В Москву я вернулась студеным ноябрьским утром. Холод сковал дыхание столицы, и только клубы пара над головами прохожих да выхлопы автомобилей напоминали о том, что жизнь в ледниковый период еще продолжается.
В институте полным ходом шел учебный процесс, а в общежитии — процесс растления мозгов. За время моего отсутствия здесь многое изменилось. Никаких следов Васика я не обнаружила, зато обнаружила двух новых соседок. Обе перевелись на наш курс из других городов, обе звались Маргаритами, и с легкой руки обитателей этажа превратились в Ритку и Марго. Ритка бойко пела и лопотала по-французски с красивым прованским акцентом, доставшимся ей в наследство от залетного галла, носила ультрамодные шмотки и претендовала на сходство с итальянской киношной дивой. Марго Господь не одарил фасадом, зато щедрой рукой отсыпал мозгов в ее иудейскую голову. Но на этом контраст не заканчивался.
Ритка была особой легкомысленной, непутевой и добродушной. Турист из Европы безудержно клевал на Ритку, таскал ее по ресторанам, предлагал ей то руку, то сердце, то домик в горах, но Ритка беззаветно любила московскую богему, нищую и пьющую. К ней и только к ней стремились все Риткины помыслы, а заодно и купюры, доставшиеся от щедрых обитателей Аппенин и Пиреней. Влюблялась она страстно и на всю жизнь, а через неделю, брошенная очередным несостоявшимся Феллини, рыдала в подушку и грозилась свести счеты с жизнью.
Марго ни в кого не влюблялась, дружила со всеми, совершала авантюрные вылазки в места скопления интуриста, где грубо кокетничала с престарелым классовым врагом.
Из всех своих «загранпоходов» девчонки возвращались, груженые добычей: пачками сигарет, коробками конфет, духами и побрякушками, а случалось, и билетами на громкие мероприятия и самые скандальные спектакли.
Мы сошлись легко и просто и уже через неделю дружно спускали на ветер добытые у капитализма блага, с аппетитом поедали мыльный европейский шоколад, по очереди таскали трофейные штаны и майки, вызывая зависть всего факультета. Если вечером одна из Маргарит отправлялась на встречу с польским дипломатом или канадским бизнесменом, подготовка начиналась с самого утра. На стол вываливалось все, что можно вставить в уши, нанизать на пальцы и намотать на шею, одежда сбрасывалась на кровать. Все это богатство раскладывалось в смелых и безумных сочетаниях. Как правило, выбирался один, самый дикий вариант, после чего девушку одевали, обували, причесывали и украшали. Наступало время макияжа, и тут уже весь этаж тащил косметику в тон к сумочке или перчаткам. Разодетую и раскрашенную барышню орошали духами и выпроваживали с единственным пожеланием, чтобы новый ухажер не оказался чудаком. Аромат Шанели еще долго будоражил ноздри, а мы все скакали перед зеркалом, примеряя шмотки и проводя радикальные эксперименты со своей внешностью.
В общаге было весело и шумно, а вот на факультете шли бои.
Деканат выкатил мне серию прогулов, поскольку трехнедельное отсутствие не позволялось никому. Пришлось показывать свидетельство о смерти.
— Отец скончался? Как печально! Ну, не расстраивайтесь и продолжайте учебу!
Другого я и не ждала. За годы, прожитые в этой стране, я привыкла к любому абсурду. Обижаться было глупо, тем более, что произнесла этот семантический шедевр неплохая и, в общем-то, незлобная тетка, хорошенькая ухоженная замдекана и жена полковника КГБ.
Досталось мне только от одного человека — автора известных учебников и педагога всея Руси, претендовавшей на роль Светила и любовь студентов. Она не допустила меня до зачета и, не дав опомниться, обвинила в полном отсутствии совести. Потом она долго и с упоением пела о лености вселенского масштаба и горе — педагогах, которые выходят из таких, как я. Дослушав ее выступление, я поползла зубрить науку — педагогику, эффективность которой только что испытала на собственной шкуре. Восемь раз эта дама отправляла меня на пересдачу, а я так и не смогла выдавить из себя ни слов раскаяния, ни причин отсутствия на ее великих семинарах. При встрече с этой женщиной я остро ощущала, что есть на свете люди, перед которыми нельзя оправдываться, которым нельзя открывать свою боль даже в случае крайней нужды. Зачет я получила перед самым новым годом, когда «светило» заболело, и ей на смену вышел веселый дядька с красивой голливудской улыбкой.
Зимняя сессия прошла под знаком «Застолбись!». Заниматься было совершенно негде: в одном углу гнездилась Риткина богема, сценично извергающая мудрость бытия, в другом — палила легкие свита Марго, которой негде было ночевать и у которой как всегда не сложилось с властями.
Продиралась я сквозь экзамены мутным потоком везения и яростным желанием хоть каких-то денег на жизнь.
Был тихий зимний вечер. За окнами январь лил синеву, на столе мирно посапывал чайник. Скрючившись над учебником, я грызла ни в чем неповинный карандаш.
Ритка впорхнула в комнату, бросила на стол перчатки, отставила сигаретку и театрально воззвала к дверям:
— Звезды Плющихи и гении подмостков!
В комнату ввалилось человек пять нетрезвого вида и богемного содержания.
— Как вы прорвались сквозь вахту? — ахнула я и захлопнула учебник ввиду его полной непригодности.
— Ах, барышня, мы не прорвались, мы приземлились успешно и своевременно на второй этаж вашего обледенелого строения. Позвольте измыть руки и угостить вас водочкой?
— Не пью-с, — отрапортовала я и подхватила авоську.
Гости не позволили мне в одиночку заниматься грязным делом — пока я чистила картошку, они скрашивали мой поденный труд выдержками из классики и песнями БГ.
Пили долго, нудно и с оттяжкой. К моей великой радости у пришедших оказалось двести коньяку, и мне не пришлось давиться водкой.
На утро, источая перегар и позоря звание «научный», я отчаянно валила коммунизм. Дядька, явно КГБ-шного толку, пытался выжать из меня еще один балл, суливший стипуху, но я катастрофически путала Рамадан с намазом и отказывалась признавать первичность бытия. С дуру я выплюнула цитату из Аристотеля, согласно которой, опыт не является истиной в последней инстанции, спохватилась, но поздно, зависла над трояком и…
… в этот момент крепко спавший во мне монстр пробил праведную оболочку. На экзамене по научному коммунизму во мне родился политический урод, отвязный и циничный, хитрый и бессовестный. То, что я произнесла тогда перед товарищем, блюстителем научных гениталий, не подлежит озвучке.
Сорок минут спустя я вышла из аудитории, сглотнула спазм и влажной рукой погладила зачетку — эквивалент сорока рублей в месяц.
Во дворе меня поджидала нежнейшая композиции из Ритки и ее богемного Николя. Оба вяло отреагировали на результат моей идейной проституции, переглянулись, пожали плечами и предложили ехать с ними в театр. Николя страшно торопился, боясь прогневать строгое начальство. Его роль в спектакле была эпизодической и несколько абстрактной, а вот табуретка в руках режиссера являлась объектом вполне реальным. (Через пятнадцать лет, увидев Николя в рекламе пива, я вспомнила, что в юности его лупили табуреткой, и многое ему простила…).
Мы слопали по пирожку и полетели на Плющиху, в подвальчик жилого дома, где обреталась театральная студия «Вереск». Руководил студией выпускник Института Культуры, хваткий, не лишенный юмора и комплексов парнишка из Баку, закисший в подражании Марку Захарову, и не видевший разницы между темпераментом гения и внешней атрибутикой кавказских понтов.
На место прибыли с серьезным опозданием, но Николя заверил, что спектакль без него не начнется.
Отзвенели звонки, свет погас, зал притих и спектакль начался. Ритка вся напряглась и подалась вперед, я немного поерзала на жестком сидении, потом расслабилась, отбросила дурные мысли и поплыла в компании пиратов на далекий и сказочный остров сокровищ.
Актеры старались, действие развивалось, зритель сопереживал. Весь слабый пол вздыхал по Смоллетту, вернее, по его исполнителю. Парень явно не по возрасту болтался среди студентов, был красив мужской красотой, играл страстно и уверенно. Но не ему я аплодировала в конце спектакля, а Джону Сильверу в исполнении белобрысого парнишки с циничным прищуром и мощной энергетикой.
В тот же вечер Ритка объявила, что посвящает жизнь театру и на долгих две недели исчезла с горизонта.
Что случилось с Марго, оставалось загадкой, но только и она исчезла вслед за Риткой. Объявилась внезапно, угрюмая и агрессивная. Накурившись какой-то дряни, она призналась, что сотрудничает с органами и потребовала выдать ей переписку отца с академиком Сахаровым. Получив отказ, Марго впала в бешенство и принялась разносить мою комнату: она крушила все, что попадалось на пути, а под конец запустила в меня настольными часами. Из истеричных путаных воплей я поняла, что спецслужбы застукали ее в одном из отелей и под угрозой отчисления заставили собирать компромат на студентов. Наоравшись вдоволь, Марго пинком открыла дверь и, громко матерясь, пошла гулять по этажу.
Я убрала последствия погрома и побрела звонить Любаше. В этом семестре Любаша снимала квартиру, и я надеялась пересидеть у нее этот дикий январь. Телефон долго молчал, потом трубку сняла какая-то женщина и сообщила, что неделю назад Любаша попала в аварию. В компании друзей она возвращалась с пикника, когда на встречную полосу вылетел КАМАЗ. Не выжил никто…
Четвертый курс… каникулы…
Я целыми днями сижу в своей комнате. У меня нет сил встать и уехать.
Марго изливает на меня злость за свое предательство, пытается найти конфликт в самом факте моего существования.
Я не пускаю ее на порог, отчего она бесится все больше и больше.
Внезапно Марго исчезает, и я остаюсь совершенно одна…
Было раннее утро, когда в дверь постучали. Ворча и вздыхая, я выползла из-под одеяла, накинула халат, прошаркала к дверям.
Высокий темноволосый мужчина шагнул через порог:
— Вы — Ника?
— Я — Ника.
— А я — Владимир Иванович.
— Вы, что наш новый комендант?
— Нет, я не комендант, я — архитектор, строю заводы в Сибири.
— Теперь будем строить в Москве?
— Если надо, будем, — серьезно ответил мужчина, и не дожидаясь очередного вопроса, перешел в наступление, — Вам известно, где сейчас Маргарита?
— Улетела с Воландом.
— Не смешно.
— Мне тоже.
Владимир Иванович нервно помял в руках сигарету:
— Присесть позволите?
— Можете даже курить, здесь все давно пропахло дымом.
Он сел за стол, вынул из кармана зажигалку, но курить не стал.
— Маргарита писала о вас, говорила, что вы ее единственный друг.
— Больше нет, — отрезала я.
— А что произошло?
— Она вышибла мне дверь, разбила часы — единственную память об отце, наговорила кучу всякого дерьма и улетела на метле.
— Вчера мою дочь увезли в психлечебницу, — сообщил Владимир Иванович.
Я прикусила язык. Боль убитого горем отца, тоска и смирение большого человека, под началом которого горбатилась треть населения великого края, вмиг искупили все обиды, что нанесла мне его непутевая дочь. Глядя в его глаза, я с горечью осознала, что существуют родители, готовые пойти за чадом даже в преисподнюю.
— Простите, я не знала… но ожидала, что кончится чем-то подобным…
— Расскажите мне все и, прошу вас, подробно.
Уронив голову, Владимир Иванович слушал о том, что я знала сама, о чем шептались в курилках. Я старалась не упоминать о наркоте, о роли органов во всей этой грязной истории, но чувствовала, что сидевший напротив, все это знает без меня.
Час спустя мы вышли из общежития. Владимир Иванович остановил такси, назвал точный адрес, и водитель включил счетчик.
Какое-то время мы петляли по району, потом вырулили на Загородное шоссе, там проехали пару кварталов, свернули налево и высадились у ворот. Довольно быстро мы отыскали нужный корпус. Владимир Иванович дал денег, и нас тут же пропустили внутрь. Марго появилась минут через пять. С первого же взгляда я определила всю длину инсулиновой иглы, на которой сидела моя подруга. Туман непослушных зрачков, мутный взгляд и плавучая вязкость движений — все было слишком хорошо знакомо мне по прошлой жизни. Марго обняла отца и присела на стул:
— Ну это же понятно, меня упекли сюда за отказ сотрудничать!
— Тише, девочка, не шуми, — Владимир Иванович погладил ее по руке, — не стоит говорить об этом вслух.
— Мне сказали, что выпустят через несколько месяцев, — объявила Марго и уставилась мне в лоб.
— Через четыре, Марго. Обычно это четыре месяца, — произнесла я вполголоса.
— Вашу мать, а как же я буду сдавать сессию?
— С этим разберемся, — успокоил отец, — ты отдыхай и кури поменьше. А я поговорю с кем надо, и тебе разрешат прогулки. Ты только веди себя тише.
— Да, тут не повеселишься! — хмыкнула Марго.
— У тебя соседи-то нормальные? — спросила я.
— Хороший вопрос. Тут все нормальные, одна я — псих, — Марго повела плечами и болезненно поморщилась, — Такое чувство, что стекла наглоталась, все внутри скрипит и звякает. Хожу как алкаш — то клинит, то заносит.
Мне стало не по себе — всегда разумная циничная Марго в образе овоща смотрелась диковато. Владимир Иванович заметил мою реакцию, поднялся с места, заходил взад-вперед.
Марго немедленно встревожилась:
— Ты же меня не бросишь? Ты ведь останешься в Москве? Хоть ненадолго?
— Я пробуду здесь неделю, — сказал Владимир Иванович, — а когда уеду, тебя будет навещать Вероника.
— Будешь? Правда? — Марго уставилась на меня немигающим взглядом.
— Буду, — ответила я.
— Только не приводи никого … и не надо обо мне особо распространяться.
— Не буду, — пообещала я, отлично понимая, что деканат уже в курсе и деликатничать не станет.
Я ошибалась. Авторитет Владимира Ивановича, его финансовая щедрость, а может, и то, и другое заткнули словесную брешь: в то время, как о судьбе Марго гудел весь факультет, наш деканат не проронил ни слова. На вопросы «Где она?» и «Что с ней?» из деканата отвечали односложно: «В академическом отпуске». Слухи сочились из всех щелей, всплывали в самых неожиданных местах и исходили от людей, настолько далеких от Марго, что закрадывалась мысль об их тайной и нежной дружбе с известными органами. О том, что я дважды в неделю навещаю дурдом, не знал никто. Все помнили нашу с Марго перепалку и не приставали с расспросами.
С наступлением семестра Ритка вернулась в общежитие и тут же озаботилась моим духовным ростом. Она заставила меня пересмотреть все спектакли с участием блистательного Николя, потом устроила из моей комнаты клуб фанатов студии «Вереск». Постепенно я запомнила имена всех актеров и названия ВУЗов, где они обучались в отсутствие гастролей.
Митька был местным гением, любимцем публики и режиссера. В роли Джона Сильвера он выглядел почти устрашающе, а в жизни оказался славным парнем, в меру застенчивым милым физтехом. Он не был похож на героев, которых играл: много шутил, был прост и органичен. В обычной жизни его трудно было принять за актера. Во всей этой шумной компании он выглядел гостем, случайно попавшим на вечеринку разгулявшийся богемы. В студии его любили, над ним не подшучивали, и даже страшный режиссер не повышал на Митьку голоса, не швырялся в него реквизитом, не делал едких замечаний. С Митькой дружили все, за ним признавали талант, ему не завидовали даже на распределении ролей. И только Николя в душе посмеивался над органичной порядочностью друга и всячески настраивал его на авантюрный лад.
По вечерам по окончании спектакля вся труппа летела в «Смоленский», у входа в магазин выворачивала карманы и после недолгих подсчетов верстала меню.
Закинув за плечи опухшие сумки, мы дружно спускались в метро, разбредались по вагону и до конца поездки дремали под перестук колес и перезвон бутылок.
Засиживались допоздна: разбирали спектакль на цитаты, смеялись над проколами, хаяли необузданный нрав режиссера, обсуждали похождения товарищей по сцене и в который раз затягивали «Восьмиклассницу».
Градус постепенно нарастал, банкет приобретал все признаки попойки, когда тебя никто не слышит, а звуки сливаются в один акустический стон. Ближе к ночи «прямоходящие» в обнимку с «нестойкими» расползались по заснеженной Москве, чтобы утром проснуться с головной болью и намерением посвятить остаток жизни борьбе со змием.
Митька жил на Проспекте Мира, и опоздать на метро для него означало замерзнуть. В такие дни он понуро тащился в общагу, просил дозволения заночевать на коврике, бывал допущен к свободной койке и благодарно сопел на ней до самого утра. Симпатичный блондин, звезда и любимец всей студии, профессорский сынок и гордость Физтеха спал в моей комнате, боясь шевельнуться. Воспитание — страшная сила!
Наступила весна и эпоха по имени «Митька». Мы часто и подолгу бродили по Москве, гуляли по набережным, блуждали в переулках. Митька рассказывал мне о семье, о журнале, который издает его отец, о маме, которая печет замечательные пирожки и маленькой племяннице, которая не хочет быть Катей и требует, чтобы ее называли Редиской. С каждой встречей нас все больше тянуло друг к другу. Институт с его бесконечным марксизмом стал тяготить и раздражать. Рассудок кричал, что в этом прагматичном мире стоит надеяться лишь на себя и на свое образование, а душа хотела праздника и маленьких сиюминутных радостей.
Вскоре Митька окончательно переехал ко мне. Ритка старалась нам не мешать, и как могла, оберегала наше право на частную жизнь. Однако, наступала ночь, и вся взъерошенная студия с хохотом заваливалась в нашу комнату, еще несколько часов по инерции фонтанировала репликами из спектакля и смешными накладками во время прогона. Как и мы, большинство наших друзей исполняло гимн весне и оду легкомыслию, так что веселье было коллективным, а оптимизм повальным.
Увы, но радовали наши сборища не всех. Первый звонок прозвенел уже в марте, кода комсорг отловила меня в коридоре и, элегантно матерясь, потребовала объяснений.
— Хмельницкая, общественность гудит, — возвестила она, хмуря лоб, — рассказывай, что происходит в твоей комнате.
Я скорчила невинное лицо:
— Ну, что ты, Света, моя комната — оазис чистоты и целомудрия, а мои отношения с Митькой — не твое комсомольское дело.
Комсорг пошловато хмыкнула, похлопала меня по плечу и понеслась затыкать глотки особо рьяным моралистам.
С Риткой все оказалось сложнее — ее вылазки в буржуазный мир не остались без внимания. Половые органы Москвы пришли в возбуждение, и в деканат поступил сигнал, отдающий настойчивым тухлым душком. Ритку задергали комсомольские вожаки, а следом и блюстители порядка на уровне общежитейского совета.
Началась пора гонений. Бесконечные рейды местных ищеек издергали нас до предела, но паче оных убивал цинизм, с которым налетчики вскрывали двери наших комнат. Эпистолярным шедевром, вопиющим о нашем с Риткой нравственном падении явилась телега, составленная наспех малограмотной и пьющей комендантшей, в которой она сообщала о злостном нарушении режима, приводила точную цифру окурков, найденных в нашем помойном ведре. Никотиновая зависимость моей подруги переполнила чашу терпения добродетельных сынов и дочерей комсомола. Собрался студсовет. Список наших пороков, представленный на общий суд, мог служить руководством по падению в моральную пропасть, а перечень наших с Риткой злодеяний — лечь в основу кровавого триллера. Розовощекий президиум дружно охал, слушая интимные подробности Риткиных любовных экзерсисов и гневно шипел при описании фирменных шмоток, отловленных в ее шкафу. В целом, картина тлетворного влияния Запада на неокрепший ум юной потаскушки повергла в шок даже видавших виды административных теток. Было решено исключить вышеуказанную особу из списка жильцов и поставить вопрос о целесообразности ее учебы в институте. Смачно переглядываясь, члены высокого собрания перешли к вопросу о моей моральной устойчивости. И тут выяснилось, что живописать обо мне совершенно некому, поскольку единственным свидетелем моего бесчестья был Васик, членом совета не являвшийся, а показания обычных членов студсовет в расчет не принимал. Мне попытались инкриминировать связь с малохольными артистами, но и тут за отсутствием свидетелей наличие состава оказалось под угрозой. Изрыгая ненависть и злобу, комендантша выкатила статистику по немытой посуде, населявшей мое скромное жилище, обвинила в нежелании сотрудничать в поимке и сдаче таких сексуальных рецидивисток как Ритка.
— Бесчисленные нарушения пропускного режима со стороны Хмельницкой грязным пятном ложатся на репутацию нашего общежития, нашего с вами дома, если хотите, — начала она, гневно сверкнув очками.
— Я пропускной режим не нарушала — вас кто-то обманул, — возмутилась я.
— Она еще издевается, — ахнула начальница, — а Кораблев, он что не находился в твоей комнате в ночное время?
— Так это Кораблев нарушал, его и выгоняйте. Я правил посещения нарушить не могу, у меня пропуск есть и прописка в этой самой комнате. Так что имею право входить и выходить из нее, когда захочу.
— Но у тебя был посторонний, и это могут подтвердить присутствующие здесь участники рейда.
— Так это ваши налетчики и нарушили неприкосновенность жилища, записанную в Декларации Прав Человека, — уточнила я, — а совершеннолетний Кораблев сам отвечает за свои поступки. Он, между прочим, зашел ко мне случайно, можно сказать, ошибся комнатой, а тут влетели вы и устроили скандал.
— Все слышали? Она читала Декларацию!
Испуганным взглядом она обвела студсовет, ожидая, что сейчас разверзнется преисподняя, и рогатые коммунисты утащат меня в ад.
Народ поежился, но комментировать не стал: одно дело врываться по ночам в комнаты спящих студентов, рыться в вещах и перетряхивать кровать в поисках пятен от спермы, а другое — признаваться публично, что был членом бригады, морально уничтожавшей своих сокурсников.
Комендантша злобно прищурилась, шерсть на ее загривке стала дыбом:
— Вы еще не все знаете! В день похорон нашего генерального секретаря, в день, когда вся страна застыла в немой скорби, Хмельницкая и ныне отчисленная Никифорова закрылись в комнате и пели «Погоню».
Мне показалось, она даже всхлипнула, представив, с каким кощунством мы проводили на тот свет последнего из мрущих друг за дружкой генсеков.
— Так ведь «Погоню» пела, не «Калинку»! И раз уж вы прослушали под дверью весь репертуар, то знаете, что он был до конца идейным, — констатировала я.
— Предлагаю поставить на голосование вопрос об исключении гражданки Хмельницкой из списка жильцов, — рявкнула начальница и водрузила на стул свой глубокомысленный зад.
— Люда, мы собрались не для того, чтобы слушать, как ты сводишь счеты со студентками.
Я не поверила своим глазам: Влад медленно поднялся с места, прошелся по комнате, остановился между мной и дикой сворой.
— Мы знаем Нику не первый год, и не надо рассказывать сказки. У нас здесь что, монастырь, или никто из вас ни разу не нарушил правил? Что тут вообще происходит? Уж если Нике в общежитии не место, то что нам делать с доброй половиной проституток? Чего уставились? Я не оговорился, именно так они и называются. Курение у нас запрещено? Тогда откуда берутся окурки? Откуда берутся пустые бутылки? У нас что, каждый спит в своей постели? У вас такие надменные лица! Можно подумать, вы знаете больше, чем я. Кто видел у Ники в руках сигарету? Кого из вас она пустила в койку?
Повисла тяжела пауза, которую прервал чей-то гадкий тенорок:
— А она предпочитает гастролеров.
— А тебе, я вижу, за местных обидно. — Влад вернулся за стол и оттуда продолжил, — За нарушение режима выносят выговор с предупреждением. И никаких пометок в личном деле — иначе вы создадите прецедент, который однажды обернется против вас… и угробит вашу собственную жизнь.
В комнате воцарилась тишина. Очкастая активистка нервно дернулась, открыла рот, но споткнувшись о Влада, шумно выдохнула и отвернулась. Председатель щелкнул клювом, порылся в бумажках, принял позу мыслителя на унитазе, немного помолчал, потом встрепенулся и объявил начало прений.
Совещались недолго. Вынесли мне общественное порицание с не менее общественным предупреждением и пошли пить водку, а я поплелась наверх успокаивать Ритку и думать над своим паскудным поведением.
После совета старейшин на Ритку посыпались удары, один страшней другого. Ее погнали из общаги, определив неделю на освобождение койко-места, а следом отчислили из института за аморальное поведение.
Мы заметались в поисках жилья и во всей этой суматохе не заметили, как страну накрыли выборы.
Народ устремился к урнам осуществлять свое конституционное право, а кандидаты потянулись к закромам. Припарковав свои «Волги» у входа в продуктовый рай, они прошествовали внутрь, а минут через тридцать вернулись к машинам, отдуваясь под гнетом спецзаказов. На лицах читалась озабоченность нашими судьбами и законное желание отметить победу в такой непредсказуемой борьбе.
Из репродукторов еще лилась «Страна моя родная», а народ на избирательных участках уже сонно поглядывал на часы, понимая, что воля его изъявлена, бюллетени заполнены, и выборы состоялись. Мы с Риткой сидели в комнате и обсуждали версии ночевки. Раздался стук, и мы невольно вздрогнули.
— С каких это пор ко мне принято стучаться? — отозвалась я.
Открылась дверь, и на пороге возникла эффектная блондинка в красном пальто и такой же красной беретке. Я тут же признала в ней куратора курса.
— Девочки, хочу напомнить вам, что время позднее, а вы единственные, кто не проголосовал, — улыбнулась она.
— Вы думаете, выборы без нас не состоятся? — пробурчала Ритка.
— Я бы на вашем месте не хамила! — произнесла куратор строго, — А вам, Вероника, могу посоветовать только одно: идите и голосуйте, пока окончательно не испортили себе жизнь.
Краснея и пряча от Ритки глаза, я полезла в сумочку, достала паспорт, сунула его в карман и побежала на участок.
Когда я вернулась, куратор стояла у двери, Ритка сидела в углу и угрюмо таращилась в пол:
— Все, что вы рассказываете — очень интересно, — процедила она, — Но объясните мне простую вещь: меня только что отчислили из института и выгнали из общежития, что по-вашему, может заставить меня пойти на выборы?
— Институт и общежитие — еще не вся жизнь, Рита, — вздохнула куратор, — вам еще есть что терять. Вот без комсомольского билета терять, пожалуй, будет нечего.
После этих слов Ритка поднялась со стула, надела пальто и вслед за кураторшей вышла за дверь.
В конце концов, у Ритки отобрали пропуск и выставили вон, с нехитрым багажом и жалкой перспективой: родня, готовая терпеть бездомную от силы день — другой, приятели, с их монстрами-соседями и сердобольные артисты в служебных комнатах и развалившихся подсобках. Ритка злостно мечтала остаться в Москве, вот только Москва не мечтала о Ритке. Когда ночлег найти не удавалось, мы возвращались в страшную общагу и до утра дрожали, словно воры.
* * *
На улице лило, и долгая прогулка сулила неизбежную простуду. Митька и Ритка махнули через черный ход, а я, единственный легальный элемент, пошла через вахту. Открылась дверь, и мне навстречу выпрыгнула комендантша:
— Никифорова в общежитии: ее только что видели на лестничной клетке! — она злорадно сощурилась, — Я вызываю дружинников! Мы отыщем твою подружку, и сегодня же ты вылетишь из института!
В животе похолодело, я шагнула к лифту, деревянным пальцем нажала на кнопку.
«Нужно спрятать ребят, пока их не нашли ищейки!»
На этаже было тихо и безлюдно. Где-то играла музыка, с кухни пахло горелой картошкой. Я подбежала к комнате, прислушалась: ни звука… простучала условный сигнал, снова прислушалась… За дверью началась возня, щелкнул замок, и в проеме показалось бледное Риткино лицо.
— Облава! — сообщила я коротко.
Ритка напряглась, ощетинилась, словно загнанный зверь и выскочила в коридор. Какое-то время я слышала топот ее ног, но вскоре он стих. Двери лифта разъехались, и до меня донеслись голоса.
Из ванны вышел безмятежный Митька:
— А я тут куртку застирал. Представляешь, испачкался краской…
Я побледнела:
— К нам идут! Бежать больше некуда!
— Закройся на ключ! — велел мне Митька, — Включи воду, сделай вид, что моешься. Дай мне ровно минуту!
Я повернула ключ, добежала до ванны, выкрутила оба крана, и в тот же миг дверь заходила ходуном.
— Открой немедленно! — завопила комендантша, — Я знаю, что ты там!
Я обмотала голову, набросила халат, смочила руки и лицо водой.
— Уже иду! Не нужно убиваться!
С победным воплем банда ворвалась в предбанник.
— Здесь никого нет! — я раскинула руки, преграждая им путь, — Вы не там ищете! Никифорова на другом этаже — она с мужиками пьет водку и курит! Господи, что я за дрянь! Когда же это кончится!
Не утруждаясь этикетом, налетчики оттолкнули меня в сторону и гордо прошагали в комнату. Я ожидала победного рева, но услышала лишь вздох разочарования. Какое-то время они двигали мебель, хлопали дверцами, потом прошли мимо меня, заглянули в туалет, обыскали ванну, зачем-то осмотрели потолок, будто надеялись увидеть там висящего синоби, и так же молча, вышли вон.
Я проводила банду удивленным взглядом, открыла дверь, шагнула в комнату… и никого там не нашла. Я заглянула под кровать, открыла оба шкафа, раздвинула вешалки, обшарила верхние полки, поискала за дверью и в полной растерянности опустилась на пол. В этот момент окно распахнулось, и на подоконник шагнул дрожащий от холода Митька:
— Свалили?
— Свалили, — улыбнулась я и только тут все поняла, — Ты что…ты…
— Ну да, стоял снаружи.
— Митя, это пятнадцатый этаж, — произнесла я с расстановкой, — твоя жизнь не стоит этих гнусных тварей.
— Да ладно тебе! — усмехнулся Митька, — Я нашел устойчивое положение… правда замерз как собака.
В звенящей ухающей пустоте я подошла к столу, схватила нож и резко саданула им по вене.
— С ума сошла! — заорал Митька.
— Я потеряла всех, кого любила. А ты решил поиграть в супермена!
Митька выхватил нож, со всей силы швырнул его на пол. Его крупно трясло, меня колотило от шока.
Час спустя, когда все успокоились, а моя забинтованная рука перестала саднить, Митька грустно улыбнулся и прижал меня к себе:
— Дурочка ты моя! Даже не знаешь, что вены режут на запястье — в локтях они слишком прочные.
И мы принялись хохотать на весь этаж беззаботно и громко.
В тот же день я собрала свои вещи и ушла из проклятой общаги, чтобы забыть о ней, как о кошмарном сне.
Какое-то время мы скитались по друзьям, болтались по знакомым, являя собой иллюстрацию к богемной жизни. Весенние ливни, ночная прохлада, случайные заморозки по утрам — мы не жаловались и не мерзли — нас согревало биение наших сердец. Ночи за преферансом, московские дворики, где, словно два взъерошенных и тощих воробья, мы грелись на скамейке.
Несколько раз муки совести загоняли меня в институт, но лживые глаза партийной своры в этих насквозь идейных стенах вызывали тошноту и приступы душевной изжоги. Все это время деканат призывал меня к порядку, возмущался моей беспечностью и просил не ломать себе жизнь.
Декан факультета — грубая взбалмошная старуха, осмотрела меня с ног до головы и презрительно поморщилась:
— Нам такие студенты не нужны! Забирайте свои документы!
— У меня нет выбора… и курс мне уже не догнать, — произнесла я больше для себя.
Старуха посмотрела на меня долгим взглядом:
— Послушайте моего совета, не валяйте дурака, ступайте в поликлинику, оформляйте академический отпуск. В вашей ситуации его дадут. А теперь вон с моих глаз! — рявкнула она и ткнула пальцем в дверь.
Такой поворот устраивал, кажется, всех, и я понеслась на поиски диагноза.
Свою первую счастливую весну я потратила на медицинские комиссии и посещение врача, который взялся довести меня до академа. Дядька-невропатолог оказался самым зловредным параноикам из всех известных Айболитов. Он сочинял все новые рецепты, выписывал все новые лекарства, терзал допросами и бесконечным седативом. Сама-то я прекрасно помнила, как лечится невроз, но каждый раз кивала кровопийце, боясь соскочить с больничного листа. И так как выспаться мне изверг не давал, усердно исцеляя мой несуществующий невроз, я то и дело засыпала на ходу: у Митьки на плече, в кинотеатрах и скверах, в метро и забегаловках. Словно в бреду я продиралась сквозь туман, муть в голове и вечную сонливость.
С южным ветром в Москву прибыл зной. Город накрыло марево.
Со стен домов оно стекало на асфальт и плавило его поверхность. Ветер, устало отдуваясь, копошился в листве, гонял бумажные стаканчики, выбрасывал их на проезжую часть, где они лопались под колесами автомобилей.
Яблони приоткрыли почки и хитро поглядывали на разодетую во все цвета сирень. В такт c порывами ветра они то вздыхали, то замирали, предчувствуя собственное триумфальное преображение.
По вечерам закат окрашивал фасады золотистым румянцем, чтобы минуту спустя, омыть их влажными тенями, окутать свежестью грядущей ночи.
Отдернув тонкую вуаль, являлась Луна, взывая к бессоннице и внезапной поэзии.
Навстречу судьбе мы тихо брели по аллее и мечтали только об одном — чтобы аллея эта не кончалась.
Июнь разродился дождем и военными сборами. Митькин курс в полном составе получил назначение в местечко под странным названием Остров.
Три недели без Митьки! Я старалась об этом не думать, гнать от себя любую мысль, чтобы достойно встретить час разлуки.
Весь путь на вокзал мы проехали, молча: просто смотрели в черноту тоннеля, считали станции и уходящие минуты. Митька был страшно простужен: из глаз текло, он хлюпал носом и часто моргал.
— Никому не рассказывай, что Кораблев проплакал всю дорогу, — сказал он на прощанье.
— Слово пирата! — ответила я и торжественно скрестила пальцы.
Перрон колыхался и гудел. Казалось, все военные кафедры Москвы провожают своих новобранцев на далекий и таинственный Остров. Митьку тут же поставили в строй, он махнул мне рукой и исчез в водовороте. Пару секунд я видела в толпе его кудрявую макушку, но тут поток разбился на ручьи и хлынул по вагонам, чтобы минуту спустя лесом рук выплеснуться из окон. Поезд тронулся, перрон загалдел, один из вагонов запел, я помахала вслед составу, обреченно вздохнула и побрела к метро.
Был полдень, когда я вышла на поверхность. Солнце светило так ласково, лица прохожих были так приветливы, так светлы, ветер нежно гладил меня по голове, а вокруг была Москва, наша с Митькой Москва, до боли знакомая и до такая родная! Вокруг шумел город, который я знала, как собственные мысли, в котором каждая улица и мостовая были свидетелем важных событий. Вот здесь, в этой самой кафешке еще вчера мы ели мороженое, в этом магазине на последние деньги Митька купил мне конфет, а тут за стойкой мы пили кофе, чтобы согреться в январскую стужу. Мне вдруг так остро стало не хватать Митьки, захотелось рассказать ему столько всего, обсудить с ним кучу важных мелочей, для которых все не хватало времени; поделиться с ним нашей Москвой, которой мы не умели ценить, пока были вместе, и которая оказалась такой невозможно любимой! Москва без Митьки вмиг осиротела и сделалась картинкой за стеклом, в которой для меня не оставалось места.
Когда боль стала невыносимой, я нахлобучила шлем мнимого спокойствия, закрылась от мира щитом отстраненности. Постепенно атаки утихли, я поднялась над суетой, зависла над людским потоком. С раннего детства я любила подглядывать за собой таким вот странным образом: в такие моменты я глубже сознавала свою природу, получала ответы на вечные вопросы «кто я?», «что мною движет?», «зачем я и откуда?» Жить в этом состоянии нельзя, но вот заныривать в него и поучительно, и любопытно.
В таком вот загадочном виде я появилась на пороге Риткиного дома. Мне долго никто не открывал, и я уже собралась уходить, но напоследок стукнула в окно. Бледная Риткина тень появилась из мрака, бросила мне вялое «входи» и зашаркала к двери.
— Ну, ты и спишь, подруга! — напустилась я на Ритку, — Я уже десять минут обрываю звонок!
— Я нажралась таблеток и заснула, — равнодушно призналась она.
— Каких таблеток вы накушались, девушка?
— Достала меня эта жизнь! — Ритка плюхнулась на стул, вытянула из пачки сигарету, — Все вокруг дерьмом отдает. Думала, вырублюсь, и все на этом кончится. Мало, видать, приняла.
— С ума сошла.… А ну-ка давай телефон, будем вызывать бригаду!
— Да брось ты, сейчас упекут, сама знаешь куда. Давай выпьем чаю, а лучше водки, — предложила Ритка.
— Ага, тебе сейчас только водки, — я наклонилась над Риткой, оттянула ей веко, осмотрела зрачок.
— Брось, я уже проспалась, — Ритка выдохнула в меня сизое облако дыма, отыскала взглядом пепельницу, поднялась со стула.
— Давай пожарим картошки? — предложила я.
— Не хочу, — замотала она головой.
— Тогда одевайся, отведу тебя в кафе. Тебе надо поесть — я отодвинула стул, не давая ей приземлиться.
Десять минут спустя мы вышли в синеву июньского вечера: тоскующая неврастеничка с раздвоенной личностью и нимфоманка-суицидалка с дымящейся папироской.
Три дня я тянула Ритку из депрессивной ямы, потом махнула на нее рукой и с новым приступом тоски по Митьке купила билет до Черкасс. Аккуратно подсчитав баланс, я отложила деньги на метро, на постельное белье, на рейсовый автобус и поняла, что кормежку мой скромный бюджет не потянет.
Состав вздохнул, пару раз дернулся и тронулся с места. Как будто по сигналу все пассажиры расстегнули сумки, расстелили газеты… и в нос ударил запах свежих огурцов. Со всех сторон запахло курами, яйцами, зеленью и колбасой. Пожилая соседка, увидев мой голодный взгляд, протянула мне хлеб и куриную ножку:
— Покушай, покушай! — улыбнулась она, — У самой внук — студент, знаю, как вашему брату приходится.
От курицы мой организм пришел в блаженство: сытая улыбка расползлась по лицу, взгляд осоловел, голова налилась. Минуту я боролась со сном, еще минуту хлопала глазами, потом зевнула сладко и снопом повалилась в подушку.
Проснулась утром на подъезде к городу.
— Вставай, приехали! — сердобольная соседка сунула мне яблоко, закинула сумку за плечи и устремилась на выход.
Я выскочила из вагона, немного постояла на платформе, моргая и жмурясь от ярких лучей, потом стряхнула остатки дремоты и зашагала к автобусной станции. Два часа неспешной рейсовой тряски, пересадка на старый горбатый автобус — и вот за окнами знакомый до боли пейзаж.
Увидев меня, бабушка всплеснула руками, заохала:
— Ты чего такая худющая? Совсем не ешь? Папа себе желудок испортил и ты туда же? Забыла, чем дело кончилось?
— Да, бабуля, дело кончилось, — вздохнула я, — Сейчас переоденусь и схожу на кладбище.
— Сходи, обязательно сходи! Только я с тобой не пойду, вчера ходила, а сегодня не пойду — ноги болят, крутят с самого утра, — и деловито поинтересовалась, — Чего на ужин-то готовить?
— Да чего хочешь.
— Как это, чего хочешь? Питаться нужно по-человечески, а не чего хочешь!
— Тогда сделай мне вареников с вишней или с сыром.
— Сегодня налеплю вареников с вишней, а завтра сварю тебе борщ и наделаю котлет. Знаю, ты борщ не любишь, но первое есть будешь. У меня в погребе банки с огурцами, нести?
— Неси, бабуля.
— А варенье и компот?
— Не-а, не хочу.
— Может, ты чаю хочешь, вы все там чай пьете.
— Бабуль, угомонись! Я знаю, что у тебя нет чая — ты же травы пойдешь собирать! И кофе у тебя нет, только ячменный порошок, так что давай я молока попью.
И бабушка, довольная моим выбором, заспешила к погребу.
В тот вечер на столе меня ждала трехлитровая бутыль парного молока, миска отборной клубники и укутанная в полотенце кастрюля с варениками. Банка деревенской сметаны завершала мой скромный студенческий ужин.
— Чтобы все съела! — нахмурилась бабушка и погрозила мне пальцем.
— Ты только завтра не готовь! — взмолилась я, — Мне этого на месяц хватит!
— Завтра у тебя борщ с котлетами, — напомнила бабушка, — а вареники не оставляй — их доедать некому. Ты знаешь, у меня собаки нет!
— У бабы Евы есть.
— Я к Еве не пойду!
— Ну хочешь, я сама все отнесу…
— Не отнесешь! — упрямо ответила бабушка.
— А что случилось? Рекс подох?
— Да нет, живой. Мы с Евой поругались — уже полгода не разговариваем.
— Да как же вас угораздило? — ахнула я.
— Она совсем с ума сошла: свой дом переписала на золовку. Не хочет оставлять Карамзиным.
Я выпучила глаза и чуть не поперхнулась:
— А причем тут Карамзины?
— Боится, что Нинка заберет у тебя все наследство, — скривилась бабушка.
Я рассмеялась:
— На этот счет пусть не переживает: у матери такой оклад, что хватит на три жизни!
— Вот и я говорю, — гневно подхватила бабушка, — чтобы ноги ее здесь не было! Пускай живет теперь с новой родней!
Я пожала плечами:
— Могла бы завещать тебе.
— Оставить мне — значит оставить тебе, — устало произнесла бабушка и после недолгой паузы чуть слышно добавила.
— Я ведь после смерти Антоши хотела руки наложить. Уже решилась, а потом подумала: Антоша не простит, что бросила тебя одну. Так и живу теперь ради его дочери.
И бабушка горько заплакала, уткнувшись лицом в старенький фартук.
Поплакав, она захлопотала с посудой.
— Ты писала, что у тебя появился Митя. Что за Митя? Кто по национальности? Что за человек?
Я сунула в рот самую крупную ягоду.
— Митя — студент пятого курса, хороший парень из приличной семьи.
— Он учится вместе с тобой?
— Нет, Митька из другого института.
— Как же вы познакомились?
— Можно сказать, случайно.
И я рассказала бабушке про нашу с Митькой встречу, про все скитания и академ.
Бабушка выслушала мой рассказ, нахмурилась и покачала головой:
— Не знаю, может, тебе Митю Бог послал в утешение, но только зря ты ушла в академический отпуск — надо было учиться!
— Да не могла я учиться — сил не было!
— Силы всегда есть! — назидательно произнесла бабушка, и тяжело вздохнула, — Только бы взяли назад!
— На то он и академический, чтобы взяли назад.
— Ты учебу не бросай, а прожить я тебе помогу, — она полезла в шкаф, достала из-под одежды конверт, — Тут деньги тебе на жизнь. Сразу не трать! На какое-то время должно хватить.
Я замотала головой:
— Оставь себе, я проживу! Стипендии не будет, но и занятий тоже — смогу устроиться на работу…
— Это не последние! — перебила она и протянула мне конверт.
С утра пораньше бабушка отправила меня сражаться с вишней. Похоже, она всерьез взялась за мой откорм.
— Компоты с тушенкой поставим в коробку, — распорядилась она, — а яблоки и колбасу уложим в мешок.
Она окинула взглядом шеренги заготовок и покачала головой:
— Жалко машины нет, я бы картошки положила, капусты, огурцов. Хватило бы на всю зиму!
— Бабуля, я не довезу! — предупредила я.
Но бабушка так просто не сдавалась.
— А я тебя поеду провожать.
— В Москве меня никто не встретит!
— А в том конвертике есть деньги на такси.
Вместо ответа я махнула рукой, достала с полки книжку и залегла под яблоней в саду.
Кораблевские опусы на тему военной службы приходили два раза в неделю, и каждый раз я с нежностью разглядывала знакомый почерк, штамп с красивым названием «Остров». Уже вечером я относила на почту конверт и тут же начинала ждать ответа.
— Бабуль, а можно мы к тебе вместе с Митькой приедем? — спросила я.
— Приезжайте, буду рада, — ответила бабушка, — Только учитесь, дети! Учеба — это ваш хлеб.
Она посмотрела на меня странным взглядом:
— Отдыхай, набирайся сил и бросай свои таблетки — ты от них какая-то квелая и спишь целый день.
— Точно, с таблетками надо кончать! Мой педантизм меня погубит! Привыкла слушать всяких идиотов. Врач прописал — я выполняю. Ты знаешь, он ведь меня не хотел отпускать, заставлял раз в неделю приходить на прием. Ты уж прости, пришлось соврать, что ты болеешь.
— Так ведь правду сказала! — поддержала меня бабушка, — Ноги совсем не ходят: когда расхожусь, еще терпимо, а вечером лягу в кровать — хоть волком вой. Ни мази, ни лекарства не помогают.
Митька в те дни казался мне особенно далеким. Вернувшись к прежней размеренной жизни, я с грустью ощущала, как расстояние крадет тепло из долгожданных писем, а время в пути искажает их смысл.
Так остро не хватало его глаз, его голоса, прикосновений, а главное, чувства, что ты не один, чувства наполненности, которое дает тебе только твоя половинка. Даже самые близкие люди не заполнят собой пустоту, не заменят того единственного, кто делает тебя самим собой. В этом состоянии половинчатости я и прожила жаркий полдень своей долгожданной весны.
Бабушка слово сдержала — поехала провожать. Мой триумфальный багаж вызвал почтение у всего вокзала. Бабушка быстро и сноровисто растолкала коробки по полкам, сурово оглядела соседей по купе, расцеловала меня в обе щеки и крепко прижала к себе.
— Пиши, не забывай! — попросила она, — Как доберешься — сообщи!
Поезд тронулся, а бабушка осталась на перроне. Я уезжала в самый лучший город, к любимому человеку, к прекрасной счастливой судьбе, она возвращалась назад к своему прошлому, к болезням и печалям, и беспросветной памяти о сыне.
Выгружали меня всем вагоном: молодые люди подогнали носильщика, выставили мой багаж, сделали мне ручкой и усвистели, закинув за спину пустые рюкзачки. Я вытащила бабушкин конверт, открыла его… и слегка покачнулась — внутри находилось десять купюр по сто рублей каждая — моя стипендия до конца учебы в институте.
Нежданное богатство, запасы, сулившие сытость, академический отпуск, выстраданный и оформленный, наконец, официально, превратили мою жизнь в сказочный сон.
Первым делом мы сняли квартиру на Шаболовке, привели ее в божеский вид, отмыли кухню, расставили банки с вареньем и приготовили первый семейный обед. Заделавшись хозяйкой дома, я испытала гордость и подъем, а заодно сильнейший кулинарный импульс. С утра и до вечера я стряпала, изобретала рецепты, пока Митька изнывал на репетициях, мечтая о котлетках и борщах. Увы, такое счастье не могло длиться вечно. О теплом гнездышке узнали Митькины друзья и тут же сочли своим долгом скрасить наше затворничество.
Не прошло и недели, как наша квартира превратилась в общагу с вечно меняющимися жильцами. Актеры, студенты, их друзья и приятели селились у нас, позабыв свои семьи. Народ взял за правило бывать у нас запросто, а с появлением в столице первых видеосистем, устраивать просмотры в нашем доме. Беспечность и сытость пустили корни — у нас появились барские замашки: мы научились ездить на такси, кутить в кафе «Лира» и даже давать на лапу швейцару «у дверей заведенья», чтобы сей страж пропускал нас без очереди. Со временем я забросила готовку — теперь мы питались в уютных кафе ресторанного типа, вечера проводили в гостях или барах, щедро поили друзей, а под утро тащили их на Шаболовку доедать бабулины запасы.
Раз в неделю Митька ездил к родителям и возвращался оттуда, груженный кастрюльками. Его мама — Люся Николаевна (как звали ее домашние) готовила с душой: ее блюда всегда отличались особенным вкусом, которого иные ушлые хозяйки не могут добиться до конца своих дней. Всегда простые и незатейливые рецепты в ее руках превращались в «пирожки от маман», «Люсины пельмени» и «мамулины шанежки».
Она стала первой, с кем я познакомилась. Встреча прошла на удивление просто. Люся Николаевна была приветлива и мила, и мне показалось, что я знаю ее тысячу лет. Удивительно, она не пыталась быть доброй или строгой, она даже не пыталась быть вежливой — она просто была. Тихая, глубокая и безумно щедрая женщина, она раздавала себя с первой минуты. Ее строгость не ранила, а смех заражал своей детскостью. Рядом с ней было спокойно.
Митькин отец, Олег Петрович, был совершенно другим. Утонченный красавец, с благородной осанкой и резкой складкой у рта, он говорил громко и ясно, смотрел сверху вниз. Давала знать привычка управлять людьми: он верховодил дома, был у всех на виду и не терпел своенравия. Человек такого ума и твердости легко мог скатиться до деспотизма, но воспитание и здравомыслие всегда брали верх.
С Олегом Петровичем мы встретились случайно: был полдень, у кафе стоял народ, мы с Митькой топтались в хвосте, мечтая о пицце и шумно вздыхая. Олег Петрович вырос как из-под земли. Он посмотрел на нас, прищурился и с видом постороннего прошествовал вниз по бульвару. Митька сильно смутился, замешкался и окончательно потерялся. Говорят, в тот вечер вся семья долго и с упоением обсуждала детали нашей встречи, которые Олег Петрович живописал с присущим ему литературным талантом. Митькина сестра Алина, отложив все дела, примчалась в родительский дом, чтобы из уст очевидца услышать эту шпионскую историю. Рассказ получился захватывающим, с массой пикантных мелочей, с доброй пригоршней едких комментариев, но в целом незлым и забавным. Люся Николаевна тут же выразила готовность устроить нашу встречу, получила «добро» от супруга и, окрыленная, пошла к плите. Таким вот образом, Митькина семья впустила меня в свою жизнь.
Семья, какое емкое, могучее понятие для русского человека! Оно включает в себя и тыл, и фундамент. Сам по себе ты можешь быть, кем угодно, слыть кем угодно, но понятие семьи — сродни понятию стаи. Родник, что бьет из самого истока, запускает первобытный механизм, приводит в движение силы недоступные, а порой, неведомые людям — одиночкам. Состояние внутри семьи даруется, его невозможно ни купить, ни создать искусственно. Существует порода женщин, умеющих имитировать эту гармонию. Попадая в их мир, в этот театр внешних атрибутов, ты не сразу замечаешь, что находишься в зрительном зале. Бывало, смотришь зачарованно на мантру, состоящую из мелких, хорошо отлаженных сценариев, погружаешься в их заколдованный ритм и начинаешь действовать внутри пьесы, созданной ее автором с единственной целью — убедить всех вокруг и себя в том числе, что она совершенна. В таких семьях все на показ, здесь нет ошибок и просчетов — они чисты от негатива, их ставят в пример. И каждый раз, попав на это шоу, ты ощущаешь себя грязным и порочным, со всеми своими дурацкими мыслями, эмоциями и неумением жить. Тебе тут многое покажут, тебе тут многое простят, но никогда не дадут чувство дома. Ты — только гость на этом подиуме фальши. Но стоит стряхнуть золотистую пыль, на секунду прервать ритуал, прислушаться к словам хозяйки, и ты услышишь вольную пень ее лисьей души: «Мой дом… мой муж…мои дети…Я прекрасна! Я желанна! Я — совершенство и гармония! Любите меня, восхищайтесь мной! Завидуйте же, завидуйте…» Здесь не случается искренних фраз и заботливых взглядов. Тебя и замечают здесь только тогда, когда ты допустишь ошибку, замечают для того, чтобы, сказать, научить, объяснить, что не так.
Митькина семья была стаей, а стая — это особая формация. Став ее членом, ты получаешь защиту и кров, тебя принимают любым и не требуют соответствия. Вожак следит, чтобы тебя не обижали, и чтобы ты не устанавливал свои законы. Сюда допускают и боль, и печаль, несовершенство и ошибки. За них не наказывают, их переживают вместе с тобой. Это место, где ты засыпаешь, не боясь проснуться.
Мы стали приезжать по праздникам, а вскоре и по выходным. Нас неизменно тянуло в этот дом, где громкий смех не вызывал презренья, где не было стыдно за глупый вопрос, неловко из-за неверно взятой ноты. Осоловевшие, с поросячьими животами, мы отползали от стола и шли пешком до метро, чтобы немного отдышаться. В наших сумках стучали кастрюльки с едой, пакеты с пирожками грели душу.
Незаметно для себя я стала называть Кораблевых родителями. Так в мою жизнь пришло понятие «родители», а вслед за ним — понятие «семья».
За время отпуска я многое успела: пожить в суматошном веселом безделье, впервые заглянуть в глаза судьбе, примерить на себя роль сестры и невестки, хозяйки дома и жены. Мой дебют на сцене взрослой жизни, как это водится, сопровождался взлетами и падениями. Я с жадностью наверстывала то, чего меня лишили в детстве — блуждала без забот в стране проснувшихся надежд. Я училась любить, и эта наука оказалась непростой. Весь мой предыдущий опыт сводился к двум основным сценариям: тебе позволяют любить и тебя к этому принуждают. Мои родители общались посредством угроз, запугивания и шантажа. Модель, предложенная Митькой, была совсем иной природы. Он ничего не требовал взамен, отдавал себя без остатка, и даже не пытался оценить глубину душевных затрат. Скорее всего, ему не приходили в голову такие термины как «жертва» и «затрата». Любимому человеку должно быть хорошо — вот цель, которую он ставил, и которая, словно маяк, влекла его сквозь рифы нашей бестолковой и такой непутевой юности. В моих упреках Митька видел не каприз, а собственный промах, мои проблемы с внешним миром он принимал без купюр. Без лишних сомнений, он определил меня в солнечный сектор и обозначил его границы как степень эзотерического допуска. Странные Митькины приятели дружно надували щеки и говорили обо мне мудреные слова. Общаться с ними было трудно, спорить глупо, а понять невозможно. В их обществе я быстро научилась придерживать природную смешливость и кутаться в кокон таинственности. Соответствовать не составляло труда, поскольку их ученые лбы занимал не сам объект, а собственное мнение о нем.
Беспечная осень укрылась листвой, которая совсем недолго красовалась на обветренной земле.
В октябре выпал снег. За одну ночь он выбелил мосты и бульвары, превратив город в гигантский нетронутый лист.
Наступило тоскливое межсезонье с его извечной неприкаянностью и быстрыми сменами настроения. Сумерки обступили мир и двинулись к центру, сжимая кольцо. Небо налилось и обвисло.
Едва наступал рассвет, как тут же начинало вечереть, и сонное светило, вращая мутным глазом, тяжело переваливалось за горизонт.
Периоды затишья сменялись ненастьем, и тогда охрипший ветер рвал подъездные двери, швырялся снегом и метался в горячке, чтобы с приходом ночи свернуться под скамейкой и затаиться там до новых разбойных вылазок.
Хозяйка квартиры нашла более выгодных жильцов и погнала нас на улицу. Единственным вариантом среди зимы оказалась избушка в Опалихе, разделенная надвое. Нам достались две узкие комнатки с отдельным входом, плохо отапливаемые и малопригодные для жилья. При первом же осмотре выяснилось, что некогда просторную веранду наспех переделали и утеплили, чтобы сдавать таким незадачливым постояльцам как мы. Большая часть дома принадлежала супругам — пенсионерам сталинской закалки и казарменных взглядов на жизнь. Выживший из ума дед всю неделю игнорировал наше присутствие, а потом вдруг зачастил на нашу половину. Стоило оставить дверь незапертой или плохо задвинуть щеколду, как деятельный старик вырастал на пороге.
— Почему так долго спите? — интересовался он в девять утра.
— Чем вы тут занимаетесь? — этот вопрос он любил задавать ближе к ночи.
Мы, как могли, держали оборону, но он не унимался и продолжал шпионить днем и ночью. Его боевая подруга следила за нами в глазок, проделанный, похоже, с нашим появлением. Чтобы отделаться от неуемной парочки, мы свели жизнь в хибаре к ночлегу, и три километра, отделявшие дом от станции, даже в лютые морозы проходили неспеша.
В таком режиме мы просуществовали весь январь, а к концу месяца я уже с трудом таскала ноги: вставать по утрам получалось из рук вон плохо, согреться же не получалось вовсе.
— Мне нужно в Москву, — пожаловалась я Митьке, — Тошнота, озноб и слабость.
Митька окинул меня тревожным взглядом:
— Поедем к маман, она тебя осмотрит.
Я тяжело вздохнула, покачала головой:
— Боюсь, терапевт здесь не поможет — мне нужен другой специалист.
— Да, и какой?
— У меня задержка две недели…
— Так, приехали! — Митька сделал умное лицо, потоптался на месте и решительно произнес, — Одевайся, мы едем в Москву!
Диагноз быстро подтвердился, и гинеколог перешла в наступление. Она посетовала на плохую рождаемость, объяснила, что двадцать лет — самый лучший возраст для материнства. Я слушала ее беспечный щебет и мрачно изучала календарь, согласно которому через двадцать восемь дней мне предстояло выйти в институт.
Ранний токсикоз испортил жизнь окончательно: с утра до вечера меня тошнило, мотало в транспорте и выворачивало наизнанку, а слабость и ломота довершали все это буйство ощущений. Неделями я не могла согреться и, выходя из душа, тряслась как в лихорадке. Казалось, озноб прочно установил права на мой изможденный организм. Ушлая Ритка всучила мне адресок, по которому быстро и задорого взялись решить мою проблему.
Сказочное богатство к тому моменту было спущено на ветер, но сто рублей на темное дело у нас нашлось.
Морозным синим утром мы высадились у четырехэтажного строения явно медицинского толка.
— Документы в порядке? — осведомилась суровая тетка.
Я, молча, кивнула.
— Тапки, халат, рубашка? — она вперила в меня тяжелый взгляд.
— Да, все на месте, — мои колени задрожали, язык прилип к небу.
— Нам обещали обезболить… — начал, было, Митька.
— Это не ко мне, это к анестезиологу. Но раз обещали, обезболят — все зависит от договоренности.
Договоренность лежала у меня в кармане в мятом конверте, влажном от потных ладоней. Я завертела головой в поисках анестезиолога — мне не терпелось вручить ему нашу договоренность и с этого момента уже ничего не чувствовать. Но коридор был совершенно пуст.
Меня проводили в палату, велели ждать дальнейших указаний. Как только я вошла, все разговоры стихли, тетки оглядели меня с ног до головы, усталым взором проводили до кровати и, окончательно утратив интерес, вернулись каждая к своим делам. Некоторое время я слушала их пересуды, потом сбежала в коридор.
— На прерывание? — спросила медсестра.
— На прерывание.
— По коридору и направо.
Я проследовала заданным курсом, свернула за угол… и оцепенела: десятки бледных женщин в ночных рубашках и цветастых застиранных халатах жались вдоль стены. Одни мучительно вздыхали, другие топтались на месте.
Дверь распахнулась, послышался крик «Расступись!», и санитарка вывезла каталку.
Серая простынь, впалые щеки, перекошенный рот да пара измученных глаз. Женщина глухо рыдала в кулак.
— Это та, что без анестезии, — послышалось справа.
— Да что вы! Здесь все с наркозом!
— Ничего подобного, — второй стол режут живьем, а первый и третий колют.
Мне тут же захотелось вытащить конверт, замахать им над головой и закричать «Я не живьем! У меня договоренность! Кому заплатить?», но очередь хмуро молчала, конвертами никто не размахивал, лозунгов не выкрикивал, лишь головы все глубже втягивались в плечи, а лица становились все мрачнее. За мной уже выстроился целый хвост, когда из операционной вышла тетка в мятом халате, окинула нас презрительным взглядом и закричала:
— Наталья, что за балаган? У нас здоровье не железное. Что вы тут устроили? Всех по палатам!
Я вжалась в стену, уже мечтая попасть за страшную дверь, лишь бы не оставаться на целые сутки.
К нам выскочила бойкая толстуха с плохо прокрашенным пробором:
— По две на каждый стол, остальные по палатам! Доктора — тоже люди, им еще целый день работать. Поживей, мамаши, поживей!
Мой номер был вторым, и я, похоже, успевала, хотя в этой постоянно меняющейся реальности можно было ждать чего угодно. За мной, вся в слезах от скандала с рыжей Натальей, пристроилась субтильная особа. Она шмыгала носом и жалобно ныла:
— Мне нужно домой, у меня ребенок маленький! Я не могу здесь торчать еще сутки.
— Тогда приедешь завтра, — наседала Наталья.
— Завтра тоже не могу — не с кем оставить ребенка, муж только на сегодня взял отгул, — и она снова засопела в платок.
Такой вариант в мои планы не входил. Вот сейчас она попросит уступить ей место, а я бездетная тунеядка, буду просто обязана это сделать, поскольку дома меня не ждет ни орущий ребенок, ни голодный муж, сбежавший с работы, ни пустая кастрюля, ни пеленки, ни страждущий выгула пес. Даже аквариума с рыбками у меня нет! Так что будьте любезны, Вероника Патрикеевна, уступить свое законное место на аборт в пользу достойного члена общества. Я отвернулась к стене, всем видом демонстрируя невменяемость.
Дверь распахнулась, и санитарка выкатила новую каталку. Я проскочила внутрь, не дожидаясь приглашения.
— Халат на стул! Рубашку поднять! Сама на кресло!
— Я?
— Нет, я! — рявкнула тетка в окровавленных перчатках, — Господи, когда же это кончится!
Молодой хорошенький парнишка указал мне на кресло и весело подмигнул.
— Мой конверт… кому его нужно вручать? — зашептала я, навьючивая ноги на козлы.
— Вручать его нужно Анне Серафимне. — улыбнулся он, — Сейчас она подойдет. А вы укладывайтесь, я — ваш анестезиолог. Веночки покажите.
— А наркоз хороший? Я точно засну?
— Даже непременно! И заснете, и проснетесь, и детей еще нарожаете! — он потрогал пальцем вздувшуюся от напряжения вену.
— Спасибо, доктор, много позже, — буркнула я.
— Это уж как хотите! Да вы не стесняйтесь, я не смотрю. Ноги выше, таз вперед, — и он завозился со шприцом.
Надо мной нависло лицо Анны Серафимны:
— Сколько полных лет? Какая по счету беременность? С какого возраста половая жизнь? Инфекционные болезни! Аллергические реакции! — она выстреливала как из пулемета, а я, путаясь в показаниях, мямлила что-то про корь и краснуху.
Анна Серафимна грузно опустилась на стул, придвинула лоток с инструментами, шумно выдохнула и… всадила в меня что-то острое и холодное. Боль стеганула кнутом и растеклась кипящими струями, я взвизгнула и задергала привязанными ногами.
— Анна Серафимна, я еще не вколол! — взмолился мальчик.
— Мне некогда ждать, пока ты вколешь, у меня обход. А девица потерпит, будет знать, как бегать по мужикам!
Мальчик весь напрягся, подобрался и совсем низко склонился над моей рукой. Я выгнулась от боли, но в этот миг теплая удушливая волна подкатила к самому горлу. Я зависла в воздухе, потом просочилась сквозь жидкое кресло. Зрачок зафиксировал фрагменты потолка, осколки бледной лампы. Мгновение спустя мир захлопнулся.
Я плыла лицом вверх, а об мою каталку бились двери, и словно челюсти, выплевывали меня все дальше и дальше. В палате было тихо, где-то сопел плохо закрученный кран, на подоконнике ворчали голуби. Я с трудом повернула голову — за окном рассвело. Шаг за шагом ко мне вернулась реальность: холод грелки со льдом, тянущая боль в животе и странное покалывание в локте. Я вытащила руку из-под простыни, но увидела лишь худое бледное запястье с безжизненной кистью и вялыми пальцами. Я подняла руку чуть выше и обнаружила, что бинт в локтевом изгибе пропитан кровью. Я уложила руку поверх одеяла и закрыла глаза.
Время шло, рука все ныла, не переставая, от грелки разливался неприятный холодок, а в животе кто-то штопором откручивал внутренности. Мне удалось задремать, а когда я проснулась, грелки уже не было, голуби куда-то сгинули, кран безнадежно умолк, и только тетки монотонно судачили про жизнь.
В палату вошла медсестра:
— Хмельницкая, за тобой пришли, но ты полежи, я скажу, что тебе еще рано.
Я замотала головой:
— Пожалуйста, не говорите! Я сейчас встану — мне нужно идти!
— Как знаешь, — удивилась медсестра, — вставай, если хочешь.
Рука не сгибалась — повязка стягивала локоть и не давала толком опереться. Тело противно дрожало. Ватные мысли лезли друг через дружку, мешая сосредоточиться.
— А где моя одежда? — обратилась я в пространство.
— Наверное, у тех, кто тебя привез, — печально изрекла соседка справа.
— И мне придется идти в халате?
— Ну да, внизу тебя переоденут.
С большим трудом я поднялась с кровати, вздохнула, собираясь с силами, и медленно зашаркала к дверям. За мной потянулся бордовый вязкий след.
Женщина с усталым лицом оторвалась от книжки:
— Без пеленки не дойдешь, — констатировала она, уныло глядя в пол.
Я вернулась к кровати, отыскала пеленку, зажала ее между ног, протопала к раковине, смочила носовой платок, опустилась на корточки и начала вытирать кровавые лужицы. Палата притихла, даже тетка в дальнем углу прервала свой заунывный монолог. Словно стая мангустов, обитательницы вытянули шеи и замерли, наблюдая за моим гигиеническим подвигом. Я дотерла последнее пятно, бросила платок в мусорное ведро, помахала теткам забинтованной рукой и вышла из палаты.
— Да…, - только и произнес Митька, протягивая мне пакет с вещами.
Я вытянула руку и поморщилась от боли:
— Давай развяжем бинт, а то я не смогу переодеться.
Мы распутали узел, размотали повязку и хором присвистнули: на месте вен синели две сногсшибательные гематомы. Их красочные пузыри побулькивали и перекатывались, траншейки запекшейся крови сходились чуть ниже в лохматую кляксу.
Так за десять кровных червонцев я получила представление еще и о советской гинекологии…
Февраль глумился бесконечным снегопадом.
Фонари, ослепшие от роя снежных мух, едва пробивали молочную дымку и не гасли даже с приходом седого короткого дня.
Сквозь снег и ветер я ползла в любимый институт, а рядом тащилась Марго, раздувшаяся от инсулина, но не потерявшая озорного блеска где-то на дне помутневших зрачков.
Год праздной жизни подошел к концу, настали учебные будни. С английским дела обстояли неплохо, а вот немецкий восстанавливался тяжело: чтобы вернуться в строй, приходилось заучивать длинные списки слов, тексты про братский комсомол, спрягать глаголы с их вечно отскакивающими приставками. Мы мужественно продирались сквозь завалы, сдавали хвосты и зубрили теорию.
С приходом весны у наших соседей обострился психоз, и Митькины родители забрали нас к себе. Оказавшись под одной с ними крышей, мы продолжали жить и вести себя как пара отпетых студентов. Люся Николаевна, привыкшая к собственному распорядку дня, отлаженному быту и медицинской чистоте, страдала больше всех. Наша хроническая непутевость подкреплялась ленцой и неумением вести хозяйство. Олег Петрович не делал замечаний сам и запрещал жене любые реплики на тему быта. Люся Николаевна молча, терла полы, стряпала и убирала, а мы, две молодые свиньи, беззаботно готовились к свадьбе.
«Дети должны жить отдельно от родителей» — вот постулат, которого придерживался Олег Петрович, и который он нам исподволь внушал. «Каждая семья — отдельный мир, а миры не должны совмещаться. Они могут пересекаться по обоюдному согласию, но существовать должны раздельно». Эта мысль постоянно витала в воздухе, питая мозг и незаметно становясь нашим собственным убеждением. В канун свадьбы родители объявили, что меняют свою роскошную квартиру и дарят нам малогабаритную двушку в генеральском районе.
Свадьба прошла весело и шумно. Студенчество гуляло по всем правилам застолья. С моей стороны присутствовали Ритка и Марго, с Митькиной — родители, сестра и пара провинциальных теток. Случилось так, что все мои бесчисленные родственники оказались страшно занятыми людьми и не смогли прибыть на свадьбу. Мать тоже не приехала: решила не напрягаться и не тратиться на билет ради такой мелочи как свадьба дочери, и только бабушка прислала перевод еще на одну тысячу рублей.
Алина с мужем Николаем легко вписались в общую бестолковую атмосферу, а Олег Петрович стал в тот день просто душой компании: он сыпал тостами, шутил и танцевал. Влюбив в себя весь женский род, он сел за рояль и окончательно покорил неприсоединившихся своим красивым баритоном.
Да, это была хорошая свадьба! Те, кто получил спиртной нокаут, удалялись во двор, и там апрельская прохлада реанимировала их вертикальность, дарила чувство просветления. Назад возвращались не все.… Многих мы потеряли во дворах и палисадниках.
Исчезли «канувшие в ночь», затихли громогласные, и только Люся Николаевна горцем-шотландцем возвышалась над долиной «Оседающих и Павших».
Мероприятие завершилось полной победой зеленого змия и беспорядочным бегством на такси и маршрутках.
Часы отстукивали новый день, с улицы доносились серенады чердачных котов и лай разбуженной дворовой шавки.
Два молодых человека сидели за столом.
Их диалог то затихал, то становился громче.
Один из них устало улыбался и все поглядывал на дверь, за которой, укутавшись в плед, спала его законная жена — студентка четвертого курса Вероника Кораблева.