Казнить или помиловать? — Тюрьмы, исправдома и допры. — «Праздношатателъство». — Соломон Бройде «В советской тюрьме». — Амнистии и «разгрузки». — «Камерный театр». — Игры и забавы. — Конвоиры и надзиратели. — Московские тюрьмы.

Советский Союз был великой тюремной державой. Причин тому много, и одна из них — традиция.

В России тюрьмы официально существуют с 1550 года, когда правил Иван Грозный. Практиковалось до этого, конечно, заточение в монастыре, но оно не было в полном смысле наказанием за уголовное преступление. Монастырскому заточению могло быть подвергнуто просто неугодное царю лицо. Как вид наказания тюремное заключение быстро приобретало популярность. Согласно Уложению 1648 года оно уже назначалось в сорока случаях. Было оно срочное и бессрочное. Одиночное и неодиночное. По закону от 15 июля 1887 года одиночное заключение не должно было превышать полутора лет. При этом в первый год три дня заключения засчитывались за четыре, а затем два дня засчитывались за три. Как наказание тюрьма назначалась на срок от двух месяцев до двух лет. Бессрочными могли быть только каторжные работы. Существовали еще исправительные арестантские отделения. В них помещали трудоспособных мужчин сначала на срок до шести лет, потом до четырех. Пока в местах заключения существовали телесные наказания, исправительный дом привилегированным лицам заменялся ссылкой в Сибирь.

Непривилегированные люди, содержащиеся в заключении, за совершенные проступки могли быть подвергнуты следующим наказаниям: выговору, аресту, лишению горячей пищи, наказанию розгами, бритью половины головы и, наконец, «закованию» в кандалы.

Много дикостей и жестокостей знали царская тюрьма и каторга. О них немало написано. И существовали эти дикости, когда в России уже сформировалась интеллигенция, культурное общество. Интеллигенция, как во многом и простой народ, видела в арестанте мученика. Христос ведь тоже был арестантом. Причем арестантом он был на деле, а царем на словах. Этот евангельский взгляд на арестанта дополнялся мечтами русской интеллигенции об уважении человеческой личности, стремлением к преобразованиям, навеянными гуманистами Запада, и т. д. Но в то же время преступников культурные люди боялись. Идеи идеями, а страх перед зверем, даже в человеческом обличье, человеку передан еще предками и преодолеть его ему не дано.

После революции места заключения уцелели, уцелело даже деление их на тюрьмы и исправительные дома. Системы ГУЛАГа еще не было создано, и осужденные в основном направлялись для отбытия наказания в исправительные дома. Существовали, правда, концентрационные лагеря, в которых содержались по большей части классово чуждые и социально вредные элементы.

Две революции — буржуазная и пролетарская здорово потрепали тюрьмы, но совсем их не снесли. Наверное, руководители государства учли печальный опыт Бастилии. В конце концов, зачем тюрьму сносить? В крайнем случае можно переоборудовать в гостиницу или общежитие. Не так уж много в Москве таких крепких зданий, как Бутырская или Лефортовская тюрьмы, да и врагов у новой власти было немало. В конце тридцатых годов, когда жительница Москвы Валентина Михайловна Пеняева-Семенова во всеуслышание заявила: «Руководство советской власти в свое время обещало сравнять с землей тюрьмы и церкви, а вышло не так — церкви уничтожили, а тюрем еще больше понастроили», власти сочли это высказывание антисоветской клеветой и репрессировали ее.

Валентина Михайловна, конечно, преувеличивала. И церкви не все снесли, и тюрем много не настроили, больше использовали старые. Приспособили под тюрьмы и монастыри. Да, тюремные здания уцелели, но не существующий в них режим. Не может хорошо быть в тюрьме, когда в стране плохо: беспорядок, отсутствие твердой власти, разруха. Тюрьма — ячейка нашего общества. Для кого-то она мимолетная связь, для кого-то любовь пожизненная. Одни предпочитают ей смерть, другие хотят укрыться за ее стенами от превратностей жизни. Но что бы там ни было, для нормального человека она всегда страшна и отвратительна, во-первых, позором и, во-вторых, тем, что лишает его возможности выбора, свободы совершения простейших поступков. Нельзя, например, встать и выйти на улицу, когда захочется. Хотя, что может быть проще?

Когда в январе 1918 года комиссар по арестным домам Москвы Б. Тимофеев выяснял у тюремных чиновников, почему их учреждения находятся в таком плачевном состоянии, то они в один голос (это были слуги царского режима) утверждали, что разруха в тюрьмах началась только с октября 1917 года. Комиссар этому не поверил. Он счел, что все разрушения «были и раньше, но, возможно, в несколько меньшем масштабе». «Разрушения», нашедшие отражения в «Докладной записке об арестных домах г. Москвы», выглядели следующим образом: «Комиссариаты, совершая обходы и облавы, забивают арестные дома людьми лишь по подозрению в личности. Не устанавливая личность обычным путем, они предпочитают держать в арестном доме до той поры, пока не представится возможность на свободе разобраться, кто и за что задержан. В таком ожидании проходят иногда многие недели. Забыто разделение арестованных на взрослых и несовершеннолетних. Не будем говорить о слухах об избиениях и расстрелах в арестных домах, установить их до сих пор путем ревизии не удалось, да и едва ли удастся. Но, принимая во внимание общий культурный уровень команды, состоящей на восемьдесят процентов из старых городовых, можно с большой вероятностью поверить этим слухам: случаи симуляции побегов и пристреливания бегущих, к сожалению, известны всем… Камеры содержатся крайне грязно… В камере для пьяных весь пол сплошь покрыт лужей разложившейся мочи, испускающей зловоние… В камерах нет ни матрацев, ни подушек. В баню арестованных не водят никогда, белья не полагается, люди месяцами сидят на драных лохмотьях, кишат паразитами… Пища для арестованных, как общее правило, заставляет желать не только лучшего, а хотя бы сколько-нибудь сносного. В некоторых арестных домах готовят горячее без мяса и рыбы, а в качестве единственного питательного вещества идет в горячее жаренный в растительном масле лук Такая похлебка выдается дважды в день и фунт черного хлеба… Многие арестанты, имеющие у себя некоторые ценные вещи, продают их служителям за бесценок, чтобы те купили им еду…»

Но и похлебка из жареного лука подавалась не всегда. Бывало, что арестанты ничего, кроме соли и кипятка, не получали.

Постепенно жизнь в местах заключения немного наладится. В Москве будут действовать городской исправдом в Кривом переулке в Зарядье, Сретенский исправдом в 3-м Колобовском переулке. В Малом Трехсвятительском переулке, у Хитровской площади, существовал Мясницкий дом заключения. Женский исправдом был создан в Новоспасском монастыре (о жизни в нем рассказала в своих воспоминаниях дочь Л. Н. Толстого, Александра Львовна). Над входом в этот исправдом были начертаны слова: «Преступление искупается трудом». Первый (показательный) женский исправдом в Москве находился в Малом Новинском переулке. Теперь ни тюрьмы, ни переулка нет. На их месте Новоарбатский проспект. Экспериментально-пенитенциарное отделение Института по изучению преступности и преступника содержало своих подопечных на Солянке, в помещении Ивановского монастыря, в котором когда-то была заточена известная садистка и убийца Салтычиха. Трудовой дом для несовершеннолетних нарушителей находился в Сиротском переулке, на Шаболовке. Существовали, конечно, Бутырская тюрьма, Лефортовский изолятор специального назначения (он построен в форме буквы «К» — Катрин, в честь Екатерины II). Когда-то это была военная тюрьма. В семидесятых годах XIX века в ней был возведен корпус на двести пять одиночных камер. Сокольнический исправдом обретался на улице Матросская Тишина. В нем был корпус, построенный еще в XVIII веке. Таганский дом предварительного заключения находился на углу улицы Малые Каменщики и Новоспасского переулка. Эта тюрьма имела специальный корпус на четыреста шесть одиночных камер и представляла собой довольно мрачное пятиэтажное здание. Существовали в Москве тогда Краснопресненская пересыльная тюрьма, а также некоторые другие учреждения, например, такое как «Криминологическая клиника». Здесь изучали преступников. Клиника находилась в Столовом переулке, в помещении бывшего полицейского арестного дома. Тогда камеры в нем были одиночные, теперь в них находилось по четыре преступника. Днем они работали — клеили пакеты, а в свободное время шлялись по камерам, которые не запирались.

Следует добавить, что такие учреждения, как Таганская, Лефортовская тюрьмы, Мясницкий дом заключения, в двадцатые годы имели сельскохозяйственные отделения: «Лобаново», «Авдотье-Тихвинская колония» и пр.

Для государства тюрьма — не роскошь. Она позволяет ему проявить гуманизм там, где во времена неизвестности и борьбы не на жизнь, а на смерть царствует казнь. Если просмотреть решения органов ВЧК в 1918 году, то в них не увидишь наказаний в виде лишения свободы. Общественное порицание и расстрел — в зависимости от классового происхождения. Было не до тюремных сроков, когда даже лозунги бредили ожиданием конца: «Все на свои места: мировой хищник подступает к твердыням нашего социалистического отечества», «Наступает решительный час: будьте готовы умереть за торжество мировой революции». Чекисты понимали, что их ждет в случае поражения. Отступать было некуда.

К. Радек, публицист и революционер, приводит слова Дзержинского, которые раскрывают взгляд на ЧК не как на орган правосудия, а как на военную организацию, перенесшую военные методы борьбы в гражданское общество. Вот что, по свидетельству Радека, говорил Дзержинский: «ЧК — не суд. ЧК — защита революции, как Красная армия, и как Красная армия в гражданской войне не может считаться с тем, принесет ли она ущерб частным лицам, а должна заботиться только об одном — о победе революции над буржуазией, так и ЧК должна защищать революцию и побеждать врага, даже если меч ее при этом падет случайно на головы невинных».

Нужно совесть поставить в определенные рамки, и тогда она не будет мучить. Иван Карамазов зря причитал по поводу того, что Бога нет и все дозволено. Дело не в Боге, а в человеке. Жестокому и Бог не помеха. Он и его именем будет творить зло.

Конечно, смертную казнь придумали не в 1917 году. Она стара как мир. Но в России с этого года перестала существовать одна из двух непременных фигур ритуала казни — фигура священника. Казнимый остался один на один с палачом. Чарлз Диккенс в своих «Картинках с натуры» описывает Ньюгетскую тюрьму, в которой содержались и приговоренные к казни через повешение. Его потрясло тогда, что в тюремной церкви на специальную скамью смертников в последнее воскресенье перед казнью сажали обреченного на смерть и произносили над ним, как над покойником, «отходную», а рядом, еще не так давно, на скамье стоял предназначенный для него гроб.

Другой великий англичанин Оскар Уайльд в «Балладе Редингской тюрьмы» сообщает о том, что тела казненных заливали известью и закапывали в поле, после чего в этом месте три года было запрещено что-либо сеять. В балладе есть такие строки (в переводе В. Брюсова):

И пламя извести все гложет Там тело мертвеца: Ночами жадно гложет кости, Днем гложет плоть лица, Поочередно плоть и кости, Но сердце — без конца! Три долгих года там не сеют И не сажают там…

Но литература литературой, а жизнь жизнью, да к тому же большинство тех, кто решал вопрос казнить или миловать, не читали ни Диккенса, ни Уайльда. В России ни верхи общества, ни низы его не очень-то ценили человеческую жизнь. Не случайно, наверное, Виктор Гюго еще в 1829 году, когда во Франции была отменена смертная казнь, разразился таким пассажем: «Мы надеемся, что мерзкая машина (гильотина) уберется из Франции. Пусть ищет пристанища у каких-нибудь варваров, не в Турции, нет, турки приобщаются к цивилизации, и не у дикарей, те не пожелают ее, пусть спустится еще ниже с лестницы цивилизации, пусть отправится в Испанию или в Россию».

Как говорится: премного благодарны! Но что поделаешь?! Из тоскливой российской песни этого короткого и страшного слова не выкинешь. Согласно Уложению 1649 года, в России помимо повешения применялись колесование, четвертование, сажание на кол, сожжение на костре, заливание горла расплавленным металлом, закапывание живого в землю. Казнь обставлялась торжественно и собирала большое количество зрителей. Палачи, набираемые в основном из преступников, были популярными личностями. Московские мальчишки подражали им и играли в казнь.

Но ничто не вечно под луной. Ушли в прошлое времена Ивана Грозного, Бориса Годунова. У смертной казни в России стали появляться противники. Главным же аргументом сторонников смертной казни была жестокость преступников. Ведь не случайно преступники так не любят садистов, маньяков, одним словом, тех, на чьем примере всегда легко доказать необходимость применения смертной казни и, вообще, суровых мер воздействия. Эти люди навлекают на преступный мир особый гнев общества и, как результат, применение жестоких наказаний.

Бывает, правда, что жестокость становится аргументом в политической борьбе, как это было после революции.

В ответ на слабые возражения против излишней жестокости ЧК, раздающиеся из своего же, большевистского лагеря, в октябре 1918 года чекист Петерс писал: «Пусть не плачет наша мягкотелая публика над одним или другим эксцессом при проведении в жизнь настоящей диктатуры пролетариата. Буржуазия мало придушена, она ждет своих союзников… На фронте не хватает лошадей, а буржуазные дамы катаются на лихачах. Кавалерия идет в бой без седел, а их продают по сказочным ценам. На фронте не хватает автомобилей, а под флагами иностранных консулов скрывается 200 наилучших автомобилей…» Наверное, здесь все-таки суровость и решительность мер путались с жестокостью.

Чекиста Ивана Жукова возмутила статья М. Ольминского в «Правде» за 8 октября «О Чрезвычайных Комиссиях», и вот что он писал в редакцию «Еженедельника ЧК»: «Когда Чрезвычайная Комиссия начала ловить и истреблять пачками всех хулиганов и бандитов, воров и грабителей, контрреволюционеров, спекулянтов, взяточников и т. п., в это самое время наш милый товарищ Ольминский кричит: «Позвольте, разве так можно! Нужно обязательно нормы выработать!» (Ольминский, кстати, говорил: «Можно быть разных мнений о терроре, но то, что сейчас творится, это не террор, а сплошная уголовщина».) Товарищ Ольминский, если очень Вам желательно все делать по норме, то будьте добры, сядьте и вырабатывайте Ваши милые нормы, преподнесите их на тарелочке готовенькими. В это время, пока Вы займетесь выработкой норм, бандиты, контрреволюционеры и т. п. свора возьмет Вас голыми руками за горло без всякой нормы и будет Вас и нас душить, пока всех не передушит… Когда наши тов. интеллигенты кричат о нормах, то невольно навязывается мысль — вот так «коммунисты»! Кажется, что это писали бывшие милые товарищи Авиловы, Мартовы, Сухановы и их братья. Нужно сказать прямо и открыто языком рабочего, что интеллигентам нечего стало делать, все переговорили и все переписали, не с кем стало вести полемику…» (Еженедельник ЧК. 1918. № 3).

Написано от души. Наверное, и своя доля истины имеется. Человеку присущи обычно две реакции на случившееся: эмоциональная и, так сказать, «по размышлении зрелом». У многих эмоциональная остается единственной. Она может быть правильной или нет, но когда она выражается в коротких восклицаниях: «уничтожать!», «расстреливать!», «вешать!» — то не грех заставить себя в этот момент спокойно поразмышлять и постараться посмотреть на случившееся со стороны и, может быть, даже из будущего. Сейчас об этом, наверное, легко говорить, а тогда, когда окружающие тебя так не думали и ты со своими обдумываниями волей-неволей мог показаться им контрреволюционером, лучше было не заниматься философией, а действовать в рамках «революционной совести». Заставить думать всех в роковые минуты истории задача непосильная живущим на земле.

Кто сейчас может сказать, заслуживали ли расстрела все шестьсот человек, поставленные к стенке по решению Ревтрибунала с 22 мая по 22 июня 1920 года? «Известия» сообщали, что шестеро из них были расстреляны за шпионаж, тридцать восемь — за измену и переход на сторону врага, пятнадцать — за невыполнение боевого приказа, сорок пять — за восстание и сопротивление воинским частям, двести семьдесят пять — за дезертирство и саморанение, девяносто девять — за бандитизм и мародерство, тринадцать было расстреляно за буйство и пьянство, остальные за различные уголовные преступления. Конечно, преступление преступлению рознь. За шпионаж, например, иногда привлекались те, кто просто переходил границу в поисках куска хлеба или с целью перепродажи какого-нибудь барахла, чтобы прокормиться. Вот пример: в Москве жило семейство Левшиных, тульских помещиков. Было у них имение и на Кавказе. Управляющим домами Левшиных в Москве был Мазанов, а имением на Кавказе — Франке. Последний вместе с Жуковым, возившим за плату на Кавказ почту, в начале июля 1918 года повез туда деньги Левшиным, находившимся в своем имении с августа 1917 года. По дороге к ним еще пристала Воронова — она отправилась на Украину за мукой. Ехать одной ей было страшно. Отъехали они недалеко. Вскоре их задержали чекисты. Обнаружили крупные суммы денег и заподозрили в шпионаже, а может быть, решили просто деньги изъять, сказать теперь трудно. Началось следствие. ВЧК выдала чекисту Фридману, проводившему расследование, «ордер». Выглядел он так:

«ОРДЕР годен на одни сутки. Поручается товарищу Фридману произвести обыск, выемку документов и книг, наложение запрета и ареста на товары гр. гр. Вороновой и Мазанова. В зависимости от обыска задержать граждан… Вороновой и Мазанова. Реквизировать или конфисковать его товары и оружие.
Председатель комиссии Ф. Э. Дзержинский

Обвинение в шпионаже вскоре отпало. В заключении по результатам расследования следователь написал: «Выше обозначенные граждане, обвиняемые в шпионаже, безусловно, никакого отношения к шпионажу не могут иметь потому, что все означенные граждане мало знакомы с политикой и никто из них в политических вопросах не разбирается, а потому их в этом отношении можно оправдать… За провоз денег на Кавказ я и предлагаю оштрафовать обоих граждан конфискацией всех отобранных денег, но другой вины за Франке и Мазановым не вижу. Воронова женщина служащая, и я не могу предположить, чтобы она могла быть причастна к шпионажу, что подтверждает то, что она ничего не знала, куда едет Жуков, с какими целями, и сама она в политических вопросах ничуть не разбирается. Ехала Воронова за мукой, в чем шпионажа не вижу». 16 сентября 1918 года Московский окружной суд освободил «под поручительство в сумме одной тысячи рублей» Жукова, Франке и Мазанова. Была освобождена и Воронова.

Помимо шпионажа были и другие тяжкие преступления. В частности, существовало понятие «технической контрреволюции». Выражалась она в повреждении механизмов, хищении бумаг из учреждений, шифров и т. д.

Смертная казнь в то время грозила, как правило, агентам охранки и царским тюремщикам, замеченным в жестоком обращении с заключенными. В мае 1926 года был расстрелян по решению коллегии ОПТУ Александр Николаевич Даль, помощник начальника Зерентуйской каторжной тюрьмы («Нерчинская каторга») за жестокое обращение с каторжниками. И в царских тюрьмах камеры были забиты выше нормы, случались самоубийства и избиения заключенных охранниками. Это не забывалось.

Но хватит о грустном. Случались ведь преступления поменьше, а то и совсем малюсенькие. Посадить в тюрьму, например, могли, обвинив «в уголовном прошлом», как это случилось в 1922 году с Н. В. Васильевым, задержанным на Сухаревке. При «старом режиме» он был судим за кражи в 1894, 1895, 1898, 1903, 1905, 1911 и 1915 годах. В 1919 году его поместили в концентрационный лагерь. В 1922 году задерживали за пьянство и игру в карты. Следователем в отношении него сделано следующее заключение: «Учитывая, что Васильев имеет восемь судимостей и четыре привода, без определенных занятий и места жительства, и является социально опасным для трудящихся, а посему полагал бы: Васильева изолировать от общества». Из этого следует сделать вывод, что судимости за уголовные преступления, приобретенные до революции, своего значения не утратили. Не утратили отрицательного к себе отношения бродяжничество и проституция. Первое даже приобрело новое название: «праздношатательство», его мы заимствовали у древних римлян. Там праздношатающихся называли «ардальонами». Таких ардальонов в Москве было немало, и это естественно: в деревне жилось плохо, в городе не было работы. Люди искали возможность прокормиться и попадали в тюрьму.

Какой же была эта тюрьма послереволюционных лет в Москве?

Копаясь в каталоге Российской государственной библиотеки, я случайно наткнулся на книги С. О. Бройде «В советской тюрьме», «В сумасшедшем доме», «Фабрика человеков» и др.

Если верить Бройде, обвиненному впоследствии в плагиате и использовании чужих литературных трудов, он в 1920 году, как меньшевик, был арестован и шестнадцать месяцев провел в московских тюрьмах и Институте судебной психиатрии имени профессора В. П. Сербского. Арест, надо сказать, не прошел для него даром, Бройде потянуло в литературу, и он оставил редкие для такого жанра оптимистические воспоминания о пребывании в советской тюрьме тех лет. Его книги о московских местах заключения стали популярными. В свое время их издавали отдельными тиражами, печатали в газетах, журналах.

Обратимся к книге «В советской тюрьме». В ней автор описывает, как попал в Бутырскую тюрьму «с корабля Чеки», то есть с Лубянки. Тюрьма произвела на него солидное впечатление. Прежде всего — четыре массивные башни: Полицейская, Пугачевская (в ней когда-то содержался Емельян Пугачев), Часовая и Северная. Первые две являлись карантинными. В них арестанты высиживали первые две недели после ареста, чтобы не занести какую-нибудь заразу в тюрьму. Северная башня была тогда необитаемой, а в Часовой содержались анархисты. Во дворе, посередине красного тюремного четырехугольника, стояла белая церковь. На первом этаже тюрьмы находилась кухня, а над ней так называемая «прачечная». Здесь содержалось до ста женщин. В тюрьме имелась больница. Ее называли «околоток». Инфекционных больных обслуживали анархисты. Камеры в «околотке» не закрывались ни днем, ни ночью. Вообще в то время в Бутырской тюрьме содержались большей частью политические, а также те, кто совершил преступления по должности. Среди политических было немало коммунистов, не согласных с курсом, проводимым их партией. Камеры, в которых сидели коммунисты, находились в тринадцатом коридоре, и поэтому этот коридор называли «коммунистическим». Бывало, коммунисты пели все хором «Мы жертвою пали», «Интернационал» или «Смело, товарищи, в ногу», а в другой раз можно было увидеть, как полковник царского Генерального штаба делал в «коммунистическом» коридоре военные обзоры войны с Польшей. В тюрьме находилось немало культурных, грамотных людей: ученых, артистов, литераторов. Тюрьма становилась университетом не только жизни. Неграмотные могли слушать лекции ученых, а ученые — выполнять грязную работу. Бройде видел, как товарищ министра народного просвещения царского времени чистил уборную и выносил ведра с мусором. В 1922 году здесь же сидел Прохоров, отец которого был хозяином текстильной фабрики («прохоровской мануфактуры»). Он сошел с ума и умер в психиатрической больнице. Об этом пишет в своей книжке Сайд Курейша (о нем будет сказано ниже). Курейша сообщает также, что второго брата Прохорова он встретил на Соловках.

В Бутырской тюрьме находилось более ста поляков. Им отвели отдельный коридор. Они вывесили в нем свой герб, открыли театр, в котором ставили пьесы на польском языке. Короче говоря, создали свой обособленный мир со своим языком, обычаями и порядками. Других обитателей тюрьмы это возмутило, они устроили скандал, стали поляков бить. В результате польской тюремной республике пришел конец.

Рядом с «коммунистическим» тринадцатым был четырнадцатый коридор. В нем сидело немало евреев. При наступлении какого-нибудь религиозного праздника одна из камер превращалась в синагогу. «Надо было видеть, — писал Бройде, — тот азарт, то надрывное рыдание, которое возносилось в молитвах евреями. «Ссудный день» в тюрьме для верующих евреев превращался в обращение к Богу о пощаде. В этот «скорбный» по ритуалу день Богом решались судьбы людей, то есть от него исходили в Чеку приказы об ордерах на свободу. Это могло показаться смешным, но как часто слышал я именно такую примитивно построенную молитву. В «еврейской» камере десяток-другой молящихся составлялся из малокультурных ортодоксальных евреев. Над ними зло, открыто издевались евреи-интеллигенты. За это их бесцеремонно на время молитвы выталкивали из временной синагоги.

Православным священникам из заключенных давали возможность устраивать служение в тюрьме, в коридорах. Служили они и всенощные».

В тюрьме существовал театр. Бройде стал его главным режиссером. Поставил «Дни нашей жизни» Леонида Андреева. В спектакле принимали участие и мужчины, и женщины. Арестанты были благодарными зрителями. Люди тянулись к искусству.

В книге «Фабрика человеков» (так именуется тюрьма), написанной не Бройде, а, согласно «Словарю псевдонимов», Игорем Силенкиным, автор отбывал наказание в Таганской тюрьме и руководил там самодеятельным театром. Спектакли ставились в тюремном клубе, под который была отдана церковь, расположенная рядом с тюрьмой в Малых Каменщиках. Зрительный зал был рассчитан на триста человек. Помимо двадцати мужчин в нем играли женщины — соучастницы бандитов, хозяйки квартир («хаз»), проститутки. В тюремном клубе шли спектакли и концерты, поставленные не только силами самодеятельности, но также профессионалами московских театров: Малой оперы («Кармен»), Еврейского, Украинского. Выступали в нем Шаляпин, Москвин и другие прославленные артисты.

И вообще, демократические порядки в советских тюрьмах двадцатых годов были гордостью работников МВД. В разговорах с журналистами они непременно отмечали, что в них не бреют голов, нет колпаков и серых халатов с бубновыми тузами, нет карцеров и лишения горячей пищи, что в них предоставляют отпуск заключенным, вставшим на путь исправления, и т. д.

Вернемся теперь из Таганки в Бутырку. Соломон Оскарович описывает концерты «на карантине», которые давали вновь поступившие заключенные, имеющие вокальные способности. Особенно шумным успехом пользовались профессиональные певцы, которых превратности судьбы заносили в тюремные стены. Певцы становились на подоконник карантинной башни, просовывали голову сквозь решетку и пели. Окна камер, выходящих во двор, облепляли заключенные. Они тихо слушали и громко аплодировали, чем радовали артистов, не все из которых были избалованы таким успехом, какой им дарила тюрьма.

Помимо самодеятельного драматического театра, пения среди заключенных, прежде всего, конечно, уголовных, процветала чечетка. Каждый уважающий себя налетчик умел ее отбивать. Наряду с татуировкой она была непременным его атрибутом. В тюремных камерах можно было слышать, как блатные разучивают перенятые ими друг у друга новые коленца модного танца. Если любовь к чечетке была присуща по большей части преступникам, так сказать, активного действия: налетчикам, хулиганам, то преступникам, использующим в своей деятельности интеллект, — мошенникам, аферистам — были ближе куплеты, рассказы, байки. Активной творческой жизни в тюрьмах способствовало то, что по распоряжению В. И. Ленина от 30 июня 1920 года проведение культурно-массовой работы в тюрьмах было поручено Наркомату просвещения, а нравы в этом наркомате были мягче, чем нравы в Наркомате внутренних дел. Правда, и в последнем еще не сформировалось той суровости, о которой мы привыкли слышать.

В двадцатых годах в Москве издавался журнал «Тюрьма». В опубликованной в нем «Исповеди» бандита «Культяпого», возглавлявшего банду «ткачей» и выданного муровцам своим соратником по кличке «Архиерей», были такие слова:

На воле жил я — бить учился, В тюрьму попал — писать решился. Вот вся история моя… Я — молодой бандит народа, Я им остался навсегда. Мой идеал — любить свободу, Буржуев бить всех, не щадя. Меня учила мать-природа, И вырос я среди воров. И для преступного народа Я всем пожертвовать готов. …Я рос и ждал, копились силы И дух вражды кипел сильней. И поклялся я до могилы Бороться с игом нэпачей.

В этом стихотворении интерес преступника совпал с классовой ненавистью строителей новой жизни. Может быть, такие совпадения в какой-то степени способствовали тому, что длительное время, почти все второе десятилетие, меры наказания уголовным преступникам были не столь суровы, ведь большинство их имело пролетарское происхождение.

В ноябре 1923 года бандиты ограбили квартиру нэпмана на Пречистенском бульваре и были схвачены на месте преступления. Один из них, Спасокукотский, интеллигентный молодой человек, сын врача и студент юридического факультета, на суде развивал теорию о том, что нельзя грабить государственную собственность, что же касается частной, то она может быть экспроприирована в зависимости от относительной полезности ее обладателя. Психиатры признали Спасокукотского психически больным, и суд направил его на принудительное лечение. Им почему-то показались странными рассуждения подсудимого о дозволенности ограбления обладателей частной собственности.

Вообще же нередко классово чуждые элементы — нэпманы, чиновники — довольно неплохо устраивались в тюрьмах. В 1923 году комиссия во главе с членом Президиума ЦКК (Центральной контрольной комиссии ЦК ВКП/б/) Сольцем проверила дела на лиц, находящихся в московских тюрьмах. Комиссия сделала такой вывод: «Карательная политика народных судов не имеет классового направления… Даже в тюрьмах взяточники, нэпманы имеют все привилегии (преимущества): они отпускаются на работы в учреждения, заходят к себе на квартиру повидать семью, хорошо питаются».

Из книг Бройде мы узнаем о том, что в Лефортовской тюрьме автора использовали в качестве агента по снабжению стройматериалами. Днем он ходил по делам, а ночевать возвращался в тюрьму. В книге описывается случай, когда он, придя вечером в тюрьму, долго не мог попасть в нее, так как дверь была закрыта и никто не открывал. Конечно, не всем так везло. Может быть, сказалось особое обаяние мемуариста, а может быть, тому были иные причины? Не знаю.

Вспоминаются в связи с этим слова А. И. Герцена о тех, кто не пользуется в России привилегиями: «Чтоб знать, что такое русская тюрьма, русский суд и полиция, для этого надобно быть мужиком, дворовым, мастеровым или мещанином… с такими полиция не церемонится: к кому мужик или мастеровой пойдет жаловаться, где найдет СУД?»

Пройдут десятилетия, и та же невеселая мысль придет к поэту Иосифу Бродскому, отбывавшему ссылку в наших северных краях.

У населения тюрьмы были свои, тюремные интересы. Прежде всего тюрьма жила слухами об амнистиях, о «разгрузках» — такие проводились в двадцатые годы.

Амнистию ждали в январе по случаю Кровавого воскресенья, в феврале — в связи с годовщиной Февральской революции, в марте — в честь Международного дня работницы или, как его еще называли, Международного коммунистического женского дня, а также в честь Дня Парижской коммуны, ожидали ее в августе, потому что в прошлом году она была в августе, ждали и к 1 Мая, и к 7 Ноября, ждали в декабре по случаю очередной годовщины образования СССР.

Если амнистию ожидали в основном к праздникам, то «разгрузку» ждали постоянно. Тогда в тюрьмах количество арестантов не было секретом. Число их официально вывешивалось на специальных досках, да и те заключенные, что работали в канцелярии тюрьмы, знали о количестве в ней зэков. С увеличением их числа надежда на «разгрузку» возрастала. Тюрьма радовалась каждому новому заключенному. Чем больше — тем лучше: росли шансы выйти на свободу по «разгрузке».

В ожидании амнистии или «разгрузки» надо было как-то коротать время. Читать любили немногие. Большинство интересовалось разве что судебной хроникой в газетах. При этом жалели и воров, и бандитов. Когда же узнавали о том, что легко отделался какой-нибудь заворовавшийся чиновник, — возмущались: «Расстрелять надо было гада!»

В тюрьме был свой «театр для себя», ведь заключенные любили шутки. Лев Леонтьев в книге «Заключенные», вышедшей в 1927 году, описывает, в частности, такой розыгрыш:

«Какой-нибудь заключенный ожидает освобождения: то ли срок ему подходит, то ли ждет он помилования, отмены приговора. Человек, естественно, нервничает. Позабавиться за счет этой нервности и не очень уравновешенной психики нервничающего — нетрудно.

Разыгрывающие входят в соглашение с кем-нибудь из заключенных другой камеры, имеющих право хождения по коридору, чтобы он в нужный момент, когда надзиратель чем-нибудь занят, подошел к волчку (глазок в двери камеры. — Г. А.) и под видом «начальства» «вызвал на свободу» намеченную жертву.

Тем временем жертва обрабатывается.

Как только кому-нибудь удавалось под тем или иным предлогом выйти в коридор, он по возвращении в камеру сообщал — так, между прочим, не глядя на жертву, чаще всего даже вполголоса:

— А Фирсова-то (к примеру, фамилия жертвы) сегодня на свободу! Сейчас из канцелярии приходил один, справлялся: здесь он?

Фирсов, разумеется, вскакивает как ужаленный:

— Что? Что ты говоришь? Кто справлялся?

— Да там, один. Черт его знает, кто он! В форме, не знаю…

— Ну?!

— Ну спрашивал! Фирсов, говорит, здесь?

— Ну?

— Что «ну»? Спрашивал, говорю!

— Да говори ты, черт собачий, чего спрашивал?

— А я не знаю. На свободу, говорит, что ли…

— Да что он говорил?

— Да отстань ты от меня, сволочь паршивая! Чего пристал! Говорил! Кому говорил? Сказал тебе — не знаю, значит, не знаю!

И отойдет, и больше от него слова не добиться. Но почва подготовлена. Фирсов ждет. Напряженно ждет.

Вдруг где-то хлопнула дверь на коридоре, кто-то подходит к камере, открывается волчок — один глаз только видно, — и этак начальственно:

— Фирсов здесь?

— Есть! Есть! — поспешно отзывается Фирсов.

— Как имя!

— Иван.

— Отчество?

— Петрович.

— Он самый! Ну, собирайся с вещами! На свободу!

Волчок «пока» закрывается. А Фирсов спешно собирает свое барахло, рассеянно благодарит искренне радующихся за него товарищей, дарит соседу ложку, взять ее с собой — дурная примета. Раздает все, что ему лишнее на свободе, и «не в себе» от радости ждет. Вот-вот загремит дверной засов и:

— Фирсов, на свободу!

Но время идет, а сакраментальная фраза не раздается.

Товарищи между тем подзадоривают:

— Стучи, Фирсов, в двери! Что это они тебя, паразиты, маринуют?

Фирсов не выдерживает, стучит. Подходит коридорный надзиратель:

— Что надо?

— Да вот меня, Фирсова, вызывали на свободу!

— Фирсова? Понятия не имею! Никто тебя не вызывал!

И волчок захлопывается, а в камере дикий хохот:

— Купился!

Но Фирсов «купился» твердо. Теперь он не верит, что его попросту разыграли. И мечется, бедный, между правдой и ложью, не зная, где одна, где другая. И ждет. Ждет до горького разочарования, до бессильных, нередко, слез втихомолку, после вечерней поверки, когда всякая надежда должна рухнуть». Бывали шутки злые и примитивные. Жертвами их часто становились спящие сокамерники. Вставят такому между пальцами ног кусочки бумаги и подожгут. Спящий от боли проснется, начнет крутить ногами, как будто на велосипеде едет. Эту «шутку» так и назвали «велосипед».

Или еще: свяжут двух спящих за ноги или за другие, сугубо мужские части тела, а потом ка-ак гаркнут у них над ухом. Те от испуга вскочат, да тут и завизжат от боли и, не поняв, что произошло, начнут тузить друг друга. Вставляли еще в нос «пфимфу» из ваты и поджигали. Спящий набирал полную грудь вонючего дыма, задыхался, кашлял под общий хохот сокамерников.

Издевались и над неспящими. «Рубили банки»: оттягивали кожу на животе и били по оттянутой коже ребром ладони. Руки у тюремных садистов были крепкие, так что после второго удара могла появиться кровь. Была еще такая дурацкая игра: «загибали салазки», то есть закидывали ноги кверху, да так, что не всякий позвоночник выдерживал.

Поскольку иметь ножи заключенным не разрешалось, играли с ложками. Несведущего новичка клали на нары, оголяли живот, и «палач», плюнув ему на живот, растирал слюну, а потом с криком: «Поддержись, ожгу!» — сильно бил по этому месту ложкой. «Шутили» с новичками и так положат под одеяло с головой, а потом бьют по голове ложками, предлагая угадать — кто ударил.

Существовала также игра «Выбор старосты». Начиналось все с крика: «Долой старосту! Давайте нового выбирать!» После этого каждый писал записку с именем нового старосты и вкладывал в согнутый локоть. Всем завязывали глаза, в том числе и новичку. Он подходил и зубами вытаскивал записку. Одна из них не поддавалась. Тогда новичок срывал повязку и видел перед собой половой член сокамерника. Член подбирали обычно наиболее убедительный.

«Развлечения» эти описывал еще знаменитый российский тюрьмовед М. Н. Гернет в книге, названной им «В тюрьме». Что же касается старост, то таковые существовали еще в дореволюционных тюрьмах. Обычно их выбирали из так называемых «Иванов», то есть закоренелых бандитов, и делали они все, что хотели. В 1915 году вышло распоряжение о том, что администрация может назначать себе помощников из заключенных для раздачи продуктов, приема прошений и пр. После революции, ветры которой подули в тюремные щели, возникло даже самоуправление заключенных. Снова стали командовать «Иваны». Но в ноябре 1920 года появилось «Положение об общих местах заключения в РСФСР», которым вводилась должность «дежурного по кухне». Заключенные назначались дежурными по очереди. Они принимали продукты для кухни от кладовщиков. Это делалось еще и для того, чтобы не было разговоров о том, что тюремное начальство обкрадывает заключенных.

Исправительно-трудовой кодекс, вышедший в 1924 году, позволял выбирать дежурного из заключенных «высшего разряда», то есть наиболее сознательных и заслуживающих доверия. Согласно кодексу, заключенные могли выбирать и культурно-просветительную комиссию из лиц пролетарского происхождения. В августе 1925 года стало действовать «Положение о культурно-просветительной помощи в местах заключения». На основании него в тюрьмах появились камерные и коридорные культурники.

Камерные культурники избирались по одному на каждые пятнадцать заключенных, коридорные — по одному на коридор. Список избранных утверждал начальник тюрьмы. Собирались культурники не реже двух раз в месяц на совещание, имея на нем право совещательного голоса. Заседала комиссия культурников под председательством заместителя начальника тюрьмы по учебно-воспитательной работе. В обязанности культурников входили получение и раздача газет и книг заключенным, проведение с ними бесед по поводу прочитанного, вовлечение заключенных в работу мастерских, надзор за санитарным состоянием камер и коридоров и т. д.

Культурная работа в тюрьмах не ограничивалась чтением газет и постановкой спектаклей. Например, заключенные Лефортовского изолятора в 1931 году совершили экскурсию на пароходике по Москве-реке.

У Таганского домзака прохожие нередко могли видеть, как заключенные подметали тротуар и поливали его из лейки. Картинка была довольно миленькая.

В Сокольническом исправдоме двери камер не запирались, и можно было ходить из одной в другую.

Вообще в двадцатые годы можно было услышать или прочесть в журнале такие полные гуманизма мнения ученых, как, например: «свидание через решетку — это мучительство!», что заключенных надо воспитывать по-разному, в зависимости от их преступных наклонностей и т. д. В конце двадцатых в рационе заключенных, хотя бы и формально, а то и на деле, бывало мясо. Вот, например, рацион колонии ОГПУ на 2 января 1928 года: хлеба — 520 граммов, мяса — 100 граммов, картофеля — 150 граммов, капусты — 100 граммов, гречневой крупы — 100 граммов, масла — 20 граммов и соли — 25 граммов. Было так не всегда. Обычной едой была «баланда».

В 1928 году в Москве открылась выставка изделий, выпускаемых силами заключенных. Заключенные делали мебель, фотоаппараты, чернильные приборы, ткали ткани, создавали станки и приборы, доили коров, выращивали овощи и фрукты, и, вообще, чего только не делали на зависть оставшимся на свободе их нечистые руки.

Но ничего им не помогало. Власти все больше смотрели на них не как на падших и заблудших, а как на волков из чужой, враждебной стаи.

Нарком юстиции Н. Крыленко, например, настаивал на том, что преступников следует изолировать от общества и после отбытия ими наказания, направляя в ссылку. Суровые мнения по поводу ужесточения режима в лагерях и тюрьмах постепенно стали преобладать в коридорах власти.

В 1929 году были ликвидированы изоляторы спецназначения и введена следующая система мест заключения: а) дома заключения для подследственных и пересыльных; б) колонии (открытые и закрытые); в) дома заключения для срочных заключенных и г) исправительно-трудовые лагеря.

Созревала система ГУЛАГа. В тюрьмы и лагеря стало больше попадать озлобленных, ожесточенных людей, потерявших всякую почву под ногами. Жизнь за решеткой, за колючей проволокой они начинали воспринимать как новую и неотвратимую свою судьбу. Становилось меньше театра, меньше хора, а больше чифира и карт.

Существовали в тюрьме (впрочем, как и всегда) свои неписаные правила. Люди, живя «на воле», могут не знать, что делается у соседей по квартире. Тюрьму, какой бы большой она ни была, новость облетает с быстротой молнии. Передать кому-то, что кто-то «скурвился», что кому-то нельзя доверять, что кто-то объявил голодовку или о чем-то другом, было необходимо любой ценой.

Главное развлечение заключенных — карты. Иметь их, конечно, не полагалось. Доставать их с воли было хлопотно, да и могли отобрать надзиратели. Карты делали сами. В книге «Заключенные» Лев Леонтьев описывает процесс их изготовления: «При помощи «клейстера» из хлеба и воды склеивается несколько кусков бумаги, чтобы карты были поплотнее. Затем эти плотные листы аккуратно разрываются, а если есть нож — разрезаются на части, соответствующие величине обыкновенных игральных карт. Тем временем из той же бумаги изготовляется трафарет в один знак каждой масти — черва, бубна, трефа, пика, из микроскопического кусочка химического карандаша, разведенного в воде, изготовляется краска. При помощи трафарета на карты наносится необходимое число знаков в том же порядке, что и на обыкновенных картах. Фигуры изображаются условно: вместо рисунка короля, дамы, валета — ставятся в надлежащем месте начальные буквы «К», «Д», «В», и карты готовы».

Конечно, тюрьма есть тюрьма, но все же можно сказать, что в то время она еще не была адом (хотя, как понимать это слово). Да и сроки, унаследованные новым порядком от царского режима, за уголовные преступления не угнетали. Иметь десять-пятнадцать судимостей («хвостов») — такую роскошь могли себе позволить даже молодые преступники. Сроки наказания за многие преступления исчислялись месяцами. В этом сказывалась не только невозможность содержания под стражей большого количества заключенных (ими действительно были забиты арестные дома (тюрьмы). На 21 мая 1923 года в них содержалось 2186 человек вместо положенных по штату 969, в исправительных домах вместо положенных 4504 заключенных содержалось 4909), но и снисхождение к большинству уголовных преступников как к элементам, не чуждым пролетариату в классовом отношении. К тому же, как уже было сказано, смягчению тюремных нравов способствовало и унаследованное от царского режима представление о сроках наказаний. Например, согласно статье 169 Устава «О наказаниях, налагаемых мировыми судьями» царского времени за обычную кражу полагалось наказание не свыше шести месяцев, а за нарушение общественной тишины (хулиганство), по статье 38 — арест до трех месяцев. Заключенные, приговоренные к столь кратким срокам, смотрели в будущее с оптимизмом, а работников тюрьмы не очень-то заботило их перевоспитание.

В 1926 году начальник Главного управления мест заключения Москвы Ширвиндт информировал московское руководство о том, что 40 процентов заключенных осуждено на срок до года лишения свободы. В частности, при проверке в Сретенском домзаке оказалось значительное число лиц, осужденных на срок от двух-трех недель до трех-четырех месяцев.

Поскольку краткие сроки лишения свободы никого не исправляли и никого не устрашали, а заключенные лишь даром поедали государственный хлеб, судьям в начале двадцатых годов была дана установка: суровые меры и репрессии применять в отношении классовых врагов и деклассированных преступников-профессионалов. В отношении же социально неустойчивых элементов — в максимальной степени развить практику замены кратких сроков лишения свободы иными мерами социальной защиты, главным образом принудительными работами без содержания под стражей. Были работы «по специальности», но был и «грубый физический труд». Среди наказаний, не связанных с лишением свободы, практиковались и такие как общественное порицание, понижение по службе и даже перевод из одного города в другой. Во времена существования «трудовых армий» такое решение суда было вполне допустимым.

В принудительных работах оказались свои сложности. Известно, что в те времена была большая безработица, люди, ничем не опороченные, месяцами ждали работу, состоя на учете на бирже труда, а осужденные к принудработам устраивались без всяких проблем и только проценты с заработка выплачивали. Это ли не стимул для совершения незначительных преступлений? Осуждение преступников, таким образом, ставило их в привилегированное положение перед безработными, не совершившими ничего противоправного. К тому же, согласно существующему положению, исправительные работы могли заменяться штрафом, да еще в рассрочку. Бывали случаи, когда осужденных направляли для отбытия наказания в магазин, где они работали или который им принадлежал. Допускалась замена осужденного к исправительным работам другим лицом, например родственником или просто нанятым.

Закон от 17 июня 1928 года был призван положить конец всем этим безобразиям. Согласно ему, лицам, отбывающим исправительные работы, платили только 10 рублей в месяц. Желающих устроиться на работу с помощью приговора стало меньше.

Безработица толкала людей не только в суд, но и прямо в тюрьму. Как-то в 1925 году к двум неделям ареста был приговорен некий Бобылев. (А надо сказать, что и тогда замена осужденного к лишению свободы другим лицом не допускалась.) Приговор был исполнен, а Бобылев продолжал ходить на работу. Стали поговаривать о раздвоении личности. Потом-то оказалось, что вместо осужденного Бобылева в арестном доме находился безработный Бастрыгин. Боясь из-за ареста потерять работу, Бобылев попросил его отсидеть за него срок за определенную плату. Бастрыгин с удовольствием согласился. Не знаю, сидел ли он при Александре III — «миротворце», при Николае II — «кровавом», при Керенском, но то, что он сидел при нэпе и не за себя, а за другого, как старик Фунт в «Золотом теленке», — бесспорно.

Своеобразие времени сказывалось не только в тюремном режиме. Его можно обнаружить и в конвоировании арестованных. Надо сказать, что автомобильным транспортом в начале да и в середине двадцатых годов наши исправительные учреждения наделены не были. Заключенных водили по городу в сопровождении конвоя. Бывали при этом случаи побегов заключенных, а бывало, что и конвоир терял арестованного.

Особенно отличался своими потерями милиционер 49-го отделения милиции Расщупкин. Как-то, в начале 1925 года, он конвоировал в тюрьму другого милиционера — Савостьянова и по дороге потерял его. (Наверное, просто отпустил под честное слово.) Правда, на следующий день Савостьянов нашелся. В другой раз Расщупкин зашел с конвоируемым в столовую пообедать «по-товарищески». Выпили, поговорили, и Расщупкин так расчувствовался, что отпустил арестанта домой. Тот, как говорится, ушел и не вернулся. Еще один интересный случай произошел с Расщупкиным, когда он «прозевал» двух малолеток, которых сопровождал в исправдом. Недолго думая, Расщупкин уговорил двух беспризорников назваться именами беглецов и доставил их в исправительное учреждение. Когда самозванцы поняли, где находятся, то подняли крик и назвали свои настоящие имена. Расщупкину, к счастью, вскоре удалось найти беглецов и доставить их в исправдом. Милиционер Макаров конвоировал в Волоколамский исправдом Тихомирова и Милютину, осужденных на десять лет лишения свободы. Милютину сдал в Новинский исправдом, а с Тихомировым отправился бродить по городу. Заходили в чайные, к знакомым Тихомирова. Наконец Макаров отпустил Тихомирова на базар, откуда он не вернулся. Правда, через некоторое время Тихомиров нашелся. Макаров за халатность был осужден на три месяца ареста.

Вообще конвоиры были ребята простые. Старых конвоиров, надзирателей, охранявших царские тюрьмы, расстреливали, в лучшем случае сажали. Им не могли простить жестокого обращения с заключенными. (Правда, кое-кому удалось пристроиться и при новой власти: бывший начальник Кутамарской, а потом Зарентуйской тюрем Ковалев, например, одно время заведовал, скрыв свое прошлое, концентрационными лагерями, но таких, как он, было немного.)

Новые конвоиры и надзиратели были душевнее, по крайней мере к своему брату, пролетарию. Например, компанию надзирателей из Таганского дома заключения можно было часто видеть в пивной «Стенька Разин» на Таганской площади. Они проводили там свободное от дежурства время за дружеской беседой. Как-то раз, 17 июля 1926 года, среди бела дня к их компании подошла жена одного из надзирателей (его в компании не было) и поинтересовалась, где находится ее муж. Это назойливое любопытство так возмутило Саввушку Петрова, сидевшего за столом в форме и с наганом на боку, что он не выдержал и, не будучи в силах контролировать выражения, отчитал жену неизвестного надзирателя, а потом заявил ей: «Какое тебе дело, где твой муж?!» После этих слов вышеупомянутая жена потребовала у подошедшего к столику милиционера отвести Петрова в милицию. Милиционер поступил умно. Он не стал задерживать Петрова, а объявил, что пойдет за постовым, который имеет право задерживать людей в форме. Пока милиционер ходил, а собравшаяся толпа обсуждала случившееся, вся компания через черный ход смылась из «Стеньки Разина». Жена конвоира осталась ни с чем. Не мог же Саввушка сообщить ей о том, что ее муж спит беспробудным сном после вчерашнего у продавщицы Нинки из мясного отдела гастронома, что напротив!

Конечно, не всем так везло, как Саввушке. Фельдшер санчасти Бутырской тюрьмы Евдокия Алексеевна Вельнер-Зубарева за то, что передала письмо политической заключенной Прусаковой ее дочери 29 марта 1929 года, была выслана из Москвы на три года с запрещением проживать в ряде крупных городов страны.

На тот же срок был выслан из Москвы в июне 1927 года Александр Николаевич Гранатовский. Он работал старшим помощником начальника Таганского дома заключения. Вина его была в том, что он, во-первых, скрыл свое офицерское звание и службу в белой армии, а во-вторых, приходил на работу в нетрезвом состоянии, устраивал пирушки с заключенными, разрешал им по своему усмотрению свидания и передачи.

Многие из задержанных, перед тем как попасть в тюрьму, содержались в специальных помещениях при отделениях милиции. Жизнь в них тоже была, как говорится, не сахар. Из справки, составленной по результатам проверки такого помещения при 22-м отделении милиции, что у Павелецкого вокзала, за 1925 год узнаем, что на день арестованному полагались похлебка и фунт (409,5 грамма) хлеба, которые доставлялись из городского арестного дома, а также кипяток. Его приво зили из милицейского клуба. Конечно, это были голодные годы. Прилично кормить арестантов было непозволительной роскошью для страны. Сайд Курейша (мусульманин из Индии) в книге «Пять лет в советских тюрьмах» пишет о том, что в 1923 году в Бутырской тюрьме началась голодовка, вызванная отвратительной пищей. Заключенные требовали увеличения дневной порции хлеба с одного до полутора фунтов, выдачи двух, а не одной, столовых ложек сахара раз в десять дней и улучшения качества супа. Голодовка переросла в бунт. Заключенные били стекла в окнах, кричали на всю улицу о своих требованиях и несправедливостях тюремного начальства. У стен тюрьмы собралась толпа. В тюрьму прибыла комиссия во главе с прокурором Катаняном. Прокурор сказал, что требования будут уважены. Тюрьма успокоилась. Но на следующий день из каждой камеры взяли по несколько зачинщиков бунта, которые, как посчитал Курейша, были расстреляны без суда. Проявилось ли здесь коварство прокурора? Не думаю. Просто прокурор ничего не решал. Решало ОГПУ. Что касается расстрела, то, возможно, он и был, хотя свидетельств его не сохранилось. Методы революционной борьбы были ближе и народу, и его правительству, чем методы буржуазной юстиции.

После большой Бутырской тюрьмы заглянем в маленькую, в Сретенскую. Если бы мы в двадцатые-тридцатые годы пошли от Трубной площади вдоль бульвара к Петровским Воротам, то в конце первого переулка направо (3-го Колобовского) увидели каланчу Сретенской пожарной части, а под ней Сретенский арестный дом. Там и теперь стоят красные аварийные машины, только Мосгаза. Близкое соседство пожарников и тюремщиков приводило иногда к недоразумениям. Пожарник заберется на каланчу дежурить, ну а милиционер, охраняющий дом заключения, запрет вход на каланчу да уйдет куда-нибудь с пакетом. Пожарник так и сидит на каланче, дожидается своего освобождения.

В мае 1924 года корреспондент «Известий» административного отдела Моссовета увидел в домзаке чистоту, цветочки на окнах, портреты вождей над койками арестованных. Заключенные, как сообщалось в корреспонденции, выписывали «Правду», занимались в школе, устраивали литературные вечера. Прямо не тюрьма, а литературный институт. Хотя почему бы не повесить портреты вождей, не раскрыть окна? Однако то л и время шло быстро, то ли корреспонденту устроили хороший прием в домзаке, но только картина, которую представлял он в 1926 году, стала совсем иной. Посещавший в те времена дома заключений по делам службы работник уголовного розыска Павел Сергеевич Ларионов рассказывал, как, войдя в камеру, давал команду всем отойти в противоположный угол. Если этого не сделать, то заключенные, стоявшие сзади, забросают тебя вшами. Вот такая была обстановка. Вообще Сретенский домзак был старый, давно не ремонтированный. Побывавшие в нем отмечали, что в камерах душно, с потолков валилась штукатурка, полы прогнили, камеры переполнены. Вместо одиннадцати — пятнадцати человек в них содержалось тридцать пять — сорок, поэтому многие спали под койками, в проходах, прямо на полу или подложив под себя тонкие дореволюционные матрацы, содержавшие в себе немного гнилой соломенной трухи. Ели заключенные на полу — столов не было. Учебно-воспитательную часть домзака возглавлял некий Певзнер. Фактически он был главным в этом убогом заведении. Он переводил арестованных из камеры в камеру по своему усмотрению, вызывал их (не являясь следователем) к себе на допрос после одиннадцати часов вечера и, вообще, делал все, что хотел. Воспитательная работа в тюрьме не велась. Из книг, хранившихся в библиотеке, заключенные крутили цигарки и делали карты, которыми играли в «стос». В 1927 году Сретенский домзак возглавил Фрумзон. В это время руководство страны стало уделять больше внимания производственной деятельности осужденных. Выполнение плана тогда являлось основным показателем в деятельности исправительно-трудовых учреждений. Заключенные Сретенского домзака работали в каменоломнях у Щелковских фабрик, за Клязьмой. Добывали желтый камень, содержащий магнезит, необходимый чугунолитейным заводам. В летнее время заключенные купались в Клязьме, играли в городки, ловили рыбу.

Двухэтажный кирпичный четырехугольник женской Новинской тюрьмы выходил на Новинский бульвар (часть Садового кольца в районе Нового Арбата). Во дворе ее стояло здание церкви. Тюрьма эта считалась образцовой. Рассчитана она была на двести сорок женщин, которых собирали сюда из разных концов страны. Начальник тюрьмы Давыдова устроила в ней ясли, в которых дети под присмотром осужденных — нянечек проводили весь день, а вечером, после трудового дня, детей забирали матери. К детям была приставлена вольная сестра, тюрьму ежедневно посещал врач. Работали осужденные на ткацкой фабрике, которую Давыдова открыла на месте полукустарной прачечной. В тюрьме существовали самодеятельность, школа и даже товарищеский суд. Возглавляла его осужденная за бандитизм Бажанова. Сам факт создания образцовой тюрьмы говорил о том, что власти поняли, что без тюрем государство существовать не сможет.

Характерно, что в предисловии к первой книге Соломона Бройде «В советской тюрьме», вышедшей в 1922 году, Н. Мещеряков, судебный работник, писал о том, что тюрьма обречена на близкую гибель. В предисловии же к книге «Фабрика человеков», вышедшей в 1934 году, председатель Военной коллегии Верховного суда СССР В. Ульрих писал: «Книга Бройде… дает достаточно яркую картину того, что делается в стенах Таганского дома заключения, Лефортове и других местах… заключенные, охваченные энтузиазмом ударничества и соцсоревнования, досрочно выполняют свой Таганский промфинплан». Менялись времена, менялись планы. Стиралась грань между вольным и подневольным трудом. В конце концов, дисциплину труда легче укрепить в тюрьме, чем на свободе. Да и о повышении зарплаты рабочим думать не надо. В тюрьмах и исправдомах заработали станки. В Сокольнической тюрьме стали делать кровати, столы, в Лефортовской — открыли ткацкую фабрику, в Таганке — типографию и т. д. В 1928 году в Москве прошла выставка изделий, созданных в местах лишения свободы, а в 1929–1930 годах места заключения вообще перешли на самоокупаемость.

Определив в один ряд производственные мощности «на свободе» и «за решеткой», власти поставили себя тем самым в сложное положение: и там и там требовались кадры, в том числе и квалифицированные. Квалифицированные были больше среди политических, а их в двадцатые годы в основном высылали. Это не шло на пользу лагерному производству. Тогда, в тридцатые, специалистов стали сажать.

Стремление властей к очищению главных городов страны и прежде всего Москвы от чуждых элементов нашло свое воплощение и отражение в «Положении о правах ГПУ в части административных высылок, ссылок и заключения в концентрационные лагеря» от 2 апреля 1924 года. В положении было сказано следующее: «В целях борьбы с преступностью лиц, признаваемых в порядке, установленном ниже, социально опасными, Президиум ЦИК Союза ССР постановляет: Предоставить ОГПУ (Объединенному государственному политическому управлению. — Г. А.) право в отношении лиц, признаваемых ими на основании ниже перечисленных признаков социально опасными: а) выслать таковых из местностей с запрещением дальнейшего проживания в этих местностях на срок не свыше трех лет, б) выслать таковых из тех же местностей с запрещением проживания сверх того в ряде местностей или губерний, согласно списка, устанавливаемого ОГПУ, на тот же срок, в) выселять с обязательством проживания в определенных местностях по специальному указанию ОГПУ и обязательным в этих случаях гласным надзором местного органа ГПУ на тот же срок, г) заключаться в концентрационный лагерь сроком до трех лет, д) высылать за пределы государственной границы Союза ССР на тот же срок. Вынесение постановлений о высылке возложить на Особое совещание в составе трех членов Коллегии ОГПУ по назначению председателя ОГПУ и правом опротестовывать таковые в Президиум ЦИК Союза ССР. Право высылки за границу Союза ССР и заключения в концентрационный лагерь принадлежит исключительно Особому совещанию при ОГПУ (ОГПУ существовало только в Москве, в республиках — были просто ГПУ).

ГПУ Республик, согласно тому же положению, имели право высылки в пределах республики в отношении следующих лиц: 1) подозреваемых в совершении бандитских налетов, грабежей, разбоев, а также их помощников и укрывателей в случае отсутствия точных данных для направления дел о них в порядке судебного преследования, 2) не имеющих определенных занятий и не занятых производительным трудом, 3) профессиональных игроков на бегах, скачках и в игорных домах, 4) шулеров и аферистов, 5) содержателей всякого рода притонов и домов терпимости, 6) торговцев кокаином, морфием, сантонином, спиртом, самогоном и другими спиртосодержащими веществами без соответствующего на то разрешения, 7) спекулянтов черной биржи, в отношении коих имеются данные об их особой злостности или связях с социально-преступной средой, 8) лиц, социально опасных по своей прошлой деятельности, а именно: имевших в прошлом не менее двух обвинительных приговоров или четырех приводов по подозрению в имущественных преступлениях, или посягательствах против личности и ее достоинства (хулиганство, вовлечение в проституцию, сводничество). Категории лиц, на которые подлежит распространение указанных прав, не могут быть расширены без особой санкции каждый раз Президиума ЦИК Союза ССР».

Много людей, согласно этому положению, были «вычищены» из Москвы, Ленинграда и других больших городов. Если предположить, что все (или почти все) они выселялись на законных основаниях, то сколько же у нас было нехороших людей! Были, правда, и хорошие. К ним прежде всего относились коммунисты. Государство взяло их под защиту. 16 июня 1921 года вышел циркуляр, подписанный секретарем ЦК ВКП(б) Молотовым, наркомом юстиции Курским и председателем Верховного трибунала Крыленко «О взаимоотношениях парткомов с судебными и следственными учреждениями РСФСР». В нем говорилось о том, что, несмотря на категоричность положения о подсудности коммунистов общегражданскому суду и суду партии, в некоторых случаях ответственность перед общегражданскими судами ставится в зависимость от мнения ЦК Циркуляр при решении вопроса о привлечении коммунистов к уголовной ответственности предлагал руководствоваться следующими положениями: «1) при возбуждении дела против коммунистов судебно-следственные учреждения должны в течение двадцати четырех часов ставить в известность об этом местный партком, 2) допросы коммунистов до суда в порядке предварительного следствия проводить так же, как и в отношении других граждан. О производстве ареста не позднее чем через сутки следственные учреждения извещают соответствующий Уком или іубком, 3) просьба местных партийных комитетов сообщить о характере дела и представить возможность ознакомиться с самим делом должна удовлетворяться судебноследственными учреждениями. В случае секретности дела о нем осведомляют лишь Президиум (Бюро) Комитета или секретаря. В случае возбуждения уголовного дела на более ответственных отдельных коммунистов или раскрытия преступной деятельности большинства членов местного партийного комитета дело должно быть передано в вышестоящую судебно-следственную и партийную инстанции. Следственные учреждения обязаны изменить меру пресечения в отношении членов РКП и освободить от ареста с заменой его поручительством, в случае поручительства не менее чем трех членов РКП, которые должны получить предварительную санкцию обкома».

К этой ленинской норме, по существу, вернется Н. С. Хрущев после осуждения сталинского террора по отношению к членам партии. А тогда, в тридцатые, властям было не до сохранения партийных кадров — надо было бороться с врагами. Сталин доверял чекистам. В 1937 году он так обосновал свое доверие: «Заклятые враги революции ругают ГПУ, — стало быть, ГПУ действует правильно». Результатом высочайшего доверия стало предоставление работникам ГПУ права внесудебной расправы с гражданами. Как воспользовались доверием работники этого учреждения, известно.

Когда граждане первого в мире государства рабочих и крестьян перестали смотреться в зеркала, опасаясь увидеть в них физиономию врага народа, в стране снова вспомнили о законности. Ежов, нарком внутренних дел, и кое-кто из его окружения были расстреляны, а высшее политическое руководство страны пожурило чекистов. В постановлении Совета народных комиссаров СССР и Центрального комитета ВКП(б) от 17 ноября 1938 года, подписанном Сталиным и Молотовым, отмечалась «большая работа, проделанная органами НКВД по разгрому врагов народа и очистке СССР от многочисленных шпионских, террористических, диверсионных и вредительских кадров из троцкистов, бухаринцев, меньшевиков, буржуазных националистов, белогвардейцев, беглых кулаков и уголовников, а также от шпионов, переброшенных в большом количестве из-за кордона под видом так называемых политэмигрантов и перебежчиков из поляков, румын, немцев, латышей, эстонцев, харбинцев и проч.». Далее же работа НКВД подвергается критике и вот за что. В постановлении говорилось: «…работники НКВД совершенно забросили агентурно-осведомительную работу, предпочли действовать более упрощенным способом, путем практики массовых арестов, не заботясь при этом о полноте и высоком качестве расследования. Работники НКВД настолько отвыкли от кропотливой, систематической агентурно-осведомительной работы и так вошли во вкус упрощенного порядка производства дел, что до самого последнего времени возбуждают вопросы о предоставлении им так называемых «лимитов» для производства массовых арестов».

«Лимит» — это цифра, обозначающая максимальное количество людей в селе, районе, городе, над которыми работники НКВД творили суд и расправу по своему усмотрению. Ни Сталин, ни Молотов не могли возмущаться указанным фактом, ведь этот «лимит» существовал с их дозволения. Они только пожурили следователей за увлечение им. Еще они обязали прокуроров знакомиться с протоколами допросов и делать на документах соответствующие отметки. Заметьте: не допрашивать обвиняемых, а только знакомиться с протоколами допросов! Мог ли прокурор при таком порядке проверить истинность записанных в протоколе слов?

Но о прокурорах после. Пока мы только можем понять, почему с каждым годом человеку в нашей стране становилось все труднее и труднее отказаться от тюрьмы. Отказаться от сумы было легче. Страна строилась, росла, на кусок хлеба можно было заработать. В обществе, устремленном в новую, прекрасную жизнь, тюрьма оставалась местом позора и порока. Судимость перечеркивала жизненные планы многих людей. Конечно, подавляющее число заключенных за общеуголовные преступления тогда, как и сейчас, являлось мерзавцами. В этом, вообще, не должно быть никаких иллюзий. Их несчастный, жалкий вид за тюремной решеткой и на скамье подсудимых не должен никого смущать. Нередко за то, что они делали на свободе, мы готовы были их убить, а теперь жалеем. Так уж устроен человек, и не надо его за это ругать. Доброта и отходчивость — не самые плохие качества его натуры. Защита одиночки от обрушившегося на него общества с его милицией, прокуратурой, судом, тюрьмами и лагерями — моральная основа для существования адвокатуры.

Законы тюрьмы жестоки и не страдают всепрощением к оставшимся на свободе, да и не только к ним. Чтобы убедиться в этом, обратимся к фактам. О них мы узнаем из приговоров, вынесенных Московским городским судом в тридцатых годах XX столетия.

В камере № 22 Таганской тюрьмы среди других заключенных находились Матвеев и Баканов. Как-то Матвеев выиграл в карты у Баканова сапоги и рубашку. Получив выигрыш, он положил его под свою кровать. Через две недели Баканов их забрал. Матвееву это не понравилось, и он стал угрожать Баканову расправой.

25 марта 1935 года заключенных 22-й камеры вывели на прогулку. Остались в ней спавший Баканов, Самородок и Калеченков, все они лежали на своих кроватях, а Матвеев ходил по камере злой и что-то бормотал. Потом взял большую доску от своей кровати, подошел к Баканову и несколько раз ударил его доской по голове, причинив сотрясение мозга. Суд приговорил Матвеева к расстрелу, который был заменен ему десятью годами лишения свободы.

11 ноября 1937 года Московский городской суд приговорил к смертной казни Петра Григорьевича Попова двадцати трех лет. В Таганской тюрьме, где он находился за какое-то преступление, была в моде такая шутка: когда кто-нибудь из сокамерников спал или просто лежал, гля дя в потолок, ему в нос насыпали табак. Вдохнувший его вскакивал, начинал чихать, кашлять, плеваться под общий хохот сокамерников. Один из новеньких, Григорий Васильевич Маслов, выступил против такой «шутки» и даже пригрозил Попову. Тогда тот выдернул из койки длинный железный прут и три раза ударил им Маслова по голове, раздробив ему череп.

В ноябре — декабре 1938 года в Краснопресненской пересыльной тюрьме сформировалась группа заключенных, грабившая сокамерников, так сказать преступники в квадрате. Руководил группой В. И. Гребенников. Бандиты отбирали у заключенных деньги, белье, одежду, обувь, продукты. У одного заключенного проволокой вытащили изо рта золотые зубы. 14 декабря Гребенников с товарищами попытался снять сапоги с заключенного Митряева. Тот оказал сопротивление. Тогда Гребенников ударил его по голове крышкой от параши и убил. Московский городской суд вынес Гребенникову смертный приговор.

Да, прошло время веселых зэков, любивших чечетку и блиставших тюремным жаргоном, для которых самым страшным оскорблением было слово «проститутка». В это слово вкладывалось понятие не «публичная женщина», а понятие «предатель», «изменник». Меньшим ругательством было «кобел». Означало оно «дурак», «болван». В сороковые и пятидесятые годы, когда сроки стали длинными, как лагерные бараки, заключенные сделались злыми и особенно жестокими. Оскорбительное «козел» стало достаточным основанием для убийства. «Козел» — это не дурак и не изменник. Это вонючая мразь, рядом с которой нельзя находиться. Соблюдение закона, повелевающего убить за такое оскорбление, стало проявлением самоистребления, предела человеческого озверения, возникшего в невыносимых условиях жизни. Заключенные стали постоянными обитателями резерваций, колючая проволока превратила для них нормальную, свободную жизнь в потустороннюю. Даже их собственное тело стало для них тюрьмой, которая не давала им возможности вырваться на волю. Они и его возненавидели. Проигрывали целиком или частями в карты, прибивали ржавыми гвоздями за мошонку к нарам, выкалывали на лбу обрекающие на новые репрессии слова: «Раб КПСС». От взрослых в своей жестокости не отставали подростки. Как-то, уже в семидесятые годы, помню, в одном поезде, в вагонзаке, везли несовершеннолетних преступников — русских и чеченцев. Чеченцы, издеваясь над русскими, заставляли их быстро поедать буханки черного хлеба.

Вольно или невольно, но в местах лишения свободы с годами выковывались свои варварские законы чести. К этому времени в стране, за исключением небольшого круга старых партийцев, ревностно охраняющих идеалы, за которые они шли на смерть, не осталось слоев населения, в которых ценою жизни утверждались бы определенные правила и принципы. Офицерства, гвардии, где вопросы чести решались на дуэли, не стало. Да и сами дуэли были признаны пережитком прошлого. Чиновники не знали, что значит уйти в отставку, если под сомнение была поставлена их честь или способность решить какой-нибудь вопрос. Честь женщины или свою собственную стали отстаивать судами, скандалами и доносами.

В преступном мире было по-другому. К концу двадцатых годов преступник не надеялся выйти на свободу через несколько месяцев. В Уголовном кодексе 1926 года появились статьи 58 и 59, предусматривающие ответственность за широкий круг правонарушений. При этом наказание за них предусматривалось до десяти лет лишения свободы. Ответственность за бандитизм наступала по признаку принадлежности к банде даже в том случае, если банда преступлений не успела совершить или член банды в них не участвовал. Впоследствии к бандитизму стали приравнивать преступления, совершенные в местах лишения свободы.

Вдаваться в тему жестокости репрессий тридцатых годов не имеет смысла. Об этом и так много сказано и написано. Вернемся лучше к заключенным.

Поскольку число их, осужденных на длительные сроки, возрастало, а освобождение из мест заключения ничего, кроме новой посадки, не предвещало, в лагерях стала складываться мораль закрытого общества. Расправы лагерного и тюремного начальства с арестантами в случае совершения и сокрытия кем-либо из них преступления привели к тому, что совершивший преступление сам шел «на вахту» и сообщал о совершенном им преступлении. Бесправие арестантов компенсировалось выработкой ими своего кодекса чести. Смертельным оскорблением стало вышеупомянутое слово «козел». Если человек не хотел потерять всякое уважение и превратиться в отщепенца, он должен был убить обидчика, оскорбившего его этим словом. Драк не устраивали. Резали, как барана. Подходили к спящему, будили (считается, что спящий начинает кричать, когда его режут), и обиженный бил его ножом, вернее, каким-нибудь заточенным предметом: напильником, долотом и пр. Конечно, так было не всегда, возникали и драки, но результат был один и тот же — смерть. Обиженный шел на это даже тогда, когда ему оставалось совсем немного до освобождения. Лагерные законы суровы. Нам они представляются проявлением дикости, зверства. Напротив, для тех, кто их придерживается, они дают повод для самоуважения. Лев Николаевич Толстой в романе «Воскресение» отмечал: «Обыкновенно думают, что вор, убийца, шпион, проститутка, признавая свою профессию дурною, должны стыдиться ее. Происходит же совершенно обратное. Люди, судьбою и своими грехами-ошибками поставленные в известное положение, как бы оно ни было неправильно, составляют себе такой взгляд на жизнь вообще, при котором их положение представляется им хорошим и уважительным. Для поддержания же такого взгляда люди инстинктивно держатся того круга людей, в котором признается составленное ими о своем в нем месте понятие». Вот, наверное, откуда при культе силы в преступном обществе все эти «паханы», «воры в законе» и прочие — выросшая из грязи и крови преступная аристократия. Она была создана новой властью взамен той, старой родовой русской аристократии, так мозолившей глаза и раздражавшей простого мужика в прямом и лагерном смысле (на лагерном жаргоне «мужик» — человек впервые попавший за решетку).

О московских тюрьмах написано много и еще много будет написано. Но сейчас мне хочется выйти из этой главы, как из самой тюрьмы. Неестественное положение людей, замкнутое пространство, специфический запах — все это давит на психику. Когда за твоей спиной лязгает железный засов и ты оказываешься на улице, среди людей, то как хорошо глотнуть вольного воздуха и поскорее уйти подальше от толстых тюремных стен.