Суд — театр. — А судьи кто? — Классовый подход. — «Суд независим и подчиняется только райкому». — Дело «Промбанка». — «Воздушный пирог». — Мужчины и женщины. — Мелкие пакостники. — Новый червонец. — Являются ли взгляды Л. Н. Толстого «религиозным убеждением»? — Судебные споры в кругах интеллигенции. — Казусы со служителями Фемиды. — Раскаяние заместителя генерального прокурора. — Нужна ли нам адвокатура? — Может ли адвокат ходить в казино?
До революции Московский губернский суд находился в Кремле. В двадцатые годы он занимал дом 18 по Тверскому бульвару, а в тридцатые — переехал на Каланчевскую улицу, в дом 43, где и просуществовал до начала восьмидесятых. Московская городская прокуратура сначала помещалась в доме 7 по Столешникову переулку, а потом, в тридцатые годы, переехала в дом 27 по Новокузнецкой улице, где находится и по сей день.
Судебно-прокурорская система Советского государства сложилась не сразу. Оно и понятно. Никто заранее ее не разрабатывал и не конструировал. Знали, что она не должна походить на существующую, царскую, при которой бедному лучше было не судиться с богатым, где сложность законов и волокита процессов также отнимали у простого человека веру в справедливость. Ему ведь, простому человеку, не было никакого дела до того, что Александр II провел прогрессивную судебную реформу, венцом которой стал суд присяжных, ему была нужна не прогрессивная форма, а доброта и чуткость со стороны государства, этого же, к сожалению, не могут ввести в действие никакие реформы. Антон Павлович Чехов хоть и радовался тому, что у присяжных, когда они принимают решения, «напряжена совесть», но все же особых восторгов в отношении современной ему юстиции не высказывал. В книге «Сахалин» он писал: «…наша мыслящая интеллигенция повторяет фразу, что всякий преступник составляет продукт общества, но как она равнодушна к этому продукту! Причина такого индифферентизма кроется в чрезвычайной необразованности нашего русского юриста: он мало знает и также не свободен от профессиональных предрассудков… Он сдает университетские экзамены только для того, чтобы уметь судить человека и приговаривать его к тюрьме и ссылке, поступив на службу и получая жалованье, он только и судит и приговаривает, а куда идет преступник после суда и зачем, что такое тюрьма и что такое Сибирь, ему неизвестно и неинтересно и не входит в крут его компетенции». Конечно, на это замечание Чехова каждый судейский чиновник мог ответить, что он честно выполняет свои обязанности, соблюдает закон, а за исполнение наказания отвечают чиновники по пенитенциарному ведомству. И по-своему он, наверное, был прав. Не мог же он отвечать за все установленные в государстве порядки. И если он наказал виновного по закону, то тем самым выполнил свой долг, и совесть его спокойна. А за то, что несовершенен закон или несовершенны места изоляции человека, пусть болит совесть у тех, кто создал их таковыми. Так, раздробившись на несколько маленьких совестей, совесть человеческая, став совестью судейской, помогала ее владельцу сохранять свое достоинство. Но не будем так уж строги к судьям и к проведенным реформам. В конце концов суд не только наказывает, он ведь еще решает споры, оправдывает, а при новой судебной системе разрешить спор правильнее стало легче, а осудить невиновного стало сложнее. Конечно, если государство хочет быть справедливым до конца, оно должно не только судить хорошо, но и хорошо наказывать («хорошо» не в смысле «жестоко», а в смысле «разумно»).
Был, надо сказать, сделан шаг и в этом направлении.
После опубликования чеховского «Сахалина» каторга на острове была ликвидирована. Наверное, Чехов явился тем философом, о котором писал Виктор Пого в очерке «Париж». «Мудрость законодателя заключается в том, — писал автор «Отверженных», — чтобы следовать за философом, и то, что берет начало в умах, неизбежно завершается в своде законов. Законы — это продолжение нравов». Звучит торжественно и безапелляционно. Почему же, когда персонаж одной из пьес Н. А. Островского спрашивает: «Как тебя судить: по совести или по закону?» — в театральном зале возникает смех? Может быть потому, что совесть персонажа не вызывает доверия, что обитает она в скудном умишке и толстом брюхе? Суд «по совести», конечно, понятнее и ближе простому человеку, чем суд «по закону». «Закон, что дышло: куда повернул, туда и вышло», — гласит русская пословица, а французы говорят: «Кто придерживается только буквы закона — тот жесток». Выходит, как ни крути, а суд все равно плох, всегда люди судом недовольны. Может быть, это еще потому так получается, что кричат только недовольные, а довольные помалкивают. Ведь призывают же к войне живые, когда убитые молчат.
Если мир, по мнению Шекспира, — театр, то суд — театр вдвойне. Люди-актеры играют в нем роли, уготованные им судьбой. Этим суд всегда привлекал внимание. До революции домашние спектакли иногда принимали форму судебных заседаний.
После революции традиция устраивать суды-спектакли сохранилась. Школьники судили Онегина, Обломова, Фамусова, Скалозуба и других литературных персонажей, а советские писатели заочно судили своих собратьев по перу (Гиппиус, Мережковского, Зайцева, Куприна, Ходасевича и пр.), эмигрировавших на Запад. Даже в частях внутренних войск рекомендовалось проводить «политические суды» с целью повышения политической грамотности личного состава. Инструкцией по этому вопросу, составленной в 1922 году, рекомендовалось «при выборе тем суда намечать тезисы или содержание обвинительного акта, речь обвинителя и защитника, составлять подробный план опроса обвиняемых и свидетелей, судебного приговора. Весьма полезно, — говорилось далее, — чтобы все участники суда, которые предварительно намечаются, детально обсуждали содержание и план судебного процесса и его репетировали, чтобы он приобрел характер сценический. В основу речей обвинителя должны лечь интересы республики рабочих, крестьян и вообще всех трудящихся. Обвинитель должен просить вынести самый суровый приговор… В основу же речи защитника должны лечь смягчающие обстоятельства, как то: несознательность подсудимого, его неразвитость, его воспитание и пр…В протоколе допроса, в частности, следует указывать имущественное положение допрашиваемого, его партийность, политические убеждения, а также чем он занимался и где служил: а) до войны 1914 года, б) до Февральской революции, в) до Октябрьской революции, г) с Октябрьской революции до ареста».
Сохранились и другие «привычки милой старины». Около судов, особенно у губернского, на Тверском бульваре, толпились завсегдатаи, любители послушать судебные драмы. Некоторые повестки обещали интересное зрелище. Например, в Хамовническом суде в апреле 1925 года можно было послушать дело об оскорбительном неуважении к вождям революции со стороны Афанасьева или о распространении Храбровым слухов об ожидающемся еврейском погроме.
В середине двадцатых годов большой интерес вызвал процесс над работниками Первого родильного дома (потом это был роддом имени Грауэрмана), допустившими, что крысы заели новорожденного, а также процесс над игуменом Николо-Песковского монастыря Варнавой, который под видом юноши-келейника держал при себе девицу Пшеницыну. Когда девица забеременела, Варнава выпроводил ее из святого места в грешный мир, подтолкнув в воротах обители свою любимую тощей коленкой в упругий зад.
Судебные процессы в городском и Верховном судах были интересны не только своими сюжетами, но также и «перлами российской словесности», которые можно было на них услышать. Оглашая приговор, судья мог оповестить мир о том, что Аверьянов «убил сторожа насмерть», или слова «подсудимый свистнул» заменить тирадой: «Заложив с двух рук четырьмя пальцами в рот, произнес свист».
Вообще суд является местом, не предназначенным для юмора и смеха. Нередко его стены оглашаются воплями, рыданиями. Что поделаешь? Судьба не всегда решается так, как хочется. И несмотря ни на что, смех подстерегает судей довольно часто, а иногда и сами судьи дают для этого повод. Вот, например, такой случай. Рассмотрев дело в кассационном порядке, судьи городского суда удалились в совещательную комнату. Кассационное определение судьей-докладчиком подготовлено, дело ясное, но для порядка надо посидеть, подождать, чтобы люди думали: судьи дело решают, совещаются. А судьи заговорились: беседа шла то ли о футболе, то ли о международном положении. Наконец вышли с торжественным видом в зал. В зале люди встали, смотрят на них, раскрыв рты, ждут решения. А судьи стоят, молчат, потолок и стены разглядывают. Только одна мысль тревожит: что это он, то есть докладчик, определение не читает? И у докладчика поначалу такая же мысль была, тоже ждал, а когда вспомнил, быстро за делом в совещательную комнату юркнул. Народ не понял юмора, а судьи об этом случае долго не могли забыть. Произошел он в конце шестидесятых годов.
Много интересного мог почерпнуть зритель в высказываниях судей и других участников процесса. Вот, например, обвиняемый, облезлый мужичонка, стараясь вызвать к себе жалость, говорит суду: «Все имущество мое состоит из тела, души и паспорта. Тело мое старческое, дряхлое, душа моя измученная, издерганная, а паспорт, охраняющий спокойствие души моей, уже просрочен». А вот бывший поп на вопрос о своем социальном происхождении отвечает: «Хоть я из священников, да из тех, что давно рясы на галифе переменили». Среди подсудимых попадались и «придурки», такие как этот, например, который на вопрос судьи о его профессии провозглашает: «Я — душевнобольной алкоголик, морфинист, кокаинист, вор-рецидивист, бывший клоун цирка Труцци, прошу милостыню и играю на руке, как на корнет-а-пистоне», а выслушав приговор, удаляется из зала под марш, который исполняет, зажимая нос рукой и изображая трубу. Или другой, сказавший в последнем слове: «Граждане судьи, в ваших руках гармошка. Как вы сыграете — так я и спляшу».
Процессы по гражданским делам тоже были не лишены юмора. От ответчика можно было услышать: «За квартиру я всегда вношу управдому в зад, а не в перед» или: «Категорически заявляю, что автор ребенка не я».
Одним словом, суд — это театр, вмещающий все жанры, от фарса до трагедии. Судьи в нем — режиссеры. Какими же они были, судьи двадцатых-тридцатых годов?
Об уровне требований, которые предъявлялись к ним в послереволюционное время, свидетельствует письмо Московского Совета в адрес руководства одного из заводов «с просьбой срочно прислать в местный районный совет список товарищей, рабочих предприятия, имевших право быть заседателями в местном народном суде». (Требования к заседателям вполне можно отнести и к судьям.) В письме, в частности, говорилось: «…к работе заседателя… привлекаются лица с восемнадцати лет, неопороченные по суду или в мнении своих товарищей. Не могут быть заседателями враги Советской власти и лица, не признающие ее декретов и созданных ею учреждений…Никто не должен бояться, что у него не хватит умения и способностей творить суд. Для того чтобы отличить ложь от истины, правого от виноватого, достаточно быть честным человеком и руководствоваться чистой совестью и природным здравым смыслом. Чем шире будут составлены списки заседателей, тем полнее отразится народная совесть в новых судах».
Как и для заседателей, для судей чистая совесть и здравый смысл, конечно, необходимы. Не без основания считалось, что честный и умный человек на судейском месте лучше грамотного и знающего законы прохвоста. Кроме того, как и во всех других учреждениях, в подборе судейских кадров существовал классовый подход. Совместить честность, здравый смысл, юридическую грамотность и пролетарское происхождение в одном лице не всегда удавалось. В 1925 году прокурор города Сергей Николаевич Шевердин, у которого были умные глаза и бородка клинышком и которого Лев Шейнин в рассказе «Динары с дырками» назвал «добрейшим и умнейшим стариком, политкаторжанином», на одном из совещаний сказал: «Народные судьи хороши, но безграмотны в правовом отношении». Что ж, государству приходилось чем-то жертвовать. Считалось, что легче выучить честного, чем перевоспитать нечестного или сделать «своим» политически неблагонадежного.
Первое время после революции действие законов царского времени сохранялось. Отступление от них могло иметь место в тех случаях, когда они противоречили революционно-социалистическому правосознанию или были отменены декретами новой власти, но уже в 1918 году «Положение о Народном суде» объявило об упразднении старых процессуальных норм в области судопроизводства. Судам было запрещено ссылаться на законы царского времени. Единственным источником права стало революционное правосознание, а проще говоря, политически направленный произвол. И тем не менее до 1923 года судебная «самодеятельность» не отличалась жестокостью. Перед судьями еще лежали законы царского времени, на которые они ориентировались, руководствуясь революционным правосознанием.
Обстановка в стране, интересы государства требовали превращения суда в инструмент наведения порядка. Суды же были слишком самостоятельны, не существовало для них ни единого руководящего центра, ни единой кассационной инстанции. В 1921 году Наркомюст получил наконец право отменять судебные решения, а в 1923 году были созданы губернские суды, которые стали руководить работой народных судов. Вскоре были созданы Верховный суд и Государственная прокуратура. Прокурор республики стал одновременно наркомом юстиции. Государство получило возможность руководить деятельностью судов и следить за законотворчеством местных органов власти.
В начале двадцатых годов, когда новая экономическая политика стала расшатывать устои коммунистической нравственности, было замечено, что «в ряды судей пробрались классово чуждые элементы». Юрий Ларин, о котором мы упоминали, 15 ноября 1923 года выступил в газете «Известия» со статьей «Кто наши судьи?». Он указывал в ней, что из пятидесяти девяти московских судей только тридцать восемь имеют пролетарское происхождение и что по своим политическим убеждениям большинство судей представляют собой «нейтральную слякоть». Он же в газете «Правда» за 10 ноября 1923 года, ссылаясь на результаты проверки работы судов, проведенной комиссией во главе с членом президиума ЦКК Сольцем, писал о том, что «личный состав судей нуждается в основательной чистке и замене пусть лучше неопытными, но надежными в партийно-классовом отношении товарищами». В статье указывалось на то, что по классовому составу хорош только губ-суд, а в народных судах 40 процентов судей беспартийные и буржуазного происхождения. Автор призывал использовать партийных работниц из женотделов, указывая на то, что «партийные женщины всегда оказываются очень хорошими на судебных местах». В дальнейшей жизни это пожелание осуществилось. Большую часть судей в Москве составляли женщины.
Женское сердце действительно подсказывало иногда правильное, гуманное решение. Это было особенно важно в то время, когда не хватало законов. Как-то в 1923 году в народный суд милиционер привел девочку. Судья Иванова обратила внимание на ее опрятность, белый бант в светлых, немного вьющихся волосах и на книксен, который она сделала, войдя в кабинет. Из милицейского протокола следовало, что девочка занималась спекуляцией и оказала неповиновение работникам милиции. Вины своей она не отрицала. Судья стала разбираться, и выяснилось, что Нина, так звали девочку, старший ребенок в семье. Семья живет в подвале. Мать ходит на биржу труда, но устроиться на работу не может. Есть дома нечего. Все надежды семья возлагает на то, что Нина заработает на торговле яблоками — 50–70 рублей в день — и что-нибудь купит, чтобы не умереть с голоду. Патента на торговлю у Нины нет и быть не может, так как ей нет еще шестнадцати лет. А нет патента — торговля незаконная. Попала девочка в милицию. Продержали ее там до ночи, а потом отпустили, только она идти домой отказалась: страшно. В милиции посчитали такое поведение дерзостью и на следующее утро привели девочку в суд для наказания. Только судья оказалась не формалисткой. Взглянула с тоской на милиционера (хотя он был и ни при чем — выполнял указания начальника), вздохнула и девочку отпустила. На этом суд и закончился.
Вообще судьи при рассмотрении так называемых «общеуголовных дел» в те послереволюционные годы были довольно свободны и выносили смелые и даже неожиданные приговоры.
В 1920 году Василия Николаевича Стрельцова, задушившего на глазах восьмилетнего сына жену в квартире 14 дома 38 по Селезневской улице, суд оправдал. Судьи выслушали показания подсудимого о том, что убитая во время обеда обижала его, плеснула в него водой, замахнулась вилкой. В приговоре было сказано: «…Суд находит, что г-н Стрельцов, несмотря на содеянное им, все же не может считаться элементом, свободное общение которого среди граждан республики может являться опасным для последних, так как все показания свидетелей подтверждают справедливость такого положения, обрисовывая Стрельцова как положительного человека, хорошего семьянина и любящего отца… Суд, руководствуясь вышеизложенным, революционным правосознанием и субъективным впечатлением, приговорил: Стрельцова по суду оправдать».
Проще говоря, суд не стал решать вопрос о наказании Стрельцова, а ограничился лишь оценкой его личности. В общем-то, это было в духе времени. Данные о личности подсудимого, истца, ответчика играли очень важную роль. В приговорах встречались такие формулировки, как «принимая во внимание пролетарское происхождение подсудимого…». Направленность закона против враждебных в классовом отношении лиц проявлялась и в области гражданско-правовых отношений. Так, гражданско-процессуальный кодекс 1924 года содержал статью 4, которая дозволяла суду в случае, «если встречается вопрос, не разрешенный законом, применять свое классовое правосознание». А для того чтобы в стране не было богатых наследников, закон ограничивал ценность передаваемого по наследству имущества 10 тысячами рублей.
Поощрение беднейших слоев населения проявлялось и в амнистиях. Так, по амнистии 1922 года подлежали освобождению рабочие и крестьяне, совершившие преступления вследствие тяжелого материального положения, а также инвалиды Красной армии и флота, совершившие преступления «под влиянием голода и нужды в связи с демобилизацией и безработицей».
Классовая линия в работе суда, прокуратуры, органов внутренних дел проходила по судьбам человеческим, и не каждый работник карательных органов мог провести ее хладнокровно там, где она причиняла незаслуженные страдания людям. Чтобы эту линию выпрямить, судьям напоминали слова В. И. Ленина о том, что «наши судьи должны помнить, что они — пролетарские судьи, окруженные врагами всего мира». Совесть работников губ-суда облегчало, в частности, и то, что до 1925 года они вообще не имели права снижать назначенное народным судом наказание («и рады бы снизить, да закон не дозволяет»). Кроме того, после проводимых регулярно проверок судьям устраивали головомойку Указывали на попустительство нэпманам, на недостаточную защиту интересов трудящихся, на мягкость в отношении классовых врагов и пр. Доставалось и прокурорам. Например, прокурор Хамовнического района Павлов в сентябре 1929 года получил семь лет лишения свободы за то, что пожалел выселенных из своих квартир, как классово чуждые элементы, безработную Бабушкину и жену расстрелянного генерала Яндковского и поставил их на очередь на получение жилплощади.
В 1930 году в прокуратуре провели «чистку». В комиссию по «чистке» вошли члены секции революционной законности Моссовета и столько же рабочих завода «Арматура», шефствующего над прокуратурой. Многие прокурорские работники слетели тогда со своих насиженных рабочих мест. «Будет знать прокуратура, что такое «Арматура»», — шутили проверяющие. «Была у нас прокуратура — осталась только «арматура»», — шутили прокуроры.
Несмотря ни на что, судьи и прокуроры работу свою любили. Для человека, пришедшего, как говорится, «от станка», работа судьи была почетна, и он ею очень дорожил. Один бывший рабочий, ставший членом трибунала, вспоминая свою судейскую деятельность, писал: «Для нас трибунал — это было все. Мы забывали свою семью, жили в трибунале».
При суде Преображенского участка на Покровской улице, в своей крохотной квартирке жил пожилой судья по фамилии Куколь. В 1924 году он осудил бандита. Тот сбежал из-под стражи, пришел в квартиру Куколя и убил его и его жену. Судей этот злодейский акт не запугал. Никто свою работу не оставил.
А ведь судьи, прокуроры, следователи не относились к хорошо оплачиваемым чиновникам. Следователь, к примеру, в середине двадцатых годов получал 75 так называемых товарных рублей. Судьи были не богаче, а прокуроры, так те даже беднее следователей.
О материальном обеспечении следователей, их нагрузке говорят сохранившиеся в архиве докладные записки. Например, в справке о работе прокуратуры Москворецкого района за 1925 год сказано: «…Народные следователи сильно перегружены и следствие быстро оканчивать не могут. Следователи, работая непосильно, могут окончательно подорвать свое здоровье (в наше время такой довод никогда не приводился, несмотря ни на какую нагрузку)… Необходимо принять меры и увеличить штаты. Требования, предъявляемые по существу ходом самого дела к высокому уровню квалификации следователей, не соответствуют разряду получаемого ими содержания». В другой докладной записке говорилось: «Тяжелое материальное положение безусловно сказывается на самочувствии и в связи с этим на работе даже хороших сотрудников». Непосредственно об условиях, в которых приходилось им работать, в той же справке можно прочитать следующее: «…B камере (так по-дореволюционному называли тогда кабинет следователя) в служебное время следователи производят только допросы, знакомство с поступающими делами, а писание постановлений и заключений производится исключительно на дому, так как эту трудную и требующую сосредоточения работу выполнять в камере при шуме и допросах, проводимых другими народными следователями, невозможно. Следователи работают ежедневно, не исключая праздников, не менее двенадцати часов в сутки». Из-за отсутствия помещений им приходилось допрашивать потерпевших, подозреваемых и свидетелей, находящихся в одной комнате.
Помещений для судов также не хватало, и судьи подолгу ждали, когда освободится зал, чтобы рассмотреть дело. С целью разгрузки народных судов от мелких дел в ноябре 1929 года были созданы товарищеские суды на предприятиях.
С приходом новой власти в Москве развелось множество представительств разных краев, губерний и других организаций. Все они занимали помещения и без того в густонаселенном городе. В 1927 году московские власти решили «разгрузить» город и ликвидировали в нем сто двадцать представительств торговых, промышленных и кооперативных иногородних организаций. Борьба между разными конторами за владение помещениями принимала порой просто батальные формы. Как-то в сентябре 1934 года Московский областной суд принял решение о передаче помещения Пролетарского народного суда, находившегося в доме 16/36 по Товарищескому переулку, Замоскворецкому райжилтресту, а тот, в свою очередь, предоставил его студентам института инженеров общественного питания под общежитие. Жить студентам было негде. Приходилось ютиться в помещении рабочего клуба имени Баскакова. В восемь часов утра 11 октября 1934 года в этот самый клуб к студентам пришел заместитель директора института по административно-хозяйственной части Зверев и объявил им радостную весть: под общежитие передано помещение народного суда. Помещение это было совсем рядом, дорогу перейти. В это время уборщица суда Аграфена Кузьминична Акчуткина мочила под краном тряпку, намереваясь протереть полы. В суде было тихо, и только старая осенняя муха тупо и упрямо билась в грязное оконное стекло. По коридору бродила худая судейская кошка. Землетрясение началось сразу.
Загрохотала входная дверь, затряслись дощатые полы. По ним затопала студенческая рать с кроватями, стульями, тумбочками, мешками и чемоданами. Тут же вместе со студентами-несунами появились студенты-распорядители. Они указывали несунам куда что тащить и где ставить. Студентов было человек семьдесят. Судейские столы, шкафы с какими-то бумагами они выталкивали через дверь и окна на улицу, то есть в переулок, все еще Товарищеский. Последней в окно полетела кошка. Работа шла быстро, если не сказать весело. Законопослушные, как никогда, студенты завершили всю операцию к десяти часам утра. Еще долго потом по переулку, как сироты, бродили судьи и искали в выброшенных столах и шкафах уголовные дела. В этот день их должно было слушаться около пятидесяти. Вскоре на место аннексии прибыли прокурор города и начальник милиции. К концу дня властям города удалось вернуть студентов и судей в исходное положение. Пропало несколько папок с документами, но судьям было не до них. Есть хоть куда на работу ходить — и то хорошо.
Следователи и судьи испытывали недостаток не только в помещениях. Не хватало бумаги, чернил, пишущих машинок. Приходилось как-то выходить самим из тяжелого положения. Хамовнический суд в 1920 году вышел из положения следующим образом: рассмотрев уголовное дело по обвинению В. М. Антонычева в подделке документов на пользование велосипедом (с велосипедами тогда было строго), суд в приговоре указал: «Пишущую машинку (изъятую у Антонычева) конфисковать и оставить для нужд суда».
Когда узнаешь об обстановке, царившей в народных судах в двадцатые годы, невольно думаешь, как мало изменилась она за несколько десятилетий. В шестидесятые-восьмидесятые годы да и теперь кое в чем она очень напоминает прошлое.
Вот какой увидели ее работники юстиции, проводившие проверку работы московских народных судов в 1923 году: «…Мучительно долго не начинается процесс. До вечера ждут доставку подсудимых. Специального помещения для свидетелей нет. Свидетели бродят по коридорам, общаются с допрошенными свидетелями. Представители обвинения вынуждены все это время шататься по коридорам суда. У защиты также комнаты не имеется. Дела им не даются на дом. Знакомиться с делом они вынуждены в общей канцелярии суда. Нередки случаи, когда защитнику дается большое дело на ознакомление не более чем на полчаса. Нельзя не указать также на недостаточно серьезное отноше ние к своим обязанностям секретарей судебного заседания. Это преимущественно молодые девицы, которые не встают, когда докладывают суду, пересмеиваются с посетителями из публики и вообще держат себя несерьезно. Нередки случаи, когда при допросе подсудимых и свидетелей председательствующие не проявляют необходимого такта. Дают в своих репликах оценку правдоподобности показаний и высказывают свое мнение по поводу того или другого, требующего выяснения обстоятельства».
Увы! Вместе с политическим кругозором и классовым чутьем пролетариат принес в суд прямоту и грубость. «Интеллигентов» пролетарские судьи не любили. «Интеллигенты» проигрывали «пролетариям» в прямоте и силе выражения своих чувств. Они опускались до интриг, что для «пролетариев» было мелко. Работавшая после революции судьей А. Монина в своих воспоминаниях касалась этого вопроса. Она писала (журнал «Пролетарский суд» за 1924 год, № 4–5): «…B Президиум Совета народных судей входили элементы с мелкобуржуазной психологией. Проявлялись карьеристические наклонности, особенно среди интеллигентов, которые выражались в весьма тонком подсиживании друг друга, заметить которое рабочему было невозможно». С годами, отдаляясь все больше от пролетариата и становясь все более чиновниками, судьи стали разбираться в «подсиживаниях». Правда, некоторые из судей свою непосредственность еще долго сохраняли. Драматурги братья Тур в 1935 году описали такой случай, произошедший в театре на спектакле «Отелло». Сидел в партере народный судья. Сидел спокойно, никому не мешал. Когда же стареющий мавр начал, задыхаясь и рыча, произносить монолог: «Нет, не хочу пролить я эту кровь…», судья оживился. Ну а когда ()телло взревел: «Смерть, смерть блуднице!» — и кинулся на Дездемону, судья не выдержал и громко произнес: «Пять лет со строгой изоляцией припаял бы я этому мерзавцу!» Что ж, не так уж много за жизнь любящей и верной жены.
Не только судьи посещали театры, артисты тоже приходили к судьям. В 1922 году отмечалось пятилетие народных судов Московской губернии. По этому поводу состоялось торжественное заседание народных судей и следователей. На совещании выступили нарком юстиции Курский, председатель Моссовета Богуславский, начальник административного отдела Моссовета Орлеанский, товарищи Бранденбургский, Черлюнчакевич, известные деятели советской юстиции, и Ю. Ларин. Заседали до четырех часов. После перекура был обед с тостами, а затем концерт «с участием выдающихся артистов», который закончился в три часа ночи. По окончании концерта начались танцы. Вот как отмечали в голодный 1922 год московские судьи свою первую пятилетку!
В 1925 году в доме 3 по Столешникову переулку (этот дом стоял на углу Большой Дмитровки, где теперь архив, в котором хранятся документы новейшей истории) был открыт клуб ответственных работников юстиции. Работал он ежедневно, кроме среды, с шести часов вечера до двенадцати часов ночи. В его программе — дискуссии, лекции, концерты. Ежедневно крутили кино.
Тем для дискуссий хватало. Ну зачем, к примеру, в Уголовном кодексе нужна статья о наказании за оскорбление, если есть статья, предусматривающая ответственность за хулиганство, не пора ли сузить понятие квалифицированной кражи, предоставить суду право самому решать вопрос об окончательном сроке лишения свободы при сложении наказаний, не ограничивать его рамками, оговоренными кодексом, не лучше ли прекращать дела на граждан, осужденных на большие сроки, если в результате нового осуждения наказание по первому делу все равно будет поглощено новым наказанием и т. д.? Кстати, когда судьям Мосгубсуда в 1925 году было предложено высказать свои пожелания об изменениях судопроизводства, они предложили следующее: сократить до минимума количество следственных инстанций, сократить число допросов одного и того же лица в ходе следствия, исключить, по возможности, передачу дела от одного следователя другому, предоставить прокурору право прекращать дела в случае необнаружения виновного, упростить ход судебного следствия, ввести регламент, позволяющий судье ограничивать время выступления защитников и т. д.
Вообще желание провести реформы за счет адвокатуры было довольно распространенным.
9 апреля 1928 года в Театре Революции на улице Герцена (Большая Никитская) (теперь там Театр им. Вл. Маяковского) даже проводился диспут на тему «Нужна ли адвокатура?», а пленум Мосгубсуда в январе того же 1928 года высказался не только за категорическое недопущение защитников к делу в процессе предварительного следствия, но и за полное упразднение защиты вообще. Народные судьи, бравшие слово на пленуме, доказывали, что защитники выступают лишь с одной целью: выиграть дело во что бы то ни стало (исключения из этого правила крайне редки). Они затягивают слушание дела, заявляя всякие ненужные ходатайства. Приводились цифры, подтверждающие то, что 70–80 процентов волокиты происходит по вине защиты.
Судьи, принимавшие участие в дискуссии на эту тему на страницах «Вечерней Москвы», писали о том, что «в губсудах защита не нужна, так как там рассматриваются дела о контрреволюционерах, бандитах, крупных растратчиках и заботиться об их защите в классовом суде пролетарского государства нечего, суд сам, без особой посторонней помощи, разберется в этих делах и наградит каждого по заслугам…». Судей, участвующих в дискуссии, возмущали и заработки адвокатов. Они даже подсчитали, что в 1927 году адвокаты получили от своих клиентов 5 миллионов рублей! Могло ли это оставить судей равнодушными?!
Нельзя не признать, что основным стимулом реформ, предложенных судьями, была экономия умственных затрат и времени. Многим хотелось избавиться от адвокатов, к акот лиц, знавших закон и мешавших вынесению обвинительного приговора. Отсутствие контроля со стороны адвокатов позволило бы им решать такие дела «по совести». К тому же судьи были перегружены работой и им был о не до качества судебного разбирательства. Надо было прежде всего справиться с количеством дел. Приговоры тех лет даже по крупным делам, где много эпизодов, много подсудимых, помещались, как правило, на пяти-шести листах, а то и меньше. Совсем незначительную часть приговора занимало приведение доказательств. В качестве примера можно процитировать фрагмент приговора по делу А. В. Кузнецова, обвиненного в том, что он, занимая должность директора Московского автомобильного завода «КИМ» («Коммунистический интернационал молодежи»), нынешнего АЗЛК, 29 сентября и 2 октября 1940 года допустил опубликование в газете «Известия» заведомо ложной информации о состоянии автозавода «КИМ», рассчитанной на обман правительства и общественного мнения, о регулярном начиная с 1 октября 1940 года выпуске заводом малолитражных автомашин, в то время как в действительности по состоянию на 15 октября 1940 года завод автомашин не выпускает. Так вот «доказательства» вины занимают в приговоре три строчки: «Виновность обвиняемого Кузнецова подтверждена на предварительном следствии и на судебном следствии всеми материалами дела и показаниями свидетелей — Постоловского, Корма и др. показаниями». О том, признал ли Кузнецов себя виновным или нет, не говорится вообще. А ведь назначил суд Кузнецову по этому приговору наказание в виде четырех лет лишения свободы. Наверное, не обошлось здесь без указаний свыше.
Вышеупомянутым пожеланиям судей об упрощении судопроизводства не было дано осуществиться. Тем не менее не без учета конкретной обстановки в эти годы складывалась система взаимоотношений, требований и подходов, существовавших в прокурорско-судебных органах несколько последующих десятилетий.
Заместитель прокурора Московской губернии Сорочинский в 1925 году в одном из своих докладов говорил: «Обвинительное заключение является словом обвинительной власти, а потому оно должно, не превращаясь в объективную докладную записку, содержать главным образом материалы обвинения, надо избегать пересказа свидетельских показаний, надо делать ссылки на страницы дела. В конце обвинительного заключения надо привести показания обвиняемого со всеми изменениями». Характерным для документов той поры было наличие смелых выводов без глубокого исследования доказательств или довольно вольного их истолкования.
Можно в этом усмотреть верхоглядство, а можно и отсутствие крючкотворства. Во всяком случае, оценке доказательства придавалось тогда значение не меньшее, чем самому доказательству.
Порой такая оценка выглядела довольно спорной, если не сказать больше.
В качестве примера вольного толкования судом жизненных обстоятельств можно привести приговор, вынесенный Московским городским судом под председательством Макаровой 13 октября 1933 года в отношении слушателя военной академии Михаила Иосифовича Литвина двадцати девяти лет от роду, неженатого, члена профсоюза с 1925 года. В приговоре указано: «25 июля 1933 года на станции Ленинград в мягкий вагон № 5 поезда № 23 сели пассажиры: сотрудник ГПУ Криштофов Сергей Михайлович с женой, Криштофовой Евгенией Михайловной, на места 25, 26, а место 27 занял Литвин. Литвин лег спать, а муж и жена Криштофовы остались в коридоре вагона до двенадцати часов ночи, когда один за другим они вошли в купе, сели на место Криштофовой, поговорили, обменялись поцелуями, и Криштофова быстро заснула. Криштофов забрался на верхнюю полку и также заснул, потушив горевшую в вагоне свечу. Убедившись в том, что Криштофов спит, Литвин, до этого не спавший, слез со своего места, разделся, оставшись в одних трусах, и пришел к Криштофовой. Сначала сел, затем лег около нее, стал ее ласкать и целовать. Криштофова, будучи уверенной в том, что около нее муж, в темноте, находясь в полусонном состоянии, отвечала на ласки Литвина и взаимно отдалась ему. Только в порыве ласки, после полового сношения, гладя по голове лежащего на ней мужчину, она по особенности волос убедилась в том, что стала жертвой постороннего мужчины, Криштофова стала кричать и звать на помощь своего мужа…» Муж, мирно храпевший на верхней полке, услышав крик в темноте, не сразу сообразил, где он и что происходит, но, поняв, что кричит жена, скатился с полки, наступив на живот Литвину, который, быстренько верну вшись на свое мес то, изображал из себя спящего. Потом, в суде, Литвин признался в овладении женой работника ГПУ. Он объяснил, что побудило его к этому непреодолимое желание, которое разожгли в нем сами супруги, совершившие в его присутствии половой акт. Супруги категорически отвергли в суде эту «гнусную ложь». За них вступился суд, указав в приговоре на то, что половой акт между супругами «не только ничем не подтверждается, но и опровергается самим фактом совершения полового акта Криштофовой с Литвиным вместо мужа…». Судья, очевидно, исходила из того, что Криштофовой вполне было достаточно одного полового акта. Объяснить такое теоретизирование судьи можно тем, что сама она в то время не была замужем. Потом, выйдя замуж, она станет Макаровой-Жук и приговоры ее станут более жизненными.
В конце концов Литвин был признан «в половом отношении морально разложившимся человеком» и осужден за изнасилование.
Смелые мысли судей касались не только конкретных обстоятельств уголовных дел, но и судебной процедуры в целом. Были судьи, которые замахивались на сами основы судопроизводства, например на совещательную комнату. Е. Кельман в 1930 году выступил в журнале «Советская юстиция» со статьей на эту тему. Он ссылался на опыт Англии и Шве йцарии (немецкой), где судьи в процессе открыто высказывают свое мнение о виновности или невиновности подсудимого. Он писал о том, что советскому суду незачем прятаться от народа для принятия решения по делу, что открытость вообще основная черта советского строя. Он указывал на то, что при существовании совещательной комнаты наши «нарзасы», как тогда называли народных заседателей, недостаточно активны, что судья подавляет их волю в совещательной комнате. Открытое совещание, по мнению Кельмана, станет хорошей школой советского права как для «нарзасов», так и для трудящихся, находящихся в зале суда. Возможность принять участие в обсуждении дела будет привлекать широкие массы трудящихся, заставляя их втягиваться в ознакомление с вопросами советского права, так как им придется публично высказывать свое мнение, а чтобы не опозориться, им придется учиться. Таким образом, считал Кельман, после выступления сторон, если суд найдет нужным, высказываются присутствующие по строгому регламенту, а затем «по конкретным проектам резолюции» высказывается президиум собрания, то есть состав суда, и председательствующий ставит на голосование подготовленный проект приговора. Эта форма судопроизводства, как считал Кельман, открыла бы перед всеми гражданами, находившимися в зале судебных заседаний, мотивы, которыми судьи руководствовались при принятии решения по делу, и сделала бы шаг к отмиранию суда вообще.
«Замысловато, но интересно», — мог бы сказать В. И. Ленин. Но по этому пути советская судебная система не пошла. Совещательную комнату не отменили. Правда, когда в совещательных комнатах, а практически в кабинетах судей, были установлены телефоны, судьи смогли сделать свои совещания не столь уж тайными. Во всяком случае, им была предоставлена возможность в случае необходимости позвонить и посоветоваться с кем надо по возникшему у них вопросу.
Воспоминания современников свидетельствуют о том, что суд иногда обходился без совещательной комнаты, не дожидаясь изменений в законодательстве.
Сергей Михайлович Голицын в своих «Записках уцелевшего», опубликованных в третьем номере журнала «Дружба народов» за 1990 год, рассказывает о рассмотрении в народном суде дела о выселении в 1929 году всей их семьи, как буржуазной, из Москвы. Дело слушалось во Фрунзенском народном суде. «На совещание суд не удалялся, — вспоминал С. Голицын. — Судья ухватил дело, перевернул его и показал пачку с конца, а последней была справка о заработке, показал он сперва правому заседателю, потом левому. А те, всё заседание сидевшие молча, только головами кивнули (их за это прозвали «кивалами». —Г. А).
Судья начал писать, через пять минут закончил, дал подписать правому заседателю, дал левому, а тот, это видели все, замотал головой и подписать отказался. Судья встал и предложил встать всем присутствующим. Он начал читать, прочел те, всячески порочащие нашу семью доводы, какие уже не раз повторял. Суд постановил выселить семью бывших князей Голицыных из Москвы, как лишенных избирательных прав, решение может быть обжаловано в городской суд в двухнедельный срок.
Впоследствии отец, будучи юристом по образованию, всё возмущался — это неслыханно, что суд не удалился на совещание».
Судьи с каждым годом все больше становились чиновниками, исполняющими волю партийно-советского аппарата, и атрибуты правосудия, такие как словопрения в процессе, тайна совещательной комнаты и пр., занимали в его работе все меньшее место.
С каждым годом над судом и следствием всё больше довлело партийное руководство. Партийные органы решали главный вопрос — кадровый. Без утверждения райкома не вступал в должность ни один судья. Такую привычную для всех фразу: «Суд независим и подчиняется только закону» произносить стали на новый лад: «Суд независим и подчиняется только райкому». В таком же положении были и следователи, и прокуроры.
Вмешивались партийные руководители и в существо работы судей и прокуроров.
В 1924 году, в своей квартире 69 дома 3 по улице Грановского, покончила с собой старая коммунистка, следователь ВЧК, Евгения Богдановна Бош. Когда-то она была подпольщицей в Киеве, потом бежала от преследований царской охранки в Японию, затем в Америку и Швецию, работала в эмиграции с Лениным. Перед Февральской революцией вернулась в Россию. Участвовала в перевороте, работала в «Помголе» (была такая организация, занимающаяся помощью голодающим), затем — следователем ЧК вместе с Конкордией Громовой, Яковлевой, Еленой Стасовой, Ревеккой Мейзель, Пластининой, Петерсом, Лацисом, Кедровым, Атарбековым, Саенко, Шварцем, Шульманом, Ограновым, Вахминым, Миндлиным, Гольдиным и другими, ну а потом, уйдя на покой, поселилась в правительственном доме. Некролог о ней в «Правде» написал Бухарин. Так вот, когда, узнав о случившемся, в квартиру Бош пришел помощник начальника 8-го отделения милиции Пупелис, его встретил неизвестный (это был один из членов ВЦИК) и попросил в комнату, где находился труп, не входить и дознание вообще не проводить. Он заявил, что всё уже выяснено по партийной линии и на месте происшествия был товарищ Сталин. Пупелису после этого ничего не оставалось, кроме как ретироваться. Самоубийство старой большевички объяснили невозможностью для нее смириться с болезнью (ослабевшим сердцем), мешавшей ей участвовать в построении коммунизма. Что произошло на самом деле и какова была истинная причина самоубийства — неизвестно. Следствие было лишено возможности это установить.
Необходимость иметь в лице судей, следователей и прокуроров надежных, преданных партии и государству людей требовала тщательного их отбора и постоянного контроля. Назначение и перемещение судей и прокуроров на другие должности, в частности, необходимо было согласовывать с партийными органами. В отчете московского губернского прокурора уже за 1923 год указывалось на три столкновения по этому поводу прокуратуры с партийными органами. Первый произошел из-за перевода прокурора Цейтлина из Серпуховского в другой район. Партийные органы настаивали на том, чтобы Цейтлин остался. Второй — из-за клинского прокурора Заволжского, которого парторганы требовали убрать за то, что он лично поручился за одного контрреволюционера и освободил его из-под стражи. И наконец, третий конфликт произошел из-за помощника прокурора Коломенского района Ершова, проявившего инициативу в наказании по партийной линии некоторых коммунистов в связи с пьянством и «другими поступками, не совместимыми с достоинством члена партии».
Осложняли жизнь прокурорам и судьям не только партийные, но и советские органы. Мосгубисполком в одной из своих резолюций того времени отмечал, что «со стороны многих Уисполкомов (Уездных исполкомов) чувствовалась скрытая тенденция рассматривать прокуроров подчиненными лицами… Судьи и прокуроры назначались и смещались исполкомами, которые делали предписания прокурорам. В одном уезде имел место случай, когда Уисполком в своем постановлении выразил недоверие всему составу суда. Это постановление было изменено после того, как суд пригрозил уйти в отставку». В самой Москве так далеко, может быть, и не заходило, но свои сложности были и здесь.
Чтобы лучше почувствовать дух того времени, обратимся к приговорам, вынесенным Московским городским судом. В архиве сохранились приговоры начиная с 1933 года.
В приговоре по делу Краснова и Ефремова судья Староверов дал такую политическую оценку случившемуся, указав на то, что семь бочек технического сала на фабрике «Свобода» они похитили в период развернутого социалистического строительства, в условиях ожесточенной классовой борьбы, когда классовый враг, чувствуя свою гибель в открытых боях, стал действовать скрытно, как сказал вождь партии товарищ Сталин — «тихой сапой» («сапа» — это траншея, которую рыли осаждающие крепость, подойдя к ней на расстояние меньше ружейного выстрела. — Г. А.). И это были не только слова. Злоумышленников суд приговорил по известному указу от 7 августа 1932 года (на нем мы остановимся ниже) к расстрелу. Хорошо еще, что Верховный суд их пожалел и заменил расстрел десятью годами лишения свободы.
А вот что писал член суда Беляев в приговоре по делу Разина-Раздина-Радзина Дмитрия Алексеевича-Андрияновича (судьи тогда не мучились точным установлением фамилии, имени и отчества, а просто перечисляли фамилии, упоминавшиеся в документах) и Степана Егоровича Морева, которых он приговорил к расстрелу за разбойное нападение на кассира: «Разин — указано в приговоре — происходит из семьи торговца, имевшего свою мельницу, а Морев — из семьи кулака, и они являются настолько социально опасными элементами (следует заметить, что семьи их были раскулачены, а имущество конфисковано. — Г. А), что не поддаются никакому исправлению. Как классово чуждые элементы, всеми способами они пытались вредить социалистической стране. Морев скрыл свое социальное происхождение. Будучи вооруженным, он, соответственно его идеологии, грабительским способом пошел на самое жестокое преступление (он ударил по голове кассира, причинив легкое телесное повреждение, и отнял деньги. — Г. А) — грабеж в вооруженном виде». Разину и Мореву назначенный горсудом расстрел был также заменен лишением свободы.
В приговоре, вынесенном в 1934 году по делу Алексея Сергеевича Николаева, осужденного за грабеж, читаем: «Николаев, скрыв свое классовое лицо (он был сыном трактирщика), пробирается в ряды коммунистической партии для того, чтобы иметь возможность при помощи партийного билета пролезть в учебное заведение, а затем в советский хозяйственный аппарат, где путем хищения социалистической собственности наносить вред советскому государству… Не имея права, как классовый враг, находиться в стенах советских учебных заведений, Николаеву, благодаря отсутствию бдительности отборочных комиссий и при помощи партбилета, удается в 1927 году окончить рабфак им. Плеханова». Не жалели резких слов судьи и в отношении лиц, совершивших хищения с использованием своего служебного положения. В приговоре, вынесенном в 1933 году по делу Яна Леопольдовича Басевича, управляющего московской конторой «Союзрыбсбыта», сказано: «…с первых же дней занялся грязными делами (Басевич отпускал товар по запискам «нужным людям» и знакомым по себестоимости), его надо характеризовать как рвача, разложившегося элемента, человека, который урывал везде, где только возможно. Если свой авторитет в этом случае не помогал, то Басевич, шантажируя именем руководящих работников, добивался своей цели, у Басевича аппетит на государственные деньги большой».
Нельзя сказать, чтобы судьи были лишены сострадания. Бедность, нищета подсудимых порой трогали их сердца. В апреле 1933 года в Московском городском суде под председательством Хотинского слушалось дело по обвинению Александра Роше и Владимира Козырева, ограбивших квартиру своего товарища. В этой квартире была «такая ценность, как патефон». Преступники связали домработницу, вынесли похищенное на улицу, где и были задержаны милиционерами. Обоим было по девятнадцать лет. Роше жил с отцом, Козырев — с отчимом. Матери их умерли. Дома их не кормили, приходилось даже копаться в объедках. Найти работу не могли.
Назначая подсудимым меру наказания в виде непродолжительного заключения, суд в приговоре написал следующее: «Преступление это, безусловно, является тягчайшим преступлением. Выход из временного затруднительного положения путем совершения преступления является двойным преступлением, нельзя и недопустимо в советской стране пойти по этому пути, нужно было пойти на любую работу, хоть временную, а работать пойти может каждый, кто в этом нуждается. Нельзя в девятнадцать лет отделаться тем, что этот грабеж был мальчишеским, тем более когда обвиняемые — выходцы из трудовой советской семьи, хотя у отца Роше и отчима Козырева не хватает советского духа в воспитании детей. Но все же суд не может считать обвиняемых такими социально опасными элементами, которым требовалась бы длительная изоляция от общества».
Жизнь не стояла на месте. О кулаках стали забывать. Жить стало лучше, жить стало веселее. Заговорили о радостях бытия, о достижениях социализма. Тогда, в октябре 1936 года, член Московского городского суда Виноградов в приговоре по делу о хищениях и взятках на холодильнике № 2 записал: «Успешное строительство социалистического хозяйства, колоссальный рост культурного и материального благосостояния трудящихся масс Советского Союза вызвали необычайную потребность трудящихся масс в разнообразных продуктах питания. Народный комиссариат пищевой промышленности в целях удовлетворения растущих потребностей трудящихся масс в получении разнообразных продуктов питания и в целях расширения ассортимента продуктов пищевой промышленности организовал в 1935 году на холодильнике № 2 массовое механизированное производство фасованного мороженого и так называемого мороженого «эскимо», поставив перед рабочими холодильника сложную, почетную и ответственную задачу». Казалось бы, выпуск мороженого должен был стать для всех работников холодильника № 2 делом высокой гордости и чести… Одним словом, директор холодильника Окулыиин, его заместитель Бродский, начальник торгового отдела Кисельман и другие участники компании не оправдали высокого доверия. Тащили, что могли, «создали абсолютно открытую обстановку семейственное! и и круговой поруки». Причиненный ими ущерб составил около 2 миллионов рублей. К расстрелу никто из них приговорен не был. Отделались воры и взяточники лишением свободы на не столь уж длительные сроки, а иные вообще остались на свободе.
Знакомясь с приговорами тех лет, невольно обращаешь внимание на то, что подобные компании жуликов часто уходили от строгого наказания. Имели ли место в данном случае связи или личные симпатии членов вышестоящих судебных инстанций к осужденным по национальным или каким-нибудь другим причинам, утверждать не берусь, но нередко преступники, подобные Бродскому или Кисельману, отделывались незначительным сроком лишения свободы, а то и просто легким испугом.
Постановление ЦИК и СНК СССР от 7 августа 1932 года «Об охране имущества государственных предприятий, колхозов и кооперации и укреплении общественной (социалистической) собственности» на эту часть преступников практически не распространялось. В этом законе указывалось на применение смертной казни за хищение на водном и железнодорожном транспорте, за хищение колхозного и кооперативного имущества, за понуждение колхозников к выходу из колхозов, указывалось также на неприменение к осужденным по этому закону амнистии.
Спустя четыре года в статье 131 Конституции СССР будет записано: «Лица, покушавшиеся на общественную социалистическую собственность, являются врагами народа». Государство устало от бесконечного воровства общенародной собственности и решило показать зубы.
Воровство существовало всегда, но в середине двадцатых годов произошел особый рост растрат и хищений. Большая их часть совершалась в государственных организациях (56,2 процента). При этом причины, заставившие виновных растратить казенные деньги, были далеки от нужды и крайне тяжелого стечения обстоятельств. Даже напротив. 17 процентов осужденных побудило залезть в карман государства пьянство, 10 процентов — проигрыш в карты, 3 процента — проигрыш на бегах. Нужда же толкнула на преступление менее 4 процентов виновных. Было замечено, что некоторые из осужденных, чтобы получить более мягкое наказание, демонстрировали свою бедность «напоказ». Причина морального разложения крылась, по мнению тех, кто изучал этот вопрос, в захвате среднего и низового аппарата представителями мелкой буржуазии, то есть нэпманами. Обращало на себя внимание и то, что 22 процента растратчиков составляли коммунисты. Масло в огонь подлило выступление авторитета в мире коммунистической идеологии, Емельяна Ярославского. Его речь любили цитировать адвокаты, защищавшие партийных растратчиков. А сказал Емельян Ярославский следующее: «Не понимаю, чем суд занимается! Жестоко карает коммунистов-растратчиков. Ну что такое, если коммунист и растратил три тысячи рублей? Ведь если принять во внимание, что он был на красных фронтах, жертвовал своей жизнью, то ведь это ерунда!»
Эта мысль Ярославского противоречила высказыванию В. И. Ленина о том, что коммунистов надо карать в три раза строже, чем беспартийных. Теперь эта ленинская фраза не вписывалась в жизнь. Коммунисты тоже хотели пожить и не желали отвечать в три раза строже своих классовых врагов.
В отсутствие собственности на средства производства воровство государственного и общественного имущества становилось главным источником обогащения.
В 1929 году Корней Иванович Чуковский присутствовал на судебном заседании по делу Батурлова и других, рассматривавшемуся в Московском городском суде. Подсудимые обвинялись в хищении. Для себя Чуковский сделал два открытия. Первое касалось ««природы» подсудимых»… «Не чувствуется никакой разницы между их (обвиняемых. — Г. А.) психологией и психологией всех окружающих, — пишет в своем дневнике Чуковский. — Страна, где все еще верят бумажкам, а не людям, где под прикрытием высоких лозунгов нередко таится весьма невысокая «мелкобуржуазная» практика, вся полна такими, как они. Они плоть от плоти нашего быта. Поэтому во всем зале — между ними и публикой — самая интимная связь. Ту же связь ощутил, к сожалению, и я. И мне стало их очень жалко». Второе, что поразило автора дневника, это нелепость и ничтожество цели, за достижение которой люди (подсудимые) шли на преступление. Чуковский пишет: «…Оказывается, люди так страшно любят вино, женщин и вообще развлечения, что вот из-за этого скучного вздора идут на самые жестокие судебные пытки. Ничего другого, кроме женщин, вина, ресторанов и прочей тоски, эти бедные растратчики не добыли. Но ведь женщин можно достать и бесплатно — особенно таким молодым и смазливым, — а вино? — да неужели пойти в Эрмитаж — это не большее счастье?…Русский растратчик знает, что чуть у него казенные деньги, значит, нужно сию же минуту мчаться в поганый кабак, наливаться до рвоты вином, целовать накрашенных полуграмотных дур и, насладившись таким убогим и бездарным «счастьем», попадаться в лапы скучнейших следователей, судей, прокуроров. О, какая скука, какая безвыходность!»
Нормальному человеку понятны мысли Чуковского, но куда деться человеку от азарта, когда хочется сразу и много. И вино — не бутылку с получки, а так, чтобы залиться, и женщин — не соседку или секретаршу, да еще с капризами, претензиями и тайно, а такую, с которой можно не стесняться, чтобы служила тебе как цирковая моська, а чуть что — пошла вон! Мещанин наслаждается не вином и женщиной, а властью над ними, доступностью для себя всего, чего лишен ближний. Ради этого он готов побыть и в роли пакостника, представшего перед судом.
Посещал суд и Илья Эренбург. Его зарисовки происходящего нам тоже интересны. В романе «Рвач» читаем: «Так или иначе, стоит просмотреть любую повестку губсуда, чтобы увидеть весьма однородный перечень статей Уложения: присвоение, хищение, взяточничество, подлог. Разнообразие сказывается исключительно в материале. Тайны производства, а подчас гениальные фокусы урывания раскрываются в тихих невыразительных залах. Психология отсутствует, как и в современной литературе. Кажется, что это не суд, а техническое заседание, ревизия бухгалтерии, курс нормального торговлеведения».
Способов хищений и их укрывательства было действительно много. Вот, например, такой: мошенники договаривались с представителями снабженческих организаций об отпуске товара с оплатой через банк. Через два-три дня они приносили фиктивные банковские документы — поручения о перечислении денег на текущий счет продавца от вымышленной организации и получали товар по фиктивной доверенности.
Для ликвидации такого опасного преступления, как взяточничество, еще в 1922 году заместитель наркома юстиции и старший помощник прокурора республики Н. Крыленко дал специальное официальное разъяснение, в котором говорилось следующее: «…при каждом Совнарсуде установить специальную камеру, где сосредоточить наиболее крупные дела о взяточничестве, черпая заседателей для этой камеры из ударного списка (в него входили наиболее решительные коммунисты)… установить рассмотрение дел о взятках в порядке сокращенного судопроизводства, без допущения сторон и с вызовом наименьшего количества свидетелей при определении меры наказания применять максимум наказания… В случае если не окажется улик для признания виновным, тем не менее, однако, будет установлена их (подсудимых) социальная опасность по роду занятий и связи с преступной средой — предлагается широко использовать предоставленное ст. 49 УК РСФСР право в виде меры социальной защиты определять запрещение проживания им в определенных местах Республики и на срок до трех лет». Но строгости не помогали, хищения и взятки продолжали существовать. Жизнь вносила изменения в планы борьбы с преступностью, когда на скамье подсудимых оказывались те, кто имел влияние и связи.
Громким делом в середине двадцатых годов стало дело «Промбанка» (он находился на Биржевой площади), который возглавлял Александр Михайлович Краснощеков. Он родился в Киеве в 1880 году, в семье приказчика. В молодости принимал участие в революционной борьбе под руководством Моисея Урицкого, будущего руководителя Петроградской ЧК. Его арестовывали и ссылали. В 1902 году он эмигрировал сначала в Германию, потом в США. Здесь он окончил университет, стал юристом и экономистом. В июне 1917 года вернулся в Россию, примкнул к большевикам. В Иркутске белые посадили его в тюрьму, из которой он был освобожден восставшими рабочими. В 1921 году он стал председателем Временного правительства ДВР — Дальневосточной республики. Но вскоре с этой должности был смещен за стремление к личной диктатуре, сотрудничество с представителями других партий (меньшевиками, эсерами), поощрение свободы печати и слова в ДВР, а главное, за «чрезмерный упор в публичных выступлениях на независимость ДВР от РСФСР». В Москве Краснощеков стал членом ВСНХ (Всероссийского совета народного хозяйства), заместителем наркома финансов. Поняв, что наступает век авиации, он организовал в столице акционерное общество по созданию самолетов «Добролет», пообещав новенький самолет каждой организации, которая приобретет акции общества на 25 тысяч рублей. В 1923 году Александр Краснощеков организовал в Москве «Промбанк» и сам стал его председателем. Собралась тогда вокруг него довольно теплая компания, состоящая из его брата Якова, как и он, приехавшего из Америки, а также Виленского, Берковича, Моргулиса, Соловейчика и прочих ребят, отчаянных и ушлых. Палец им в рот не клади — откусят. Всех их объединяли круговая порука и верность своему руководителю. Неслучайно про бухгалтера Моргулиса Краснощеков говорил: «Мне нужна собака, которая будет кусаться по моей указке». И Моргулис кусал. Естественно, чужих, а не своих. Своего племянника, шурина, брата, сына и невестку он пристроил на работу в «Промбанк». Конечно, не он один «радел родному человечку», пристраивали на теплые местечки своих близких и другие сотрудники банка.
Незаменимым человеком в «Промбанке» был Илья Соломонович Соловейчик. Он мог достать все и в любое время дня и ночи. Мог, например, сообразить цыганский хор, дорогое вино, шикарную закуску, одним словом, все, что было необходимо, ведь жили «пролетарии умственного труда» на широкую ногу, хотя и расплачивались с парикмахером за счет банка. Только на вино, например, Леонид Семенович Виленский и Исаак Леонтьевич Беркович потратили 550 рублей золотом, Яков Краснощеков за счет банка приобрел домашнюю обстановку, корову и трех лошадей (ну какой банковский служащий не любит быстрой езды?!), жена Александра Краснощекова, Гертруда Бриксон, ездила за границу за счет банка, получив тысячу долларов «на представительство». Ну и мужчины, надо сказать, не скучали. Погулять ездили в Петроград в отдельном специальном вагоне. Брали с собой корзины с винами, фруктами, снедью из «бывшего времени». Останавливались в «Астории», «Европейской», приглашали цыган. Однажды, захмелев, брат Яков стал бросать цыганам золотые монеты. Немало перепало банковского капитала и любовницам наших героев. Кстати, одной из них была Лиля Юрьевна Брик. Предметом ее страсти стал Александр Михайлович Краснощеков. Когда его арестовали, она вместе с Осипом Бриком и Маяковским даже переехала в Сокольники, чтобы быть поближе к тюрьме «Матросская Тишина», где находился возлюбленный.
Драматург Борис Ромашов написал пьесу «Воздушный пирог», сюжет которой очень напоминал промбан-ковскую эпопею Краснощекова, и в 1925 году передал ее для постановки в Театр Революции. Среди действующих лиц в пьесе были братья Коромысловы: Илья и Федор Евсеевичи, жена Федора, Софья Мироновна, и его любовница Рита Керн (ее играла Бабанова). У Риты приятный голос, что-то среднее между меццо-сопрано и контральто, она скучает по театру, а когда парикмахер причесывает ее, говорит: «Я же вам сказала, голубчик, гладенько на пробор, а по бокам букли». (Не правда ли, напоминает Л. Брик на фотографии Родченко?) Она неоднократно звонит на работу Федора Коромыслова и спрашивает, почему до сих пор за ней не прислали новую автомашину. Когда звезда Коромыслова закатилась, Рита Керн произносит такой монолог: «Кто мы — дрянь, накипь, пена. Так зачем же эта деловая белиберда везде и всюду? Жить! Резать! Хватать! Все равно. Даешь — берешь! В этом цель! В этом наше назначение!» Персонаж по фамилии Рак спрашивает ее: «Погодите, Рита, а искусство?» — «Рынок, валюта». — «А религия?» — «К черту религию». — «А любовь, наконец?» — «Любите. Только не так, как вы совершаете банковские операции. Любовь всегда порядочное дело, в ней не может быть жульничества. Любовь без обмана». — «Не все люди одинаковы. Одни собирают, другие растрачивают». — «Я растрачиваю, точно я всегда мечтала стать профессиональной проституткой, я бросаю Коромыслова».
Пьеса заканчивалась появлением агента ГПУ. Правда, немой сцены, как в гоголевском «Ревизоре», не было. Фигуру в кожанке все давно ждали.
Судил компанию Краснощекова в 1924 году сам А. А. Сольц — «совесть партии» и председатель коллегии по уголовным делам Верховного суда СССР. Суд назначил Краснощекову шесть лет одиночного заключения. Но отсидеть положенное не пришлось, вскоре его перевели в тюремную больницу, подлечили и отпустили. В 1926 году он уже начальник Главного управления новых лубяных культур Наркомзема СССР. Александр Михайлович, находясь на свободе, написал книгу «Современный американский банк», которая вышла в 1926 году, но и это его не спасло. В 1937 году он был расстрелян. Ему припомнили и Америку, и хорошие отношения с Троцким.
Конечно, таких дел, как дело «Промбанка», было немного. Но и в средних, и небольших делах, как в капле воды, отражались жизнь страны, ее экономика.
В октябре 1935 года в Московском городском суде рассматривалось дело по обвинению Исаака Моисеевича Родчина, Степана Григорьевича Розанова и еще тринадцати человек. Председательствовал на процессе Хотинский. Подсудимые — работники комиссионного магазина № 23 Октябрьского района и спекулянты. Суть дела состояла в том, что работники торговли оформляли через магазин покупку и продажу станков, стали и прочих предметов, не имеющих никакого отношения к товарам народного потребления. Делалось это для того, чтобы увеличить сумму товарооборота, от которой зависела и величина получаемого продавцами оклада. Кроме того, продавцы, как указывалось в приговоре, «потеряв бдительность, допустили такое положение, что ряд спекулянтов скупали на стороне отдельные предметы, как, например, обувь и т. п., сдавали их в магазины, наживая крупные суммы. То же самое делали и отдельные кустари, сдавая свою продукцию через магазин под чужой фамилией, скрывая свои доходы, а отсюда обман налоговых органов. Кроме того, отдельные работники магазинов, войдя в преступное соглашение со спекулянтами, получали от последних взятки, помогая им скрывать свои доходы, одновременно быстрее реализовывали приносимые ими (спекулянтами) вещи, тем самым умышленно задерживая реализацию той или иной вещи, принесенной трудящимся».
Одним словом, частная инициатива ломилась в закрытую дверь социалистической экономики.
В начале тридцатых годов суды от упрощенного судопроизводства, ссылок и сокращенных сроков рассмотрения уголовных дел перешли, как уже говорилось, к расстрелам. Государство решило привести преступный мир в трепет. И, надо сказать, применение этой жестокой меры способствовало искоренению бандитизма.
В начале тридцатых годов расстрел называли «высшей мерой социальной защиты» (термин, свойственный социологической школе уголовного права), а затем «высшей мерой уголовного наказания». Таким образом, смертная казнь в просторечии стала назы ваться «вышкой».
Но были и такие приговоры, которые поражают своей жестокостью не меньше, чем иные преступления. Утешением для судей, получивших установку на применение столь бесчеловечных наказаний, могло бы служить изречение Гитлера: «Жестокость в настоящем есть залог мягкости в будущем». Но Гитлера судьи не читали и оправдывали, наверное, свои действия тем, что совершали их во имя счастливого будущего.
Так, например, грузчик артели «Пятилетка» двадцативосьмилетний Новоместнов, ранее не судимый, за хищение девятнадцати мешков сахара с Краснопресненского сахарного завода был приговорен к смертной казни (к нему вот постановление от 7 августа 1932 года было применено), и Верховный суд РСФСР оставил приговор без изменения.
Чаще, правда, Верховный суд, как было замечено выше, расстрел заменял десятью годами лишения свободы. Так случилось с Филистовичем, заместителем начальника секретной части оружейно-арсенального отдела Наркомтяжпрома, присвоившим девять иностранных секундомеров стоимостью по тысяче рублей золотом каждый, с Ожигановым и Салтыковым, совершившими кражу «через посредство пролезания, — как писал суд, — под подворотню со склада Госфиниздата в доме № 19 по Пятницкой улице 242 метров дерматина, стоимостью по твердой цене 438 рублей 02 копейки», со Свириным, похитившим мешок вермишели из магазина на Дубининской улице.
Также смертная казнь была заменена десятью годами лишения свободы С. А. Иванову, укравшему в ночь на 14 февраля 1933 года сливочное масло, папиросы «Люкс», «Дели», «Бокс» на 4538 рублей, и Г. К Филину, укравшему мануфактуру (мадаполам, плетенку), пять юбок, «кепочный товар» и двадцать три пары галош на 600 рублей.
Свою непримиримость суды демонстрировали не только по отношению к расхитителям социалистической собственности, но и к нарушителям морали.
Когда 14 сентября 1935 года между станциями Перловская и Тайнинская бросилась под поезд Гаврилова, то за доведение ее до самоубийства был осужден Гаврилов, врач Октябрьского райздравотдела, который, живя с Гавриловой, сделавшей от него два аборта, постоянно оскорблял и унижал ее, отказался на ней жениться.
Встречались прохвосты, которые и женитьбу использовали как способ легального овладения недоступной женщиной. В 1936 году за изнасилование был осужден Панаритов, который, зарегистрировав брак с Фроловой, прожил с ней три дня и развелся. Суд посчитал такое поведение половым мошенничеством и осудил Панаритова на три года лишения свободы за изнасилование. В приговоре суд сослался на характеристику Панаритова из домоуправления, в которой было сказано: «В интимной жизни характеризуется отрицательно».
Досталось от суда и Сергею Денисовичу Карташкину, инженеру-конструктору завода № 158. Председательствовал на процессе член Мосгорсуда Глушков. Приговором от 13 апреля 1940 года Карташкин был приговорен к двум годам лишения свободы. А произошло следующее: Карташкин, которому было тогда тридцать лет, в июне 1937 года предложил восемнадцатилетней Наташе Остряковой из города Чкалова (ныне Оренбург) стать его женой. Наташа согласилась, собрала свои пожитки и приехала в Москву. Поселилась она в комнате у Карташкина. Вскоре Наташа забеременела, а Карташкин с регистрацией брака не спешил: то работы много, то паспорт в сейфе забыл. А тут еще подвернулась Карташкину смазливая Катя Никишина из планового отдела. Стал Карташкин с Катей добрым, а с Наташей злым и раздражительным. Как-то в ссоре заявил ей, что не любит ее и женится на другой. Наташа не могла пережить такого удара и выпила уксусную эссенцию. Врачам удалось ее спасти. Вскоре и роды подоспели. Отвезли Наташу в роддом, а Карташкин тем временем женился на Кате и прописал ее в своей комнате. Наташе идти было некуда, и добрые люди оставили ее в роддоме. Так и прожила она в нем полтора месяца. Потом в это дело вмешалась общественность. Дошло дело и до Прокуратуры СССР. Та дала указание вселить Наташу с ребенком (девочкой) на жилплощадь Карташкина. Карташкин отвел ей угол размером в 3 квадратных метра, мебели не дал. Краснопресненский же народный суд постановил выделить Остряковой половину комнаты Карташкина, а Мосгорсуд осудил Карташкина на два года, однако Верховный суд пожалел его и снизил наказание до года исправительных работ. Вернулся Карташкин из тюрьмы домой, и зажили они вчетвером в одной комнате. Катя Никишина родила мальчика, а вскоре началась война. Карташкина мобилизовали и отправили на фронт На войне он погиб, а две вдовы еще долго жили со своими детьми в одной комнате.
Довело до тюрьмы аморальное поведение и кузнеца Алексея Васильевича Малолеткина. Было это в 1935 году. Кузнец жил в общежитии. Шел ему тогда двадцать пятый год, женат он не был и «в свободное время, — как отмечал суд в приговоре, — вместо повышения своего культурного уровня, ухаживал за девушками, стремился завести знакомства с девушками, пользующимися в общежитии репутацией «мировых», то есть девушками недостаточно строгого поведения в быту и личной жизни». Хоть и был Малолеткин стахановцем, но, по мнению суда, «в культурном отношении, благодаря слабой постановке культурно-массовой работы в общежитии, являлся рабочим отсталым и неразвитым». «Мировые» девчонки так не считали. Петрова, например, отдалась ему на третий день знакомства в кустах у парадного подъезда общежития, Митина тоже отдавалась Малолеткину в вышеописанных кустах, а кроме того, в кубовой, в коридоре и вообще везде, где только можно. Были и другие, не менее «мировые» девчонки. Жизнь, одним словом, была прекрасна. Но девушкам надо было и о будущем подумать. Кузнец не только был хорош, как мужчина, он еще и зарабатывал неплохо и не пил. «А не женить ли его на себе?» — подумали «мировые» девчонки и поставили (каждая в отдельности, конечно) перед кузнецом этот вопрос. Теперь, перед тем как отдаться, каждая девушка стала спрашивать Алексея, женится ли он на ней, на что кузнец кивал. Этот жест, по мнению девушек, не оставлял сомнений в серьезности его намерений. Ничего им тогда не хотелось так, как этого кивка, а тот считал просто невежливым в такой момент говорить девушкам не то, что они от него ждали. И Алексей, и девушки в эти моменты были рады обманываться. Но время шло, страсти остывали, у Алексея появлялись новые возлюбленные, а семейная жизнь все не начиналась. Наконец настал момент, когда кузнец стал бегать от некоторых «мировых». Тогда те пошли к прокурору. Прокурор завел дело. Обвинил Малолеткина в том, что он «использовал в половом отношении путем обмана, обещая жениться, работниц инструментального завода Петрову, Орлову и работницу фабрики № 1 Текстильно-галантерейного треста Митину». Кузнец с горя запил.
В Московском городском суде дело рассматривалось под председательством Александрова. Малолеткину был вынесен оправдательный приговор. В нем указывалось на то, что «если Малолеткин даже и обещал жениться, то делал это в момент взаимного экстаза, и нельзя было придавать его словам серьезного значения». Кроме того, суд указал в приговоре на то, что девушки прекрасно знали о том, что Малолеткин проживал в общежитии, отдельной комнаты не имел, а следовательно, всерьез при таком положении жениться не мог.
Государственный обвинитель Колотушкин с приговором не согласился. По протесту прокурора приговор был отменен и при повторном рассмотрении Малолеткин получил полтора года. «Мировые» девчонки остались незамужними и лишенными тех простых радостей, которые доставлял им кузнец. Зато честь прокурорского мундира была спасена.
Вообще, чем дальше отдалялись годы Гражданской войны, чем крепче становились государство и его карательные органы, тем труднее было судьям принимать независимые и смелые решения. Это касалось, конечно, не только суда. В статье Мальцева «Советское правосудие», опубликованной 20 марта 1924 года в парижских «Последних новостях», сообщалось о том, что вновь созданная в России прокуратура поначалу рьяно взялась за работу, но больших дел у нее не получилось. Попытка провести «чистку» среди привилегированных совслужащих не увенчалась успехом. Высокие начальники своих жуликов в обиду не давали. Пришлось переключиться на самогонщиков. Забили ими тюрьмы так, что пришлось объявлять амнистию. Мальцев также указывает на то, что прокуратура поначалу пыталась конкурировать с ГПУ. Прокуратура прекратит на кого-нибудь дело, а ГПУ возьмет да и его посадит. Прокуратура решит привлечь к ответственности, а ГПУ сошлет предполагаемую жертву куда-нибудь подальше и т. д.
В конце тридцатых годов была создана прокуратура при НКВД. Что она могла сделать? Только создавать видимость дела да надувать щеки. Хотя, ради справедливости, надо сказать, и эта прокуратура иногда поднимала свой голос в защиту законности. Как-то она подготовила и разослала «на места», то есть в подчиненные прокуратуры областей, краев и автономных республик, письмо (подписал его заместитель прокурора при НКВД СССР Катанян), в котором указывалось на то, что следствие очень расширительно толкует статьи Уголовного кодекса, предусматривающие ответственность за государственные преступления, в результате чего вместо халатности обвиняют виновных во вредительстве, что влечет за собой неоправданно высокие меры наказания. Было это в 1940 году. Тогда в нашей стране снова заговорили о законности.
При ознакомлении с судебно-прокурорской практикой тех лет очень важно учитывать не только год, но и месяц, и даже день принятия решений, поскольку на их вынесение, безусловно, влияли «последние указания», данные партийным руководством страны и города. После ликвидации «ежовщины», например, свидетели превращались в обвиняемых и, наоборот, обвиняемые становились свидетелями.
Рита Леоновна (фамилии ее я, к сожалению, не помню) работала в Мосгорсуде еще до войны. Она была тогда секретарем судебного заседания. Так вот на нее произвело сильное впечатление, когда во время суда над одной особой, оговорившей в «ежовщину невиновного человека», конвой оставил ранее осужденного и теперь оправданного и встал около бывшей свидетельницы. С плеч ее, как на всю жизнь запомнила юный секретарь, упала на пол котиковая шубка. Так сначала сажали одних, а потом сажали тех, других, которые помогали сажать первых.
Может быть, не столь эффектная, но весьма впечатляющая история произошла в ноябре 1939 года с работником системы тарной промышленности инженером Стрельцовым. Он не сошелся характером с руководителями своего ведомства и, недолго думая, накатал на них заявление в Прокуратуру СССР. В заявлении он обвинил тринадцать руководителей тарной промышленности во вредительстве и потребовал над ними суда как над врагами народа. (Не по чину замахнулся, да и не вовремя: «ежовщина» стала немодной.) А когда оказалось, что приведенные им сведения не соответствуют действительности, его привлекли к ответственности за ложный донос и дали два года лишения свободы.
К чести судей Московского городского суда надо сказать, что и в самый разгар репрессий, в начале 1937 года, они проявляли принципиальность и смелость. Судья Рожнов, в частности, направил на доследование уголовное дело по обвинению в контрреволюционной агитации Матрены Сидоровны Кульковой. Он установил, что соседка по квартире, на показаниях которой строилось обвинение, находилась с Кульковой во враждебных отношениях и хотела за счет ее комнаты увеличить кухню. Из прокуратуры дело в суд не вернулось.
В марте 1937 года Московский городской суд под председательством члена суда Иванова оправдал Синева и Молоткова, обвиняемых по 58-й статье за то, что они не хотели подписываться на государственный заем (была такая форма отъема денег у советских граждан, когда им приходилось часть получки в добровольно-принудительном порядке сразу менять на облигации). Суд указал в оправдательном приговоре на то, что действия Синева и Молоткова нельзя расценивать как контрреволюционный выпад и что они являются следствием недостаточной политической грамотности обвиняемых.
В то же время судьи оставались людьми своего времени, и их мировоззрение было частью мировоззрения, царившего в стране. Их, наверное, искренне возмущало то, что вызывало негодование и у других советских людей. Ну как было не осудить братьев Иосифа и Владимира Покиных, которые выступали против спасения челюскинцев, против колхозов, радовались гибели самолета «Максим Горький», или не осудить Александра Багрова, который, когда в газетах был опубликован проект сталинской конституции, острил, говоря вместо «конституция» — «проституция»? И судили.
Конечно, судьи дел не выбирали и сами их не создавали. Они рассматривали те дела, которые поступали из следственных органов. В 1935 году, например, поступило дело на германского подданного Фрица Элендера, члена коммунистической партии Германии, технического руководителя пуговичной фабрики имени Балакирева. Элендер обвинялся в том, что утвердил образец пуговицы № 17, на которой был изображен контрреволюционный знак, и допустил эту пуговицу в массовое производство. Что за знак — неизвестно, очевидно, крест или свастика, а вернее, что-нибудь, напоминающее их. Элендер был не первым, кто пострадал на галантерейном производстве. В 1929 году Андрей Сергеевич Некрасов за изготовление запонок с изображением фашистского знака был выслан в Маробласть (была такая на территории Марийской республики) на три года.
В общем-то, непримиримое отношение советских людей к антисоветским символам можно понять. У судей были моральные основания для вынесения обвинительного приговора. Но как быть, когда подсудимый действовал из лучших коммунистических побуждений? В апреле 1935 года перед судом предстали технический директор завода «Парострой» Франц Клементьевич Снежко и мастер Сергей Николаевич Морозов. Они обвинялись в том, что отправили в Турцию вместе с котлом и запасными частями к нему брошюру «1 Мая». Положил в ящик эту брошюру по их указанию рабочий Стаканов. Судья не знал, чем мотивировать обвинительный приговор. В конце концов переписал то, что было в обвинительном заключении: «Снежко и Морозов прекрасно понимали недопустимость и противозаконность своих действий в отношении иностранного государства: посылки в Турцию брошюр о 1 Мая», и приговорил обоих к общественному порицанию.
Рассмотрение гражданских дел было тоже делом нелегким, но не менее интересным. Например, такой случай: маленькая девочка нашла на улице червонец и передала его отцу. Только она это сделала, подбегают два мужика и каждый кричит, что червонец принадлежит ему. Отец спрашивает: а какой был червонец — старый или новый? Мужики в один голос кричат: «Старый, старый!» А червонец-то совсем новый. Не отдал отец девочки мужикам червонец, а понес его в отделение милиции, хотел сдать по всей форме, а там червонец не принимают: у нас, говорят, не Госбанк, не магазин. Принес отец девочки червонец домой и запер в шкатулку до выяснения. А мужики тем временем на него в суд подали, чтобы с него этот червонец взыскать. В Рогожско-Симоновском народном суде судья всех выслушал, долго рассматривал червонец, щупал его, нюхал, а потом принял решение: «Признать червонец бесхозным и сдать его в фонд помощи беспризорным детям». То-то радости было у беспризорной детворы!
Судья, наверное, хотел, чтобы от этого червонца многим хоть немного досталось. Тогда чувства коллектива, равенства владели умами судей. Эти чувства являлись основой их «классового правосознания», которым они должны были руководствоваться.
Когда сын И. Горбунова-Посадова, друга Л. Н. Толстого, Михаил отказался в 1921 году посещать занятия по военной подготовке в университете, сославшись на то, что он, хоть и неверующий, но является последователем взглядов Л. Н. Толстого о непротивлении злу насилием, возник спор. В суде в поддержку студента выступали известный литератор Шохор-Троцкий, сын соратника Л. Н. Толстого В. Г. Черткова — Владимир, а также отец юноши, И. Горбунов-Посадов. Говорили они долго и вдохновенно, настаивая на освобождении Горбунова-Посадова-младшего от занятий по военной подготовке. Однако суд их доводам не внял и студента от занятий не освободил. В подтверждение своего решения суд сослался на то, что учение Л. Н. Толстого не может рассматриваться как религиозное убеждение, а поэтому закон об освобождении от военной службы по религиозным убеждениям к данному случаю отношения не имеет.
Аналогичная история произошла в 1923 году с Антоном Мельниковым, который жил на Плющихе. Так вот, он тоже уклонялся от занятий по военной подготовке, ссылаясь на свои религиозные убеждения. Мосгубсуд допросил Антона и «нашел его совершенно неразвитым, а его религиозные убеждения ничем не отличающимися от религиозного учения так называемой православной религии», которая, как, наверное, следовало бы добавить суду, службу в армии не отрицала. Суд Мельникову в иске отказал.
Здесь, может быть, будет к месту рассказать о случае, произошедшем с другим последователем учения Л. Н. Толстого, одним из его секретарей, В. Ф. Булгаковым. Произошел этот случай 7 марта 1922 года в Малом театре. Работник Моссовета Андреев в антракте распространял среди публики билеты лотереи, вырученные средства от которой предполагалось употребить на помощь голодающим. Подошел уполномоченный по распространению билетов и к Булгакову. Тот как раз что-то с аппетитом дожевывал и на распространителя нечаянных радостей внимания не обратил. Но тот был настойчив и от Валентина Федоровича отставать не собирался. Выбрасывать деньги на какие-то дурацкие билеты тому не хотелось, но показать себя жмотом поклоннику учения о любви к ближнему тоже было неудобно. И тогда Валентин Федорович, покрываясь от ушей до носа красными пятнами и заикаясь, выпалил в наглые глаза вымогателя из Моссовета: «Лотерея развращает как тех, кто ее устраивает, так и тех, для кого она устраивается, а потому я ее уподобляю спекулятивному предприятию и билеты приобретать отказываюсь!» (Эту яркую мысль секретарь, наверное, когда-то слышал от своего патрона, когда тот был в плохом настроении, и сейчас она пришлась как нельзя кстати.)
Андреев исчез, а вскоре в газете, кажется, в «Известиях», появилась заметка, в которой отказ В. Ф. Булгакова от покупки лотерейного билета изображался как антисоветчина. Валентин Федорович испугался и написал опровержение, в котором клялся в любви к трудящимся массам.
Вот что получается, когда умные мысли вместо хозяев начинают высказывать их секретари, а тем более бывшие.
Взгляды Л. Н. Толстого по-своему преломлялись в умах закоренелых уголовников. Один из них, например, так цитировал покойного графа: «Если тебя ударили по одной щеке — бей ножом».
Но вернемся к делам судебным. Были они разные. То жилтоварищество судилось с писателем Львом Никулиным, желая получать с него квартплату как с лица свободной профессии (а они платили больше рядовых трудящихся), писатель этому всячески сопротивлялся и суд его поддержал; то Московский драматический театр требовал, чтобы Алексей Николаевич Толстой вернул аванс, выплаченный ему за пьесу «Делец», от которой театр отказался; то суд признавал переводчиком «Тиля Уленшпигеля» Осипа Мандельштама, к которому переводчики Каряшин и Торнфельд предъявили иск, обвинив поэта в плагиате; то суд постанавливал взыскивать по одному проценту от доходов за показ фильма «Броненосец Потемкин» в пользу его создателей Шутко-Агаджановой, написавшей первый сценарий, и Эйзенштейна, создавшего сценарий режиссерский; то взыскивал алименты с балетмейстера Касьяна Голейзовского в пользу сына, родившегося в Одессе; то расторгал брак Ф. И. Шаляпина с Иолой Игнатьевной Торнаги, оставшейся в России, и т. д. и т. п. Дел, в общем, хватало.
Заявление о разводе с Торнаги Шаляпин в октябре 1927 года прислал в Краснопресненский народный суд. В нем он обязался ежемесячно выплачивать своей бывшей жене по 300 долларов. Именно это обещание больше всего и потрясло как суд, так и общественность. Суд указал в определении, что на эти деньги можно содержать не одну Торнаги, а целый детский сад. Газета «Вечерняя Москва», у которой от зависти к шаляпинским доходам начались корчи, просто обвинила великого русского певца в преступлении. Она писала: «Щедрость эта дает некоторое представление о материальном достатке Федора Ивановича и тем самым как нельзя лучше поясняет источники его недавних антисоветских проявлений (продался, мол, Шаляпин. — Г. А), вызвавших справедливое возмущение трудящихся нашей страны».
Рассматривая дела о нарушении авторских прав, суды неохотно шли на взыскание гонораров.
В 1930 году композиторы Николаевский, Минц, Алехин, Глиэр обратились в суд с иском к «Музтресту» о взыскании с него гонорара за выпущенные им граммофонные пластинки с записями сочиненной ими музыки, но Мособлсуд в иске отказал. Музыка должна принадлежать трудящимся.
Отказал суд в 1928 году и композитору Д. Покрассу, требовавшему от Малого театра уплаты гонорара за музыкальное оформление к спектаклю «Любовь Яровая». В третьем действии за сценой исполнялись отрывки из его романсов, а также из романсов Бакалейникова, песенка «Все, что было…», танго и пр. Покрасс настаивал на оплате своего труда. Отказывая в иске, Мосгубсуд указал на то, что музыкальное оформление, сделанное композитором, «представляет собой печальное заимствование в виде фона. Романсы Покрасса, ввиду их пошлости и полного несоответствия современной идеологии, запрещены репертуарным комитетом к публичному исполнению так же, как контрреволюционный гимн «Боже, царя храни», который напевает пьяный белогвардеец-курьер».
Следует признать, что суд в данном случае вступил в полемику не с композитором, а с отрицательными персонажами пьесы. Эпоха, наверное, была такая, трудно было не увлечься. И напрасно защитники композитора ссылались на то, что Мусоргский использовал в «Борисе Годунове» собственное сочинение на библейскую тему «Поражение Сеннахериба», а романс «Белой акации гроздья душистые», созданный на основе песни «За Русь святую», не меняя в нем ни одной ноты, удалось превратить в песню «За власть Советов», — ничего не помогло. Суд остался при своем мнении. А может быть, он был прав?
Судьи тоже были люди, и им было свойственно ошибаться. Решения по делу зависят и от состояния здоровья судьи, и от его настроения. И дело не в том, что судья может сорвать на подсудимом злость или излить на него плохое настроение. Нет, такие случаи, думаю, бывают крайне редко, а просто в силу тех или иных причин судья может что-то забыть, что-то просмотреть, что-то не учесть, а то и неправильного совета послушаться. Вот и ошибка.
По мере укрепления государственного аппарата и судебно-прокурорской системы, в частности, возрастала роль взаимного контроля судей и прокуроров за работой и жизнью друг друга. Они стали все больше обращать внимания на то, что купил их товарищ по работе, как он одет, что позволяет себе на обед, выпивает ли и т. д. Судьи понимают, что каждый нечестный судья, каждый взяточник бросает на них тень. Да и совместная работа, к примеру, когда дела во второй инстанции рассматриваются в составе трех судей, не позволяет последним проявлять безразличие к моральному облику своих товарищей. Один может брать взятки, а тень недоверия упадет на всех троих. А секретарь судебного заседания? Попадется аферистка и будет брать взятки «под судью». Вам, наверное, приходилось слышать о том, как кто-то передавал через секретаря судье взятку? А кто может сказать, дошли ли деньги до судьи или остались у секретаря? Ну и, наконец, адвокат. Наговорит клиенту о том, что надо судью «подмазать», и клиент, наслушавшись всяких разговоров о взяточничестве судей, передаст адвокату деньги. Идут в суд. Клиент остается в коридоре, а адвокат заходит в кабинет к судье (то же происходило и с прокурорами, и со следователями), очень любезно осведомляется, например, когда начнется слушание дела, или задает другой какой-нибудь малозначительный вопрос, потом выходит в коридор и с довольным видом сообщает клиенту о том, что деньги судье переданы. Разбираясь в судебной практике, адвокат может предвидеть выгодный для своего клиента результат и этим воспользоваться. А сколько тягостных минут, а то и часов доставляют судье знакомые, друзья, родственники, назойливо просящие, умоляющие, требующие выручить из беды какого-нибудь «ни в чем не повинного человека», попавшего «в ситуацию». Такое «интеллигентное бревно» из одноименного чеховского рассказа, не способное понять, почему судья не желает удовлетворить его просьбу, надолго может испортить служителю Фемиды настроение, и тому потребуется очень высокое сознание своего долга, своей чести для того, чтобы не поддаться на слезные уговоры. Хочется ему этого или нет, но судья должен безжалостно переступать через дружеские отношения, любовь, родственные связи и пр. Не каждый на это способен. Но в этом, наверное, состоит честь и достоинство судьи, прокурора, работника милиции.
С назидательной статьей по поводу морального облика советского судьи выступил в 1924 году в журнале «Пролетарский суд» судья Овчинкин. Он писал следующее: «Все люди, как люди, и все с недостатками: хочется и судье «переменить картинку» — почему бы не сходить в пивную и не распить бутылки три-четыре пива или на лавочке с приятелем, ведь ходят рабочие и крестьяне и пьют. Человек же, стоящий у власти, должен сильно над всем этим призадуматься. Что значит выпить пару пива в пивной, в компании? А вот что: побыл раз — захочется побывать и другой, завяжутся связи в пивной, да тут денег не хватит, а в пивной народу всякого много, дадут и взаймы, а дает-то тот, кто знает, что с тебя взять — вот почему нельзя ходить по пивным человеку, стоящему у власти. Станешь появляться в нетрезвом виде, кто бы ты ни был, потеряешь всякий авторитет среди масс. Следует ли вести легкие знакомства с женщинами? Не всегда это знакомство сходит с рук: ловкая женщина сумеет выпросить на чулки — дело пустое, — а потом на башмаки, а дальше на юбку, а пройдет немного времени, гляди и сам завернулся в юбку: весь измаран, забыл про семью, про детей. Возьми, к примеру, Краснощекова. Он был парень хороший. Перестал проверять себя и увлекся, в результате шесть лет тюрьмы — и навсегда ушел из нашей семьи». (Здесь Овчинкин ошибся: Краснощеков ушел из семьи советских работников не навсегда, а только на год, как уже было сказано выше.)
Овчинкин во многом был прав. И большинство судей, как и прокуроров, и следователей, разделяли его взгляды, но все-таки нет-нет да с кем-нибудь из них происходил какой-нибудь казус.
Вечером 25 июля 1940 года один народный судья Куйбышевского района М. К. Орлов, член партии, имеющий низшее образование (с судьями в те годы такое случалось), вместе с народным заседателем Поповым и родственником Киселевым зашел в буфет речного вокзала «Потылиха», это там, где теперь киностудия «Мосфильм». Выпили, потом добавили еще. Хотели повторить, но администрация им этого не посоветовала — и так хороши. Попов и Киселев настаивать на отпуске спиртного не стали, а наш судья, что называется, «полез в бутылку». Стал орать, что он судья, что всех пересажает, употребляя при этом самую грязную матерщину. Когда Моргунов, тоже посетитель буфета, попросил разбушевавшегося Михаила Кузьмича, так звали судью, выйти, тот набросился на него и, возможно, избил бы, если бы не заседатель с родственником. За нетактичное поведение в общественном месте получил М. К. Орлов два года лишения свободы.
Аналогичная история произошла в ночь на 15 апреля 1939 года с прокурором Александром Николаевичем Семеновым, членом ВКП(б), имевшим высшее образование. Он устроил скандал в ресторане «Метрополь». Кричал, что он прокурор, ударил по физиономии официанта, а когда милиционеры Савельев и Педаев предложили ему проследовать в 50-е отделение милиции, совсем вошел в раж и стал угрожать увольнением их с работы. Получил он за это год исправительных работ. Глупо выглядит чиновник, угрожающий применением самых решительных мер, когда он пьян и находится вдали от своего служебного положения, скажем, где-нибудь в пивной или в бане.
Бывали случаи, когда судьи, прокуроры, следователи, пьянствуя без отрыва от производства, теряли дела, вещественные доказательства и пр.
И. о. народного следователя (слово «следователь» звучало как-то несовременно, и к нему, как и к «судье», приставили, в порядке поощрения, слово «народный») Бауманской райпрокуратуры Александр Ефимович Булычев, получая от начальства дела для расследования, их не открывал. Просто указывал в отчете, что они ушли в суд и все. Зато регулярно посещал пивные. Однажды в пивной на Каланчевской улице уборщица нашла уголовное дело, оставленное там рассеянным Александром Ефимовичем. Дошло до начальства. Пошло расследование. Оказалось, что Булычев и взятки брал, и сберегательную книжку из дела украл. А кончилась вся история пятью годами лишения свободы.
Обрушивались на головы работников суда и прокуратуры, помимо законных, и незаконные репрессии. Тема эта отдельная и большая. Приведу только несколько примеров.
Иван Потапович Сафонов, помощник секретаря Замоскворецкого народного суда, в апреле 1925 года был осужден на десять лет концлагеря «за участие в контрреволюционной организации, ставившей своей целью свержение Советской власти». В 1929 году он умер в Соловецком лагере. Реабилитирован за отсутствием каких бы то ни было доказательств. Но даже если и представить, что Сафонов и еще несколько таких же «революционеров» собирались и болтали о свержении режима, то заслуживала ли эта болтовня такого жестокого наказания?
Елена Евграфовна Токинер, секретарь Дзержинского районного народного суда, была приговорена к трем годам лишения свободы в исправительно-трудовом лагере за то, что «распространяла клеветнический вымысел о руководстве ВКП(б), органах НКВД и о захвате в СССР власти лицами еврейской национальности».
Еще я хотел бы вспомнить о Григории Константиновиче Рогинском, заместителе генерального прокурора СССР. Его арестовали перед самой войной. Обвинили в связи с правотроцкистской организацией и вредительстве. Вредительство его состояло в том, что он давал необоснованные санкции на арест, не вел борьбу с фальсификацией уголовных дел. И это было правдой. Не понимать этого Рогинский не мог, но в суде заявил: «Виновным себя не признаю». На вопрос судьи, почему он признавался на следствии, ответил: «Держался два года, не признавая антисоветской деятельности, но больше терпеть следственного режима не мог». Потом, запутавшись в собственных объяснениях, все-таки сказал: «Виновен я в том, в чем виновны все прокурорские работники, проглядевшие вражескую работу в органах НКВД, прокуратуры, суда. О нарушениях законности знало руководство Прокуратуры СССР, постановления Особого совещания подписывал сам генеральный прокурор Вышинский».
Нелегко было определить свое место в репрессивной машине заместителю генерального прокурора. Как начальник над подчиненными — проглядел, как подчиненный перед начальством — не мог ослушаться. А что же на самом деле? Был здесь, конечно, и непреодолимый, панический страх перед властью, было и самовнушение, так помогающее творить зло во имя прекрасного будущего, было и стремление удержать свое высокое, обеспеченное и ответственное положение. Все это сплелось в судьбе человека и несло его по течению с надеждой, как всегда, на лучшее.
Если после революции сохранились слова «следователь», пусть даже «народный», «судья», «прокурор», то слова «адвокат» не стало. Слово «адвокат» новая власть не воспринимала. Говорили «защитник», «поверенный», «правозаступник» — только не «адвокат».
Высшая власть в стране, которую поначалу возглавлял бывший помощник присяжного поверенного и среди представителей которой было немало культурных и образованных людей, понимала, что цивилизованное государство, даже отмирающее, невозможно без института адвокатуры, но низы и даже средние слои общества не могли понять, как можно защищать преступников, а тем более контрреволюционеров. Доходило до смешного. Член коллегии защитников Ю. Рост был приговорен «к расстрелу без применения амнистии» за то, что в июле 1919 года получил от подзащитного Бардова 300 тысяч рублей и шантажировал судью Пресненского района Соболева» (так была расценена речь адвоката в защиту интересов своего клиента).
Другому «правозаступнику» повезло больше. Защищал он интересы сына генерала царской армии, в квартиру которого незаконно вселился рабочий и стал к тому же распродавать его мебель. Сначала все шло хорошо, захватчику грозило выселение. Но тот под конец выдвинул последний и самый неопровержимый аргумент: хозяин-то квартиры — сын царского генерала! В зале наступила тишина. Было слышно, как по спине председательствующего забегали мурашки. Он понял, что чуть не стал пособником классового врага. В иске тут же было отказано, а правозаступник, скрывший от суда самое главное, привлечен к уголовной ответственности. «За ведение с корыстной целью антипро-летарского дела» адвоката приговорили к двум годам принудительных работ. Вскоре, правда, его от наказания освободили на основании амнистии.
Такие факты были, конечно, скорее исключением, чем правилом, а вообще-то в то время многие адвокаты высылались из Москвы просто как классово чуждые элементы. Например, Николай Александрович Кропоткин в 1927 году был вынужден из своей квартиры 2 дома 3 в Чистом переулке на три года уехать в Сибирь. Его обвинили в том, что он поддерживает связь с монархистами. Трудно в те годы было интеллигентному человеку не поддерживать связь с какими-нибудь нежелательными лицами, поскольку таковыми он был просто окружен, это были его родственники, друзья, знакомые. Перестать с ними здороваться, разговаривать, встречаться было просто противоестественно и аморально.
Адвокатов не жаловали и судьи. Тот же Мальцев в статье «Советское правосудие», опубликованной в газете «Последние новости», выходившей в Париже, описывает свои впечатления от судебной процедуры, имевшей место быть в одном из районных судов города Москвы. Вот что он писал: «…атмосфера судебного разбирательства носит угнетающий характер, смягчились только внешние приемы председателя и членов суда, позволяющих себе во время военного коммунизма резкие окрики, нестерпимые грубости по адресу представителей защиты, свидетелей и публики. Защитникам на каждом шагу «дипломатично» дается понять, что их присутствие в зале суда допускается лишь для того, чтобы приходящие в суд представители рабочего класса могли убедиться воочию, каким «буржуазным пережитком» является защита, как мало влияют речи защитников на исход судебных процессов».
Увы! Ораторское искусство, которым в России когда-то гордились, которое не только служило обогащению русского языка и оттачиванию мысли, но и установлению истины, пришло в упадок. Оно, при отсутствии принципа состязательности в процессе, стало ненужным. От нехватки слов тупела мысль, от отупения мысли скудело слово. Явление это, надо сказать, удручало не всех.
В романе И. Эренбурга «Рвач», о котором упоминалось выше, судебная процедура начала двадцатых годов изображается следующим образом: «Мы часто присутствовали на судебных разбирательствах наших губсудов или нарсудов и можем, не колеблясь, сказать, что прямотой, честной оголенностью как заданий, так и форм, подвижностью суждений и приговоров, не связанных традициями, они выгодно выделяются среди европейских судилищ, которые к первичной охоте на красного зверя присовокупили красноречие захудалого парламента, парад ярмарочного балагана. Да, у нас судят, а не щеголяют перед дамочками речами, пышными, как балахоны адвокатов, судят всерьез, то с лупой часовщика, то выстукивают, подобно врачу. В этих кропотливых рабочих разборках более, чем где-либо, сказывается природа власти, заботливая суровость государства, ничем не прикрытая…» Что ж, наверное, и такой взгляд на судебные пропессы тех лет имеет право на жизнь. Стыдно, наверное, было тратить силы на красноречие перед бедными, голодными людьми.
В газете «Вечерняя Москва» в то время как раз шло обсуждение адвокатуры. Было это в 1924 году.
В одной из опубликованных в ней статей (автор А. Долинский) описывались типы адвокатов. Например, такой: «…Вкус его воспитан на речах Плевако. Ораторские упражнения почерпывает он из Бобрищева-Пушкина. Жесты — с фотографий Лабири, костюм от модного портного чеха на Петровке», или такой: «…Костюм приличный, но скромный. В петличке значок МОПРа или друзей воздушного флота. Разговор деловой. Знает постановления партийного съезда. Он может в своей речи ввернуть что-нибудь вроде: «У Карла Маркса в «Классовой борьбе во Франции» сказано» или: «Вот что сказал по этому поводу Ильич в речи на съезде водников». Швейцар в суде знает его по имени-отчеству».
Адвокаты в Москве были, конечно, разные. Были и интеллигенты старой школы, и наглые прохвосты, приехавшие в столицу с мечтой об обогащении, и адвокаты новой волны, чья натура и страсть к эффектной деятельности не позволяли просиживать брюки в тесных советских учреждениях.
В ходе дискуссий об адвокатуре возникали, в частности, споры по поводу того, что может и чего не может говорить адвокат в судебном процессе. Например, совершенно недопустимой была признана фраза одного адвоката, который в пылу судебной полемики ляпнул: «Пусть республика сначала обеспечит трудящихся, а потом сажает на скамью подсудимых».
Долго и малопродуктивно спорили юристы о том, может ли адвокат защищать нэпмана-предпринимателя в трудовом споре с рабочим.
В январе 1924 года в Москве образовалась группа «революционных адвокатов». Возглавлял ее С. Б. Членов. Группа требовала «орабочения адвокатской корпорации». В ее манифесте были такие слова: «Для нас завоевания Октябрьской революции дороже судебных уставов 1861 года. Адвокат хотя бы с двумя годами революционно-судебного стажа в классовом рабочекрестьянском суде для нас дороже адвокатов с двадцатью пятью годами работы в старой адвокатуре». Как на основополагающие в «революционной адвокатуре» принципы группа указала на следующее: борьба за влияние на адвокатскую массу в целях пролетаризации ее психологии, защита духа советской конституции, строго классовый подход к процессам. И уже на закуску, отдавая дань красноречию, провозгласила: «Знамя советского адвоката должно взвиваться выше и держаться крепче знамени дореволюционного адвоката». И все-таки, несмотря на всю революционность, отношения у адвокатов с судьями и прокурорами строились по типу отношений между собаками и кошками. В отчете президиума Московской коллегии защитников за 1923 год сообщалось о фактах столкновений служителей Фемиды.
Один судья в процессе по гражданскому делу, возможно, желая уменьшить пыл адвоката, заявил ему, что дело его подзащитного безнадежное. Адвокат позеленел и потребовал занести эти слова судьи в протокол судебного заседания. Тогда судья, покраснев, как обложка партбилета, удалил защитника из зала, как ученика из класса за плохое поведение. Лучше бы уж в угол поставил.
Как-то, уйдя в совещательную комнату для вынесения приговора, один из народных заседателей, разгоряченный речью защитника, вернулся в зал, подошел к последнему и сказал: «Ваша речь по делу носила агитационный характер, а агитация нам за пять лет надоела». На этом не кончилось. Заседатель еще несколько раз порывался подойти к защитнику и затеять дискуссию. Наконец его товарищи не стерпели, затащили его в совещательную комнату, откуда уже не выпускали.
В октябре 1922 года произошла такая история. Слушание дела подходило к концу. Шли прения. Судья нервничал. Надо было слушать следующее дело. Народ ждал. Подсудимого привели, а прокурор все говорит и говорит. Есть хочется, а он о революции, о международном капитале. Судья терпел, потом, когда прокурор заговорил о деле, стал его тихо спрашивать: «Вы кончили?» — но тот продолжал. Наконец, уловив недобрый взгляд судьи, изрек: «Я кончил» — и сел. Когда свою речь начал защитник, председательствующий ненавязчиво кинул ему: «Пожалуйста, поскорее и только не касайтесь существа». Адвокат, стесненный присутствием клиента, от которого зависела сумма гонорара и немалая, не придал значения словам судьи и стал говорить как раз о существе дела. У судьи заныла печень. В знак протеста он отвернулся к народному заседателю и стал о чем-то с ним говорить. Тогда адвокат прервал свое выступление, а на слова председательствующего: «Продолжайте свои объяснения», прозвучавшие с затаенной злобой, изрек: «Может быть, я вам мешаю разговаривать?» Суд дослушал адвоката, вынес решение, а потом накатал в президиум Московской губернской коллегии защитников письмо, в котором требовал наказать защитника за то, что тот хотел скомпрометировать суд. В президиуме с судьей не согласились и защитника не наказали.
Зато когда защитник попадал к судьям, то уйти от ответственности ему было нелегко. В 1935 году Московский городской суд приговорил к пяти годам лишения свободы с конфискацией имущества адвоката Наума Григорьевича Вольфа за то, что он, помимо гонорара, получал с клиентов денежные суммы и налогов с них не платил. Денежные вознаграждения, которые адвокаты получали сверх установленной таксы, назывались «микстами».
Не оставляли без внимания блюстители морали и частную жизнь адвокатов. Когда в 1922 году один адвокат послал знакомому свою визитную карточку с просьбой прислать к нему клиентов, его обвинили в саморекламе и «поставили на вид». Впрочем, вида никакого не было. Адвокат продолжал искать клиентов — жить-то на что-то надо.
А вот адвокат по фамилии Кобро в феврале 1922 года заработал «предупреждение» за посещение казино. Основанием к преследованию послужил рапорт агента уголовного розыска, заметившего Кобро в игорном заведении. Адвокат играл там в карты. По мнению уголовного розыска, посещение игорных домов совершенно недопустимо для члена коллегии защитников. Президиум Мосгубколлегии защитников с этим мнением согласился и записал в своем решении: «Основанная на низменных инстинктах человеческой природы, имеющая целью недопустимое обогащение, не обусловленное ни трудом, ни искусством, сама по себе азартная игра является общественным злом. Основной признак ее — азарт, то есть такая страсть, которая нарушает душевное равновесие игрока, овладевает им, понижая в нем чувство долга и ответственности за свои поступки. Посещение игорных домов налагает известное клеймо на человека и лишает его доверия». Суд был, я думаю, прав. Что бы ни говорили прогрессивно мыслящие и не страдающие комплексами сограждане, но тот, кто спешит к богатству, не останется честен. Так, по крайней мере, говорят французы.
Адвокаты, конечно, люди свободной профессии, и им дозволено многое. Совсем другое дело судьи, прокуроры, следователи. Здесь строгость необходима. Она гарантирует не только уважение к людям этой профессии, но и обеспечивает нормальную работу государства.