Трилогия «Тайна Трех: Египет и Вавилон» (Прага, 1925), «Тайна Запада. Атлантида — Европа» (Белград, 1931) и «Иисус Неизвестный» (Белград, 1932–1934) создавалась писателем в эмиграции. «Тайна Трех» публиковалась частями в «Современных записках» и в парижском трехмесячнике «Окно», выходившем в 1923 г., а затем была выпущена отдельным изданием в Праге в 1925 г. Когда она вышла в свет, читателям было сложно узнать в книге прежнего Д. Мережковского. Несмотря на то, что он всегда считался мастером цитации, компиляции и пересказа, виртуозно приспосабливавшим чужой текст для иллюстрации собственных идей, все же его собственные интерпретации, причем довольно пространные, всегда оставались в тексте главными. В этой книге он выражается кратко, почти афористично, нередко оставляя без собственного комментария цитируемый текст или комментируя его чрезвычайно скупо.

Книга состоит из трех частей, в первой из них — шесть, в остальных семь глав, каждая из которых разбита на маленькие главки. Эта форма совершенно нехарактерна для письма Д. Мережковского. Графически главки книги выглядят так:

«XVI

Наше „знание“ — невежество, наше „просвещение“ — тьма. „Ждем света, и вот, тьма; озарения, и ходим во мраке. Осязаем, как слепые, стену, ходим ощупью; спотыкаемся в полдень, как в сумерки; между живыми, как мертвые“. Не о нас ли это сказано?» [196] .

Книга начинается главкой, задающей тему всего рассуждения:

I

«Слава Пресвятой Троице! Слава Отцу, Сыну и Духу! Слава божественному Трилистнику!» (52),

и завершается как при кольцевой композиции утверждением, что «совершается Тайна Трех» (557). Внутри глав также соблюдается кольцевая композиция. Так, первая часть «Небывалое» завершается словами, отсылающими к началу:

«XVII

Слава Божественному Трилистнику! Слава Отцу, Сыну и Духу! Слава Пресвятой Троице!» (146).

Не только «Тайна Трех», но и «Тайна Запада» написана в такой форме: главы поделены на небольшие перенумерованные главки, каждая из них представляет собой самостоятельный и завершенный текст, в совокупности они развивают одну идею. Рискнем предположить, что образцом для такой формы размышления была книга Паскаля «Мысли». Напомним, как графически выглядят ее главки:

«Разные мысли о религии.

XXXI

Приятно находиться на корабле, выдерживающем бурю, когда уверен, что это судно никогда не погибнет. Преследования, обращенные против Церкви, походят на стихии, обуревающие такой непотопляемый корабль.

Историю Церкви следовало бы назвать историей истины» [197] .

Интересно совпадение образа корабля у Паскаля и у Д. Мережковского, видимо, случайное. Но если в «Мыслях» выражена уверенность в «непотопляемости» корабля, у Д. Мережковского — ощущение надвигающейся катастрофы. Он сравнивает свои книги с письмом в бутылке, которое брошено с корабля, терпящего бедствие, а затем, в «Тайне Запада» — судьбу человечества с крушением «Титаника».

Трудно согласиться с мнением Ю. Терапиано, что в эмиграции Д. Мережковский

«…кажется, вовсе не заботился о внешней стороне своих писаний» [198] .

В данном случае он позаботился о форме: напоминающая «Мысли» способом размышления — максимами и афоризмами, — она как нельзя лучше соответствовала его новым задачам. Несмотря на глубокий пессимизм, связанный с тем, что человечество движется по губительному пути, он предпринимает попытку поведать о глубокой древности, в которой уже прозвучало пророчество о приходе Мессии. Но делает это, как полагает О. Кулешова, подобно Платону, соединяя «мысль и художественный образ в одну структуру». Импульсом к созданию этой книги, вероятно, было сенсационное обнаружение гробницы Тутанхамона и археологические открытия той поры. Его дилогия «Мессия» («Рождение богов. Тутанкамон на Крите», 1924, «Мессия», 1926–1927) написана также на «египетскую» тему: А. Лавров считает «Тайну Трех» «своего рода философско-историческим комментарием» к ней.

Существенное отличие текста трилогии Д. Мережковского от всех предшествующих состоит в том, что он почти везде указывает источники цитат. Что стало причиной этого, можно лишь предполагать. Видимо, как и в случае с цитированием трактатов Л. Толстого во введении к «Религии», он стремился быть абсолютно точным и дать возможность читателю проверить свою правоту. Д. Мережковский редко указывает издание или страницу, обычно называя имя и произведение. Они могут быть установлены по изданиям, которые были ему доступны: при этом обнаруживаются неточности при цитировании или переводе. Возможно, причину следует искать и в особом типе повышенной публицистичности, которая здесь возникает. Она создается за счет комбинации специально подобранных цитат, в совокупности выражающих авторскую позицию. Потому Д. Мережковскому важно сослаться на авторитетное слово, всякий раз указывая источник цитаты, а собственный комментарий свести к минимуму.

Между первой и второй частями трилогии Д. Мережковским не устанавливается видимая связь. Вместе с тем, слово «Атлантида» вводится в текст «Тайны Трех» двадцать три раза и автор прочерчивает перспективу — «от „Атлантиды“ до „Апокалипсиса“» (141), что является темами двух его следующих книг. Тема последней части трилогии, «Иисус Неизвестный», оформляется в финале «Тайны Запада»:

«… Вдруг что-то пронзило сердце, как молния, и, не глядя на Него, узнали по тому, как тихо над ними стоит, ждет — что это Он: Иисус Неизвестный» (576).

Несмотря на изменение формы, отношение автора к «чужому» тексту остается прежним. «Тайна Трех» так же «литературна», как и другие его произведения, однако в связи с предметом размышлений ему приходится обращаться большей частью к текстам, которые никогда не были среди его предпочтений. Это, прежде всего, труды европейских египтологов и археологов: Ж.-Ж. М. Моргана; Г.К.Ш. Масперо, автора трехтомной «Древней истории народов Востока», трудов «Египет» и «Во времена Рамзеса и Ассурбанипала»; А. Морэ, автора работ по истории, религии и культуре Древнего Египта; Ф. Ленормана, выпустившего в свет «Руководство к древней истории Востока до персидских войн»; К.А. Видемана, а также основателя египтологии Ж.Ф. Шампольона (Младшего),

К.Р. Лепсиуса, продолжившего его работы по изучению и дешифровке египетского письма, и Г. Бругша, изучавшего демотику (египетскую скоропись) и составившего первый словарь древнеегипетского языка. Представления Д. Мережковского о древних цивилизациях связаны, конечно, с уровнем науки того времени. Так, в частности, он полагал, что письменность майя не может быть расшифрована. В наши дни стало очевидно, что это не так. Но отсутствие научных сведений заменяется художественной интуицией, и реконструкция такого рода, обычно тенденциозная, оказывается не менее убедительной, чем факт.

Среди цитат, которые использованы в книге, важное место занимают фрагменты из текстов древних: священная книга персов Зендавеста, вавилонский эпос Гильгамеша, египетская «Книга мертвых», а также из произведений и трудов античности и комментариев к ним. Д. Мережковский цитирует Платона, Гераклита, Геродота, Эпикура, Лукреция, Ямвлиха, Плотина, Аристотеля, Климента Александрийского, Макробия, Плутарха, Саллюстия, Пифагора, Демокрита, Вергилия, Филона Механика, Диодора, Теофраста. Цитаты образуют своего рода многоголосие:

«Мы прочли бы этот приговор, если бы имели глаза. Но книги перед нами открыты, а мы ничего в них не видим, не умеем читать, или читаем, не понимая, потому что чужую веру не может понять тот, кто сам не верит. „О богах без богов ничего нельзя сказать. Ούδέ λόγον περί θεών άνευ θεού λαλεΐν δυνατόν“.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

„Глаз никогда не увидел бы солнца, если бы не был солнцеподобным“» (69).

Словам Ямвлиха из «Книги тайн» вторят Манилий, дидактическая поэма которого «Астрономия» здесь цитируется, и Плотин. Завершает этот фрагмент цитата, источник которой указан в тексте:

«Wär' nicht das Auge sonnenhaft, / Die Sonne könnt' es nie erblicken. (Goethe)» (69).

Она приводится в оригинале, к ней дается такой комментарий:

«Мы же солнца не видим, потому что не солнцу подобен наш глаз, а оловянной пуговице» (69).

Слова Гёте из его «Farbenlehre» («Учение о цвете») (1810):

«Когда б не солнечным был глаз, / Как мы могли бы свет узреть?»,

созвучны не только словам Ямвлиха и Манилия, но особенно Плотина.

Однако в некоторых случаях цитаты комментируются будто не самим Д. Мережковским, а словом «третьего» (писателя, мыслителя, литературного персонажа). Так, например, в книге «О причинах упадка.» он высоко оценил издание «Жизнь Б. де Спинозы, описанной Иоганном Колерусом.» (1891), затем в книге «Л. Толстой и Достоевский» пересказал его фрагменты, упомянул «Этику» и изложил сюжет об отлучении от синагоги. В «Тайне Трех» Д. Мережковский снова прибегает к его слову: сначала не соглашается с ним, —

«В утешение нам можно только сказать, что это повелось уже издавна. Боги любят и мудрых делать глупыми. Аристотель в „Метафизике“ называет учение Платона об Эросе, эту жемчужину эллинской мудрости, „бредом пьяных“, а Спиноза, возражая на божественное слово о детстве, сопоставляет детей с „дураками и сумасшедшими“» (72),

затем осознает сторонником:

«„Почему материя не достойна природы божественной?“ — недоумевает Спиноза. Никто не ответил на это недоумение, кроме Египта».

Комментарием к мысли об атеизме являются слова Кириллова из «Бесов»:

«Для нашей религиозной лжи у нас есть слово: атеизм. Атеизм, отрицание религии с религиозною жаждою социальной правды — это противоречие не мое, а мира. Разве мы не видим, как социалистический атеизм становится новою верою? „Я верую, что Бога нет“, — исповедует бесноватый Кириллов в „Бесах“ Достоевского» (57–58),

причем сначала они цитируются, а затем еще дважды в текст вводится разорванная цитата и реминисценция. Интертекст из произведений Ф. Достоевского по частотности цитирования превосходит все другие источники, причем они вводятся как со ссылкой на него, так и без нее, как семантические формулы, вызывающие нужные ассоциации, как идеи-образы:

«По пути прогресса мы двигались быстро, летели, как брошенный камень, — и вот куда залетели.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Троглодит в конце прогресса. Может ли это быть? Вопрос уже не кажется сейчас таким нелепым, как до всемирной войны и до русской революции-антропофагии» (63).

Цитируемые Митей в «Братьях Карамазовых» строки приведены без кавычек, а поэтический образ отрывается от исходного контекста и становится символом дикости человечества. В XV главке «Небывалого» используется именно он:

«Научные изобретения, чудеса механики могут быть „чудесами дьявола“.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Ученый троглодит с чудесами дьявола — самый дикий из дикарей» (66–67).

Между этими фрагментами вводится отрывок из сна Раскольникова (64–65), тема которого разворачивается в следующей главке.

В главе «Бегство в Египет» слова Ивана Карамазова без отсылки к источнику вводятся в авторское слово:

«Что такое Атлантида? Предание или пророчество? Была ли она или будет?  

Атланты — „сыны Божьи“, или, как мы теперь сказали бы, „человекобоги“. „Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости — и явится Человеко-бог“. О ком это сказано? О них или о нас? Не такие же ли и мы — обреченные, обуянные безумною гордыней и жаждою могущества, сыны Божьи, на Бога восставшие? И не ждет ли нас тот же конец?» (173).

Глава «Небесная радость земли» начинается цитатой из «Бесов», истолкование которой приспосабливается к теме рассуждения и завершается парафразом заглавий книг В. Розанова и Вл. Соловьева.

«„Бывают с вами, Шатов, минуты вечной гармонии?… Есть секунды, их всего за раз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это не земное, я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести. Надо перемениться физически или умереть. Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда. Бог, когда мир создавал, то в конце каждого дня создания говорил: „да, это правда, это хорошо“. Это … это не умиление, а только так, радость. Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Вы не то что любите, — о, тут выше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно, и такая радость. Если более пяти секунд, то душа не выдержит и должна исчезнуть. В пять секунд я проживаю жизнь и за них отдал бы жизнь, потому что стоит. Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически“.

Ни Кириллов, ни сам Достоевский не подозревают, конечно, что здесь прикасаются к сокровеннейшей тайне Египта.

„Бесноватый“ Кириллов находится в средоточии того вертящегося смерча, из которого выйдет русская и, может быть, всемирная революция, „Апокалипсис наших дней“, „конец мира“. Только через этот конец мы постигаем начало мира, через эту бурю „бесов“ — божественную тихость Египта» (176–177).

Слова Черта Ивану Карамазову «Все, что у вас, есть и у нас» дают возможность судить о загробных представлениях древних; цитата из «Дневника писателя» за 1872 г. (V. Влас) («многое можно знать бессознательно») оправдывает широкие авторские допущения; незакавыченное словосочетание «дурной бесконечности», как и в книге «Л. Толстой и Достоевский», подчеркивает ужас повторяемости рождения и смерти. В этом же контексте вводится и цитата из стихотворения А.К. Толстого «По гребле неровной и тряской…» (1840-е гг.): последние две строки заключительного четверостишия — в «Тайне Трех», а первые две, как мы уже говорили, — в книге «Л. Толстой и Достоевский». В главе «Таммуз. Тень воскресшего», посвященной вавилонским верованиям, без отсылки цитируются слова старца Зосимы о «клейких весенних листочках»… И даже так:

«„Подпольный человек“ родился в Вавилоне. <…> Темный, подпольный человек Достоевского повторяет Гераклита Темного: „Человек любит страдание ровно настолько же, как благоденствие“» (394–395).

Еще один «слой» книги — лермонтовский. Д. Мережковский цитирует его произведения по тематической близости, используя строки как емкий образ — вне связи с поэтическим контекстом, комбинируя со строками Ф. Тютчева или Ф. Достоевского. Так, например, в главе «Раненая львица — Потоп» авторское слово задает тему:

«В здешнем порядке день покрывается ночью; в нездешнем ночь — днем» (398).

Ее иллюстрируют фрагменты стихотворений Ф. Тютчева «Святая ночь на небосклон взошла» (1850), «Душа хотела б быть звездой…» (1836), «Видение» (1829), перебиваемые словами древних и фрагментом из стихотворения М. Лермонтова «Выхожу один я на дорогу» (1841) (398–400). В совокупности они формируют обобщенный образ поэтического проникновения в иные миры. Такую же функцию выполняют гоголевские реминисценции. Вначале пересказывается и цитируется фрагмент из «Портрета», с помощью которого объясняется смысл египетских верований; затем — «Страшная месть», «Вий», пересказ которых вводится по общности темы, и, наконец, упоминается его персонаж Янкель как символ вечности народа израильского. Пушкинское «слово» представлено дважды — «Пророком» и «Жил на свете рыцарь бедный.».

Иногда Д. Мережковский сталкивает точки зрения своих «спутников», присоединяясь к той, которая является, по его мнению, истинной, иногда выстраивает ряд высказываний своих оппонентов и сторонников. Так, глава «Божественный трилистник» открывается незакавыченным пересказом легенды Л. Толстого «Три старца» (88–89). В оппозиции к ней находятся слова Гёте из его «Разговоров с Эккерманом» в переводе Д. Аверкиева и цитата из «Фауста»:

«„Нет, никогда не будет три одно!“, смеется — кощунствует Гёте.

„Трижды светящим Светом, das dreimal glühende Licht“, — заклинает беса Фауст. И старая ведьма, готовя для него эликсир юности, бормочет что-то об Одном, Двух и Трех:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Уж если глаз Гёте, самый „солнечный глаз“ наших дней, потускнел, как оловянная пуговица, перед Тайною Трех, то чего ждать от других?» (93–94).

Перевод слов Мефистофеля (а не ведьмы) является неточным, но неточность эта в подобном контексте симптоматична. В переводе Н. Холодковского этот фрагмент 6 сцены «Кухня ведьмы» звучит так:

« Мефистофель

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Правота в полемике устанавливается ссылкой на иные авторитеты:

«Мы верим на слово Лобачевскому и Эйнштейну, что где-то в „четвертом измерении“, в метагеометрии, „перчатка с левой руки надевается на правую“. Но для того чтобы это понять — увидеть, нужен метафизический вывих, выверт ума на изнанку, как бы сумасшествие, или то „исступление“, „выхождение из себя“». (97).

Таким образом, спор ведут Л. Толстой с Гёте, которых призваны примирить создатели неэвклидовой геометрии Н. Лобачевский и теории относительности А. Эйнштейн. Но главными и авторитетными сторонниками писатель все же считает не их, а представителей целой линии мировой литературы, которых он еще в России ощущал как «мистиков». В «Тайне Трех» он как бы задним числом вводит их в число «вечных спутников»:

«Продираться сквозь мертвые дебри учености к живым родникам знания мне помогают немногие спутники. Из старых — такие ученые, как Шамполлион, Лепсиус, Бругш, и мудрецы и поэты — Гёте, Шеллинг, Карлейль, Мицкевич, Гоголь; из новых — Ницше, Ибсен, Вейнингер, Вл. Соловьев, Розанов и, величайший из всех, Достоевский.

Не услышали их, и меня не услышат. Великая скорбь и радость — быть не услышанным с ними» (75).

Потому нередко аргументом в полемике с теми, кто «не слышит», становятся не данные науки или мнение философов-материалистов, а литературные произведения, наименования, их парафраз, слово персонажа.

«Пифагор считает и поет, считает и молится, потому что в числах — не только земная, но и небесная музыка — „музыка сфер“. И Пифагору, геометру, отвечает св. Августин, богослов: „Pulchra numero plecent. Числом пленяет красота“.

„Что такое серафим? Может быть целое созвездие“, — бредит Иван Карамазов. Серафимы и херувимы, Созвездия, вопиют у престола Единого в Трех: „Свят! Свят! Свят!“

А мы из преисподней хохочем с Мефистофелем:

— Галиматья! Никогда не будут три одно!» (101).

Имена философов как идей соотносятся со словами литературного персонажа и противопоставлены образу неверующих, созданному на основе реминисценции из «Фауста».

Приведем еще один пример такого рода из главки IX главы «Один, два, три»:

«Изнутри я знаю только свое тело, а все чужие тела — извне. Но здесь, и только здесь, в половой любви, я познаю, чужое тело, как свое, как „вещь в себе“, говоря языком Канта, или языком Шопенгауэра: везде познается мною „мир, как представление“, die Welt als Vorstellung, и только, в точке Пола — „как воля“, die Welt als Wille.

Пол есть единственно возможное для человека, кровнотелесное „касание к мирам иным“, к трансцендентным сущностям. Тут, в половой любви, — рождение, и тут же — смерть, потому что умирает все, что рождается; смерть и рождение — два пути в одно место, или один путь туда и оттуда.

„Пол есть второе, темное лицо человека… Пол выходит из границ естества; он внеестествен и сверхъестествен…

Это — пропасть, уходящая в антипод бытия, образ того света, здесь, и единственно здесь, выглянувший в наш свет“» (115).

Рассуждение складывается из наименования центральной идеи философии Канта, затем парафраза заглавия книги А. Шопенгауэра «Мир как воля и представление» и завершается цитатой из книги В. Розанова «В мире неясного и нерешенного». В тексте этот фрагмент окружают цитата из Бытия, вмонтированная в высказывание о любви как познании другого, и Гераклита о соединении женской и мужской противоположностей в одно. Авторский комментарий обрамляет «чужой» текст, задавая тему риторическим вопросом, —

«Тайна Отца Единого — в Сыне Единородном, тайна Одного — в Я единственном, в личности. А тайна Двух в чем?» (114),

и завершая рассуждение кратким афористичным выводом:

«…чужое тело становится моим, так что я уже не знаю, где я и где не-я» (115).

Еще один пример связан с механизмом замены научного знания мифологизацией. Возникает своего рода парадокс: форма объяснения избрана «научная» с отсылкой к авторитетному источнику, а механизм его доказательства — мифологизация, поскольку всякий миф, как известно, точен и неоспорим. Как писал в 1938 г. Г. Адамович, цитаты составляют существенную часть текстов писателя.

«Но то, что их объединяет и связывает, настолько демонстративно-далеко от какого-либо научного беспристрастия, что книгу читаешь, скорее, как полемический трактат…» [202] .

Так, например, часть «Бегство в Египет» открывается цитатой из Мф. (2: 13):

«Се, Ангел Господень является во сне Иосифу и говорит: встань, возьми Младенца и Матерь Его, и беги в Египет» (150),

и утверждением, исходящим из него, что

«Христианство началось бегством в Египет…» (150).

Затем цитируются «Буколики» Вергилия, слова Геродота, Гермеса Трисмегиста, подтверждаемые цитатой из книги В. Розанова «В мире неясного и нерешенного»:

«Столпы религии сложены были в Египте: это выше, вечнее пирамид» (152).

Сакрализация Египта, утверждаемая этим цитатным рядом, противопоставляется в авторском слове современному атеизму:

«Здесь, в религии, первая противоположность наша Египту. Он Бога нашел, мы — потеряли; он сложил столпы религии, мы — разрушили; благочестивейший — он, нечестивейшие — мы» (152).

Неведение человечества искупается предвидением Наполеона, мифологический образ которого включается в систему аргументации:

«накануне нашего великого безбожия в Божью землю вошел величайший из нас: первый вошел в Египет Наполеон, и первый понял, что „сорок веков смотрят на нас с высоты пирамид“. Больше, чем сорок, — все века от начала мира. Начало мира смотрит на его конец» (153).

Далее цитируется «В мире неясного и нерешенного» В. Розанова:

«„Египта никто не видел, и ты вошел в него первым“, — говорит В. Розанов, глубочайший религиозный мыслитель нашего времени, тот, кто написал „Апокалипсис наших дней“.  

Апокалипсис — конец мира, а начало — Египет. Чем ближе к концу, тем ближе к началу» (154).

Нужная цитата из одной книги В. Розанова, введенная по тематической близости, соотнесена с названием другой его книги, слово-сигнал из которого отрывается от него и задает следующий контекст:

«В Египте будь… Иди туда за Мной, — услышал таинственный зов русский пророк, написавший „Повесть о конце мира“, Вл. Соловьев („Три свидания“). И пророк европейский, Генрих Ибсен, предсказавший „Третье Царство Духа“ в конце времен („Кесарь и Галилеянин“), услышал тот же зов.

Я буду ждать тебя, как обещала, — поет Сольвейг в избушке, на севере. И после этого: „В Египте. На утренней заре. Полузасыпанный песком колосс Мемнона.  

Пэр Гюнт: Вот здесь мой путь начать мне будет кстати!“» (154),

завершающийся авторским комментарием, истолковывающим приведенные цитаты в нужном ключе:

«Здесь, в Египте, начинается путь к Третьему Царству в конце времен» (154).

Интерпретация, которая может показаться произвольной, в целом свойственна Д. Мережковскому (см. его дореволюционные статьи «Немой пророк», «Ибсен»). Для мифа о «тайне Трех», творимого им, потребовались не только цитаты из произведений писателей-мистиков, образующие многоголосое семантическое поле, но и их мифологизированные образы, созданные на основе метонимий: В. Розанов как «Апокалипсис», Вл. Соловьев как «конец мира», Г. Ибсен как «Пер Гюнт». Этот ряд можно продолжить: Наполеон как «сверхчеловек», Ф. Ницше как Дионис («растерзанный Дионис»), Гёте как Фауст, О. Вейнингер как андрогинность и пр. В «Тайне Запада» возникают и иные комбинации (Данте-Вергилий, Гёте-Аристотель и пр.).

Вторая часть трилогии текстуально более отчетливо связана с «Тайной Трех», а также с предшествующим творчеством писателя. В «Бесполезном предисловии» Д. Мережковский прямо отсылает читателя к первой части и намечает тему третьей:

«III

Что значит не быть похожим на читателей, я понял, когда, лет пять назад, написав книгу „Тайна Трех“, получил от ее французского издателя добрый совет изменить заглавие, чтобы не было похоже на „детективный роман“. <…> „Я есмь Альфа и Омега, начало и конец“, — говорит Неизвестный, ибо кто сейчас неизвестнее, чем Он? Тайна Востока и Запада — тайна одна одного Неизвестного.

IV

„Книга эта — письмо в бутылке, брошенное в море с тонущего корабля, — может быть, не только России, но и Европы“, — писал я, пять лет назад (D. Merejkovsky. — Les mystères de l\'Orient, 1927, Paris, p. 9. — Д. Мережковский. — Тайна Трех, 1925, с. 9). Найдено ли кем-нибудь письмо, или все еще плавает в море?

V

„Только что Европа едва не погибла в первой всемирной войне, и вот, уже готова начать вторую. Ничто не изменилось после войны, или изменилось к худшему“ (Д. Мережковский. — 63). Это сказано тогда же, пять лет назад, и тогда могло — может и теперь казаться преувеличеньем. Но изменилось ли, в самом деле, что-нибудь к лучшему за эти годы, отдалилась ли возможность второй войны?» (16–17).

Связывает части трилогии между собой, а также с другими сторонами творчества Д. Мережковского, и тема «неземной геометрии». Если в «Тайне Трех» она подтверждала тезис о троичности, то в «Тайне Запада» — о святости пола.

«В той „неземной геометрии“, по которой боги или ангелы строили мир, конус Бэтиля мужеженского — Отец и Мать в Сыне — простейшая геометрическая фигура Двуполости и Троичности в божественном Эросе-Логосе, как бы увиденный глазами Нумен Пола. Ибо в нашей земной геометрии трех измерений пол разделяется пространством на мужской и женский, а в четвертом измерении — вечности — он был, до рождения, и будет, после смерти, соединен, восстановлен в первичном единстве» (254).

В «Тайну Запада» включен фрагмент, который мы уже дважды цитировали, только теперь он вводится в ином контексте:

«Ясно одно: сошествие ангелов на землю — последнее действие какой-то неземной трагедии; что началось на небе, — кончается на земле.  

„Произошла на небе война: Михаил и ангелы его воевали против дракона; и дракон и ангелы его воевали против них, но не устояли, и не нашлось уже для них места на небе. И низвержен был древний змий на землю… и ангелы его низвержены с ним“ (Откр. 12, 3–9). Здесь, на земле, продолжается небесная война — восстание — „революция“, как мы сказали бы. Вся наша земная трагедия — всемирная история — лишь бледная зарница той небесной грозы. Бен-Элогимы, сыны Божии, сходят к сынам человеческим, чтобы зажечь и среди них пламя восстания, поднять землю на небо» (99).

Напомним, что к числу «нерешительных ангелов», которые «не примкнули ни к одной, ни к другой стороне», Д. Мережковский причислял М. Лермонтова и Б. Паскаля (и мыслил таковым своего персонажа из пьесы «Будет радость»). В «Тайне Запада» библейской легендой подтверждаются слова апокрифа (книга Еноха), а сама легенда — образным рядом, свидетельствующим, что ее цитирование в статье о М. Лермонтове случайностью не было:

«Есть в „Божественной комедии“ Данте сумеречные ангелы, не сделавшие выбора между Богом и дьяволом, но „оставшиеся сами по себе“: кажется, бен-Элогимы из них.

XX

Важно для понимания будущих мистерий, что вся эта небесно-земная „революция“ начинается в точке пола: пламя, испепеляющее мир, есть пламя Эроса.

XXI

Скудны слова, как бы мертвы, каменны, но под ними бьет живой родник того, что мы называем „романтикой“. Это верно угадал христианский поэт III века, Коммодиан:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

(Commodianus, Instructiones adversus gentium deos, с. III)

Новые романтики XIX века, тоже сумеречные „ангелы“, Байрон и Лермонтов, читая Коммодиана, могли бы задуматься:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

(Лермонтов. Сказка для детей)» (96).

В главе «Синяя — черная — белая» книги «Тайна Запада» Д. Мережковский вновь возвращается к именам своих «спутников».

«Может быть, недаром, именно в эти страшные дни нам посланы три великих пророка Матери: Гёте, Ибсен и Вл. Соловьев» (410).

В ней кольцевая композиция образуется «словом» Ф. Достоевского. В начале главы цитируется фрагмент диалога Марьи Лебядкиной с Лизаветой из «Бесов», последняя завершается широко известным неточно цитируемым выражением Ф. Достоевского:

«Если, по слову Достоевского, „красота спасет мир“, то это и значит: мир спасет Мать» (413).

Изложение древних верований, в центре которых стоит образ Матери, завершается главами XXXVII–XL. В них предание как бы перелагается языком художественных откровений:

«„Die Mütter, Mütter! Матери, Матери!“ — повторял с удивлением Гёте, прочитав однажды у Плутарха об Энгийонских Матерях и глубоко задумавшись, как будто вспоминая что-то или прислушиваясь к чему-то внутри себя, точно к замирающему гулу камня, брошенного в бездонный колодезь» (Plutarch., Marcel., XXVII. — A. Dietrich, Mutter Erde, 120).

Ссылка, которую дает Д. Мережковский, источником слов Гёте не является. Слова приводятся по излюбленной его книге «Разговоры Гёте с Эккерманом». Приведенный фрагмент представляет собой свернутую запись Эккермана от 10 января 1830 г.:

«…я вынужден был просить Гете о кое-каких пояснениях. Но он, по обыкновению, замкнулся в таинственности и, глядя на меня широко раскрытыми глазами, только повторял:  

— Да. Матери… Звучит необычайно!  

— Могу вам открыть лишь одно, — сказал он наконец, — я вычитал у Плутарха, что в Древней Греции на Матерей взирали как на богинь. Это все, что мною заимствовано из предания, остальное — я выдумал сам».

Далее создается сложный образный комплекс, в котором «слово» Гёте отождествляется со словом Фауста, затем предъявлено во фрагменте из «Мистического хора» пятого акта его трагедии.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

скажет Фауст, перед тем, чтобы "спуститься или подняться", — где низ и верх, неизвестно, — туда, где Матери. Сколько их? Гёте не знает; мы знаем: Три. Но гимном Одной кончается "Фауст":

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

молится, пав лицом на землю, Doctor Marianus, и Chorus Mysticus поет:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

«Вечная Женственность» подсказывает иной контекст — творчество Вл. Соловьева.

«В 1898 году, в Архипелаге Эгейского моря — там, где было первое явление Матери, возвещает Вл. Соловьев явление последнее:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

В трех видениях увидел он плотскими очами Бесплотную; три имел свидания с Тою, Кого назвать не смеет:  

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

„Здесь, в шутливых стихах, — самое значительное из того, что до сих пор случилось со мною в жизни“, — скажет он, скрывая под смехом самое для него святое и страшное, как это делали древние в таинствах, и все еще делают русские юродивые.

Третье свидание — в Египте, у пирамид, таинственных вех в Атлантиду, совершеннейших кристаллов Божественной Четверицы и Троицы.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Дня, когда сказано: „Семя Жены сотрет главу Змия“. Это Вл. Соловьев понял, как никто» (411).

Соловьевские мистические переживания переданы с помощью цитат из стихотворения «Das Ewig Weibliche (Слово увещевательное к морским чертям)» (1898), поэмы «Три свиданья» (1898) и примечания Вл. Соловьева к ней. «Пророчество» Г. Ибсена — пересказом и цитированием «Пер Гюнта»:

«Мать является умирающему Пэру Гюнту, у Ибсена, в образе двойном — его же собственной, старой, ослепшей от слез, матери и вечно юной возлюбленной — Сольвейг.

„Летний день на севере. Избушка в сосновом бору. На пороге сидит женщина со светлым, прекрасным лицом и, глядя на лесную дорогу, поет:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Пэр Гюнт приходит к ней, узнает Невесту-Мать, крепко к ней прижимается, прячет на ее коленях лицо и плачет от радости:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Мать ждет всего человечества, так же как Сольвейг ждет Пэра Гюнта; так же убрала для него "гореньку к Троице", и встреча их будет так же "в Духов день" » (411–412).

«Слова» великих мистиков завершает фрагмент стихотворения З. Гиппиус «Вечно-женственное» (412–413).

В сравнении с книгой «Тайна Трех. Египет — Вавилон» круг имен «спутников» становится меньше, но выкристаллизовывается потребность Д. Мережковского в творчестве именно писателей-«мистиков». В «Тайне Трех», например, он обращался к творчеству Л. Толстого — пересказывал и цитировал «Три старца» и «Смерть Ивана Ильича», в «Тайне Запада» имя и наследие писателя не упоминаются. Нет в книге и имени Ф. Ницше, имя Наполеона возникает единожды, да и то в связи со «Страданиями молодого Вертера» Гёте, но в то же время происходит возвращение к темам дореволюционного творчества. Тенденцию к сокращению числа литературных произведений как источников можно видеть и в третьей части трилогии.

В ее названии «Иисус Неизвестный» использована инверсия, которая во многом обусловила круг источников книги. Автор обращается не только к библейскому тексту, но к апокрифам и текстам древних, в которых стремится обнаружить доказательства того, что христианством непонята личность Христа. Книга состоит из двух томов, каждый из них — из двух частей. Как и в «Тайне Запада», Д. Мережковский отказывается от трехчастной формы. Но «Иисуса Неизвестного» мыслит как завершающую часть трилогии, текстуально связывая ее с двумя предшествующими частями. Такая связь устанавливается при автоцитации «Тайны Трех» и «Тайны Запада» и введении цитат из тех источников, которыми он пользовался при их подготовке. Разумеется, эта книга связана и с другими сторонами наследия писателя, если иметь в виду его собственное утверждение, что все его произведения «звенья одной цепи, части одного целого».

Ю. Терапиано полагал, что

«наименее удачной книгой Мережковского явилась как раз та, которую он хотел написать наиболее подлинно — „Иисус Неизвестный“. В этой книге роковым образом интуиция изменяет Мережковскому в самые важные моменты, хотя основная мысль о непознанности Церковью и миром подлинного лика Иисуса Христа очень глубока» [205] .

Д. Мережковский почти отказывается от цитирования произведений своих «спутников», может быть, потому ему и «изменяет интуиция», которая всегда замещала факт, точное знание глубоким многослойным образом, мифом, искупавшим отсутствие научного знания. Так, в книге не упоминаются имена и не цитируются произведения Пушкина, Л. Толстого, Гоголя, Байрона, Вл. Соловьева, Г. Ибсена; имя Наполеона возникает один раз в примечаниях к тексту, единожды цитируется Ф. Ницше («Антихрист») и стихотворение Ф. Тютчева «Эти бедные селенья…» (1855); дважды — «Молитва» М. Лермонтова и заключительные стихи (Мистический хор) пятого акта трагедии Гёте «Фауст» в его переводе. Только «слово» Ф. Достоевского вводится в текст книги семь раз: шесть раз цитируется роман «Братья Карамазовы» (дважды глава «Черт. Кошмар Ивана Федоровича», главы «Великий Инквизитор», «Русский инок», «Из бесед и поучений старца Зосимы, IX, О аде и адском огне рассуждение мистическое») и один — роман «Идиот». В начале книги писатель обращается к первым упоминаниям о Христе в письмах Плиния Младшего, которые он изучал в период работы над статьей о Плинии (1895), и цитирует «Мысли» Паскаля.

Видимо, зависимость от сакральных текстов не давала ему возможности свободного конструирования мифа о непознанном Христе. Переосмысление священного слова ведется с помощью апокрифов, что открывало пути к собственной интерпретации, реконструкции, домыслу, но не такую широкую, какая заложена в уже пересозданном другим художником. Здесь, вероятно, «сопротивление» героя и его мира, о котором говорил по другому поводу М. Бахтин, оказалось ему не под силу. Вместо этого он использует плодотворный и уже неоднократно использованный прием полемики с текстом «другого». Речь идет о книге Э. Ренана «Жизнь Иисуса», того «спутника» Д. Мережковского, который вошел в его творческий мир еще в начале 1890-х гг. Напомним, что его труды неоднократно цитировались в «Вечных спутниках», а размышления над ними сохранились в выписках и заметках писателя. В сжатом виде они представляют позицию молодого Д. Мережковского в споре с Э. Ренаном. В «Иисусе Неизвестном» он восхищается Э. Ренаном там, где в нем проявляется художник, и полемизирует там, где в нем говорит историк.

Сам Э. Ренан в предисловии к тринадцатому изданию книги писал:

«У историка одна лишь забота: соблюсти истину и художественность (эти оба требования неразделимы, ибо искусство есть хранитель неисповедимых законов истины)» [206] .

Он однозначно решал вопрос о сверхъестественном или чуде:

«Чудес никогда не бывает, одни легковерные люди воображают, что видят их; никто не может привести для примера ни одного чуда, которое произошло бы при свидетелях, вполне способных подтвердить его <…> Уже одно допущение сверхъестественного ставит нас вне научной почвы» [207] .

Д. Мережковский, напротив, полагал:

«Чтобы прочесть в Евангелии „жизнь Иисуса“, мало истории… Личное отношение Иисуса Человека к человеку, личности, — прежде чем мое к Нему, Его ко мне; вот чудо чудес, то, чем отличается от всех человеческих книг — огней земных, эта Небесная молния — Евангелие» (16–17).

Э. Ренан поясняет, какой путь ему пришлось пройти от первого издания его «Жизни Иисуса» до тринадцатого, и признается, что наибольшие сомнения у него вызвала книга Еноха, а Д. Мережковский обращается именно к ней как к авторитетному источнику. Ренан задумывается над «исторической ценностью» четвертого Евангелия, но его научные доводы вызывают у Д. Мережковского только горечь:

«Ренанова Жизнь Иисуса — Евангелие от Пилата» (18).

Э. Ренан начинает свою книгу главой «Место Иисуса во всемирной истории», а Д. Мережковский — «Был ли Христос?». Э. Ренан завершает книгу «Жизнь Иисуса» главой «Существенные черты дела Иисуса», а Д. Мережковский — «Воистину воскрес». Для Э. Ренана «Жизнь Иисуса» была первой книгой его многотомной «Истории происхождения христианства», Д. Мережковский, в сущности, завершал «Иисусом Неизвестным» свой творческий путь, хотя до смерти им еще был написан ряд произведений. Общим для Э. Ренана и Д. Мережковского было и большинство источников.

Э. Ренан изучал личность Иисуса и его эпоху как историк. В предисловии к тринадцатому изданию он говорит, как ученый должен относиться к библейскому тексту, к апокрифам, к трудам богословов, что для него наиболее важно в том многообразном материале, который он изучает. Д. Мережковский писал об Иисусе как религиозный мыслитель. Он искал в истории подтверждение тому, что это новое Царство грядет, что прошлое подает нынешнему свои знаки о будущем Конце и преображении. Поэтому ему так важен образ Христа Пришедшего, познав который по-настоящему, человечество сможет прочесть эти таинственные знаки.

Книга «Иисус Неизвестный» имеет огромный библиографический аппарат. Здесь, как представляется, также содержится внутренняя полемика с Э. Ренаном. Как известно, у него было особое отношение к библиографии. По собственным словам историка, он принял решение «избегать библиографических ссылок» и приводил лишь цитаты «из первых рук». Д. Мережковский, который в большей части своих сочинений никогда не указывал источников, здесь превращается в скрупулезно фиксирующего издания, страницы, развернуто комментирует в примечаниях некоторые из них. Это создает необычный для его произведений полемический фон, что, разумеется, не гарантирует полной «достоверности». Внутренняя полемика с Э. Ренаном проявляется и в том, что его труды, не только «Жизнь Иисуса», цитируются в книге более тридцати раз.

Анализ текстов трилогии позволяет сделать вывод о том, что число «спутников» Д. Мережковского становится меньшим, а их перечень постепенно сводится лишь к имени Ф. Достоевского. Если экстраполировать это наблюдение на последние книги писателя, то окажется, что он в конце жизни, в сущности, остается только с Ф. Достоевским. Мы цитировали уже фрагмент из его последней книги «Маленькая Тереза», где в связи с «теорией прерывов» вводится его «слово». Но если оглянуться на начало его пути, то Ф. Достоевский был одной из основ его жизнетворческого проекта.