7
Еще до полудня в тот же день, а возможно, уже и на следующий, вся компания все-таки собралась на завтрак в большей столовой. Большей была та, что располагалась в северо-восточном крыле пансионата, на втором этаже, с видом из окна на полонину; та, где на стенах фламандские натюрморты, оленьи рога и тарелки разнообразного вида и предназначения — от керамических до медных, памяти неизвестного духового оркестра.
Пожалуй, стоит уточнить, кто из них где сидел. Значит так: во главе прямоугольного стола засел, ясное дело, достопочтенный профессор Доктор, а напротив него почему-то видеомейкер Ярчик. По левую руку от профессора (соответственно по правую от Волшебника) сидело в полном составе семейство: пани Рома, Артур Пепа и их дочь Коломея. По правую профессорскую руку — все прочие, то есть Карл-Йозеф Цумбруннен (напротив пани Ромы, так уж получилось), а также Лиля Черная и Марлена Белая.
Были там еще два типа из персонала — разумеется, коротко подстриженные, оба в черных гольфах и с мобильняками на поясах. Ими мы можем вообще-то пренебречь, поскольку они только то и делали, что по очереди молча выносили из кухни всяческие тарелки с кушаньями, кофе и чай, а потом исчезали с подносами использованной посуды.
Хозяина, как всегда, не было, однако это уже никого из присутствующих не удивляло. Кто-то из них, правда, один раз проявил ленивый интерес к этому вопросу, но ответ молчаливого слуги прозвучал совершенно исчерпывающе: «Они еще будут». На том тему и сняли.
Молчаливую атмосферу дома невольно усвоили все гости. Карл-Йозеф, которому охоту говорить о чем бы то ни было отбивал языковой барьер, ловил взгляды пани Ромы и незаметно для всех трепетал, принимая от своей визави очередную тарелку или салатницу, касаясь на мгновенье ее ладони, запястья, рукава. Довольно уверенная в себе и оттого невыразимо сексуальная, с еще мокрыми после ванны волосами пани Рома заодно исполняла свою работу переводчицы, всякий раз объявляя специально для Цумбруннена «Wurst!» или «Käse!», или «Frühlingssalat!» — будто он сам их не видел. Опередившая свою лучшую подругу Лиля первой умостилась рядом с иностранным фотографом и теперь напряженно думала, как бы приступить к его соблазнению. Марлена не думала ни о чем, зато потихоньку радовалась, что у подруги ни фига с этим соблазнением не выходит. Коля, исподтишка наблюдая за ними, язвительно критиковала в мыслях их ужасный макияж. Но вскоре ей надоело, и она ушла так глубоко в себя, как это только могут делать девочки ее возраста. Режиссер Волшебник много ел. Артур Пепа сосредоточенно скрывал свою нетрезвость, отчего выглядел весьма ироничным, но его нож, словно нарочно, всякий раз соскальзывал со шляпки маринованного гриба и неприятно скрежетал по тарелке, заставляя пани Рому бросать косые раздраженные взгляды. Один лишь профессор Доктор, ласково улыбаясь, иногда нарушал эту немногословную трапезу размышлениями вслух такого рода:
— Прошу уважаемое общество обратить внимание на присутствующие здесь предметы. Какая удивительная и целостная изысканность! Да, еще у наших дедушек и бабушек был «дом», был «колодец» знакомая им башня, наконец, их собственная (он произносил «суопстенная», но почти все понимали, что «собственная») одежда, их пальто. Едва ли не любая вещь служила посудой, из которой они брали человечье и в которую складывали человечье про запас. И вот из Америки вторгаются к нам пустые, равнодушные вещи, вещи-призраки, бутафория жизни. Восуществленные, пережитые нами вещи, вещи — наши сообщники — сходят на нет, и ничем невозможно их заменить. Мы, возможно, последние, кто еще знал такие вещи.
Или:
— Неслучайным в этом смысле выглядит обращение Ницше к образу праиранского пророка Заратустры. Творческие индивидуальности Редьярда Киплинга и Джозефа Конрада породили целый всплеск так называемой «экзотической культуры» в Великобритании. Совершенно особую разновидность символистской экзотики явил нам выдающийся ибероамериканский поэт Рубен Дарио, чье творчество является прихотливым переплетением античных, средневековых и аборигенских, то есть индейских и афроамериканских мотивов.
Или внезапно:
— Богдан-Игорь Антоныч — и это совершенно ясно — также не мог оставаться в стороне от этих симптоматичных для его времени поисков. Когда читаешь некоторые его строки, в воображении невольно предстают старинные морские карты, где из глубин и волн океанских просторов показываются отвратительные химерические создания, ужасные монстры и уроды, ехидны, драконы, «морские епископы» — весь тот водяной бестиарий, служащий прологом не только для фантазмов сюрреалистической живописи его современников, но также для запатентованной со временем в Голливуде кинопродукции ужасов.
— Вобще пиздец, — неожиданно отреагировал на это Пепа, фыркнув над своей тарелкой.
— Уже успел? — осуждающе покосилась на него пани Рома, которой сделалось жуть как неудобно за мужа.
— Успел? — переспросил ее разоблаченный Артур. — Что ты имеешь в виду, ласточка?
— Нализаться с утра, — пояснила пани Рома, которую сравнение ее с ласточкой вовсе не переубедило, а скорее обеспокоило.
— Да нет, что ты, я еще тут не лизал никого, — со всею, как ему казалось, гамлетовской ироничностью заявил Пепа и подмигнул Лиле — так уж вышло, что она сидела напротив.
Лиля не смутилась, подумав, что этот мужчинка тоже так ничо.
— Вы совершенно правы, — улыбаясь теперь уж персонально Пепе, заговорил профессор, — когда опровергаете мой предыдущий тезис. Я нарочно прибегнул к нему как к своего рода интеллектуальной провокации. Ваша реакция — именно то, чего мне недоставало для радикализации нашей дискуссии. Но разве возможно отрицать тот факт, что Антоныч удивительно часто оперирует океаническими образами?
— Да никто и не отрицал, пан профессор, — насколько сумел иронично отбился Пепа. — Вы, наверное, сестры? — спросил он одновременно и Лилю, и Марлену.
— Banusch, — несколько громче обычного объявила пани Рома, — ist eine typisch huzulische Speise, eine Spezialität sozusagen, etwas wie italienische Polenta…
— Гаварит па-испански, — прокомментировал Пепа гнусаво.
— Я знаю бануш, — поспешил уверить Карл-Йозеф, которому иногда удавались некоторые фразы на украинском.
— Сестры? — переспросила Лиля.
— Типа того, — согласилась Марлена.
Пепа поймал ее за руку, которую она как раз протянула над столом к кофейнику, и, присвистнув, воскликнул, почти что икнул:
— Вот это ногти! Зачем тебе такие черные ногти, ласточка?
— Артур! — властно прикрикнула его жена, рукавом льняной сорочки сбивая стакан из-под сока, на этот раз пустой.
— Артур? — переспросил Пепа, а потом согласился: — Да, я Артур. Я уже тридцать семь лет как Артур.
«Уже старый, а еще ничо», — подумали одновременно и Лиля, и Марлена, причем второй удалось выдернуть руку.
— Не обращайте внимание, — холодно сказала ей пани Рома вместо приличествующего подобной ситуации извинения.
— Внимания, — поправил ее Пепа. — Родительный падеж — внимания. Винительный — шею. Не выворачивайте шею. Симпатичные девочки, правда же?
Пани Рома сделала вид, что вопрос не к ней и шумно начала выбираться из-за стола. И правда — сколько можно завтракать? Она подошла к окну, за которым в тот на редкость прозрачный день виднелась немалая часть горной страны и покрытые снегом вершины на украинской стороне.
Обе подружки понимающе переглянулись, а профессор Доктор оказался тут как тут.
— Это прекрасно, что вы так внимательны к слову, пан Пепа, — восторженно промолвил он. — Это выдает в вашей персоне неординарного поэта. Помните у Антоныча: «Слова отточенно-простые, // как лезвия, скрещу с громами»?
— Что вы, что вы, сударь, — скромно не принял Пепа его похвалы. — Куда уж там! С какими громами? Хотя сами по себе скрещивания меня иногда интересуют, должен признаться…
Но на этот раз ему не удалось поймать ни Лилиного, ни Марлениного взглядов: поняв, что этот вмазанный чудак всего лишь поэт, они мысленно выговорили в унисон «свабоден». Поэтов их заставляли выучивать наизусть в школе, и то было не по кайфу. «Ну и пошли вы, кобылы, в трещину, рагулихи дурные», — подумал в ответ Пепа и закурил совершенно брутальную «прилуцкую», надеясь на еще большее обалдение или, иными словами, расширение сознания.
Карл-Йозеф смотрел в сторону окна, потому что сильнее всего ему хотелось подойти к Роме и увидеть что-то такое, что может видеть только она.
— Es ist heute so unglaublich sonnig, dass wir dort auf der Terasse sitzen konnten, — провозгласила пани Рома, не думая о последствиях.
Но слово Terasse расслышали и все прочие. У Лили и Марлены оно легко ассоциировалось с их фантастически открытыми купальниками. Артур Пепа подумал, что неплохо бы завалиться в шезлонг и дососать половину припрятанной под ванной ореховки прямо из бутылки. Коля еле удержалась, чтобы не сказать вслух: «Четвертый обруч — это объятья теплого ветра, кружение энергий». А Ярчик Волшебник, профессионал, сделав себе седьмой большой бутерброд с холодной телятиной, сыром, кружочками помидоров, листьями салата, майонезом, сардинами и кетчупом, спросил вдруг профессора Доктора:
— А вы… это самое… говорили, что смотрите продукцию Голливуда?.. У меня тут есть кассета с моим… ну, новым клипом. Про этого вашего… «Старый Антоныч» называется… Посмотрим?
— Я всего лишь сказал, что каждая картина должна быть отражением глубокого чувства, — с доброжелательной улыбкой ответил ему профессор, — а «глубокое» означает «удивительное», тогда как «удивительное» означает «неведомое» и «незнаемое». Для того чтобы произведение искусства стало бессмертным, необходимо, чтобы оно вышло за границы человеческого.
— Ага, — кивнул режиссер, — это правильно. А вы, пан Артур? Мне ваше мнение тоже… ну это самое…
— Обращайся ко мне на ты, старик, — позволил ему Пепа.
А потом все снова умолкли, даже профессор Доктор — видимо, чтобы не раздражать суровых типов из персонала, не отвлекать их от размеренно-отстраненного убирания со стола всего, что полчаса назад еще могло называться завтраком.
На экране огромного плоского «Телефункена» мелькали черно-белые, главным образом под коричневую сепию, кадры, которые должны были бы ассоциироваться сразу с несколькими популярными стилистиками, прежде всего с ретро и андеграундом. Сам по себе этот технический выверт никакой новацией не был, ведь им уже успели донельзя попользоваться целые легионы киноделов — начиная с Бергмана и Тарковского и вплоть до недавнего «Мулен Ружа». Новым было то, что все это творилось во Львове: каждая секунда являла какой-то новый кадр с очередным закоулком, старым двором, мусорником, подвальным лабиринтом; однажды резко наклонилась, почти упав на зрителей, ратуша с трубачом, в другой раз — разлетелась в щепки взорванная Пороховая башня, потом какой-то дельтапланерист сломя голову падал на промышленные руины Подзамче, а его искусственные крылья отрывались и осыпались по частям, ударяясь о фабричные трубы и скелеты кранов. Это следовало понимать как знаки: дух катастрофы царил в этом мире, привкус апокалипсиса и конец концов.
Видеоапоклип Ярчика Волшебника был снят к песне «Старый Антоныч» в исполнении группы «Королевская Крольчиха» — хита местного значения с налетом типично львовской индепендизации на грани всех возможных в последнее время музыкальных трендов и течений. Поэтому на экране в основном мелькали сами музыканты, предводительствуемые каким-то двуполым фронтменом с терново-пластмассовым венком на голове; музыканты появлялись то с инструментами, то без, то в ободранных комнатах какой-то покинутой виллы, то на ступенях разрушенного костела, то под расписанной англоязычными ругательствами средневековой стеной. И пели они примерно такое:
старик антоныч до сих пор живет
раб аритмии глух на оба уха
имеет джез и много-много пьет
его любофффь сладка что твоя шлюха
После этого шестнадцать раз повторялся рефрен всего из двух слов — «старый антоныч!». На экране целовались всяческие уроды, запудренные добела шлюхи толпами втискивались в неведомые затемненные лимузины, пенилось шампанское, кто-то ширялся на кафельном заплеванном полу общественного туалета, раз промелькнул фасад «Гранд Отеля» с немыслимыми трещинами и лианами, ватага бомжей танцевала вокруг костра перед Оперой. Этот кадр особенно развеселил Артура Пепу, который как раз в паузе между завтраком и просмотром приложился к бутылке с ореховкой и теперь энергично топал ногами в такт музыке, улавливая только отдельные слова о том, как:
старик антоныч шастает в ночи
из бара в бар но зенок не смыкает
лет триста кряду совы и сычи
над ним летают кто его не знает
Получалось, что там и вправду был как бы Антоныч — какой-то долговязый старикан в шляпе и плаще, с сережками в ушах, этакий урбанистический фантом; он бродил по городу, открывая ногою двери подвальных забегаловок и погружаясь в их пекло, словно исполнял свой собственный патрульный обход («а этот актер, как его фамилия?» — вполголоса спросила пани Рома, исполняя просьбу Карла-Йозефа), а потом он занимался любовью, не снимая шляпы и даже плаща, с какой-то полумертвой татуированной красоткой, и вокруг нее вился титр «MY NAME IS FANNIE — I’M REALLY FUNNY»; сравнительно интересной находкой остроумного Волшебника можно было считать отдельные вкрапления цвета в общую черно-белую грязную картину; так, когда Антоныч пил из высокого бокала вино, эта жидкость была красной; так же красно текла она по пищеводу его прозрачной любовницы; были еще желтые цветы на задымленной куче мусора под чьим-то задрапированным памятником; была там также золотистая звездная пыль, сыпавшаяся на темный город, словно снег, но это началось позже, когда одинокий уже Антоныч исчезал в лунном луче («вы его все равно не знаете, это любитель» — так же вполголоса ответил клипмейкер).
Тем временем акция подходила к завершению — отовсюду прибывали потоки подземной воды, город со всеми его грешниками и грешницами погружался в черные глубины, в пене вод кружились мертвые птицы, кондомы, шприцы, старые граммофонные пластинки; оставались только музыканты на сцене вымершего то ли клуба, то ли оперного театра, фронтмен сдирал с головы и в отчаянье швырял в воду свой временный венок, камера стремительно отдалялась, создавая вполне метафизическую пространственную перспективу с малюсенькой точкой сцены над всемирным потопом; последние слова были пропеты в сплошной темноте под глухой виолончельный аккомпанемент — как будто из полузатопленного помещения или с испорченной временем магнитной ленты:
старик антоныч бороздит валы
святого града проклятого места
и девочки его еще малы
и смерть его еще глядит на месяц
Пришел конец. Все присутствовавшие на просмотре вздохнули с облегчением. Артур Пепа не мог не заговорить первым, ведь у него первого зачесался язык, поэтому он сказал:
— Знаешь, Ярик, все было бы прекрасно, если б не последняя рифма. Ну что это за «места — месяц»? Куда лучше прозвучало бы «сиська — писька»…
Но вместо гомерического хохота всей компании, на каковой был его расчет, он получил лишь замечание от Ромы: «Весьма остроумно!»
— Тут на кассете есть еще… это самое… кой-какие разъяснения, ну… как бы комментарий, — ответил ему Волшебник и, немного прокрутив пленку, остановил на сюжете, где он лично, развалившись в кресле посреди студии, рассказывал какой-то телевизионной аудитории о своем замысле.
— …ищо другое. Я несколько лет шел к этой работе, — говорил экранный двойник Ярчика, благодаря тщательному телевизионному монтажу лишенный всех своих «это самое» и «ну». — Меня притягивала какая-то такая универсальная история о вечно живом идоле, например поэте. Сейчас нашей работой уже интересуются продюсеры с энтэвэ и эмтиви. Я очень рад, что «Королевская Крольчиха»… Как бы это сказать (тут безвестные монтажники позволили себе расслабиться)… Нашла для меня этот образ.
Тут на экране возник фронтмен «Королевской Крольчихи». Он оказался девушкой с бутылкой пива и сигаретой в руке. Ее отсняли где-то в старом городе, на фоне той самой размалеванной английскими словами стены.
— Нас всех в детстве пугали старым Антонычем, — рассказывала она, перебивая саму себя частыми затяжками и глотками. — Помню, мои родители, решив, что я веду себя неприлично, обычно говорили: «Вот придет старый Антоныч и заберет тебя к себе в темный подвал». Будто бы когда-то в нашем городе такого человека похоронили, а он потом всюду появлялся. Эту историю знали в каждой семье. Он жил по каким-то подвалам, собирал пустые бутылки, макулатуру там всякую и ходил в таком длинном плаще. И говорил на таком довоенном языке, со всеми теми фишками. Я иногда в самом деле боялась его, а иногда не очень. Однажды я рисовала на песке около нашего дома секретные знаки, я их сама придумывала, а потом уничтожала, ну то есть стирала с песка. Я нарисовала один такой знак и уже хотела его стереть, но тут почувствовала, что надо мною кто-то стоит. Это был он, человек в длинном плаще. Я сначала испугалась, потому что он сказал: «Вот, сиим знаком ты вызвала меня. Чего тебе надобно?» Тогда я стала сильно извиняться, молоть всякую фигню, мол, я случайно, ничего не знала и тэ дэ, а он вздохнул и пошел себе дальше. Теперь мне кажется, это все мне приснилось. Но все равно не могу его забыть. Название нашего второго альбо…
На этом запись оборвалась, экран заполнился серо-белой шипящей массой, но все остались на местах — отчасти потому, что пани Рома все еще переводила Цумбруннену через пятое на десятое содержание только что рассказанной истории. Хотя история для него и не имела значения — главное, она, Рома, обращалась к нему. И этого было довольно.
«Интересная коза, — подумал Артур Пепа о девушке с пивом. — Не моргнула и глазом. Надо бы как-нибудь…» — он поленился фантазировать дальше, как они будут знакомиться, курить и пьянствовать, говорить о поэзии, музыке, мистике, сексе и так далее — да ну ее, неинтересно.
— Ну, это, как оно… вам как, пан профессор? — напомнил о себе Волшебник, выколупывая кассету из плеера.
— На мой скромный взгляд, именно тут мы имеем в общем тактичное проникновение в мир архетипов, — с удовольствием заговорил Доктор, отчего Волшебник сразу пожалел о том, что зацепил его. — Именно из них согласно Юнгу состоит содержимое так называемого коллективного бессознательного. Их непосредственный вид, поражающий нас в сновидениях и кошмарах, несет много индивидуального, непонятного и даже наивного. Архетип являет собой, в сущности, бессознательное содержание, которое заменяется в процессе его становления сознательным и чувственным, и притом в духе того индивидуального сознания, в котором он проявляется.
— Очень вам благодарен, — затряс кудлатой головой Волшебник.
— Этот удивительный лунный любовник, — не унимался профессор, — этот таинственный незнакомец в плаще является безусловным архетипом, постоянно присутствующим на грани бессознательного и сознательного в фантазийном мире каждой полурасцветшей женственностью девочки, как раз оказавшейся на этапе своего индивидуального трепетного ожидания.
Последние слова профессор Доктор промолвил, скользнув улыбчивым взглядом по, как всегда, предельно открытым ногам Коломеи и остановив его на ее слегка вспыхнувшем лице. И на этот раз не выдержала она.
— Не лучше ли продолжить на террасе? — энергично спросила пани Рома, которой что-то во всем этом не понравилось.
Но на террасе никто и ничего уже не продолжил — всех разморила та непреодолимая и безбрежная лень, что одолевает только под весенним солнцем. Отсюда — сползание в сон и осоловение, сонливая размягченность душ и тел, блаженно-нирванное зависание, которое, начинаясь где-то в тончайших структурах костей, овладевает всеми без исключения тканями, замедляет кровь и сердце, но зато мобилизует рецепторы — чувствительностью кожи и ноздрей мы уподобляемся теплым животным: так много касаний и запахов, и ни одному из них нет названия!
Что вообще творилось с погодой? Почему это место, известное главным образом своими циклонами, неустанно-пронзительными ветрами, борьбой стихий и атмосферных фронтов, сегодня было таким нагретым, ясным, смирным и прозрачным? Почему температура воздуха достигала на солнце двадцати двух? Почему ветер был не ветром в полонинском смысле этого слова, а — одним лишь отечественным поэтам дается это сверх всякой меры красивое слово — леготом? Почему все вокруг — и скалистые зазубрины хребта, и белые вершины двухтысячников, и каменистые недеи — было таким выразительным, очерченным и исключительно хорошо видимым? Почему изо всех возможных звучаний и перезвонов, сложенных на дно этой тишины, осталось только гармоничное стекание и капель тающей воды? И ни единого птичьего крика? Как такое могло случиться? Как могло случиться, что даже профессор Доктор не промолвил вслух: «Тишина — это язык, на котором говорит с человеком Бог»?
Как бы там ни было, но длиться вечно такое не могло. Молчание мира нарушило увесистое сбегание по ступеням отпущенного на свободу мужского тела — явился Артур Пепа с большой шахматной доской в руках.
— Ага, все тут! — закричал он, оценивая взглядом разбросанную телесную конфигурацию. — И всем так хорошо! А общаться, развлекаться? Вы что, сюда умирать приехали?
— Артур! — сквозь полусон отозвалась пани Рома.
Она сидела в шезлонге, и ей хотелось снять через голову свою груботканую льняную сорочку, открыть плечи. «Ну почему, почему я не взяла купальник?» — печалилась она в полусне, пока этот дурень, дурень, дурень его не перебил.
— Да, это я, — ответил ей дурень. — В шахматы не желаешь?
— Какие шахматы? — пробормотала Рома, не разлепляя глаз. — Какие еще шахматы?
На этих словах полусон с новой силой сморил ее, и она увидела саму себя приблизительно с того места, где сидел на парапете, поигрывая фотокамерой, Карл-Йозеф; итак, она решительно стягивала через голову волнующе пропахшую дезодорантом и потом сорочку и красиво швыряла ее куда подальше; фотокамера клацнула в тот момент, когда она успела прикрыть руками свои большие груди, но все это в полусне, сне, сне (ее груди приснились ей значительно большими, чем были в действительности).
— Старик, может, ты? — спросил Артур Волшебника. — Слон, тура, ферзь…
— Да как-то… это… — залопотал с раскладушки мохнач, но Пепа уже двинулся к паре кошечек в бикини, гревшихся в отдалении на надувных матрацах.
— Ого, какие спортсменки! — присвистнул Пепа. — Партию на трех?
И Лиля, и Марлена недовольно приподняли головы и не менее досадливо сменили позы — легли, крутнувшись, на животы. Им показалось, что этот вечно вмазанный казел заслонил их от иностранца, которому так и хочется их поснимать в купальниках.
— Не боитесь сгореть? — доставал Пепа. — Давайте понатираю вас кремом! У вас есть крем от солнца?
— Свабоден, — ответила одна из них, также из полусна.
— Понял, — успокоился Пепа и обломался, но лишь на пару минут.
Профессора он, правда, не трогал, обойдя его плетеное кресло десятой дорогой. Также не стал предлагать игру Коломее — во-первых, потому, что вообще остерегался оставаться с нею один на один, а во-вторых, потому, что она пребывала под защитой пятого обруча весны — своей зеленой девственности. Оставался австриец на парапете, и Артур, тряхнув в воздухе доской так, что все фигуры в ней деревянно грохнули, спросил:
— Шахшпилен? Айне кляйне шахшпилен, а?
Карл-Йозеф положил камеру на парапет, а сам соскочил с него.
— Ну добге, — сказал самое простое, что сумел, поскольку сформулировать отказ, да еще и с каким-нибудь вежливым выкрутасом, было почти невозможно. К тому же ему сделалось немного жаль этого никому не нужного подвыпившего мужчину.
— Яволь? — переспросил Артур и тут-таки подумал: «На черта мне эти шахматы сдались? Я же совсем не умею играть».
Через пару минут они уже сидели на табуретах и расставляли фигуры. А потом началась игра, о развитии которой можно было бы судить только по не всегда уместным восклицаниям Артура («конь! пешак! гарде! слон! шах! цейтнот! цугцванг! ферзь! ферштеен, ферзь?»). Цумбруннен напротив молчал. Ему выпало играть белыми — так настоял его соперник, ибо «ты же у нас гость, ясно?». Вообще-то Цумбруннену все равно было, какими фигурами играть — в свое время он много занимался шахматами, побеждал на городских турнирах, переписывался с подобными ему учениками частной школы Виктора Корчного и легко решал задачи в специализированных журналах. На четвертой минуте игры Артур Пепа сказал «эндшпиль! капут!» и предложил сыграть еще одну — «только теперь я белыми, ясно?»
Ясно, что он проиграл и эту, а в следующие полчаса и еще четыре партии, и только тогда вынул свое секретное оружие в виде последней в портсигаре «прилуцкой», набитой для разнообразия вполне качественной конопляной смесью. После первой же его затяжки игра приобрела замедленную осмысленность, а Карл-Йозеф, оживленно шевельнув ноздрями, спросил:
— Hasch?
— Воллен? — подмигнул ему Пепа и передал сигарету.
— Nicht schlecht! — оценил Карл-Йозеф, потянув.
— А ты думал! — подтвердил Артур.
Через короткое время он пришел к выводу, что развитие событий на доске известно ему далеко наперед. На сто партий вперед. Не было смысла переставлять фигуры — все и без того двигалось к победному концу. Он мог, не сбиваясь, перечислить все ходы на сто лет вперед. И собственные, и соперника. Ибо он превратился в сплошной Мозговой Центр, вот во что превратился он, Артур Пепа. Это был сдвоенный Мозговой Центр: один сидел в нем внутри, а второй был просто Артур Пепа, так его звали. От этой мысли ему сделалось несколько боязно.
— Слушай, мы тут такого натворили, — обеспокоенно сказал Пепа. — Земля горит под ногами!
Он поглядел на небо и увидел, что солнце исчезает за параваном далеких вершин. Артур Пепа не очень хорошо знал, что такое параван, но был уверен, что сейчас солнце исчезает именно за параваном. Еще он увидел вокруг себя головы — целая компания столпилась над шахматной доской, возбужденно обсуждая положение и тыкая своими величиной с бревна пальцами в недобитые фигуры.
— Шлехтерсмайнкопфбляйбен! Штрайхмальвидерцурюкк унд брухшляйфенвандерндцузаммен! — агрессивно сказал Карл-Йозеф.
На это Артур Пепа хитро усмехнулся и решительным взмахом руки сбросил все фигуры с доски.
Однако еще в тот же день пополудни или уже на следующий дуэль была продолжена. Случилось это, правда, не на террасе, а выше — на башне, расположенной с юго-западной стороны пансионата, куда все переместились следом за движением солнца. Сверху на башне была смотровая круглая площадка, откуда открывались все стороны света, не исключая трансильванской — и тут оказалось, что свет этот состоит в основном из гор. И еще оказалось, что нет на этом свете ничего интересней наблюдения за тем, как по полузаснеженным горным верхушкам передвигаются тени облаков. Да, после полудня появились облака.
И глядя на них сквозь темные стекла своих защитных очков Giorgio Armani, режиссер Ярчик Волшебник обдумывал, как он все будет делать: «Я посажу его в это… в одно из кресел… там есть такие, красивые… настоящий тебе этот… ну, трон. С очень дорогим фоном — обои там, гобелены… Одна перед ним на коленях… или лучше раком? …Ну, это все равно на коленях… посмотрим. Вторая сзади… за спинкой этого… трона. Что она может делать?.. Обнимать его?.. Может, не сзади?.. Тогда вертикали не выйдет… Классная такая вертикаль: тело один — потом он сам — тело два…»
Положим, не один Ярчик Волшебник пребывал в ту минуту в полоне задумчивости. Лицезрение гор и облаков склоняло к самоуглубленности. Обменявшись первыми восторженными восклицаниями по поводу видов, все притихли, возможно, мечтая об обретении утраченной на террасе нирваны.
Впрочем, новое явление Артура Пепы швырнуло их с облаков на землю, ну, по крайней мере, на башню.
— Ага! — закричал Пепа. — Я снова здесь, пожива для шакалов!
На его голове имелся какой-то перекошенный берет, но дело даже не в берете — дело в том, что в руках он держал по мечу и это были настоящие боевые мечи, немного затупленные и щербатые, но каждый где-то с метр длиной (на самом деле один метр и семь сантиметров — так, по меньшей мере, всем показалось), и эти мечи были уже сами по себе опасны, но еще опаснее было то, что Пепа говорил пятистопным ямбом:
— Держи-ка меч, растленный австрияка! Я, знаю, в шахматах тобою был повержен — увидим, как управишься с мечами! Известно, шахматы — то королевская… забава. А в рыцарской ты, молодец, каков?! Держи-ка меч!
С этими словами он швырнул один из мечей — клинком, к счастью, книзу — в сторону Карла-Йозефа, которому не оставалось ничего иного, как тот меч поймать, причем довольно ловко, за рукоять.
— Ага, ты принял вызов! — обрадовался Пепа и потряс мечом в воздухе.
— Артур! — пересохшим голосом напомнила о себе пани Рома.
— Офелия, за меня ты помолись, — ответил ей Артур. — А ты, австрийский гость, защищайся!
И он решительно атаковал Карла-Йозефа, сразу прижав его к металлическим перилам, за которыми уже зияла только пропасть. Только тогда Цумбруннен уразумел, что тот не шутит.
— Кто-нибудь может это прекратить? — стремительно покрывалась бледностью пани Рома. — Я вас очень прошу, сделайте что-нибудь…
Ее мольбы могли адресоваться исключительно Волшебнику — единственному среди присутствовавших принадлежавшему к категории «мужчин». Профессор Доктор пока что в счет не шел, поскольку по всем признакам принадлежал к противоположной категории «старики, женщины, дети»), в которой также пребывали и откровенно заинтригованные новым развлечением Лиля-Марлена («он что, типа по приколу»?), и вырванная из глубокого толкиеновского оцепенения принцесса Коломея Первая («шестой обруч — это железное кольцо поединка великанов»), и сама Рома Вороныч («Боже, поубиваются!»).
Но Волшебник не спешил с голыми руками встревать меж соперников — ситуация понравилась ему прежде всего визуально, поэтому он только подступил на пару шагов ближе, нацеливая камеру («нефиговая картинка!»).
Приняв вызов, Цумбруннен двумя-тремя взмахами — от мечей сыпанули искры — отбил атаку противника. В свое время он увлекался фехтованием и даже посещал специальный класс аристократических единоборств при академическом братстве «Тевтония», хотя и вынужден был вскоре от этого отказаться в связи с ухудшившимся зрением. Но в смысле техники его тело сберегло в своей клеточной памяти многое. Молниеносно справившись с неумелым выпадом Пепы (великоватый берет так и норовил сползти Артуру на глаза), он сам перешел в наступление и, чтобы поскорее все это завершить, нанес уверенный удар снизу по вражеской рукояти. Меч Артура вылетел из его ладони и, описав смертоносную дугу над головами зрителей, со звоном упал на цемент площадки за их спинами. При этом Карл-Йозеф несколько не рассчитал, силу своего удара: продолжая по инерции движение вверх, его лезвие все-таки напоролось на неосторожно наставленную голову соперника, черкнув того по лбу и оставляя там вмиг набухающую кровью полосу — что-то вроде еще одной жизненной борозды.
— Погибель мне — австриец победил! — закричал Пепа и картинно упал навзничь.
Карл-Йозеф осторожно отложил в сторону свой меч и первым наклонился над окровавленным Пепой. Следом — Рома, повторяя беспрестанно «дурень, дурень, какой несусветный дурень, а если б в глаз», она бросилась останавливать кровь — сначала злосчастным беретом, потом своим носовым платком, а после (не менее бледная Коля подоспела через несколько минут с аптечной всячиной) — кусками ваты.
— Все детали этой картины, — рассудительно уверил профессор Доктор, — создают чрезвычайную смысловую насыщенность при полной художественной достоверности.
— Неужто не помру я? И буду жить? — спросил Артур Пепа, послушно позволяя жене укутывать бинтом свою неразумную башку.
— Молчи уж, дурень идиотский, — сквозь зубы сказала Рома и тут-таки начала исступленно (или истошно?) смеяться.
Карл-Йозеф на всякий случай снова отошел к перилам — так боксер, послав соперника в нокдаун, обязан дожидаться развязки в своем, к примеру, синем углу. Оттуда он виновато наблюдал за Ромой, за ее спасательными усилиями, ее запятнанным в красное платочком и ее смехом (все вокруг смеялись тоже). Ему было ужасно неудобно за себя и он, наконец, промолвил «пгошу пгощения».
— Ничего не случилось, — поспешила Рома и снова зашлась смехом.
— Как это не случилось? — слегка обиженно возразил Пепа, поднимаясь. — Случилось, случилось. Случилось то, что должно было случиться. И пусть меня четыре капитана вниз сведут! — упрямо потребовал ямбом.
Но никто из капитанов к нему не приблизился, поэтому он пошел без свиты, зато насвистывая «Во горах Карпатах — вот там бы я жил».
— Правда, пошли уже отсюда, — предложила пани Рома. — Как-то похолодало.
— А бук на бука — два быка пещерных — люто скачут, // едва светила плат багровый злую кровь взъярит им, — к месту процитировал профессор и тоже двинулся к выходу.
— Вы нас тоже снимать будете? — интимно поинтересовалась Лиля, когда все спускались по тесной винтовой лестнице, так тесно друг к другу, что Карл-Йозеф, этот угнетенный обладатель зрительских симпатий, оказался между нею и Марленой.
— Фотки с нас? Будете? — уточнила Марлена, не отставая от подруги.
— Не будет, — твердо пообещала пани Рома Междвухмужчин.
Да, добром это кончиться не могло — тем же вечером (или, скажем, на следующий), когда общество сошлось за чаем в меньшей столовой, Артур Пепа придумал новое пари.
— Переведи ему, — потребовал он от Ромы, — что я могу выпить бутылку водки. Сам!
— И не подумаю, — отрезала жена. — Он это и так знает.
— Переведи, что я хочу побиться с ним об заклад на бутылку водки, что я могу сам выпить бутылку водки, — повторил Пепа. — За один раз!
— Успокойся и перестань, — не поддавалась Рома.
— Ладно, я сам, — махнул на нее рукой перебинтованный боец. — Чарли, слышишь? Я. Пью. Один. Бутылка. Фляше. Водка.
— Warum denn? — спросил Карл-Йозеф.
Ему делалось все более одиноко. Чем дольше он здесь сидел, тем меньше понимал, что происходит. Дело не только в этих словах на плохо понятном языке.
Дело также в ней, в женщине, которой он за последний год уже трижды предлагал бросать все и ехать с ним в Вену. «Ты сможешь преподавать русский и немецкий в субботней школе, — трижды убеждал он ее. — У нас теперь полно русских, они покупают себе квартиры в первом округе и очень много платят за уроки. Я выпущу свой большой альбом. Я заработаю за нас обоих. Почему мы не можем всегда быть вместе? Почему не рассказать ему все, как есть?» Рома трижды просила подождать и говорила что-то, чего он не понимал. Хотя говорила она это на немецком. Сейчас, когда все должно было решиться, Карл-Йозеф проваливался в совершенно глухую, со всех сторон обитую каким-то светонепроницаемым войлоком нору непонимания и неопределенности. Его словно накрыло чем-то тяжелым и душным, и в этой ужасно тесной мешковатой западне он слышал только настырное внешнее зудение ее мужа:
— Глянь. Дас ист айне фляше. Я говорю: я ее выпью. Тринкен, ясно? Ты говоришь: найн. Я говорю: выпью. Ти снова: найн. Пари!
— Wie so? — спросил Карл-Йозеф.
— Зо-зо, — сказав Пепа. — Или не зо! Не так! Гляди!
Он поставил перед собой два граненых стакана и до краев наполнил их темной ореховкой. Это была последняя привезенная с собой бутылка, и Артур Пепа шел ва-банк. Рома обхватила голову руками.
Первой из столовой вышла Коля. За нею, пожимая плечами и сокрушенно усмехаясь, поплелся профессор Доктор.
— Не знаю, как вы, а мне пора, — сказал он. Но уходя не мог не процитировать:
— Двоим нам нынче тесновато. Оба — бешено упрямы.
— Ты завтра будешь кончаться со своим сердцем, — предупредила Рома.
— Кончаться? — Пепа закатил глаза. — Кончаться — это несовершенный вид. Чарли!
Он протянул Цумбруннену руку. Ничего не понимая, тот подал ему свою. Пепа горячо сжал ее, и так они замерли — в рукопожатии, встретившись взглядами.
— Перебей, — попросил Пепа Волшебника.
— Не надо, — остановила Рома нависшую над столом мохнатую тень и перебила сама.
— Благодарю, ласточка, — подмигнул ей Пепа и поднялся. — Чарли! И вы все! Показываю!
Следом он проделал трюк, который отрабатывал целых полжизни и постоянно тренировался в нем при случае и без. Стакан, поставленный на согнутую в локте руку, был ухвачен зубами, голова (на этот раз перебинтованная) резко откинулась назад — и мутно-коричневая жидкость свободно полилась внутрь. Работал лишь кадык, адамово мужское украшение. Но то был еще никакой не конец: опорожнив стакан, Пепа не менее резко (работала нижняя челюсть) подкинул его вверх в воздух и точно так же безукоризненно поймал на ту же согнутую в локте руку.
— Супер! — не удержались с аплодисментами почти плененные Лиля и Марлена.
Рома опять-таки обхватила голову руками. В такие минуты она чуть-чуть гордилась своим мужем, но не выказывала этого.
— Сейчас перемкнет, — сказала она.
Но Артур Пепа так не считал. Несколько раз глубоко втянув воздух и сосредоточенно прислушиваясь к расползанию ореховой теплоты внутри, он потребовал «считайте вслух, девчонки!», после чего вполне ловко крутанул сальто и встал на руки. И только когда обе девчонки дружно сбились со счета, перевалив за седьмой десяток, Артур Пепа вернулся в надлежащее положение, снова встав на ноги. Это был его триумф — Лиля и Марлена били браво и пищали, Ярчик Волшебник барабанил ладонями по столу, и пани Рома наконец перестала хвататься руками за голову. Она только глядела на него — и больше ничего.
А Карл-Йозеф лишь теперь осознал, что обязан сейчас же повторить все точно так же, иначе потерпит поражение. Только теперь до него дошло, что это был вызов, на который не ответить нельзя. Затворенный в своей глухой войлочной камере, он заметался, забарахтался — и взял в руку второй полный стакан.
— Aber du sollst das nicht, Karl! — попыталась остановить его женщина, ради которой все и свершалось. — Sei kluger, du bist doch kein Idiot, Karl!
Но он не послушался и снял очки, а потом, уменьшенный до размеров своей смущенной ухмылки, с какой-то там тридцать третьей попытки все-таки установил стакан на согнутой руке. «Разве я никогда в жизни не пил из таких стаканов?» — уверил себя и потянулся зубами к жгуче-скользкому краю. Уже на втором глотке, когда слово «Цумбруннен» стало значить не больше, чем «язык, небо, горло», его пронзило догадкой: «Этой ночью я умру в Украине от водки». Потому, не желая погибать раньше времени, его тело взбунтовалось, заблокировало самоубийственное вливание, вытолкнуло остатки едкой смеси назад, при этом на глаза навернулись слезы, а челюсти ослабли и разомкнулись, — а едва ли на треть опорожненный стакан выскользнул в глухо-войлочное пространство, и там — о диво — вдребезги разбился на полу. Запахло спиртом и орехами, и только какая-то из подруг глуповато хихикнула, а затем наступила тишина, и в этой тишине Карлу-Йозефу подумалось, что вставать на руки уже нет никакого смысла.
Ему сделалось еще более одиноко. Где-то там, за пределами мешка, в который он был упакован с головой, брели, спотыкаясь друг на друге, их горловые голоса («горiлка не грiх на горiхах загiркла горiхка з горiлiв») — все за исключением одного, ибо только ее голоса там не было: она молчала. А Карл-Йозеф не имел сил на нее взглянуть.
— Блядь! — сказал Карл-Йозеф и выпрямился над столом. — Я иду. Я покупай. Noch eine Flasche. Вотка тебе!
И он ткнул пальцем перед собой — туда, где должен был сидеть Артур Пепа, но там лишь шевельнулось какое-то большое пятно мутно-орехового цвета.
— Нормальный ход! — послышался голос Артура со стороны пятна, хотя Карл-Йозеф не знал, как это понимать. То есть он понимал оба этих слова, но какого-либо смыслового единства из них не складывалось. Так бывало не раз в этой стране.
Тем не менее он попал на веранду, где нестерпимо долго искал выключатель, а потом, не найдя, в сгущающейся темени, — еще нестерпимее и еще дольше — свою куртку и саламандровые туфли. Зачем-то их всех тоже понесло за ним на веранду — и Рома была среди них, и пока Карл-Йозеф нестерпимо медленно завязывал свои саламандровые шнурки, они что-то нестерпимо бойко обсуждали, это было ужасное препирательство, ужасное потому, что он и вправду уже ничего из него не мог понять («в таком состоянии? самого? а кто из нас проиграл? тогда я с ним!») — ничего, за исключением бесконечное количество раз повторенного словосочетания «13-й километр», но он и без них знал, что на свете есть такое место — 13-й километр — сейчас оно было отмечено на всех секретных картах Цумбруннена, потому что только там, на 13-м километре, всегда продается ореховая вотка, как и всякая иная.
Словом, он каким-то чудом справился с замком-молнией на куртке, а потом еще и со всеми тремя дверными замками, и выпустил самого себя навстречу дороге, по которой уже однажды ходил. До полной темноты оставался почти час — время, достаточное, чтобы спуститься с полонины и пройти через лес.
— Как хотите! — воскликнула Рома Вороныч, хватая и себе первую попавшуюся куртку с вешалки и выскакивая вдогонку. Хоть бы и так, думала она, хоть бы и так, и побежала следом по тому же склону вниз, а оно все отзывалось в ней настырным новоиспеченным тюркизмом: хотьбыитак, хотьбыитак, хотьбыитак…
— Я шота не понял! — обиделся Артур Пепа, которого наконец развезло. — Водка кончилась, жена ушла, чо делать будем?
И решил немного поспать — пока те двое принесут выигранную им бутылку.