Пивное изобилие нэпа. — Отмена «сухого» закона. — Смерть алкоголика. — Самоубийство в пивной «Василек». — Борьба с самогонщиками. — Артисты. — Администраторы. — Черная актерская биржа. — Бродячие артисты. — Борьба с безыдейностью. — В чем обвиняли Вадима Козина. — Парк культуры.

Что в России всегда пользовалось поддержкой и любовью народа, так это пивные. В них мужская часть населения отогревала душу, оттаивала после неуютности цехов, коммуналок и общежитий, после грубостей начальства и сварливости жен, писка капризных и ненасытных детей. Здесь люди не думали о форме разговора и жили его нехитрым содержанием. Здесь велись нескончаемые, ни к чему не обязывающие беседы, в них каждый говорил свое, не слушая собеседника, говорил одно и то же долго и монотонно и наконец выговаривался. На душе становилось легче, можно было прожить еще один суетливый день своей однообразной жизни с надеждой на вступление вечером в «пивное братство».

Надо сказать, что при нэпе дело со всякого рода питейными заведениями обстояло неплохо. Были они на разные вкусы и возможности. Открылось множество частных и моссельпромовских пивных. Вывески на последних писались белыми буквами на синем фоне, вывески частных — желто-зелеными. Названия частных общепитовских заведений были довольно разнообразны: «Арбатский уголок», «Вегетарианское питание», «Белый лебедь», «Джалита», «Лондон», «Новая Италия», «Новинский уголок», «Новая Россия», «Общественная еврейская столовая». На Рождественке несколько уютных «духанов» содержали грузины. Куправа держал «Эльдорадо», Цирикидзе — «Канаду», а Асатиани — «Новую страну» — в доме 2. Теперь на этом месте «Детский мир». В доме 6 Габечивадзе держал «Эдем», а Китайшвили — «Эльбрус». В доме 14 существовала столовая с грузинским названием «Замок Тамары», и держал ее некто Жедринский. Кроме перечисленных, на Рождественке, со стороны Охотного Ряда, находились рестораны «Ливорно», «Ориент», «Савой», а на самом углу — пивная «Новая Бавария». Вообще здесь был целый квартал ресторанов, внешне похожих друг на друга: глухие стены, узкие двери, тусклые вывески. У дверей проститутки и таксисты. Рестораны занимали обычно полуподвальные помещения.

Были заведения и получше этих. В середине двадцатых годов очень прилично на общем фоне выглядел ресторан «Эрмитаж», открытый еще в XIX веке французом Оливье. Там были чистые скатерти, хорошая посуда, вежливая и опытная прислу га. Не так смотрелись в 1919–1922 годах многие другие, в прошлом шикарные московские рестораны.

Софья Евсеевна Прокофьева вспоминала, что когда она приехала в 1920 году из Киева в Москву, то жила в номере гостиницы «Славянский базар» на Никольской улице. В столице тогда стояла холодная зима, дров не было, и постояльцы бывшей гостиницы топили «печи-буржуйки» мебелью красного дерева. На первом этаже, в холле, находился фонтан. Он был превращен в общественный туалет, просуществовавший до начала нэпа.

В середине двадцатых годов, после голода, скудных пайков, осьмушек хлеба, открытие пивных, наверное, принесло великую радость. И пусть хозяева разбавляли пиво водой, сливали в пустые бутылки недопитое пиво из кружек и выдавали его за свежее, люди этого не хотели замечать. Появилась частушка:

Ленинград город большой, В каждом доме по пивной. «Красная Бавария» — Все для пролетария.

«Красную Баварию» вполне можно было заменить на завод имени Бадаева, а Ленинград на Москву: в ней тоже, почти на каждой улице, появились пивные, в которые трудящихся приглашали вывески и газетные объявления. Например, о пивной в доме 1 по Большому Сухаревскому переулку, что между улицами Сретенка и Трубная, можно было прочесть следующее: «Пиво подается в холодном и теплом виде с роскошной бесплатной закуской. С шести часов вечера выступают артисты». Было это объявление опубликовано в 1922 году. Воспоминаний о пивной в Большом Сухаревском переулке и о «роскошной закуске», к сожалению, не сохранилось, но о некоторых других пивных кое-какие сведения дошли и до наших дней. Самой лучшей моссельпромовской пивной считалась пивная на Страстной площади. Брезгливые открывали дверь в нее ногами. В пивной царили грязь, вонь и давка. В воздухе, перемешиваясь с запахами человеческих тел, пива и воблы, висел тяжелый непрекращающийся мат. Столики в пивной брались с боем, впрочем, как и пиво. Но люди ко всему этому привыкли и принимали как должное.

Кабацкую Москву тех лет запечатлели в своих произведениях не только газетчики и заезжие иностранцы, но также писатели и поэты. Илья Эренбург, например, в романе «Рвач» сделал это так: «…Михаил зашел в пивную, в маленькую вонючую пивную Смоленского рынка, где плотность щей, аромат воблы, кислая муть пива и все звуки: сморканье (пальцами), вечная агония шарманки, икота, брань — говорили об устойчивости скуки. Такие учреждения впитывают всех несчастливцев, душегубов или же пачкунов, людей жадных до чужой судьбы, слюнтяев, романтических «котов», пьяных метафизиков, трогательную сволочь, которой немало в нашей столице. Другая здесь Москва, не та, что ходит на митинги и к Мейерхольду. Шарлатанство здесь доходит до чудотворства, а в домостроевской грубости, среди тухлых сельдей и казанского мыла, любой мордобой принимает видимость сложнейшего психологического акта. Здесь что ни хам, что ни плаксивая шлюха, — то Достоевский в переплете, уникумы, герои, кишащие, как снетки. Растравленная, расчесанная душа подается и просто, и с закуской, с гарниром, под пиво или под самогон». Одним словом, «снова пьют здесь, дерутся и плачут». Так мрачно описать пивную, наверное, мог человек, ничего не понимающий в задушевной пьяной беседе и предпочитающий ей мурлыканье за столиком парижской «Ротонды».

Дошли до нас и простые дневниковые записи писателей о пивных тех лет, не искажающие реальность в угоду красивому слогу.

Корней Иванович Чуковский в 1927 году сделал такую запись: «…останавливаюсь у кабаков (пивных), которых развелось множество. Изо всех пивных рваные люди, измызганные и несчастные, идут, ругаясь и падая. Иногда кажется, что пьяных в городе больше, чем трезвых…» Как все-таки страшно увидеть себя со стороны. А ведь люди, наверное, считали свое положение нормальным. И пивка можно попить, и закусить горошком или соленой сушкой, и на бильярде поиграть, и музыку послушать.

В некоторых пивных можно было прочитать на стене: «Пейте пиво, господа, — пиво лучше, чем вода». В получении пива в пивных никто не ограничивался, даже самые пьяные. Здесь можно было встретить и женщин, и даже детей. Частные пивные открывались в пять утра и поили посетителей до семи вечера, остальные — с семи до одиннадцати вечера. Когда пиво кончалось, заведение закрывалось раньше. В день пивная продавала до ста десяти ведер пива. Это примерно четверть ведра на каждого посетителя. Когда социологи попытались выяснить, почему люди пивную предпочитают клубу, выяснилось, что в клубе «стеснительно», а в пивной можно шуметь, пить, петь, браниться. В пивной свобода — не то что в клубе.

Значительным событием в жизни Москвы стала продажа сорокаградусной водки после нескольких лет «сухого» закона, когда только в аптеке, по рецепту врача, можно было получить 100 граммов спирта или коньяка. Этот закон, конечно, способствовал протрезвлению российского общества, но пьянства не искоренил. Люди не только гнали самогон, они пили политуру и прочую гадость. В июне 1924 года, как сообщала газета «Беднота», крестьянин Сергеев выпил шесть бутылок политуры и помер, и это был не единственный случай. Кроме того, государству нужны были деньги, а водочная монополия сулила ему большую прибыль. Короче говоря, 4 октября 1925 года, в воскресенье, у магазинов, торгующих спиртным, выстроились очереди, кое-где по триста-четыреста человек. Каждый магазин продавал в среднем по две тысячи бутылок в день. В первый день в магазинах была раскуплена не только водка, но и закуска. Вскоре появилась новая, лучше очищенная горькая водка «Винторга» в бутылках с белой головкой (сургуч, обливший горлышко, на этих бутылках был окрашен в белый цвет). Водка продавалась как в обычных бутылках, так и в четвертинках («мерзавчиках»). За один день Москва выпивала четыре тысячи ведер водки. Это, конечно, привело к тому, что больницы и отделения милиции были забиты пьяными (вытрезвителей тогда еще не существовало). Водку пили дома, на улице, в пивной. Водка, конечно, не пиво. Бисмарк сказал как-то, что от пива человек становится глупым и ленивым. Да, пиво расслабляет и даже настраивает человека на философский лад. Водка же действует как «озверин», она злобных делает агрессивными, похотливых — жестокими, слабых убивает. В пивных полюбили мешать пиво с водкой. Времена долгих, неторопливых бесед, несвязного бормотания, нестройного пения стали отходить в прошлое.

Случались в пивных и драматические происшествия. Предыстория одного из них такова. Жил в Москве Федя Шустов. В 1918 году, когда ему исполнилось пятнадцать лет, вступил в комсомол, а в 1925 году — в партию. И все было хорошо, но в 1929 году вскрылись какие-то недостатки в его классовом происхождении, и Шустова исключили из партии «за обман». В те времена сокрытие классового происхождения, службы у белых и прочих изъянов в биографии строго каралось. Могли отдать под суд за то, что в графе о социальном происхождении вместо «из дворян» укажешь «из служащих». Жизнь заставляла Шустова скрывать свое лицо. Делал он это неумело, поэтому дважды — в 1931 и 1935 годах — его судили за подделку документов. В Дмитровской исправительно-трудовой колонии под Москвой, где он отбывал наказание по последнему приговору, Шустов подружился со Степаном Кривцовым, осужденным за убийство. Друзья решили бежать из колонии. Побег удался. Встретились, как и договорились, в Москве. По поддельным документам получили паспорта, и казалось, можно было зажить спокойно. Но однажды летом Шустов встретил на Сретенке своего старого знакомого Хирова, который знал о его аресте и очень удивился, увидев осужденного на свободе. Шустов о встрече рассказал Кривцову, а позднее познакомил его с Хировым. Тот ни словом, ни намеком не выдал своего намерения сдать его властям, но и от угощений не отказывался. Вскоре Шустову и Кривцову надоели неопределенность и зависимость от Хирова, и они решили его убить. Достали яд — цианистый калий. В очередной раз Кривцов пригласил Хирова в пивную. Пошли. По дороге Кривцов купил две четвертинки водки. Одну отдал Хирову, другую оставил у себя. Пришли в пивную № 18. Находилась она в доме 20 по Неглинной улице, это на углу Трубной площади, рядом с аптекой. В пивной взяли две кружки пива, бутылку клюквенной воды, четыре бутерброда с колбасой «собачья радость» и 200 граммов сосисок. Распили бутылку, которая была у Хирова. Запили пивом. Пока Хиров допивал, закинув голову, пиво из кружки, Кривцов добавил во вторую бутылку яд и разлил ее содержимое по стаканам. Чокнулись, поднесли стаканы ко рту, и в этот момент Кривцов пожаловался на боль в животе и быстренько вышел из пивной. Хиров пить не стал. Ему показалось подозрительным внезапное исчезновение собутыльника. Он вышел за ним на улицу, но вместо него увидел у дверей пивной Шустова. Схватив его за руку, спросил, почему он к нему не ходит. Шустов вырвал руку, пробурчал что-то вроде «зайду» и побежал за трамваем. Хиров возвращаться в пивную не стал, а. не дождавшись Кривцова, ушел домой. На столе в пивной осталась отравленная водка. Вскоре ее заметил постоянный посетитель и алкоголик Трефелев. Осмотревшись и не найдя тех, кого можно было бы принять за хозяев зелья, Трефелев привычным движением опрокинул стакан в беззубый рот и в тот же момент повалился на стол, не издав ни звука. Окружающие решили, что он мертвецки пьян, и вынесли его на улицу, положив на скамейку у трамвайной остановки. До утра Трефелев пролежал под синим московским небом, а когда лучи утреннего солнца позолотили его фиолетовые щеки, дворник вызвал милицию и труп Трефелева отправили в морг. Шустова и Кривцова вскоре отыскали. Судебная коллегия Московского городского суда под председательством Запольского приговорила каждого к десяти годам лишения свободы «с содержанием в местах, исключающих побег». Трефелева же в пивной еще долго вспоминали и жалели.

В другой московской пивной с голубоглазым названием «Василек», находившейся в доме 8 по Большой Спасской улице, на углу Докучаева переулка, 26 августа 1923 года, в воскресенье, произошло следующее. Днем в нее вошел бледный, плохо одетый молодой человек лет двадцати, Всеволод Полуэктов. На днях его освободили из Бутырской тюрьмы, куда он попал за кражу. Он не был вором. На кражу его толкнула нужда. Бабушка, мать и сестра голодали. Работы не было. Пока он находился в тюрьме, бабушка умерла, а мать и сестра стали нищенствовать. Всеволод понял, что помочь им он не в силах. Вор из него не получился. Дома хранился пистолет отца. Он взял его и вышел на улицу, зашел в пивную. В пивной подошел к гармонисту и попросил его сыграть романс «У камина». Сел за столик и, опустив голову, слушал. На пиво денег не было. Гармонь тоскливо выводила мелодию, и он вспоминал слова: «Ты сидишь одиноко и смотришь с тоской, как печально камин догорает…» Когда гармонист дошел до того места, где звучало: «Подожди еще миг, и не будет огней, что тебя так ласкали и грели», — раздался выстрел. Юноша упал на заплеванный пол, из его виска вытекала кровь. Потом в кармане его пиджака нашли записку: «Хотелось бы описать переживания перед смертью. Чем так жить и так мучиться, лучше умереть». Могила Полуэктова не сохранилась.

Что бы ни происходило в пивных, течения жизни в них оно не останавливало. Выносили пьяных, убирали трупы, выставляли хулиганов, а народ продолжал пить пиво и вести нескончаемые разговоры. Были пивные, где играли на бильярде. Например, в «Украинской новой Баварии» на Воронцовской улице в доме 42, в кооперативных пивных на Маросейке, 6/8, Солянке, 27, в частных пивных: «Большой Московской» на Лубянке, 31, «Медведь» в доме 21 по улице Герцена и др. Но и в них были те же грязь, шум, мат, что и во всех других, и пол был также завален окурками и шелухой от семечек, а из-за табачного дыма нечем было дышать.

А вот как выглядела пивная пошикарнее. У входа елочки в кадках, на стенах картины: «Утро в сосновом лесу» Шишкина, «Венера» Тициана, плакаты: «Если хочешь быть культурным, окурки и мусор бросай в урны», «Здесь матом просят не крыть» или «Неприличными словами просят граждан посетителей не выражаться». Были и другие плакаты, такие как «Лицам в нетрезвом виде ничего не подается», «За разбитую посуду взыскивается с посетителя», «Со всеми недоразумениями просят обращаться к заведующему», «Во время исполнения концертных номеров просят не шуметь», а еще можно было кое-где прочесть и такое: «Пей, но знай меру. В пьяном угаре ты можешь обнять своего классового врага».

В пивных и ресторанах тогда можно было увидеть портреты Карла Маркса, Ленина, Троцкого, Зиновьева и других «вождей». Владельцы этих заведений, наверное, хотели таким образом показать свою преданность новой власти. Однако власть посмотрела на это дело иначе и в августе 1924 года запретила «вывешивание в заведениях трактирного промысла (за исключением столовых, обслуживающих рабочих и служащих) портретов вождей революции», а в 1926 году запретила посещать пивные военным. Тем приходилось ради такого дела переодеваться в штатское.

Те, кто побогаче, ходили в рестораны. Рестораны высшего разряда закрывались в два-три часа ночи. Такими ресторанами были «Прага» на Арбатской площади, «Гранд-отель» на площади Революции, «Савой» на Рождественке, «Европа» в доме 4 на Неглинной улице, где потом был ресторан «Арарат» (дом снесен), «Крыша» в доме 10 по Гнездниковскому переулку и др. В 1925 году «Прага» стала моссельпромовской столовой. Посетить ее звала безапелляционным тоном реклама, сочиненная поэтом Маяковским: «Каждому нужно обедать и ужинать. Где? Нигде, кроме как в «Моссельпроме»». С семи часов вечера в этой столовой играл оркестр, после десяти начиналась эстрадная программа, с двенадцати пел русский хор и звучали цимбалы.

Как это обычно бывает, доходов от законной торговли всегда мало. Богатство сулит обман. Такая уж философия выработалась у людей. Поэтому, когда новой властью была запрещена торговля алкоголем, нашлось немало охотников торговать именно им. 1 декабря 1917 года начальник московской милиции издал приказ № 5, в котором говорилось: «Кафе, трактиры и рестораны при наличии продажи или распития в них спирта и его суррогатов могут быть закрываемы властью местного комиссара… Если же есть только твердая уверенность, что в ресторане происходит продажа и распитие спирта и пр., но улик на то нет, то закрывать единоличною властью комиссара не следует. Предварительно необходимо обратиться в противоалкогольную комиссию с протоколами и мотивировками». Надо сказать, что поначалу власти запретили не только спиртное, но и бильярд в пивных и ресторанах. Что ж, когда-то в Англии появились шахматы, но потом их запретили, поскольку азарт игроков был настолько велик, что доходило до поножовщины. Запрещен был в свое время и теннис, приводивший к беспорядкам и бесчинствам со стороны зрителей. У нас в те послереволюционные годы были люди, которые считали бильярд буржуазной игрой и намеревались его вообще искоренить. До этого, правда, не дошло, но на открытие бильярдных тогда требовались специальные разрешения. В июне 1918 года были закрыты бильярды в ресторане «Мартьяныч», который находился в верхних торговых рядах (в ГУМе), в трактирах Коркунова в Псковском и Кукуева в Зарядьевском переулках (эти переулки, а также переулки Москворецкий, Кривой, Елецкий, Ершов и Мокринский находились на месте Васильевского спуска и гостиницы «Россия»), Это были заведения, в которых за хорошие деньги можно было получить из старых запасов, например, такие вина, как «Макон», «Сатэн», «Сэн-Жульен», «Потэ-Канэ», «Портвейн Елисеева», «Лафит», «Медок», «Аи», коньяк «Юбилейный» 1912 года, «Хинную водку», «Опорто», «Мадеру» и другие напитки из подвалов Абрау-Дюрсо, запасов мадам Клико и складов Смирнова.

Народ, конечно, такими напитками избалован не был. Все пили самогон, несмотря на ту войну, которую вело с самогоноварением и нарушением своей винной монополии государство. Пили и бензин, добавляя в него специи, чтобы изменить вкус и запах. Называли такой напиток «автоконьяк». Он действовал на психику, а иногда просто убивал. Но все-таки наиболее распространенным был самогон. Бензин мог достать не каждый. Машин тогда было мало.

В архиве сохранился документ, отражающий решительность борьбы с самогонщиками. Это рапорт агента второго района МУРа Нестеровича о задержании им в октябре 1925 года Евдокии Тимофеевны Кошечкиной, сожительницы известного злостного самогонщика и вора Климова. В рапорте говорится о том, что у Кошечкиной «неоднократно обысками было обнаружено разное количество самогона, за что судилась… неуловимая, при задержании ее обнаружить, ввиду ее опытности, ничего не удалось. Социально вредный элемент. Необходимо изолировать от общества». Начальник отдела смягчил: «Полагал бы выслать таковую из пределов Москвы и Московской области». Косая резолюция начальника отделения: «Согласен».

С целью обнаружения торговли спиртным милиция устраивала налеты на предприятия общепита. Дело в том, что нередко лица, получившие патент на открытие столовой, кафе или закусочной, устраивали в них фактически питейные заведения. Для создания условий, позволяющих уйти от ответственности, они перестраивали помещение. Правда, отдельных кабинетов не делали: налоги за них больно высокие — дороже выйдет. Делали вот что: возводили перегородку, кухню устраивали напротив входной двери, отгораживали ее стеной, в которой делали окошко для выдачи пищи. Дверь в кухню имела один цвет с перегородкой — не сразу найдешь, да и на крючок всегда была закрыта изнутри. Работников в столовой человек пять-шесть. Один дежурил на кухне около окошка, другой — около сигнализации, находившейся у входа, или в буфете. Сигнальная кнопка на полу или за стойкой. Нажмешь на кнопку — на кухне зазвенит звонок Чтобы звонил не очень громко, колокольчик обвязывали тряпкой, тогда его только на кухне и слышно. Ведь там, в стене, замурован бидон со спиртом. В некоторых заведениях поступали по-другому: наливали спиртное в резиновый пузырь и носили под одеждой. При появлении нежелательных гостей спиртное уничтожалось, а «стенка» на кухне заливалась водой.

Шло время, и уходили в прошлое не только напитки и закуски, но и целые улицы, переулки, площади. Была в Москве Домниковская улица, в народе ее называли Домниковкой, и шла она от Садового кольца до Каланчевской (Комсомольской) площади. Теперь этой улицы нет, на ее месте другая, широченная, с огромными, застекленными зеркальными стеклами домами. Летом 1923 года в газете «Известия» об этой Домниковке писали следующее: «Узкая, грязная, как коридор вертепа, заселенная сводницами, проститутками и ворами…на каждом шагу притоны разврата: трактир Кучерова, чайная «Теремок», Ермаковский ночлежный дом. Главари бандитских шаек пойманы и расстреляны: «Мишка-цыган», терроризировавший всю Москву ограблениями в Орликовом переулке, «Пашка-крестник» — организатор ограбления почты в Воронеже, бандиты «Яшка-барин» и Васька Кошельков… По вечерам улица пьяная. На каждом шагу пивные, рестораны, трактиры. Ветер развевает красные занавески притонов. Афиша оповещает о выступлении артистов, бывших знаменитостей. Артисты «бродячие», они не состоят в Союзе, но Домниковка их любит». Я помню старую Домниковку, с ее двухэтажными серыми домами, грязными дворами, узкую и тесную.

Увы! Таких улиц в Москве было немало. Жизнь на них была своеобразна и не лишена острых, драматических моментов. На каждой — свои хулиганы, свои сумасшедшие, свои таланты. Ими гордилась улица. Существовало тогда и такое понятие, как «пивная эстрада».

До революции в Москве было всего двести эстрадных артистов. В 1923 году их уже насчитывалось свыше полутора тысяч. Стать артистом нетрудно. Нужно было перед доброй комиссией спеть пару куплетов и получить аттестат, по которому на бирже труда выдавали путевки на выступления. С таких эстрадников не брали налоги, что тоже стимулировало увеличение их численности. У артистов в Леонтьевском переулке, где тогда находилось помещение Губрабиса (Рабис — это профсоюз работников искусств), была «черная биржа» (потом она переместилась на Рождественку). На ней, минуя биржу труда, заключались соглашения на выступления в клубах и пивных. В Москву тянулись актеры из провинции. В женщинах ценилась главным образом внешность. Принадлежность к актерскому цеху служила некоторым лишь прикрытием проституции. Существовали так называемые «капеллы». Вечером «хористки» по команде «папаши»: «Девочки, в зал, гости пришли!» — приступали к своим обязанностям. Поскольку лишних помещений в пивных не было, то загримированным артистам также приходилось сидеть в зале до выхода на сцену. В некоторых пивных находились маленькие комнаты, используемые как грим-уборные. В них мужчины и женщины при свете грязной лампочки у куска разбитого зеркала наводили красоту перед выходом на маленькую сцену. Были заведения, в отдельных кабинетах которых царили пьянство и разврат. Гостей спаивали и обирали.

Нелегко тогда было артисту найти место под солнцем, особенно если этот артист был подвержен слабостям человеческим.

Актер Сорин служил в разных драматических театрах. Последнее время у Мейерхольда в спектакле «Д. Е.» («Даешь Европу») играл малюсенькую роль рабочего Флореско. Вообще, в коллективах он подолгу не задерживался. Не позволяли широта натуры, любовь к праздности и всяческим возлияниям. Оставшись безработным и обидевшись на театральных рутинеров и моралистов, Сорин окунулся в народную жизнь: был грузчиком на вокзале, истопником, отжимщиком белья в китайской прачечной «Шанхайская» на Живодерке.

Наконец устроился на нештатную должность по собиранию заказов в издательство «Кинопечать» за нищенскую плату: 12–15 рублей в месяц. Вскоре директор издательства проникся к нему состраданием и предложил должность «помощника инкассатора на процентах». Зарабатывал Сорин уже по 120 рублей в месяц. Деньги небольшие, но жить на них можно. Можно, но скучно. Потянуло в театр, к успеху, к веселой актерской жизни. Он верил в то, что, узнав его, публика разразится овацией, с ярусов на сцену полетят цветы и звонкие молодые голоса взорвут зал криками: «Браво, Сорин!» Увы! Второму пришествию не суждено было свершиться. Куда бы он ни обращался, ответ был один: «Взяли бы с радостью, но сейчас совершенно нет мест, может быть, к весне что-нибудь образуется». В одном театре администратор даже выразил готовность уволить одного актера, а на его место взять его, Сорина, но наш герой отказался: он не примет такой жертвы! На самом деле, его не брали, так как опасались рецидивов «русской болезни», да и сам он потерял вид: голос охрип, глаза слезились, нос приобрел устойчивый сизый цвет. Одним словом, сцена для него оказалась закрытой, и он запил, «как Есенин». В состоянии изрядного подпития он любил читать «Черного человека» и разбил не одно зеркало, бросая в них палки. Шел 1926 год. Однажды он зашел в казино и проиграл в нем казенные деньги — 6250 рублей. К тому же его там заметили работники издательства и донесли директору, а это означало неминуемое увольнение с должности. Возвращаться на работу Сорин не стал. Он погрузил все свои пожитки в маленький чемоданчик и уехал в Поти. Работал в порту грузчиком. Его разыскивали и наконец нашли. Судили показательным судом в клубе Белорусско-Балтийской железной дороги. Этот процесс стал его прощальными гастролями. Ему было приятно выступить в зале, наполненном публикой. А когда он на весь зал завыл: «О римляне, сограждане, друзья!» — у присутствующих сдали нервы. В зале стали больше кашлять и сморкаться, а некоторые дамы и кондукторы зарыдали навзрыд.

Суд дал нашему герою пять лет с поражением в правах на два года. В Москву Сорин не вернулся.

После того как частники, антрепренеры, фининспекторы отошли в прошлое, донимать артистов, отнимать у них заработанные гроши остались администраторы. Они же, правда, организовывали артистам «халтуры», левые концерты, где деньги шли от заказчиков артистам напрямую, минуя счета филармонии и Госконцерта. Администратор при таком положении для артиста стал все равно что архиерей для псаломщика и, разумеется, этим пользовался…

В апреле 1934 года в Московском городском суде под председательством члена суда Грачева рассматривалось уголовное дело в отношении администратора Колонного зала Дома союзов Федора Николаевича Воронина. Надо сказать, что тогда сцена Колонного зала была первой концертной площадкой Москвы. Ни Дворца съездов, ни Олимпийского стадиона тогда не было, да и сам зал по своей строгой красоте и акустике прекрасен и не превзойден до сего дня. Выступать на его сцене было большой честью для артиста. Так вот Федор Николаевич вместе со своим товарищем, пианистом Финкельштейном, с которым жил в одной квартире, стал склонять артистов выступать бесплатно, но не то чтобы совсем, а чтобы деньги, полученные за выступления, полностью или частично передавать им, Воронину и Финкелыитейну. Артисты соглашались, уж очень хотелось им выступить в Колонном зале. Таким образом, как записано в приговоре, подельники (они же друзья и соседи) получили 500 рублей от Бравина, 400 — от Хрусталева и столько же от Образцова (будущего основателя Московского театра кукол), а из гонораров Каминки и Николаева они удержали по 300 рублей, даже не спросив на то их согласия.

Воронин использовал также и другой из сравнительно честных способов отъема денег у граждан: он брал у артистов «взаймы» довольно крупные суммы. Если те отказывали ему в такой любезности, то он их больше приглашениями на участие в концертах не беспокоил или проводил с ними такой эксперимент: приглашал на концерт, а когда артисты приезжали, говорил, что программа концерта изменена и их номер не пойдет. Так случалось с Эммануилом Каминкой, отказавшимся «одолжить» Воронину полторы тысячи рублей, и с Сергеем Образцовым, который перед этим потребовал у Воронина, чтобы тот вернул одолженные ему 400 рублей.

Давая оценку вымогательствам Воронина, суд записал в приговоре: «Преступная деятельность обвиняемого Воронина была направлена к срыву полного обслуживания трудящихся высокохудожественными постановками эстрадных концертов и неотвратимо совращала на путь коммерческо-халтурной деятельности, внося в артистическую среду дух рвачества, вредного протекционизма и морального разложения».

Получил Воронин пять лет в исправительно-трудовом лагере. Финкелынтейн отделался легким испугом.

В июле 1935 года к исправительно-трудовым работам были осуждены администраторы московской конторы концертно-эстрадного бюро Наум Яковлевич Котляревский и Макс Исаевич Львов. Злоупотребления их состояли в том, что они для получения больших процентов с договоров на проведение концертов и спектаклей в клубах и дворцах культуры (чем выше стоимость концертов или спектаклей, чем их больше, тем соответственно больше сумма процента с договоров, заключенных администраторами) обещали их дирекции участие популярных артистов, таких как Кара-Дмитриев, Смирнов-Сокольский, Рудин и Корф, Бурлак, Батурин и др. Артисты и не думали принимать участие в концертах, организованных Котляревским и Львовым, как не думали давать «Лес» Островского, «Пиковую даму» Чайковского на картонажной фабрике или на заводе «Краскодубитель». В клубы вместо них приезжали артисты театра «Санкультура» со спектаклем «Люди в белых халатах» или участники художественной самодеятельности завода «Самоточка» с агитками, разоблачающими происки империалистов. И хотя такая замена не устраивала зрителей, и они после антракта пытались из клуба улизнуть, но было уже поздно: администраторы успевали накрутить себе проценты с лживых договоров.

В тридцатые годы некоторые артисты сами для себя стали коммерческими директорами. Те, кто знал себе цену, отказывались выступать за установленную им «ставку», то есть сумму, назначенную государством с учетом звания и прочих данных. Требовали заплатить за выступление две, три, четыре ставки. За это их критиковали в печати, устраивали товарищеские суды и прочее, а началось это деление артистов по разрядам и ставкам в прошлом, втором, десятилетии.

В середине двадцатых годов, по мере усмирения частной стихии, произошли некоторые изменения, коснувшиеся и актерской среды. Артистов разделили на две группы: «А» и «Б». Первым разрешалось выступать не только в пивных, но и в рабочих клубах, а там платили больше. Обычно рядовые артисты за вечер в пивной получали по 5, а то и по 2–3 рубля. «Первачи» за выступление получали по 100 рублей и более. Хозяин пивной, в которой выступали артисты, брал с посетите лей по 10 копеек с каждой бутылки («с пробки»). Когда в пивной устраивали «бенефисы» и выступали несколько артистов, то «на пробку» накидывали по 20–30 копеек.

В 1926 году «Посредрабис» переехал в дом 6 по Рождественке (это на углу Кузнецкого Моста), и туда же переместилась черная актерская биржа. Сюда, в поисках работы, приходили не только артисты театров, эстрады, но и артисты кино. Здесь можно было увидеть детей, великанов, карликов и даже животных с их владельцами. В целях поисков персонажей для киносъемок заведующий киноотделом «Посредрабиса» имел своих уполномоченных в ночлежных домах и на рынках. К двум часам посетителей набивалось, как соленых огурцов в бочке. Не протолкнуться. Начинался вечный спор со швейцаром, не пропускавшим тех, кто в галошах. Сдать их в гардероб стоило 5 копеек, а не у каждого они имелись. На плакаты «Не курить» никто не обращал внимания, поэтому дышать было нечем, дым стоял коромыслом. В середине двадцатых годов в Москве насчитывалось восемь тысяч безработных артистов. Особенно много безработных актрис. Их в три раза больше, чем требуется! А сколько безработных музыкантов!

Когда музыкальные театры под давлением материальных обстоятельств вынуждены были сократить свои оркестры, сотни хороших музыкантов хлынули в пивные. Вытесненные же ими со своих табуреток самодеятельные таланты устремились на черную биржу труда искать счастья. Помимо них на бирже немало провинциалов. Москва не делала для них исключения, в то время как провинция столичных музыкантов у себя не принимала. Два театра в Москве — Революции (там теперь театр Маяковского) и Мейерхольда, — сочувствуя их тяжелому положению, предоставляли безработным музыкантам свои помещения для выступлений. По Москве даже расклеивались афиши о симфонических концертах. Давали их два оркестра, состоящих из безработных музыкантов. Заработки их были ничтожны, ведь выступать они имели возможность лишь раз в неделю — в воскресенье днем, когда театры не работали. Могли бы выступать и по понедельникам, но не велел «Рабис»: понедельник — день отдыха его членов. Отношение к выходному было, можно сказать, религиозное. Ничего не поделаешь! Ведь не понедельник для артиста, а артист — для понедельника.

Помимо «Посредрабиса» были, конечно, другие способы пробиться на сцену. Артисты забрасывали директоров клубов, парков, садов письмами, предлагая свои услуги. Нередко такие письма писались на специальных бланках. На них артисты или группы артистов были запечатлены во всем блеске и великолепии. Вот одно из таких писем. Написал его директору сада «Эрмитаж» Павел Александрович Гайдаров 28 июня 1927 года. Актерская судьба занесла его тогда в Кисловодск. На расклеенных на кисловодских заборах афишах, возвещавших о выступлениях Гайдарова, как и на бланке письма, отправленном им в столицу, перечислялся обширный репертуар артиста: «художественные эскизы, инсценировки, политическая сатира, трансформация, рассказы, монологи». В письме, о котором идет речь, Гайдаров сообщал: «О себе говорить не буду, наверное, слыхали, а если слыхали «с плохой стороны» (что теперь не удивительно), то предлагаю ДЕБЮТ, а в условиях сойдемся. Репертуар свой, новый и разрешен Главлитом на литер «А»».

Артисту не повезло. Директор «Эрмитажа» раздраженным почерком через все письмо начертал: «Сообщите, что вся программа заполнена».

Представляю кривую усмешку на лице артиста, когда он получил этот банальный, пошлый ответ. В первый момент, возможно, им овладело злорадство и он представил себе пустой зал «Эрмитажа», бойкотированный публикой, узнавшей о том, что пошляк-директор ответил талантливому артисту отказом. Потом Гайдаров махнул на все рукой, занял деньги и напился. Кто может понять душу артиста?!

Не знаю, как вы, читатель, отнеслись бы к гастролям Гайдарова, а я обязательно пошел бы в сад «Эрмитаж». Интересно было бы взглянуть на его художественные эскизы и трансформации. Но, увы, прошедшего не вернешь и минуту живой жизни не заменишь никакими описаниями и воспоминаниями. Слова «Лови момент!» особенно пронзительно звучали в те времена, когда возможности кинематографа были очень ограничены, а видеозапись вообще не существовала.

Да, не было тогда телевидения, кино хранило молчание, и единственной возможностью насладиться в полной мере искусством оставались театр и эстрада. В 1927 году в Москве существовало сто пятьдесят пивных и столовых, где была эстрада. В месяц в них проходило полторы тысячи представлений. Артист за вечер нередко выступал два-три раза. Репертуар простой. В те времена песни улицы и эстрадные песни не очень-то отличались. Народ любил задушевные блатные песни. В них были грусть заброшенного человека, жалость к себе и вместе с тем удаль, ласкающая самолюбие. В 1923 году, например, распевали:

Эх-ма, семерых зарезал я, Дальше солнца не угонят, Сибирь наша сторона…

Еще в середине тридцатых годов на толкучке можно было услышать, как под гармонь какой-нибудь инвалид распевал охрипшим голосом «Перед судом», «Жену алкоголика» или заводил:

В наших санях под медвежьею шкурою Желтый лежал чемодан. Каждый невольно в кармане ощупывал Черный холодный наган…

В основу содержания тех песен нередко ложились действительные истории, преступления.

Фамилия одного из певцов, избравшего местом своих выступлений Сухаревский рынок, была Коблюков. Конечно, это не народный артист, не знаменитость, но пусть через много лет кто-нибудь, прочтя эти строки, подумает и об этих, давно ушедших людях, представит визг потрепанной гармошки и далекий голос человека довоенных лет.

На улицах приходилось выступать не только самодеятельным певцам, но и безработным актерам. В двадцатые годы устраивались гулянья у Новодевичьего монастыря. Там безработные артисты исполняли «запрещенный» репертуар. Монастыря как такового не было. В его помещении разместился музей. Открыт он был во вторник, пятницу и воскресенье. Билет стоил 25 копеек. В покоях царевны Софьи находились детские ясли. Впрочем, на гуляньях в выходной день для того, чтобы отвлечь людей от пьянства, власти устраивали представления, но ничего не помогало. С искусством конкурировала коммерция. Действовали две пивные. Одна торговала распивочно и навынос, другая — только навынос. На траве валялись пьяные, все было загажено пустыми бутылками, объедками, рваными газетами.

Приходилось артистам ходить и по дворам. Помню, еще в пятидесятые годы в наш двор в Большом Сухаревском переулке приходили певцы и музыканты из общества слепых. Играли на аккордеоне, пели. С балконов и из окон им бросали деньги. Не случайно артисты называли себя «веселыми нищими».

Журнал «Огонек» за 1925 год рисует такую картинку уличных выступлений: «Здесь и шарманщик с попугаем, который за 5–10 копеек вытаскивает из ящичка пакетик со «счастьем». Счастье «дореволюционное», например: «Проживете до 97 лет. Счастливый месяц май. Находитесь под планетой Юпитер. В 1913 году женитесь (по любви) на молодой интеллигентной особе. Приданое двести тысяч». Здесь и кукольный театр за занавеской с городовым, полковником, попом, которых лупит дубиной Петрушка. Здесь и медведица Марьяванна с медвежонком. По приказу своего хозяина она показывает, как девки за водой ходят, как мужик напивается, да в грязи валяется… Здесь же музыканты со скрипкой, гармошкой сверлят уши жильцов обширным репертуаром фальшивого звучания от «Интернационала» до «Кирпичиков». Певец поет и Евгения Онегина, и тореадора, и баядерку…»

В 1926 году уличные выступления циркачей и прочих артистов, как и гадалок, были запрещены Моссоветом. Но в пивных искусство еще продолжало свое существование.

Выступать в питейных заведениях, как и во дворах домов, конечно, сложно. Надо было перекричать царивший там шум. Нередко какой-нибудь подвыпивший посетитель лез на эстраду, чтобы расцеловать артиста, и требовал, чтобы тот выпил с ним пару бутылок на брудершафт. Существовали развлечения и иного рода. Одну танцовщицу, одетую в матросский костюм, заставили танцевать умирающего лебедя под «Кирпичики». Женщинам, вообще, приходилось тяжелее, чем мужчинам. Если они осмеливались ответить дерзостью на домогательства содержателя пивной, то могли навсегда лишиться возможности выступать на пивной эстраде.

В публике считалось, что, для того чтобы добиться артистки, достаточно преподнести ей цветы. Кое-где действительно сложилась такая практика, но ведь нельзя забывать о том, что большинство артисток имели семью и далеко не все из них отличались легким поведением. И все же большего успеха часто достигали не те артистки, которые талантливее, а которые красивее, лучше одеты, более развязны, кто смирился со своим положением. Меньше унижений переживает, надо полагать, тот, кто ниже опустился.

Журнал «Новый зритель» утешал пивных артистов. «Живые актерские силы не должны бояться работы в пивной, — писал он в 1925 году. — Выступления на эстраде не менее плодотворны, чем на сцене. Ничего, что он (зритель. — Г. А) сидит за столом, попивает пиво и кругом стоит шум разговоров. Если исполнение эстрадной программы интересно, вопросы в ней затрагиваются близкие слушателю, то шум затихнет, внимание будет приковано к эстраде, а возобновленные в перерыве разговоры будут полны другим содержанием, продиктованным эстрадой».

Возможно, какие-нибудь куплеты и наполняли разговоры в пивных новым содержанием, но не чечетка, которую, кстати, наша публика очень любила. Завез ее в конце XIX века в Россию негр Боб Гопкинс. Танцевали чечетку на деревянных подметках и без, была чечетка американская и английская, более легкая и подвижная.

Любил народ и свое родное, русское искусство. Пели в пивных куплеты, частушки, романсы, играли на аккордеоне, бывало, выступал и хор. По словам очевидца, выступление русского хора в пивной выглядело обычно следующим образом: запевал тенор, обычно здоровенный дядя с широкой грудью и зализанными волосами. Пел он, откинув голову, выставив правую ногу и оттопырив на груди мизинец с бирюзовым перстнем. Другим солистом был бас. Он невысокого роста, подстрижен под бобрик, в поддевке, пел, распахнув пиджак и выставив серебряную цепочку от часов, которая красовалась на его животе. Хор выступал в русских национальных костюмах в сопровождении двух баянистов. Концерт вел конферансье. Иногда это был сам хозяин.

После хора объявлялось выступление артистки Инсаровой. Конферансье аплодировал, приглашая публику сделать то же самое. Публика аплодировала. Певица немолода, со следами былой красоты на лице, одета в откровенное декольтированное платье. Она пела:

Так и вы, мадам, спешите, Каждый миг любви ловите. Юность ведь пройдет, Красота с ней пропадет.

После Инсаровой выступал мужчина. Это был Ваня Коробейников. Он исполнял частушки, отбивая подбитыми яловыми сапогами чечетку:

Жена с мужем подралися, Подралися, развелися. Пополам все разделили, Пианино распилили.

Он пользовался успехом. Зал подпевал ему.

Шел 1925 год. Пивная эстрада была на подъеме.

В пивной «Арбатский подвал» пелись песни Покрасса, Прозоровского, Кручинина, записавшего знаменитые «Кирпичики». Один артист исполнял озорные куплеты: «Мальчики и дамочки едут на курорт, а с курорта возвращаясь, делают а…» Тут артист останавливался и спрашивал у публики: как бы вы думали, что они делают? Из зала кричали: компот, аборт, апорт, развод, аккорд, фокстрот, налет…

Ну а заканчивал свое выступление артист так:

Я куплеты вам пропел, Вылез весь из кожи. Аплодируйте, друзья, Только не по роже.

В зале хохот и свист.

Шутить вообще любили. Шутки были разные. Например, один конферансье (это было в 1936 году) спрашивал: какая разница между мужем, женой и орехами? И отвечал: «Орехи грызутся по праздникам, а муж с женой каждый день». Одна певица, исполнявшая песню «Мы на лодочке катались», после слов «не гребли, а целовались» громко чмокала. Артист Вельский пел душещипательную песню о любви, которую по ходу исполнения сопровождали всевозможные эффекты. Он произносил: «стонала душа» — и за сценой раздавался вой, он сокрушался: «сердце разбилось» — и на сцену из-за кулис летели осколки бутылок, он выдавливал из себя: «пилит сердце» — и публика содрогалась от душераздирающего звука пилы. Когда наконец он изрекал: «с сердца свалился тяжелый камень», то из кармана его пиджака вываливался камень и с грохотом ударялся о сцену.

Популярный чтец, исполнитель рассказов А. П. Чехова, Марка Твена, Эммануил Каминка (про него еще ходило такое двустишие: «Эстраде нужен Э. Каминка, как попе третья половинка») придумал такую шутку. Он как-то в качестве конферансье вел концерт и после каждого номера предупреждал публику о том, что в конце концерта будет такое, что все встанут и будут аплодировать. Когда концерт закончился, зрители остались сидеть на своих местах, думая, что сейчас будет тот замечательный номер, который обещал конферансье, но он все не появлялся, и люди стали уже расходиться. В это время появился Эммануил Каминка, сел за рояль и стал играть «Интернационал» Вместо всеобщего вставания и аплодисментов произошел скандал. Случилось это в 1928 году, в Евпатории. Но об этой истории говорила и Москва.

В те годы еще можно было похулиганить и вообще позволить себе быть не очень «политически выдержанным». Куплетист Гриша Райский, например, в двадцатые годы распевал такое:

Я, Гриша Райский, известный куплетист, Пою себе куплеты, как будто ничего, Пою себе направо, пою себе налево, Никто мене не слушает, а я себе пою. И ГЕПЕУ мне знает, и дамы обожають. А почему? А потому, что я Гриша Райский, Известный куплетист…

Даже в официальном концерте, где-нибудь в филармонии или консерватории, можно было исполнить что-нибудь безыдейное. В Колонном зале Дома союзов Татьяна Букольцева могла себе позволить спеть изящный салонный романс:

Она казалась елочной игрушкой В оригинальной шубке из песцов, Красивый ротик, маленькие ручки, — Такой изящной феей дивных снов…

Популярные певцы того времени — Орлова, Дулетова, Равич, Эльга Каминская, Юровская — любили вставлять в свой репертуар романсы на слова Оскара Осенина. Зал с замиранием сердца слушал: «Я помню блеск вина в бокале…» или «Ты смотришь на меня так холодно и грозно. Зачем ты так глядишь, мне страшно, перестань…»

Людей, далеких от салонного романса, это возмущало. Они видели в нем выражение классово чуждой, прогнившей идеологии.

Иногда действительно дело доходило до форменного безобразия. 21 января 1929 года в «Севхимтресте» проводился торжественный вечер по случаю очередной годовщины памяти В. И. Ленина. Сначала все было очень чинно и пристойно. Заслушали доклад, стихи о великом вожде, звучали «Мы жертвою пали» и «Смело мы в бой пойдем», но постепенно обстановка печали и торжественности в зале и на сцене рассеялась. После антракта и посещения буфета народ расслабился, повеселел. Начались игры, шутки, а кончилось все тем, что куплетист Мармеладов при одобрении всего зала спел:

Цыгане шумною толпою По эсэсэрии идут И, приближаясь к Волховстрою, Всю ночь «Кирпичики» поют.

Зрители и артисты разошлись довольные друг другом. Хорошо еще, что на этом вечере не выступал «король московских шутов» И. Высоцкий. В его репертуаре была игривая песенка, в которой имелись такие слова: «Люблю я женщин рыжих, коварных и бесстыжих… Эх, рыжая бабенка игривее котенка!» Подобные песенки распевали и другие известные московские куплетисты: Собольский, Александров, Матов, Савояров.

Только валять дурака, петь пошлые куплеты и салонные романсы эстрада пивная и непивная долго не могла. Пришли иные времена. Надо было откликаться на злобу дня, воспитывать новое поколение советских людей. И эстрада откликалась и воспитывала, как умела. В начале двадцатых годов хоры, оркестры, ансамбли баянистов, театр «Синяя блуза» выступали на площадях, улицах, в клубах, на предприятиях почти ежедневно. Эстрадный театр «Синяя блуза», в смысле рабочая куртка, ставил «живые газеты», в которые включали стихи, песни, гимнастику с хореографией и даже цитаты из речей государственных деятелей. Был, конечно, и юмор. В выступлениях 1927 года «Синяя блуза», учитывая значение, которое руководство страны придавало промфинплану, исполняла «Интернационал» на эту тему. «Мы укрепим бюджетный план своею собственной рукой», — пели синеблузники. Антисоветскую шутку о том, что в «Правде» нет известий, а в «Известиях» нет правды, они, несколько смягчив, представили в таком виде: в «Правде» много известий, но и в «Известиях» много правды (много — это еще не все!). Синеблузники осмеливались даже играть с модными тогда политическими терминами. В монологе о любви было, в частности, такое: «Влюблен я в одну губ-кожу без всякого политпросвета и целыми днями у нее агит-пропадаю», а заканчивался монолог так «Большевичить нету мочи!»

Был случай, когда на просьбу зрителя спеть что-нибудь о растратчиках конферансье, ведущий выступление «Синей блузы», ответил: «Их достаточно среди вас здесь». Откликаясь на борьбу с мещанством, синеблузники пели: «Наш устав строг: ни колец, ни серег. Наша этика — долой косметику».

Не отставали от синеблузников и другие артисты. Знаменитый клоун и акробат Виталий Лазаренко сочинил частушку о кооперативной торговле времен нэпа:

В окнах кооператива Ананас, лимон и сливы, Полны все окошечки, Только нет картошечки.

Артист Борис Тенин откликнулся на тему модного тогда омоложения:

Встретил я одну девчонку, Ест она морожено. Оказалась старушонка, Только омоложена.

На тему об «уплотнении», целью которого было заселение всей жилой площади, без излишков, пели такую частушку:

Все в Москве так уплотнились, Как в гробах покойники. Мы с женой в комод легли, Теща в рукомойнике.

А вот куплет образца 1929 года по другому волнующему вопросу:

Новый быт хорош бесспорно, Волга — матушка-река, Только вот вода в уборной Заливает берега. Сирень цветет, Не плачь, пройдет… Ах, Коля, грудь больно, Ох пахнет, довольно!

Когда в 1925 году стали прижимать нэпманов и увеличивать налоги, появилась частушка:

У буржуев тьма тревог, На сердце — обуза, Говорят, введут налог На большие пуза.

Про фальшивомонетчиков сочинили:

Сенька с Петькой при луне Заперлись в бараке, Помогают там казне Выпускать дензнаки.

Противоречие между городом и деревней, выразившееся в том, что крестьяне по талонам, полученным за сданный им государству хлеб, не могли приобрести ничего нужного, а предлагалось им совсем бесполезное, нашло воплощение в таких частушках:

Получил Ярема фрак, Не налезет что-то, А у прочих мужиков И теперь забота: В лавках им взамен портков Выдают монокли. Вишь ты, на ноги никак, Даже плешки взмокли.

Артистов эстрады власти упрекали в том, что в их выступлениях не затрагивались политические темы. Артисты, конечно, понимали, что копаться только в житейских мелочах нельзя, но и протаскивать недостатки общественной жизни опасались. Выход был найден. Сатира и юмор взялись за иностранный капитал. Здесь и критика, здесь и мировой масштаб. Да и вся страна жила мировыми проблемами. Слова: Лига Наций, Чемберлен, Чичерин, ультиматум и другие — не сходили со страниц газет, и артисты не должны были отставать от времени. Тем более в других жанрах, даже в цирке, политика занимала не последнее место. В 1927 году в цирковом представлении «Взятие Перекопа» участвовало триста красноармейцев, изображавших красных, белых, французов, участвовала и артиллерия, стрелявшая холостыми. На арене — красные: Буденный, Блюхер и белые: Врангель, Слащев. Рассказывали, что и в театре Мейерхольда били по партеру из пулемета тоже холостыми патронами. Публике это нравилось. Не всех привлекали романсы и арии. Когда в 1928 году певица Фридман стала петь перед красноармейцами французские песенки, из зала раздались крики: «Довольно!» В том же году некий Шульман решил порадовать аудиторию еврейскими песенками и куплетами. Успеха он не имел. К тому же весь его репертуар в первый же вечер был запрещен цензурой. Правда, Шульман не растерялся и на следующий день пел в синагоге. Вообще выступления в культовых учреждениях не поощрялись. Артист Полетаев за пение в церкви был исключен из профсоюза. В то же время такие выдающиеся солисты, как Нежданова, Катульская, Петров, Козловский, Михайлов, пели в храмах, и это сходило им с рук Очевидно, «выдающимся» прощали.

Опыты политической сатиры рождали свои «шедевры». На мелодии «Мурок», «Кирпичиков» и прочих любимых массами произведений звучали, например, такие слова:

Всех буржуев бьем примерно До победного конца. Все под знамя Коминтерна. Ланца-дрица-гоп-ца-ца!

В том же 1927 году исполнялись такие песни:

Ныла у меня душа, А теперь, Алеша, ша! Не заноет она больше, Коммунизм растет и в Польше, И в Лондоне, и в Кантоне, И у немцев, и испанцев, У французов, итальянцев, И у прочих всех народов, У красавцев и уродов. Строим мы каналы, реки, Строим фабрики, аптеки, Строим МОПР и нарпит, Процветает новый быт. С неба прет фабричный дым И, вопще, «Освиахим». Да здравствует интернациональный Интернационал! Граждане, я все сказал!

Особенно любили склонять в частушках английского министра иностранных дел Остина Чемберлена. В Саду имени Баумана, что на Новой Басманной улице, Снежина и Брусова, исполнявшие частушки, пели:

Мне вчера приснился сон, Хожу, как потеряна, Чемберлен, вишь, без кальсон Целовал Чичерина.

(Чичерин был тогда министром иностранных дел СССР.)

Другая частушка звучала так:

Чемберлены поспешили Ультиматум нам прислать. «Ульти» — к делу мы пришили, Матом будем отвечать.

Но как ни старались эстрадные артисты сделать свой репертуар идейным, тучи над ними сгущались. Сперва прозвучала критика, потом посыпались запреты. В конце двадцатых годов началось гонение на пивную эстраду. Репертуар взяли под контроль. Особенно строго стало в 1930 году. Последним днем выступлений эстрадных артистов в пивных было назначено 15 марта, а для оркестрантов — 1 мая 1930 года. Теперь в пивных, кроме шума голосов и звона пивных кружек, ничего нельзя было услышать. Велась борьба с «легким жанром».

В 1931 году была ликвидирована «Ассоциация московских авторов», или, как писали тогда, «кооперативная лавочка «фокстротчиков» и «цыганщиков» во главе с «вредителем» Переселенцевым». Враги ассоциации — пролетарские композиторы и музыканты — радовались, как дети, узнав о том, что Переселенцев получил четыре года строгой изоляции. А главной виной Переселенцева было то, что возглавляемая им ассоциация издавала ноты романсов и других безыдейных произведений. К тому же он много лет бесконтрольно хозяйничал в Музторге. А уж этого ему никак не могли простить. «Легкий жанр», отвлекавший внимание трудящихся от идейных произведений, оказался легкой добычей критиков. Сам Нейгауз сказал: «Легкий жанр в музыке — это до сих пор в подавляющем большинстве случаев то же, что порнография в литературе». Так раскулачивание перешло на музыку. Из композиторского сословия стали «вычищать» нэпманских лжекомпозиторов. Разоблачали «приспособленцев», тех, кто к старым формам прицеплял современные идейные ярлыки, такие как «Эх раз, еще раз. Только для рабочих масс» или: «Ну этот венчаться не станет, да сердце-то в партию, в партию тянет» (музыка Ольги Тихоновой, слова Чуж-Чужанина).

Возмущало пролетарских критиков и исполнение коммунистической песни «Смело мы в бой пойдем» на мотив белогвардейской «Белой акации», а «Марша Буденного» на мотив обрядовой свадебной песни. Досталось даже песне «Вздымайте выше наш тяжкий молот» за то, что песня эта, по мнению критика, являлась «не усилием бойца, а показателем бессилия».

Особенно доставалось от пролетарских критиков «Кирпичикам». Песня эта была действительно очень популярной, поскольку в простой и доступной форме отражала социально-экономические сдвиги в обществе, произошедшие после революции и Гражданской войны. Одна фраза чего стоила: «И по винтику, по кирпичику разнесли весь военный завод». Киностудия «Межрабпомрусь», вдохновленная содержанием песни, в 1925 году ее экранизировала. Шли «Кирпичики» и в театре. История, заимствованная театром из песни, была простая, но душевная. Маруся и Семен работали на кирпичном заводе, полюбили друг друга, потом Семен пошел на войну, а там и революция. После годов разлуки и страданий Маруся и Семен снова встретились на кирпичном заводе, где любовь их продолжилась. Музыкальные же критики утверждали, что «Кирпичики» притупляют классовое сознание. «Послушал молодой человек «Кирпичики», — рассуждали критики, — раз послушал, другой да выпил, да закусил — какой же он после этого идейный борец за светлое будущее?»

А что бы сказали критики, услышав эту песню с другими сомнительными и даже вредными словами, например, такими:

Задымилась печь, закипел котел, И пошла самогоночка в ход. Вместо водочки николаевской В ней отраду нашел от невзгод.

И это пелось в то время, когда в стране шла ожесточенная борьба с самогоноварением!

Борьбе с моральным разложением, проституцией, по мнению пролетарских критиков, мешала еще и «цыганщина». «Цыганщина» расслабляет — утверждали они. Прослушав как-то на концерте романс «Я вас люблю, вы мне поверьте, я буду вас любить до смерти», один из критиков съязвил: «Первые-то две строчки певица пела спокойно, а последнюю («Я буду вас любить до смерти») — с криком и надрывом, мол, смотрите, как я горяча, страстна, ваша пятерка не пропадет даром!»

Сторонников идейной музыки возмущало и то, что в магазине грампластинок «Коммунар» на Тверской покупатели часто спрашивают продавца о таких пластинках, как песенка «Ах ты, Коля-Николай», фокстроты «Эрика», «Две кошечки», «Завивайтесь, кудри», «Аллилуйя», «Мисс Эвелин».

Фокстроты, да и вообще танцы, которые танцевали парами, раздражали. Главным доводом критиков было то, что танцующие допускают возбуждающие прикосновения. К этим прикосновениям присоединяется к тому же и вызывающая, будящая нездоровые мысли, музыка. Из-за этой музыки и возбуждающих прикосновений танцы типа фокстрота следовало запретить. Запретить следовало и вальс. За что? А за то, что «состоит он из бессмысленных однообразно круговых движений, доводящих человека до головокружения». Признавая «танцульку» ярким проявлением старого быта, некоторые все же находили в танцах элементы физического воспитания и предлагали молодежи водить хороводы, плясать лезгинку, гопак, русского.

Раздражали строгих критиков своей безыдейностью и пластинки с записями «сценок». В одной из них рассказывалось про такой случай: толстая тетка лезла в трамвай у Сухаревой башни, но поместиться в вагон не смогла и встала на подножку. Кондуктор стал просить ее сойти с подножки, ругал, уговаривал, но ничего не помогало. Тетка с подножки сойти не желала. И лишь после того, как кондуктор обратился к ней по старорежимному вежливо: «Мадам, нравственно прошу вас сойти с трамвая», она сошла. А в сцене из оперетты Дунаевского «Ножи» критикам не нравилась фраза, которую произносил главный герой Павел Пирушкин: «Мы сами творцы полового вопроса!»

Все это было, по мнению критиков, чуждо пролетарскому искусству. Вот и получалось, пролетариат — одно, а пролетарское искусство — другое. Склонность пролетариев к спиртному, не всегда идейным частушкам не учитывалась. Нужно было создавать новую пролетарскую мораль, мораль передового класса, осуществившего революцию.

Пролетарские композиторы мечтали вместо дурацких песенок и сценок, которые раскупали москвичи, записать на пластинки революционные гимны и колхозный устав.

На эстраде (не пивной) претензии стали предъявляться не только к репертуару, но и к внешнему виду артиста, к его поведению. «Мособлрабис» исключил из профсоюза Кузьмина и Звольского за то, что они на работе под портретами вождей пролетариата повесили портрет Николая II. Когда певица Н. Д. Гранат явилась на концерт в клуб «Красный богатырь» одетая не по форме, а в бальном декольтированном платье, заведующий клубом позвонил в «Центропосредрабис» с просьбой принять к артистке соответствующие меры. Певице пришлось срочно переодеться. Влетело Ананьеву и Мезенцеву, посмевшим в одном из клубов спеть есенинское «Письмо к матери». Влетело также за антисемитизм исполнителю частушки:

Птичка божия не знает Ни заботы, ни труда. Целый день она порхает, Потому — еврейка.

Но хуже всех пришлось исполнителям цыганских романсов. Тем вообще запретили выступать. Потом, правда, сжалились и объявили: «В связи с тяжелым материальным положением исполнительниц цыганского жанра им временно разрешено выступать на концертах в рабочих клубах исключительно с этнографическим репертуаром». При этом «Рабис» поставил им условие, чтобы они «в возможно кратчайший срок изменили жанр и репертуар».

В 1930 году досталось и «Синей блузе». Специальная комиссия, проверившая ее деятельность, пришла к выводу, что ее коллектив не имеет связи с рабочим зрителем, в ней, то есть «в блузе», отсутствует «рабочая прослойка» и вообще она засорена «недостаточно квалифицированными актерами (что правда — то правда: «Синяя блуза» фактически была самодеятельностью) и классово чуждыми элементами». Комиссия указала также на то, что «во время гастролей в Германии ее участники посещали ночные кабачки, чем дискредитировали советское искусство перед лицом зарубежной рабочей общественности». Было принято решение очистить коллектив от неквалифицированных артистов и классово чуждых элементов. Интересно, совпала ли неквалифицированность с классовой чуждостью?

Оперетта с ее графами, баронами, шикарно одетыми женщинами, сомнительными танцами все больше и больше становилась чужеродным явлением в советском искусстве. В январе 1930 года рабочие завода «Красный богатырь» смотрели в театре оперетту «Леди и солдат». После спектакля состоялось ее обсуждение. На нем рабочие говорили о том, что оперетта далека от интересов рабочего класса и не проникнута нужной ему идеологией. Рабочий Паклин сказал, в частности, что оперетта должна быть подана в классовом разрезе. Артисты его не поняли, но согласились.

Когда через год музыкальный критик В. Блюм заявил о том, что музыка и идеология не связаны и что в «социалистическом хозяйстве» пригодится и «веревочка Сильвы» (тоже еще Осип нашелся!), музыкальная общественность возмутилась и подвергла нерадивого Блюма общественной порке, чтобы не защищал западную и нэпманскую халтуру и цыганщину.

В те годы вырабатывался моральный кодекс советских деятелей культуры. Молодое Советское государство хотело видеть в них не богему, а трудящихся.

Считалось непристойным участие артиста в рекламе товаров, тем более иностранных. Популярную певицу Тамару Церетели ругали за то, что она рекламировала иностранную пуховку (пудрилась), а надпись на рекламе с ее изображением гласила: «Я пудрюсь только «киской Лемерсье»». Пуховка была из лебяжьего пуха с маленькой косточкой и основой из розового шелка. Подобные буржуазные штучки раздражали пролетариат. С ними пора было кончать.

Директором Московского мюзик-холла назначили рабочего завода «Авиаприбор» Оглоблина, а в январе 1930 года в «Главискусстве» началась «чистка». Современнику это слово, может быть, ничего не говорит, но тогда оно стоило людям много здоровья и нервов.

Тридцатые годы прошли в очищении рядов и укреплении морали. На Апрелевской фабрике грампластинок в 1931 году было уничтожено свыше 80 процентов матриц пластинок легкого жанра. Правда, на Сухаревском рынке еще можно было за большие деньги приобрести и Лещенко, и Вертинского, которых сильно ругали в газетах. Известный публицист Татьяна Тэсс писала о Вертинском: «Белогвардейский Пьеро, демонстрирующий в парижских кабачках свое обсыпанное трагической мукой лицо с глицериновыми глазами и лирический юлос сифилитика». Читаешь такое и думаешь: когда у публициста не идет содержание, он наваливается на форму, которая становится игривой, хлесткой, с привкусом грязи и похабщины.

Тогда же пластинки Вертинского, Лещенко и других эмигрантов стали «запрещенными», но их все равно слушали, закрыв поплотнее дверь.

В ноябре 1937 года Московский городской суд осудил Григория Ароновича Шлезингера за то, что он, «не желая заниматься общественным полезным трудом… выдавал себя за изобретателя… и в начале 1932 года предложил Научно-исследовательскому институту молочной промышленности получать витамин «Д» путем воздействия на молоко ультрафиолетовых лучей, а также подобным образом увеличивать завиток на мерлушках». Так вот в этом приговоре сказано: «Вещественные доказательства по делу: сто четыре граммофонные пластинки и патефон, отобранные при обыске у Шлезингера, конфисковать в доход государства. Пять граммофонных пластинок (запрещенных) исполнения Лещенко уничтожить». Сурово и несправедливо.

В начале тридцатых годов критики навалились на многих любимых народом артистов: на Изабеллу Юрьеву, Тамару Церетели и многих-многих других. Не забыли критики и про Вадима Козина. 10 февраля 1940 года в «Комсомольской правде» появилась статья Георгия Хубова «О пошлости на эстраде». В ней говорилось: «Козин исполняет песенки, в которых густая пошлость слегка приукрашена интимной чувствительностью. У Козина нет голоса, но есть эстрадный опыт, который позволяет ему играть этой внешне наивной чувствительностью, — она выражена в его «смиренной» позе и во всей его вкрадчивой манере исполнения. Нет сомнения, что Козин не лишен некоторых эстрадных способностей…»

В тридцатые годы Козин пел, в частности, песни из репертуара Изы Кремер, такие как «Танго смерти», «В далекой знойной Аргентине» и пр. Под названием «Танго смерти» даже выпускались духи, мыло, одеколон.

Всю войну Козин выступал, гастролировал. Но вот война кончилась, и Козина арестовали. Музыкант его ансамбля Л. И. Штейнберг написал донос на Вадима Алексеевича. Причиной доноса, по словам Штейнберга, явились фашистские взгляды Козина. Безоговорочно поверив доносчику, работники НКВД и суда обвинили певца в том, что он «клеветал на советскую действительность, руководителей ВКП(б) и Советское правительство, пропагандировал свою ненависть к Советской власти, отрицал возможность построения социализма в СССР, охаивал жизнь в нем трудящихся, осуждал политику ВКП(б) в области сельского хозяйства. Кроме того, высказывал намерения бежать за границу и установил преступную связь с администратором бригады артистов немцем Дюбиком-Дюбеком». Свои антисоветские мысли Козин, по утверждению следствия и суда, высказывал в дневнике, который он вел с 1928 года. Самого дневника не было. Штейнберг потерял его во время ремонта своей квартиры. Так это или не так — неизвестно. Но Козин по статье 58–10 части второй получил восемь лет лишения свободы, после чего навсегда стал жителем Магадана.

Борьба за чистоту репертуара и эстрадных рядов была частью общей борьбы с буржуазными пережитками в сознании людей. Западная мода, танцы не вписывались в новую мораль. Закрывались частные танцевальные школы, где молодежь обучалась фокстроту и чарльстону.

А вот что произошло с работниками столовой Пешковского промыслово-кооперативного товарищества. Директор ее, Владимир Иванович Гольденберг, по постановлению Особого совещания при Коллегии ОПТУ СССР в ноябре 1929 года был отправлен на три года в концлагерь, а работницы столовой Ольга Владимировна Раевская и Мария Николаевна Калачева высланы на тот же срок в Северный край. Они были признаны виновными в том, что. «являясь представителями привилегированных в прошлом сословий (купцов и дворян), работая в столовой, которую посещали работники штаба РІСКА и РВС, а также представители иностранных посольств, создали обстановку «фокстротно-буржуазного типа», облегчая возможность в разговорах разглашения военной тайны и знакомства работников иностранных миссий и военнослужащих, т. е. в целях шпионажа». Вот что значит заводить легкую музыку в неположенном месте!

Один критик в сентябре 1930 года писал о фокстроте: «Пока его танцевальное выражение не отойдет к компетенции историков (как это, например, случилось с жигой, менуэтом или гавотом), и пока он не станет музыкой как таковой, а не музыкой для танцев — до тех пор в «употребление» он может «отпускаться» в ограниченных дозах и в облагороженных формах: можно разрешить фокстроты, сочиненные видными композиторами и предназначенные не для танцев, а для исполнения, содержанием (эмоциями) ничего общего не имеющие с похабным танцем». Но композиторы не баловали массы «классическими» фокстротами.

Нападкам со стороны критиков подвергалась не только танцевальная, но и классическая музыка. В конце 1930 года в «Вечерней Москве» некий М. Гронберг так писал о Сергее Васильевиче Рахманинове: «В чисто художественном отношении Рахманинов навряд ли заслуживал бы особого внимания (Гронберга, надо понимать)… Даже в дореволюционное время, в пору рахманиновского расцвета, у серьезных и передовых (?!) музыкантов Рахманинов-композитор считался звездой отнюдь не первой величины. В наше время творчество этого «последнего Чайковского», этого «певца дворянской печали» глубоко враждебно и чуждо нашему слушателю. Зачем же устраивать концерты, целиком посвященные этому творчеству?.. Мы считаем по меньшей мере бестактным и абсолютно неприемлемым, недопустимым организацию у нас подобных концертов — каких-то странных поминок по Рахманинову!» Кончалась заметка маленьким грязненьким доносиком: «Кстати, интересно выяснить роль во всем этом деле Исполбюро 1-го МГУ — ответственного устроителя данного концерта».

Да, чем «лучше и веселее» становилась жизнь советских людей, тем свирепее становилась критика.

Заедали артистов не только критики, но и хулиганы. В садах и парках выступать было небезопасно.

В 1925 году в Замоскворецком саду (бывший «Ренессанс»), что у Большого Краснохолмского моста, завелась шайка хулиганов. Хулиганы не только громко матерились, ставили подножки посетителям, избивали их, посыпали их темную одежду пудрой, а светлую мазали сажей, открывали краны для поливки, сами мочились на глазах у публики, а на замечания оборачивались к критику своих действий всем телом, они еще мешали артистам: кидали им под ноги на сцену различные предметы, кошек, гасили в саду свет и т. д. Шайку возглавлял Иван Цыганов по кличке «Могила». Долго милиция не могла справиться с хулиганами, так как они отбивали у милиционеров своих задержанных товарищей, запугивали свидетелей. Люди негодовали, но ничего с хулиганами сделать не могли. Еще Чарлз Диккенс возмущался тем, что государство не ведет должной борьбы с хулиганами, хотя и получает с граждан налоги, чтобы содержать полицию. Он писал по этому поводу следующее: «Все мы бессильны против хулигана, потому что подчиняемся закону, тогда как единственная забота хулигана состоит в том, чтобы нарушать его при помощи силы и насилия». В конце концов на хулиганов все же устроили облаву и арестовали их. Суд вынес им не очень строгий приговор, но все же большинство их село на два-три года.

Другие хулиганы развинтили аппарат, с помощью которого гастролировавшая в СССР Мери Альстон в парке имени Прямикова (на его месте теперь Андроньевская площадь) демонстрировала аттракцион «мертвая петля в автомобиле». В результате произошла авария. Автомобиль разбился, Мери Альстон, к счастью, осталась жива, отделавшись ушибами.

Сами хулиганы тоже, бывало, откалывали номера. Так, один из них, по фамилии Сальма, в сентябре 1926 года, раздевшись догола, стал кувыркаться и лазать по деревьям Пречистенского бульвара. Милиционеры долго ловили его, как сбежавшую из зоопарка обезьяну.

Воры если и не давали представлений, то, случалось, участвовали в них. Летом 1929 года иллюзионист Кио в Бауманском саду показывал фокус с пропажей вещей. Партнерша артиста брала вещи у зрителей и передавала их ему. Тот складывал их в шкатулку, а затем стрелял в нее из большого старинного пистолета. Вещи из шкатулки исчезали и оказывались в противоположном конце зала. Публика замирала от неожиданности и награждала иллюзиониста громкими аплодисментами. Оставалось самое простое: вернуть вещи. Но однажды, открыв шкатулку, обнаружили, что пропали золотые часы, позаимствованные для фокуса у одного из зрителей. Кто-то их спер. Пришлось артисту выплатить пострадавшему их стоимость.

Обкрадывали воры и квартиры артистов. Так, шайка, в которую входили Холин, Доброхотов, Клепиков, Зеленов и другие, 15 мая 1925 года совершила налет на квартиру артистки театра Комиссаржевской Рутц, красивой блондинки. Проявление к ней внимания со стороны наркома просвещения Анатолия Васильевича Луначарского дало повод злым языкам острить на эту тему. Ходил даже такой анекдот: «Скажите, где Анатолий Васильевич Луначарский? — Не знаю, то ли с Рутц, то ли с Сац». (Сац — девичья фамилия его жены — Розенель, однофамилицы Наталии Сац, основательницы детского музыкального театра.) Так вот к этой самой Рутц, в квартиру на Малой Дмитровке, в шесть часов вечера ввалились пятеро бандитов. Они загнали домочадцев в ванную комнату, а пятилетнюю дочь артистки захватили, угрожая задушить ее, если им не отдадут все ценности. Два часа бандиты хозяйничали в квартире, перевернули все вверх дном, забрали серебро, одежду и ушли. В ту же ночь в одной из квартир на Тверской улице, во время дележа добычи, преступники были схвачены агентами МУРа.

Несмотря на отсутствие у милиции технических средств, нищенскую зарплату и чрезвычайную загруженность сотрудников, органы внутренних дел все-таки неплохо раскрывали преступления. Как-то в марте 1928 года в Москву из Германии приехал писатель Эрих Штойер. В мюзик-холле у него украли часы так, что он и не заметил. Когда вор пытался совершить очередную кражу, работники МУРа его схватили. Нашли золотые часы. Людей в мюзик-холле было много, а вор не мог указать на того, с кого снял часы, ведь он не присматривался к лицу потерпевшего. Тогда агенты МУРа попросили конферансье объявить о находке, что тот и сделал. Штойер откликнулся и получил свои золотые часы. Честь Москвы была спасена.

Конечно, воры отравляли жизнь не только артистам, но и зрителям. 18 октября 1926 года в театре импровизации и художественного чтения «Семперанте», находившемся на углу Тверской и Гнездниковского переулка, какой-то умник срезал ножницами подол платья у сидящей перед ним жены директора одного из московских кинотеатров, а 31 марта 1927 года в Большом театре у приехавшего в нашу страну французского писателя Люка Дюртена вор вырезал карман пиджака и похитил бумажник, в котором находилось 300 долларов.

В клубах и кинотеатрах трезвые и пьяные мерзавцы портили людям настроение. Хулиганы, к примеру, терроризировали посетителей клуба МОГЭСа «Красный луч». Находился он в так называемой «Приваловке» — районе грязных узких переулков за зданием МОГЭСа. Другая шайка не давала житья посетителям клуба медико-санитарных работников «Красный Октябрь» у Яузских ворот. Хулиганы занимали чужие места, устраивали драки в зале и вестибюле, избивали людей. Бездействием милиции в отношении нарушителей общественного порядка народ, естественно, был недоволен. Клоуны «Бим-Бом» использовали это недовольство в своем номере. Номер был такой: Бим выкатывал на сцену бочку, в которой сидел Бом, и просил Бома из нее выйти — тот отказывался и требовал, чтобы его об этом попросила публика. Публика просила, аплодировала, но Бом вылезать из бочки отказывался. Он настаивал на том, чтобы все встали, в том числе и «товарищи комиссары». Публика вставала. Тогда Бом вылезал из бочки в форме городового царского времени.

Шутка была по тому времени довольно смелая. Согласно ей получалось, что советские люди соскучились по городовым.

Шло время. Фининспекторы свирепствовали, милиция, хотя и без городовых, усиливала борьбу с ворами и хулиганами, нэп ушел в прошлое. Настало время массовых мероприятий. 8 июня 1929 года в Москве произошло торжественное событие — был открыт Парк культуры и отдыха имени Горького.

В 1936 году парк переживал эпоху своего расцвета. Рядом с Крымским мостом появилась станция метро «Парк культуры». На метро можно было доехать до другого парка, «Сокольники». Издали ЦПКиО имени Горького выделялся двумя сооружениями: «Колесом обозрения» и парашютной вышкой. Смельчаки прыгали с нее, застраховавшись стропами, прикрепленными к башне. Тот, у кого не хватало смелости шагнуть в пустоту, мог спуститься вниз по металлической спирали, сев на коврик.

Был и другой аттракцион для тех, кто любил сильные ощущения. Назывался он «Параболоид чудес». Представлял из себя небольшую комнату, в которую входил желающий и садился на корточки. Тут комната начинала вращаться. Сперва медленно, потом все быстрее и быстрее. Постепенно скорость ее доходила до 40 километров в час. Сидящего на корточках все больше и больше прижимало к стене и поднимало к потолку. В конце концов он на потолке и оказывался. Потом скорость вращения комнаты начинала замедляться, и гость параболоида начинал сползать по стене на пол. Не все из этого аттракциона выходили победителями. Некоторые выползали на четвереньках. Было смешно.

Тот, кто хотел уюта и покоя, мог зайти в «Кафе под зонтиком», побродить по аллеям. На площади Пятилетки, посреди фонтана, стояла огромная статуя «Девушки с веслом». Парк украшали и другие статуи: «Девушка-пловец» Иотко, «Пионер с луком» и «Пионер с ружьем» Телятникова, «Мальчик с обручем» Баженовой и др. В те годы вообще любили скульптуры. Были они белые и большие. Два огромных спортсмена стояли, например, в нишах станции метро «Площадь Свердлова» («Театральная») и смотрели на Охотный Ряд.

В парке создавались условия для всякой самодеятельности. Мужчины могли побороться, женщины повышивать, дети повыпиливать. Существовали одно время «Клуб юных остроумов», аллея карикатур. По инициативе Л. М. Кагановича в парке был построен «Зеленый театр».

После посещения парка Сталиным В. Гусев сочинил стихи. В них были такие строки:

Здесь старые дубы и клены Высокую память хранят. Здесь Сталин прошел, окруженный Веселой ватагой ребят.

А другой поэт, Алексей Сурков (о нем у К. Симонова: «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины»), в стихотворение, посвященное Парку культуры, ввел такие строчки: «Любимый и близкий с портрета, в усы улыбаясь, глядит».

В парке были цветники и аллеи, площади и пруды. Художник-цветовод Бежани создал из цветов портреты Ленина и Сталина.

Появилась специальность массовика-затейника. Людей нужно было развлекать, учить веселиться. За годы войн и лишений они разучились себя забавлять. Раскрепоститься, стать свободнее им помогала водка, но меры в ее употреблении люди не знали и веселье превращали в свингтво.

Нужно было придумать безалкогольные развлечения, да такие, которые ни в чем не противоречили бы политике партии.

Несмотря на все благие порывы, уровень новых развлечений не особо отличался от уровня ушедших. В новых агитстихах, к примеру, слышались вирши двадцатых годов:

Ура, товарищ угнетенный, Уж рабства нету на земле. Семен Михайлович Буденный На рыжей скачет кобыле.

Появились в них и новые мотивы, более соответствующие современному уровню военной техники:

Тыр-пыр пулемет, Выше, выше самолет. Мчится кавалерия, Грохочет артиллерия.

Под руководством массовиков в парке играли так; массовик показывает — все повторяют: приседают, похлопывают себя по коленям и громко говорят: огонь. Потом встают, поднимают обе руки, трясут кистями и говорят: воздух, затем поворачиваются кругом и говорят: вода. Кто сделает неправильное движение — штрафуется.

А вот игра «Четыре цвета». У массовика-организатора четыре флажка: красный, зеленый, голубой и оранжевый. Он поднимает по одному флажку, не соблюдая порядка, а играющие, в зависимости от цвета, выполняют те или другие действия. На голубой — хлопают в ладоши; на красный — кричат «ура»; на зеленый делают поворот кругом; если два флажка, например, голубой и красный — хлопают в ладоши и кричат «ура».

Игра «Перепутанное слово» заключалась в следующем: массовик составлял список слов, в которых был перепутан порядок букв, например: рулжан вместо журнал, тремасинт вместо сантиметр, аталоп вместо лопата, раписапо вместо папироса, отактел вместо котлета, некосир вместо керосин, куриное вместо рисунок, упечах — чепуха, кихенат — техника и т. д., а играющие должны были их отгадать, произнеся слово правильно.

Любили задавать загадки типа: сколько концов у пяти палок (многие кричали «пять!»), или: сидит человек, а вы не можете сесть на его место. Где он сидит? — У вас на коленях, или: что было после 21 июня — 22-е (тогда еще не думали, что это дата начала войны), или еще спрашивали, как правильно писать: шесть плюс семь равняется одинадцати или одиннадцати? Кто кричал одинадцати, кто — одиннадцати, а на самом деле — тринадцати.

Любили петь хором. У массовиков для этого были заготовлены тексты песен, написанные большими буквами на больших листах бумаги. В общем, развлекались, как могли.

Тридцатые годы стали вообще временем массовых гуляний, массовых игр и массовых шествий. Ради них руководители нашего государства были готовы снести храм Василия Блаженного и Исторический музей. К проведению торжественных мероприятий готовились, их фотографировали, снимали на кинопленку. Например, в Управлении московских зрелищных предпри ятий (УМЗП) по случаю 1 Мая 1932 года был разработан специальный план. В нем говорилось, что в основу организации 1 Мая должны быть положены решения XVII партконференции, а целями проведения праздничных шествий должны стать мобилизация творческой инициативы трудящихся на успешное завершение пятилетнего плана, разоблачение интервенционистических планов империалистов против СССР, пропаганда огромных достижений ленинской национальной политики и пропаганда боевых задач Коминтерна. Шествие по Москве должно было продемонстрировать также готовность советских людей к решительному и развернутому наступлению на капиталистические и оппортунистические элементы.

Составители плана указывали, что, «реализуя участие в демонстрации, нужно иметь в виду не только оформление карнавальной машины, но и колонны работников театра, а также подбор словесного и музыкального текста для карнавала. Надо добиться, чтобы все колонны театров вносили максимум оживления, красочности, бодрости в ряды демонстрантов, являя образцы затейничества, коллективной декламации и массовых песен». Каждому театру предписывалось, какой теме должно быть посвящено оформление его колонны, его передвижного стенда. Так, Театр Революции должен был сделать передвижную выставку на тему «Коммунистическое движение на Западе. Классовая борьба в Европе и Америке», Театр оперетты — на антирелигиозную тему, Театр сатиры — показать успешное построение социализма в СССР и безработицу в капиталистических странах и т. д.

С годами политический смысл демонстраций, по крайней мере для ее участников, улетучивался. На демонстрацию шли компаниями, с гитарами, аккордеонами. Колонны были большие, двигались медленно, и люди успевали напеться, натанцеваться, а также выпить и закусить. Было шумно и весело. Для кого-то, наверное, участие в демонстрации было нежелательным, но не пойти на нее значило дать повод к осуждению со стороны партийной и профсоюзной организации. В конце тридцатых годов участие в демонстрации давало возможность увидеть Сталина. Отказаться от такого «счастья» советский человек не мог, во всяком случае, не должен был.

И все же, несмотря на все запреты, принуждения, ограничения и прочее, в нашей стране существовали замечательная эстрада, оперетта, цирк, ведь эти жанры служили отдушиной в условиях подавления личности идеологией. Многое из прошлого теперь покажется бедным, даже примитивным, и тем не менее по талантливости и душевному теплу, которое актеры отдавали публике в своих выступлениях, эпоха, подобная этой, наступит не скоро, может быть, не наступит никогда, а имена Утесова, Шульженко, Ярона, Карандаша и многих-многих других останутся в памяти народной.