Старшего сержанта Гудкова охватила такая радость, будто он только что совершил первый в жизни самостоятельный полет. Курсантам, которые никогда не видели своего инструктора возбужденным, он напоминал сейчас лейтенантов из перелетавших полков. Они приземлялись на их аэродроме, чтобы заправиться горючим и лететь дальше, на запад. Горячие эти ребята, видать, по душе пришлись инструктору. Появятся на стоянках — и он уже там. Стоит, новенькие машины разглядывает, с экипажами беседует, как старый знакомый. Когда же они улетали, он с грустью — от курсантов этого не скроешь — смотрел им вслед.

В последнее время Гудков заметно переменился. Стал разговорчивее, чаще хвалил курсантов за полеты, почти каждому прочил успех на фронте, куда их направят после скорого выпуска.

Причину перемен в настроении знал только он сам. И разумеется, командир эскадрильи капитан Анашкин, от которого в немалой степени зависела его дальнейшая судьба. Недавно комэск наконец-то обнадежил Гудкова. Это и было причиной того, что сейчас, когда прибежал к нему посыльный и, едва переведя дух, передал приказание срочно прибыть к командиру, у Гудкова екнуло сердце: «Неужели?!» И его словно ветром сорвало с места.

— Занимайтесь самостоятельно, — на ходу бросил он курсантам и, ловко прошмыгнув между столами, вырвался на улицу как на крыльях. Летная группа проводила его удивленным взглядом.

Дорога на стоянку показалась Гудкову необычно широкой, как взлетная полоса. Дома словно расступились, и пространство над дорогой запрудили свежие краски неба. Ему было легко и шагать, и дышать, и думать.

Сейчас даже несговорчивый капитан Анашкин представился ему другим. Бывало, к нему не подступишься — ровно винт самолетный, все от себя отметает, — а теперь вот сам позвал. Гудкову даже подумалось — встретит он его сейчас с легкой, прощающей укоризной: «Ну вот, Гудков, а ты не верил. Вот так…» И тогда прощай, родная летная школа, прощайте, друзья-инструкторы, курсанты, с которыми возился, как курица с цыплятами, и дорогой капитан Анашкин, которому он надоел, как горькая редька.

Гудков начал осаждать Анашкина с лета прошлого, сорок первого года, когда школу пилотов перевели из Крыма за Волгу. Он рвался на фронт, а его не пускали. И первым, кто встал на пути, был капитан Анашкин. Вот и не давал покоя комэску Гудков. Однажды в конце летного дня он так разгорячился, что, ударив о землю шлемофоном, с горькой досадой выпалил:

— Фашисты бомбят наши города, а мы в тылу прохлаждаемся!

У капитана Анашкина внутри что-то дрогнуло, но виду он не подал, лишь посмотрел на Гудкова долгим осуждающим взглядом: «Ну-ну, что еще скажешь, старший сержант?!»

Гудков запальчиво сверкнул глазами, и на его худом смуглом лице обнажились белые крепкие зубы.

— Летчики-истребители… Рожденные для боя… Смешно даже говорить. Сказочки все это… Истребители с гитлеровцами в небе дерутся. А тут тепло и пули не свистят, лафа, братцы! Да мы…

Гудков хотел еще что-то сказать, но осекся: Анашкин по-прежнему смотрел на него. А когда он так долго, в упор смотрел — хорошего не жди.

У Анашкина перекипало сердце. Опять Гудков взвинчивает его. Скажет и не моргнет — хоть воду в глаза ему лей. Как хотелось прикрикнуть на этого назойливого Гудкова! Хоть бы раз обрезать при всех. Но нет, желваки под скулами ходят, губы от напряжения белеют, жилистая шея вытянулась, а капитан молчит. Даже боится — вдруг лопнет терпение и он выйдет из себя? Гудков этого только и ждет. Не зря же он и время выбрал — все инструкторы в сборе. Прямо больное место норовит задеть.

Летчики стихли, выжидательно смотрели на Анашкина и Гудкова: что-то сейчас будет…

Нет, Анашкин не поддастся на вызов Гудкова. Стерпит и на этот раз. Не время сейчас тревожить предельно уставших людей. Вымотались за день, взлет — посадка, взлет — посадка, земля под ногами ходуном ходит, в голове навязчивый, дьявольски нудный пропеллерный стрекот. А тут бередить рану…

Им же завтра опять в полет. Опять кого-то выпускать в небо. Одного! Любой учитель на земле может заставить своего ученика остановиться на полуслове, прекратить движение и снова начать его. Тысячу раз начать. А учитель летчиков этого сделать не сможет. Полет не прервешь. Оборвать полет — почти то же, что оборвать жизнь.

Тут мало знать человека и верить в него. Недостаточно личной смелости и терпения. Помимо всего этого тут важно состояние духа, которое безошибочно подскажет: «Пора. Пора доверить человеку самолет». Анашкину сейчас дорожа всего сохранить у людей этот душевный барометр, погасить готовые закипеть страсти.

Анашкин с трудом переборол себя. Стоял у него в горле обжигающий ком, солоноватыми стали губы, но он сказал тихо и сдержанно, будто и не слышал от Гудкова обидных слов:

— Гудков, я же говорил, наш фронт здесь. Передний край — взлетная полоса. И каждый учебный полет — как бой. Вот и сражайся… Сражайся, Гудков!

Комэск относился к Гудкову по-разному, в зависимости от того, как шли в эскадрилье дела. Когда занепогодит и срываются полеты, а тот подвернется ему под руку со своей просьбой, Анашкин вгорячах отмахнется. Когда же все хорошо — обещает похлопотать перед начальством, где-то замолвить словечко и откровенно сочувствует ему. В конце концов он, Гудков, терзает Анашкина потому, что его беспокойная истребительская душа рвется в бой. Да и высказывает он не свою, а общую боль — его, комэска, боль тоже.

Но скоро Гудкову стало ясно — Анашкина не проймешь.

Его рапорты комэск не передавал по инстанции, а складывал в сейф. Гудков рассказал об этом друзьям — Максимову и Долгову, которые тоже обращались к командиру с рапортами.

В один из нелетных дней они пришли к Анашкину втроем. Гудков подтолкнул Долгова, чтобы тот начинал разговор. Долгов прокашлялся, пригладил свои кустистые брови, неуклюже подвигал плечами, словно собирался не говорить, а подпирать что-то.

— Товарищ капитан, курсанты треугольничками запасаются, — сказал он командиру эскадрильи, будто сообщал самую свежую новость.

Анашкин насторожился, но в разговор вступил легко, с ходу:

— Что ж тут такого, правильно делают: каждый в свое время ими запасается. Знаки отличия. Завтра они — сержанты, командиры экипажей.

Долгов переступил с ноги на ногу, опять подвигал плечами и с едва заметной улыбкой продолжил:

— Да мы, товарищ капитан, насчет нашей судьбы: обещанная замена есть.

Долгов сказал негромко и таким тоном, каким обычно просят совета, но Анашкину показалось, что его оглушили. От кого угодно комэск мог ожидать такого разговора, но только не от Долгова, степенного, выдержанного и всегда понимавшего его. В глазах у комэска появилась гнетущая разочарованность.

«Обещанная»?! Эх, Долгов, Долгов… Разве не понимаете, летчики-инструкторы позарез нужны здесь? Или не знаете, что на фронте делается?!»

Долгов, разумеется, знал, что делалось на фронте. Гитлеровцы прорвались за Дон, и бои уже шли в Сталинграде. Вот инструкторам и хотелось самим вступить в воздушные схватки с летающими «крестоносцами». С добродушным откровением Долгов смотрел на комэска, ждал ответа, даже не догадываясь, что вконец расстроил его.

Никогда с Анашкиным такого не случалось — пообещать и не сделать. Но ведь он и не помышляет кого-либо отпускать. Что им сказать теперь? Ничто не шло на ум.

— Садитесь, садитесь… Место каждому найдется, — произнес Анашкин, стараясь обрести спокойствие. Он провел перед собой рукой, будто знакомил летчиков со своим рабочим кабинетом, который они знали, как кабину самолета.

Инструкторы садились с неохотой. «Это все проделки Гудкова», — подумал Анашкин и не спеша начал убирать со стола летные книжки. Сделав это, позвонил на метеостанцию, справился, какая ожидается погода в ближайшие дни. Прямо удивил летчиков: прекрасно же знал, что над Волгой и Уралом стоял мощный антициклон — ясное и безоблачное небо обеспечено, пожалуй, на целый месяц, только летай, — но все равно звонил. После раздумья набрал еще один номер, поинтересовался, не дадут ли дополнительно бензина. Погодка-то как по заказу!

Закончив разговор, он азартно и радостно хлопнул жилистыми ладонями:

— Вот так, обещают бензинчик!

Эту новость инструкторы восприняли как должное. Им хорошо известно: будет «горючка» — будут и полеты, а значит, и новые выпускники.

— За нами дело не станет, — искренне поддержал комэска Максимов.

— Не сомневаюсь. — На душе у Анашкина отлегло, и он весь преобразился. Все же инструкторы его понимают. Анашкин с сияющим лицом, с прямым и открытым взглядом вышел из-за стола, давая понять, что дел невпроворот, пора расходиться.

Вставая, Долгов отвел взгляд в сторону, засмущался перед комэском. Разве время сейчас говорить о рапорте? Скорее бы уйти. Когда Анашкин пожал ему руку, он, не глядя ни на кого, торопливо шагнул к двери.

Гудков, прежде чем подняться, заерзал на стуле. Изнывая от нетерпения, сухо кашлянул, будто запершило в горле, и, осуждая в душе нерешительность Долгова, на которого у него была вся надежда, подался вперед, навстречу Анашкину:

— А как же с нами решили, товарищ капитан? Вы нам так ничего и не сказали.

Долгов остановился у двери, будто споткнулся; Максимов застыл на месте.

Анашкин оторопел. Так и знал — Гудкова не утихомиришь. Опытных инструкторов — и отпустить? А курсантов кто будет возить? Он, Анашкин? Один, да?!

Сейчас Анашкин наконец все это выскажет ему. Да так выскажет, что тот запомнит на всю жизнь. Анашкин бросил на Гудкова негодующий взгляд, но встретился с его безжалостным, пронзающим взглядом и увидел застывшие, ждущие глаза Максимова и Долгова.

Какой-то миг комэск стоял в нерешительности. Но вот у него в глазах забился радужный свет. Он отчаянно, резко взмахнул рукой:

— Значит, на фронт собрались?! Воевать?! Немчуру бить?! Поддерживаю. Правильно, фашистов уничтожать надо. Уничтожать!

С этими словами Анашкин метнулся за стол, будто нырнул в кабину боевого самолета, и где-то внизу зашуровал, словно бортовой аппаратурой. Постучав ящиками, он достал чистый лист бумаги, взял ручку и начал писать быстро-быстро. Инструкторы с изумлением смотрели на него.

Закончив писать, он порывисто, как по команде, встал:

— Вот так! Война — для всех война. По-вашему, комэск не летчик-истребитель?! Вот вам и мой рапорт. Вместе, значит, будем добиваться отправки на фронт. Вместе, понятно? Вот так.

Летчики обезоружено смотрели на своего комэска.

Недели две спустя Анашкин собрал постоянный состав эскадрильи. Вид у него был строгий, а голос — неумолимо-суровый, не возразишь.

— Война пришла и к нам, — сказал он, как отрубил. — Не сегодня завтра фашистские самолеты могут появиться и над нашим аэродромом. В штабе составляется график боевого дежурства. Вот так. — Анашкину показалось — слишком большой упор сделал на слова «боевого дежурства». Теперь придется и курсантов учить, и воевать. Иного выхода нет — так складывается обстановка. Но комэска терзали учебные планы. И его последующие слова пронизала острая озабоченность: — Запомните, главное наше дело — учить курсантов летать. Никакие отговорки, никакие оправдания, даже возможные бои — ничто не должно влиять на сроки их выпуска. Подготовка военных летчиков — задание государственное.

Гудков покорно слушал. Он терпеливо молчал, соображая, как теперь быть. В небе гитлеровцы. Попробуй только заикнись о фронте. Анашкин так взорвется!.. Неожиданно Анашкин задержал Гудкова. Когда остались вдвоем, недовольно сказал:

— Ну а с тобой, Гудков, разговор особый. Ты мне эти штучки брось — бучу среди инструкторов поднимать. Написал рапорт и жди решения. Но сходки не устраивай. Вопрос о тебе поставлен. Вот так.

Гудков просиял. Что ему упреки, лишь бы отпустили воевать. И Анашкин уловил в нем что-то знакомое. Ведь когда-то сам вот так же рвался из летной школы. Надоедал, настаивал, отношения с людьми портил и все-таки своего добился. Сбивал вражеские самолеты в небе над Халхин-Голом, в финскую. Летчик-истребитель с боевым опытом что-то да значит! Чего же тогда он держит Гудкова? Ведь в бой человек рвется, а не на солнышке загорать.

Но эти мысли пропали у Анашкина тут же. Расставаться с Гудковым он не хотел. Когда летчик уходил, комэск бросил на него холодный, непроницаемый взгляд.

График боевого дежурства был составлен с учетом дней и часов курсантских полетов. Первым в боевой готовности должен быть Максимов, за ним Долгов, а потом Гудков…

Жизнь на аэродроме незаметно менялась. Как и прежде, жужжали с рассвета до темноты учебные самолеты, скрупулезно вели в штабах счет каждому полету, каждому дню, приближающему очередной выпуск летчиков. Но уже все знали — и курсанты, и постоянный состав, — что где-то неподалеку от них рыщут в небе вражеские самолеты. Чаще и строже люди глядели на небо, осмотрительнее были курсанты в пилотажных зонах. Словом, школа жила еще более напряженно. Ждали боевых тревог, подъема дежурных экипажей, воздушных схваток.

И вот сегодня появились самолеты противника. Обстановка круто изменилась. Школа лишилась сразу двух инструкторов. Потому Анашкин и вызвал Гудкова. Ожидая летчика, он был нетерпелив, нервно ходил вдоль стоянки.

А Гудков летел к нему как на крыльях, думая о своем.

— Что, товарищ капитан, прорезало? — в радостном возбуждении, еще не успев отдать честь, издалека спросил комэска, и его голос протяжным эхом отозвался где-то за ангаром. От этого долгого и странного отзвука ему стало не по себе. Будто он не на своем, а на чужом, незнакомом аэродроме. Моторы молчат, и в воздухе ни одной машины. Почему такая тишина на стоянке? Даже людей не слышно. Почему к нему обращены хмурые лица? Вроде что-то хотят сказать, а выговорить не могут. У Анашкина тоже застывшее лицо. Только сухие, обветренные губы чуть заметно подрагивают, выдавая внутренние переживания.

— Максимов и Долгов погибли, — сказал комэск, и голос его дрогнул. — Вам принять боевое дежурство.

У Гудкова в глазах надломился и погас трепетавший огонь. Сердце окаменело, а слова до него не доходили. Бывает такое: слышишь, даже видишь, а поверить в случившееся не можешь.

— Несем боевые потери. Вот так, Гудков.

Анашкин говорил тягуче и тихо, словно взвешивал каждое слово, и только теперь горечь сказанного дошла до сознания Гудкова.

— Да как же это они, товарищ капитан? — прерывисто выдохнул он.

Гудков перекладывал на себя обрушившуюся на Анашкина тяжесть. Прошлый разговор с ним он посчитал неуважительным, даже грубым, терзался, что привел тогда Максимова и Долгова к нему и давил на комэска их авторитетом.

Анашкину же Гудков казался совсем юным пилотом, вчерашним курсантом. Ему было бы куда легче, если бы на боевое дежурство заступил он сам, потому что хорошо знал, против кого посылает Гудкова: воздушные разведчики — это отборные экипажи, самые хитрые и самые коварные. В бой они не вступают. Появятся, как призраки, сделают свое дело — и поминай как звали. «Юнкерс-88» — бестия, а не самолет. Как намыленный скользит он в воздухе, голыми руками не возьмешь. За этими привидениями многие охотятся, но поймать их под силу лишь тем, кому сам черт не брат.

По сообщениям Совинформбюро Анашкин сделал вывод: в Сталинграде гитлеровцы завязли. А раз так, воздушные разведчики повадятся и сюда, к ним. Вражеских генералов будет беспокоить, что делается за Волгой, не накапливаются ли там войска и техника, и вообще, есть ли у русских резервы…

Эти «визиты» гитлеровцев поломают все учебные планы Анашкина, и будет он разрываться туда и сюда, так как дежурство висит на нем. Внутри у него накипала злость — от ненависти к фашистам, оттого, что так неудачно сложились первые воздушные бои, от неясности, кому передать осиротевших курсантов, и оттого, что самому дежурить запретили. В его сознании все время держалось: как же оплошали Долгов и Максимов! Они же покрепче Гудкова. А этот — горячая голова. Гудкову непременно придется вести бой — не сегодня, так завтра.

— Ну ты-то хоть соображай, что к чему, — говорил ему Анашкин. — Не гонкой волка бьют, а уловкой. И «юнкерс» на ура не возьмешь. Да что тебя учить — нападай там, где не ждут. Бей тем, чего у врага нет. Старая это истина. Словом, Гудков, так: бей врага русским боем.

Старший сержант Гудков заступил на боевое дежурство после полудня. Стояла осень, но день был сухой и жаркий, совсем как летом. Давно не шли дожди, трава пожухла, а земля высохла и полопалась, как черепица. Воздух знойно парил над самолетными стоянками. Он был пропитан отработанным бензином и пылью, к которой густо примешивался запах степной полыни.

Вражеские самолеты долго не появлялись. Это раздражало Гудкова. С курсантами не занимается, и проклятые «юнкерсы» пропали. Не по нутру ему такое мучительное ожидание. Не привык он торчать на аэродроме без дела. Полеты у него всегда шли плотно — только поспевай пересаживать курсантов. Один освободил кабину — другой садись, третий будь наготове. Спину некогда разогнуть. Курить из-за этого бросил.

Нарушен теперь привычный Гудкову ритм аэродромной жизни. Да разве для того комсомол давал ему путевку в авиацию, чтобы он дремал, как пришвартованный самолет!

Однако муторное томление не расслабляло Гудкова. Он сознавал, что выполняет боевой приказ, и это держало его в напряжении. В небо смотрел он глазами фронтового летчика, стараясь охватить взором как можно больше пространства, а не как инструктор, следящий обычно за одной точкой — самолетом, который пилотирует его курсант.

Когда стало известно о противнике и поступил сигнал на взлет, Гудков увидел Анашкина. Тот стоял неподвижно, ссутулясь, и казалось, постарел за один день. Гудкова это словно бы обожгло, подхлестнуло. На взлете он не мешкал, был порывист и упруг, как ветер.

Небо казалось огромным. Вражеский самолет едва угадывался в синей небесной стуже. «Скреб» высоту метр за метром, пока наконец «юнкерс» не вырисовался на фоне безориентирной, выгоревшей под солнцем степи. Гудков приободрился — запас высоты был хоть и небольшой, но это уже что-то значило.

Сближаясь, он неожиданно напоролся на огневую струю. Едва заметную и очень короткую, похожую на сигнал «точка-тире». Очередь прошла стороной, за крылом, но такое чувство вызвала она у Гудкова, будто полоснула по нему самому. «Мы видим тебя», — сказали эти призрачные «точки-тире». Еще бы! С борта «юнкерса» четыре пары глаз буравили воздух.

Гудков думал, что, увидев его, враг начнет резко маневрировать — менять высоту, направление полета, уходить. А тот, будто ничего и не случилось, продолжал идти прежним курсом. К себе не подпускал, огрызался — высокомерно и расчетливо, — словно издевался над Гудковым.

«Так его можно и упустить», — тревожно спохватился Гудков и, сделав решительный доворот, устремился в атаку. Без риска боя не выиграть.

Расстояние между самолетами сокращалось. По-лягушачьи распластанное тело «юнкерса» вспухало, будто его кто раздувал изнутри. Но его никак не удавалось поймать в прицел — фашист маневрировал.

Гудков увидел воздушного стрелка. Казалось, тот сам лез ему в глаза. Фриц водил пулеметами, но не стрелял, ждал, когда истребитель подойдет ближе. Неожиданная перемена тактики обострила внимание Гудкова. Он тоже подождет с огнем. Мгновения эти казались вечностью и были мучительны для него. Сейчас рано, а через секунду-другую — поздно. Но где тот рубеж, на котором надо нажать гашетку? Где?

Гудков напрягся и почти замер. Ныли руки. Бескровные от напряжения пальцы не слушались. Нажимать? Рано! А может, пора? Боясь, что гитлеровский стрелок опередит его, Гудков надавил гашетку. И… оцепенел. Выстрелов не последовало. Гитлеровский самолет уходил, как заколдованный.

Стрелок «юнкерса» оказался хитрее: ему удалось выманить у Гудкова снаряды. Все до единого! И сейчас хладнокровно направляет на него стволы. Один только миг — и сразит.

Гудков в горьком отчаянии бросил самолет вниз. Какая досада — попался на удочку! Он вспомнил мертвую зону у «юнкерса» — пространство, которое не просматривалось с борта. Там огнем его не возьмешь.

«Юнкерс» продолжал лететь по прямой, фотографировать местность. Значит, экипаж считал бой законченным. Нет, черта с два — Гудков не даст ему уйти. Лучше погибнуть самому, чем безнаказанно отпустить врага. Будь у Гудкова боеприпасы, как бы он сейчас пропорол его снизу!

У него возникла дерзкая мысль: поднырнуть под «юнкерс». «Была не была», — решил Гудков. Оказавшись под брюхом вражеского самолета, он почувствовал прилив небывалой отваги и какого-то озорства. Его не видят! Уравняв скорость, он летел с «юнкерсом» так плотно, словно был подвешен к нему. Противные, ноющие звуки моторов немецкого самолета поглотили ровный, упрямый рев истребителя.

Гудков поднял вжатую в плечи голову. Выворачивая шею, немигающими глазами впился в ржаво торчащие заклепки и металлические латки на фюзеляже. По ним, по гадючей обшивке чужого самолета он улавливал малейшие изменения в режиме полета «юнкерса» и адским напряжением добивался синхронности полета с ним.

Небо казалось ему тесным, сплющенным, точно блин. Оно для него почти не существовало. «Юнкерс» шел совсем рядом, и казалось, Гудков вот-вот заденет его. Но чем он к врагу ближе, тем безопаснее ему лететь. И он продолжает полет в таком невообразимом соседстве. Посмотреть со стороны — подобное и во сне не приснится: летит большой немецкий самолет, а под ним — юркий советский истребитель.

«Юнкерс» шел как по натянутой струне, и Гудков оценил пилотажные качества летчика. Но самоуверенность фашиста сильно задела самолюбие Гудкова. Ведь это его небо, это его дом! Здесь проходили мирные маршруты его учеников. Так ненавистен стал ему этот панцирь над головой, что у Гудкова заклокотало в груди. Нет, бой не окончен. Посмотрим еще, кто кого. Он ясно, определенно почувствовал свою силу.

Да, Гудков понял: у него есть оружие. Это оружие в десять, в сто, в тысячу раз сильнее пулеметов и пушек самого матерого врага. Оно всегда с ним — в его сознании, в сердце, в его глазах и руках, вместе с горячей кровью пульсирует в его жилах. Это оружие правоты и силы духа. Оно безотказно и разит наверняка.

На таран ходят в открытую. Гудкову нужно просторное, раскрепощенное, родное небо. Оно поможет расправить крылья, а затем врубиться винтом в ненавистный металл раньше, чем стрелок метнет в него огневой вихрь.

Воздушного стрелка с «юнкерса» не проведешь. Пусть Гудков выскочит внезапно, как леший из воды, тот не дрогнет. Его руки наверняка и сейчас лежат на гашетках. Дыхнуть не успеешь, как вспыхнет огненная струя. И Гудков знал: коротким, ювелирно точным должен быть его маневр.

Гудкову стало вдруг тяжело дышать. Он с тревогой заметил: пропадают на обшивке вражеского самолета заклепки, будто их заволакивает туман. Тогда, чтобы не столкнуться, он открыл кабину. Но тумана не было. Маслом забрызганы стекла — то ли от вражеских моторов, то ли от своего.

По спине пробежал знобкий холодок. Почудилось: не кабину открывал, а пытался вырвать из-под брюха «юнкерса» свой самолет. И Гудкова пронзила мысль: самолет не подчиняется ему. Все это произошло в какой-то миг, но было настолько явственным, что ему показалось — он и в самом деле прикован к этому летящему дьяволу. Тогда Гудков вжался в кабину, как бы слился с самолетом в единое целое. Резко развернувшись, он выскочил из-под металлической туши «юнкерса». В лицо ударил свет, и открылся привычный голубой простор.

У Гудкова не было колебаний. «Бей русским боем!» — звучало у него в ушах. Тут же небо взметнулось над ним орлиным крылом, горизонт сломался, и земля вздернулась на дыбы. Гудков бросил самолет на вражескую машину. Насколько он был терпелив под брюхом «юнкерса», настолько яростен и неудержим сейчас. Его душевный порыв неукротим. Теперь он хозяин боя.

Все было подобно разряду грозы, когда спрессованная в тучах электрическая мощь, внезапно взрываясь, с сухим треском вонзает в небо и землю всесокрушающие огненные стрелы.

У Гудкова тоже все спрессовалось, сошлось вместе: гибель друзей и страдания Анашкина, лютая ненависть к врагу и неизбывная жажда боя.

Гудков увидел воздушного стрелка. Тот бешено метался в башне. Уже стреляет, метит в него, в Гудкова. «Стреляй, стреляй, фашист! Изо всех пулеметов бей! Поздно!» Вращающийся винт уже бросил на плексиглас вражеской кабины свой отблеск. Уже совсем рядом кричащее и разорванное страхом лицо стрелка.

И вот он — неумолимый, молниеносный, таранный удар. Гудков своим самолетом вонзился в длиннотелую сигару «юнкерса». Все затуманилось, оборвалось…

Он не видел, как «юнкерс» сперва качнулся, взмахнул крылом, словно бы оступился, а затем попытался выровняться, но тут же передернулся, клюнул вниз и провалился. Встречный поток воздуха разорвал его надвое.

Гудков камнем падал к земле. Во время таранного удара его выбросило из кабины. Он был без сознания, но упругая волна воздуха заставила его очнуться. Гудков вспомнил о парашюте. Рука искала вытяжное кольцо и никак не могла его найти. Кольцо было отброшено в сторону и прижато к ноге. Наконец он нашел его и рванул из последних сил. Гудков не видел ни неба, ни земли. Не было сил даже открыть глаза…

Выписка из личного дела:

«…Герой Советского Союза полковник Гудков за годы Великой Отечественной войны сбил в воздушных боях двадцать самолетов противника».