Итак…

Стояли душные майские дни, подходил к концу учебный год. Подготовка к экзаменам занимала все умы и время, самой природой предназначенное для свиданий и стихов.

Мои амбиции, сарказм директора и ухмылки учителей сделали свое дело. С холодным исступлением я пробиралась сквозь завалы книг, мечтая доказать наличие мозгов. Я рвалась в Москву, в известный ВУЗ, зная, что путь туда наглухо закрыт для таких неблагонадежных семей, как моя. То ли весна была слишком долгой, то ли ресурс мой себя исчерпал, только я начала замечать приступы слабости и головокружения. Развязка состоялась очень скоро: после экзамена я потеряла сознание. Врач измерил давление, сделал укол и отправил домой. К вечеру мне стало хуже, и я поплелась в поликлинику, на чем свет проклиная духоту и час пик. Участковая дама надела тонометр, приставила фонендоскоп… и тут ее скуку сняло как рукой. Побросав все приборы, она выскочила из кабинета и вернулась обратно в компании двух докторов. Следующие десять минут мне стягивали плечо и мяли запястье, таращились то на прибор, то на меня, то снова на прибор. После долгих споров консилиум определил мое состояние как глубокий обморок, потому что с давлением 40/25 полагалось лежать без сознания. Переспросив десять раз и убедившись, что я действительно приехала одна, участковая вызвала мать и села оформлять бумажки. В тот же вечер меня положили в больницу с тавтологическим диагнозом вегето-сосудистая дистония по сосудистому типу. Подобный приговор меня не огорчил — я просто завалилась спать и проспала целые сутки, впервые в жизни забыв обо всем.

Мои соседки по палате оказались настоящими ипохондриками — вместо прогулок и чтения книг они обсуждали болячки. Слушать их было невмоготу и, отоспавшись, я сбежала из палаты. В отделении было пусто: солнечные лучи стекали в открытые окна, струились по стенам. Я прошла по длинному коридору, спустилась на первый этаж и вышла на улицу под нежный лик заката. С моим появлением местное общество пришло в движение: голоса стали громче, а жесты развязней. Я отыскала пустую скамейку, залезла в заросли ольхи, открыла книжку, приготовилась читать… и тут поймала на себе пронзительный тревожный взгляд. Меня как будто обожгло: никто из ровесников так не смотрел. Было в этом взгляде столько опыта, столько силы и уверенности, что мне стало неловко. Какое-то время кареглазый наблюдал за мной со стороны, потом приблизился и, мягко грассируя, произнес:

— Хотите почитать «Мастера и Маргариту»?

Я молча уставилась на незнакомца. Тот понял правильно и протянул мне ксерокопию в домашнем переплете. От удивления я захлопала глазами и тут же услышала, как однажды весною в час небывало жаркого заката в Москве на Патриарших прудах появились два гражданина…

К моменту погони я уже знала имя чтеца — Марк, его преклонный возраст — 28, а вечером, когда явилась мать, мы вовсю обсуждали диагноз Ивана. Мать отвела меня в сторонку, брезгливо поморщилась, глядя на Марка.

— Да, экзотическую ты нашла компанию!

Насчет экзотики я ничего не поняла, поэтому просто рассказала ей о книге. Мать пожала плечами, что-то хмыкнула на тему иудеев, а я посмотрела на Марка, сидевшего в обнимку с переплетом, подумала, что он хорош собой и решила, что время покажет.

На следующее утро Марк встретил меня у дверей:

— Как насчет шахмат?

— Ну, если не боишься…

Он расставил фигуры и шумно вздохнул. С первых ходов стало ясно, что шахматист он никудышный и, кончив партию, мы порешили, что играть буду я, а Марк будет искать соперников и заключать пари. К обеду я стала обладательницей двух плиток шоколада и одной коробки конфет, а за моей спиной вырос гонец, экипированный для бегства в магазин. Гамбит закончился моей безоговорочной победой, народ зазвенел серебром, гонец собрал наличность и тут же ускакал.

Вечер в компании Кагора прошел на высоте: участники изрядно набрались. Нетрезвый Марк смотрел мне прямо в душу и повторял, что наша встреча — знак судьбы, а я — событие, которого он ждал.

Шло время, книга летела к концу: уже и петух прокричал рассвет, и «Славное море» было пропето, и сцены бала безумным вальсом пронеслись в разверзнутую пасть камина. Я уже гадала, чем кончится встреча на крыше высотки, когда сменился мой лечащий врач. Виктор Петрович, седовласый заведующий отделением, похожий на падре, самолично озаботился моим исцелением. Он пригласил меня в свой кабинет, задал несколько простых вопросов, выслушал жалобы и перешел на доверительный тон:

— Я слышал, ты читаешь Булгакова?

Следующие двадцать минут мы обсуждали название книги, ее героев, тонкости сюжета. Я смело говорила обо всем: высказывала мысли, наблюдения, предположения и догадки. Увидев неподдельный интерес, я расслабилась окончательно и поделилась самым сокровенным: рассказала о том, что по ночам слышу музыку, но к утру не могу ее вспомнить. Рассказала о том, что отец получил приглашение из-за границы и, возможно, уедет в Британию, читать лекции в Лондонском университете.

Врач с уважением отозвался об отце, с охотой обсудил его возможную карьеру и даже позавидовал, узнав о загранице.

— Ну, что ж, — подвел итог Виктор Петрович, — отправляйся в палату. Дочитывай роман.

Пришла суббота, отделение опустело — больные разбежались по домам. Марк тоже отбыл утешать ревнивую супругу. Я забралась на подоконник и помахала ему вслед. Стукнула дверь, я вздрогнула и обернулась: мать шла по коридору в сопровождении врачей.

— Ну, все, закончилось лечение!

В висках застучало. Я живо представила, как Марк возвращается из самоволки, узнает, что меня уже выписали, понуро бредет по двору, садится на наше любимое место и открывает заветную книгу… Картина подернулась рябью, рассыпалась в прах, а на ее месте возникла сестра:

— В кабинет к Виктору Петровичу! Живо!

В кабинете находилось трое: сам Виктор Петрович, моя матушка и тощий моложавый врач с колючими глазами. Колючеглазый изучал мою карту и дробно выстукивал карандашом. Мать испуганно жалась на стуле.

— Итак, — вместо приветствия сказал колючий, — картина более ли менее ясна. На основании ваших, Виктор Петрович, заключений, мы можем изменить диагноз.

— Садись Вероника, — предложил Виктор Петрович, — нам предстоит серьезный разговор.

Я села на свободный стул, испуганно уставилась на мать. Колючий закрыл медицинскую карту и поднял на меня тяжелый взгляд.

— Как самочувствие?

— В порядке.

— Есть жалобы?

— Да нет…

Он повернулся к матери и произнес без перехода:

— Ваш муж лечился у психиатров?

Та дрогнула и нервно замотала головой.

— Уверены? — удивился он. — Ходили слухи о его невменяемости. Похоже, он наш пациент.

Что-то скользкое зашевелилось на дне его глаз, и я почуяла угрозу. Виктор Петрович грузно развернулся, вздохнул, сцепил руки в замок.

— Дела обстоят не лучшим образом, — сказал он, глядя поверх моей головы, — Придется тебе, Вероника, задержаться на время, пройти дополнительное обследование. Тебя переведут к Сергею Сергеичу и там продолжат лечение, согласно новому диагнозу.

Следующие пятнадцать минут он объяснял причины, по которым я должна лечиться у товарища СС. Я плохо слушала — щемило сердце, а когда он умолк, безнадега сдавила клешней. Встал вопрос о моем несовершеннолетии и о согласии опекуна. Я посмотрела на мать, как-то сразу все поняла и разрыдалась в голос. Меня вывели из кабинета, а через пару минут мать подписала все бумаги.

Не всякая нора веет в колодец

Лечебница окружена тройной петлей колючей проволоки, по периметру вышагивают военные с собаками. Двери без ручек — их персонал носит в карманах халатов. Мертвая тишина, лишь с верхнего этажа время от времени доносятся не то крики, не то стоны. Палата на девять человек. Все на прогулке. Моя кровать у окна. Сквозь решетку видна тайга да часть прогулочной площадки. С замиранием сердца жду появления соседей. Мне сказали, что эта палата для смирных. Дверь открывается, входят больные. Ничего не выражающие лица, мутный взгляд, плавучие жесты. На меня никто не обращает внимания. Все расходятся по койкам, и только одна женщина напрягает слух, подходит ближе, тянет руки к моему лицу.

— Ты кто?

— Я — Ника.

— Привет, я — Руфина.

Глаза, как два озера, распахнутые, прекрасные и абсолютно слепые.

— Меня сюда родственники упекли, я здесь уже десять лет. Не бойся, меня не лечат, со мною можно говорить. Смотри, не попади под инсулин!

Позвали на обед. За длинными столами все обитатели второго женского этажа. Дети и взрослые с лицами уродливых кукол, алкоголички с черными кругами вокруг глаз и аутисты — весь цвет советской психиатрии молча кладет еду в рот. Мы сидим за столом, и я бережно перекладываю огурцы в тарелку Руфины. Раздается громкий топот, и в столовую входит девочка лет двенадцати: босая, халат нараспашку, волосы всклокочены, мертвенная бледность щек и злобный взгляд без проблеска мысли. Я дрожу всем телом, и тут мне на плечи опускаются чьи-то теплые руки. Я поднимаю лицо, вижу Ольгу Ивановну — нашу соседку по лестничной клетке. Я знаю Ольгу Ивановну давно и только сейчас понимаю, где она работает.

— Не дергайся, веди себя спокойно, иначе лишишься свиданий.

— За нами наблюдают и доносят докторам, — сообщает Руфина, — Свидания получают только смирные психи.

Из последних сил стараюсь вести себя здраво, только не знаю, что входит в это понятие.

Вечером меня допрашивает врач. Я умоляю отпустить меня домой и слышу в ответ, что мне нужно лечиться. Ни интереса, ни намека на участие, только жесткие вопросы, въедливые уточнения и дежурная улыбка, не значащая ровным счетом ничего. Лечения не назначают — ждут, пока главврач утвердит диагноз, а на ночь суют в рот блестящий черный шарик, после которого я проваливаюсь в тяжелый сон без сновидений.

Утром больные отплывают в комнату для свиданий, я сижу на кровати, жду приговора. В палату входит медсестра, в ее руке — блестящий шприц. Резким движением она отдергивает мне рукав, я подаюсь назад и чувствую железную хватку на запястье.

— Не дергайся, это доза для младенцев. Во время свидания не вздумай психовать! — с этими словами она всаживает в меня что-то омерзительно холодное.

При встрече с матерью стараюсь не плакать, чтобы не лишиться возможности видеть нормальные лица, находиться по ту сторону двери без ручки. Я поглядываю на санитаров и отвожу глаза. Со мной что-то явно не так: не могу сфокусировать взгляд — он поднимается все выше, скользит на самый верх…под самый потолок… Глаза закатываются, заваливается язык, сводит шейные мышцы и тянет назад, голова запрокидывается. Обеими руками хватаюсь за голову, с силой возвращаю ее на место, но тут весь процесс повторяется снова и в той же последовательности. Меня уводят в палату, укладывают на кровать. Ольга Ивановна садится рядом, гладит меня по руке:

— Не бойся, это пройдет.

— Что со мной?

— Таким образом твой организм отвечает на вторжение психотропных.

Тело сходит с ума, а мозг в полном порядке, и этой пытке нет конца. В меня вливают то глюкозу, то антидот — не работает ни то, ни другое. Четыре часа подряд я бьюсь в агонии, из последних сил тяну себя за шею, когда становится невмоготу. Ольга Ивановна мечется по больнице, звонит главврачу на домашний номер и после минутного совещания, возвращается в палату. Она кладет мне руку на лоб:

— Сикорский просит погладить тебя по голове. Расслабься, он поможет. Наш главврач — могучий экстрасенс. Сейчас он будет думать о тебе…

Через минуту я засыпаю…

… и просыпаюсь только через сутки. Мне снова дают черный шарик, и мир погружается во мрак.

Я открываю глаза: в палате светло, за окном накрапывает дождь.

Что за год на дворе? И какой нынче день? Впрочем, не все ли равно. Я мертва, и неважно, какой нынче день…

В дверях появляется Ольга Ивановна, прижимает палец к губам. Секунду спустя в палату входит мать, садится на кровать, сует мне в руку бутерброд с икрой, тревожно шепчет на ухо:

— Меня пропустили в отделение — случай беспрецедентный. Ольга Ивановна сильно рискует, но я должна тебя предупредить. Сегодня тебя поведут к главврачу. От этого разговора будет зависеть твой диагноз. Я звонила, пыталась ему объяснить, что ты не больна, что меня обманули и вынудили подписать.

— Что он ответил?

— Сказал, что не слышал ни слова, а в твоих симптомах разберется сам.

— Когда идти?

— Прямо сейчас… И, пожалуйста, думай, что говоришь! Не рассказывай лишнего!

Ольга Ивановна торопит нас на выход.

— Тебе пора, мне тоже, — мать тычет пальцем в бутерброд, — Слижи хотя бы икру!

Я заталкиваю в рот весь кусок, говорю: «Шпашибо!» и выхожу из палаты.

Вид главврача меня смущает — он выглядит молодо и несерьезно, а еще напоминает Пьера Безухова — такой же неуклюжий очкарик.

Какое-то время мы просто говорим: обсуждаем погоду, последние фильмы. Я рассказываю ему о школе, о бассейне, о предстоящей поездке в Москву. Сикорский тихо улыбается, потом становится серьезен:

— Ника, я задам тебе вопрос, он может стать последним, а может таковым не стать. Не торопись с ответом — подумай!

Он делает паузу и с расстановкой произносит:

— Здесь кое-что записано с твоих слов … например то, что по ночам ты слышишь музыку. Подумай и ответь: ты слышишь ее или чувствуешь?

Последние слова он повторяет дважды.

Я с облегчением вздыхаю:

— Нет, доктор, я ее не слышу, если вы о галлюцинациях. Она звучит во мне, внутри меня, я просто ее ощущаю, я — автор. Должно быть, тот любезный врач меня не понял, а может быть, я плохо объяснила.

Сикорский улыбается и что-то пишет на листе. Я набираюсь храбрости и обращаюсь к нему:

— Позвольте мне лечиться в другом месте! Здесь я погибну!

Он поднимает на меня свои близорукие глаза:

— Девочка моя, тебе не нужно лечиться ни здесь, ни где-либо еще. Я не дам тебе расплачиваться за грехи твоего отца. Ему уже не помочь, а вот тебя я защитить сумею. Живи дальше, занимайся спортом, поступай в свой ВУЗ, и не вспоминай больше ни обо мне, ни об этом месте.

Мое заключение длилось неделю и стоило мне семи дней жизни.

На утро я покинула лечебницу и больше не возвращалась туда даже в мыслях.

* * *

Вступительные экзамены прошли как в дыму. Я с трудом выходила из седативного клинча, плохо засыпала по ночам и панически боялась любых скачков давления.

Экзамен по английскому был первым и ключевым — сквозь эти жернова прошло не больше десяти процентов.

Моя фамилия оказалась в последней пятерке, и ждать своей очереди пришлось целый день. Прошел слух, что конкурс выдался рекордный — двадцать пять человек на место. И теперь вся эта возбужденная толпа колыхалась у входа, то смыкаясь, то расступаясь. Меня вызвали ближе к вечеру, когда в коридоре оставалось не больше десяти человек. Я вошла в аудиторию, уставшая и заторможенная, вручила паспорт, вытянула билет и заняла свободный стол. Текст показался несложным, грамматическое задание — посильным. Я склонилась над листком и неожиданно для себя нарисовала рожицу в медицинском колпаке. Немного подумав, дорисовала лекарю рожки и бородку, а внизу набросала план ответа.

— Девять неудов и один жалкий уд, — констатировала экзаменатор и протянула ведомость председателю комиссии.

Тот обреченно вздохнул и устало произнес:

— You may start.

И я стартанула. Мои натренированные мозги, словно мышцы пловца, мгновенно напряглись и выдали свой максимум в кратчайший промежуток времени. К концу моего выступления председатель комиссии расслабился окончательно. Покачиваясь в кресле и блаженно улыбаясь, он утвердительно кивал, сыпал изящными шутками и афоризмами. Потом заговорил по-русски:

— Спасибо вам, барышня за ответ. Четко и грамотно. Вы доставили нам удовольствие. Где остальные бриллианты, я вас спрашиваю? Где они? Почему к нам идут люди, не имеющие понятия ни о грамматике, ни об орфографии? А вас, барышня, я возьму в свою группу. Поверьте, у меня в запасе еще много анекдотов.

Уже в коридоре я открыла зачетку… и ощутила шелест крыльев за спиной.

На экзамене по истории со мной вышла другая история. «Отлично» я получила скорее с перепугу. Открыв билет и прочитав вопрос, я шумно выдохнула и взялась за ручку. Я так боялась оказаться неполиткорректной, что истории хана Батыя, со всеми его деяниями, отвела пару скромных страниц. Зато подвиги и творчество вождя, его неизгладимый вклад в историю советского народа описывала долго и красноречиво. Экзаменаторам пришлось прервать мой монолог, и славная эпоха шалаша не получила должного внимания.

После такого мощного прорыва по основным дисциплинам, дальнейшие экзамены сделались формальностью. Я легко набрала проходной бал и вышла на конкурсную прямую.

Не прошло и недели, как я стала студенткой. А еще через неделю из ссылки вернулся отец. Он открыл мой студенческий билет и молча развел руками.

— Как ты умудрилась? Почему не написала? Я бы помог…

— Как хорошо, что не помог!

— Почему?

— Все московские спецслужбы лежали бы костьми у входа в институт.

— И все-таки ты молодец! — уважительно произнес отец, — Вся эта история с больницей… Не думал, что у тебя хватит духу подать документы.

— Нет, папа, с духом я не собиралась. Мой дух тут не при чем — он все еще прячется где-то внутри, заколотый психотропной дрянью.

Отец ничего не ответил. Он отвернулся к реке и поежился.

Так мы и стояли, уставившись в серую рябь, по которой скользили обрывки заката.

Вниз по кроличьей норе

Блаженное студенчество, ты будто праздник, исполнено надежд и ожиданий. Ты летишь навстречу взрослой жизни, подняв забрало и веря в свою бесконечность.

Дивная пора первых зачетов и громких провалов, экзаменационной лихорадки и сизых непроглядных курилок. Ни лингафоны, ни бесконечный марксизм-ленинизм не в силах пошатнуть твоего оптимизма, а преподы-садисты воспринимаются как неизбежное, но временное зло.

Очередные разборки отца со стражами режима вылились на страницы московских газет. Какой-то ретивый журналист обозвал отца импозантным аферистом с ранней сединой, а чуть ниже — матерым агентом империализма и завзятым клеветником. В который раз отца погнали из Москвы, и мне пришлось переехать в общежитие.

На самом деле, только в общежитии узнаешь, что значит быть студентом, как подготовиться к занятиям, когда у тебя на голове скачут бесконечные юбиляры и их гости, как на жалкую стипендию прокормить себя и всех соседей по комнате и как за два часа отоспаться перед зачетом.

В те годы помощь братским народам и самое высшее в мире образование считались монополией советов. В моем институте училось полмира, а общежитие напоминало Вавилон, бурливший всеми оттенками кожи, акцентами, ароматами специй и экзотических приправ.

Представители южных народов учились из рук вон плохо, зато преуспевали в радостях столичной жизни и бурных этнических застольях. Прибалты и поляки держались особняком, пьянок не устраивали, образование получали качественное. Друзья из чернокожей Африки нередко добирались до аспирантуры, компаний не водили, финансы экономили. Лучше всех жили арабские товарищи и братья с Кавказа. Денег они не считали, родню и земляков находили повсюду, а любвеобильные славянские студентки скрашивали им путь к высотам образования. Шестой этаж был государством в государстве — гостеприимным праздным филиалом высокогорных автономий, туземным раем, где позабыв детей, мужей, работу, все местное начальство заливало глаза самогоном и смачно закусывало пряным разносолом.

С моей новой соседкой Илоной мы ютились в убогой и тесной каморке, пока за дело не взялась ее мать. Она вытянула опухшую сизоликую комендантшу из хмельного омута, сунула ей взятку и получила ключ от лучшей комнаты на прибалтийском этаже. Прибалтийских корней у нас не было, зато имелся общий недостаток: ни я, ни Илона застолий не любили, гулянок не устраивали и волосатых ухажеров не водили. Но даже на этом святом этаже редкую ночь нам доводилось спать спокойно. Часам к одиннадцати вся этническая рать поднималась из-за стола и с шумом десантировалась к нам, на бледнолицые русоволосые этажи. Аудиенции хотели все: раньше всех на охоту выбиралась малопьющая Азия, в ее фарватере следовал Ближний Восток, за ним ордой проносился Кавказ, подминая любого, кто не успел занять оборону. Во время таких набегов мы тихо дрожали в своей комнате и молили Бога, чтобы наш замок оказался самым прочным. Однажды к нам ворвался долговязый тип из солнечной Туркмении со странным прозвищем Тишка. Не рассчитав посадочной полосы, он пролетел всю комнату насквозь и приземлился на Илонкину кровать. Пружины жалко скрипнули под Тишкиным задом, ножки подкосились и одна за другой осыпались на пол. Тишке такая качка оказалась не по силам: он вылез из-под обломков, дополз до унитаза и что-то долго говорил ему на экзотическом утробном языке. Весь следующий день мы меняли замок, чинили кровать и внимательно слушали, не скачет ли за дверью любвеобильный и нетрезвый Тишка.

В институте расслабиться тоже не получалось: нам, детям скотского режима, родившимся под сводами тюрьмы и речь заморскую учившим понаслышке, навязывали Оксфордский акцент. Преподаватели шипели и корчились, доказывая, что нет студентов бездарнее, что интеллект наш вопиющ и безотраден. А мы все ниже склоняли головы и все усерднее жевали фонетическую жвачку.

Как ни странно, летнюю сессию мы сдали прилично, назло истерикам и воплям аспиранток.

Экзамены остались позади, свобода, первая свобода открыла дверь в огромный светлый мир. Я вышла наружу и растерялась от обилия возможностей и перспектив. От нечего делать я отправилась гулять по городу и сама не заметила, как ноги привели меня к теткиному дому. Тетка открыла мне дверь и радостно затарахтела:

— Бегом к телефону — мать на проводе!

Я прыгнула в комнату, схватила трубку.

— Верка, я в Гагре! — услышала я голос матери, — Тут красота! Ты сессию сдала?

— Сдала без троек, на стипендию! Теперь хочу поехать к бабушке.

— Какая жалость! — погрустнела мать, — А я хотела затащить тебя на море. Здесь просто рай! У нас отличный санаторий, и есть свободная кровать.

О, Боже милостивый, море… Какие могут быть сомненья?

И я помчалась за билетом.

Взлет — посадка — рейсовый автобус — и утренний экзамен показался прошлогодним сном.

Водитель остановил автобус, включил микрофон:

— Разбудите юную красавицу, следующую до санатория героев Челюскинцев, и пожелайте ей хорошего отдыха на лучшем в мире курорте нашей необъятной родины.

Я подошла к воротам, назвала номер корпуса, фамилию матери, сиротским взглядом посмотрела на охранника и была тут же допущена к радостям прибрежной жизни.

Матери в номере не оказалось, и дверь мне никто не открыл. Я потопталась немного на месте, закинула сумку и поплелась на выход.

Уже на улице меня окликнула смуглая женщина в темной косынке:

— Ты кого ищешь, девочка?

— Маму ищу, но ее нет в номере, — почему-то призналась я.

— Идем со мной! — позвала меня женщина и зашагала к маленькой пристройке.

В подсобке было уютно и пахло травами. Хозяйка поставила передо мной тарелку с помидорами, достала кусок брынзы и лаваш:

— Кушай, это домашние помидоры, брынза тоже своя. Сейчас позвоню дежурному, попробую найти твою маму. Как, говоришь, ее фамилия?

Женщина долго стрекотала по телефону на непонятном языке и, наконец, объявила, что мать, скорей всего, уехала в Пицунду.

— Вернется через час, — пообещала она, — Экскурсия до семи, а потом у них ужин. Да не переживай ты — я всех предупредила!

И действительно, не прошло и часу, как в подсобку заглянула мать:

— Ты уже здесь! Как быстро добралась! Ладно, идем, покажу тебе номер.

Таких же как я нелегалов в санатории оказалось трое: Галка из Наро-Фоминска, Машка из Львова и Вернер из Риги. Мы быстро подружились и выработали свой особый режим: с утра до полудня плавились на пляже, потом выползали в город на поиски кормежки, а по вечерам зажигали на местной танцплощадке. С восхода и до заката наш квартет был неразлучен и распадался только в дни экскурсий. Время от времени одного из нас увозили в ресторан, когда у матушек случался щедрый спонсор.

Дождь прекратился только к утру, а в девять Вернер уехал осваивать Афонскую пещеру, в двенадцать Машку увезли на спонсорский обед, и мы с Галкой остались не у дел. Не в силах жариться на солнцепеке, мы выклянчили денег и сбежали в город. Гагра пребывала в полуденном обмороке: на улицах — ни души, и только запах шашлыков подсказывал, что город обитаем. Есть не хотелось, зато ужасно хотелось пить и мы дружно нырнули в ближайшую лавку.

Грозного вида джигит двигал по полу ящик и что-то громко кричал в сторону подсобки. На подносе дымилась гора хачапури, полки скрипели под весом бутылок. Напустив на себя взрослый вид, Галка шагнула к прилавку и ткнула пальцем в самую пузатую из бутылок. Я протянула джигиту железный рубль и стала обладательницей двух ароматных хачапури. Мы рассовали покупки по сумкам и торопливо, но не в панике покинули зал.

— На кой тебе этот огнетушитель? — накинулась я на Галку.

— Так ведь пить хочется, — резонно ответила она.

Я склонилась над этикеткой и торжественно объявила: красное сладкое местного розлива.

Опыта распития у нас, конечно, не было, и в целях конспирации мы вскарабкались на гору. Там, в зарослях орешника, мы откупорили бутылку и по очереди приложились к горлышку. Вино смахивало на горьковатый сироп, а хачапури — на ватрушки с сыром. Мы сделали еще по глотку и, не сговариваясь, закусили.

Попойка удалась: с каждым новым глотком мир становился все смешней, а хачапури все вкусней. И вот уже лес вокруг нас сделался рыжим, и от нашего смеха умолкли все птицы, а ежики впали в минутную спячку. Небо всей своей синевой опрокинулось в море, смешалось с ним и вспенилось у берега забавными курчавыми барашками.

Когда солнечный диск поцеловал горизонт, мы попытались подняться с земли. Пернатые громко ухнули, лес покачнулся и поплыл куда-то в сторону. Мы тяжело привалились друг к дружке, сцепились крепко за руки и начали свой самый экстремальный спуск без компаса и без страховки.

На серпантине нас обогнал грузовик. Увидев праздничный дуэт, водитель высунулся из окна:

— Куда вам, хорошие?

— Туда! — сказала я и ткнула пальцем в ноги.

— Туда и попадешь, если будешь идти по дороге, — рассмеялся шофер, — Садитесь, довезу!

Мы вскарабкались в кабину, водитель выкрутил звук, и горы огласила песнь Мираба Парцхаладзе.

Фразу «Нам в санаторий героев Челюскинцев» мы выговаривали по частям и строго по очереди. Водитель оказался лингвистически продвинутым, наш крепленый акцент распознал и доставил по месту прописки. Я первая выбралась из кабины, остановилась, поджидая Галку.

— Не-а, — замотала она головой, — Отдыхать так отдыхать! Я еду кататься!

— Никуда ты не едешь! Сначала нужно отдохнуть, а уж потом отдыхать.

Галка вытекла из машины, просочилась к ограде.

— Заеду в девять, — крикнул водила, — буду ждать у ворот.

В ответ Галка громко икнула и сделала водиле ручкой.

Я добралась до номера, рухнула в кровать и сразу же крепко заснула.

Был вечер, когда я открыла глаза. В окно светил фонарь, на улице шумела дискотека. Я залезла под душ и простояла там довольно долго, потом оделась и спустилась вниз. В пятне прожектора под куполом магнолий мужчины в белых брюках и дамы в декольте вышагивали фокстрот. Вся моя команда была в уже сборе, не хватало только Галки. Ее мать в третий раз обходила санаторий, опрашивала сотрудников, заглядывала им в глаза, все тщетно — Галку не видел никто. Мы оставили Машку сторожить танцплощадку, а сами побежали по подсобкам. Через час к нам присоединились танцоры, а к полуночи весь персонал уже рыскал вдоль берега, шарил по кустам, делился информацией, вернее, ее отсутствием. Время шло, наши лица мрачнели, глаза Галкиной матери наполнялись ужасом. В час ночи к санаторию подъехала шестерка, и я узнала нашего знакомого водилу. Вид у него был страшно довольный: он что-то напевал себе под нос и жмурился как сытый кот. У самой ограды он высадил Галку, нажал на газ и укатил во тьму. Галка нервно пригладила юбку, воровато огляделась и кинулась к проходной. Увидев за воротами толпу, она попятилась назад.

— Где она? Что с ней? — послышалось из темноты, и толпа расступилась.

Мать вышла вперед, остановилась перед Галкой и долго вглядывалась ей в лицо.

— Какая же ты дрянь! — процедила она и залепила Галке пощечину. Ее звук прокатился по кронам и, подхваченный сонной листвой, завис в ночной тиши. Галка схватилась за щеку, опустила голову и побежала сквозь ряды зевак. Какое-то время до нас долетал стук ее шлепанцев, но вскоре стих и он.

На следующий день каждый из нас услышал свою версию Галкиных похождений. Как и следовало ожидать, ни одна из них не повторилась.

Галку тут же посадили на цепь, Машку — на короткий поводок, а мне заботливая мать купила билет на поезд.

Провожать меня вышли всем миром. Седой главврач печально улыбнулся и тихо произнес:

— Нам будет не хватать тебя, русалка!

Вернер крепко сжал мою руку:

— Я думал, все будет по-другому: они уедут, а мы с тобой останемся. Чертовски обидно! А самое паршивое — сидеть здесь и знать, что ты не на экскурсии и больше вернешься.

— Ладно, старик, созвонимся, — промямлила я, — Но только через месяц — до августа я на Украине.

После веселых южных приключений и беззаботной суеты жизнь в деревне показалась пресной, но совершенно несносной она стала с появлением отца. Отец примчался вслед за мной и тут же завел свою излюбленную проповедь о пользе дела и грехе уныния. Мою задумчивость отец воспринял как хандру, как следствие праздности и разгильдяйства.

Отцовские нотации всегда начинались за столом, они напрочь отбивали аппетит и оставляли горечь в душе да набившее оскомину чувство, что всю меня с ног до головы необходимо переделать. Месяц у бабушки прошел под лозунгом: «Из сточной канавы — навстречу мечте!».

Дальнейший инструктаж я получала в славном городе Покрове, куда отца отправили в очередную ссылку.

На этот раз он решился представить меня своей гражданской жене. Деликатно и тонко организовал он знакомство, замыслив его как случайную встречу.

С Аллой Васильевной мы быстро нашли общий язык и темы для общения. Как ни странно, ни ревности, ни обиды за мать я не испытывала. Алла Васильевна была намного моложе отца, воспитывала дочь десяти лет и работала инженером на местном предприятии. Женщина, как женщина, спокойная, невзрачная, а может, просто терялась на презентабельном отцовском фоне. Мне она показалась рассудительной и заботливой, а то почтение, с которым она относилась к отцу, выглядело искренним и ненавязчивым. В ее присутствии никакого напряжения не возникало. Возникало оно как раз в ее отсутствии. Наедине с отцом я просто изнывала. Посещение душа превратилось в мучение, потому что следом за мной туда немедленно входил отец. Он сразу же хватался за мочалку и начинал тереть мне спину, а после душа тащил на массаж, поскольку моя физическая форма его совершенно не устраивала. На массаж я шла как на расстрел, сжавшись в комок и зажмурив глаза. Я знала, чем кончится эта процедура, равно как все мои жалкие протесты, поэтому терялась, сникала и каждый раз впадала в ступор. Как в эти минуты я ненавидела отцовские руки! Как до тошноты, до хрипоты хотелось впиться в них ногтями, сломать их и сжечь, закрыться от них крепостною стеной, всеми щитами вселенной! Но руки эти были беспощадны, они прекрасно знали свое дело, уверенно и жадно они двигались по телу, вторгаясь в него и доводя до судороги, которая могла бы стать блаженством, но вызывала только боль и отвращение.

Едва дождавшись начала семестра, я перекрестилась и уехала в Москву.

Любаша, моя новая соседка, была особой колоритной и оригинальной. Парадокс — вот термин, определявший и мысли ее, и поступки. Любаша частенько ссорила нас меж собой, а потом решала, с кем дружить, а кто остается в немилости. Вокруг нее постоянно кипели страсти, их водоворот затягивал всех, кто находился в зоне доступа. Любаша красилась как шут, одевалась как шаман и вела себя как параноик. Надо ли говорить, каким бешеным успехом она пользовалась у молодых людей. В ее фарватере всегда вилась стайка студентов, которых она милостиво подпускала к монаршей особе.

К концу семестра наша комната превратилась в мини-храм имени Любаши, подушки — в постамент для гуру, на котором она восседала во время пришествия и с которого регулярно несла в массы законы мирозданья. В ее сеансах явно угадывались этнические циклы: так в начале семестра слушателями были выходцы из Украины, а ближе к новому году в группу обожателей вошли представители Кавказа. Смуглые мальчики робко внимали очередной Любашиной проповеди, потом темпераментно признавались ей в любви, за что бывали изгнаны из рядов почитателей. Их экзотические имена, инфантильная преданность и непосредственность веселили меня от души. На собраниях я выступала редко и в основном, не по делу, но удовольствие получала вполне реальное, когда в ответ на мою провокацию их гладкие лбы искажала гримаса, а щеки заливал румянец, чуждый данному типу кожи. Вешать им прозвища было несложно, благо имелся колоссальный опыт упражнений с отцом. Смешней всего на русский лад склонялись самые чудные из имен, после чего новоиспеченные Васики и Масики, тихо гневаясь, призывали меня к порядку.

Был зимний вечер, я сидела в комнате и с усердием неофита постигала мудрость родной партии. Дверь со скрипом отворилась, и на пороге возник очередной заблудший Васик.

— Ты что, расписание перепутал? — оторвала я голову от учебника. — Сходки не будет — Любаша сдает философию.

— Я просто так зашел, посмотреть, чем ты тут занимаешься.

— А, посмотри, посмотри, может, запомнишь, как выглядит учебник.

— Я все предметы сдал на отлично, — ответил Васик с вызовом.

— Ну да? — поразилась я, — И зачетку покажешь?

— Ну, почему ты мне не веришь? — обиделся он.

— Да потому, что ты целыми днями торчишь в кабаках.

— А ты все учишься, — с уважением протянул Васик.

— А я все учусь, может, в отличие от тебя, диплом получу.

Васик сел рядом, небрежно закинул руку мне на плечо.

— Васик, ты — хам!

— Я не хам, я мужчина, — отрезал он.

— У мужчины в голове мысли имеются, а у тебя одни извилины!

— Опять обзываешься, — Васик нехотя снял руку, — Может у меня и не такие образованные мысли, как у тебя, зато сердце горячее.

— Это круто, Васик, честное слово! А теперь дай позаниматься, а то получу завтра банан и не видать стипухи.

— Брось, — вскинул голову Васик, — я поддержу тебя материально.

Я с укоризной покачала головой:

— Не смей этого делать, Васик, а то я заброшу учебу и погрязну в роскоши!

Васик немного поерзал и тихо изрек:

— А у меня завтра день рождения.

— От души, профессор, но мне и правда жутко некогда.

Разговоры с Васиком не входили в мои вечерние планы, время поджимало, а марксизм не поддавался.

— Ладно, я пойду, а ты приходи завтра вечером, посидим, поговорим.

Я рассеянно кивнула, и не подымая головы, вырулила на финальный пассаж о разложении затхлого империализма пред светлыми очами мирового пролетариата. Когда прочитанное сплелось, наконец, в зыбкий контур ускользающего смысла, Васика в комнате уже не было, звезды весело подмигивали мне в окошко, юный месяц гнал парус сквозь мутные тучи, а снег водил ладошкой по стеклу.

Два дня спустя я столкнулась с Васиком у лифта.

— А я прождал тебя весь вечер, — пробурчал он и оттопырил нижнюю губу.

— А зачем?

Обрывки недавнего разговора выползли из темных закоулков и тут же трусливо попрятались обратно. Васик тем временем перешел в наступление:

— Как это зачем? Мы же договорились отметить мой день рождения. Я, между прочим, готовился.

— Ты смеешься, Васик? Я вчера политэк сдавала, какой тут день рождения!

— Как сдала? — обида на лице Васика сменилась любопытством.

— Хорошо сдала, партия может мной гордиться. А теперь пусти, мне надо ужин готовить — Любаша устраивает банкет.

— Я тоже приду, — Васик злобно посмотрел на свежий график дежурств, стрельнул сигарету у проходивших мимо первокурсниц и нажал кнопку лифта.

Васик оказался человеком слова — на ужин явился, проторчал дольше всех, а уходя, обязался бывать у нас запросто. С тех пор спасенья от него не стало, потому что слушался он только Любашу, а она как назло, досрочно сдала сессию и укатила домой. Оставалось два варианта: либо завалить сессию при посильном участии верного Васика, либо сбежать к тетке в Кунцево, что я и сделала, закинув за плечо учебники с чудными названиями.

Остаток сессии я прожила у тетки, а каникулы провела в заураненном городке, том самом, что не сумел в свое время мне вправить мозги, а заодно исцелить от любви к этой жизни.

Весна забилась в окна дождем и звездопадом, трава покрыла зеленью согретые луга. Второй семестр катился в очередную сессию, а мы с Любашей в прекрасную авантюру под названием «молодость-молодость!». Мы жили весело и беззаботно, тратили всю наличность на вкусности и глупости, хором прогуливали семинары, ныряли в ночь на поиски невинных приключений, попадали в неприятности, из которых визжащих и напуганных нас бережно выносила судьба на своих мудрых и заботливых ладонях. В общежитии мы держались особняком, в загулах и оргиях не участвовали, за что и были в скором времени забыты всеми Любашиными почитателями, всеми, кроме упертого Васика…

— Васик, — ты же умный человек, — увещевала его Любаша.

— Забыла сказать, красивый.

— Само собой, Васик, только ты не нашего круга. Пойми, нам с тобой неинтересно, ты старше нас, а не умнее. Общайся со своими!

— Мне интересно с Вероникой, — сопел Васик и косил на меня бесстыжим глазом.

— Тебе невозможно ничего втолковать, ты как бронепоезд, идешь напролом. Это не метод общения с такой тонкой материей, как мы.

— Я вас чем-то обидел?

— Да не обидел, а достал. Ты же вполне симпатичный молодой человек…

— Вот, так я и знал, с вами нельзя договориться. Все время обзываетесь, болтаете всякие глупости. Нет, чтобы посидеть, поговорить по-человечески, — обижался Васик.

— А мы тут по-твоему чем занимаемся? — вступала я, но мудрая Любаша задвигала меня обратно.

— Тебе придется изрядно подрасти, чтобы общаться с нами, а для этого необходимо посещать читальный зал…

Так слово за слово она терпеливо вытесняла философа-Васика из нашей жизни.

На наше счастье Васик пользовался большим успехом у нежных созданий, и это давало нам временную передышку. Но каждый раз из всех своих амурных похождений Васик неизменно возвращался к нашему алтарю, чтобы склонить пред ним свою безмятежную голову.

Зацвели яблони, по Москве разлилось благоухание ранета, оно затопило аллеи, склонило лебединые шеи над перламутром лунной колыбели.

Зашептались бульвары, затрепетала гладь реки, и задохнулся соловей, и потянулся от самых трав наверх тягучий медвяный шлейф, рождая вздох щемящего томленья.

Мы бились за стипендию под ритмы тотального диско, а головы кружил лирический дурман. И словно кара за беспечность накрыла нас беда — затянула в омут серых глаз, столкнула лбами и отбросила на край обрыва, туда, где сражаются дружба и страсть.

Он был сказочно хорош своей сдержанной мужской красотой, насмешливым равнодушием, которое будоражило, изводило, мешало признаться друг другу и себе самим, что мы по уши увязли и нет сил ни приблизиться, ни отступить. Он был единственным, кому я не навесила ярлык, и оставался просто Владом, гордым, недоступным и от этого еще более желанным.

Я тихо поскуливала, сознавая, что на Любашином фоне все мои шансы стремятся к нулю и, затаив дыхание, ждала, когда Любаша вступит в бой. Она не торопилась, держала паузу, а потом вдруг взяла и назначила Васику аудиенцию.

— Приходи не один, а с соседом по комнате, — велела она, — Мне хочется его поближе разглядеть.

В тот вечер она чудовищно накрасила лицо, обмотала голову синей шалью и надела длинное черное платье. С папироской в немыслимом мундштуке, Любаша выплыла навстречу гостям.

— Какой дивный вечер! — прокаркала она не своим голосом, — Я в полном и безудержном восторге! Присаживайтесь у камина или желаете пройтись по саду?

Васик тихо опустился на пол, Влад промолчал и хитро улыбнулся.

Любаша закатила глаза, посетовала на непогоду и незатейливый пейзаж в дождливом оформлении. Влад сощурился и снова усмехнулся:

— Почему ты так ужасно красишься?

— Вы ничего не понимаете, молодой человек, сегодня я вовсе не красилась.

— А что у тебя на лице?

— Моя скорбь по ушедшей весне.

— Куришь по этому же поводу?

— Я не курю, я источаю дым воспоминаний.

— А… ну, источай…

Влад медленно обошел нашу комнату, изучил эскизы в стиле «сюр», книжные полки, набор безделушек, потом обернулся к Любаше.

— Ты мне нравишься, — небрежно бросил он, — Мы могли бы встречаться.

Любаша повернулась в профиль, отставила мундштук и произнесла в пространство:

— Мы не можем встречаться, потому что ты мне не нравишься, и это неизбежный факт.

И в этот миг мне стало ясно, что сражение проиграно без единого выстрела. Все произошло молниеносно — одним движением руки Любаша сломала мне хребет и сокрушила оборону Влада.

— Самовлюбленный павиан, — вяло заметила она, когда мы остались одни.

— Ты о ком? — отозвалась я упавшим голосом.

Любаша вынула изо рта мундштук, сменила папироску.

— О том, что пониже.

— Мне показалось, что в угаре красноречия ты его не разглядела.

— Я зрю в корень.

— Умой глаза и узришь душу, — процедила я сквозь зубы.

На следующий день я собрала свои вещи и уехала к тетке. Любаша проводила меня равнодушным взглядом и ни о чем не спросила.

В пещере Бармаглота притихло даже эхо…

Одолев последний бархан тополиного пуха, чихая и кашляя, я завалилась в холл. В общежитии было пустынно — сессия закончилась, народ разъехался по домам, и только наш курс терпеливо домучивал ГОСы. Васик как всегда болтался у лифта. Увидев меня, нахмурил лоб, достал из пачки сигарету:

— Куда пропала?

— Никуда я не пропала. Живу пока у тетки.

— А к нам теперь в гости?

— Да нет, за учебником.

— А у нас завал, — пожаловался Васик, — Поможешь с переводом?

— Послушай, уже поздно, а мне еще тащиться в Кунцево.

— Ну, пожалуйста. Все наши разбежались, и некого попросить. Влад весь день сидит над словарем, а тебе эта статья на пять минут работы…

Услышав заветное имя, я обреченно вздохнула и поплелась за Васиком.

В комнате было темно, ни одного учебника на обозримом пространстве. На столе бутылка чего-то горячительного да гора красных яблок.

— Что это, Васик? Где Влад, где статья? — я завертела головой в поисках призрачного Влада.

— Я же сказал, все разъехались, мы с тобой совершенно одни. Так романтично!

Васик щелкнул ключом, сунул его в карман штанов.

— Романтично? Ты что с Любашей пообщался или просто напился?

— Ну, зачем ты так! Я всю неделю тебя караулил. Я так устал за тобой гоняться! Ты меня совсем измучила! — и Васик с силой притянул меня к себе.

— Эй, дружок, мы так не договаривались! Так же нельзя! — я толкнула докучливого Васика в грудь, но он только усилил хватку:

— Мне можно — я потерял голову.

— Васик, у тебя никогда ее не было, так что расслабься! — я дернулась еще раз, но с тем же успехом.

— Это ты расслабься, потому что я тебя не отпущу.

— Я буду кричать!

— Давай, кричи! Я же сказал, все разъехались.

Васик был здоров как бык и невероятно силен. Его руки, словно две клешни, сцепились за моей спиной. Он сделал резкий разворот и повалил меня на кровать.

Потолок дрогнул и опрокинулся, а сверху нависло плоское исполинское облако. И облако это голосом Васика тяжело продышало мне в лицо:

— Кричи на здоровье — ты же сама пришла.

Он придавил меня всем телом, рывком задрал подол, жадным судорожным движением, похожим больше на укус, впился мне в губы и, словно удав, оплетающий жертву, начал с силой сжимать свои кольца. Два шомпола уперлись мне в колени, а липкая клешня сдавила горло. В глазах потемнело, воздух сделался плотным, стало нечем дышать. Я захрипела и вцепилась ногтями в ненавистное лицо. Удав ослабил верхнее кольцо, а нижними опутал мои бедра, стянул их жгутом, приподнял и встряхнул, а секунду спустя что-то дикое и твердое прошило мне нутро, кинжалом вспороло живот. Словно со стороны я услышала собственный крик, почувствовала, как тело мое погружается в горячее вязкое пекло. Удав накинул мертвую петлю, и я завыла от кромешной боли.

— Все, милая, больше больно не будет, — выдохнул он, дернулся пару раз и застонал.

Кольца ослабли одно за другим, съехали на сторону, шмякнулись об пол и затихли там, подрагивая и лоснясь.

Словно в бреду я сползла с кровати, нащупала ремень от сумки.

— Теперь ключ!

Я протянула руку в темноту, и удав послушно вложил в нее теплый от крови предмет…

Когда я вошла в комнату, Любаша сидела на подушках и что-то усердно писала в тетрадь. Услышав стук, она вскинула голову и тут же выронила карандаш. Что-то в моем лице до жути напугало циничную Любашу. Она оглядела меня с ног до головы: одежду, порванную в клочья, потеки на ногах и бурый след босых ступней…

— Хмельницкая… с тебя пузырь, — прошептала она. — Кто побежит?

Я выронила сумку, тихо опустилась на пол. Любаша спрыгнула с кровати, прижалась ко мне и пальцем начала водить по синим пятнам у меня на шее… потом вдруг громко разрыдалась…

И слезы эти смыли всю грязь, что я принесла на себе.

Не будите чеширского пса

Отец бесшумно вошел в комнату, прикрыл за собой дверь:

— Мать говорит, ты не хочешь возвращаться в общежитие. Что произошло? У тебя неприятности?

— А она не сказала, какого рода?

— Она рассказывает дикие вещи, — нахмурился отец, — Но я хочу услышать от тебя.

— Мне трудно об этом говорить, — ответила я мрачно.

— Тогда напиши. Ты изрядно пишешь. Выскажись на листе, я прочту, потом обсудим.

— Хорошо, я напишу…

Час спустя отец отложил в сторону листок и, не поднимая глаз, произнес:

— Зачем ты это сделала?

— Сделала что?

Он протянул мне текст.

— Но я не понимаю…

— Зачем ты это сделала? — повторил отец.

— Зачем я написала? Но ты же сам просил!

Отец покачал головой и вышел из комнаты.

На утро у него открылась язва. Он лежал в постели, белый как мел. Алла Васильевна металась по квартире, не зная, что делать с путевкой и билетом на поезд. Я наблюдала за ее перемещением и с грустью думала о том, что отцу сказочно везет на санаторных женщин.

— Поезжайте, Алла Васильевна, я справлюсь, — произнесла я уверенным тоном, — скорая будет с минуты на минуту, а вы рискуете опоздать на поезд.

— А как же экзамены? У тебя же ГОСы по медицине! — простонала она и бросила тоскливый взгляд на гору учебников, — Каждый день до Москвы и обратно…

— Ага, — равнодушно ответила я, — и обратно…

— Держись! — вздохнула Алла Васильевна.

Она чмокнула отца в щеку, подхватила чемодан и через мгновение скрылась за дверью.

Помотаться действительно пришлось: и на консультации, и на экзамены, и по проклятым магазинам в поисках диетпитания. Дорога — готовка — больница превратили мою жизнь в сплошной аттракцион.

— Ты у нас просто герой! — хвалили знакомые и однокурсники, — В таком режиме и без троек!

— И без пятерок тоже, — отшучивалась я, и летела в город Покров, чтобы драить полы и готовить отцу очередную запеканку.

Через неделю объявилась мать. Короткий тайм-аут между курортами она решила использовать по назначению: развеяться и обновить гардероб.

Загорелая и посвежевшая, она выпорхнула из вагона.

— Верка, на тебя страшно смотреть! — заявила она.

— Ничего не успеваю — все время в дороге.

— Ну, хочешь, я поеду в твой Покров, помогу тебе с готовкой? Тебе нужно отоспаться, иначе сбрендишь окончательно.

Я кисло поморщилась и покачала головой:

— Не слишком этично приводить тебя в отцовский дом. Ему это не понравится. Если помнишь, вы плохо расстались…

— Он сам виноват: морочил мне голову, — обиделась мать.

— Какую голову? Он свободный мужик — десять лет как в разводе.

— А зачем он мне врал, что ни с кем не живет?

— А зачем ты тянула с него алименты? Скажи, отцовская двадцатка действительно так грела душу? Или «четыреста в месяц» для тебя уже не деньги?

— Опять он вправил тебе мозги! — ощетинилась мать, — Всю жизнь настраивает против матери!

«Да ты и сама неплохо справляешься», — вертелось у меня на языке, но на разборки не хватало сил.

— Меня уже трудно настроить или расстроить — я смертельно устала и хочу спать.

— Все! Еду с тобой, — отрезала мать, — иначе ты потеряешь сознание, и у тебя украдут колбасу.

— И это станет худшим из несчастий!

Всю дорогу мать хныкала, скулила, изводила меня упреками, жаловалась на жизнь, на отца, на ушедшую молодость…

Я слушала ее нытье, смотрела на столбы, мелькавшие за окнами, и с тоской сознавала, что вместо помощника везу в Покров надсмотрщика и инквизитора в одном лице.

Мои прогнозы оправдались очень скоро: мать окончательно испортила мне жизнь. С утра и до вечера ее гаденький голосок комментировал все мои действия, обвинял в предательстве и двуличии, упрекал в том, что я обстирываю мачеху, кормлю непутевого папашу и своим поведением позорю весь человеческий род. В конце концов ей наскучило сидеть у телевизора и наблюдать за тем, как я мечусь меж кухней и больницей, она собрала чемодан и вышла на порог:

— Сил моих больше нет! Я еду в Москву!

— Хорошо, уезжай.

— И ты меня гонишь! — запричитала мать, — Никому я не нужна! Черт с вами, живите тут своей дружной семейкой! Я растила тебя, я ночей не спала и вот что за это получила!

Я вскинула голову, с любопытством уставилась на мать:

— И что же ты за это получила?

— Ты меня предала! Какая же ты после этого дочь! Я тебя кормлю…

— Кормишь? — я не поверила своим ушам, — До сих пор мне казалось, что я живу на стипендию.

— А двадцать рублей каждый месяц?

— Прости, что так сильно тебя объедаю!

— Чужие деньги считать умеют все, — мать, очевидно, вспомнила размер своего оклада, — Ты вот стипендию на отца тратишь, а меня из дома гонишь.

— Он тяжело болен, а значит, нуждается в помощи. Я не дам помереть ему с голоду. Я просто не могу так поступить!

— А трепать мои нервы ты можешь?

— Послушай, — зашипела я, — поезжай-ка ты лучше в Москву!

— Ладно, останусь! Помогу тебе выхаживать твоего драгоценного папочку!

Я по инерции дошла до кухни и только тут все поняла.

— Пожалуйста, не надо помогать! — взмолилась я, но мать уже уселась на диван и включила телевизор.

— Что-то мне не здоровится, — пожаловалась она, — В таком состоянии ехать опасно, — и менторским тоном добавила, — Если помру, в этом захолустье меня не хорони!

Минут через двадцать она заглянула на кухню:

— Варениками пахнет! Позовешь, когда будет готово, а я пока в душ.

Вареники, запеченные в сметане, были бабушкиным фирменным блюдом. Я наблюдала за ее стряпней, задавала вопросы и понемногу запоминала рецепт. Отец мою готовку оценил, и теперь я с гордостью таскала ему кастрюльки с украинской кухней.

Из комнаты донеслись сигналы точного времени, и диктор объявил начало новостей. Я присела на корточки, открыла духовку. Меня обдало жаром, и по кухне разлился творожный дух. В этот момент в прихожей что-то стукнуло. Я поднялась, прислушалась: все тихо, и только голос диктора бубнит про планы новой пятилетки.

— А вдруг это входная дверь? Надо срочно проверить!

Я выскочила в коридор и чуть не споткнулась о мать. От неожиданности я громко вскрикнула и вжалась в стену. Меня трясло, но не от страха — три курса медицины, морги и практика в стационаре, вид крови, обмороки и мертвецы — все это больше не пугало. Нет, было в этой голой женщине, лежавшей на полу, что-то поистине жуткое и непотребное.

Услышав крик, мать приоткрыла глаз:

— Что, сердце прихватило? Смотри, не падай! — запричитала она, поднимаясь, — Наверное, что-то с погодой. Мне тоже стало нехорошо. Вышла из душа и отключилась… Да что с тобой? Ну, не молчи! Врача тебе вызвать?

— Ты и врача пойдешь встречать голая? — произнесла я хриплым голосом.

Мать потупила глазки:

— Здоровье у меня совсем ни к черту! Нужно срочно лечиться! — и, изящно присев, подцепила рукой полотенце.

— Давай, лечись, — произнесла я мрачно, — а мне пора в больницу.

— Ну, ты иди, а я прилягу, — проворковала мать, стыдливо прикрывая телеса.

— Что на сей раз выкинула твоя мамаша? — спросил отец, едва заглянув мне в глаза, — Сразу видно, что-то незаурядное!

Я рассказала ему о мамашином обмороке, о бесконечном нытье и упреках. Дослушав мой рассказ, отец достал листок бумаги и написал расписку на имя главврача.

— Вставай, Тигра, — произнес он весело, — пойдем выгонять лису из домика.

Чем кончился разговор отца с матерью, я так и не узнала, потому что уснула, едва коснувшись подушки.

На утро мать уехала в Москву, и я уже позволила себе вздох облегчения, но тут, как назло, позвонила московская тетка и пригласила нас на юбилей. Отец долго отнекивался, но в конце концов сдался под натиском железных аргументов:

— Ты, Антон, волен поступать, как хочешь. Я к тебе в родню не набиваюсь, но если не придешь — обижусь на всю жизнь! — пригрозила она и повесила трубку.

Теткин звонок показался мне странным, ведь материнская родня отца никогда не жаловала. «Бросил жену с ребенком» — вот фраза, что из года в год подогревала ненависть к отцу. Оставалось гадать, как при таких высоких моральных устоях старшие отпрыски этого семейства оставили собственных родителей умирать в нищете. Совесть этих борцов за нравственность дремала безмятежно, пока шестнадцатилетний пацан выхаживал смертельно больную мать, хоронил отца, тащил на себе младшую сестру и все подсобное хозяйство, дававшее призрачный шанс прокормиться. Успешный московский юрист, директор школы, мастер на одном из крупнейших заводов — никто не нашел ни времени, ни средств, чтобы забрать к себе стариков — их просто оставили угасать на руках у беспомощных подростков. Бабушка умерла первой, а дед ушел следом: остановился посреди двора, схватился за грудь и упал замертво на угольную кучу, ту самую, что служила мне первой игровой площадкой.

Непутевого отца моего перевоспитать не удавалось — он не желал ни каяться, ни слушать. Его независимый нрав, острый ум и не менее острый язык служили поводом для сплетен и нападок.

Юбилярша являлась супругой старшего Карамзина, а заодно локомотивом, тащившим на себе и мужа, и детей. Раз в год она собирала родню на грандиозное застолье. Попасть в число приглашенных считалось большой удачей, поскольку не было во всей Москве особы более пронырливой и хваткой, имевшей такое количество связей в среде торгашей. Разносолы на ее столе приводили в трепет и гурмана, и скромного любителя поесть вкусно, сытно и дефицитно.

Нежнейшие куски мяса, которое и жарить-то не нужно в виду его редчайшей свежести, овощи не по сезону, забытые сорта колбас и деликатные нарезки служили залогом сытости и благополучия. Салаты, холодцы, жульены — все умещалось на этом хлебосольном столе. Сыры всех мастей, бутерброды с икрой и домашние соленья приводили в гастрономический трепет. Гордость стола и его венец — трехлитровая бутыль самогона на апельсиновых корках выносилась отдельно под общий гул и ропот одобрения.

Застолье завершал скабрезный сон советских сладкоежек — торт «Птичье молоко», исполненный на заказ, и оттого казавшийся пределом дефицита.

Все утро отец оформлял больничный лист, так что в Москву мы попали ближе к вечеру, когда разогретое самогоном, источавшее апельсиновый перегар собрание, уже двигалось к десерту.

— Ну, Антон, — вместо приветствия начал старший Карамзин, — расскажи нам о своей новой семье, о том, как бросил Нинку, как Верку настраиваешь против матери. У тебя совесть есть или нет?

— Добрый вечер! — отозвался отец, — С днем рождения, Люся!

— Штрафную! — зашумели братья, — Наливай ему по полной!

— Выпью, сколько сочту нужным, — спокойно ответил отец.

— Не хочешь пить, отвечай на вопросы!

— Отвечу на вопросы Нины — матери моего ребенка, остальных моя личная жизнь не касается.

— Так мы для тебя остальные! — загудел тамада.

— Вы — да, она — нет, — кивнул отец в сторону матери.

— Чего ж ты в дом явился к чужим людям? — завопил средний, юридически подкованный брат.

— Меня хозяйка пригласила.

— Выходит, ты нам одолжение сделал?

— А ну хватит! — грозно рявкнула юбилярша, — Пока что я здесь хозяйка и сама буду решать, кого приглашать, кого — нет!

Юрист хрюкнул и затих, мать громко всхлипнула, тамада насупился, и не дожидаясь тоста, опрокинул стакан.

— Спасибо, Люся, — улыбнулся отец, — но я действительно зашел на минутку — поздравить тебя и доставить дочь на ваш семейный праздник.

— Я тоже зашла на минутку! — подхватила я.

Перспектива попойки с базарной родней испугала меня не на шутку.

— Ты что, уходишь? — ахнула мать, — А как же я?

— Ну зачем я тебе? У тебя здесь столько защитников, они и утешат.

— Ну, ты даешь, кума, — старшой с трудом поднялся с места, — бросить мать в таком состоянии!

— Да в каком она состоянии? Сидит себе, смотрит, как отца тут пинают. У нее-то все в порядке. Это отец сбежал из больницы, это у него открытая язва. Так что ему я нужнее.

Отец покачал головой:

— Меня защищать не нужно. В душе ты со мной, и за это спасибо. И ходить за мной тоже не надо. Хочешь совершить поступок — останься за столом и поздравь тетку. Завтра созвонимся, захочешь — встретимся.

После этих слов он попрощался и вышел за дверь.

Стоит ли описывать, какой задушевный прием устроила мне родня? Так бурно я еще не веселилась. До поздней ночи гости учили меня жизни, читали проповеди, клеймили за черствость и отсутствие совести, шумели и чокались, рыдали друг у дружки на груди, вздыхали, охали… короче, гуляли согласно традициям! Спать завалились тут же на боевых позициях.

С утра пораньше мать возобновила штурм, ее поддержали нетрезвые братья. Полотна Гойи ожили, их персонажи вылезли из рамок, обступили меня со всех сторон и осудили, капая слюной. Через час такого общения у меня разболелась голова, а еще через час кончики пальцев онемели и стали покалывать. К горлу подкатил сухой ком, и этот ком никак не давал себя сглотнуть, потому что гортань одеревенела и потеряла чувствительность.

— Воды!

Я встала… стены закачались, а сердце ухнуло и провалилось. Картинка подернулась, потемнела, а лица расплылись и сгинули прочь. Остаток дня смешался в причудливый калейдоскоп событий: обрывки фраз … белый халат… боль от укола … отцовское лицо, его перекошенный от гнева рот:

— Я вам, как людям, оставил ребенка, а вы что натворили!

… снова серый туман…

Два дня я спала. Никто меня не трогал, не тревожил, никто не лез мне в душу, не зудел, и в этом состоянии покоя организм исцелил себя сам.

— Куда это ты собралась? — мать встала в дверях, преграждая мне путь, — Ты слышала врача? Тебе нужно лежать!

Я заглянула матери в глаза, увидела там бездну и хлипкий уступ, за который цеплялась все эти годы… Не слушая ничьих стенаний, я подхватила сумку и выскочила из квартиры.

Оказавшись на воле, я, наконец, вдохнула полной грудью и тут же поклялась себе держаться от родни на расстоянии, подальше прятать душу от садистов.

Я улыбнулась своим мыслям, расправила плечи и ощутила, как ей, душе, стало чуточку легче.