В городе при слиянии двух рек Янка выходила вместе с несколькими своими подругами «с гор»; их путь здесь кончался. Не без волнения пробрались они сквозь истомленную перронную толпу и дурно пахнущий зал ожидания, торопясь как можно скорее стряхнуть с себя дорожную усталость и подумать о вещах более приятных.

Мерцающий город раскинулся у их ног, сиял приветливыми огнями, обдавая грохотом, скрипом, шелестом голосов: воздух был напоен дымом, густым и едким, и он вытравил из их глаз вольно летящие облака, зеленые склоны, рассыпанные по ним хатки.

Эта долина с высокими многоквартирными домами станет им приютом на четыре долгих года, новым домом, а может быть, и новой родиной: почти все они были убеждены, что после годов ученья не вернутся домой, а растворятся в толпе на широких улицах города, станут незаметной ее частью.

Нет, Янка ни за что не призналась бы маме и отцу, что уходит от них навсегда; изображая легкомысленную беззаботность, она пыталась прикрыть измену, но они все равно знали…

В последний день отец до изнеможения таскал ее по горам; раньше он не мог скрыть от нее ничего — теперь же как воды в рот набрал… а без его слов природа умирала, горы рушились, краски блекли.

За что он наказывал ее?

— Почему ты ничего не говоришь? — допытывалась она, сама ускользающая, но требующая от него участия.

Он смотрел прямо перед собой, и в глазах его отражался простор — но именно этот, и никакой другой, а она была далеко, слишком далеко.

— Не хочу, чтобы ты жалела, чтобы ты… — он отпускал ее, но говорить ему было трудно. Он не мог предложить ей никакой другой защиты и опоры, кроме той, что была в жизни подле него, с которой он вырос сам и дал жизнь ей, новую свою жизнь.

Мама укладывала в бездонный чемодан все ее шаги, начиная с первых, неровных, спотыкающихся, и до последних — самоуверенных, твердых, она паковала свои воспоминания, и свою заботу, и свои надежды.

— …Но это совершенно не нужно, мама, не клади мне этого, — отбивалась Янка, — ты меня собираешь, словно я еду в полярную экспедицию, а я… тут… теперь — рукой подать.

— Теперь — что и прежде. Чуть вылетят дети из гнезда, уже им до родителей далёко; погляди хорошенько вокруг себя, дочи, погляди на Ирену, на Сватку… и на Геленку… а ведь такая была маменькина дочка!

Они всё знают, поняла Янка, но ей не хватало опыта, чтобы ложь ее выглядела правдой: улыбка, спотыкающаяся речь, блуждающий взгляд выдавали ее им с головой.

И мама махала вслед удаляющемуся поезду, отец же стоял, не сняв фуражки, не подняв руки, — умиротворенные, тающие, незаметные, и за ними насупившиеся древние горы, видавшие на своем веку тысячи прощаний и тысячи возвращений, тысячи смертей, тысячи скорбей, но никогда не исходившие жалостью. И когда даль поглотила фигурки родных, расставленные на всех остановках, они — эти горы — остались.

…Нельзя сказать, чтобы город был для Янки совершенно неведомым местом; она помнила долго готовившиеся поездки, которых всегда ждала с замиранием сердца; нагруженные пузатыми сумками, они с матерью, бывало, исходят город вдоль и поперек, атакуя заманчивые магазины: ведь нужно было все достать, чтобы не пришлось вскоре ехать опять.

— Этот бедлам уже не для меня, деточка золотая, — стареющая мать жаловалась на разболевшиеся ноги, оглушенные уши, на то, что голова трещит, — неужели среди всего этого можно жить человеку?

Янка естественно воспринимала ее робость, ведь она тоже была здесь чужой: но чем больше мать честила неустройства города, тем мучительнее росло в ней желание проникнуть в его тайну, которую она видела в каждой краске, в каждой форме… И этот четко запечатленный образ она несла в себе, шагая по слякотной дороге, когда ветер охватывал их со всех сторон, как деревья, он вставал перед нею во сне, не исчезая и тогда, когда утром она открывала глаза и ее обливало солнцем и прозрачным опьяняющим воздухом.

Она мечтала о далекой жизни, ритм которой пронизывал ее представления, бережно собираемые из осколков их всегда в какой-то мере утилитарных поездок.

Прошли дни, и теперь она, наконец, не была здесь чужой!

Город при слиянии двух рек открывал ей свои тайны: вместо звезд она видела теперь за занавесками желтые огоньки окон, вечер за вечером в полумраке кинотеатров пыталась уследить за пулеметными очередями цветных широкоэкранных кадров. Звонкие колокола на Старой площади, рассыпавшие свои звоны по гофрированным крышам, говорили ей о давно минувших веках. Часто она останавливалась, заслушавшись этим чудесным сплавом уму непостижимых звуков или предавшись потоку своих, быстро сменяющихся ощущений.

Но первые дни мгновенных озарений вскоре прошли; буднями стала дорога по улицам, полным народу, открытий становилось все меньше, она растворялась — как того и желала когда-то — среди других людей, принятая ими как своя, поглощенная.

Чужая девочка исчезла.

Теперь ей казались далекими регулярно приходящие письма, написанные почерком таким же корявым, как горы, милые послания, полные опасений, трогательной укоризны, сердечных приветов… В судорожном темпе дня она вначале быстро пробегала их, строчку за строчкой, глазами, воспринимала и тут же забывала, о чем они: перегруженная и утомленная впечатлениями, стала находить для них все больше времени, задумывалась над продиктованными тревогой советами, вживалась в сообщаемые события. Там — вдалеке — был кто-то, кто неустанно про нее думал, и это означало полную защиту и опору. Точку опоры. Она укоряла себя за то, что ее ответы слишком сухи и деловиты, но не могла сосредоточиться для более пространных описаний, а впадать в плаксивый тон она себе не позволяла, зная проницательный глаз матери. Ничего не придумывай, говаривала ее мама, ты у меня глупышка, как соврешь, все сразу видно. Она писала так же, как думала: растущую тоску оставляя в стороне. Она не сокрушалась над тем, что все реже становятся ее приезды в горы… неделя за неделей катились вперед, и всегда находилось какое-нибудь обстоятельство, неожиданное препятствие или общественное дело, которые мешали ей сесть в поезд и поехать назад. Ты теперь на своих хлебах, но помни, что родной дом — это родной дом, и мы тебе всегда рады, — так обычно заканчивала письма мать, уже поставив подпись. Она помнила, вспоминала, но ее время было многомерным, и одним из существенных его измерений было то, в котором существовал Алеш Берг, ее «первое серьезное знакомство», в которое верила она и ее ближайшие подруги.

После первой случайной встречи на каком-то пресном спектакле она виделась с ним каждый вечер, сгорая от нетерпения, если он опаздывал хотя бы на минуту. Чувства Янки воспламенялись быстро, но не гасли с сумерками: она встречалась с Алешем, потому что тосковала по близости, которую утратила, уехав от родителей, и не обрела вновь в потоке новых и непривычных впечатлений. Только с этим юношей, самостоятельным и глубоким, она стала снова открывать для себя город — но уже не в облике, который являет куча сделанных наспех, жадно схватывающих случайное моментальных снимков, а в видах, укрытых от постороннего глаза, будто снятых скрытой камерой. Пестрый клубок беспорядочно петляющих дорожек, коробки, полные людей, рассеченные мостовыми, тротуарами и площадями, — все это стало теперь обретать свое лицо.

Вот однажды Алеш Берг привел ее на узкую полоску земли, на угол, где соединялись две реки: одна широкая, плавная, катящая воды по зеленым низинам и лишь порой, во время весеннего таяния снегов, забывающая про свои берега и затопляющая прибрежные травы в тщетном, но таком прекрасном желании слиться с незнакомым краем; другая — пугливо бегущая от них, с гор, неся в себе память об одиноких хатах, глухих лесах, звериных тропах, гнетущей тишине.

— Вот здесь они вгрызаются друг в дружку, — всегда повторял Алеш, когда они смотрели, как лениво ползущая Лабе принимает в себя бурлящую Орлице.

Они сидели на берегу у дуплистой ветлы, сами как две реки: он, выросший в городе, перехлестнутый улицами, — широкая Лабе, она, стремящаяся в долину с такой же неукротимостью, как волны Орлице… и стихийно приведенная к этой удивительной встрече.

Ее тревожил этот вид, замыкающий аккуратно возделанные и ухоженные газоны городского парка, окруженные разноцветными скамейками.

— Зачем ты водишь меня сюда? — спрашивала она с укоризной.

— Затем, что здесь кончается город… и дальше начинается мир, — усмехался он, и был прав. Там, куда не доставал взгляд, открывался неоглядный морской простор… и туда стремились они, потому что мечты никогда не стоят на месте.

— Но я тут мерзну…

— От реки тянет ветром…

— Ты хотел сказать: от рек…

— От них — нет, только от одной, широкой, — он показывал вперед себя и кричал ей вслед. Раскатистое эхо возвращало их голоса.

Угрюмость этого места сменяло уютное тепло звонких залов, наполненных музыкой, нескончаемые прогулки, горячий кофе, шумный школьный класс…

— Здесь мы живем, — Алеш показал ей свой дом; пятиэтажный многоквартирный дом на набережной, украшенный завитушками орнаментов, у которых не отняли изящества даже ненастья, — и я был бы рад, если бы ты как-нибудь к нам зашла…

— Пока нет, — отбивалась она. И дома она тоже ни словечком не обмолвилась о новом знакомстве.

— Из окна видно и место слияния, — уговаривал он, — очень красивый вид… а еще я кормлю чаек.

— А у нас из окон видны только горы… и небо, — доверительно сообщила она, но при этом видела лишь туман. Горизонт был во мгле, и мгла все сгущалась. Зеленый склон расплывался, пирамидки заготовленных на зиму дров рушились в закоулках памяти, даже голос матери не долетал до нее…

— Что с тобой? — Он заметил ее испуг и отсутствующее выражение лица. — Куда ты смотришь?

Она не сумела ему ответить, не смогла признаться, что как раз в тот момент, когда они были так близки друг другу, когда они могли дружно отворить дверь дома, в котором он вырос, она была неимоверно далека от него, она возвращалась, послушная зову, но вдруг с ужасом обнаружила, что не может найти свой старый дом, а нового у нее нет. Он был у него, у Алеша, но она не нуждалась в подачках.

Она оставила его, недоумевающего, у порога и убежала, не сказав ни слова. Теперь ей было нужно только одно: письмо, в котором будут слова, зовущие ее назад, теплое письмо, полное сетований, говорящих, что по ней соскучились.

Но, к ее удивлению, письма не было. Напрасно она звонила на почту и в неопределенных выражениях просила ускорить его доставку. Ей не могли доставить то, чего не существовало.

Перемена в ее настроении не укрылась от внимания подруг: они подозревали самое худшее.

— Что с вами? — Их назойливость угнетала ее.

— Ничего со мной! — кричала она, искренне желая, чтобы так оно и было.

Земля уходила у нее из-под ног: гордая исполнением своих желаний и прогулками с Алешем, она постепенно забыла о том, что осталось за ее спиной. Она смотрела только вперед.

Но когда она заглянула в реку, ощутила ее дыханье, в этом омуте ей явились лица.

Отец и мама шли ей навстречу, звали ее слабеющими голосами.

— Приезжай, приезжай, мы всё ждем тебя…

Но вдруг голоса пропали, и лица тоже, остался лишь туман.

Она больше не могла противиться.

— Куда ты собралась, ведь ты мне обещала, что мы…

Алеш догнал ее у самого вокзала.

— Отпусти меня и прости, мне надо домой, там что-то случилось, понимаешь? — Она нырнула в толпу тех, кто торопился покинуть город.

— Ты себе внушаешь…

Она не слушала его и мчалась вперед. Но в вагон она вошла не одна.

— Я поеду с тобой, — объяснил он.

Сначала они сидели так, что между ними оставалось пространство, но по мере того, как поезд углублялся в местность, они становились все ближе.

— Не бойся ничего.

После долгой изматывающей езды они вышли в самый настоящий туман. Он вылился им навстречу, захлестнул их, обдал лица, одежду, мысли. Ландшафт плыл в тумане как призрак, разорванный на серо-белые клочья.

— Я бы тут заблудился. — Алеш дрожал от холода.

— Не заблудишься. — Янка взяла его за руку.

Они боролись с ветром, который гнал их то вперед, то назад, вгрызался в пенные хлопья, вздувая их до самого неба, которое иногда проглядывало сквозь таинственный покров. Проблески чистого неба, скорее угадываемые, чем явные, придавали им сил, чтобы выстоять.

Вокруг них неслись потоки воды, река вышла из берегов и водоворотами охватывала их.

— Гола-а-а гоу, — закричала Янка, когда они были недалеко от дома, и остановилась. Так она всегда объявляла о своем прибытии, когда возвращалась из сельской школы — испуганная девочка, потерявшаяся среди бескрайней природы.

— Гола-а-а гоу, гола-а-а гоу, — ответили ей почти одновременно два голоса, слитые в один — голоса отца и матери.

— Гола-а-а гоу, гола-а-а гоу, — закричали и они оба разом и поняли, что настал момент, когда Алеш должен переступить порог ее дома, потому что они принадлежат друг другу.

Перевод с чешского Н. Беляевой.