По осени наш курс погнали на картошку, пообещав, что в Англию поедут только те, кто ударно трудился на полях Подмосковья.
За границу хотелось всем, даже троечникам, поэтому собирать урожай отправился весь курс. В середине октября зачумленные и завшивленные мы вернулись в Москву. Одна половина курса сгибалась от гастрита, другая маялась от несварения, а в Англию поехала профессорская дочь, сын КГБ-шника и отпрыски членов всех величин, уверенные в том, что картошка растет круглый год на прилавках.
Отец огорчился, узнав, что с колыбелью футбола меня прокатили. Он надеялся на эту поездку, как на возможность побега из пролетарского рая. В Лондоне его ждало жилье и работа: уже второй сезон ему предлагали курс лекций в местном университете. Отец с выездом не торопился, документы не подавал — опасался, что меня, дочь предателя и антикоммуниста, тут же погонят из комсомола и неминуемо отчислят.
Как-то раз я спросила отца:
— Скажи, а ты мог увезти меня раньше, когда я еще училась в школе?
— На это требовалось согласие матери, а она его ни разу не дала. Все эти годы я ждал твоего совершеннолетия, того самого дня, когда твоя мать потеряет контроль.
— Все это выглядит странно: я для матери всегда была обузой. Ты, случайно, не спрашивал, почему она меня не отпускала, почему не давала согласия на выезд?
Отец лишь горько усмехнулся:
— Она уже дала согласие… на твое лечение в психушке. Так что не стоило рисковать. Я ждал, когда ты вырвешься на стажировку и получишь политическое убежище. Именно тогда я и собирался подать на выезд, и если потребуется, подключить общественность, вражьи голоса и всех великих отщепенцев.
Рано или поздно отца бы выпустили — страна в тайне мечтала избавиться от своего заблудшего сына. Вот тут-то он и намеревался покончить со строительством коммунизма. Удивляло одно: имея такой колоссальный опыт общения с органами, отец всякий раз умудрялся недооценивать их виртуозность. Похоже, о планах отца стражи нашей безопасности узнавали на стадии их разработки. Мои бумаги на выезд не проходили и первой инстанции, так что стажировалась я исключительно в читальном зале, а жажду путешествий удовлетворяла на метро. Училась я в ту пору на редкость стабильно.
Было пасмурно и зябко, в лужах мокли низкие тучи, бездомный ветер норовил забраться под одежду, словно дворняга под навес.
Небо чертили вороны, издавая тот особенный гнетущий крик, от которого становится неуютно и тоскливо.
Гулко шумел растревоженный лес.
Я зашла в телефонную будку, сняла трубку, протерла запотевшее стекло, чтобы видеть перрон.
— Алло, Алла Васильевна? Я на вокзале. Весь день просидела в читалке и опоздала на электричку.
— Не могу говорить — за Антоном приехала скорая. Опять открылась язва! — надтреснутый голос Аллы Васильевны, казалось, доносится из-под воды, — Я ждала тебя днем, думала, сегодня приедешь пораньше…
— Увидимся в больнице!
Я повесила трубку и побежала к платформе, на ходу застегивая мокрое пальто.
* * *
Алла Васильевна поднялась со стула и вместо приветствия зашептала мне в самое ухо:
— Зря он подал документы на выезд! Теперь ему не выкарабкаться!
Я отшатнулась:
— Что вы такое говорите? Почему это не выкарабкаться?
Алла Васильевна тяжело вздохнула и снова подалась вперед:
— Его не должны были оперировать.
— Он что, на операции?
— На высоте кровотечения.
— Все так серьезно?
— Серьезнее некуда. А еще он сказал, что его непременно зарежут.
— Да что тут вообще происходит?
— Вчера вечером он вернулся из бани…
— Это что, неудачная шутка? Да как же вы его пустили! Я из-за этой бани всю прошлую сессию провела в электричке!
— Ты не злись, — в голосе Аллы Васильевны зазвучали миролюбивые нотки, — Отец твой разрешения не спрашивал! Пришел поздно, сказал, что был в парной, и что на этот раз, похоже, обошлось.
— Выходит, не обошлось! — протянула я мрачно, потом посмотрела на Аллу Васильевну, — Идите отдыхать, лица на вас нет.
— И правда, умаялась. Пойду домой, немного отдохну, дождусь Наташку из продленки.
Алла Васильевна похлопала меня по руке и тяжело зашагала на выход, всем видом демонстрируя усталость и обреченность.
Через час отца выкатили в коридор. Он плохо выглядел: был сер и отрешен. Какое-то время он лежал без движений, потом пришел в себя, зашевелился, застонал.
— Что? Что сделать? Позвать врача? — спросила я тревожно.
Отец поморщился, заметался в поисках удобного положения, шумно выдохнул, закрыл глаза:
— В жизни всякое бывает. На твоем месте я бы задумался, — он помолчал, собираясь с силами, и едва слышно прошептал, — Здесь странное освещение, уже ночь? Удивительное дело — оказывается, во тьме дышится легче… С приходом темноты боль отступает…
На минуту мне показалось, что он бредит, но вслушавшись, я уловила некий смысл.
— Интересно устроен человек, — продолжал меж тем отец, — загоняет себя в угол и начинает искать смысл такого положения, придумывать назначение «Его Величества Угла», его историческую роль. Что можно разглядеть лицом к стене? Что можно обрести в углу? Чему там можно научиться? А в темноте все выглядит иначе… Она нам на то и дана, чтобы посмотреть на мир оттуда, из мрака, из ничего, когда ум твой чист и сам ты чист перед болью, перед страхом, перед собственной тенью, которой почти не отбрасываешь…
— Очень хорошо, — бодро пропел хирург за моей спиной, — философствуем, значит идем на поправку. У вас крепкое сердце, идеальная физическая форма, все органы работают отлично. Вот запустим желудок и сыграем нашу лучшую шахматную партию! — он пощупал отцу пульс, обернулся ко мне, — Ника! Рад тебя видеть! Подежуришь эту ночь? У нас с персоналом беда, а твоему отцу нужна сиделка. Сестра на посту, я — в дежурке, если что — зови. Будет мучить жажда, смочи ему губы, но пить не давай! — он погрозил мне длинным узловатым пальцем. — Захочешь прилечь — занимай свободную каталку. Геройствовать не советую — силы быстро кончаются, а у нашего пациента впереди долгий путь.
Всю ночь отец промаялся на грани забытья и ноющей реальности. Он бормотал бессвязные фразы, подолгу лежал с открытыми глазами и, вконец измаявшись, провалился в липкий безотрадный сон с внезапными стонами «Больно!».
Утром бригада сменилась. Отца увезли в смотровую, а следом туда вошел незнакомый хирург.
Я дождалась окончания осмотра:
— Скажите, доктор, у нас есть положительная динамика?
— Вы медик? — спросил он с надеждой.
— Нет, я — лингвист.
— Жаль, лишние руки нам не помешают.
— Нет проблем, — обрадовалась я, — с июня у меня медицинский диплом: анатомия, инфекции, травмы… а еще нас учили колоть и накладывать шины…
— Ну, это не понадобится, — рассмеялся хирург, — а вот сиделка из вас хоть куда! — и он принялся диктовать мне уже известный свод правил: — Воды не давать, не кормить, внимательно следить за состоянием больного.
— Да, сегодня вас переведут в отдельную палату, — сообщил он, глядя на часы.
— Я думала, мы в коридоре, потому что нет мест…
— Дело не в отсутствии мест, — пояснил он на ходу, — просто больной после операции должен быть на глазах.
Он посмотрел на меня по-отцовски:
— Сейчас принесут кашу, поешьте.
И начался неспешный больничный день: сестры курсировали по палатам, готовили больных к операции, наблюдали тех, кто вышел из наркоза, кололи, промывали, меняли повязки, снимали швы. Врачи ставили диагноз, резали, отпускали на волю, снова резали, снимали анамнез, совершали обход и назначали процедуры, препараты и диеты.
С утра пораньше отцу поставили капельницу и обработали дренаж. Мне поручили следить за состоянием дренажа, выносить судно и считать суточное количество выделений. Само собой, приходилось мыть полы и вытирать пыль, поскольку бабка со шваброй церемониться не стала. Плюхнув на пол ведро с водой и по-хозяйски оглядев палату, она весомо изрекла:
— Молодая, сама помоешь!
Вернулась минуту спустя:
— Тряпки полощи, грязные не бросай!
А еще через десять минут я услышала ее скрипучий голос:
— Шагай в моечную, покажу, где че лежит!
Ближе к обеду явилась Алла Васильевна с припухшим лицом и помятой щекой:
— Как вы тут?
— Пока без изменений.
— Иди, поспи, я подежурю.
— Я не могу оставить пост. У меня теперь куча обязанностей, — отрапортовала я.
— Тогда просто сходи, погуляй.
— Хорошая идея. Пойду в магазин, куплю себе что-нибудь на ноги.
С этими словами я скинула на пол отцовские тапочки, висевшие на мне, как две гигантские калоши.
Удивительно, как меняется жизнь за стенами больницы, как распадается надвое мир. Снаружи мечутся люди, у которых куча неразрешимых проблем, пригоршня важных дел и полный карман неприятностей. Здесь всегда суета и неразбериха, здесь одни завидуют другим и проклинают третьих. На этой территории постоянно идут или готовятся боевые действия, имеющие целью нанести ущерб разной степени тяжести. Любовь здесь болезненна и мучительна, праздники беспечны, а следующие за ними будни исполнены стыда и раскаянья. Этот лагерь порывист и щедр, он эмоционально нестабилен и духовно небогат.
Внутренний лагерь, на первый взгляд пуст, но эта пустота обманчива. Если на улице нет прохожих, это не значит, что город не населен. Движение здесь в привычном смысле отсутствует, хотя регулировщики постоянно находятся на своих местах. У обитателей этого лагеря в глазах тревога, в словах сочувствие и подтекст. Звуки здесь приглушены, жесты скупы и бережливы. Создается впечатление, что мир погрузился на дно океана, и мглу разбавляют лишь редкие маячки на столиках ночных сестер. Эмоции здесь крайне редки и выплескиваются за предел лишь в минуты опасности. В этом мире событий немного. И все же, дело не в количестве событий и даже не в их глубине. Дело в том, что проблема здесь всего одна, одна на всех, но ею нельзя поделиться, ее нельзя переложить на чужие плечи или подсунуть под дверь, словно конверт, ее не решить сообща — здесь каждый за себя и каждый сам по себе.
Конечно, здесь тебе пытаются помочь, могут даже посочувствовать, но справиться ты должен будешь сам. Отсюда не сбежишь в верхний мир, не закроешь глаза, не заткнешь себе уши, и только повернувшись лицом к своей беде, ты получаешь новый шанс. Здесь твоя жизнь напрямую связана с силой духа и желанием вернуться в лагерь номер один, который хоть и кажется отсюда бестолковым и наивным, но так и остается безальтернативным.
Странное тихое место, но именно здесь происходят сильнейшие выбросы, недоступные для жителей внешнего мира. Их авторы — и местные, и гости, попавшие в эпицентр бурной радости или великого горя. Эти прорывы выносит тебя на поверхность и делают вершителем судьбы, а сила духа, вырвавшись на волю, сметает все преграды на пути. Что в сравнении с этим эмоции внешнего мира — лишь мелкая рябь, борьба с собственной жизнью, жалкая возня на фоне грандиозной битвы, которую ежесекундно ведут обитатели больничного полумрака.
Я шла по улице и не могла надышаться осенней влагой, разлившейся по миру, сочившейся на глянцевый асфальт.
— Боже, сколько воды! — прошептала я и неожиданно представила отца, его бескровное лицо, сухие потрескавшиеся губы.
Я поймала ртом несколько капель и позволила им стечь по языку. В этот миг я поняла, что мир щедр…
Придя домой, я бросила покупки на диван, скинула одежду, пропахшую больницей, залезла под душ и долго стояла, наслаждаясь мелкими житейскими радостями, ставшими в одночасье предметом роскоши.
Когда, через пару часов, я вернулась на пост, отец уже выглядел лучше: он полулежал на подушках и даже пытался шутить.
— Да, наломал я дров, наломал, — усмехнулся он, глядя, как с помощью швабры я развожу сюрреализм, — Не станет меня, и ты поплывешь по течению. Поплывешь, куда денешься. Так что мне на тот свет никак нельзя. Буду пилить тебя на этом. Ничего, прорвемся. Будем бороться, Тигра! Будем или нет?
— Обязательно будем, и все у нас получится, ты только воду не глотай.
— Ишь, какая хитрая, сама, небось, уже и чаю попила, а родному отцу стакана воды жалеешь! — и он принялся шутливо отчитывать меня за несуществующий грех.
Весь день отца мучила жажда, но стоило хоть капле попасть в пищевод, его тут же выворачивало наизнанку. В такие минуты сбегался весь персонал и на чем свет крыл меня за профнепригодность.
К вечеру мои глаза запорошило, спина заныла и одеревенела.
— Ложись, поспи, — велел отец, — со мной все будет в порядке, мне ввели снотворное, так что засну еще раньше тебя… Скоро увидишь, — добавил он не к месту, — медведь падет и своей тушей раздавит всех, кто не успел отскочить.
— Какой медведь, пап? Ты задремал?
— Медведь — это СССР, наша великая колониальная держава.
Отец закрыл глаза, шумно выдохнул. Я взобралась на кушетку, накрылась одеялом, обняла подушку и секунду спустя отключилась.
Из омута сна меня вытащил странный навязчивый звук. Я с трудом разлепила глаза и не сразу поняла, что происходит. Из последних сил отец тянулся к стакану с водой. При каждом его движении штатив капельницы мерно бился о железную спинку кровати.
— Что ты творишь! — крикнула я, — Ты убьешь себя!
— Это ты меня убьешь! Я умру от жажды в этой дыре! — закричал он в ответ. — Что ты вообще тут делаешь? Спать сюда пришла? Лучше позови санитарку, мне нужно судно.
— Я подам тебе судно, не кричи.
— Нет, санитарка, я сказал!
— Хорошо, санитарку позову, но воды не дам! — и я демонстративно отставила стакан на подоконник.
В ту ночь отец так и не заснул. Мне пришлось караулить место водопоя и каждые пять минут смачивать его пересохшие губы. Он мстительно щурил глаза и все чаще требовал воды. К утру я уже едва держалась на ногах. Хирург, принявший смену, внимательно осмотрел больного и констатировал отсутствие динамики.
Я вышла за ним из палаты:
— Доктор, отца нужно кормить: он ослабеет с каждым днем и без воды не протянет. Вы знаете, что он устроил ночью?
— Да, да, мне говорили. Очень странно, что снотворное не подействовало. Давайте поступим так: будем давать ему воду маленькими дозами. Одна чайная ложка каждые пять минут. Если все пойдет нормально, и спазмы прекратятся, дозу увеличим. Как только вода начнет усваиваться, ваш отец пойдет на поправку.
— Доктор, почему у него непроходимость, — спросила я, — разве это нормально?
— Все это временно. Его оперировала лучшая бригада, а хирурга вызывали из самого Владимира, так что не беспокойтесь, девушка, все будет в порядке. Как, кстати, ваше имя?
— Мое имя? Да, имя… Стоп! Почему мне никто не сказал, что отца резал хирург из Владимира? — мои руки затряслись. — Зачем вы вызвали врача со стороны? Ваш Петр Иванович лечит отца каждый год, знает всю историю болезни, видит картину целиком, они друзья, в конце концов!
— Да успокойтесь вы девушка! — остановил меня врач, — Наш Петр Иванович прекрасный хирург, но мы должны были подстраховаться: все-таки уровень областных и наш собственный…
— Подстраховаться насчет чего? — мне стало не по себе, — Или перед кем?
— Мы просто делали свое дело, Ника!
И назвав меня по имени, которого ему никто не сообщал, он бодро зашагал по коридору.
Я побежала к телефону:
— Петр Иванович, вы же сказали, что резали сами!
— Да, Никуш, я так сказал.
— А как же хирург из Владимира?
Пауза.
— Да, моя девочка, резал он, но я ассистировал. Могу тебя уверить, все прошло нормально.
— На высоте кровотечения?
— Да, было непросто, но ждать мы не могли.
— Интересно, почему?
— Потому, Ника, что так решил консилиум. Да не переживай ты так, выкарабкается твой папка, он сильный, он справится. Дождись меня, я скоро буду, — и Петр Иванович повесил трубку.
Алла Васильевна сидела в палате с расстроенным лицом и что-то тихо внушала отцу.
— Ильич, так нельзя, — донеслось до меня, — ты сам слышал, «по одной чайной ложке», зачем же скандалить?
— Я лягу, посплю, — обратилась я к ней, — Разбудите, когда придет Петр Иванович! Мне нужно задать ему вопросы.
— Иди домой, выспись, поешь. Хочешь, подежурю ночь?
— Если я пойду домой, то просплю все на свете, а у меня сегодня важный разговор.
— А я тебе позвоню, — пообещала Алла Васильевна, — Иди, и ни о чем не беспокойся!
На кухне пахло супом и котлетами. Я подошла к плите, открыла сковородку.
— Нет, для начала что-нибудь попроще, — я опустила крышку на место и налила себе чая.
Допить не смогла, потому что заварка показалась слишком горькой, а сахар — слишком сладким. Я набрала воды, залезла в ванну и тут же отключилась. Звонок телефона, вернул меня к жизни. Алла Васильевна сообщила, что Петр Иванович заступил на дежурство.
Я глянула на часы — сорок пять минут, не так уж и плохо, учитывая то, что я не захлебнулась. Я распахнула шкаф, достала теплый свитер, спортивные штаны и самую уютную футболку, потом затолкала в рот котлету, запила ее остывшим чаем, оделась и вышла из дома.
Петр Иванович стоял в глубине коридора и что-то объяснял санитарке, увидев меня, улыбнулся:
— Пойдем, Ника, выпьем кофе, обсудим наши дела.
Кофе оказался на удивление приличным, и мало походил на тот ячменный суррогат, которым потчевала нас отчизна. Я залезла на диван, поджала ноги, сделала маленький глоток:
— Сегодня днем я говорила с дежурным врачом. Похоже, у вас в отделении есть офицер КГБ.
— Какая недетская прозорливость! — усмехнулся Петр Иванович, — Давай-ка оставим догадки и обсудим наши дела.
Он подробно описал состояние отца в момент поступления, ход операции, осложнения, возникшие в послеоперационный период, все их последствия. Он объяснил, что отец находится в кризисной фазе, а на этом этапе больные, как правило, нуждаются в особом внимании и постоянном уходе.
— Все будет хорошо, — пообещал мне Петр Иванович, — Не бойся, я его не брошу.
Следующие двое суток я просидела в палате, потому что отцу стало хуже. Жидкость по-прежнему не усваивалась и вызывала все новые приступы рвоты, переходящей в судорожную икоту. Дама — хирург, сменившая Петра Ивановича, самолично вставила отцу зонд и грозно рявкнула на притихшую команду. Из всей медицинской братии, которой изобиловала моя жизнь, ее одну мне захотелось назвать Эскулапом. По какой-то причине это имя подходило ей больше, чем кому-либо еще. Она не казалась ни грубой, ни злобной, но с каждым ее появлением мое сердце сжималось, и мне нестерпимо хотелось залезть под кровать. Следующим желанием было закрыть собой отца и по-комиссарски грозно крикнуть: «Не пройдешь, гнида!». Ни того, ни другого я не делала, потому что малодушно надеялась, что именно она — этот фельдфебель в юбке вытащит отца из пропасти, уж если не талантом, то хотя бы железной рукой, которой она правила в свою смену.
Разговоры с отцом уже сутки как прекратились — его речь стала бессвязной и спонтанной. В любой момент он мог проснуться и затребовать с неба луну, а через мгновение спать самым невинным образом, как бы в насмешку над принесенной луной. Водный баланс его организма поддерживали катетеры, натыканные во все возможные места. Когда не справлялась одна вена, тут же находили другую, и к концу пятого дня катетеры прошили руки, ноги и даже пах. При встрече со мной врачи стыдливо прятали глаза, а Алла Васильевна больше не отпрашивалась с работы, чтобы сменить меня на дежурстве. На шестые сутки я силком усадила ее у отцовской кровати и впервые покинула пост. К этому моменту мой организм уже не требовал ничего, потребляя лишь внутренний ресурс и выдавая нечеловеческую трудоспособность. Я поняла, что со дня на день шестеренки сотрутся, а изношенный мотор даст сбой. И хотя ни голода, ни сонливости я не ощущала, усилием воли заставила себя пойти домой, чтобы немного поспать и просто побыть в тишине, вдали от истеричных воплей отца и безотрадных больничных стен.
Городок переживал редкий просвет в череде хронических дождей. Народ проторенными маршрутами сплетал паутину повседневности, дети сгибались под тяжестью школьных изданий. Я огляделась по сторонам и сделала вывод, что на дворе рабочий день и день этот перевалил за середину. Значит, подумала я, у меня есть несколько часов, чтобы прийти в себя и, если повезет, заснуть.
Мне повезло — добравшись до кровати, я тут же отключилась, а спустя мгновение снова открыла глаза. Разбудило меня что-то неприятное и скользкое. Мышцы моментально напряглись, я вскочила на ноги, готовая подхватить судно, швабру или стакан с водой, а если надо, совершить прыжок и удержать отца на месте. В доме было тихо, где-то тикали часы, за окном мусоровоз занимался своим нехитрым делом. Я прошлась по комнате, подняла полотенце, потрогала волосы — еще сырые; на кухне нашла кусок размороженной рыбы, повертела его в руках, положила на место. Следовало что-нибудь поесть. Я открыла холодильник, достала пакет молока, налила себе полный стакан, выпила его, сполоснула под краном, села за стол и снова налила молока уже в чистый стакан. На этот раз я заела молоко печеньем. Полегчало. Теперь предстояло найти термос и сделать запас кофе на ночь. Пружиня и пошатываясь, я обошла всю кухню, но термоса так и не нашла, поэтому просто отсыпала в чашку три ложки растворимого кофе, обернула ее целлофаном и бросила в сумку поверх одежды.
От дома до больницы дорога шла под горку и упиралась в перекресток с большим универмагом вдоль главной городской артерии. Как всегда на перекрестке было людно. Народ привычно дрейфовал по магазинам, свой трудовой порыв держал в узде. Суровые лица, тревожный взгляд, мохеровые шапочки, дутые пальто, пакеты, купленные у барыг, стоптанные сапоги «на манке» — казалось, весь город оделся у одного прилавка, чтобы в случае опасности слиться в единый мутный поток, имя которому — масса.
До универмага оставалось метров сто, когда навстречу мне по склону выдвинулась странная фигура. Казалось, это просто-напросто один из «легких» пациентов, сбежавший в самоволку. Высокий худой человек, одетый в длинный больничный халат, шагал неестественно ровной походкой — стремительно и в то же время не спеша: голова слегка опущена, никакого напряжения в плечах. Мы поравнялись, глаза наши встретились… и в это мгновение я поняла… Нет, ничего «такого» я не обнаружила — типичное лицо легочного больного: черты заостренные, глазницы впавшие, цвет кожи землистый — вполне обычный пациент… если бы не его глаза — они-то и были иными: в них не было эмоции, в них не светилась жизнь. Пустые зрачки неподвижно взирали на мир, вытягивая из него остатки света. Не знаю, почему люди приписывают ему женское начало, во многих религиях — это она. Но я собственными глазами видела: это — он. От него веяло тяжестью и безысходностью. Присутствия зла я не ощущала, скорее, его отсутствие, как и отсутствие всех известных определений и категорий. Было в нем что-то фатальное и от этого жуткое, а еще холод, не физический, другой, холод вакуума и неотвратимости. Субстанция, с которой невозможно договориться, потому что договариваться не с кем, не о чем и не имеет смысла — твои слова ее заботят так же мало, как пение птиц, а эмоций она просто не распознает. Озноб, достигший дна души, на время заморозил чувства, а следом накрыло отчаянье. Полный коллапс надежды — вот имя той, от которой не сбежишь, называй ее хоть «легкой», хоть «милосердной», хоть «героической». Ну вот я и скатилась на «она» — традиции-с! «Скользящий» прошествовал мимо, не торопясь, бесшумно, как мертвый лист в безветренную пору, а я все вертела головой и удивлялась, почему никто не тычет в него пальцем, не шепчется, не шарахается в сторону. Неужели странный прохожий — лишь греза наяву, плод бессонных ночей, порождение истерзанного ума? И все-таки он не был невидимкой: его замечали, его сторонились, как сторонятся инфекций, при встрече с ним опускали глаза. Длинная серая фигура скрылась за поворотом, а я еще долго вглядывалась в лица, не находя в них ни паники, ни потрясения… ничего, кроме тоски и беспросветной уверенности в завтрашнем дне.
Алла Васильевна бледной тенью жалась у двери:
— А мы тут без тебя чуть не померли! Откачивала целая бригада! Чего я только не насмотрелась!
— Вы о спазмах? Они теперь намного чаще. Ступайте, отдохните, я вас подменю.
Вздох облегчения, и Алла Васильевна заспешила на выход.
Отец лежал с закрытыми глазами без видимых признаков жизни. Внезапно он заговорил:
— Это конец. Со мной все кончено.
— Не смей так говорить! Ты приходишь в себя, твоя речь не бессвязна. Я верю, что все обойдется! Ты, главное, соберись! Я буду рядом, я помогу.
— Хочешь сказать, будем бороться?
— Обязательно будем! — я старалась звучать убедительно, — Мы же справились летом, справимся и сейчас.
— Да, нужно бороться, но я не могу бороться с системой.
— Что ты имеешь в виду?
— Меня здесь не лечат, меня уничтожают…
В дверях появилась мадам Эскулап, она приблизилась к отцу, ловко всадила в катетер какую-то муть.
— Пришли в себя? Беседуем? О чем? — неизвестно к кому из нас обратилась она.
— Скажите, что вы ему колете?
— Успокоительное, девушка, мы колем успокоительное.
— Какое? Я хочу знать название.
— А что вам даст название? — усмехнулась мадам.
— После ваших уколов он ведет себя как овощ. Это что, психотропное?
— У, какие мы знаем слова! Считайте это мягким психотропным.
— Зачем оно? Его надо лечить, а не вырубать.
Чем дольше я смотрела в эти водянистые глаза, тем больше понимала: ждать ответа бессмысленно.
— Пока не прикончите, не остановитесь, — произнесла я в пространство.
— Мы будем делать все, что полагается. Кстати, вы посчитали количество жидкости на выходе за сутки?
Я схватилась за голову. Как я могла забыть? О чем я только думала! То ли от усталости, то ли по халатности, я не выполнила свои обязанности, не помогла отцу. Смутившись окончательно, я брякнула первое, что пришло на ум, поняла, что сморозила глупость и залилась густой краской. Мадам Эскулап усмехнулась, посмотрела на меня то ли с сочувствием, то ли с жалостью и вышла из палаты.
Ночью у отца открылся бред. После короткого затишья он пришел в ярость и начал извергать нелепые конструкции, сыпать проклятиями. Едва дождавшись утра, я сбежала в ординаторскую:
— Петр Иванович, у нас беда — отец в бреду. Чем я могу помочь?
— Хватит с тебя, Вероника. Ты уже неделю на ногах. Ты хотя бы ешь?
— Поговорите со мной! Не отмахивайтесь! Если дело плохо, нужно давать телеграмму бабушке. Отец — это все, что у нее осталось… она растила его одна… мужа убили на фронте…, - мой голос дрогнул, — Она ничего не знает. Никто ничего не знает. Мне никто ничего не говорит — одни только фразы… Смилуйтесь, доктор, скажите мне правду!
— Да, Вероника, отправляй телеграмму.
Стараясь не думать и не сознавать, я добежала до почты, отбила там срочную телеграмму, нашла свободную кабинку и набрала номер кунцевской тетки. Я еще верила, что врач московской неотложки поможет моему отцу.
— Тетя Люся! Это Ника, узнали? Доброе утро! Тетя Люся, отца прооперировали, похоже, неудачно. Боюсь, что здесь его не вытащат — условия не те. Нужен свой врач из Москвы. Помогите!
— Это не так просто, — вздохнула тетка, — Я наведу справки, узнаю, что можно сделать. Перезвони вечерком.
«Перезвони вечерком» звучало оптимистично в контексте последних событий, но надежда на московских специалистов, на приезд бабушки, на ее материнское чудо, придавала мне сил.
После общения с теткой я вернулась в больницу и до самого вечера просидела с отцом, пытаясь разобрать его бред, вклиниться в него, воззвать к внутренним силам организма и, вконец измотавшись, уснула тут же на стуле. Сон был серым и вязким, с неспешными водоворотами, завихрениями бесцветной дымчатой массы, с просветами в виде случайных лиц, невнятных слов и голосов, обращавшихся ко мне с какой-то просьбой. Меня кто-то тянул из бездонного колодца и методично диктовал на ухо порядок действий на случай химической атаки с воздуха.
Я открыла глаза: надо мной стоял Петр Иванович, он тряс меня за плечо и монотонно объяснял сестре, что кофе должен быть без молока, но с сахаром.
— Ника, детка, просыпайся. Твоя бабушка здесь, ждет у меня в кабинете. Я не могу разобрать ее слов. Она у тебя человек крепкий?
— Покрепче нас с вами, — промямлила я.
Язык плохо слушался, мозги с трудом возвращались в реальность.
— Давай, поднимайся, а Мила пока приготовит нам кофе.
Бабушка была напугана, но держалась твердо. Она слушала мой рассказ и, похоже, не верила, что за какую-то неделю ее умный, красивый и вполне здоровый сын превратился в растение, что рядовая операция закончилась так страшно.
— Я могу видеть Антошу? — обратилась она к врачу.
— Да, конечно, — Петр Иванович поморщился, но взгляда не отвел, — Мы для этого вас пригласили.
С минуту бабушка сидела молча, потом повернулась ко мне:
— Иди деточка, скажи папе, что я приехала… приехала помочь, а не из-за каких-то осложнений. Скажи, что он идет на поправку. И обязательно улыбайся! Антон не должен думать о плохом. Вы понимаете, о чем я говорю? Ника, переведи доктору!
— Бабуля, он понял! — но на всякий случай я повторила ее слова по-русски.
Петр Иванович кивнул, поднялся с места:
— Иди Вероника, сделай все, как просит бабушка.
Отец лежал, уткнувшись взглядом в потолок, на мое появление отреагировал стандартно — потребовал воды. Я поднесла ему стакан, поправила подушку, одело.
— Приехала бабушка… Хочет помочь… Она посидит с тобой, пока я посплю…
— Опять поспишь! Ты только и делаешь, что спишь. Займись, наконец, делом!
— Скажи, каким.
— Найди себе занятие, не болтайся по дому. От безделья мозги раскиснут.
Следовало срочно вернуть отца к теме, поэтому я повторила громко и отчетливо:
— Приехала бабушка, хочет с тобой посидеть.
— Ты все еще здесь! Болтаешься без дела! Немедленно найди себе занятие!
Дверь потихоньку отворилась, и на порог шагнула бабушка.
— Здравствуй, Тонюшка! Ты что-то похудел! Ну, ничего, это все поправимо, — она подошла к отцу, взяла его за руку, — Я побуду с тобой, пока тебе не станет легче.
Она погладила отца по голове:
— Ты на Нику не сердись и голоса не повышай — она тебе пытается помочь. Соберись, Антоша! Возьми себя в руки! Ты же сильный человек! Негоже распускаться! За жизнь нужно бороться…
Когда я вернулась в палату, бабушка что-то внушала отцу, она с нежностью водила рукой по его волосам, по впалым бескровным щекам и улыбалась так тихо, так спокойно…. Отец соглашался, кивал, в его влажных глазах впервые светился рассудок.
— Мы решили бороться, — сообщила мне бабушка. — Теперь все будет хорошо.
— Теперь все будет хорошо, — прогудел Петр Иванович, с довольным видом потирая руки, — Антона переводят во Владимир.
Мы с бабушкой испуганно переглянулись, но Петр Иванович перехватил наш взгляд:
— Сами видите: у нас ни условий, ни аппаратуры. У областных и уровень повыше, и специалисты покрепче, и реанимация последнего поколения.
Его голос звучал решительно, и я подумала, что на этот раз, он твердо верит в то, что говорит. Похоже, встреча с моей бабушкой, его чему-то научила.
Наступило осеннее позднее утро. Больничный коридор ожил голосами и стуком каталок. Шаги за дверью сделались громче, а секунду спустя в палату вошли санитары. Дежурный врач осмотрел отца и скомандовал:
— Можно везти!
Началась возня, неразбериха с капельницами и катетерами. Отцу опять что-то влили.
Он потянулся ко мне, и в каком-то безудержном порыве я ухватила его за руку, прижалась к ней губами. Водянистый пузырь на запястье колыхнулся, прогнулся и вернулся на место.
Плечистые парни развернули носилки, а в следующий миг я сделалась частью ночного кошмара.
Отец вдруг сел на кровати, выпучил глаза, потянул на себя одеяло и с криком:
— Это можно есть! — впился в него зубами.
Я взвизгнула и отшатнулась:
— Уроды, что вы опять ему вкатили?
— На дорожку полагается, — ухмыльнулся санитар.
Тут в комнату влетела тетка в марлевой повязке и начала из шланга поливать плинтуса чем-то едко вонючим.
— Что вы делаете?
— Тараканов морим, — жизнерадостно сообщила тетка.
— Вы что не видите, здесь тяжелый больной?
— Так его же увозят!
— Его еще не увезли!
— Так мне что, подождать?
— Пошла вон! — заорала я страшным голосом.
Санитары подхватили носилки и бодро зашагали в коридор. На лестнице носилки совершили крен, и отец начал медленно заваливаться в бок. Я подставила руки, чтобы не дать ему выпасть. Мальчики ухнули, дружно выровнялись и беззаботно поскакали по ступенькам. На улице они остановились, дождались, пока бабушка сядет в фургон, и следом занесли отца. Шофер брызнул в окно окурком, завел движок, Алла Васильевна открыла дверь и юркнула к нему в кабину.
— Куда мне сесть? — спросила я растерянно.
— А мест больше нету, — отрезал шофер.
Машина зарычала и тронулась с места. Некоторое время она вихляла по больничному двору, пока не скрылась за оградой.
Тугой порыв распахнул мне пальто. Сумка с вещами оттянула вмиг ослабевшую руку.
Я медленно шла по больничной аллее, и взъерошенные воробьи провожали меня хмурым взглядом.
Я почему-то не мерзла, не чувствовала приближения циклона, а он взял да и накрыл весь белый свет, запорошил мне голову и плечи.
Нет, я не жаловалась, не роптала, я знала: он что-то мне хочет сказать.
Снег путал волосы, заглядывал мне под ресницы и превращался в капельки росы.
Он медленно струился по щекам, и мне казалось, из души уходит свет, и холод остужает сердце.
Добравшись до постели, я тут же отдала швартовы. Причалила, спустя полсуток, когда из Владимира вернулась бабушка.
В тот вечер мы почти не говорили, просто сидели у окна и смотрели, как белое непроглядное полотно занавешивает силуэты прежнего мира.
Рано утром приехала Алла Васильевна, но не одна, а в сопровождении незнакомой тетки. Обе вели себя болезненно и напряженно.
Я поднялась им навстречу:
— Ну, что же вы так долго не звонили? Мы уже начали волноваться.
— Правильно, что начали, — хрипло отозвалась Алла, — умер Антон сегодня ночью.
Тут пришедшая тетка извлекла из воздуха стеклянный пузырек, ловко вытянула из него пробку и сунула бабушке под нос. Алла Васильевна замахала передо мной серым ватным тампоном. Бабушка заголосила, заметалась по дому, а я опустилась на диван и тупо уставилась в пространство.
Последующий мрачный ритуал напоминал мне черно-белый фильм сквозь мутное немытое стекло. Люди с настороженными лицами сновали взад — вперед, подсаживались, что-то говорили. Какое-то время перед глазами мелькала моя медицинская тетка, она то охала, то горестно вздыхала и, словно в старом анекдоте, сокрушалась: «Ну почему вы не сказали, что ему настолько плохо!». Ее смазливая дочка битый час исповедовалась мне, что залетела неизвестно от кого на чьей-то бурной вечеринке. Умные люди деликатно молчали, посетители попроще болтали без умолка, и сами того не ведая, уводили меня от реалий, снимали часть тяжести с моей души. Во всем этом скорбном бедламе спасало одно: среди нас, троих женщин, потерявших самое дорогое, не оказалось ни одной «страдалицы», с которой нужно было нянчиться, которую полагалось утешать. Мы стойко прятали горе внутри, вершили рутинный житейский обряд и смиренно готовились в путь. Бабушка взяла на себя все ритуальные расходы, оплатила фургон и дорогу до дома, чтобы похоронить отца на родине, доставить гроб к его последнему приюту.
В день отъезда в квартиру набился народ — знакомые и сослуживцы пришли проститься с телом. Снизу послышался грохот дверей, шарканье ног, тяжелая поступь…и четверо мужчин внесли продолговатый гроб. Толпа сомкнулась в плотное кольцо, я в ужасе попятилась назад. Мне показалось, что увидев отца, я окончательно уверую, мой разум не выдержит рухнувшей правды и поведет себя непредсказуемо и дико. Раздался чей-то сердобольный голос:
— Пропустите дочку к гробу!
Скорбящие дрогнули и расступились, В звенящей тишине я подошла к отцу, поцеловала его в лоб… и ничего не ощутила — лишь едва уловимый запах морга да обжигающий холод на губах. Передо мной был не отец — то, что лежало в гробу больше не являлось им по сути. Словно плохо нарисованный портрет, он не вызывал во мне чувств. В тот момент я отчетливо поняла, что формальный поцелуй формальной оболочки не может быть актом прощания, что горечь и боль, рвущие меня на части, никак не относятся к бренным останкам. Знала я и то, что диалог с крепко замороженным в дорогу телом так же нелеп, как разговор с самим гробом, в котором оно покоится, а внешние атрибуты горя и страдания — лишь часть той органичной мистификации, что призвана облегчить нам выход эмоций. Жалость к себе и тоска по иллюзиям — вот, что оплакивает большинство из нас. Горе, истинное горе приходит потом, когда жизнь без ушедшего становится невыносимой…
Поездка длилась восемнадцать часов, и все это время бабушка ехала в крытом фургоне, охраняя покой безмятежного сына. Я показывала водителю дорогу и читала указатели, Алла спала у меня на плече. В конце пути я задремала и пропустила нужный поворот. Наш грузовик подъехал к сельсовету, и путь нам преградила свадебная процессия. Водитель притормозил у обочины, вышел из кабины, прикурил. Бабушка выбралась из темного кузова, растерянно захлопала глазами.
— А что мы делаем у сельсовета? — увидев шествие, всплеснула руками, подбежала ко мне, — Что ты творишь! Хочешь праздник испортить! У людей радость, а тут машина с гробом! Не знаешь дороги, не берись!
В глубине души я понимала, что нервы у всех на пределе, что срываясь на мне, бабушка выпускает на свет часть немыслимой боли, разъедающей душу, и все же было горько оттого, что жертвой она выбрала меня.
Солнце свалилось за горизонт, когда мы въехали во двор. Из дома вышла Ева, бабушкина старшая сестра:
— Печку не топила, — произнесла она ровным голосом, — С батюшкой обо всем договорилась, — тут она отступила в сумерки и горько разрыдалась.
В нетопленном доме было сыро и неуютно, и даже в теплой одежде я продрогла до костей. Божья женщина установила образа, зажгла лампадку и затянула всенощную. За ее спиной началось движение: всхлипы, шепот, переговоры.
Спустилась ночь. Дом погрузился во мрак, нарушаемый лишь зыбким пламенем свечей. Ко мне подошла баба Ева, похлопала по плечу:
— Бери Аллу, идем ночевать. У меня натоплено.
— А бабушка?
— Она идти не хочет.
— Она же здесь замерзнет!
Ева с тоской посмотрела на сестру:
— И правда, Марта, идем ко мне. Утром вернешься.
Бабушка обреченно вздохнула, покачала головой:
— Никуда я отсюда не пойду.
— Замерзнешь!
— Не замерзну, я уже и валенки надела. А вы идите, нечего здесь сидеть.
— А тебе не страшно с покойником в доме? — удивилась соседка, сухая тетка в черном платке и длинной овчинной жилетке.
Бабушка смерила тетку долгим взглядом:
— Не страшно.
— И ты всю ночь просидишь здесь одна?
— Я буду не одна, — бабушка провела рукой по отцовским седым волосам, по застывшим плечам, нежно разгладила складки на костюме.
— Ноженьки вы мои маленькие! — прошептала она и прижалась к ним щекой. — Все боятся покойников, а я уже ничего не боюсь, — она повернула к нам лицо, — Что может сделать мертвец? Скажите мне, ну что он может сделать? Из гроба встать? Да если он начнет вставать из гроба, я первая кинусь его поднимать. Я сама помогать ему стану! Вот только не поднять мне его, — выдохнула бабушка и уронила голову.
Ева настойчиво потянула меня за рукав, я сделала Алле Васильевне знак и, молча, мы вышли из дома.
Еще несколько часов назад янтарная листва окутывала стволы шелковиц, а теперь ветки прогнулись под снегом и жалобно поскрипывали.
Черешни сиротливо жались к тыну, стыдясь своей внезапной наготы.
Из сугроба торчали ржавые листья и обмякшие ветви жасмина.
Выглянул месяц, и непроглядная украинская ночь осветилась мерцанием неги, обдала ароматом прелой листвы, окропила брызгами тончайшей свежести и воспела приход зимы шумным вздохом обвалившегося снега.
На следующий день все село стеклось к нашему дому: бабки в черных платках, мужики с траурными повязками.
Гроб вынесли во двор, установили на постамент. В дом тут же вошло не менее десятка женщин. Они затопили печь и начали дружно резать, месить, толочь, варить и выпекать. Ни разу в жизни мне не доводилось наблюдать таких слаженных действий. На моих глазах капуста шинковалась в тончайшую стружку, тесто раскатывалось в ровные пухлые коржи и густо посыпалось маком. Так впервые в жизни я узнала, что деревенскую лапшу готовят вручную, а не приносят из ближайшей лавки. Я засмотрелась на поварих и чуть не пропустила исход процессии.
Когда весь двор заголосил, я выскочила из дома и тут же потеряла равновесие: в глазах потемнело, земля поплыла из-под ног. Над ухом раздался взволнованный голос Аллы Васильевны:
— Возьми себя в руки! Потеряешь сознание — не проводишь отца, потом век себе не простишь!
Порыв ветра принес чей-то шепот, я повернула голову — шептались две старушки:
— Смотри, а дочка-то не плачет!
— Не плачет. Что за дочка!
Мне захотелось плюнуть в их сторону, но во рту пересохло. Я глубоко вдохнула, собираясь с силами, и снова покачнулась.
Все мои родственники были при деле: кто-то нес гроб, кто-то вел голосящую мать, вокруг слонялись люди пришлые и мало знакомые. Никому до меня не было дела, и Алла Васильевна билась надо мной в одиночку.
— Хочешь, возьму тебя под руку, дочка? — предложил сухопарый мужчина.
— Нет, я пойду сама, вести меня не нужно.
Я отделилась от стены и поплелась за длинной воющей колонной.
Алла дернула меня за рукав, и зашипела в самое ухо:
— Нам нужно в начало, туда, где родные и близкие.
— Если я упаду в хвосте, никто не заметит, а там я свалюсь людям под ноги.
— Никуда ты не свалишься, ты сильная, — она схватила меня за локоть и потащила во главу процессии.
По дороге на кладбище гроб часто опускали на землю, давая возможность сменить плечо, а если надо, подмениться. В такие минуты я уходила на обочину и вместо прощания с телом растирала виски талым грязным снегом. Последний отрезок пути шел под горку, здесь отдыхали чаще и подолгу. Я отделилась от толпы, вскарабкалась на косогор, нашла себе скамейку. Метрах в десяти среди припорошенных могил зиял черный прямоугольник, вокруг топтались мужики с лопатами. Они вели себя так буднично и выглядели так обыденно, что весь этот пафосный стон, доносившийся снизу, вся галерея лукавых масок, охочих до чужого горя и поминального стола, показались мне пошлым абсурдом. Почему, думала я, бабушка исполняет перед ними эту жалкую роль? Боится обидеть традиции? Зачем она бьется о гроб и голосит на все село, тогда как ей самой хочется лишь одного — держать сына за руку, стирать со лба капельки, которыми тает его замороженная душа, шептать ему лишь одному понятные слова. Зачем она мечется в такт этим варварским порывам, ведь у нее сейчас нет сил даже вдохнуть досыта, нет мочи поднять опухшие веки и поглядеть в лицо уснувшему сыну. Дайте ей сесть рядом с ним и пропеть ему на ухо о том, что пришла зима, лес уснул, тихо стало и бело:
— Спи, мой мальчик, спи крепко. Я поглажу тебя по головке, и тебе будут сниться добрые сны. Не бойся ничего, рядом с тобой твоя мама…
Они поднялись на гору, и батюшка запел отцу его последнюю песнь. Народ сомкнул ряды. Я запрокинула голову, а сверху на меня уставилась холодное серое небо. «Зачем идет снег, ведь его все равно никто не замечает? А может, ему тоже все равно, что его никто не замечает? Он просто идет, потому что пришло его время. Тучи висят над землей и не падают. Почему они не падают? Они и не знают, что могут упасть…».
— Родные и близкие, попрощайтесь с усопшим, — донесся до меня печальный голос.
Я подошла к гробу, опустилась на колени.
— Эх, папа, папа… не встал ты этой ночью, не подняла тебя бабушка!
На миг я окунулась в пустоту без времени и без потерь… А в следующий миг меня накрыла волна пульсирующей скорби, такой теплой и такой необъятной, что, вышла она за пределы выносимого человеком, и словно кровь из-под нарыва, вырвалась бурным целебным потоком.
Вокруг начался кромешный вой. Реальность дрогнула, рассыпалась на мелкие частицы и превратилась в страшный сон: кто-то тянул меня за плечи, и отец уплывал все дальше и дальше, а я пыталась вытереть ему лицо, все мокрое от слез. Откуда эти слезы, и почему их так много? Да это же я изливаю горючие токи, и тонет в них наша никчемная жизнь.
Богдан, мой двоюродный дядька, схватил меня в охапку, оттащил от гроба, застучали молотки, толпа завыла, в могилу полетели комья земли, и мне почудилось, что снег пропитан кровью…
Когда все кончилось, народ стал расходиться, я подошла к свежему неряшливому холму, заваленному венками, и только тут почувствовала, что могу, наконец, о чем-то помыслить, что-то сложить у себя в голове.
Людские голоса растаяли вдали, со мной остался лишь бездомный ветер. Покой… случайный шорох оседающей земли… да пение петухов на том краю села.
Здесь, на границе двух реалий и состоялся первый монолог, в котором не было второго голоса, принадлежавшего отцу. Впервые мысль, поправшая цензуру, расправила крылья, воспарила на небо и тихим вздохом перекрыла звуки мира.
Какое могучее присутствие жизни в этом движении облаков, в крике птиц, чертивших свой бесхитростный сюжет, в шелесте хвои на траурных венках, в пряди волос из-под косынки!
Я вбирала в себя этот мир, капля за каплей, и постепенно обретала контакт, но не с отцом, а с чем-то иным, частью чего он являлся или стал. Задвижка щелкнула, дверь распахнулась, и на меня обрушился мощный поток участия и заботы, безграничного внимания ко мне самой, а не к моим поступкам. В эту минуту я не могла ни лгать, ни притворяться, и потеряв контроль, начала жаловаться. Я жаловалась горячо и искренне, как это делают обиженные дети, уткнувшись в материнский подол и веря, что их поймут и защитят, а еще пожалеют просто потому что они есть и им плохо.
— Чего ты здесь сидишь? — Алла явилась воплощением скорби и усталости. Ее утомляла моя непутевость и попытки отбиться от стада. Контролировать меня не входило в ее планы, но мой постоянный «выпендреж» оставлял ее без переводчика и раздражал общественность. С ее слов я поняла, что отбывание поминок — мой дочерний долг, а привлекать к себе внимание я буду в более подходящее время. Мы спустились с косогора и двинулись вдоль реки.
— Какая горькая судьба! — неожиданно изрекла Алла Васильевна, когда я уже позабыла о ее существовании, — Сколько Антону пришлось пережить! Сколько выпало на его долю! — потом добавила, явно, не к месту, — Твои дневники его просто добили …
— Дневники? Что в зеленых тетрадях? Так это детские, отец хранил их у себя. Что нового он там прочел?
— Нет, — покачала она головой, — не детские — твой последний дневник. Антон был так разочарован, когда узнал, что ты курила на картошке. Когда он дал мне почитать, я не поверила своим глазам…
— Он сделал что?! Он дал вам почитать? И вы читали? — тут я остановилась и уставилась на Аллу, — И давно он стал давать мои дневники всем подряд?
Алла надулась, ее щеки вспыхнули:
— Я не все подряд.
— Я, знаете ли, тоже. Впрочем, извините, вы тут не причем.
— Что сказано, то сказано. Что думала — то и сказала.
— Когда-то надо начинать.
У бабушки мы провели еще неделю. Женщины то и дело срывали на мне злость, а я считала минуты, когда смогу, наконец, вернуться к собственной жизни. Ежедневный ритуал хождения на кладбище и разговоры об усопшем тяготили своей безысходностью, но бабушке они приносили облегчение, и я терпеливо выслушивала одни и те же притчи, пока не выучила их наизусть. Я видела, как неумолимо рвется нить, что связывает бабушку с этим миром, как все чаще на дне ее зрачка мерцает нездоровый блеск. В такие минуты все уговоры, весь наш лепет казались жалкой попыткой остановить набравший силу ураган. Похоже, той осенью она впервые за долги годы, а может, и за всю свою жизнь, выпустила наружу все то, что так долго держала в себе. Она перестала сражаться ради чего-то или кого-то, перестала быть сильной и мудрой, а еще она прервала свой марафон в тени метущегося сына. И не было смысла грести против течения, держаться в фарватере, в вечной готовности прийти на помощь, уберечь или просто быть рядом. Очнувшись в мутных водах вдали от берегов, она больше не видела ни указателей, ни смысла оставаться на плаву.