Даже крепкий сон не избавил Якуба Каласа от какого-то тягостного ощущения. Утром он поднялся усталый, душевно разбитый, хотя и сам не понимал – отчего. Мысленно все время возвращался к разговору с доктором Карницким. Не из-за старика ли он сегодня не в своей тарелке? Трудно сказать. Хоть Карницкий и испортил ему настроение, но ведь Кал ас привык к его причудам и не придавал им большого значения. Этот человек, переживший концлагерь и никогда уже полностью от него не оправившийся, порой сохранял полнейшую ясность мыслей, но минутами казался более чем чудаковатым. Его поставили на учет в психдиспансере, а он только хвастал: «Старшина, теперь я под охраной закона! Я за себя не отвечаю! Могу делать, что захочу: могу танцевать, когда остальные в трауре, болтать что вздумается, когда все молчат, оскорблять всеми уважаемых людей, говорить правду в глаза – никто меня и пальцем не смеет тронуть! На полную свободу имеют право только психопаты!» В этой сентенции, по существу, заключалась вся жизненная философия Карницкого, и Калас нередко раздумывал, в какой мере с ним можно согласиться. Естественно, его кредо не каждому годилось, но бывший адвокат считал себя личностью исключительной. «Не надо было ходить в этот трактир», – бранил себя Якуб Калас, расхаживая по двору. Куры путались под ногами, требовали зерна; Калас заглянул в мешок с ячменно-пшеничной смесью – почти пуст. На чердаке еще оставалось немного кукурузы, но лучше поискать сначала корма у соседей. Его злило, что за центнер корма односельчане запрашивают вдвое дороже установленной закупочной цены, но нет худа без добра – эта злость на время заняла его мысли, вернула к повседневным хлопотам. Да, история с Бене Крчем крепко держит его, не давая отвлечься. Будничные заботы напомнили о Юлии. Может, как раз Юлия и продаст ему часть зерна, полученного в кооперативе натурой? И вот уже снова перед ним картина той дождливой ночи. Бене Крч лежит на грязном дворе, близ бетонных столбиков, руки разбросаны, на одной – разбитые часы, глазницы наполнены дождевой влагой… рот измаран блевотиной.

За долгие годы службы Калас нагляделся на всякое: довелось повидать исколотые ножами жертвы трактирных драк, останки людей, погибших в авиакатастрофах, тела, разрезанные надвое поездами, трупы утопленников, даже безумную женщину, выбросившуюся из окна пятого этажа и повисшую на электрических проводах, но ничто не вызывало в нем такого гадливого чувства, как воспоминание о мертвом Крче. «Не стану больше о нем думать, – решил он, – только зря порчу себе настроение. Скоро люди сочтут меня психом: лезу в дела, которые меня вообще не касаются. Куплю себе рыболовную лицензию и начну ходить на рыбалку или стану по совету доктора Карницкого собирать старые монеты». Он твердо решил выкинуть Крча из головы, но чувство облегчения не приходило. И тут Калас понял, что злит и не дает покоя как раз незавершенность дела. Вечно, когда начиналось какое-нибудь следствие, он бывал взвинчен до самого его завершения. Сослуживцы над ним посмеивались, предсказывали, что излишняя добросовестность когда-нибудь выйдет ему боком, но он всякий раз отвечал: взялся за гуж… Закон – ужасное ярмо: проявляешь к нему уважение – гнетет, не проявляешь – гнетет еще сильнее. А больше всего чувствуешь его тяжесть, когда начинаешь ему служить и требуешь от других, чтоб ему подчинялись. Тогда эта тяжесть удваивается. Калас уже и не знал, от кого услышал эту мысль, где и когда на нее наткнулся – просто застряла в голове, и все тут. Он всю жизнь служил закону, присяга не отпускала его и посейчас, когда он имел полное право посиживать на завалинке перед домом, покуривать, окликать прохожих, ни во что не вмешиваться, чувствовать себя свободным ото всех обязанностей и наслаждаться покоем. Но так жить он не мог. Более того, минутами готов был поверить, что случай с Беньямином Крчем послан ему самой судьбой, чтобы вырвать его из холодного однообразия стариковского времяпрепровождения. «От безделья я бы умер скорей, – думал Калас, – чем от этого проклятого диабета». Его нисколько не удивило, что он снова размышляет о смерти Крча как о чем-то обыденном, точно ничего ужасного не произошло. Но стоило вспомнить про блокнот, куда он заносил мысли, наблюдения, интересные факты, подробности, почерпнутые из разговоров, как во рту сразу появилась какая-то горечь. «То ли мне попадаются сплошные мерзавцы, то ли люди утратили интерес к правде», – подвел он итог своим размышлениям и вышел, с треском захлопнув за собой дверь. До обеда занимался стиркой. Работа спорилась, но от мыслей не избавляла, наоборот, побуждала к новым раздумьям. Чем крепче прижимал он белье к стиральной Доске, тем больше мыслей роилось в голове.

После обеда решил, что лучшее лекарство от одиночества – сон, и хотя ясно было, что часок-другой не вырвут его из обстановки бесприютно пустого дома, все же постелил себе, вместо снотворного выпил бутылочку пива «Золотой фазан» и улегся. Но не заснул. Едва накатилась дремота, как его разбудил стук. Кто-то энергично колотил в ворота. Якуб Калас выглянул из-за занавески, натянул старые потертые брюки и тренировочную фуфайку. Старый Матей Лакатош к нему в дом еще не заходил, и Каласу подумалось, что для такого необычного гостя можно бы одеться и понарядней. Похоже, этот визит и самому старику был не в радость, он нервно переминался перед калиткой с ноги на ногу, точно стеснялся, что вся улица видит его перед домом Якуба Каласа. Потом еще раз ударил металлическим концом вишневой палки по прогнившим доскам.

– Открыто, папаша! – крикнул Якуб из кухни.

– Я не задержу тебя надолго, – сказал Матей Лакатош и, верный давней привычке, пригладил белые усы.

От его прихода Калас не ждал ничего хорошего, может, поэтому встретил старика язвительно:

– Редкий гость! Входите, входите!

Старик прошествовал в дом как на котурнах. Негнущееся усохшее тело вело упорную борьбу с возрастом. Якуб Калас пригласил его в горницу и погрустнел от мысли, что когда-нибудь и сам будет носить свое тело точно павлин, чтобы отогнать ощущение близкого конца. В тактике «гордость против морщин», к которой склонялись многие мужчины и женщины, он не видел особого спасения, хотя ничего умнее тут не придумаешь. Таким спасением может быть разве что работа, да какой в ней прок, когда ты на пенсии по инвалидности?

– Говорю, не хотелось бы тебя задерживать, – продолжал Матей Лакатош. – Садиться тоже не стану! У тебя, Якуб, я уже бывал. Правда, не здесь. В твоей городской квартире. Два раза. Теперь вот пришел в третий. Сам знаешь: старый Лакатош просто так в гости не пойдет! Этой встречи, Якуб, я не искал. Два раза я приходил к тебе по доброй воле. Теперь ты меня вынудил.

– Я вас вынудил, папаша? – Якуб Калас с трудом скрыл удивление. – Ну, говорите, как же мне это удалось?

– Одно я тебе скажу, Якуб, – продолжал Матей Лакатош холодным, торжественным тоном, – ты не следователь, а потому лучше не выставляй себя на посмешище!

За годы службы в милиции Якуб Калас и не такого наслушался. Делал вид, будто ему все равно, а в глубине души это его задевало. Бывшая жена считала его бесчувственным сухарем, однако чувство чести пустило в нем глубокие корни. Чувство чести и справедливости. А разве справедливо, когда тебя оговаривают только за то, что ты сам захотел стать карающей рукой правосудия, что не сидишь сложа руки и в тех случаях, когда другие выжидают в укромном местечке, чем все кончится? И еще за то, что твои действия бескомпромиссны? Да и вообще: можно ли считать человека бесчувственным, если он твердо придерживается закона и, расценивая преступления согласно его параграфам, не принимает в расчет притянутых за уши «смягчающих обстоятельств»? Если бы с каждым преступником мы беседовали в белых перчатках, куда бы мы пришли? Но стоит ли втолковывать все это разозленному старику? Зачем? Только потому, что он, едва переступив порог, меня оскорбляет? С каким удовольствием Якуб Калас схватил бы старика за ворот и при всем уважении к его возрасту вышвырнул на улицу! Но нет, рука не поднялась. Ведь гость, собственно говоря, прав. Оскорбляет, а все же прав. «Какой из меня детектив?» – в душе усмехнулся Калас. Детектив со скуки. Человек, который во все лезет, потому что гложет его беспокойство, придирчивость. И так можно смотреть на вещи, и так расценивать его поведение. Но кто определит, какой из двух подходов вернее? Кому это решать? Решат факты, которые он обнаружит. Они способны подтвердить его правоту. Только факты. Старик не может запретить ему искать их, искать и найти, и доказать. Была тут и доля профессиональной одержимости, но так или иначе Калас жаждал найти улику. А Лакатош лишь еще больше в этом его утверждал.

– Послушайте, папаша, – спокойно заговорил Калас, – если вы пришли только затем, чтобы поучить меня уму-разуму, напрасно себя утруждали. Сединой я с вами еще не сравнюсь, это верно, но и я не хожу по свету с завязанными глазами. Выставляю я себя на посмешище или нет – мое дело, зря вы беспокоитесь о том, что вас не касается.

– А вот и касается! – Старик прицепился к последнему слову Каласа, даже глаза вытаращил от напряжения. – Еще как касается! Только ты ничего не желаешь понимать. Я про пана, а ты про барана!.. Конечно, выставь себя как угодно – мне и дела нет. Ты сам за себя в ответе: хоть на голове ходи! Хоть к черту в пекло лезь, но не через мой двор! Это бы тебе слишком дорого обошлось.

– Хорошо говорите, папаша, мудро. – Якуб Калас намеренно дразнил старика. – Однако я вас и правда не понимаю. Что попишешь: не понимаю, и все тут!

– Нy так я выложу тебе напрямик! – повысил голос Матей Лакатош. – Кое-кто мне уже намекнул, что ты треплешь языком насчет нашего Игора…

Ага, Игор! Значит, дело в Игоре! Слова старика Возмутили Каласа. Об Игоре он говорил всего с несколькими людьми. С председателем Джапаликом, с доктором Карницким и с Юлией. Ни при ком больше он даже имени Игора не упоминал. Откуда же старик знает, что он интересуется Игором? Только эти трое и могли ему сказать. Тут уместен вопрос: для чего? Кто из них имел на то причины? И, наконец, если такие причины и существуют, зачем старому Матею приходить к нему? Да еще домой! Кое-кто слишком болезненно относится ко всякому упоминанию о себе или о своих близких, слишком к этому чувствителен. Чувствителен, а может, боится?

– Если я кем интересуюсь, это тоже мое дело. – Якуб Калас всеми силами старался не сорваться. – Сам-то я знаю, зачем мне это нужно. А вы, уж простите, последний, перед кем стану отчитываться.

Матей Лакатош пропустил его слова мимо ушей.

– Еще раз повторяю, Якуб: дважды я обращался к тебе с просьбой, но ты ни разу не откликнулся. Слишком заважничал – не подступись, а все потому, что видишь не дальше кончика своего носа, прячешься за законы, только им и служишь! Теперь я пришел в третий раз, и опять с просьбой. Не думай, будто это доставляет мне удовольствие. Нынче ты невелика персона – и все же я тебя прошу. Как односельчанина. Не становись моему Игору поперек дороги! Ты ведь не детектив, а Игор не Аль Капоне! Надеюсь, на сей раз ты меня понял?

При упоминании о знаменитом мафиози Якуб Калас невольно расхохотался.

– Я рад, папаша, что вы перестроились на веселый лад.

Матей Лакатош с достоинством водрузил на белую голову шляпу и в упор посмотрел на Каласа.

– Ты, Якуб, совсем не такой дурак, каким притворяешься. И зря не относишься ко мне серьезно, попомни, это тебе еще аукнется! У меня, кроме Игора, никого теперь нет, этого я могу тебе не объяснять, и ты портить ему жизнь не будешь. Какой он был, такой был, все давно в прошлом. Нынче это человек на своем месте. А ты бы лучше взял мотыгу и потрудился. Глянь-ка: у тебя весь огород зарос бурьяном!

Каласа передернуло. Он чувствовал: в чем-то старик прав, очень он непростой и, пожалуй, вероломный человек, в поселке его не любят, но есть в его словах что-то пророческое, чего нельзя постичь разумом, что как бы обволакивает тебя, тревожит, беспокоит, точным словом этого не назовешь, но оно теребит, разлагает душу. Что ответить старику на его мудрые речи?

– Ничего, папаша, бурьян пойдет на корм кроликам, – ответил Калас и сам был недоволен, что не сумел ответить лучше.

А старик снова торжествовал:

– Кролики бурьян не жрут! Только заплывшие милицейские мозги могут такое сочинить!

Якуб Калас распахнул двери:

– Ладно, папаша, поговорили, отвели душу – и будет. Теперь идите! Идите, или мне придется вас выставить!

Матей Лакатош повернул к порогу:

– Ну, ну, потише, Якуб Калас! Не ты первый, кто готов глотку человеку перегрызть за правду.

– Ваша правда меня не интересует. Прощайте!

– Это ты верно сказал, Якуб. Прощай! В твоих же интересах! Не хочется думать, что и в третий раз я приходил к тебе зря.

– Думайте что угодно.

– Ты еще пожалеешь!

Якуб Калас не стал провожать гостя. Да разве это гость?! Явился сюда, чтобы брызгать слюной! Оставшись один, старшина долго не мог совладать с нервами. Его преследовало ощущение, что он вел себя неправильно, совершил какую-то ошибку, но пока еще не знал, когда и в чем. Мысль работала с натугой, злость на старика никак не давала сосредоточиться. Он разбавил вино содовой, сел к окну и стал пить. Матей Лакатош давно ушел, а он все еще не уразумел, когда совершил ошибку. Не в тот ли момент, когда заговорил со стариком враждебным тоном? Но разве он мог иначе? Ни с того ни с сего накинулся: треплешь языком насчет нашего Игора! Чихал я на его внука! Разве моя вина, что тот каждый раз вляпывается в какую-нибудь историю? Возможно, я подозреваю его в том, чего он не делал, но как не подозревать человека с такой репутацией, когда вдобавок к нему ведут все нити? Конечно, зря так грубо отвечал старику. Надо было спокойно выслушать его наглые нападки и вежливо с ним побеседовать. Да, надо было. Уж очень он любит своего Игора, меня это даже начинает беспокоить, а обычно меня беспокоят лишь подозрительные вещи. Старый козел словно бы держит своего внука в вате. «Внук! Внучок-голубок! Обыкновенный шалопут, вот он кто!» – ругнул про себя Игора Калас и не мог не признать, что завидует старику, хотя, по правде, завидовать тут нечему. Ведь у него остался только внук. Только он один. Наверняка дед так любит его еще и потому, что они немало пережили вместе. Да, немало хлебнули, можно сказать, по горло. Пока был жив Филипп Лакатош, сам он жил с женой в городе, а парень все время оставался у деда. Тот вроде был хорошим воспитателем. Да и деревенская обстановка шла парню на пользу. Но со временем все запуталось. Игору было лет четырнадцать, когда выяснилось, что в костеле он запускает руку в добровольные пожертвования прихожан. Поначалу священник, служка и звонарь сочли, что деньги понадобились ему на лакомства. Но когда потом его порядком потрясли, то под угрозой адских мук, а тем более исправительной колонии он наконец сознался, что большую часть денег отдает деду. Тут уж вмешалась милиция. Дозналась, что девочки от десяти до тринадцати лет ходят в их дом не только убирать, как сами они дружно твердили своим доверчивым мамашам, возвращаясь от доброго дедушки с шоколадкой или кульком конфет. Оказывается, старик заставлял их раздеваться и ходить по дому нагишом, а сам сидел насупясь на жесткой деревянной скамье и курил. Никогда ни к одной из девочек он не прикоснулся, по крайней мере так все они утверждали на следствии, и только потому не попал за железные ворота исправительно-трудового заведения, а отделался условным сроком. Правда, вынесению справедливого, то есть мягкого приговора кое в чем способствовал Филипп Лакатош, хотя ему вовсе не улыбалось вмешиваться в эту щекотливую историю. Но речь шла о его отце и в конце концов – о чести семьи. Из-за этих псевдоэротических «шабашей» в доме старика директор заготпункта забрал сына в город и уже воспитывал его сам. Однако не прошло и года, как Игор снова бегал в некогда богатом деревенском дворе Лакатошей. С тех пор он постоянно жил со стариком. Его нисколько не смущало, что люди поначалу обходили деда стороной и показывали на него пальцем, а позднее смотрели на старика, как на какого-то экзотического зверя в зоопарке. Пожалуй, он даже гордился дедушкой! Ну кто из его ровесников мог бы похвастать, что уже в четырнадцать лет видел сколько угодно голых девчонок и что за кражи в костеле ему угрожала колония для несовершеннолетних? Никто' Избыток преждевременных познаний и авантюрный, можно сказать, образ жизни плохо подействовали на мальчика: он легко срывался на брань, бывал с людьми зол и невежлив. Дед его за это поругивал, но в остальном они жили душа в душу.

Размышляя об Игоре Лакатоше, старшина – и в этом он был согласен со стариком – пришел к убеждению, что тот и верно не тянет на какого-нибудь Аль Капоне. Правда, сам факт, что деревенский старик знает имя героя полицейских анналов, возбуждал подозрение. Конечно, о знаменитом неаполитанце, несколько десятилетий назад взбудоражившем мир американской мафии, говорилось немало, однако странно, что эта фигура заинтересовала бывшего хозяина сельской усадьбы. И если все-таки Матей Лакатош о нем знает, то не от внука ли? А что, если Игор и правда играет роль некоего маленького «шефа»? Якуб Калас сам удивился, как далеко завели его размышления, но он достаточно хорошо разбирался в психологии обычного человека, чтобы с полным правом заподозрить Игора в склонности к авантюризму. Только еще не был уверен, помогут ли ему эти рассуждения в случае с Беньямином Крчем.