У меня с матерью моей жены, Гелены, очень сходные характеры — и все же порой у нас доходило до серьезных конфликтов. Тот, кто хотя бы часок понаблюдал за нами, сравнивая нас, сразу заметил бы, до чего же у нас одинаковые манеры: скажем, ложась спать, мы никогда не складываем одежду, а бросаем ее как попало на пол. Если бы кто-нибудь тихим ночным гостем заглянул в ее спальню, а потом так же тихонько прокрался в комнату, где спим мы с Геленой, то увидел бы, что один мой носок, так же как и ее чулок, занесло в угол, а другой высовывается из-под двери шкафа, что мои брюки и рубашка, а ее юбка и кофта валяются на полу в том виде, в каком мы их сбросили с себя.

Теща моя всегда заботилась, чтобы у меня в доме все было под рукой. Едва я утром выйду заспанный в прихожую, едва она услышит скрип нашей двери, как уже бежит с ведром теплой воды и полотенцем — знает, что стоит мне минут пять посидеть в кухне неумытым, и я весь день буду раздражен, все у меня будет валиться из рук.

Дрова, которые я охотно нарубил бы сам, колола она. Бывало, ни слова не говоря, берет топор и пилу, валит в лесу бук, а потом одна тащит его на тележке во двор. И пока я раздумываю, с какого конца взяться за бревно, она, не дожидаясь меня, успевает распилить его на четыре равные части, а поленья с грохотом побросать в угол.

Сколько раз осенью я уговаривал ее не полоскать белье в речке — простудится, вот куплю резиновые сапоги… а она отвечала с улыбкой, что ничего с ней не станется, полощут же другие женщины, да и белье не может ждать три недели, пока в магазине появятся сапоги. И вообще мне нечего беспокоиться. И все это говорилось ласково, с улыбкой, а я воспринимал ее слова как подначку, думал, она нарочно подчеркивает мою неприспособленность, и это приводило меня в бешенство.

Больше всего теща заботилась о моем желудке. То и дело спрашивала: «Эмиль, ты не голодный? Не стесняйся, скажи, чего тебе хочется?» И попроси я у нее тетерева в вине, она бы непременно его приготовила. Эта женщина всегда была готова исполнить любой мой каприз. Хвати у меня нахальства сказать, что я не стану есть того, что уже почти сварено, она преспокойно принялась бы стряпать другое, по моему заказу. А скажи я ей, что, пожалуй, хочу уже не это блюдо, а прежнее, — она с улыбкой доварила бы его, лишь бы ублажить мою беспокойную натуру.

Наш сад окружал старый прогнивший забор. Через дырки к нам пролезали соседские куры и разгребали грядки с только что посеянными овощами. Я давно решил поставить новый забор, такой, чтоб через него и мышь не прошмыгнула. Сделал точный расчет, расписал общую сумму по частям, но не успел я раздобыть нужный материал, как мама Гелены уже выкопала ямы, забетонировала железные столбики и натянула сетку. Мне оставалось только поливать бетон водой, чтобы не потрескался. До сего дня не понимаю, как это удалось ей одной, а я еще тогда разозлился на нее…

В ту пору на меня частенько накатывала тоска, и валялся я в саду на травке, словно ненужная рухлядь. Меня мучила собственная никчемность, я все думал, как бы сделать так, чтобы наше сходство с тещей проявлялось не только в мелочах, но и в делах серьезных. А она спрашивала меня самым искренним тоном:

— Что с тобой? Почему ты как в воду опущенный? Чего тебе не хватает? Ну скажи, не терзайся, не держи на сердце!

А я не умел объяснить, что меня мучает, и злился еще больше. Ее это, видать, беспокоило, и она очень расстраивалась. Думала, я тоскую по родителям, и переживала, что не может мне их заменить.

Чего бы я тогда не отдал, лишь бы развеселить ее! Но развеселить ее могла только сама жизнь, да еще работа. Не много было таких дел на дворе, с которыми она не сумела бы справиться. Все, к чему прикасались ее руки, расцветало, как розы весной. Это благодаря ей я полюбил природу, она научила меня собирать грибы и открыла мне красоту самых глухих уголков в лесу. При ней обыкновенная былинка у дороги казалась мне чудом. Все новое давалось мне с трудом, ей же достаточно было один раз взглянуть, например, на сложный образец вышивки, и она сразу осваивала ее.

От этого я часто маялся чувством неполноценности. Бывали минуты, когда я все проклинал: людей, жизнь, природу. Ходил раздраженный по дому, и все меня злило.

— Что с тобой? — участливо спрашивала мама Гелены. — Что-нибудь болит? Ты болен?

— Нет, — отвечал я, — просто зло берет…

— Что же тебя злит? Скажи!

— Все, — отвечал я.

— Почему? Работа не клеится? Тебя кто-то обидел?

— Нет.

— Может, тебе плохо с Геленой? Она тебя обидела?.. Или я чем-то не угодила?.. Скажи правду, должна же я знать! Скрывать-то зачем? Если завтрак не понравился — сказал бы, я бы приготовила что-нибудь другое, — говорила она, и ей в голову не приходило, что причина моей злости именно она.

— Знаю, — задумчиво проговорила теща однажды вечером, — ты хочешь завести кроликов… Теперь это трудно, но я постараюсь…

И дня через три показала мне новые клетки — поставила в мое отсутствие, чтобы устроить мне сюрприз.

— Нравятся? Правда, хорошие? — все спрашивала она, пытливо заглядывая мне в глаза.

— Нравятся, — с досадой ответил я, — но почему все это вы без меня сделали?

— А чего тебе беспокоиться? У тебя и так много забот.

— В другой раз предупреждайте меня, — сказал я, закуривая сигарету.

— Не курил бы ты! Ведь вредно…

— Как же мне не курить? Как же не курить, если вы все делаете сами, а передо мной выставляете уже готовенькое, словно я шут гороховый! — не выдержал я и швырнул сигарету наземь.

— Думала угодить тебе, — грустно вымолвила она и ушла в дом.

— Ну, угодили, еще как угодили… Только в другой раз хотя бы ставьте меня в известность — кажется, я этого заслуживаю!

Нет, она не изменилась. Только я становился все раздраженнее.

— В этом доме я уже ничего не значу! — подвыпив, кричал я на улице, ища сочувствия у стариков, дремавших на лавочках. — Никто со мной не считается! Прошу сварить лапшу с маком, а они назло мне жарят телятину, да еще поливают кетчупом, чтобы я не мог есть, потому как прекрасно знают, что от этого гнусного кетчупа у меня изжога!

— Да что ты говоришь!.. — качали головами старики. — Это ж надо! И давно тебя так изводят?

— Уже полгода, — врал я, чтобы поразить их. — Или, например, лепешки… Прошу картофельных лепешек. Думаете, мне их дают? Вместо вкусных поджаристых лепешек подсовывают обыкновенную колбасу!

— Гм-м-м… Колбаса, парень, это не так уж плохо. В наши молодые годы ее вообще не было.

— Да, но сами-то лепешки едят!

В начале нового года теща пошла работать на ткацкую фабрику. Никому не сказала, почему она так решила, словом не обмолвилась, что, мол, надоела ей домашняя работа. Никто ее не понимал, и меньше всех я. Летом у нас должен был родиться ребенок. Гелена наверняка ей об этом сказала, и я не мог объяснить себе ее решения. Дом показался мне вдруг страшно пустым. Вещи в кухне молчали, мои немые вопросы отражались от глухих стен и возвращались обессиленные, как птицы после дальнего перелета. За прозрачным стеклом старого буфета молчали бокалы, из которых мы пили друг за друга в дни наибольшего согласия. Сукотная кошка бродила по кухне, уныло озираясь.

В общем-то все в доме было в порядке; во дворе белел новый забор и камешки, вмазанные в фундамент. Теща возвращалась вечером усталая, со счастливой улыбкой на губах. Быстро сбрасывала платье, наливала в кастрюлю воду и принималась за стряпню. А утром — еще и четырех не было — уже шагала с сумкой на автобусную остановку, осторожно прикрыв за собой калитку, чтобы не разбудить нас.

Несколько раз я пытался выяснить причину столь внезапного решения, но наталкивался на загадочную улыбку и терялся, словно перед воротами, от которых у меня нет ключа. Она была счастлива, явно счастливее, чем прежде. Но что скрывалось за ее улыбкой? Из какого мира она возвращалась? Что носила в себе?

Как бы мне хотелось узнать хоть частичку ее тайны!

Бессонница часто выгоняла меня в сени. Я брал в руки ее черные туфли, что стояли за дверью, и озадаченно их разглядывал. Ничего особенного в них не было. Обыкновенные старые туфли со стертыми подошвами, без подковок. Кожа потрескалась, каблуки стоптаны, шнурки в нескольких местах связаны. В подметки кое-где впились острые камешки или стеклышки…

— Гелена… Гелена, тебе не кажется, что мама как-то изменилась?

— Чему ты удивляешься? Теперь она среди людей. То дома сидела, только и забот у нее было что о твоей ненасытной утробе; теперь ей, конечно, лучше.

— Да я ничего… Но ее улыбка…

— Какая улыбка?

— Будто она влюблена.

— Она? Сумасшедший! Что ты выдумываешь?

— Не выдумываю. Я говорю серьезно. Может, она в самом деле в кого-нибудь влюбилась?

— И все-то ты врешь, просто врешь! Лечиться надо!

После этих Гелениных слов я вдруг почувствовал себя в опасности. Чтобы унять злость, прошелся по двору, мысленно уже расставаясь с домом, в который, по моему мнению, в ближайшее время переберется чужой, отнимет у нас без жалости все, что до сих пор было наше. Я этого человека пока не видел, но уже измыслил десятки способов отомстить ему. Говорил себе, что при первом же удобном случае отравлю его люминалом, но прежде дам понять, что презираю его. Теперь я частенько приходил домой подвыпив и кричал на дворе при соседях:

— Этот дом уже не мой! Отобрали у меня дом! Пробрался в него чужой человек. Отнял все, что мне было дорого! Украл мой хлеб, лопает мой суп! Ночью стягивает с меня перину и ею прикрывается! А утром бреется моей бритвой!

И вот однажды в таком взведенном состоянии я застал в наших сенях постороннего с поношенным портфелем под мышкой.

— А-а-а, это вы? — возликовал я, и по моему лицу пробежала судорога. — Рад, что наконец вас вижу. Пожалуйста, не стесняйтесь, проходите. Не стоять же нам в сенях, ведь мы уже почти родия…

— Не сердитесь, я… Никого не было дома… Я по части электричества…

— Какая деликатность! Каждый из нас по какой-нибудь части: один — электрик, другой — гробовщик… Прошу, пожалуйста. Не смущайтесь. Будьте как дома… — повторял я, насильно затаскивая его на кухню.

— Та-а-ак, — усадил я его за стол. — Что предпочитаете: вино, коньяк?

— Коли на то пошло, так немного коньяку, пожалуйста. Но предупреждаю, ни одного часа со счета не спишу вам.

«Конечно, коньячку, голубчик, конечно, и часы списывать тебе уж не придется», — думал я, открывая ящик, в котором лежал люминал.

— Так что? — говорю. — Выпьем? Он медлил.

— Не нравится? Какая жалость. Да, коньяк, пожалуй, слабоват. Ну ничего, я его немного подперчу. — И я высыпал в рюмку штук пять таблеток.

— Что вы делаете?!

— Ничего. Ваше здоровье. Да здравствуют электрики и гробовщики!

— Извините, но такое… такое пойло я не стану пить! Староват я для подобных шуточек!

— А-а-а, староват! — закричал я и схватил его за горло. — Однако это не помешало вам влезть в чужую семью и разбить ее! Да знаете ли вы, как это называется?! Преступление! Да, да, преступление! А вы — вы обыкновенный преступник!

Я уткнулся головой в ладони и разрыдался. Наступила ночь. Совсем потерянный, вышел я в поле и до самого утра бродил по влажной траве.

Я не мог смотреть в глаза маме Гелены. Она сидела в комнате, которую заново обставила — ради этого сюрприза для нас она и работала на фабрике восемь месяцев, — и нянчила нашего ребенка. Днем возилась с ним, перепеленывала, кормила, а по ночам вставала к нему, давая нам выспаться.

О злополучной истории с электриком никто не упоминал, и это было хуже, чем если б ее поминали каждый день. Мне было стыдно за свою вспышку, стыдно перед тещей и, конечно, перед электриком — после я несколько раз встречался с ним в деревне и всякий раз здоровался, но он ни разу не ответил. Я думал о том, как близок был к преступлению, и теперь от всей души желал теще жениха по сердцу. Почему бы ей и не выйти замуж? Пусть выходит, пусть будет счастлива! Какое я имею право мешать ей жить так, как она хочет? А иногда мне приходило в голову, что ее могут обмануть, воспользоваться ее доверчивостью. Тогда я сжимал кулаки — пусть только посмеют, я им покажу! Часто я воображал себя ее защитником. Например: сидит она на лавочке вечером в парке и ждет автобуса. С листьев падает роса, в кронах деревьев поют дрозды; вдруг к ней подсаживается незнакомый мужчина средних лет и заговаривает с ней. Это — обольститель, я его давно жду; выхожу из-за дерева и хладнокровно хлопаю его по плечу.

«Уголовная полиция, — говорю я ледяным тоном и бесстрастно гляжу, как у него дергается щека. — Попрошу ваши документы. Ах, вот оно что? Семь раз женат и столько же разведен! И вам не стыдно приставать к беззащитной женщине?!»

Мужчина бледнеет еще больше и что-то бормочет.

«Ян Урвинский, — читаю я паспорт и сакраментальным жестом кладу руку ему на плечо. — Именем закона вы арестованы. Следуйте за мной. А вы извините, — поворачиваюсь я к теще и с улыбкой отдаю ей честь. — Доброй ночи…»

Когда нашему ребенку исполнилось полгода, мы с Геленой страшно поссорились. В подобных случаях больше всех страдала мама Гелены, но на этот раз я даже с ней не посчитался. Чем усерднее она меня успокаивала, чем ласковее была ко мне, тем больше я входил в раж. В ярости бегал по дому, швыряя на пол все, что попадалось под руку. Если бы в этот момент меня ударили, быть может, это привело бы меня в чувство, но поблизости не было никого такого, и я вытворял бог знает что. С тех пор я убежден, что удар, нанесенный с добрым намерением, заставляет человека опомниться. Правда, это зависит от того, кто и за что бьет. Соседи, видать, не хотели вмешиваться — ведь не могли же они не слышать страшного крика в доме. Я ругался так, что разбудил бы и мертвых, а под конец выбежал из дома и как безумный бросился прочь. Я шел и шел, над моей головой светили звезды, а я чувствовал себя несчастнейшим человеком на свете. И хуже всего было то, что несчастлив я из-за самого себя, не из-за других. Знать бы, для чего рождается человек, обреченный обижать ни в чем не повинных людей, которых любит больше всего на свете. Почему вместо цветов я дарю им горе, которого они вовсе не заслуживают?

Встречались мне молодые парочки. Они прижимались друг к другу при лунном свете, под копнами сена, на обочинах дорог, стояли под деревьями, обнимались у старых сараев, гоняли на мотоциклах, сидели на лавочках под липами, гуляли в обнимку под фонарями… До чего же я завидовал их беспечности? Как сложится их жизнь потом? Будут ли они счастливы? Сумеют ли сблизиться настолько, что их уже никакие беды, никакие раздоры, ничто не разлучит? Или будут несчастны, как я сейчас? Дай им бог всего самого хорошего. А я вот бегу неизвестно куда, сам не знаю зачем… Не знаю, что со мной творится. Что-то страшное поднимается во мне, и нет сил перебороть себя. Весь мир разом стал каким-то серым и понурым. Сереют по сторонам деревья, отягощенные плодами, и этот утренний город — тоже серый, и солнце, что встает над ним… Серым кажется и номер в гостинице, в котором я не могу уснуть, хоть и прошагал двадцать пять километров… И только мама Гелены все та же, прежняя. Будто звезда разогнала затопившую меня тьму, когда я услышал в прихожей ее шаги, когда она робко постучалась и вошла ко мне. Я готов был пасть перед ней на колени и поклониться как святой. Но смог лишь прошептать:

— Это вы?..

Наступили безмятежные дни. Будто смылась с меня вся грязь, ничего не осталось на дне, и новых осадков не накапливалось. Ко мне вернулась радость жизни, я с удовольствием ходил гулять на пастбище, смотрел, как умирают листья в ярких красках. Они отлетали в иной мир, ветер подхватывал их, уносил в голубую даль. Листва падала, являя миру свою последнюю красу. Я думал о метеоритах, удивительных небесных камнях, которые на долгом своем пути в космосе сталкиваются с воздушной оболочкой Земли и, сгорая, освещают неподвижную темноту.

Тысячу раз просил я у тещи прощения, тысячу раз выказывал ей свою благодарность. Носил воду, рубил дрова, покупал ей шоколад, заказывал для нее на радио музыку, фотографировал ее с ребенком на руках… В нашем доме воцарилась тихая радость. Даже Гелена, хуже других выносившая мой скверный характер, перестала меня осуждать и по вечерам в темноте искала мою руку.

В начале зимы мама Гелены заболела. Ничего серьезного. Немного простыла в лесу, жаловалась на колотье в груди. С улыбкой пошла к доктору, с улыбкой вернулась от него, с улыбкой сказала, что надо в больницу. Как могла, изображала свою болезнь пустяком. Уговаривала нас не беспокоиться, мол, ничего страшного, мы и оглянуться не успеем, как она вернется. Навещали мы ее часто, приносили ребенка — потетешкать. Она радовалась ему, говорила, что хотела бы дожить до второго внука. Мы строили планы на будущее, представляли себе, как будет чудесно сидеть всем вместе под нашей старой яблоней, в траве будут стрекотать кузнечики, а над лугом порхать бабочки. Я поставлю в саду деревянный стол со скамейками, и всегда на нем будет стоять букет цветов…

Однажды мы сидели вдвоем с тещей в коридоре, и она сказала:

— Эмилько, если со мной что случится… Не покидай Гелену, она немножко упрямая, но в общем-то хорошая, все равно как кусок хлеба. И… когда ребенок вырастет, рассказывай ему иногда обо мне…

— Что вы говорите, мама?!

— Да я просто так. Что-то у меня немного голова кружится.

В четверг к полуночи нам сообщили, что она впала в беспамятство. Как безумный вбежал я в кабинет главврача, сунул ему в руки сберегательную книжку.

— Доктор, ради бога, прошу вас, спасите ее! Я отдам все, все на свете… Она не должна умереть, не должна!..

— К сожалению… вы должны приготовиться к самому худшему, — сказал он, возвращая мне книжку. — Ее состояние очень серьезное.

Я просидел возле нее всю ночь, держа ее за руку.

— Эмилько, это ты?

— Я, мама…

— А где Геленка?

— Малыш заболел, она с ним.

— Плачешь? Не плачь… Хочется глотнуть свежего воздуха…

Я отворил окно.

— Спасибо, ты такой добрый… Не забудь наш уговор. А теперь дай мне немного поспать… Мне так хорошо…

Она была румяная, будто и не умирает. Часа два не отрывал я глаз от ее лица, потом от усталости уснул. Когда проснулся, постель была пуста.

— Верните мне ее! Верните! — кричал я, и казалось мне, что я проваливаюсь в глубокие сугробы. — Она жива! Слышите! Жи-ва!

Больничные стены отражали мои крики и с насмешкой бросали их мне в лицо.

На третий день мы осыпали ее цветами…

Перевод со словацкого Н. Аросьевой.