Когда был смещен визирь Мехмед Ружди-паша, травничане призадумались, и не без причины. Беззаботный и легкомысленный весельчак, небрежный в делах, он был неплохим человеком, и поэтому ни Травник, ни Босния не ощущали его присутствия. Умные и проницательные люди давно уже были озабочены, ибо предвидели, что долго так продолжаться не может. А теперь и вовсе задумались и о хорошем визире, который уезжал, и о новом, неизвестном, что должен его сменить. И тут же пустились разузнавать о визире, который должен был приехать.

'Многие иностранцы удивлялись, что травничане, услыхав о назначении нового визиря, столько расспрашивают о нем и смеялись над ними, приписывая это их самонадеянности, любопытству и привычке совать свой нос в государственные дела. Между тем они были не правы. (Насмешники вообще редко бывают правы.) Не любопытство и не гордость заставляли травничан столько расспрашивать о каждом новом визире, о мельчайших чертах его внешности, о его характере и привычках, но долголетний опыт и насущная необходимость.

В длинной веренице визирей были всякие – и мудрые, и человечные, и беспечные, и равнодушные, и смешные, и порочные, но были такие мерзкие и отвратительные, что даже предание умалчивает о самом страшном, подобно тому как народ из суеверного страха не любит называть своим именем болезни и другие напасти. Каждый такой визирь был напастью для всего края, но хуже всего приходилось Травнику, потому что в других местах он правил чужими руками, а здесь был он сам, со своим никому не известным нравом, со своей свитой и прислугой.

Травничане расспрашивали всех встречных и поперечных, подкупали, угощали, только бы узнать что-нибудь о человеке, который назначен к ним визирем. Случалось, что они платили людям якобы осведомленным, а потом выяснялось, что это были обманщики и лгуны. Но и тут они не считали, что деньги брошены на ветер: то, что можно солгать о каком-нибудь человеке, иной раз тоже немало о нем говорит. И травничане, опытные и дальновидные, умели и из этой лжи извлечь крупицу истины, о которой не подозревал и сам обманщик. Если же они никак не могли использовать эту ложь, она служила им отправной точкой, и, узнав истину, они легко отбрасывали ложь.

Старые травничане не зря говорят, что в Боснии есть три города, где живут мудрые люди. И сразу добавляют, что один из них, и притом мудрейший, – Травник. Правда, обычно они забывают назвать два других города.

Таким образом, и на этот раз им удалось собрать кое-какие сведения о новом визире задолго до его приезда. Нового визиря звали Сеид Али Джелалутдин-паша. Родом он был из Адрианополя, образованный человек, но, когда окончил все школы и должен был стать священником в бедняцком квартале, вдруг бросил все, уехал в Стамбул и поступил в военное ведомство. Тут он выдвинулся, искусно вылавливая воров и недобросовестных поставщиков и подвергая их строгим и немилосердным наказаниям. Рассказывали, что однажды он поймал еврея, поставлявшего смолу для военных верфей, на том, что тот продает слишком жидкую, негодную смолу. Разобравшись в этом деле и получив авторитетное заключение двух офицеров-интендантов, он приказал утопить еврея в его собственной смоле. В действительности дело было не так. Уличенный в обмане еврей держал ответ перед комиссией, которая должна была на месте определить пригодность смолы. Он бегал вокруг деревянного бассейна со смолой, доказывая необоснованность обвинения, а Джелалутдин-эфенди не спускал с него своего неподвижного взгляда. Не в силах ни скрыться от этого взгляда, ни отвести от него глаз, окончательно смешавшись и ничего перед собой не видя, несчастный поставщик поскользнулся, упал в бассейн и захлебнулся так быстро, что это явилось лучшим доказательством слишком жидкого состояния смолы.

Так было на самом деле. Но Джелалутдин-эфенди ничего не имел против распространения фантастической версии, так же как и других легенд о его строгости. Он хорошо рассчитал, что эти рассказы создадут ему славу «человека с твердой рукой» и обратят на него внимание великого визиря. И он не ошибся.

Люди рассудительные и трезвые, служившие с ним в армии, быстро поняли, что Джелалутдин-паше, в сущности, очень мало дела до какой-то там справедливости, до неприкосновенности государственной казны, а все, что он делает, он делает по непреодолимому побуждению и врожденной потребности судить, наказывать, мучить и убивать, а закон и государственные интересы служат для него лишь ширмой и удобным поводом. Знал это, вероятно, и великий визирь, но учреждениям и властям, которые доживают свой век и не находят в себе ни здоровых сил, ни средств для борьбы и защиты, нужны именно такие люди. Так началось возвышение Джелалутдина, а дальше все пошло само собой, согласно нуждам слабого, пережившего себя государства и разлагающегося общества и согласно тем инстинктам, с которыми Джелалутдин появился на свет. Вершиной этого возвышения было назначение его визирем в Битоль.

Там забрали силу несколько знатных родов. Они совершенно независимо управляли своими владениями, воевали друг с другом и никого над собой не признавали. Вероятно, Джелалутдин-паша покончил с этим, к удовольствию своего повелителя, и через год был назначен визирем в Боснию, где одряхлевшая и ущемленная в своих правах знать давно утратила и способность управлять, и умение повиноваться. Надо было обуздать и покорить это гордое, непокорное, но бесполезное и бессильное сословие. Это и было поручено Джелалутдин-паше.

«Идет на вас острая сабля в руке скорой и немилосердной», – сообщал травницким бегам их друг и осведомитель из Стамбула. И дальше писал о том, как обошелся Джелалутдин-паша с бегами и знатными людьми в Битоле.

По прибытии в Битоль он тотчас призвал бегов к себе и приказал каждому срубить дубовый кол длиной в три аршина и написать на нем свое имя. Словно околдованные, беги послушно выполнили унизительное приказание. Один бег не повиновался, решив лучше уйти со своими людьми в лес, чем подвергнуться такому унижению, но приближенные визиря изрубили его в куски, прежде чем кто-либо из сородичей пришел ему на помощь. Затем паша приказал вбить эти колья в землю перед своим дворцом, еще раз собрал всех бегов и сказал, что теперь каждый из них знает «свое место» в этой роще и в случае малейшего сопротивления он всех их посадит на эти колья, расположенные по алфавиту.

Травничане и верили и не верили: за последние тридцать лет до них доходило много таких жутких и странных историй, а видеть довелось и куда более страшные вещи, так что даже самые сильные слова утратили для них ясность и убедительность. Они хотели увидеть все своими глазами и сами во всем убедиться. Наконец пришел и этот день.

В том, как прибыл в город новый визирь, не было ничего, что подтверждало бы все эти россказни. Другие грозные визири въезжали шумно и торжественно, стараясь уже одним своим появлением нагнать страху, а этот прибыл незаметно, ночью – просто однажды встретил февральский рассвет в Травнике. Все знали, что визирь здесь, но никто его не видел.

А когда визирь принял «первых людей» города и они увидели его и услышали, многие были поражены еще больше. Визирь был человек еще молодой, лет тридцати пяти – сорока, рыжий, белокожий, с маленькой головой на длинном и худом теле. Лицо у него было бритое, круглое, какое-то детское, с едва заметными рыжими усиками и округлыми, как у фарфоровой куклы, лоснящимися скулами. И на этом белом лице с бесцветной растительностью – темные, почти черные и чуть разные глаза. Во время беседы он то и дело прикрывал их длинными, совершенно светлыми, розоватыми ресницами, и на лице появлялось выражение холодной любезности. Но как только ресницы поднимались, по этим темным глазам становилось ясно, что первое впечатление обманчиво – на лице не было и тени улыбки. Бросался в глаза бледный маленький рот (рот куклы), при разговоре он еле открывался, и верхняя губа всегда оставалась неподвижной, но под ней почему-то угадывались гнилые, неровные зубы.

Когда после первого визита беги собрались, чтобы обменяться впечатлениями, большинство было склонно смягчить свое мнение об этом неудавшемся имаме, недооценивая его и считая, что слухи о нем преувеличены. Большинство, но не все. Несколько человек, более опытных и проницательных, «хорошо знавших время», молча смотрели перед собой, не решаясь даже про себя выразить окончательное мнение о визире, но чувствуя, что это человек незаурядный, убийца особо гнусного рода.

Джелалутдин-паша прибыл в Травник в начале февраля, а во второй половине марта была устроена резня бегов и других именитых людей.

Согласно фирману султана, Джелалутдин вызвал в Травник всех виднейших бегов Боснии, всех старшин и градоначальников для важного разговора. Прибыть должно было ровно сорок человек знати. Тринадцать не явилось – одни, поумнее, заподозрив неладное, другие – из традиционной фамильной гордости, которая в этом случае оказалась равносильна мудрости. А из тех двадцати семи, что прибыли, семнадцать сразу же были убиты во дворе конака, а десять на следующий день, скованные одной цепью, с железными кольцами на шее, были отправлены в Стамбул.

Свидетелей нет, и никто никогда не узнает, как удалось заманить столь опытных и видных людей в такую западню и тихо и незаметно перерезать их, как овец, посреди Травника. Эта расправа со знатью, совершенная расчетливо и хладнокровно во дворе конака, на глазах визиря, без всяких церемоний и без малейшего соблюдения формы, так, как не убивал еще ни один визирь, казалась людям дурным сном или колдовством. С этого дня о Джелалутдин-паше, которого в народе звали «Джелалия», все травничане были одного мнения, что вообще случалось редко. До сих пор они говорили о каждом злом визире (а часто и о тех, которые были не так уж плохи), что он хуже всех, но об этом они ничего не говорили, потому что от худшего из известных им визирей к Джелалии вел длинный и страшный путь, и на этом пути люди от страха теряли дар речи, память и способность сравнивать и находить слова, которые могли бы определить, что такое и кто такой этот Джелалия.

Апрель травничане прожили ошеломленные, в напряженном, немом ожидании, что же будет дальше, если после этого еще что-нибудь может быть.

И тогда, в первые дни мая, визирь завел слона.

В Турции люди, добившиеся высокого положения, достигшие власти и богатства, часто проявляют обостренный интерес ко всякого рода необыкновенным животным. Это что-то вроде охотничьей страсти, но страсти извращенной, связанной с отвращением к движениям и усилиям. Случалось и ранее, что визири привозили с собой какое-нибудь необычайное животное, какого местные жители никогда не видели: обезьяну, попугая, ангорскую кошку. Один завел даже молодую пантеру, но, очевидно, травницкий климат не подходил для тигриной породы. После первых порывов ярости и попыток проявить свою кровожадную природу зверь перестал расти. Правда, бездельники из свиты визиря поили его крепкой ракией и давали ему шарики опиума и гашиша. Вскоре у пантеры выпали зубы, шерсть утратила блеск и вытерлась, как у больной скотины. Недоразвитая и разжиревшая, она лежала во дворе, жмурясь на солнце, равнодушная и совсем неопасная: ее клевали петухи, а озорные щенки без стеснения, проходя мимо, поднимали заднюю ногу. На следующую зиму пантера бесславно издохла, как обычная травницкая кошка.

И прежде визири, люди необыкновенные, тяжелые и строгие, заводили странных животных, но Джелалия, судя по его причудам и жестокости, должен был бы держать целые стада такого страшного зверья, о каком только в сказке можно услышать или увидеть на картинках. И поэтому травничане не очень удивились, узнав, что визирю везут слона – зверя, доселе не виданного.

Это был африканский слон, еще молодой и буйный: ему исполнилось всего два года. И еще прежде самого слона в Травнике появились легенды о нем. Откуда-то все было известно: и как он путешествует, и как его охраняет свита и ухаживает за ним, и как его перевозят, как кормят, как встречают его народ и власть имущие. И все называли его «фил», что по-турецки значит «слон».

Слона перевозили медленно и с трудом, хотя это был всего только слоненок, не больше хорошего боснийского вола. Этот своенравный слоновий ребенок то и дело задавал своей свите задачи. То он не хотел есть, укладывался на траву, закрывал глаза и начинал реветь так, что свита умирала со страху – не случилось ли с ним что-нибудь – и содрогалась при мысли о визире. А слоненок лукаво приоткрывал один глаз, оглядывался вокруг, поднимался на ноги и принимался бегать, помахивая своим коротким хвостиком, так что слуги с трудом ловили его и успокаивали. То он не желал идти. Его тащили, уговаривали на всех языках, называли ласковыми именами и украдкой ругали, а кто-нибудь незаметно для других колол его в мякоть под хвостом, но все напрасно. Приходилось почти нести его или запрягать волов, взятых у крестьян, и везти в специальной низкой телеге, которая называлась «техтерван». Причудам слона не было конца (что поделаешь, господский!). Люди из боснийской прислуги только стискивали зубы, чтобы не вылетело случайно то, что они в этот момент думали обо всех слонах и визирях на свете. Они проклинали тот час, когда им выпало на долю сопровождать это не виданное еще в Боснии животное. Вообще все в свите – от самого главного до последнего – были озабочены и встревожены, все дрожали при мысли о том, что их ждет, если они не выполнят точно приказание. Лишь некоторое удовольствие они находили в общем смятении и страхе, который сеяли всюду, где проходили, и кое-какое вознаграждение в грабежах, безнаказанно совершаемых якобы для нужд слона, любимца визиря.

Во всех городах и селах, через которые следовал слон со своей свитой, воцарялись страх и смятение. Стоило только процессии показаться в каком-нибудь боснийском местечке, лежащем близ главного тракта, как дети со смехом и веселыми криками выбегали на дорогу. Взрослые обычно собирались на площади, чтобы посмотреть на невиданное чудо, но, заметив хмурых стражников и услышав имя визиря Джелалутдина, умолкали, лица у всех вытягивались, и каждый торопился кратчайшим путем к своему дому, стараясь сам себя убедить, что нигде не был и ничего не видел. Офицеры, чиновники, старосты и полицейские, которые по долгу службы не могли поступить иначе, почтительно и со страхом представали перед невиданным визиревым зверем и, не решаясь расспрашивать, быстро и без разговоров забирали у жителей все, что от них требовала свита слона. Большинство из них приближались не только к свите, но и к слоненку с заискивающими улыбками, умильно поглядывали на невиданное животное и, не зная, что ему сказать, поглаживали бороды и шептали, но так, чтобы слышала свита: «Машаллах, машаллах! Упаси бог от дурного глаза!» А в душе трепетали, как бы со слоном что-нибудь не случилось здесь, в подчиненном им округе, и с нетерпением ожидали момента, когда весь этот поезд вместе с чудищем двинется дальше, в соседний округ, где за него будут в ответе тамошние власти. И когда процессия покидала город, они испускали вздох облегчения, в который вкладывали годами накопленное отвращение и ненависть ко всему на свете. Так вздыхают иногда чиновники и «царские люди», но затаенно, чтобы и сырая земля не слыхала, а не то что живой человек, пусть даже самый близкий. Да и народ – маленькие люди, которые ничего не значат, ничего не имеют, – не решался говорить громко и открыто о том, что видел. Лишь за плотно прикрытыми дверьми они посмеивались над слоном и издевались над теми, кто с такими расходами и церемониями, словно святыню, перевозит зверюгу злодея визиря.

И только дети, забыв обо всех предостережениях, громко говорили о слоне, бились об заклад, споря о длине слоновьего хобота, о толщине его ног и величине ушей. На лужайках с едва пробивающейся травой дети играли в «фила и его свиту». Неумолимые, неподкупные, неустрашимые и всевидящие дети! Один из них изображает слона: он идет на четвереньках, покачивает головой, на которой висят воображаемый хобот и огромные уши. Другие представляют свиту – надменных и наглых слуг и стражников. А один из мальчишек исполняет роль мутеселима: он с неподдельным страхом и наигранной любезностью приближается к воображаемому слону и, поглаживая бороду, шепчет: «Машаллах, машаллах! Прекрасное животное! Да, да, дар божий!» И подражает так удачно, что все дети хохочут, даже тот, что выступает в роли слона.

Когда слон со своей свитой достиг Сараева, на него было распространено правило, которое имело силу только для визирей: на пути в Травник не заезжать в Сараево, а ночевать в Горице, причем проводить там не больше двух суток, и это время город Сараево обязан посылать им все, что нужно, – еду и питье, освещение и топливо. Слон со свитой заночевал в Горице. Никто из сараевской знати не проявил ни малейшего интереса к заморскому животному (недавняя резня коснулась многих знатных семей). Сараевская знать, богатая и чванная, с опаской относившаяся к визирю и ко всему, что его касалось, прислала лишь слугу спросить, как велика свита, чтобы послать ей все, что нужно. О слоне – ни слова, потому что, говорили они, «мы знаем, что ест визирь, господин слона, но чем питается слон визиря, мы не знаем, а то бы послали все, что надо».

Так, от города к городу, слон прошел без особых приключений половину Боснии и наконец прибыл в Травник. При въезде слона в город было отлично видно, как относится народ к визирю и ко всему, что ему принадлежит. Одни поворачивались спиной и делали вид, что ничего не видят, ничего не замечают; у других страх сменялся любопытством; третьи размышляли о том, как оказать внимание слону визиря, чтобы это было замечено и записано где следует. И наконец, много было бедноты, которой не было дела ни до визирей, ни до слонов и которая на это, как и на все на свете, смотрела с одной точки зрения: как бы раздобыть хоть раз в жизни, хоть на короткое время все необходимое для себя и семьи.

Надо сказать, что даже самые ревностные верноподданные сомневались, выйти ли навстречу слону и таким образом оказать внимание визирю и всему, что ему принадлежит, или разумнее остаться дома. Никогда не знаешь, как может обернуться дело, думали они, и где настигнут тебя всяческие несчастья и убытки (кто может предвидеть и угадать причуды своевольных султанских слуг и тиранов?). Этим, вероятно, и объяснялось то, что слона не встречали толпы народа и что улицы, по которым он шел, были почти пусты.

В тесной травницкой чаршии слон выглядел крупнее, чем был на самом деле, а также страшнее и уродливее, потому что, глядя на него, люди больше думали о визире, чем о самом животном. И многие из тех, кто едва разглядел его в процессии, окруженного свежими зелеными ветками, долго болтали в кофейнях, рассказывая чудеса о страшном виде и необыкновенных свойствах «господской скотины». Этому не следует удивляться, ибо здесь, как и всюду на свете, глаз легко находит то, чего ищет душа. И, кроме того, босниец так создан, что предпочитает свои рассказы о жизни самой жизни, о которой рассказывает.

О том, как слона устроили в конаке и как он провел здесь первые дни, никто ничего не знал и не мог узнать, потому что если бы и нашелся человек, который бы решился об этом спросить, не было бы такого, кто осмелился бы рассказать. При нынешнем визире нечего было и подумать, чтобы чаршия, как прежде, вслух судила и рядила о том, что происходит в конаке.

Но то, чего травничане не могут узнать, они умеют выдумать, а о том, о чем не осмеливаются говорить громко, – храбро и упорно шепчутся. В воображении толпы слон рос, получал прозвища, которые отнюдь не отличались благозвучием и пристойностью, даже произносимые шепотом, не говоря уже о том, чтобы их написать на бумаге. И все же о слоне не только говорили, но и писали. Долацкий священник отец Мато Микич сообщал своему другу настоятелю Гучегорского монастыря о прибытии слона, правда секретно, замысловато и частично по-латыни, используя цитаты из Апокалипсиса об огромном звере «Et vidi bestiam». А попутно, как обычно, извещал его вообще о положении дел в резиденции визиря, в Травнике и в Боснии.

«Были, как ты знаешь, и среди нас, – писал отец Мато, – такие, кто, глядя, как визирь истребляет турок и их «первых людей», говорил, что из этого может получиться какое-то благо для райи, потому что наши дураки думают, будто чужое горе должно непременно обернуться для них добром. Можешь им прямо сказать, пусть хоть теперь поймут, если не могли раньше, что ничего подобного нет и в помине. Единственная новость – это то, что «зверь завел себе зверя» и что праздный народ об этом болтает и прибавляет бог знает что. А каких-либо реформ и улучшений нет и не будет».

И, из осторожности мешая латинские слова с сербскими, как в каком-нибудь шифре, отец Мато заканчивал свое письмо так: «Et sic Bosna ut antea neuregiena sine lege vagatur et vagabitur forte do sudgnega danka».

И действительно, проходили дни, а из конака ни звука, в том числе и о слоне. С того момента, как за слоном, чудищем из травницких россказней, закрылись ворота, его как будто поглотил огромный конак. Он исчез без следа, точно слился воедино с невидимым визирем.

А визиря и правда травничане видели редко. Он почти не выходил из конака. То простое обстоятельство, что визиря трудно было увидеть в городе, пугало само по себе, давало повод ко всяким домыслам и стало еще одним средством устрашения. Люди из чаршии с самого начала хотели во что бы то ни стало узнать хоть что-нибудь о визире, и не только в связи с появлением необыкновенного животного, но и вообще о его образе жизни, привычках, страстях, прихотях, – не найдется ли хоть какой-нибудь «лазейки», через которую можно было бы влиять на него.

Служитель из конака, которому хорошо заплатили, смог сказать об этом замкнутом, молчаливом и почти неподвижном визире только то, что никаких крупных и явных страстей и прихотей он не выказывает. Живет тихо, курит мало, пьет еще меньше, ест умеренно и скромно, одевается просто, не особенно жаден до денег, не тщеславен, не развратен, не алчен.

Однако всему этому трудно было поверить. И травничане, нетерпеливые и насмешливые, спрашивали друг друга, выслушав это сообщение: кто же это вырезал столько народу в Боснии, если в конаке живет такой ягненок? И все же эти сведения были верными. Единственная страсть визиря, если это можно назвать страстью, состояла в том, что он собирал разнообразные перья, хорошую бумагу и чернильные приборы.

В его коллекции была бумага со всех концов света – китайская, венецианская, французская, голландская, немецкая. Были чернильные приборы всевозможных форм – из металла, из слоновой кости, из особым образом обработанной кожи. Сам визирь писал редко и не был особенно искусен в письме, но со страстью собирал образцы каллиграфического искусства и хранил их свернутыми в трубочку в круглых деревянных или кожаных футлярах.

Особенно дорожил визирь своей коллекцией калемов (калем – заостренная палочка, которой на Востоке пользуются вместо гусиного пера). Делаются они обычно из стеблей бамбука, заостренных с одной стороны, а с другой – расщепленных в виде пера.

Сидя неподвижно, визирь с упоением перекатывал с ладони на ладонь калемы всех видов, цветов и размеров. Тут были бледно-желтые, почти белые, были красные – от розовых до почти черных, сверкавших, как вороненая сталь, и всех других цветов, какие только встречаются в природе; одни – тонкие, совершенно гладкие, как металлический прут, другие – с палец толщиной, узловатые. Некоторые носили следы причудливой игры природы: одни заканчивались наростом в форме черепа, на других узлы напоминали глаза. Калемы всех видов – из Турецкой империи, Персии и Египта – были представлены в коллекции хотя бы одним экземпляром. Она насчитывала более восьмисот калемов, из которых ни один не был похож на другие. Здесь не было ни одного из тех простых, дешевых калемов, которые можно купить на базаре, а были экземпляры, неповторимые по форме или по цвету; их визирь хранил в вате в особых лакированных китайских шкатулках.

В большой комнате, где было тихо, как в склепе, часами не было слышно ничего, кроме шуршания бумаги и стука этих калемов в руках визиря: он измерял их и сравнивал, писал ими стилизованные буквы и вензеля чернилами разных цветов, затем вытирал их и чистил специальной губкой и опять убирал на место.

Так он коротал время, а в Травнике оно тянется невероятно медленно.

И пока визирь проводил время за своими калемами, весь поглощенный этим невинным занятием, люди по всей Боснии с затаенным страхом и тревогой спрашивали себя: «А что там делает и замышляет визирь?» И каждый был склонен верить худшему и в замкнутости и молчании невидимого визиря усматривать неопределенную опасность даже лично для себя или для своих близких. И каждый представлял себе визиря совсем другим, занятым каким-то иным делом, значительным и кровавым.

Кроме занятий калемами, бумагой и каллиграфией, визирь каждый день навещал слона, осматривал его со всех сторон, бросал ему траву или фрукты, давал шепотом шутливые прозвища, но никогда не дотрагивался до него.

Вот и все, что люди из чаршии могли узнать о невидимом визире. Для чаршии этого было явно мало. Страсть к калемам или бумаге не казалась им правдоподобной и понятной. Со слоном дело было проще и понятнее. Тем более что слон начал появляться перед глазами изумленного народа.