таки затащили с большим трудом, ему связали руки и ноги и оставили до вытрезвления. Случилось всё это с Ираклием не в первый раз. Его и до этого не раз раздевали и запирали на несколько дней в келье. Однажды в 1889 году его заперли в келье, однако он вышиб филёнку двери и самовольно ушёл из монастыря. На следующий день его привел в монастырь пьяного, разутого и раздетого городовой. Ничего на него не действовало: ни наказания, ни уговоры, «ибо, — как писало о нём монастырское начальство, — все чувства в нём к исправлению жизни как бы омертвели, он сделался бессовестным и наглым человеком, кричит, ругается скверными словами, которые невозможно и неприлично даже слушать». Мало того, этот Ираклий носил в карманах подрясника сделанные им из гвоздей крючки для удобного отпирания замков в братских кельях и чуланах. Никакие меры воздействия на него не действовали. На это указывается в письме настоятеля монастыря митрополиту Московскому. «Монах Ираклий, — написано в донесении, — …был сослан в Давидову пустынь в чёрное послушание, с лишением употреблять мантии, рясы и клобуки. За время нахождения там никакого исправления не показал. Находясь в монастыре, предаётся нетрезвости, отлучается самовольно из монастыря, похищает чужие и братские вещи, производит соблазн в народе и нарекание на монастырство и никакими мерами неисправим». Придя к выводу о том, что Ираклий неспособен к монастырской жизни и не может быть терпим в монашестве, консистория постановила монаха Ираклия, как совершенно безнадежного к исправлению, лишить монашеского сана, исключить из духовного ведомства. На этом решении бывший монах расписался уже не как Ираклий, а как Обуховской Подгородной слободы мещанин Иван Семёнов Климов. Нередко бывает, что человек, заподозренный или изобличённый в каком-либо проступке, принимает позу праведника и начинает разоблачать своих бывших товарищей или сослуживцев. В наше время, во всяком случае, такое тоже случалось. Пока человек работал в какой-нибудь конторе или на каком-нибудь предприятии, он и халтурил, и воровал, и прогуливал, но стоило только его уволить, как за воротами предприятия появлялся отчаянный правдолюбец, требующий справедливого возмездия для виновных. А бывало и так; почувствует человек, что за все его «художества» его скоро уволят, и начинает критиковать начальство прямо с трибуны. Терять ему всё равно нечего, а уволить становится трудно; скажет, что его преследуют за критику, а это делать закон запрещал.
Не исключено, что таким правдолюбцем был монах, находящейся недалеко от станции Щёлково Николо-Берлюковской пустыни, Валентин. Летом 1888 года он обратился к митрополиту Московскому с просьбой о переводе его в другой монастырь. Просьбу свою он мотивировал тем, что больше не может видеть безобразия, которые творятся в его обители. Он писал о том, что монахи в постные дни едят скоромное, что они расписываются чужой фамилией в учётных книгах за частных лиц в получении теми денег, что они едят мясо, а некоторые из них даже нанимают квартиры женскому полу близ монастыря. Рассказал он и о том, что накануне Крещения, в сочельник, им из кельи иеромонаха Антония была вытащена пьяная женщина и доставлена игумену Адриану, который распорядился везти её на монастырской телеге, поскольку сама она идти не могла, до квартиры, нанимаемой иеромонахом Варлаамом.
В связи с письмом была назначена проверка. Результаты её в своём донесении изложил игумен Адриан. В донесении его говорилось следующее: «Сего 21 августа, после вечернего богослужения, в седьмом часу, проходя мимо братского корпуса, я заметил монаха Валентина, сидящего у крыльца на лавке в нетрезвом виде, которому и велел удалиться в келью, чтобы не подавать другим соблазна. В 8 часов доносят мне, что монах Валентин до невозможности пьян и безобразничает в келье, не давая покоя другим живущим с ним в одном коридоре. Я распорядился запереть его в келье. Он, оскорбившись сим, начал бить поленом дверь и перегородку так сильно, что собрал всю братию, которая и слышала все неистовые ругательства и оскорбления, относящиеся до настоятеля и всей братии, и похвалялся даже убить того, кто осмелится делать ему препятствие в его действиях. Посоветовавшись с братиею, мы решили призвать рабочих людей и взять его в монастырскую сторожку, чтобы более не слышать его ругательств и сквернословия». В донесении сообщалось также о результатах проверки тех фактов, которые были приведены монахом Валентином в его письме.
«При проверке заявления Валентина, — писал игумен Адриан, — монахи подтвердили, что расписывались при получении сумм за других, но только за неграмотных. Пьяную женщину заметили утром в коридоре у кельи Антония. Настоятель немедленно явился и увидел её. Тут же находился и монах Валентин. Женщина была настолько пьяна, что не могла объяснить, как она там оказалась, поэтому при посредстве рабочих она была тотчас же удалена из монастыря и отвезена на телеге в ближайшее от монастыря селение. Утверждение Валентина о том, что иеромонахи нанимают квартиры женскому полу — ложь. Про мясную пищу тоже ложь».
Правду ли говорил Валентин про монахов или врал — мы не знаем, но грязные пятна на стенах обители своим доносом он оставил. Церковь, приняв под свою руку огромную армию монашествующих, невольно связала себя с народной массой, среди которой попадались, да и попадаются, всякие людишки. Людишки эти несли в своём сознании и поведении привычки простонародной жизни, избавиться от которых могли далеко не все. Иеродиакон Дионисий, например, никак не мог отрешиться от таких распространённых привычек, как пьянство и матерщина. 30 января 1887 года, прислуживая пьяным в церкви Данилова монастыря во время литургии архимандриту Амфилогию, он, сходя с амвона, упал, а с трудом поднявшись, стал ругаться последними словами. По указанию архимандрита его тут же вывели из храма и отвели в келью, однако богослужение было нарушено самым безобразным образом и поделать с этим ничего было нельзя. Да, человек способен всё опошлить так, как не сможет ни одно животное.
Как-то в апреле того же года в церковь Святых Иоакима и Анны на Большой Якиманке в начале заутрени вбежала неизвестно кому принадлежащая собака. Столкнувшись с новой обстановкой и почувствовав незнакомый запах, она поняла, что здесь ей не место и тут же через другую дверь удалилась. Закончив службу, священник совершил «освещение», помахав кадилом, и на этом инцидент, как говорится, был исчерпан, не оставив в душах верующих оскорблённого чувства.
Развитие товарно-денежных отношений и вообще капитализма, конечно, не могло не отразиться на нравах монастырской братии. Первым признаком падения нравов явилось падение дисциплины. Монастырь перестал быть местом уединения и молитвы. Монахи и послушники стали часто и надолго отлучаться из монастыря. Они щеголяли в одежде, не соответствующей их подвижническому сану: в шляпах и светлых рясах. Дух стяжательства стал всё больше проникать за монастырские стены. Некоторые монашествующие дамы занялись сватовством, приносящим комиссионный процент. В некоторых, расположенных в центре города, монастырях иноческие кельи превратились в подобие товарных бирж в пункты деловых свиданий, давая под священным кровом обителей временный приют разношёрстным торговым дельцам и даже «биржевым зайцам». Монахи и сами стали втягиваться в разные деловые «халтуры», как тогда выражались, настолько прибыльные, что за позволение получить связанные с ними отлучки из обители они, не жалея, кидали в монастырскую кружку по полтора рубля — деньги по тем временам значительные. Второй причиной падения нравов среди монашества была праздность. Не зря говорят, что праздность — мать пороков. Свободного времени у монахов было много. В сельской местности монахи хоть садоводством и огородничеством занимались. В Москве же ни при одном из мужских монастырей не было ни школы, ни производства, ни иных каких-либо занятий для иноков, и если они утомлялись, то не от тяжких послушаний, а от безделия. В церкви они служили по очереди, примерно одну неделю в два месяца. Не такая уж большая нагрузка. Хождение же их «по халтурам» для исполнения частных треб, сбор доходов с различных арендных статей да посещение знакомых на Рождество и Пасху с крестом и с артосом тоже тяжёлым трудом не назовёшь.
Многие послушники — будущие монахи — тоже не блистали добродетелями. В этом нет ничего удивительного, ведь пополнялись их ряды из тех, кто не особенно пригоден к жизни вообще, а к жизни подвижнической тем более. Были это недоучки семинарий и низших духовных школ, выгнанные из хоров певчие, не ужившиеся у хозяев мальчики-работники и т. д. Они не проявляли особого рвения к работе. Деятельность их ограничивалась тем, что они во время службы пытались подпевать монашескому хору и не всегда удачно. В продолжительные промежутки между богослужениями, как днём, так и ночью, они пользовались полной свободой. Отлучившись из монастыря, чтобы как-то подработать, они переписывали бумаги, кололи дрова, утешали вдов и даже промышляли театральным барышничеством. Их можно было увидеть в парках, садах, театрах, балаганах, кафешантанах и других увеселительных заведениях. К утренней молитве они возвращались домой, переодевались, подпевали на клиросе, чтобы после службы отсыпаться до обеда у себя в келье. В известном советском фильме главарь банды Горбатый произносит такие слова: «Кабаки и бабы доведут до цугундера», то есть до тюрьмы. Сей печальный финал наступил и для двух послушников, похитивших 5 тысяч рублей у настоятеля монастыря. Перед тем как их поймали, они успели промотать несколько сотен в Салон-де-Варьете.
Для приезжих священнослужителей и монахов в Москве существовали подворья, а проще говоря, гостиницы. На Лубянке находилось Суздальское подворье, на Остоженке — Алексеевское и пр. Существовали и специальные правила надзора за монашествующими на подворьях. За более-менее серьёзные нарушения благочиния и благоповедения виновного или виновную могли «поставить на поклоны». Особо контролировала Церковь монахов и монахинь, которых провинция посылала собирать милостыню в Москве. Даже в том случае, если такие сборщики и не были явно изобличены в хищении, но «по обстоятельствам сильно подозрительны в неблагоповедении, или в неверности по сбору, то, — как говорилось в Правилах, — они не должны быть оставлены в Москве, но препровождены к епархиальному начальству, от которого присланы».
Несколько слов следует сказать и об учреждениях, которым покровительствовала Церковь. Это были прежде всего богадельни. Мы уже вспоминали о Шереметевской, Матросской и Ермаковской богадельнях. Стоит ещё несколько слов сказать о богадельне для бедных при московской Николо-Ваганьковской церкви и о Покровской мещанской богадельне. Первая существовала для призрения бедных, престарелых, убогих, одиноких, не имеющих дневного пропитания и тёплого угла женщин. Принимались сюда женщины разных сословий, известные Попечительскому совету крайней бедностью и хорошим поведением. Во второй находилось десять тихих душевнобольных женщин. Проведённая в связи с жалобой в 1911 году в этой богадельне проверка позволяет нам заглянуть в это кефирное заведение. Мы узнаём, что все эти десять женщин находились в одной палате. Было в ней тесно, грязно, воздух удушливый, а призреваемые производили отталкивающее впечатление. Но всё было бы ничего, если бы жизнь этим несчастным не отравляла находившаяся здесь буйная больная Анисья Фёдорова. Она часто пугала тихих больных громкими криками. Кроме того, проснувшись ночью, эта дама имела обыкновение оборачиваться к соседке и плевать ей в лицо. Одна радость была от неё и заключалась она в том, что Анисья постоянно сбегала из богадельни и пропадала по несколько дней неизвестно где.
Кто и за что критиковал и ругал церковь
Некрасивое поведение некоторых монахов, увлечение части духовенства материальной стороной жизни привели к тому, что в обществе кое-кто стал задаваться вопросом: а не слишком ли хорошо живут служители церкви и не пора ли доходы государства и общества направить на улучшение жизни паствы, а не пастырей, ведь что ни год, в городе возникают новые церкви, семьи же рабочих живут в бараках и спят на нарах, отгородившись одна от другой занавесками. Действительно, к 1917 году в Москве существовало 838 православных храмов, включая часовни, и 29 монастырей. Многие возмущались высокой платой, которую церковь берёт за выполнение треб. Плату за них трудно было назвать божескою. За вечное поминание, например, надо было заплатить 100–200 рублей, за год поминания — 5–8 рублей. Правда, для тех, кто записывал в поминание несколько душ, делалась скидка. Вот, оказывается, когда появилась у нас эта прогрессивная форма оплаты услуг. Обряды обходились недёшево не только в Москве. В деревне на Украине, например, священник в середине 1880-х годов требовал за венчание 12 рублей, за погребение с проводами — 15, без проводов — 6, а за соборование на дому — 5 рублей. В Москве всё это стоило ещё дороже. Оплата церковных услуг вообще дело тонкое. Тут, главное, не обидеть священника. Харузина вспоминает, как кто-то попросил у батюшки после молебна сдачи с уплаченных ему денег, так он закричал на всю церковь: «У портного о сдаче, а у попа сдачи не спрашивай!» — и убежал в алтарь.
В деревнях за исполнение треб священникам много денег не давали — не было. Случалось, что на этой почве возникали конфликты.
Двадцать шестого декабря 1913 года в одной из подмосковных деревень в избе крестьянина Семёна Любина местный священник Христофоров славил Христа. Сам же Любин всё это время ворчал. Священник наконец не выдержал, сделал ему замечание и указал на то, что так себя вести перед святым крестом не годится. Любин же, вместо того чтобы попросить прощения, злобно и неприлично огрызнулся. Когда же Христофоров после таких слов устремился к выходу, Любин замахнулся на него, крикнул вслед: «Пристал хуже нищего!» — да ещё добавил несколько непечатных слов. Причиной столь сильного озлобления Любина в отношении представителя церкви явилось то, что священник потребовал у его жены ещё денег, помимо тех 20 копеек, которые были ему уплачены за рождественское священнодействие. Представляю, в каком мерзком настроении вернулся священник Христофоров домой: мало того что жизнь нищенская, так ещё за эти несчастные копейки приходится терпеть унижения и оскорбления от всякого нечестивца и хама!
Доходы же столичных церковнослужителей были значительно выше сельских, а плату за исполняемые ими требы считали завышенной не только миряне. Проблема эта вызывала довольно острые дискуссии. Когда сибирские священники, позавидовав доходам московских пастырей, напомнили им слова Христа: «Туне приясте, туне дадите» — то есть «Задаром получили, задаром и отдайте», наши не растерялись и сослались на другое изречение: «Достоин делатель мзды своея» — а проще говоря: «Каждый труд должен быть оплачен». Не зря всё-таки цитировали они Христа на церковнославянском — звучит убедительнее, а главное, возвышеннее. При этом москвичи указывали на то, что труд священника при исполнении обрядов не только духовный, но и физический, а уж этот-то труд должен оплачиваться без всякого сомнения. Отвечая на упрёки в стяжательстве, один из служителей церкви, как мне показалось, обидевшись, заявил: «Мы не сами навязались на шею обществу. Общество во имя своих духовно-нравственных интересов и интересов государственных вызвало нас к жизни, а потому имеем полное право на серьёзное и справедливое отношение к нам без всякого предубеждения, столь присущего нашей индифферентной интеллигенции, способной на развалинах религии водрузить знамя рационализма, а, пожалуй, и материализма». Нельзя не отметить, что интеллигенция при всей её прогрессивности и гуманизме умела считать деньги в своём кармане и расставаться с ними для неё было мучительнее, чем для простолюдина, таких денег не имевшего, или для купца, который по темноте своей надеялся по протекции церкви, получившей от него мзду в виде пожертвований на храм, устроиться после смерти в раю.
Что же касается таких слов, как слово «материализм», а тем более «социалист», — то они служили пугалами для каждого обывателя. Как-то в глубине Даниловского кладбища в октябре 1877 года был обнаружен установленный на могиле памятник, на котором была высечена такая надпись: «Социалист Сергей Степанов Носков 22 лет скончался 17 декабря 1876 года». По этому поводу пристав Серпуховской части представил рапорт прокурору Московской судебной палаты и было принято решение о немедленном удалении крамольной надписи.
После Кровавого воскресенья 9 января 1905 года, когда была «расстреляна вера в царя», настроение у людей испортилось, они стали ругать не только правительство, но и Церковь.
Один из них, бывший предводитель дворянства, писал в письме, адресованном упомянутому нами Трубецкому: «Совершенное неверие в самом хранилище веры, полнейший атеизм под личиною охраны православия и извращение учения о Православной Церкви со стороны представительства Церкви, выражающееся в том, что наши верховные пастыри, забыв своё главнейшее назначение праведности, создали себе новый закон Божий на подмогу исполнению своих корыстных, сословных целей… Преемники апостолов, назвав Церковь государственною, не только отреклись от правды слова Божия, но прямо преследуют её так, что „Евангелие Господа нашего Иисуса Христа“ читается народом тайно, по ночам, в лесных дебрях, скрытных от полиции, и нередко является пред судом вещественным доказательством преступления… Какой же может быть пламень веры, доколе ради неприкосновенности законодательства вера у нас будет администрироваться ведомством (Синодом. — Г. А), которое не допускает её в существо жизни народа и государства?»
В XX веке кое-кого стали возмущать доходы Церкви. В Государственной думе в 1912 году при обсуждении вопроса об ассигновании бюджетных денег на содержание Церкви депутат Государственной думы от социал-демократической фракции Евгений Петрович Гегечкори обрушился на Церковь и слишком балующее её государство с такими словами: «Проследите шаг за шагом за всеми приёмами борьбы правительства с народом и вы увидите, что рядом с другими органами власти в лагере врагов народа стоят и официальные представители Церкви… В моменты острых столкновений, когда расстреливается народ, во главе расстреливающих с распятием в руках идёт священник. Правительство посылает десятки и сотни молодых жизней на эшафоты, и мы видим, господа, что отцы духовные не только присутствуют при этих варварских сценах, но и напутствуют приговорённых и как бы именем Христовым освещают бесчеловечные акты…» Обращаясь к правым депутатам, Гегечкори прибавил: «Вы кричите о высших началах нравственности в монастырях, а между тем, что мы видим в действительности?…отсутствие надзора и руководства со стороны настоятеля, беспорядочная жизнь, нетрезвость, кража вещей у братии, драки… А теперь я спрашиваю вас, имеете ли вы право ассигновывать миллионы на содержание таких учреждений… Монастыри ещё в 1860 году имели вечных банковских вкладов 7 миллионов рублей — это официальная статистика; доходы из общественных и мирских пожертвований и взносов ещё в 1897 году исчислялись в сумме 61 миллион рублей; местные доходы по статистике 1902 года достигли 41 миллиона рублей (голоса справа: „Мало!“)… (голоса слева: „Бедные монахи!“). В 1906 году в одних сберегательных кассах находилось не менее 45 миллионов рублей. Это сфера денежных средств. А как поземельная собственность? Одни монастыри владеют около 900 тысячами десятин земли, а с церквами свыше 1 миллиона 575 тысяч десятин. Если перевести это на деньги, то получится сумма 116 миллионов рублей. Такова, господа, та колоссальная цифра богатств церквей и монастырей… Содержание духовенства исчисляется по смете Святейшего синода свыше 40 миллионов рублей, но это на самом деле гораздо меньше той цифры, которую получает духовенство».
Это, конечно, не значило, что все служители культа в России были богаты. Из рассказов А. П. Чехова мы можем узнать об ужасающей бедности многих сельских батюшек. Как всегда и везде, богатели не все, а только так называемые «жирные коты» от церкви. «Епископы, — писал Варенцов, — выслуживались перед Святейшим синодом, чтобы получить доходную епархию, больше звёзд и лент, образов, усыпанных алмазами, для ношения на шее, бриллиантовых крестов на клобуки, дома, дачи, выезды в каретах с ливрейными лакеями».
Развитие капитализма в России требовало жертв. На простом народе наживались не только церковь, но и новая сельская буржуазия, кулаки. После Столыпинской реформы их стало ещё больше. Люди старого склада, помещики, с лёгкой руки Салтыкова-Щедрина, называли их «чумазыми». В 1877 году писатель Глеб Успенский в статье о романе Писемского «Мещане» так отозвался о «чумазых»: «Торгаш, ремесленник, дрянь, всякая шваль — и, однако, они теперь герои дня!» А одна из газет, в середине 1880-х годов писала: «„Чумазые“ скупили помещичьи земли, сотни десятин… Один скупил три уезда, другой — территорию, равную Бельгии или Саксонии. Они сдают землю крестьянам по 20–30 рублей за десятину. Крестьяне разоряются. Раньше крестьяне не знали, что из реки нельзя взять ведро воды без позволения или оплаты, не говоря уж о том, что нельзя ловить рыбу, девкам искать ягоды и грибы, — всё это теперь чужая собственность, и за малейшее прикосновение к ней — плати». Вот когда, наконец, помещики стали вдруг защитниками крестьян! Да, не нравилось старым собственникам то, что появились собственники новые, а уж об их недостатках и говорить нечего. Следует добавить, что землю у помещиков скупали не только разбогатевшие крестьяне и купцы, но и священники. Некоторые из них брали в аренду у помещиков землю и отдавали её крестьянам в субаренду, но уже за двойную цену. Это вызывало недовольство прихожан, тем более что судиться с духовенством было делом никчёмным: оно всегда выходило сухим из воды и чистым из грязи.
Вопрос владения землёй всегда был одним из важнейших, и не только у нас. Века безграничного хозяйничанья позволили помещикам вбить себе в голову, что землю им во владение предоставил сам Бог и что бы они на ней ни делали (даже если бы вообще ничего не делали), она всегда будет принадлежать им. Оказалось, что это не так Заложенные и перезаложенные поместья стали скупать свободные крестьяне. Это было ударом для помещиков. «Старинное дворянство, — писала газета „Неделя“, — представляющее собой интеллигентный класс, стало покидать свои усадьбы. Место их занял новый земледелец: грубый, неинтеллигентный человек хищник и кулак так метко прозванный „чумазым“». Автор статьи, возможно, полагал, что исход «интеллигентных» помещиков из своих гнёзд будет кое-кем воспринят, как вселенская катастрофа, но этого не случилось. Помещики шли в акцизные чиновники, учителя и приживалы. Не в первый и не в последний раз жизнь в России сгоняла со своих насиженных и удобных мест тех, кто по наивности считал, что эти места будут принадлежать им вечно. В одной из повестей того времени имелось такое описание сложившейся тогда ситуации в деревне: «Губернский кулак новой формации вырубил лес, вырубил сад с вековыми липами и дубами, построил на месте старого барского дома с колоннами и балконами уродливый новый с какими-то нелепыми украшениями и кабаком в нижнем этаже. Землю, которой мужики пользовались за годовой взнос и с которой с разрешения старого барина они собирали грибы, орехи и ягоды, разбил на участки, распланировал и роздал в аренду по неимоверно дорогой цене под дачи». Ну чем не чеховский Лопахин!
Став новыми хозяевами жизни, «чумазые» землевладельцы и купцы ни о чём другом, кроме выгоды, не думали. В России, несмотря на увеличение по статистике сбора зерна, продолжали существовать деревни, в которых крестьяне давно не ели даже ржаного хлеба, не говоря уже о пшеничном. Они делали тесто из отрубей и небольшого количества ячной (ячменной) муки, а многие — на треть, а то и наполовину из лебеды. В то же время хлеб направлялся в Одесский и Севастопольский порты для отправки за границу. Другие страны за него давали больше, чем могли заплатить крестьяне, а правительство крестьянам не помогало.
Как-то осенью 1886 года крестьяне привезли в Зарайск хлеб, а местные купцы постановили дороже 17 копеек за пуд не платить. Плата эта не покрывала расходов, не позволяла крестьянам пережить зиму. Начались плач, стон, крик, хлеборобы валялись в ногах у купцов, умоляя прибавить хоть несколько копеек, но купцы стояли на своём, так и пришлось крестьянам уехать из Зарайска нищими.
Наши «народники» и их идейные кумиры, такие как Глеб Успенский, Златоврацкий и другие, страдали, наблюдая, как под давлением кулачества разрушается сельская община. «Убьёт ли этот яд общину? — вопрошал Златоврацкий в 1878 году в „Очерках крестьянской общины“. — Или же община решится на ампутацию и с корнем вырвет разъедающую её гангрену (кулачество. — Г. А)?», а Иванов-Разумник в «Истории русской общественной мысли» по этому поводу задавался вопросом: «В чём такая ампутация должна была бы состоять? Быть может, в высылке всех кулаков и богатеев по сельским приговорам в Сибирь?» Он тогда и не предполагал, что что-то подобное действительно произойдёт в 1929 году!
Вот так, на словах, правители России и её духовные пастыри «любили» свой народ. Спасибо добрым людям. В голодные годы они устраивали бесплатные столовые для крестьян. Лев Николаевич Толстой в 1892 году участвовал в создании таких столовых. В статье «Помощь голодным» он, в частности, пишет о хлебе с лебедой и вообще о состоянии крестьянской жизни. «Хлеб, — пишет он, — едят с третью лебеды, некоторые с половиной. Хлеб чёрный, чернильной черноты, тяжёлый и горький, едят его все: и дети, и беременные, и кормящие женщины, и больные… Хлеб с лебедой — не признак бедствия. В обильные годы хозяйственный мужик никогда не даст тёплого и даже мягкого хлеба членам семьи, а всегда сухой. „Мука дорогая, а на этих пострелят разве наготовишься? Едят люди с лебедой, а мы что же за господа такие?“ Лебеда невызревшая, зелёная. Такого белого ядрышка, которое обыкновенно бывает в ней, нет совсем, и потому она несъедобна. Хлеб с лебедой нельзя есть один. Если наесться натощак одного хлеба, то вырвет. От кваса же, сделанного на муке с лебедой, люди шалеют… Баба рассказывала, как девочка наелась хлеба из лебеды и её несло и сверху и снизу». Толстой писал о том, что государство обязано рассчитать нуждаемость в хлебе, и если его не хватает, то закупить в Америке, в Австралии. Он видел общие хронические причины бедствия русской деревни, во много раз более сильные, чем неурожай, в пожарах, ссорах, пьянстве, упадке духа. «По сведениям священников, — писал он далее, — народ всё более становится равнодушным к церкви. Косность — нежелание изменить свои привычки… Отвращение к сельской работе, не лень, а вялая, невесёлая непроизводительная работа… вино и табак всё более распространяются, так что последнее время пьют и курят мальчики-дети». Невесёлую картину нарисовал нам граф Толстой, названный за свою объективность и проницательность В. И. Лениным «зеркалом русской революции».
Когда я учился в школе, нам говорили, что религию придумали попы для того, чтобы держать народ в повиновении у эксплуататоров. Представление это, конечно, довольно упрощённое. Слишком большое это явление, религия, чтобы являться каким-то утилитарным средством на манер порошка от блох. Однако нет сомнения в том, что религию действительно стали использовать для укрощения как социальной, так и политической активности народа. Мы же должны быть благодарны вере за то, что она удерживала и до сих пор удерживает кое-кого из людей от совершения дурных поступков и преступлений. Антон Павлович Чехов, насколько я понимаю, придерживался той точки зрения, что у доброго, хорошего человека и Бог добрый, а у злого и нехорошего и Бог злой и жестокий. Не случайно в рассказе «Убийца» преступление совершает злой и сильно верующий человек Совесть свою он успокаивал тем, что убитый не соблюдал всех канонов православия.
Конечно, между учениями и их воплощением в жизнь существует «дистанция огромного размера». Идея, овладевшая массами, становится идеей, которой эти массы овладели. Что они с ней могут сделать, до какой неузнаваемости изуродовать, в нашей стране показали христианство и коммунизм. Дикость, суеверия, предрассудки, людская злоба, зависть и месть облепили идеи, как ракушки дно корабля.
Взять хотя бы такой случай. В Москве, на Никольской, около часовни Святого Пантелеймона — покровителя болящих и целителя, с ночи собирались больные и «порченные» — так называли людей, страдавших припадками. И вот как-то в ноябре 1895 года пришёл туда «порченный» семнадцатилетний крестьянин Василий Алексеев. Одна из стоявших у храма женщин, крестьянка Наталья Евлампиевна Новикова пожалела его и дала ему яблоко. Тот надкусил его, и вдруг ему стало дурно, начался припадок Он стал кричать и плакать. Его посадили в пролётку и отвезли в приёмный покой. После этого какая-то женщина заявила, что припадок произошёл от яблока, а Новикова — ведьма. Раздались крики: «Бей колдунью!», «Колоти ведьму!» — и Новикову стали бить. Проходивший мимо сын коллежского советника Леонид Николаевич Нейман вырвал несчастную женщину из рук неистовой толпы и потащил за стену Китай-города. Народ гнался за ними, крича: «Бей его, чтоб не заступался в другой раз! Отнимай и бей колдунью!» Дело для Неймана и спасённой им женщины могло кончиться очень плохо, если бы в дальнейшие события не вмешался городовой, который и успокоил озверевшую толпу.
В 1890 году репортёр одной из московских газет столкнулся под Москвой с обрядом «отчитывания кликуши». И вот как он его описал: «У церкви все стояли без шапок, крестились. Путь от часовни к озеру был пуст. Только я подошёл к озеру и хотел выйти на свободную дорогу, как меня остановили и не пустили, крича, что здесь должен бес бежать к озеру, а если окажешься на его пути, то он может войти в тебя и ты погиб. Хочешь стать бесноватым? Но я оттолкнул их и пошёл. У воды, на большом камне, сидел древний старец с окладистой бородой и густыми нависшими бровями, с металлическим образом на груди, в чёрном длиннополом сюртуке, вытертом и изорванном. Старухи в чёрных платках и тёмных сарафанах держали под руки совсем обнажённую девушку лет 18–20. Распустили чёрные косы её и что-то шептали на ухо. Она закрыла глаза и дрожала. Красивое лицо было обмочено слезами, губы шептали: „Оставьте меня“. „Молись, несчастная!“, — сурово крикнула старуха. Старик поманил старух пальцем, и те потащили к нему девушку. „Благодетели, оставьте меня!“ — взмолилась она, падая на колени. „Ты не знаешь, что говоришь, устами твоими глаголет бес“, — громко сказал старик Женщины подняли девушку на камень и растянули на спине. Она не сопротивлялась, но продолжала шептать и тело её вздрагивало в судорогах. В толпе уверяли, что её трясёт бес. Кто-то сказал: „Посмотрите сами, то ли ещё будет“. Старик кричал заклинания, а старухи нараспев скороговоркой продолжали что-то говорить. Пока старухи (их в толпе называли „пророчицами“) читали молитвы, старик стал растирать тело девушки. Прошло минут десять. Старик сделал знак, и старухи, схватив голову девушки, насильно разжали ей рот. Раздался страшный крик Девушка вырвалась и хотела приподняться, но тут из-за часовни выбежали ещё две старухи и вчетвером они насели на „кликушу“. Одна придавила ей коленом живот, другие держали за ноги, а другие справлялись с головой и руками. Крик, раздирающий душу, повторился. Старик, уловив момент, засунул в рот кричавшей металлический образок, который лежал у него на груди. Старик уже не гладил, а бил девушку. „Изыди, изыди!“ — выли „пророчицы“. — „Изыди, изыди!“ — повторяла толпа. Девушка билась под ударами и, наконец, освободив рот, стала отчаянно кричать. „Вот-вот скоро выйдет“, — говорили вокруг меня. Старухи, сидевшие на „кликуше“, стали давить ей живот, как обыкновенно месят тесто, а старик бил её по щекам и, казалось, сильно. Крики стали глухими, наверное девушке засунули в рот образок Прошло 15 минут. По сигналу старика все остановились, приподняли девушку, поставили на колени и старик, став впереди, стал читать что-то шёпотом. Девушка кричала неимоверно, всё тело её было в синих пятнах, волосы всклокочены, лицо ярко-красного цвета, вид ужасный. „Ишь несчастная, как измучили бедную“, — соболезновали в толпе. По знаку старика девушку опять стали мять, давить и колотить, пока она не повалилась беспомощно, очевидно лишившись чувств. „Вышел, готово“, — произнёс старик. Тут уже стояла новая кликуша, ожидавшая своей очереди».
В преступной среде существовала легенда о так называемой «воровской свече». Суть её состояла в том, что если из убитого человека натопить жира и сделать из этого жира свечу, то, какое бы ты преступление ни совершил, тебя никогда не разоблачат и не поймают. Были жертвы и этого предрассудка. Вообще заигрывание кого бы то ни было с миром воображения — дело весьма сомнительное. Неустойчивая, импульсивная психика человека способна рождать таких чудовищ, справиться с которыми люди не в состоянии.
Глава шестнадцатая
ОБЫВАТЕЛИ И ИНТЕЛЛИГЕНТЫ
Народ и монархия
Для многих русских людей существование монарха было предметом гордости и средством утешения.
От сознания величия самой России, величия подвигов наших предков на полях сражений, а главное, величины её территории, простирающейся, как тогда говорилось, на все четыре части света от Китайской стены до Вислы и от Ледовитого океана до Арарата, величие её царя казалось безбрежным. «Быть царём такого великого народа — значит быть видимым орудием промысла Божия», — утверждали теоретики монархии. «С нами Бог, разумейте языцы!» — провозглашало духовенство. Гимн страны был посвящён её монарху, подчёркивая тем самым, что ничего более великого в России, чем царь, нет. «Боже, царя храни!» — гремело на торжествах и праздниках, поэты слагали стихи по случаю тезоименитства царя, его приездов в Москву, рождения у него детей и пр. По случаю приезда Александра III в Москву появились, например, такие стихи:
Ну а въезд 10 мая 1886 года в Москву Николая II вдохновил поэта на такие строки:
От стихов сих повеяло на меня детством, вспомнились стихотворения о Ленине и Сталине и о нашей любви к ним.
Ну плохо ли, скажите, быть любимцем миллионов, да ещё иметь такую безграничную власть, какую имели в России её первые руководители? Получи кто-нибудь из нас такую власть, что бы он натворил? Страшно подумать. И нет ничего удивительного в том, что время от времени в России кто-то сходит с ума на этой почве. При хорошем воображении и страстном желании стать всесильным владыкой, чтобы оторваться от убогой реальности, достаточно совсем небольшого помрачения ума. Получить его не так трудно, как кажется. Когда же вы почувствуете, что оно почти наступило, то не дёргайте себя за уши, не теребите за нос, стремясь стряхнуть наваждение, а отдайтесь целиком чувству и, как говорится, будьте счастливы. И тогда прочь страхи и заботы, прочь нищая, убогая жизнь и да здравствует время славы и свободы, время исполнения желаний! В России, где разрыв между желаемым и действительным всегда был особенно велик, а мечты о богатстве и власти практически недосягаемы, умопомрачение гоголевского чиновника, вообразившего себя испанским монархом, никогда не считалось чем-то сверхъестественным. И не один у нас Аксентий Иванович Поприщин на этом свихнулся. В 1887 году камер-юнкер Похвиснев, например, вообразил себя российским императором и вскоре издал рескрипт о награждении одного из своих слуг 5 тысячами рублями. Можно себе представить, какой пожар воображения разгорелся в мозгах несчастного слуги! Что ни говорите, а жизнь — жестокая вещь, и горькое разочарование после предвкушения великой радости также способно повредить рассудок человека, а то и убить его, как настоящее горе. А ведь слуга-то наш не то что пяти тысяч, но и пяти копеек по рескрипту не получил от своего благодетеля! Он, правда, долго и терпеливо ждал обещанного, потом несколько раз намекал хозяину, однако ничего не помогало. В конце концов, он махнул рукой и обратился в суд с жалобой на неуплату предусмотренного рескриптом вознаграждения. Судьи ему, конечно, отказали. Нерешённым для них остался только один вопрос: кто больший идиот — хозяин или слуга?
Сын же дьячка, Василий Голосов, оказался скромнее Похвиснева. Он, хоть по собственному уразумению и был помазанником божьим, однако признать себя императором не требовал и рескриптов не сочинял. Он написал письмо московскому генерал-губернатору Владимиру Андреевичу Долгорукову. Вот оно: «По слову императора Николая Павловича обращаюсь к Вам, как к моему попечителю с раннего детства, и прошу Вас через Московскую Духовную Консисторию не позже 12 часов дня 2 апреля сего года выслать мне письменные сведения о том, в Окружном ли суде находится завещание императора Николая, оставленное им мне, и у вас ли находится на хранении данная мне царская грамота. Я не объявлен царём, хотя многие, знающие, что я коронован и помазан на царствование митрополитами Исидором, Филаретом и другими, просили меня самодержавно и открыто служить по данной мною клятве, но по проискам враждебных мне сил не только лишён возможности служить по долгу, а не имею даже определённого места для жительства… Прошу вас милостиво и христолюбиво или указать, откуда бы я мог получить пособия, или ссудить меня по слову императора Николая, слышанному мною в детстве: „Долгоруков не даст уморить тебя голодом“».
Ни пособия, ни ссуды Голосов, конечно, не получил. Вернее всего, он попал в одну из психиатрических больниц, в которых дюжие санитары, оседлав больного, могли бить его связками ключей по голым пяткам, а зимой температура в палате, где он находился, не поднималась выше нуля градусов. Страшная судьба. А интересно, что ощущали цари, когда читали подобные послания? Гордость, самодовольство или, почесав затылок, говорили: «Эх, милый, мне бы твои заботы!»
А действительно, такое ли великое счастье обладать неограниченной властью? И было ли у царя всё, чтобы быть счастливым?
В поэме Н. А Некрасова «Кому на Руси жить хорошо?», как мы знаем, семь мужиков заспорили о том, «кому живётся весело, вольготно на Руси»:
Был ли прав Пров? Не думаю. Мало того что царь боялся, как бы его не придушили его же придворные или не взорвали революционеры, он должен был ещё как-то маневрировать среди разных групп своего окружения, понимать, кто ему друг, а кто враг. Кроме того, он должен был (хотелось ли ему этого или нет) участвовать во всяких протокольных мероприятиях: приёмах, больших и малых выходах, парадах, смотрах, обедах, ужинах, балах и пр. Возьмём хотя бы Николая I. Одно только пасхальное христосование чего ему стоило! Чуть ли не три часа к нему подходили дворяне от шестого класса и выше, которые три раза прикладывались к его лицу и целовали руку. У кого-то из этих дворян были, наверное, немытые руки, кто-то мог, склонившись к руке помазанника Божия, чихнуть, уронить каплю из носа или облобызать венценосца так, что тому после такого поцелуя хотелось утереться полотенцем и сплюнуть, но сделать это было неудобно. После такого общения с народом с рук и лица царя, когда он умывался, сходила чёрная вода.
В своё время мы, всё больше узнавая о Сталине, удивлялись, как много он знал. Знал, сколько денег пошло на его охрану, знал, кто что сказал, кто с кем живёт, кто чем интересуется, и т. д. Цари, между прочим, тоже многое знали, а уж о жизни своих генералов и офицеров тем более. Об этом говорит такой, казалось бы, совсем невыдающийся факт. Как-то 21 августа 1893 года, среди ночи, в публичном доме, находящемся в Соболевом переулке недалеко от Сретенки, вольноопределяющийся корнет Ахтырского драгунского полка Гульковский в состоянии сильного подпития поругался с одним из посетителей, купцом 2-й гильдии Ильиным, не поделив с ним даму. Дошло до того, что купец предложил ему пройти в участок В ответ на это Гульковский ударил его по лицу, а затем выхватил из ножен шашку. Купец не стал дожидаться эффектного финала этой драматической сцены, о котором ему говорил Гульковский, хвастаясь, что он может шашкою разрубить человека до самой ж., и выскочил на улицу. Гульковский погнался за ним, но вскоре столкнулся с городовым. С помощью дворников и ночных сторожей городовому удалось задержать храбреца. Корнет, конечно, кричал: «Не подходи, всех зарублю!» — и даже ударил шашкой по голове городового и дворника, причинив им раны, но всё же был задержан и доставлен на гауптвахту. Так вот об этом, казалось бы, незначительном факте было доложено самому государю императору.
Гауптвахта, если уж мы вспомнили о ней, находилась тогда за Симоновским Валом, за улицей Арбатец, Подонским переулком и оврагом, называемым «Подон». Отсюда, говорят, «подонки» и пошли.
Позднее, когда подобных случаев с офицерами стало больше, царю перестали о них докладывать. Во всяком случае, о «подвигах» поручика Тихомирова в апреле 1910 года ему не доложили. А произошло вот что: в тот день поручик Пётр Николаевич Тихомиров со своим родным братом Николаем, чиновником Московского отделения канцелярии Министерства императорского двора, и приятелем, мещанином Эдгаром Козловским, жившим в Люблине, отправился в находившийся в этом Люблине, в Китаевском посёлке пятого стана, театр, который содержал Ковалёв. Он же был владельцем и стоявшего тут же трактира третьего разряда. На спектакле в театре наши друзья пробыли недолго, поскольку какой-то неумолимой, всепобеждающей силой их тянуло в трактир. Придя в него и заняв отдельный кабинет, они наконец почувствовали себя в нормальной творческой атмосфере. Потребовали водки, закуски и пива. Просидев в трактире до окончания спектакля, то есть до двух часов ночи, они, наконец, нетвёрдыми шагами направились к выходу. Но тут в трактир ввалились артисты, одного из которых поручик Тихомиров знал. Тот, разумеется, пригласил его и его спутников к столу в отдельный кабинет. Вскоре из этого отдельного кабинета послышались крики и звон разбитой посуды. Оказалось, поручик, со свойственной пьяному русскому человеку откровенностью, непочтительно отозвался о театре и его артистах. Он заявил, что все они г… и годятся лишь на то, чтобы чистить гальюны в казармах (тут, пожалуй, стоит заметить, что есть люди, которых, особенно в состоянии подпития, очень злит, когда кто-то, по их мнению, хочет чем-то выделиться или на что-то претендует, как, например, артисты). Короче говоря, слово за слово, дошло и до посуды. Кто-то из артистов, кажется герой-любовник, запустил в поручика тарелкой с закуской, отчего на мундире того аксельбантами повисли пряди кислой капусты. Поручик ответил на это селёдочницей, но промахнулся. Буфетчик Ковалёв (видно кто-то из родственников хозяина), услышав тревожные звуки, зашёл в кабинет и предложил собравшимся покинуть помещение ввиду позднего времени. В ответ на это брат поручика Николай ударил буфетчика по физиономии, а поручик, как и подобает офицеру, схватился за рукоять своей шашки. Получив должный отпор, буфетчик ретировался, убежав домой, и больше его в трактире никто не видел. После его ухода в трактире из хозяев осталась лишь Екатерина Николаевна, жена хозяина. Она стояла за стойкой буфета, когда к ней подошёл господин поручик и потребовал бутылку пива. Ковалёва заявила ему, что уже поздно, буфет закрыт и пива она ему не даст. Ну кого из наших соотечественников не возмутил бы такой ответ? Поручик не составил исключения. Он обнажил шашку, зашёл за стойку и начал рубить всё подряд: счёты (существовало когда-то такое счётно-вычислительное устройство, состоящее из деревянной рамы и металлических спиц с нанизанными на них деревянными костяшками тёмного и светлого цвета), прилавок, полки и пр. Хозяйка при виде этого зрелища рухнула на стул и залилась слезами. Тогда сердца брата Николая и друга Эдгара дрогнули и они, хоть и с трудом, уняли пьяного российского дон-кихота и увели его из трактира. О буйстве поручика на следующее утро был составлен протокол. Его получил от хозяина трактира пристав Хамовнической части по месту жительства братьев Тихомировых (они проживали на Зубовском бульваре, в доме дворцового ведомства). В конце концов, дело дошло до московского военного коменданта, а затем и до командира Ваврского полка, в котором служил поручик Тихомиров.
Командир, как оказалось, «вполне удовлетворился объяснениями своего офицера», то бишь поручика Тихомирова, и не нашёл в его действиях состава какого-либо проступка. Более того, он посчитал нужным сделать внушение содержателю трактира, с тем чтобы «он впредь был более осторожен и не вмешивал господ офицеров в грязные истории». Приняв такое решение, командир тем самым поддержал старую традицию, предписывающую беречь честь мундира. Традиции этой не были помехами ни честь, ни совесть, ни элементарная порядочность.
А какое всё это имело отношение к царю? — спросите вы. Да никакого, если не считать возникшей в связи с этим печальной мысли о том, что за царя и заступиться было некому, ведь над ним-то не было никакого начальника, который мог бы это сделать. Его постоянно кто-то ругал и отзывался о нём, да и вообще обо всём его августейшем семействе, весьма неуважительно и неодобрительно.
Пьяный крестьянин Закорючкин, например, проходя по улице, остановился против дома купца Калинина, в освещённых окнах которого были помещены портреты царя (Николая I) и царицы. Услышав суждения собравшейся под окном публики о сходстве портретов с оригиналами, он произнёс по адресу оригиналов матерные слова и заявил к тому же, что царь похож на ж… с усами.
После поражения в Крымской войне Николаю I особенно часто доставалось от верноподданных. Крестьянин Савелий Михайлов, например, сначала восхвалял в трактире государственных преступников Пугачёва и Разина, называя их мучениками, пострадавшими за людей, а после этого стал руг ать царя за то, что он ведёт с турками безумную войну и разоряет народ. Кроме того, он хулил религию и святых угодников.
Задержанный за убийство бродяга Ильин на сказанные ему слова: «От бога и царя не уйдёшь» по адресу того и другого стал ругаться матом.
Доставалось и Александру II. 4 мая 1878 года совершенно трезвый полицейский служитель Емельян Чуланов сказал: «Наплевать мне на царя, царь мне тот, кто мне деньги даёт», а рядовой интендантского ведомства Михаил Петрович Тевчев, после того как была спасена жизнь Александра II при очередном покушении, произнёс в трактире такое: «За те денежки, которые мы получаем от царя, его спасать не следовало».
В одном из полицейских рапортов времён Александра III сообщалось о том, что «московский мещанин Николай Филиппов в доме терпимости мещанки Чистяковой публично высказывал свои нигилистические убеждения и дерзко отзывался о Священной особе Государя Императора и правительстве, причём склонял одну из проституток, Юлию Австровекую, поступить в общество, первым условием которого должно быть отречение от Бога и от родителей».
В подобных рапортах можно встретить и такие выражения в адрес российского самодержца: «Дурак Его Императорское Величество, что позволяет евреям жить в России» или: «Что такое, что я тебя ругал, за глаза и царя ругают» и т. д.
Ну а уж как ругали Николая II и говорить нечего! Почему-то в отношении именно его чаще всего употреблялось слово «дурак». Студент Московского императорского университета Николай Горбачёв в 1908 году, когда речь зашла о войне с Японией, назвал царя не только дураком, но и подлецом, и идиотом. В XX веке ругать царя вообще стали больше. Времена, когда за оскорбление царской особы можно было поплатиться жизнью, давно прошли. Люди, как говорится, распустились. Ну разве позволил бы себе в прежние годы известный драматический артист Орленев шутку, о которой писал в своих воспоминаниях. Однажды в летнем буфете или ресторане он, захмелев, неоднократно подзывал к себе официанта, крича ему на весь зал: «Николай второй, пива!» Само собой понятно, что к царствующему императору это не имело никакого отношения. Дело было в том, что Николаем звали официанта, а поскольку среди официантов было два Николая, то на долю именно этого выпал номер второй. Так он и стал Николаем вторым. Два этих слова в сочетании с окриком подвыпившего посетителя не могли не производить скандального эффекта, и нет ничего удивительного в том, что выходкой артиста возмутились офицеры и чуть не побили его.
Когда алкоголь развязывал языки простым людям, то тут в адрес царя и прочих святынь неслись совсем нехорошие слова. Как-то в октябре 1910 года ночью на Большой Грузинской улице старший помощник пристава Гонтарёв обратил внимание на пьяного мужика, ругавшего кого-то неприличными словами. Гонтарёв сделал этому мужику замечание и попросил прекратить брань. На это мужик, а это был мещанин Фёдор Борисович Кобенин, ни с того ни с сего закричал: «Все вы холуи и царь ваш холуй!» В августе 1911 года среди бела дня на Новинском бульваре крестьянин Фаддей Петров громко ругал нецензурными словами царя и Бога. В протоколах того времени действия такого рода описывались обычно так «Оскорбил Особу царствующего Императора и позволил себе возложить хулу на славимого в Единосущной Троице Господа Бога, произнеся по Их адресу площадную брань».
Ещё более дерзким и озлобленным оказался крестьянин Дюдюлин. Тот, когда его связали после устроенного им дебоша, стал кричать о том, что ни властей, ни начальников он не признаёт и что сам Бог для него ничего не значит. Более того, он стал кричать: «Е… я бога и нашего государя!» За такое безобразие он получил два месяца ареста. При советской власти он бы запросто схлопотал за подобные слова в адрес генсека и партии три года.
Вообще, высказывание нашими пьяными соотечественниками в общественных местах подобных выражений в адрес руководителей разного ранга не такая уж редкость. При царе, а особенно при советской власти, это был один из экстремальных способов самовыражения. У представителей же власти и закона, помимо вопроса о наказании виновных, возникал вопрос о том, как фиксировать нецензурную брань в следственных и судебных документах. Одни считали достаточным одного упоминания об этом, другие же находили необходимым фиксировать сказанное во всей его первозданной мерзости. Большинство так и делало. В упомянутом выше деле Дюдюлина нецензурное слово, сказанное в адрес царя и самого Господа Бога, вошло не только во все протоколы, но и в приговор Московского окружного суда. Непонятно, как солидный, уважаемый член этого храма правосудия господин А. А. Печковский мог огласить этот документ в судебном заседании. В наше время подобные выражения в официальных документах не встречались. Мне вспоминается аналогичное уголовное дело 60-х годов прошлого столетия. Тогда пьяный хулиган употребил это слово в адрес Н. С. Хрущёва и его супруги Нины Петровны. Сотрудник милиции, составивший протокол о совершённом правонарушении, проявив сознательность и смекалку, придал грубому, хамскому выражению почти научную форму, расшифровав его содержание. Согласно составленному протоколу, нарушитель кричал не «Е… я вашу Нину Петровну!», а утверждал о том, что «имел с ней половое сношение». При этом, правда, несколько изменился смысл сказанного, он приобрёл скорее характер клеветы, чем оскорбления, однако элементарное приличие было соблюдено.
Брань из уст верноподданных лилась не только по адресу царствующего императора, но и императоров, почивших в бозе, а также в адрес их близких. В январе 1907 года крестьянин Яков Николаев «позволил по своему невежеству», как было отмечено в полицейском протоколе, в присутствии посторонних лиц сказать об Александре II: «Вечная ему память, он волю народу дал, а затем ограбил», а Александра III назвать «толстопузым чёртом». Николай же Горбачёв, о котором уже говорилось, грубо и цинично проехался по вдовствующей императрице, матери Николая II, Марии Фёдоровне. Он назвал её «б…» и сказал, что она живёт с немцем и что она вообще «прое… с немцами всю Россию».
Во время войны 1914 года, когда народ стал ещё озлобленнее, в адрес царствующей особы пьяные мужики стали кричать: «Царь наш спит, е…!», «Царю придётся свиней пасти!», «Государь Николашка ездит по кавказским бардакам!» и пр. Кто-то прокалывал булавкой на портретах глаза царю и царице.
Теперь, когда наши современники говорят подобные вещи про сегодняшних руководителей государства, удивляться не приходится — это ведь не ново, это у нас, можно сказать, традиция.
Царь и помереть-то спокойно не мог. Он вечно боялся самозванцев, претендентов на престол, боялся заговоров придворных и революционеров. Кроме того, если и приходили монарху мысли о спокойной смерти, они тут же омрачались воспоминаниями о похоронных обрядах, существовавших в стране. Ещё в середине XIX века, согласно установленному порядку, тело умершего царя полтора месяца торчало в соборе, выставленное на всеобщее обозрение. Страна-то большая, и чтобы добраться из провинции до Петербурга и попрощаться с царём требовалась уйма времени. Железных дорог тогда почти не было. Тело Николая I, правда, выставили не на полтора месяца, а на три недели — уж очень было жарко. Но и этот срок оказался слишком большим — труп разложился и издавал нестерпимую вонь. Труп Александра II был изуродован бомбой народовольца Гриневицкого. Странно, но в Москве после похорон Александра II уличная жизнь не изменилась. На улицах и площадях, как вспоминал современник, царил не траур, а оживление. 20 октября 1894 года, процарствовав 13 лет, умер Александр III. Церемония его похорон выглядела следующим образом: после третьего пушечного выстрела начался перезвон колоколов всех московских церквей, который не прекращался во время всего шествия, также начавшегося после третьего выстрела. Шествие возглавлял ехавший верхом церемониймейстер с чёрно-белым шарфом из крепа через плечо, за ним следовали два эскадрона лейб-драгунского Московского его величества полка. Потом шли хор трубачей, эскадроны и роты некоторых полков, придворные лакеи, по четыре в ряд, а также придворные скороходы, придворные официанты, гоф-фурьеры и камер-фурьеры, церемониймейстер, маршал 6-го класса, за ним знаменосцы несли знамёна, императорский штандарт, шли представители сословий, руководители московских органов власти, предводители дворянства, высшие чиновники, два герольда с жезлами, четыре полковника с опущенными государственными мечами, за ними на подушках несли ордена и знаки отличия в бозе почившего государя императора и императорские регалии… В общем, всё было так, как подобает в таком случае. В связи с кончиной императора не были забыты бедные и убогие. Для них были устроены поминальные обеды. «С Хитровки, — как рассказывал очевидец, — шли мужики в рваных дублёных полушубках и лаптях. За ними ковылял нищий на коленях, парень в одной рубашке дрожал всем телом под дождём и ветром. Большинство голодных составляли женщины старые и рано состарившиеся от голода, холода и бурной жизни. Большинство их было одето в лохмотья и стоптанные башмаки».
Коронация и Ходынка
Россия ожидала прихода нового царя: богатая и нищая, образованная и неграмотная, русская и нерусская. Все надеялись на лучшее. Наследник был молод и хорош собой: ему было 26 лет, и царствование его могло спокойно продлиться 50–60 лет, года эдак, до 1950-го, так что я, например, мог родиться ещё при Николае II.
Коронация будущего монарха должна была, как обычно, состояться в Москве. Древняя столица готовилась к торжествам. На Тверской и Мясницкой вывесили флаги и хоругви из цветной материи. Особенно хороши были жёлтые хоругви, их прикрепили на Тверской к столбам. Балконы домов украсились цветами и даже бюстами государя и государыни. Из города удалили сомнительных личностей. Москва прибиралась, умывалась, чистилась. На её стенах и заборах появились афиши о народном празднике, который должен был состояться 18 мая 1896 года (накануне дня рождения нового царя). В афише говорилось о том, что праздник состоится на Ходынском поле и допуск на него всех желающих начнётся в десять часов утра через проходные буфеты. А в буфетах будет выдаваться платок со сластями, пряником, колбасой и эмалированной кружкой. Кроме того, каждому вручат по фунтовой сайке. У многих, кто по грамотности своей смог прочесть афишку, потекли слюнки. Перед глазами так и запрыгала большая белая сайка с кружочками ароматной бесплатной колбасы. Но и это было ещё не всё. В афише сообщалось также о том, что для угощения пришедших на праздник пивом и мёдом по краям Ходынского поля будут устроены специальные буфеты. Праздник должен был завершиться в восемь часов вечера фейерверком на Воробьёвых горах. Афиша же заканчивалась словами: «Объявляя о вышеизложенном Особое Установление по устройству Коронационных народных зрелищ и празднеств просит всех гостей на народном празднике соблюдать порядок и во всём подчиняться указаниям распорядителей игр и увеселений».
Фейерверк не состоялся. Праздник тоже. О том, что произошло в то утро на Ходынском поле, можно прочитать в романе Алексея Максимовича Горького «Жизнь Клима Самгина», а цветочки на могилу жертв этого массового мероприятия можно возложить на Ваганьковском кладбище, где из 1379 человек, погибших в давке на Ходынском поле, покоится 1282. Если идти вглубь кладбища, придерживаясь левой стороны, то в конце, на склоне, вы увидите большой обелиск На нём дата смерти, общая для всех, похороненных в той могиле.
Молодой царь приказал выдать по тысяче рублей на каждую осиротевшую семью и принял на свой счёт все расходы, связанные с похоронами погибших. На кладбищенской поляне, куда свезли все неопознанные тела, были расставлены сосновые гробы, в которые положили трупы, возложив на их головы венчики. В могилы опускали по 16 гробов. Поскольку было жарко и трупы разлагались, жгли еловые ветки, чтобы хоть как-то можно было дышать.
А на Ходынском поле после случившегося в грязи и крови можно было найти множество мелких личных вещей. В перечне их упоминались, в частности, следующие: кожаный портсигар, два перочинных ножа с костяными ручками, серебряная табакерка, две серьги, ситцевый кисет, круглое зеркальце, напёрсток портсигар, жестяной билет на починку часов, резиновый мячик, фотографические карточки, жестяная табакерка, буравчик и гребёнка, две металлические расчёски, поминание, принадлежащее зарайскому мещанину Александру Фёдорову, не имеющему близких родственников, худой бумажный портсигар с папиросами, колодка с двумя медалями и Георгиевским крестом и пр.
И спустя время здесь ещё можно было встретить человека, надеющегося найти что-нибудь полезное для себя. В городе же какие-то оборванцы торговали коронационными кружками.
В правительственном сообщении о причинах произошедшей катастрофы писалось, что толпа людей, не дождавшись начала праздника и прибытия его руководителей, ринулась с неудержимой силой в узкие проходы между деревянными палатками, в которых помещались буфеты с подарками. При этом многие упали на землю и были задавлены нахлынувшим народом.
Может быть, во всём этом отразилась наша способность превращать праздники в катастрофы? Напрашивается вопрос: ну зачем водить сайкой с колбасой перед носом голодного? Зачем, зная психологию наших людей, создавать для них узкие проходы и перекрывать их, поднимая давление? Порядок, конечно, вещь хорошая и нужная, только он не существует сам по себе. И на него распространяются законы физики и особенности общественной психологии. А в результате игнорирования этого мы имеем то, что имеем.
У тех, кто остался жив после той жуткой давки, ещё долго стояли в ушах крики, стоны и хруст ломающихся человеческих костей. Не все грудные клетки выдерживали такое давление. С тех пор вошло в наш язык как синоним свалки, устроенной неуправляемой дикой толпой, страшное слово «ходынка», а Николай II получил прозвище «Кровавый».
Но катастрофа катастрофой, а бал в Благородном собрании 21 мая всё-таки состоялся и на нём присутствовал молодой царь с царицей. На следующий день газеты с восторгом описывали убранство помещения и сам бал. Особенно впечатляло обилие экзотических тропических растений. Начиная с вестибюля, всё было заставлено лавровыми деревьями, пальмами и цветами. Лакеи в ливреях, обшитых золотыми галунами, почётный караул лейб-гвардии Казачьего полка под командой сотника графа М. Н. Граббе, струнный оркестр Преображенского полка, декорированные тропическими растениями чайные буфеты с печеньем, конфетами, фруктами и прохладительными напитками. В Георгиевском зале — четыре буфета: два чайных и два с глыбами льда, в которых разливали крюшон. Танцевальный зал был ярко освещён электричеством и убран цветами, лаврами и пальмами, с хоров спускались вьющиеся растения, а портрет государя императора утопал в цветах. Между колонн бил настоящий фонтан. На бал съехалось свыше четырёх тысяч гостей. Дамы в роскошных туалетах, кавалеры, в основном военные. Предводитель дворянства П. Н. Трубецкой встречал венценосных супругов и их дочерей в вестибюле, удостоившись чести преподнести царице и принцессам цветы. В своём приветственном слове князь Трубецкой заверил государя в том, что дворянство будет служить ему «не щадя живота, как служило его предкам». В ответ на это царь заявил, что не сомневается в том, что дворянство всегда будет опорою престола и что он не забудет его нужд в своих заботах о преуспеянии нашего дорогого отечества. Бал открылся полонезом, или «польским», как в то время говорили, а потом пошли кадрили. В первом часу ночи царь покинул бал. В этот день, надо сказать, новая царица, Мария Фёдоровна, посетила Мариинскую больницу, где, как могла, утешала пострадавших в ходынской свалке. Многие из них, как отмечали газеты, «удостоились поцеловать руку Её Императорского Величества».
С тех пор прошли какие-то десять лет, и вот в 1905 году тот самый П. Н. Трубецкой, что приветствовал царя на ступенях Дворянского собрания, чуть ли не на коленях умолял его допустить существование в России сословного представительства. О мотивах, побудивших его обратиться к царю с такой просьбой, Трубецкой писал в письме министру внутренних дел П. Д. Святополку-Мирскому следующее: «Русский народ толкают к революции, которой он не хочет и которую Государь может предотвратить, но путь для этого один: это путь Царского доверия к общественным и сословным силам. Я горячо убеждён всеми силами своей души, что пожелай Государь доверчиво сплотить эти силы вокруг себя, Россия избавится от всех ужасов нависшей над ней кровавой смуты, поддержит своего Царя и его самодержавную власть и волю».
Но не все дворяне тогда разделяли точку зрения Петра Николаевича Трубецкого. Многие были категорически против всяких послаблений. Ими в том же 1905 году был составлен документ, озаглавленный как «Протест московского дворянства против ограничения самодержавной власти». В нём они укоряли сторонников конституционных преобразований в том, что, используя тяжёлый для страны момент (безуспешная война с Японией), они «пытаются исторгнуть у неё то, чего при других обстоятельствах от неё не надеются получить».
Далее авторы протеста приводили доводы в защиту самодержавной власти. Они, в частности, писали: «Мы твёрдо верим в жизненность самодержавия, как власти, выросшей на нашей народной почве и сродной нашему народу по духу и по основному своему началу… весь наш государственный строй покоится на вере народа в царя… Не будь её, суды и администрация, полиция и войско оказались бы бессильными. Веруя в царя, обращая к нему все свои надежды, народ безропотно несёт тяготу, возлагаемую на него государством, и беспрекословно подчиняется власти даже в тех случаях, когда её требования и веления представляются ему непонятными (имея в виду крестьянскую реформу 1861 года). Он терпеливо ждёт от царя осуществления своих неясных надежд на лучшее будущее».
Критикуя представительные учреждения, дворяне указывали на то, что представлять в них народ будут люди ему чуждые, а те общественные группы, в которых могла бы сосредоточиться политическая оппозиция, слишком ничтожны по своей численности и слишком отчуждены от остального населения, чтобы его представлять. «Представительные учреждения, — писали они, — никогда не получат в глазах народа и малой доли того авторитета, которым обладает самодержец. Народ увидит в этих учреждениях не что иное, как орудие, изобретённое высшими классами для того, чтобы захватить власть в свои руки и воспользоваться ею в своих видах. А если бы такая мысль закралась в умы тех миллионов, на плечах которых стоит русское царство, то последствия были бы неисчислимы и политическое крушение стало бы неминуемо. Когда народ узнает и поймёт, что его царь уже не царь, что им завладели „господа“, тогда не найдётся в России той силы, которая могла бы удержать его справедливый гнев и его негодование: всё будет сметено и надолго задержится здоровый рост и правильное развитие Русской земли».
Авторам верноподданнического документа вторили тогда и газеты, раскрывшие в своих статьях страх обеспеченных слоёв общества перед народом. «Нас ждёт не конституция, — писала одна из них, — а анархическая республика, тирания толпы и демагогов», а далее, не сомневаясь в солидности и глубине своих мыслей, газета продолжала: «Дума постановила: „Власть исполнительная да подчинится власти законодательной“. Мы внесли маленькую поправку, сказав: „Как власть исполнительная, так и власть законодательная да будет подчинена власти нравственной в лице помазанника Божия“».
Отнеся, не обременяя себя приведением доказательств оного, власти монарха к власти нравственной, газета, надо полагать, сочла достаточным назвать царя «помазанником Божиим». В этих двух словах, ничего кроме фантазии не содержащих, она видела надёжную защиту от всяких сомнений. Ведь слова эти вносили в души верноподданных российских граждан сладкое чувство правоты, освобождающее их от сомнений и поисков истины.
Дворяне, конечно, переоценивали нравственность помазанника и любовь к нему народа. Судили, наверное, по себе, забыв, что простой народ от царской власти имел гораздо меньше их самих, а то и вовсе ничего не имел, кроме неприятностей. И всё-таки рассуждения авторов дворянского манифеста для нас представляют живой интерес и звучат в некотором смысле даже современно.
«…Русское общество, — писали, в частности, дворяне, — по своему внутреннему состоянию неспособно к руководящей роли… Оно само переживает тяжёлый внутренний кризис… Над всем, веками сложившимся политическим строем, над верованиями и идеалами народа, над всем его бытом произносится строгий приговор и всё это беспощадно осуждается, как окончательно отжившее… общество наше в настоящее время не может создать что-либо жизнеспособное… Нет никакого сомнения, что если оно будет призвано к власти, то в нём получат преобладание самые крайние элементы и оно направит свои силы не на созидательную работу, а на политическую борьбу, конечной целью которой, может быть ещё не для всех ясной, будет крушение всего нашего государственного строя. Существует, правда, мнение, что представительные учреждения служат наилучшей школой для политического воспитания нашего общества. Пусть всё это верно… но ведь эта мера рекомендуется как целебное средство, которое должно будто бы спасти нас сейчас, немедленно. Если же общество наше должно ещё учиться, то, значит, в настоящую минуту оно не в состоянии… вывести наше отечество из его нынешнего трудного положения. А надо помнить, что курс обучения в политических учреждениях продолжается, по крайней мере, десятки лет, обходится народу недёшево и, в конце концов, приводит нередко к самым плачевным результатам. Лучшим предостережением может служить нам пример таких стран, как Франция, Австро-Венгрия, Испания… народное представительство там… занято бесплодной политической борьбой, в которой оно истощает свои силы. Эта борьба стала здесь уже сама по себе целью. Есть ли основание подвергать такому риску политическую будущность русского народа?» — вопрошали дворяне и шли всё дальше и дальше в своих требованиях о недопущении разномыслия в России.
По их мнению, представителям народа в российском парламенте нельзя было предоставлять не то что решающего, но и совещательного голоса. «Мы полагаем, — писали они с полной уверенностью в собственной правоте, — что представительные учреждения с совещательным характером, сами по себе не противоречащие принципу самодержавия, при настоящих условиях окажутся столь же опасными, как и учреждения чисто конституционные. При современном состоянии нашего общества никакое представительное собрание не удовольствуется правом высказывать своё мнение. Если это мнение ни для кого не будет обязательно, оно неизбежно будет стремиться к расширению своих прав, и это создаст почву для постоянных столкновений с правительством, а, в конце концов, эти столкновения неминуемо перейдут в сознательную политическую борьбу. Общество, конечно, не останется безучастным зрителем, и смута вспыхнет с новой силою».
Дворян с их страхом перед народом понять можно. Слишком уж долго ехали они у него на шее под песенку «Боже, царя храни».
И всё-таки в чём-то они были правы, например, в том, что в будущей представительной власти большинство составят выходцы из имущих слоёв, среди которых будут крутиться «представители общества» и их приятели, видевшие в народе источник своего безбедного существования и одновременно угрозу этому существованию. Сама же деятельность российского парламента, чуждого простым людям, ничего, кроме болтовни, не даст.
Сопротивляясь установлению парламентаризма в России, дворяне особенно напирали на его несвоевременность, объясняемую поражением в войне с Японией и тяжёлым в связи с этим положением в стране. Впрочем, и до поражения дворяне идею представительной власти в стране не поддерживали. И всё-таки, как ни противились монархисты политическим преобразованиям в стране, время перемен наступило.
В октябре 1905 года в Москве разразилась забастовка. Началась она на Казанской железной дороге. Потом остановились поезда на других дорогах. Вскоре забастовали водопровод, бойни, канализация. Перестала работать почта, стали закрываться аптеки, магазины. Люди сидели без света и воды. Подорожали продукты. 17 октября царь, наконец, даровал народу России свой манифест, а её народу — «свободы». Однако манифест этот никого не успокоил. Наоборот, люди, получив возможность высказывать своё мнение по поводу существующих в стране порядков, высказались вполне определённо. Смысл этих высказываний можно выразить одним словом: «Долой!» Царь, узнав о положении дел в Москве и опасаясь того, что народ потребует от него ответа за то, как он нашкодил 9 января, назначил в ноябре генерал-губернатором Москвы генерал-адъютанта Ф. В. Дубасова. Ознакомившись с положением дел в древней столице, генерал в одной из своих докладных записок царю писал: «…Почитаю священным долгом всеподданнейше повергнуть на милостивое благовоззрение Вашего Величества сведения о настоящем положении Московского генерал-губернаторства. Прежде всего, я не могу скрыть того впечатления, которое на меня произвела современная Москва… прежде богатое, просвещённое дворянство, несколько либеральное, но беззаветно преданное Царю и Отечеству, дававшее общее направление жизни Москвы, окончательно исчезло и заменилось смешанною по происхождению и совершенно невоспитанною „интеллигенциею“. Состоя из лиц самых разнообразных профессий, различных национальностей и разного общественного положения, эта „интеллигенция“ не имеет ни серьёзных общих интересов, ни стремлений, ни даже нравственной связи между отдельными лицами, её составляющими. Не сдерживаемые ни семейными, ни национальными, ни даже профессиональными традициями, эти лица стараются лишь удовлетворить своё тщеславие и ищут только популярности, не разбирая средств к её достижению. Таким стремлением к популярности сумели воспользоваться члены противуправительственной партии, и под их руководством „интеллигенты“ проводят самые крайние идеи, стремясь только ради популярности, иногда даже сознательно, разрушать те начала, на которых зиждется их собственное благосостояние, такою интеллигенциею переполнены земские, городские и многие правительственные учреждения и в её среде встречаются многие представители древних дворянских родов, занимающие видное положение, которые проводят крайние мнения опять-таки ради популярности. Стремление к популярности заразило и московское купечество, большая часть коего, в лице его современных представителей, перестала заниматься своим коммерческим делом, предалась политике и в Государственной Думе, где раньше купцы играли первенствующую роль, они вынуждены уступать место своим руководителям — профессорам и адвокатам, стремление коих часто идёт вразрез с интересами купечества. Забота о популярных „идеях“, но не о деле, настолько поглотила внимание всего общества, что такие события первостепенной важности, как учреждение Государственной Думы и заключение мира с Японией, не произвели в Москве никакого впечатления… направление жизни Московского общества создало самую благоприятную почву для противуправительственной пропаганды, принявшей за последнее время весьма широкие размеры во всех слоях населения, борьба с нею стала чрезвычайно затруднительной и требует особого напряжения деятельности представителей полицейской и административной власти…»
Декабрьское восстание Дубасов подавил. И вот 5 октября 1906 года в Петербурге открылась, учреждённая царским манифестом, Государственная дума. После торжественного молебствия царь в тронном зале Зимнего дворца сел на трон и министр двора подал ему свиток. Император взял его, встал, развернул и зачитал перед Государственным советом и Думой. В нём были такие слова: «..Да исполнится горячее моё желание видеть народ Мой счастливым и передать Сыну Моему в наследие государство крепкое, благоустроенное и просвещённое. Господь да благословит труды, предстоящие Мне в единении с Государственным Советом и Государственной Думой, и да знаменуется день сей отныне днём обновления нравственного облика земли русской, днём возрождения её лучших сил. Приступите с благоговением к работе, на которую я вас призвал, и оправдайте достойно доверие Царя и народа. Бог в помощь Мне и вам». После этих слов в зале раздалось, как писали газеты, единодушное и долго несмолкаемое «ура». Оркестр Преображенского полка исполнил гимн. Царь спустился по ступеням и удалился во внутренние покои, успокаивая себя мыслью о том, что Дума явится лишь декоративным украшением его монаршей власти.
На первом заседании депутаты выслушали «Торжественное обещание» членов Думы, расписались под ним и приступили к выборам председателя. Из 436 депутатов 426 проголосовало за Муромцева. Его могилу мы теперь можем увидеть у самого входа в старый московский крематорий на Донской улице. Так началась первая и не особенно удачная попытка введения парламентаризма в России. В первый раз за несколько веков у граждан России появилась возможность открыто, с трибуны, высказывать своё мнение. Впечатление, как всегда, портила «невоспитанная», как считал генерал Дубасов, интеллигенция. Забывая о том, что это царь позволил ей собираться и обсуждать мировые проблемы, она в погоне за дешёвой популярностью всё время так и норовила критиковать существующие порядки, начиная от расходов на церковь и заканчивая условиями труда простых извозчиков.
Антисемитизм и евреи
В конце XIX — начале XX века еврейская тема стала основной и любимой в России. О чём бы ни заговаривали русские, они, в конце концов, заканчивали разговор еврейским вопросом.
Попытаемся представить диалог двух обывателей на эту тему в начале XX века. Время было нелёгкое, чувство национального позора, вызванного поражением в войне с Японией, угнетало душу, тем более что кроме морального страна понесла вполне ощутимый материальный ущерб: Курильские острова, половину Сахалина и два с половиной миллиарда рублей, не считая тысяч и тысяч загубленных человеческих жизней. Пошатнулось финансовое положение страны. Упала стоимость ценных бумаг, предприниматели стали переводить свои капиталы за границу, в конце 1905 года люди начали изымать свои вклады из сберегательных банков. В стране назревала революция, и в этой обстановке многим, естественно, не хотелось верить в то, что какие-то япошки разгромили наш флот и вообще одержали победу над нашей великой родиной без подвоха или предательства со стороны внутренних врагов. Верить в то, что таким врагом был сам царь и его компания, — не хотелось, это больно ударяло по самолюбию — ведь мы всё-таки патриоты, а кто как не царь олицетворял в сознании патриотов верность России? Назовём собеседников, к примеру, Иван Петрович и Степан Кузьмич и послушаем, о чём они говорят.
Иван Петрович. Против японцев мы выставили такую сильную армию, и кто мог сомневаться в том, что дадим им хороший урок…
Степан Кузьмич. Это евреи, офицеры и солдаты в нашей армии, которые страсть как нас ненавидят, всё делали для нашего поражения.
Иван Петрович. Это уж точно. А возьмите гибель адмирала Макарова и броненосца «Петропавловск». Я думаю, не от японцев они погибли. Это наверняка евреи поджог учинили.
Степан Кузьмич. Некоторые техники вон говорят, что разработка угольных копей ослабевает от того, что жиды стараются сделать недостаток угля, чтобы наши крейсеры и броненосцы приспособить топить нефтью, мазутом, а ведь всё это легко воспламеняется, и тогда нашему флоту погибель и не от мин и подводных лодок, а от простой спички.
Иван Петрович. Нужно бы заставить наше русское купечество, а не еврейское, разрабатывать угольные копи, чтобы нам не смотреть из чужих рук.
Степан Кузьмич. А возьми ты докторов-евреев: с чего это они с нашей армией на Дальний Восток подались? Думаете, они себя утруждали тем, чтобы больным облегчение делать, лечить? А? Ну вот ещё, просто слишком много развелось у нас еврейских докторов, клиентов на всех не стало хватать, а стало быть, и заработков, ну и поехали на хорошее жалованье.
Иван Петрович. А может быть, бацилл и микробов с собой захватили, чтобы армию нашу травить. Нужно знать так евреев, как мы, чтобы понимать, что от них всего можно ждать.
Степан Кузьмич. Японцы хитры, но евреи во всём их превзошли. Кто знает, может быть, война эта ими и подстроена, они ведь теперь на бирже первые воротилы, тузы. Теперь они повсюду расселяются, по всей России. Вот в Тульской губернии было село громадное, торговое, князя Гагарина, по названию Сергиево, только третий год пошёл, как евреи стали его заселять, и уже от них прохода нет, вытеснили наших русских. Наши же, захудалые, или к ним в услужение попали, или же пропились совсем.
Иван Петрович. Что же удивляться, идёт экономическое закрепощение, мирное завоевание нашей родины. Заметьте: евреи хотят поселиться непременно либо в Петербурге, либо в Москве. А как дом купят или чины получат, то сейчас христианство принимают, крестятся, выбирают себе богатых именитых крёстных, которые их отлично пристраивают, дельцами делают.
Степан Кузьмич. Это уж точно. Евреи, как и цыгане, народ, не имеющий своей осёдлой собственности, а между тем, им дали у нас в России всю гражданственность, допустили в школы, в гимназии и университеты. Говорят, что если что случится, то за них все государства заступятся и больше всех Америка…
Иван Петрович. А посмотрите, как ученики еврейские и их родители самым бесцеремонным порядком одолевают учителей, вынуждают их завышать баллы, чтобы в университеты попасть. Ведь до болезненности учителей доводят своими дерзостями, интригами, ябедничают на них, если те не уважат их просьбу.
Степан Кузьмич. В итоге получаем по большей части учеников евреев с золотыми медалями…
Факты и вымысел, невольный и умышленный, смешались в речах наших предков, отразив их настроение и восприятие ими окружающего мира. Антисемитизм обычно шёл параллельно с самодовольством и «национальным чванством». Вот как выглядело это сочетание в статье некоего Ренса, опубликованной в московской прессе в 1900 году: «Иван Петрович, наверное, не скажет Вам: „Я ненавижу жидов потому, что у меня, европейца, инстинктивное отвращение, как физическое, так и духовное, по отношению ко всему их естеству, мне противен и этот хищный, горбатый нос, и эти плотоядные губы, для меня отвратителен вид этих дрыгающих грязных когтей лап, мне ненавистны эти алчно разбегающиеся глазки и этот харкающий гортанный говор“, — он образованный и скажет, что ненавидит семитов потому, что убеждён, что так же как во времена финикиян, так и при династии Ротшильдов, и вплоть до исчезновения с лица земли Талмуда, то есть самого еврейства, как такового, оно было, есть и будет торгашом-паразитом, растлевающим европейский культурный мир в политическом, нравственном и экономическом плане… Эта огульная, глубокая и ничем не искоренимая ненависть всех народов мира к семитам… есть лишь невольное сопротивление могучего арийского ствола всё крепче и крепче сжимающей его тисками зловредной лиане. Ариец — это мечтатель, грезящий дивными образами Веданты, ариец — рыцарь, готовый за честь свою сложить буйную голову, готовый идти на верную смерть по мановению своей дамы, ариец — это учёный, возносящийся мыслью к самим ступеням трона Всевышнего, готовый для блага чистой науки на всё, на самую смерть…» Когда автор писал свою статью, он, конечно, не представлял себе, что сделают эти мечтатели, грезящие дивными образами, с Европой в середине XX века.
Отпор же антисемитизму в тогдашней прессе практически не давался. Только однажды появилась статья за подписью «Павлов», в которой указывалось, в частности, на то, что наиболее тяжкие преступления, такие как убийства, грабежи, разбои и пр., совершают в основном не евреи, однако никто по этому поводу крика не поднимает. Павлов писал также о том, что всякий, приезжающий в столицу еврей имеет право прожить в ней только три дня, и как на его глазах выпроводили из города больного старика, как желающему учиться еврею отвечают в наших учебных заведениях: «жидовских вакансий нет» и т. д.
Вряд ли кого подобные статьи могли в чём-нибудь убедить. Доводы вообще мало что значат, когда существуют эмоции. Неприятие внешности, речи, манер значит во много раз больше самых разумных и убедительных слов, тем более когда чувства неприязни выдаются за патриотические.
Николай Добролюбов понимал патриотизм несколько иначе, чем «патриоты», подобные Ренсу. Вот что он писал: «… Настоящий патриот терпеть не может хвастливых и восторженных восклицаний о своём народе, оттого-то он смотрит презрительно на тех, которые стараются определить грани разъединения между племенами. Настоящий патриотизм, как частное проявление любви к человечеству, не уживается с неприязнью к отдельным народностям, а как проявление живое и деятельное, он не терпит ни малейшего риторизма, всегда как-то напоминающего труп, над которым произносят надгробную речь… Настоящий патриотизм выше всех личных отношений и интересов и находится в теснейшей связи с любовью к человечеству… Патриотизм, соединённый с человеконенавистничеством, обыкновенно выражается у них какою-то бестолковой воинственностью, желанием резать неприятелей во славу своего отечества, между тем как воинственный мальчишка и не понимает ещё, что такое отечество и кто его неприятели… Псевдопатриоты, фразисто расписывающие свою любовь к… отечеству доказывают только, что им, кроме фраз, нечем заняться. Их развитие не так высоко, чтобы понять значение своей родины в среде других народов, их чувства не так сильны, чтобы выразиться в патриотической деятельности, их личность не столь самобытна… И вот эти нравственные недоросли, эти рабски-ленивые и рабски-подлые натуры делаются паразитами какого-нибудь громкого имени, чтобы его величием наполнить собственную пустоту. Нередко это громкое имя бывает — отечество, родина, народность… На деле, разумеется, не бывает у этих господ и следов патриотизма. Они готовы эксплуатировать, сколько возможно, своего соотечественника, не меньше, если ещё не больше иностранца, готовы также легко обмануть его, погубить ради своих личных видов, готовы сделать всякую гадость, вредную обществу, вредную, пожалуй, целой стране, но выгодную для них лично… если им достанется возможность показать свою власть хоть на маленьком клочке земли в своём отечестве, они на этом клочке будут распоряжаться, как в завоёванной земле…»
И всё-таки, сколько бы мы ни говорили прекрасных слов о свободе, равенстве, эмансипации, терпимости и гуманизме, мы остаёмся людьми со всеми нашими привычками, эмоциями, симпатиями и антипатиями и никакие идеи и доводы не заставят нас отказаться от них, если мы сами этого не захотим. В проникновении евреев во внутренние, центральные губернии России и её столицы власти прежде всего видели её мирную оккупацию иноверцами и принимали против неё соответствующие меры. Они, в частности, наказывали лиц, укрывавших у себя евреев, не имевших права на проживание в Москве. Так, решением полиции за «предоставление притона евреям, не имеющим права проживать в Москве» была, в частности, закрыта кухмистерская мещанина Израиля Эпштейна. Оказалось, что в ночь на 11 мая 1888 года при внезапной проверке здесь были найдены четыре еврея. В те годы в Москве вообще постоянно проводились облавы на евреев. Во время одной из них, весной 1890 года, при ночном обходе домов в Зарядье были найдены евреи, запертые в нумерах гостиниц и меблированных комнат. У тридцати семи из них были паспорта, не имеющие московской прописки, а у четырёх вообще паспортов не было. Всех их выслали из Москвы этапным порядком. В 1891 году по решению великого князя Сергея Александровича из Москвы выселили даже евреев ремесленников и николаевских солдат, имевших право проживать вне черты оседлости. Не давая евреям возможности жить в университетских городах и ограничивая их в поступлении в высшие учебные заведения, власти не оставляли их своим вниманием и тогда, когда те стремились покинуть Россию.
В 1889 году министр внутренних дел направил губернаторам, градоначальникам и обер-полицмейстерам письмо, целью которого было воспрепятствование евреям учиться не только в России, но и за границей. Министр возмущался тем, что «евреи, не имеющие возможности поступить в высшие учебные заведения ввиду ограничения доступа в оные известным процентным отношением, и русские, лишённые по тем или иным причинам права на продолжение высшего образования, уезжают учиться за границу, преимущественно в Цюрих, вращаются там в среде эмигрантов, а по возвращении занимаются пропагандой преступных воззрений среди здешней учащейся молодёжи». С целью пресечения подобной практики министр требовал принятия мер к тем, кто даёт этим лицам деньги на продолжение образования за границей, а также к тем, кто устраивает для этого благотворительные концерты, спектакли и пр. В том же году евреям в Москве было велено обозначать на вывесках принадлежащих им торговых и промышленных предприятий своё подлинное имя, отчество и фамилию. А ещё в 1879 году в Москве было запрещено открывать читальни и библиотеки для евреев. У евреев вечно возникали вопросы с документами. Одному еврею в 1902 году было отказано в просьбе о выдаче паспорта без записи о том, что он еврей. Другой еврей самовольно уничтожил в паспорте запись «из евреев, принявший православие» и был за это наказан. Не ускользали от бдительного ока государства и евреи-гимназисты. Известно, какое значение придавалось в начале XX века познавательным экскурсиям школьников. В целях их поощрения государство снизило цены на железнодорожные и пароходные билеты для учащихся на 25 процентов. И вот на фоне такого широкого жеста 15 октября 1909 года вышел циркуляр Министерства народного просвещения № 30 707. Он содержал указание на то, что лица, организующие экскурсию, должны уведомить о ней губернатора той губернии, в которую они едут, если в экскурсии принимают участие ученики-евреи. Делать это, надо полагать, нужно было не для торжественной их встречи.
Внимание, которое уделялось в России вероисповеданию, обостряло межнациональные отношения. По этому поводу прогрессивно настроенные наши сограждане говорили: «У нас систематически из людей, думающих о Боге, делали революционеров, заставляя давлением на религиозную совесть человека думать о политическом переустройстве страны». И они были в чём-то правы. Несчастна страна, жизнь в которой сопровождается установлением порядков, подобных российским, и которая боится не только дел, но и мыслей своих граждан.
После каждого происшествия, в котором были замешаны евреи, антисемитизм в стране обострялся. Так, например, случилось в 1913 году в Киеве в связи с делом еврея Бейлиса, которого обвинили в ритуальном убийстве русского мальчика Андрюши Ющинского. Тогда наш философ В. В. Розанов к своей статье по этому поводу даже приложил рисунок головы убитого мальчика с нанесёнными отметинами ран и утверждал, что раны на ней расположены в форме еврейских каббалистических знаков. Народ, узнав обо всём этом, был страшно напуган. В разных концах страны в связи с этим произошли избиения евреев, заподозренных в подобном изуверстве. В Нижнем Новгороде, например, имел место такой случай: в один прекрасный день на одной из улочек этого города играли русские и еврейские дети. Русская девочка испачкала платье, а еврейский мальчик предложил ей зайти к нему домой для того, чтобы его почистить. Когда дети входили во двор дома, их заметили проходившие по улице женщины. Напуганные разговорами о евреях-убийцах женщины стали кричать и звать на помощь. И надо же было такому случиться, что в это время на улице появилась компания подвыпивших мастеровых. Не раздумывая, они стали бить в окнах еврейского дома стёкла, а ворвавшись в дом, убивать находившихся в нём людей, громить и уничтожать имущество.
Вылетели на улицу выбитые мужиками оконные рамы, закружился по улице выпущенный из подушек пух, потекла по ступенькам и полу человеческая кровь. Случались погромы и более масштабные.
Второго августа 1892 года в местечке Юзовке на Украине во время холерной эпидемии, когда народ был напуган и озлоблен страшной болезнью, в местной церкви был отслужен молебен об избавлении от холеры и совершён крестный ход. Однако вскоре после этого на базаре нашли женщину с признаками холеры. Врач осмотрел её и велел отправить в холерный барак. Однако собравшийся народ не позволил полиции этого сделать. По этому поводу среди присутствующих завязалась драка. Чем бы она кончилась — неизвестно. Вернее всего, немного повоевав, все разошлись бы. Но тут кто-то крикнул: «Бей жидов!» — и толпа, состоящая преимущественно из горнорабочих, которая минуту назад раздиралась внутренними противоречиями, объединившись в один бурный и мощный поток, бросилась на еврейские лавки, трактиры и другие торговые заведения, и начался погром. Вскоре в центре базара, а затем в разных концах местечка запылали лавки и дома. Увещевания полиции и духовенства не произвели на толпу никакого действия: она увеличивалась, буйствовала, поджигала всё новые и новые дома и продолжала грабить. Расположенная в местечке сотня казаков пыталась, обнажив шашки, восстановить порядок, но встреченная градом камней, была вынуждена сделать несколько выстрелов боевыми патронами, но и это не помогло. Впрочем, полиция, казаки и солдаты, как правило, или опаздывали с оказанием помощи жертвам, или не могли справиться с погромщиками. 28–29 мая 1915 года, когда в Москве черносотенцы устроили немецкий погром, полиция опять проявила нерасторопность, а проще говоря, бездействовала. Здесь же, в Юзовке, беспорядки продолжались до вечера следующего дня. Участие в погроме, по подсчётам полиции, приняло не менее 15 тысяч человек. В конце концов, губернатор вызвал в Юзовку два батальона пехоты и два эскадрона кавалерии, правда, к тому времени, когда они появились, беспорядки стихли и толпа разбежалась. В результате погрома 26 человек было убито, все лавки и торговые заведения разграблены и сожжены, а полторы тысячи семей, преимущественно еврейских, бежали по железной дороге из местечка на соседние станции. В городе Стародубе на Украине в 1891 году погром начался с плачущего мальчика. Он на базаре сказал, что его побили жиды. Этого было достаточно, чтобы начать громить дома и убивать живших в них людей. Да никто и не проверял слова мальчика и не искал виновных. После погромов жители городков отказывались сдавать евреям квартиры, опасаясь, что их разорят и сожгут при погромах. В то, что полиция погромы вовремя пресечёт, мало кто верил.
Это и неудивительно, поскольку многие обыватели подобных действий толпы не осуждали, а иные в еврейских погромах винили самих евреев. Газеты же пугали москвичей грозившей им гибелью от нашествия на Москву евреев. «По исчислению господина Иловайского, — сообщала одна из них в 1890 году, — в Москве в настоящее время обретается 100 тысяч потомков Израиля. Иловайскому можно верить на слово. Из всех производств евреи занимаются действительно прилежно и неустанно только одним — это производством себе подобных. По произведённым мною подсчётам, через 18 лет (в 1908 году) мы получим в Москве 1200 тысяч иудеев, готовых плодиться и размножаться и покупкой краденого заниматься». Здесь стоит напомнить, что всё население Москвы в 1907 году составляло 1 миллион 345 тысяч 749 человек, так что историку Иловайскому, может быть, и стоило верить, но не во всём.
Особенно запах еврейской крови ощущался в Москве в дни обострений народного гнева и смятения душ. После Московского восстания 1905 года все те, чьё благосостояние зависело от самодержавия, всполошились не на шутку.
В Дорогомилове, где было еврейское кладбище, возник Дорогомиловский кружок антисемитов под названием «Чёрные гусары». На этом кладбище был похоронен старый московский раввин Мазо. «Гусары» обвиняли его в том, что он пил кровь христианских младенцев.
Раввин Мазо много лет прослужил в московской синагоге. За помощь полиции в переводе с идиш на русский антиправительственных документов, обнаруженных у политических преступников, он был награждён. Когда же выяснилось, что он заключает фиктивные браки, позволяющие евреям оставаться в Москве, — его наказали, но в целом, к нему претензий у властей не было, в том числе и по части пития крови христианских младенцев. Обвинение в этом раввина нужно было, например, тем, кто вынашивал план «Всероссийского жидовского погрома». Занимался этим в 1908 году известный нам кружок. Вот что говорилось в плане этого погрома: «Опыт 1905 года показал, что население поразительно быстро воспринимает антисемитское учение, и можно с уверенностью сказать: достаточно одного года, чтобы получить в какой-либо местности горючую почву (в черте оседлости достаточно одного месяца). В 1905 году погромы возникли вследствие возмущения народа призывом жидов против Царя и Веры и потому в погромах отсутствовала планомерность, поэтому и не получилось результата: уничтожения главных вожаков жидовства — раввинов и кагальных членов а также банкиров, редакторов, издателей и сотрудников газет, докторов, аптекарей, инженеров, адвокатов, купцов, комиссионеров, учителей хедеров, попутно и жидовствующих русских и жидовствующих иностранцев. Всем классам и сословиям будет разъяснено, что убийства крамольников интеллигентов и жидовских главарей не наказываются… Пропаганда главным образом будет вестись среди подгородних крестьян, которые алкают захватить жидовские сокровища, составленные на счёт соков народа. По условленному знаку, который будет подан Москвою, произойдёт вторая Варфоломеевская ночь и план её таков: дорогомиловские антисемиты будут выжидать удобной лунной ночи зимой или осенью, тогда в церкви на окраинах Москвы проникнут на колокольни наши люди и ударят в набат. В Москву бросятся со всех сторон крестьяне на телегах и верхом с топорами, вилами, дубьём и каменьями (будет немного и огнестрельного оружия) и, встреченные на заставах антисемитскими агентами, помчатся по указанным ими адресам (то есть туда, где живут раввин и вышеуказанные члены кагала) и разгромят дома, а жидов убьют чуть ли не в постелях. Полиция окажет плохое сопротивление, ибо от неожиданности она растеряется, да и ночью она бывает сонная, а пока придут войска, крестьяне успеют удрать на телегах и верхами. Для суматохи дома, намеченные, будут подожжены вперёд… Для того, чтобы убить жидов и жидовствующих по намеченным адресам, достаточно одного часа… Во всех 17 частях города запылают пожары. Антисемитский кружок верует в правоту своей задачи, как вернейшего средства уничтожения Всероссийской неслыханной смуты в одну ночь.
Ныне антисемиты деятельно готовятся: бесплатно ездят по железным дорогам с помощью одного железнодорожника, агитируют. Вокруг Москвы на 15 вёрст деревни распропагандированы. Ещё летом крестьяне дали ответ: „Пусть только свистнут, и мы налетим в Москву, жидов и царских изменников будем бить наповал, за это суда не будет“. Одними из первых будут разгромлены редакции жидовских и жидовствующих газет. Крестьянам разъяснено, что у банкира Полякова в банках много золота и серебра, и потому громить его банки бросится наверное не одна тысяча. К погромщикам присоединятся десятки тысяч громил из оборванцев, хулиганов и прочих обывателей. Успех будет блестящий: разнесут всё по тому же плану, какой составили жиды для разграбления России. Греха в этом не будет: бедняки поправят свои бюджеты на счёт жидовских сокровищ… Главным руководителем во время погрома в Москве избран железнодорожник поляк Д, бывший военный. В случае удачного Всероссийского погрома будет выработан, совместно с антисемитами всех стран, проект Всемирного жидовского погрома. Об условленном дне Всероссийского погрома сообщено будет во все города из Москвы заранее…»
Тут следует заметить, что погром для русского человека являлся одной из крайне редких возможностей поправить своё материальное положение. Вспомним хотя бы немецкий погром 28 мая 1915 года. В Москве тогда было разорено и разграблено множество немецких квартир. В ночь на 29 мая погром распространился на пригороды и часть Московского уезда. В селе Свиблове были разгромлены фабрика Фриделя и пять дач, занятых немцами, а крестьяне деревень Алтуфьево и Неклюдово разграбили и сожгли имения немцев Вогау и Руперта. Погром и грабежи продолжались до двух часов дня 30 мая. Крестьяне уводили с барских усадеб коров, лошадей, тащили повозки, мебель, каминные часы, кухонную утварь и пр. Когда полиция потребовала вернуть похищенное, многие это сделали, а некоторые незаметно подложили похищенное в сарай старосты, где оно хранилось. Всё, конечно, вернуть не удалось. Так неудачи на фронте (немцы тогда наступали) компенсировались насилием и грабежами в тылу.
«План» дорогомиловских антисемитов — документ, конечно, интересный. Нельзя не отметить содержащееся в этом документе указание на то, что «убийства крамольников — интеллигентов и жидовских главарей не наказываются». Погромщиков действительно или не находили, или не судили, а если и судили, то не за убийства и разбой, а по статье 38 Устава о наказаниях, предусматривающей ответственность за нарушение общественной тишины и порядка. Полагалось за это самое большее — месяц ареста.
И всё-таки самым интересным в этом «Плане всемирного жидовского погрома» мне показалось то, что авторы его совсем забыли про рабочих, как будто их вообще не существовало в Москве. А казалось бы, ну чего проще, поднять на погром рабочих, а не ждать, пока на своих телегах прибудут в город крестьяне из окрестных деревень! В чём причина такой забывчивости? Думаю в том, что создатели плана, как и многие их единомышленники, были смертельно напутаны действиями восставших рабочих в 1905 году, поэтому с такой силой навалились на слово «жид». Чтобы не ставить себя в трудное положение разъяснением того, почему евреев, принимавших в восстании несравненно меньшее участие, чем рабочих, надо громить, а рабочих нет, они решили этой темы не касаться. Кстати, в плане погрома ничего не говорилось и о еврейской бедноте. А такая беднота в городе была. До выселения в 1892 году из Москвы двадцати тысяч евреев многие из них жили в Зарядье, на берегу Москвы-реки. «Трущобы старого Зарядья, — вспоминала Харузина, — кишели еврейской беднотой. На улицах помои, запах чеснока». Выселили тогда из Москвы, конечно, бедноту. Богатые евреи, причисленные к сословию купцов 1-й гильдии, остались. Таких в Москве было около трёхсот.
Некоторые выселенные евреи продолжали нелегально проникать в Белокаменную. На ночёвку они обосновывались в Марьиной Роще — она тогда не входила в черту города и находилась вне ведения столичной полиции. Отсюда по утрам целыми вереницами евреи пробирались в Москву. Что делали они в городе? Кто-то торговал, кто-то играл на скрипке, кто-то служил у богатого еврея, приобретая для него товар. Этим евреям в порядке исключения предоставлялось право находиться в Москве в течение двух месяцев. Об этом свидетельствуют слова в полицейском рапорте о еврее Раппопорте. «Проживающий в Москве в 1879 году в качестве ремесленника, кобринский мещанин Гродненского уезда Шмуйла Раппопорт, — сказано в рапорте, — ходатайствует о разрешении ему дальнейшего жительства в столицах на основании циркуляра 1880 за № 30. По собранным полицией сведениям Раппопорт занимается покупкой и отправкою товара для пинского 2-й гильдии купца Лазаря Веллера, на что имеет от него доверенность и приказчичье свидетельство. А так как евреям, купцам 2-й гильдии и приказчикам их, предоставлено право пребывания в столицах для закупки товаров только в течение двух месяцев, то имею честь испрашивать вашего сиятельства согласие на удаление из Москвы Раппопорта. При этом считаю долгом присовокупить, что Раппопорт не состоит в таких промышленных предприятиях, уничтожение которых повлекло бы за собою полное разорение лиц, как из самих евреев, так и из местных жителей». Учитывая хорошее поведение Раппопорта ему тогда всё-таки разрешили жить в Москве.
Проживали в Москве и так называемые «резники». В одном из сохранившихся в архиве полицейских дел за 1898 год имеется рапорт «работника полиции», из которого мы можем кое-что о них узнать. «Масса проживающих в Москве евреев, — читаем мы, — прописанных по доверенности еврейских купцов будто для покупки товаров, вовсе не занимаются покупкою товаров, ибо никакой товар им не нужен, так и ихним доверителям, а имеют фиктивные доверенности и занимаются тёмными делами, а многие из них исправляют должность еврейских резаков для резки птиц по-еврейски… Ходят по квартирам евреев и режут кур, за что и получают плату. Этим они занимаются в кухмистерской Малки Рожик и Выдриной в Георгиевском переулке и в еврейской резальне в Ершовском переулке… Подобные резники приходят часто в Охотный ряд и режут для евреев птиц, а охотнорядские торговцы птицами их допускают, зная о том, что они не имеют право жительства». В конце рапорта отмечается, что у задержанного Шмуля на одежде Писхакова Четыско — приказчика Либера Лейбова Сидлина обнаружена масса кровяных пятен, а при обыске найдено два свидетельства на еврейском языке от раввинов на право резания животных по еврейскому обряду, записи и счета по резке кур. У второго задержанного — Марголина, проживавшего в Москве под видом приказчика купца Тумаркина, в кармане найдены два ножа-бритвы, употребляемые еврейскими резаками, разрешение раввинов и оселок. Оба еврейских тореадора из Москвы были выдворены.
Русская поговорка «голь на выдумки хитра» как нельзя более подходила к евреям, живущим в Москве нелегально или временно и лишённым в ней сколько-нибудь твёрдой почвы под ногами. Лишь изощрённость еврейского ума, выработанная за тысячелетия выживания, позволяла им находить самые разнообразные источники существования и обогащения. Уже во время Первой мировой войны солдаты-евреи, находившиеся в лазарете, делили каждую спичку пополам и из одной коробки спичек делали две. В мирное время евреи, например, проворачивали «операции» с мелкой монетой. «Утром, — писала газета, — еврей со своими чадами и домочадцами в 5–6 душ отправляется в банк и добывает мелкой монеты на 10 рублей, хотя одному полагается монеты не больше чем на 1–2 рубля. Доставляют менялам мелкую монету и комиссионеры за вознаграждение, заходя в казначейство по несколько раз. В мелкой торговле (булочной, бакалее) мелкая монета (1,2, 3 копейки) особенно необходима. Пользуясь этим, евреи продают лавочникам рубль двух-, трёхкопеечных монет за 7–8 копеек, а рубль однокопеечных — за 10 копеек». Не случайно, наверное, пошли анекдоты про еврея, который брил крыжовник и продавал его за виноград, или про еврея, который продавал варёные яйца по той же цене, что и сырые, но зато был при деле и имел «навар». Всё это, конечно, смешно. Грустно другое: дети, росшие в таких семьях, получали довольно специфическое воспитание. На фоне религиозных фантазий о богоизбранности своего народа, о том, что евреи — народ вечный, а другие — временные и пр., обман с целью наживы, пробивание себе пути в жизни при помощи, мягко говоря, недостойных приёмов — всё это воспринималось ими как должное. Не случайно ведь свободу вероисповедания называют свободой совести. Для некультурного религиозного человека человек другой веры — и не человек вовсе, так что в обмане его совесть не помеха. И не случайно, наверное, министр юстиции Н. А. Манасеин обратил в своё время внимание на то, что евреи, влившиеся в русскую адвокатуру, вводят в её деятельность «приёмы, не гарантирующие моральную чистоту». А какие ещё приёмы могли ввести те еврейские адвокаты, которые выросли в среде постоянного мелкого жульничества? Тогда, как и теперь, многие не понимали, что жить нужно так, чтобы любая, сказанная или написанная о тебе гадость, оказалась ложью.
Интеллигент и человек интеллигентной профессии — это не одно и то же. Евреи, получившие образование в русской школе, влились в русскую интеллигенцию с идеями равенства и уважения к личности вне зависимости от её национальности и вероисповедания. Они развили и обогатили русскую науку и культуру своим трудом и талантом — и это прекрасно. К сожалению, правда, прекрасные идеи о свободе, равенстве и братстве использовались и до сих пор используются некоторыми их носителями до тех пор, пока они не добрались до кассы, а потом призывы к равенству нередко глохнут и на их место являются призывы к стабильности, незыблемости конституции и принципа частной собственности, а то и просто слышится возглас: «Карте место!» И всё-таки евреи стали близки русской интеллигенции. Любить того, кого не любит и притесняет грубая жестокая власть, для неё было естественным. Когда известный сионист В. Жаботинский сказал, что русская революция 1905 года ничего не дала евреям (остались и черта осёдлости, и процентная норма), кто-то ему на это заметил, что в результате всех произошедших событий российское еврейство добилось гораздо большего: оно отождествило себя с русской интеллигенцией, представителей которой называют теперь «жидами». Симпатичной стороной еврейства для русской интеллигенции явилась, конечно, склонность евреев к интеллектуальному труду, что в сочетании с накопленными за века страданиями давало неплохой эффект. Достоевский не случайно ответил на вопрос о том, что надо для того, чтобы стать писателем, коротко и ясно: «Страдать надо».
Слово «жид» евреи воспринимали так, как негры воспринимали щёлканье бича. В российской же прессе это слово встречалось чуть ли не повсеместно, что в интеллигентном обществе, естественно, находило осуждение, однако не служило помехой для употребления, как не служило препятствием и решение суда, состоявшегося в 1887 году по уголовному делу. Тогда суд признал слово «жид» оскорблением. Однако Судебная палата нашла его просто «неприличным выражением» и снизила осуждённому наказание.
Но ничто: ни приговор суда, ни даже интеллигентность — не мешали москвичам острить по поводу евреев. В первую очередь, естественно, изгалялись антисемиты. Узнав, например, о том, что барон Гирш собирается выделить из своего капитала кругленькую сумму на переселение евреев из России в Аргентину, одна из газет по этому поводу заметила: «Барон Гирш обещал выделить 8 миллионов рублей на переселение 500 тысяч евреев в Аргентину. 500 тысяч благодарностей ему… вероятно, он надеется на то, что через год Аргентинская республика даст 16 миллионов за переселение жидов из Аргентины обратно в Россию». Следует заметить, что Гирш прогадал, Аргентина такого предложения ему не сделала. Еврейская тема не могла, естественно, обойти стороной анекдоты. Среди офицерства ходили, например, такие: Обходит царь строй нижних чинов и спрашивает Иванова: «А ты мог бы меня убить?» Иванов крестится и бормочет: «Господи помилуй, ваше величество, никак нет!» Подходит царь к солдату еврею и спрашивает: «А ты мог бы меня убить?» — а еврей отвечает: «Чем, я же барабанщик». В другом анекдоте царь, обходя строй, спрашивал еврея-солдата: «А ты узнал меня?» На что еврей отвечал: «А как же, ви ж вилитый рубль!» (Профиль Николая II был выбит на тогдашних металлических рублях.)
Очень возмущало антисемитов засилье евреев в печати. «Еврей — репортёр, еврей — романист, еврей — публицист, еврей — поэт, еврей — критик и философ, еврей… Везде еврей — скажите, где его нет?» — вопрошал газетчик и публиковал за подписью «Гейне из Замоскворечья» целую поэму, посвящённую этой теме. В поэме, в частности, были такие строки:
И всё-таки остаться совсем без евреев русские патриоты не хотели. На ком бы они тогда могли срывать свои патриотические чувства? Что ни говори, а антисемитизм не только позволял им сосредоточиться, но и укреплял боевой дух. Не случайно же автор одной из статей, посвящённых животрепещущему еврейскому вопросу, писал: «Положим, совсем перевести жидов на Москве невозможно, без жида да без клопа русский человек ночи не уснёт, — ну а всё же персидским порошком посыпать не мешает».
Борясь со взглядами либералов, идеология которых по сути своей подтачивала сложившееся материальное благополучие патриотов, связанных с самодержавием, антисемиты били по евреям, как по наиболее уязвимой части левого крыла общества, разделяющего крамольные взгляды. Издевались и над Алексеем Максимовичем Горьким, называя его не иначе как «босяком».
Но особенно «любимым» объектом их вражды стал Сергей Юльевич Витте, главный, как они считали, либерал и юдофил страны. После бесславного окончания войны с Японией и заключения с ней Портсмутского мира именно на него посыпались обвинения во всех мыслимых и немыслимых грехах и преступлениях. 5 ноября 1906 года Надежда Муромцова в газете «Вече» разразилась таким стихотворением:
Ей вторил Д. Павлов, который разразился такой филиппикой:
Написано от души, ничего не скажешь. Всё-таки искренность и уверенность в своей правоте способны порождать хлёсткие произведения, тем более если в них добавить такие слова, как «Иуда», «жиды» и «масоны». Господа сочинители не могли простить Витте того, что он подготовил и настоял на принятии царём манифеста от 17 октября 1905 года о даровании народу России гражданских свобод и об учреждении Государственной думы. Вряд ли можно считать этот поступок Витте в чём-то антироссийским. Глухими и неблагодарными остались патриоты по отношению к Витте, забыв о тех добрых делах, которые Витте сделал и пытался сделать для России. Достаточно упомянуть то, что он являлся инициатором и вдохновителем строительства Транссибирской железной дороги, предложил ввести в России золотое обращение — золотой рубль, что укрепило внутренний и внешний курс российской валюты. По его инициативе начиная с января 1895 года и в течение пяти лет в России вводилась винная монополия, что укрепляло бюджет страны, благодаря принятым им мерам была создана обстановка, при которой русская промышленность получила возможность быстро развиваться, при нём принимались бездефицитные и даже профицитные бюджеты, был открыт политехнический институт и вообще в стране развивалось высшее и среднее техническое образование. Наконец, ему удалось после неудачной войны с Японией заключить с ней удачный мир и получить у парижских банкиров заём на сумму 800 миллионов рублей золотом. Он бы сделал ещё больше, если бы ему не мешали. Сегодня мы славим Столыпина за Крестьянскую реформу, забыв о том, что ещё в 1904 году Витте высказывался за уничтожение общины… На одном из происходивших тогда совещаний он сказал: «Не пройдёт и года, как мы в этом или в каком-либо ином зале будем говорить о переделе частновладельческой земли». Но не только о наделении крестьян собственной землёй настаивал Витте. Он, как пишет Гурко, «добивался слияния крестьян с лицами прочих сословий, чтобы законы о крестьянах привели к объединению их с общим законодательством страны, облегчив задачу прочного обеспечения пользования этого сословия признанным царём-освободителем положением полноправных, свободных сельских обывателей». Тогда царь и его окружение не хотели и думать о наделении крестьян теми же правами, что и представителей других сословий. Подтолкнули их к этому события 1905 года.
Витте, по мнению Гурко, видел в изменении гражданского положения крестьянства могущественный способ оживления деятельности сельских народных масс. Он говорил: «Я так глубоко вгоню либеральные реформы, что назад их не отымешь». Время, к сожалению, показало, что у народа можно отнять всё, причём с помощью самого же народа.
Среди либеральных ценностей, привнесённых с помощью Витте в российскую действительность, находилась и недавняя наша подруга «гласность». После Московского восстания 1905 года она тоже стала вызывать возмущение у наших патриотов. «Гласность, — писала газета „День“, — стала орудием обмана целых народов, как это ни казалось бы невозможным… Гласность считается каким-то благом. На самом деле она может быть благом, но, увы, чаще бывает величайшим злом. И особенно много зла вносит в нашу жизнь гласность в наше время, когда печатью — надо в этом сознаться — завладели в громадном большинстве иудеи… они больше всех кричат о свободе гласности и больше всех злоупотребляют этою свободой. Но и не одни иудеи, — наши интеллигенты либерального лагеря не уступают иудеям в злоупотреблении гласностью».
Оглядываясь из тьмы сегодняшнего времени на лучезарное прошлое нашей родины, невольно спрашиваешь себя: а может быть, правы были все эти заступники царя и веры? Сохранись всё в прежнем виде — и не было бы у нас ни ужасов Гражданской войны и коллективизации, ни ежовщины, ни разрушения памятников старины и прочих утрат. Так, возможно, всё бы и случилось, если бы в нашей стране всем жилось так же хорошо, как защитникам престола, если бы в ней относились к людям с уважением, учитывали их мнение, не ввязывались в войны, если бы была более гуманная и терпимая социальная и национальная политика. Но чего не было — того не было, и история, хочется нам этого или нет, абсолютно равнодушная к нашим желаниям, распорядилась иначе. Прошло несколько лет и не только от монархии, но и от либеральных реформ начала века остались одни воспоминания. Война и революция смели их, как пыль с комода. Но ещё задолго до катастрофы умные люди в России искали ответы на вопрос о причине революционных волнений в России. Тот же Витте видел их, прежде всего, в равнодушии к положению рабочих в стране, в национальном гнёте, в игнорировании интересов молодёжи. Наверное, Витте назвал не все причины и их было больше, однако не вызывает сомнения то, что гнёт над евреями, поляками, кавказцами и другими малыми народами империи действительно вербовал их представителей в ряды революционеров, как ряды антисемитов пополнялись русскими в ответ на проникновение евреев в экономику и захват ими выгодных в ней мест и позиций.
Жившая веками при крепостнических порядках крестьянская Россия не вырастила и не воспитала у себя ловких, предприимчивых дельцов. У евреев же таковых хватало. И если в соревновании за сохой они проигрывали, то в товарно-денежных операциях безусловно брали верх. В романе тех лет Александра Соколова «Старые и новые коммерсанты», повествующем о быте хлебных торговцев в России, по этому поводу сказано следующее: «Теперь торговля, мало-помалу, переходит в руки экспортёров-евреев, торговые фирмы мельчают, новых не нарождается и, конечно, не нужно быть пророком, чтобы предсказать скорый крах хлебной биржи не в смысле, конечно, пошабашивания торговли, а в смысле исхода израильтян, если не из Египта, то из Бердичева, которые и вытеснят русского купца с его насиженного места». Кто-то может на это резонно возразить: «Что ж тут плохого? Давайте соревноваться, конкурировать, и от нашей конкуренции дело только выиграет». Но кто-то на это резонно возразит: «А я не хочу ни с кем конкурировать в своей стране». Вот и пойми их, разбери, кто из них прав.
Наверное, во всех этих разговорах о засилье евреев в хлебной торговле было много преувеличений. К тому же немало жестоких и алчных предпринимателей вышло к тому времени и из коренного народа, о которых Писемский в романе «Мещане» сказал: «Торгаш, ремесленник, дрянь всякая, шваль — и, однако, они теперь герои дня!» Что поделаешь, не любят в России выскочек, особенно из своих, простых, ну а из пришлых, тем более.
Присваивание евреями названий русских фирм и торговых знаков тоже возмущало обывателей. Киевские евреи купили чайную фирму Поповых, — возмущались они в 1896 году, — и оставили их фамилию на этикетке, а торговец Вульф Янкелевич Буковский на этикетках пишет: «Василий Яковлевич». «На каком основании еврейское имя заменено христианским? — вопрошали они. — Уж не для того ли, чтобы вводить в заблуждение почтеннейшую публику, не желающую иметь дело с „иерусалимскими дворянами“?» Антисемитам национальная принадлежность владельцев чаеразвесочной фабрики, очевидно, отбивала всякое желание пить чай. Здесь следует указать на то, что сменить тогда фамилию было не просто. Для этого следовало подать прошение на высочайшее имя и получить от полиции положительное заключение о нравственных качествах и политической благонадёжности. Так появились в России евреи по фамилии Фёдоровы, Николаевы и пр.
Особо ожесточённая дискуссия по еврейскому вопросу разгорелась в 1899 году в связи с делом Лурье. Купца с этой фамилией выселили из Москвы, как еврея. Дело дошло до Сената, где большинство высказалось за запрещение евреям жить в Москве. Потом вопрос был передан в Совет министров. Великий князь Сергей Александрович, в отличие от Столыпина, стоял за выселение из Москвы всех евреев. Столыпин же предложил разделить евреев-купцов на три группы. К первой отнести тех, кто жил в Москве до 22 января 1899 года, ко второй — тех, кто жил с разрешения и после, и, наконец, в третью группу должны были войти те, кто не имел и не имеет разрешения на жительство от местной администрации. Столыпин считал, что поголовное выселение еврейских купцов из столиц плохо повлияет на производство и торговлю и вредно отзовётся «на общих интересах торгово-промышленного класса». Министры Тимирязев, Коковцев заявили, что в случае высылки еврейских купцов из Москвы западные банки откажут нам в предоставлении кредитов. Такие рассуждения приводили русских патриотов в бешенство. «Тысячелетнее государство 900 лет не спрашивало приказания, кому жить в его столицах, ни у евреев, ни у цыган, ни у армян, — возмущались они. — Пусть у русских евреев образовалось своё международное правительство, но для нас-то, ста миллионов русских, неужели оно сильнее нашей власти?» И всё же 22 января 1899 года царь разрешил евреям, купцам 1-й гильдии, жить в Москве, но не иначе как с особого разрешения министра финансов и московского генерал-губернатора.
Большое значение в формировании социального статуса русских евреев имели установленные в России порядки воинской повинности и места проживания. Законы, введённые ещё при Николае I, надолго определили особенности «еврейского племени» в России. Срок службы в армии был тогда 25 лет. Нечего и говорить, что энтузиастов служить такой срок, да ещё в армии, где процветали мордобой и жестокость по отношению к русским, а тем более к евреям, было немного. Согласно закону, в рекрутские наборы общества (у евреев — кагалы) предоставляли юношей в возрасте от 12 до 25 лет. Еврейских мальчишек (кантонистов, как их называли) из местечек Украины, Литвы и Польши, согласно закону, отправляли во внутренние губернии России, где размещали по крестьянским избам для воспитания в христианском духе до совершеннолетия и зачисления в солдаты. Облавы на еврейских детей стали тогда обычным делом. В дальнейшем от воинской службы стали освобождать раввинов, купцов, а также евреев, окончивших русские учебные заведения. Не удивительно, что евреев при таком положении тянуло в гимназии и университеты России. Однако поступить в них было не так легко. Процентная норма приёма евреев в высшие учебные заведения Москвы и Петербурга составляла всего 3 процента от общего числа принятых, в остальных городах за чертой оседлости — 5 процентов, а в черте оседлости — 10 процентов. Поступив в школу, еврейские дети не укрывались за её стенами от антисемитизма. М. Е. Салтыков-Щедрин в своих «Мелочах жизни» писал по этому поводу следующее: «Для евреев… школа — время тяжкого и жгучего испытания. С юношеских лет еврей воспитывает в себе сердечную боль, проходит все степени неправды, унижения и рабства. Что же может выработаться из него в будущем?»
Предпочитали евреи получать медицинское образование, поскольку лишь оно давало им возможность жить вне черты оседлости. Со временем медицинское образование в некоторых еврейских семьях стало традицией. В 1861 году имеющие диплом доктора медицины и хирургии, а также доктора и магистры или кандидаты по другим факультетам университета были допущены на военную и гражданскую службу. С 1879 года все евреи, имеющие высшее образование, а также фармацевты, дантисты, фельдшеры и акушерки могли жить вне черты оседлости. Купцам 1-й гильдии и служащим разрешалось проживание в Москве с 1859 года. Разрешение евреям в черте оседлости устраивать шинки открыло перед ними путь к обогащению. Когда же им этот промысел в сельской местности запретили, они стали нанимать русских и украинцев и оформлять шинок, а проще говоря пивную, на их имя.
Немало евреев, оказавшись в России, потянулось к литературе, музыке, театру и изобразительному искусству. Этому способствовали как природные склонности, так и то, что евреи с детства были приучены к зубрёжке в работе с текстами и рассуждениями на религиозные темы. Ограничение проживания евреев за чертой оседлости по религиозному принципу привело к тому, что евреи в массовом порядке стали принимать христианство — переходить в православие и лютеранство. Таких называли «выкресты».
Неизвестная русская литература
Темы искусства, литературы были не чужды и москвичам. Помимо классиков, которых мы «проходили» в школе, в России, и в частности в Москве, существовало множество писателей и поэтов, имена которых нам неизвестны или давно позабыты. А ведь тогда, в конце XIX — начале XX века, некоторые из них имели чрезвычайную популярность. Взять хотя бы А. М. Пазухина, автора многочисленных романов и повестей с благополучным концом, таких как «Буря в стоячих водах», «Дисконтёр», «Московские коршуны» и многих, многих других. Каждый год он писал по три-четыре довольно крупных произведения и публиковал их в газетах. Помимо этого, в газете «Московский листок» он постоянно описывал сценки московской жизни. Говорили, что, если опубликовать всё, что он написал, получилось бы 200 томов! «Был он бедняк, — свидетельствовал Гиляровский, — типический литератор-пролетарий, семейный, бедный и, конечно, здорово пил… Он оказался идеалистом-романтиком чистейшей воды, даже странным для литературной Москвы беспутного конца века… Под влиянием проповеди служения народу он в 60-х годах, покинув гимназию, стал народным учителем. Восемь лет преподавал в Ярославской губернии, служил чиновником для особых поручений при ярославском губернаторе, а в 30 лет перебрался в Москву». В 1898 году «Московские ведомости» писали о нём: «Он властелин дум может быть десятка миллионов читателей, которые и слыхом не слыхали о Чехове, Максиме Горьком и даже Льве Толстом».
Мало кто помнит теперь А. К. Шеллера-Михайлова, А. Н. Цехановича — автора «Русского Рокамболя», драматурга И. В. Шпажинского, Василия Ивановича Немировича-Данченко — известнейшего тогда писателя, вскрывавшего интересные факты и рассказывавшего истории из жизни разных стран и городов. Он был так популярен, что Владимира Ивановича Немировича-Данченко — соратника К. С. Станиславского, в шутку называли «братом своего брата».
Почти позабытый в наше время поэт К. М. Фофанов уже тогда, до Маяковского, стал играть с рифмами. Например, так;
Было в то время немало и газетных поэтов, пишущих под псевдонимами. О литераторах, выступавших под псевдонимами «Гейне из Замоскворечья», «Философ из Рогожской», мы уже вспоминали, а были ещё «Трефовый король», «Фигаро из Сущёва». Этот Фигаро сочинил, например, стишки, каждый куплет которых заканчивался словами: «Но где правда и где ложь, ничего не разберёшь!» Вот один из куплетов:
Писал свои юмористические стихи и поэт Марк Ярон, отец нашего знаменитого артиста оперетты Григория Марковича Ярона. Сын поэта Фофанова, кстати, в годы революции и Гражданской войны тоже сочинял довольно лихие стихи, но потом переквалифицировался в управдомы.
Встречались среди поэтов и такие, как Матвеев, который то стихотворение Полонского выдавал за своё, то переделывал «под себя» стихотворения Тургенева, пользуясь тем, что новая публика их давно забыла. Перечисляя поэтов прошлого, нельзя не вспомнить о Емельянове-Коханском, личности в своём роде выдающейся. Во всяком случае, в 1896 году на маскараде в Дворянском собрании он, как писали тогда газеты, «нарядился чучелой и ходил с обмазанными кровью лицом и руками и с рекламой на задней части тела своего отвратительного произведения „Обнажённые нервы“».
В следующем году на жёлтой бумаге в Париже вышла его декадентская книжка «Вскрытие». Начиналась она с перечисления опечаток и заканчивалась «послесловием» из четырёх слов: «Нельзя запрещать кузнечику трещать».
Думаю, что некоторые произведения этого поэта достойны внимания и современного читателя. Вот, например, стихотворение «Графинчик», написанное в 1895 году:
Он создавал собственные вирши и на мотивы великих своих предшественников, в частности М. Ю. Лермонтова. Таково его стихотворение «Пьяница»:
Или вот такое про жуликов того времени:
навеянное, вероятно, шумными уголовными процессами тех лет. Прошли годы, и Емельянов-Коханский перешёл на прозу, написав такие романы, как «Московская Нана», «Тверской бульвар», «Кровавые деньги», которые были переведены на иностранные языки, и выпустил сборник рассказов и повестей под названием «Записки грешника». В 1910-е годы он издавал сатирическо-эротический журнал «Шутёнок». В журнале попадались безобидные шутки, такие, как, например, эта:
«После паводка несколько крестьян с баграми в реке что-то ищут. К ним подходит старичок и спрашивает:
— Что это вы, ребята, делаете?
— Да вот, — отвечают крестьяне, — ехал к нам в деревню аблакат да потонул.
— Эх вы, чудаки! — сказал на это старик. — Вы выньте рублёвую бумажку, он и всплывёт».
Нагромождение литературного хлама на фоне великих классиков начала века ещё задолго до этого дало повод И. С. Тургеневу заявить о грядущей «безымянной Руси». К счастью, он ошибся: во второй половине XIX и в XX веке Россия дала миру немало прекрасных имён. И всё же весь тот поток халтуры, подёнщины, дешёвки, который обрушился благодаря печатному станку на головы российских граждан, не мог не волновать «радетелей блага народного». «Современная литература, — восклицали они, — клоака нечистот, столпотворение вавилонское! Теперь, когда нельзя делить людей на интеллигентных и неинтеллигентных по костюму (горничные и лакеи одеваются лучше студентов), потребителями печатного слова стали кухарки, горничные, приказчики и пр.». И вот в угоду приказчикам, кухаркам и горничным в стране появилась так называемая «малая пресса». В то время когда настоящая литература задавалась целью удовлетворять умственные потребности интеллигентных людей, она старалась привлечь к чтению полуобразованную и совсем неинтеллигентную массу. «В связи с этим, — отмечали критики, — возникла целая популяция работников печатного слова, содержащая в себе заведомо бесчестных людей. Люди эти с пониженным умственным и нравственным уровнем приспосабливаются к низкому умственному уровню читателей. И если в прежние времена литература выражала мнение прогрессивной части общества, то теперь появилась литература, отражающая пещерные взгляды, которые прежде средний русский интеллигентный человек считал неприличным высказывать в обществе».
Происходило, короче говоря, то, что с пророческой ясностью предвидел ещё Н. К. Михайловский, предсказавший и дикий шовинизм выродившихся славянофилов, и общий разброд мыслей в ближайшем будущем. В мыслях европейцев относительно России тоже была путаница. Многие вообще считали, что западный христианский мир кончается на восточной границе Польши. В 1888 году в Европе вышли две книжки. В одной говорилось о том, что Россия стремится поднять на Сарматской низменности массы и направить их против любой правительственной власти Запада, что она хочет воздвигнуть новый славянский мир на развалинах Германии и тогда, по мнению автора, в Европе наступит господство социального равенства, азиатского бесправия, византийской бесчастности. Автор другой книги пророчествовал: мол, наступит время, и европейцы поймут, что были счастливы, когда между ними и китайскими полчищами находилась Россия.
Прошли годы, до китайских полчищ дело не дошло, а вот в передел мира европейскими державами Россия была втянута.
Конец «мирного времени»
Великих праздников в жизни москвичей за последнее столетие было несколько. Был праздник в 1917 году, когда победила революция, был праздник в 1936-м, когда победил социализм, был — в 1945-м, когда мы победили фашизм, был праздник и в 1993-м, когда победила демократия. Однако каждый раз нам что-то мешало радоваться от всей души. Всегда оставалось место для недовольства, грусти и сострадания.
В середине 10-х годов XX века уходила навсегда в прошлое царская Россия, заканчивалось «мирное время» с его блеском и нищетой, бесправием и свободой, дикостью и культурой. Уходило в прошлое время больших семей, милого уюта старых московских квартир, многолюдной дачной жизни, искренних и чистых помыслов молодёжи и патриархальной набожности стариков. Уходило в прошлое время, когда у части русских людей благодаря отбору поколений, благовоспитанности и стремлению к справедливости стали благородными, одухотворёнными лица.
Большинством людей не так часто владели возвышенные мысли. И всё-таки какие-то вопросы о смысле жизни, о своём месте в этом мире люди тех лет нет-нет да и задавали себе. Вот фраза из 1903 года, занесённая в записную книжку неизвестным мне человеком: «Полезно страдать, хотя и трудно переносить страдания… В сравнении со зверем человек урод… Разоблачайте меня, а я, однако, горжусь тем, что на основании своей системы мог не верить в Бога». Что за система, избавляющая от веры, принимающая, как должное, страдание и презирающая человека? Ницшеанство, что ли? Нам теперь это трудно понять. То ли дело зарисовки событий, здесь не надо ломать голову. В 1905 году сделаны такие записи: «Сегодня, 19 мая, на Ямской улице ко мне подошла старуха с сеткой в руках и сказала: „Барин, дорогой, откупори шкалик, а то у меня рука болит…“», а далее: «Мы дожидаемся, когда за нас всё сделает рабочий. Мы воспитаны на конфеточках да на пряничках. Только говорим о свободе, а о том, как бы мужику земли — никто… Евангелие — это самая революционная книга в мире…»
А далее автор записок возвращает нас к вопросу о человеке и животном и вот как он рассуждает: «Как же ты собаку жалеешь, а человека — нет? — Человек сволочь, он может защищаться, к его услугам полиция, закон, а у собак нет ничего».
И снова неприязнь и недоверие к людям. Запись диалога:
«Совруев. Надо бы нам парламент!
М. Н. Тогда Россией и будут править инородцы.
Совруев. А теперь-то как?.. В любой канцелярии найдёшь какого угодно инородца. Россия всю жизнь управляется инородцами».
После этого такое рассуждение: «Опасно быть революционером и… градоначальником. Только одно хорошо, другое скверно».
В записной книжке нашёл я и старый анекдот, вызванный убийством великого князя Сергея Александровича. Запись такая:
«Старуха. Батюшки, кого это убили-то?
Городовой. Проходи, проходи, мамаша, кого надо, того и убили».
По этому поводу по Москве ходила ещё и такая шутка: говорили, что тогда, при взрыве, «великий князь впервые в жизни пораскинул мозгами». Внёс владелец записных книжек и ходившую тогда по Москве шутку Гиляровского по поводу болезни «бери-бери» (эту болезнь, как известно, вызывал недостаток витамина «В» в организме, и она была распространена на Дальнем Востоке). Гиляровский сказал тогда: «Японцы от неё умирают, а русский чиновник живёт». Вся разница была в ударении: в названии болезни оно ставилось на первом слоге, а когда речь шла о деятельности российских взяточников — на втором.
А вот записная книжка за 1908 год. Наступило время реакции на прошедшие революционные встряски. Изменились жизнь и настроение людей. «А я, — читаем мы, — никогда в Бога не верил, а теперь, живя с простым народом, ощущаю желание молиться… Жажда служить народу, принести пользу отечеству кончилась сразу… Приходили и забирали только что вступившего в революционный кружок».
Автор записных книжек пускается в рассуждения о взаимоотношениях простого народа и интеллигенции. Тогда это была популярная тема. Он пишет: «…В древние времена носительницей религиозных идеалов была народная масса, потому что способом распространения их была проповедь не печатная, а устная. Устная проповедь сначала доходила до слуха народа, а уж потом до интеллигенции. Теперь устной религиозной проповеди совсем нет, есть проповедь социальная, но не устная, а печатная, и в таком виде она доступна прежде всего интеллигенции, а потом народу… Мы все думаем одно и то же, только высказываем свои мысли в разных формах. Кто не хочет добра человечеству?.. Один мужик верит, ждёт, что должна быть на земле другая жизнь. Другой верит только в загробную, интеллигентный человек — в социализм — всё сие одно и то же, сознание, разум ведёт человека к одной точке… В раннюю пору приходится человеку пережить три степени идолопоклонства: в Бога, в людей и в себя… У человека нет и не может быть счастья — его нужно завоёвывать, а перед тем как его завоюют люди, мир переполнит скорбь».
От размышлений записи возвращают нас к жизни, и мы читаем: «Как мы праздновали юбилей Толстого. Я занял 25 копеек и пошёл купить газеты. Газеты у Шимоева были все распроданы, несмотря на то, что их час назад только получили. Я пошёл в киоску, — она закрылась за распродажей газет. Газетчики просили возвышенную цену (за „Русское слово“ — 10 копеек). Ещё были две газеты „Голос Москвы“. Платить дорого не хотелось, потому что на 25 копеек можно было купить только 2 газеты. Тем не менее „Русское слово“ я купил, а за остальными пошёл в другую киоску. Там кроме „Русского слова“ и „Раннего утра“ ничего не было. Я купил и чтением этих газет вечером мы почтили Л. Н.».
И вот, наконец, 1 августа 1914 года — война. Думал ли кто тогда, что этот день открывает в России бесконечную полосу войн и насилий и что настало в стране весёлое время для смерти, когда та, сладко потянувшись и захрустев косточками, смогла радостно, как когда-то во времена чумы, сказать: «Господи, хорошо-то как!»
Убийство в боснийском Сараеве наследника Австро-Венгерского престола, эрцгерцога Франца Фердинанда, сербским националистом Гаврилой Принципом положило начало мировой войне и развалу Австро-Венгерской империи, которую ещё не так давно старался сохранить наш Николай I. Теперь Австрия была врагом России, а все наши симпатии были на стороне православных сербов. Монархическая солидарность уступила место религиозной. Когда Австрия объявила Сербии войну, один видный представитель сербского посольства в Москве на вопрос российского газетчика заявил, что война между Австрией и Сербией не будет локализована и что начало этой войны означает также и начало огромного пожара, который охватит всю Европу. «Результаты и последствия этого пожара, — сказал тогда дипломат, — предвидеть нельзя, но последствия его будут огромны». И он оказался прав.
В записных книжках нашего неизвестного знакомого появились в то время новые записи.
«Вчера, — гласят наспех начертанные каракули, — во втором часу, в открытые окна доносились раскаты крика манифестантов: „Ура!“.
…Идя по Цветному бульвару, я видел, как молодые люди без шапок пели „Царю небесный“… Швейцар говорил, что все русские пойдут бить немцев и что война будет народной… На улице озорная толпа что есть силы кричит: „Шапки долой!“ Один снимает. „Ха-ха-ха! Хоть один да послушался!“»
Газеты писали: «Вечером на Чистопрудном бульваре собралась громадная толпа детей и отправилась с пением „Боже, царя храни“ к Покровским казармам. Народ стал собираться на Страстной площади. Быстро организовалась манифестация, направившаяся с национальными флагами и криками „Ура!“ к памятнику Скобелева… Несут флаги и стяги, портреты государя императора и сербского короля Петра. По дороге к толпе присоединяются новые манифестанты и скоро толпа достигает нескольких тысяч… Манифестации идут целую ночь, по всем улицам Москвы, как в центре, так и на окраинах… Вечерами на улицах Москвы вся публика ходит с обнажёнными головами… Громадная манифестация в одиннадцатом часу ночи собралась в Кремле около памятника Александру II… Толпа беспрерывно поёт „Боже, царя храни“ и „Спаси, Господи“. Люди из толпы произносят речи о текущем моменте. Речи покрываются криками: „Долой немцев, долой Австрию! Да здравствует Сербия, да здравствует Россия!“… Случайно встречающихся военных народ приветствует громкими криками и качает… устраиваются митинги. Ораторы произносят речи. К призыву быть всем заодно и сплотиться грудью для борьбы с врагом присоединяется призыв быть трезвыми. Кто-то выкрикивает: „Клянитесь, что не будете пить пиво до тех пор, пока не минует горькая чаша испытаний!“ — „Клянёмся, клянёмся!“ — отвечает толпа… Все питейные заведения в Москве закрыты, а поэтому пьяных совершенно нет. Крики „Долой Австрию, долой немцев!“ начали приобретать реальное значение. Третьего дня манифестация ночью подошла к ресторану „Вена“ и потребовала снятия вывески. „Долой Вену!“ …В Немецком клубе группа членов возбуждает ходатайство о перемене названия… На Красной площади был устроен грандиозный митинг… Всего на площади было не менее 50 тысяч человек… торжественное молебствие… Народ сосредоточенно молится… На возвышение взошёл священник и, обращаясь к народу, сказал: „Будем же единодушно просить Господа Бога помочь нам пережить этот тяжёлый момент“».
Для уверенности в победе русского оружия у москвичей были основания: под ружьём в России тогда находились 1 миллион 364 тысячи человек, в то время как в Германии только 780 тысяч. И всё-таки не всех тогда в Москве захватил патриотический ажиотаж.
Очевидец всех этих событий записал в своей книжечке:
«Попадались дамы в слезах…
По случаю мобилизации в магазинах обуви чувствуется недостаток сапог.
Жалуются — водки нет. А один сказал: „Момент сурьёзный… Надо водочку пить бросить“. — „Отступать не будем, будем умирать на позициях“, — говорил другой.
Когда полк проходит мимо церкви, то неверующий снял фуражку и перекрестился: такой порыв.
В Охотном Ряду люди потребовали зачеркнуть на вывеске ресторана слово „Вена“.
Один у памятника Скобелеву, несколько выпивший, произнёс по ошибке вместо „Да здравствует Россия!“ „Да здравствует Австрия!“ Его за ноги да за руки и сняли. „Виноват, ошибся!.. Австрию долой! Ура!“ — „Россию долой!“ — крикнул выбежавший из ворот татарчонок..
… „Как же нам таперича немцев дразнить, надо бы, барин, им кличку дать“, — спрашивает извозчик, на что седок отвечает: „У немцев есть кличка, французы их швабами называют“. — „Швабры, говоришь?“ — улыбается извозчик.
…Гостиница „Дрезден“. Слово „Дрезден“ завешено полотнищем…»
Шестнадцатого июля 1914 года именным высочайшим указом в России была объявлена частичная мобилизация. В скором времени в большинстве губерний Европейской России были призваны на действительную военную службу нижние чины запаса и казаки, офицеры запаса армии и флота, казачьих войск, а также врачи, ветеринары и фармацевты запаса армии.
Первого августа 1914 года Германия объявила России войну.
В записной книжке появились такие записи:
«Жена мужу говорила: „Вставай, Вавила, Германия войну объявила“.
…Главный начальник всё боялся, как бы в его часть не попали пьяницы: с ними трудно работать.
…Один спрашивал: „Скажите, пожалуйста, будут давать хлебопёкам георгиевские кресты, а то у нас один такую лепёшку испёк, что картузом не покроешь“.
…Благодарили начальство за то, что закрыли на время мобилизации водку.
…В вагонах трамваев стали креститься чаще, нежели в мирное время. Один солдат говорил: „Я к ефтому офицеру в роту не пойду, он больно отступать ловок В японскую войну через него в плен попал“. Слух распустили, что на войну будут брать коров. Плач баб.
Солдаты говорили: „Скорей бы на войну гнали, а то от баб стыдно… Прощались, плакали, а мы всё тут“.
Хлеб был заплесневелый. Клали под головы на кровать.
4 августа 1914 года на войну поезд отошёл в 7 часов 42 минуты. „Прощай, Ваганьковское кладбище. Ура-а-а!“ Пасмурно. Дымное облако, моросит дождь. Только когда поезд потерял из виду Москву, стало грустно и жаль всё то, что осталось в Москве.
Барышни, где железнодорожные здания, махали платками.
Если бы каждый из нас был уверен в том, что его убьют, мы бы не пошли на войну. Хотелось, чтобы брызнуло солнце и оживило пейзаж.
Флаги на даче. „Да здравствует великая Русская армия! Храни вас Бог!“ Какая-то баба стояла, растопырив необутые ноги, махала обеими руками. Из нашего поезда раздавалось „Ура!“. Женщина осеняла наши вагоны крестным знамением.
— До свидания!
Баба, в левой руке курица, правой машет фартучком. Махали платочками дети.
Соловьёв напился пьяным…
Бабы махали прядями льна по направлению к Москве, давая этим понять, что они желают возвращения.
Название частей войск, перевозимых по железной дороге, тщательно скрывалось. Такие вещи, как, например, зарядные ящики, имевшие на себе надпись, заклеивались.
…Завели собаку Жучку.
Смоленск Нам не верят какой мы части. Говорят, что мы скрываем, хотя на погонах „П. Г. 395“.
Нам приказано закрыть бумагой погоны, чтоб никто не мог узнать, какой мы части… В вагоны бросали яблоки и табак».
И вот, наконец, война. В 1915 году немцы на Восточном фронте применили ядовитый газ — хлор. Было это в Польше, под городом Осовцом. В записных книжках об этом говорится короткими, отрывочными фразами: «Немцы пустили газ из 20 баллонов. Тогда наши впали в беспамятство. Как пришёл газ, стали кричать окопы: „Дай воды! Пить! Мочи голову!“ Поползли из окопов по кустам, как чумные тараканы, и умирали в траве. Мёртвые почернели, как чернильный карандаш, у живых лица пятнами карандашными. Немцы пошли в атаку. В масках шли, у них резиновые респираторы. Они перекололи штыками тех, кто был отравлен. Неожиданно для них наши другие батальоны зашли с фланга (их не видно было за туманом). Немцы так растерялись, что побросали ружья и стали просить пощады. Некоторые целовали сапоги, но наши всех перекололи. „Когда же заставят его прекратить мухоморством заниматься?“ — спрашивали солдаты. Спасаясь от газа, многие утыкались лицом в землю. Выроет ямочку и лицо уткнёт, а кто в человека уткнётся, кто платок намочит. Газ глаза выедает, кашель, землистые лица, тошнота, головокружение, у умирающих изо рта жёлто-зелёная пена с кровью, зелёное в глазах, кисло-солёный вкус во рту, в груди загорелось. Много нас погасло. Полные умирали скорей, тощие больше выживали. Одёжа воняет, и фуражка, и трава пожелтели, а кокарда и котелок позеленели, патроны винтовочные стали красными. Солдаты перестали бояться шрапнелей, не прятались от них: всё равно. Пулемёты не могли стрелять, и в винтовках ржа появилась. Ножи от газа заржавели в кармане».
Потом бои, плен. «Когда вели в плен мимо своих (немецких. — Г. А) трупов, — читаем мы, — нас сильно колотили… По 80 человек в вагоне, а вагон на 60. Трое суток не выпускали, вёдер не было. Испражнялись на полу. Из вагонов выгоняли ногой, кулаками… Дождь, скверно. 20 суток под небом. Не было шинелей. Потом сами бараки выстроили… Один фунт картофеля, одна селёдка… Кофе без сахару и молока. Суп днём и фунт чёрного хлеба… За провинность били камышовыми или резиновыми палками… Нагайки были из воловьих членов».
В сём страшном сне вспоминались автору записок недавнее время и наши солдаты, лихо распевавшие:
В начале войны Москва сохраняла свой оживлённый и пёстрый облик В 1915 году в ней на первый взгляд царила обычная весело кипящая жизнь. Однако с каждым днём простому человеку в ней становилось всё хуже и хуже. Соответственно изменялось и настроение. От задора прежних манифестаций остались одни воспоминания. Исчезали с прилавков продукты, становясь с каждым днём всё дороже и дороже. Деньги обесценивались, а поэтому те, у кого они были, старались их быстрее истратить. С каждым годом всё хуже и хуже становились продукты. Появился сырой, со всевозможными суррогатами чёрный хлеб. Потом и качество белого стало хуже. В некоторых булочных вместо «французских» появились так называемые «экономические» булки. Они продавались за ту же цену, только были на треть меньше. Такими булками, например, торговала булочная Тихомировых в Каретном Ряду. Зато булочная Титова у Петровских Ворот торговала ещё какое-то время нормальными «французскими» булками. В отличие от них булки Тихомирова шутники называли «немецкими». Для того чтобы содрать с покупателя лишнюю копейку, продавцы прибегали к всевозможным хитростям. Они, например, стали заворачивать булки в какую-то страшную бумагу и брать за неё по копейке. Стали москвичи меньше пить свой любимый напиток — чай. Причиной этого явилась махинация торговцев, спрятавших от продажи 400 тысяч пудов чая. В результате возник дефицит и, как следствие, повысилась цена. Поднялись цены и на муку, и на мясо. Голодать стали не только пролетарии, но и интеллигенты. Писатель Александр Грин, автор «Алых парусов», отвечая на вопрос журналиста о том, как он пишет, сообщил: «Только со свежей головой, рано утром, после трёх стаканов крепкого чая, могу я написать что-нибудь более или менее приличное. При первых признаках усталости или бешенства бросаю перо. Я желал бы писать только для искусства, но меня заставляют, меня насилуют…», а потом, не выдержав собственного писательского словоблудия, рявкнул: «Мне жрать хочется!» А где уж тут жрать, если на чай и то денег не хватает.
В 1916 году в Москве пропал сахар. У магазинов возникли очереди. 7 июля у магазина Василия Перлова на 1-й Мещанской улице очередь за сахаром протянулась не только вдоль улицы, но и свернула в Адриановский переулок и дотянулась до 2-й Мещанской. Как-то разнёсся слух о том, что в магазине Келарева на Малой Лубянке выдают по 5 фунтов сахара на человека. Народ повалил на Малую Лубянку и за три часа весь сахар разобрал. Те, кому сахар не достался, отправились в магазин Капырина, что против Сухаревой башни, там давали в одни руки по три фунта сахара. После сахара стала пропадать соль. Дорожали и исчезали из продажи яйца. На вопрос покупателей: «Где яйца?» — торговцы отвечали: «Яиц нет. Даём только знакомым и только тем, кто дороже платит». Дороже — это значит выше установленной хозяевами Москвы таксы на продукты, в том числе и на яйца. На Пасху 1916 года из-за отсутствия муки, сахара и яиц многие москвичи остались без куличей. Зима 1915/16 года была суровой, а в городе не хватало дров, к тому же они подорожали. Осиновые стоили 30 копеек пуд, а берёзовые — 40 копеек Хватало же этого пуда на день-два топки. Летом 1916 года пропало подсолнечное масло. Через некоторое время в городе всё-таки удалось отыскать 36 тысяч пудов. Пока искали, цены на него выросли с 28 копеек за фунт до 40. Торговцы припрятывали не только чай или подсолнечное масло. Припрятывали мясо, рис, мыло, бумагу, муку и пр.
Дефицит порождал хамство. В аптеке Ферейна, например, на вопрос покупателя, почему он вчера за пилюли платил 1 рубль 86 копеек, а сегодня за них же должен платить 3 рубля 25 копеек продавец ответил: «А потому, что некогда мне с вами разговаривать!» В лавке Ткаченко, торгующей яйцами на Пятницкой улице, продавцы вместо десяти яиц давали девять, вместо свежих — тухлые. Когда же их просили заменить яйца, они отказывались и говорили: «Принесите с цыплёнком, тогда переменим».
В 1917 году положение с продовольствием и ценами в городе стало ещё хуже. Правда, по сравнению с 1919–1922 годами оно было вполне приличным. В те страшные годы мороженая картошка и та стала деликатесом. Учёные доказывали, что она ничем не хуже нормальной, нужно только её сразу бросать в кипяток а не размораживать, чтобы она не начала гнить. Заговорили и о «пищутиле», то есть о превращении в пищу «всех пришедших в негодность отбросов, в том числе и промышленных, не пригодных в пищу в своём естественном виде, но которые могут быть использованы в качестве пищи после обработки». Но люди ещё не знали об этом, с них вполне хватало забот своего времени.
Бедность и голод особенно остро ощутимы людьми на фоне чужого богатства и роскоши, а они не только были, но и бросались в глаза. Торговцы, спекулянты, биржевые дельцы богатели на глазах. Об этой публике с откровенной неприязнью писали многие газеты. Ненависть и боль человеческой души искали выхода… Скоро они его нашли.
То, что через некоторое время произошло в России, сделало пророческими слова, сказанные когда-то литературным критиком Д. И. Писаревым: «Низвержение благополучно царствующей династии Романовых и изменение политического и общественного строя составляют цель и надежду всех честных граждан. Династия Романовых и петербургская бюрократия должны погибнуть… То, что мёртво и гнило, должно само собой свалиться в могилу нам остаётся только дать им последний толчок и забросать грязью их смердящие трупы».
Обессилев в мировой бойне, страны разбрелись по своим квартирам зализывать раны. Россия, покувыркавшись ещё несколько лет в Гражданской войне, тоже, наконец, угомонилась. В ней снова наступили будни мирного времени, наполненные бесконечным числом разнообразных, больших и малых событий. В Страстном монастыре, например, открылся «Музей безбожника», в церкви на Петровке — парикмахерская, в «Бальном доме» на 2-й Мещанской улице, 7, где раньше за прокат зала на вечер платили более тысячи рублей, разместился профилакторий при 5-м кожно-венерологическом диспансере, в котором 100 бывших проституток перековывались в белошвеек, а в помещении бывшего ресторана «Яр» заработала киностудия «Межрабпом», бывшая «МежрабпомРусь».
В Москве началась совсем другая жизнь…
Иллюстрации
Московский городовой. 1900 г.
Приготовление варенья на даче. Фото из коллекции В. О. Штульмана
Чай на свежем воздухе. Пушкино. 1899 г.
Дамы удят рыбу. Фото из коллекции Е. В. Лаврентьевой
В ожидании поезда на подмосковной платформе. Фото из коллекции В. О. Штульмана
Евгений Николаевич Волков, первый московский градоначальник (1905). 1910-е гг.
Владимир Андреевич Долгоруков, московский генерал-губернатор (1865–1891)
Долгоруковская улица. Начало XX в.
Великий князь Сергей Александрович, московский генерал-губернатор (1891–1905). 1890-е гг.
Фёдор Васильевич Дубасов, московский генерал-губернатор (1905–1906)
Упаковка коронационных кружек. 1896 г.
Петрушка. Л. И. Соломаткин. 1878 г.
Петрушка. Перчаточная кукла И. А. Зайцева. Конец XIX — начало XX в.
Май в Сокольниках. За чайком. Начало XX в.
Май в Сокольниках. У балагана. Начало XX в.
Народное гулянье. Конец XIX в.
Канкан. Открытка. 1910-е гг.
Театр Шарля Омона. Открытка. 1908 г.
Евлалия Павловна Кадмина, оперная певица и драматическая актриса
Посетители артистических клубов
Извозчик и продавец кнутов. 1896 г.
Станция конки у Серпуховских Ворот. 1890-1900-е гг.
У трамвая. Карикатура. Начало XX в.
Трамвайный билет. 1913 г.
Первый городской автомобиль-омнибус в Москве. Начало XX в.
Дорожные рабочие мостят улицу булыжником
Поливная команда в Москве
Пожарные команды на учениях. 1900-е гг.
Рабочие по ремонту мостовой во время обеденного перерыва. 1886 г.
Дворник
Почтальон
Карета скорой медицинской помощи
Трубочист
Стекольщик
Вывоз снега из Москвы
Пассажир на остановке трамвая, идущего к Бутырской Заставе. 1900 г.
Император Николай II на фоне Московского Кремля Открытка. Начало XX в.
Нищенка с ребёнком
Гимназистки
Игра в бабки. В. Е. Маковский. 1870 г.
Группа воспитанников 3-го Московского кадетского корпуса во дворе. 1890-е гг.
Учебный класс
Новобрачные. Фото из коллекции Е. В. Лаврентьевой. Начало XX в.
На бульваре. В. Е. Маковский. 1886–1887 гг.
Ресторан «Золотой якорь» в Сокольниках
Половой
«Филипповский малинник». В кафе при Филипповской булочной
Торговец пирожками на Красной площади. 1900 г.
Торговец щётками
Ягодный рынок на Болотной площади
Продавец шляп
Продавец сбитня
Уличная торговля
Кассовый аппарат системы «Националь»
У булочной Ершова на Немецкой улице. Начало XX в.
Книжный развал
Сапожный ряд на Хитровом рынке. 1900-е гг.
Нищий на тротуаре. 1900-е гг.
Дядя Михей — король русской рекламы с Хитрова рынка
Аристократ с Хитрова рынка
Странник
Колька Косая Сволочь, известный гармонист притонов
«Биржа труда» на Хитровом рынке
Кабинет. 1914 г.
Спальня. 1914 г.
«Водопровод не работает»
Газовая колонка для ванн. 1915 г.
Владимир Фёдорович Джунковский, московский губернатор (1908–1913). 1910-е гг.
Дмитрий Фёдорович Трепов, московский обер-полицмейстер (1896–1905). 1905 г.
«Эй, богач, посторонись!» Карикатура. 1905 г.
Очередь у городского ломбарда. Начало XX в.
Карикатура начала XX в.