А ты считаешь — живое только то, что растет у тебя на глазах?

Молод еще, теленок, как тот, которого ты не хотел брать с собой на выгон. А глянь на старую корову — она тоже лежит, не шевелится, хвостом мух отгоняет, но и в ней жизнь, да и ты по утрам пьешь эту жизнь с молоком. Ты вот бегать любишь, двигаться, так и надо, правильно. Вырастешь — успеешь хребтину наломать, остервенишься. И потянет тебя в холодку полежать. Так и корова: привяжешь ты ее к деревцу, чтоб, значит, поскорей в камушки играть да мне мешать, — она и рада лечь…

Вы уж могли бы продать ее, а молоко в магазине брать, только не продадите, я отца твоего знаю! Что через свои руки проходит, кажется пахучим и теплым, оно и вкуснее, и полезнее вроде бы. Так же и с камнем. Выхожу я, скажем, на дорогу, где испод делал либо щебенкой высыпал, и сразу легче шагается! Или — дом: вон, гляжу, в том четыре кубика гладкого камня — мои, а в другом две телеги щебня, битыша, опять же я натолок. Хотя, бывает, живет в том доме чужой человек, холодный, такой, что и в лютую непогоду передо мной двери не отворит. Случилось однажды такое. Налетела гроза, я в крайнюю избу толкнулся, думаешь, меня в дом позвали? На крыльце пережидал, пока пронесутся тучи. Смотрел я, как хлещут потоки воды по подстенку, и приятно пахло от разогретого бетона и пыли на дворе, и не плакал. Мне и так было хорошо. Да, я свое тепло везде найду и узнаю.

И уж на что тепло, жарко в шахте, а нам все мало, мы еще и запальный шпур поджигаем, потому как с молотком мало вспотели! Скажу я тебе, нет лучше минуты, когда искра бежит по шнуру, перескакивает, кружится, шипит, прыскает, припрыгивает, ну чисто ящерица! Не раз заглядишься — и забудешь обо всем: случалось, держал я шашку в руке, пока огонь чуть не до капсюля добегал!

Тянет меня к камню. Как тебя к футболу либо иного к пьянке. А до чего ж хорошо прилечь на кучу раскаленного на солнце песка, что ты накопал! Солнышко припекает, а ты лежишь на спине, и горячий песок весь ревматизм у тебя из спины вытягивает. Есть такие, что ездят на пески в Болгарию или там в Румынию. И брат мой с зятьком туда же мотались. Только приехал брат оттудова злой-презлой, потому как лили дожди каждый божий день, все время, что они там пробыли.

А на свете ведь все из камня, все. Оно, конечно, и стены тюремные тоже, да.

А чего в середке земли только нету! Ходишь себе поверху и думаешь, будто по земле ступаешь, а возьми соскреби дернину — и что же увидишь? Будто на другом свете окажешься — жилы увидишь, как на теле человека, и нервы, мослы, сухожилья. И еще скажешь: гладкий камень, а снимешь слой — и под ним узлы всякие, один возле другого, складочки, швы, хвостики и кружочки, будто в срезе дубового сучка. А расколешь камень поглубже — случается, и лягушку в яйце найдешь. Сколько таких диковин натаскал я домой — косточек, зубов, — даже управляющий про многие не умел объяснить, откуда они! Двух похожих камушков не найдешь ни за что. И картинки на них попадаются красивше тех, что в газетах печатают. И это на каких хошь камнях, хоть и на известняке, я уж не скажу — на травертине.

А гору Острую я и не запомню, сколько лет копаю, уж и не знаю, какой у ней вид был спервоначалу… Где ты стоишь, прежде был Бабитсов утес. Куда он подевался?

Я тебе скажу куда. В стенах твоего дома, возов с двадцать пять — внизу на станции, лежит с пользой на дороге к магазину, кой-чего — в новом мосту… и кто его знает — где еще!

Для людей мы все — камнеломы, а мы же разные, будто слои в скале. Кто хотел и умел, мог расслоить нас мягкой кроновой бумажкой. Помню, я мальцом был, лет восьми, — мы еще на выгоне в чижа играли, — а уже пошел в камнеломню, долото за мастером носить, чтоб не есть кормовую свеклу без соли. Как же мне уши заложило от первого взрыва! Но еще больше мне их заложило от крика, когда я осмелился напомнить насчет обещанной платы. Слава богу, зато каменной пыли досыта наглотался!

На пыли мы и выросли.

Как же мы хребтину гнули, чтоб не помереть с голоду! Многие из нас выпрямляли спину только на гробовой доске. Всяко бывало. Могло и по-другому быть.

Когда нам на проходке стали плату срезать, а кругом все дорожало и дорожало, начали мы мозгами раскидывать. Строительство ведь идет, армии для укреплений камень нужен, и не когда-то там потом, а сейчас. Нам не платят — мы не будем работать. Что станут делать? Которые выученные, тех оставят, остальных — пинком под зад, а сами привезут итальянцев. В таком разе как-то нам надо всем заодно быть, говорю я. Вон копальщики сыпуна раньше нас работу бросили, недели не прошло — остались они без хлеба. Нет, сказали мы, мы умней их будем. Перво-наперво обзавелись профсоюзными книжками, выбрали депутатов, а уж после начали спрашивать, что нам было положено. Выгорело наше дело? А как же, всегда дело получится, если за него с умом браться.

С другой стороны — поди знай наперед, как лучше поступить?

В моем штреке засыпало одного, восьмеро детей имел. Не из наших мест он был, пришлый. Шальным камнем от скалы шарахнуло прямо по будке, где мы складывали одежу и где лопаты запирали. Оно, конечно, не положено было при пальбе оставаться там, да спокон веку все мы туда ходили и никто нам не запрещал. И ни с кем ничего не случилось. Когда мы с него камень отвалили, Альфонсом его звали, он дышал еще. Но больше уже только через рубашку. И хрипел, будто живой.

Пришел нарядчик, написал — неосторожность. Я взрыв готовил, мне хуже всех пришлось. Дескать, не имел я на это права. Разрешения я, правда, еще на такое не получил, но минерские работы делал, все их знал. Я и говорю: всегда так делалось. А он: этого, мол, недостаточно. Легко ему говорить — недостаточно! Можно подумать — хлеба у нас было достаточно! Дело в том, что подрывник-то под лавкой спал заблеванный, дочь замуж выдавал. А у нас все приготовлено было, шашки заложены, из трещин только хвостики торчат, оставалось поджечь — и все. И наломанного камня ни на лопату не было, в штреке чистота, как у старой девки на подворье. Кабы я не взорвал, всем бы нам за тот день пустой листок выписали. Вот так с нами обходились. Опять же — запальники отсырели б! Да что нарядчику втолкуешь!

На меня всю вину и свалили. Я остался без работы, а остальные — без дневного заработка. Первое, значит, чем Альфонс был виноватый, — что не полагалось ему в будке находиться во время взрыва, а второе — что у меня бумаг на взрывные работы не было. Наняли они ловких аблакатов и — раз-два — повернули закон против нас. Но если по совести говорить — гроб фирма на свои деньги купила, что верно, то верно!

Ты вот думаешь, мы самые разнесчастные были, потому как я перед тобой плачусь-жалуюсь, а ведь нет — мы против батраков паны-господа были. Ты об том у своей тетки, отцовой сестры-покойницы, мог спросить… В экономии — там и нищенского гроша не видали. Получали мешок жита, какое похуже, да полтелеги свеклы. Я бы нынешним присоветовал хотя б денек отработать у Вайскопа на поле! Тебе такого не понять, даже захоти ты. Знаешь, что такое жеванцы? Небось и не слыхал. Это матери еду для детей жевали, чтоб самим хоть немного соку пососать, а не потому, что у детей зубов не было! Вот как жилось, что бы там кто ни говорил. Многое я тебе про это порассказал бы, да незачем.

Взбунтоваться? Так мы и бунтовали. Это вам не россказни, не сказки. Забастовки, помнится, у нас были две: один раз бастовали камнеломы, а другой раз батраки. В газетах писали, что кончились они мирно. Мирно! Пускай бы Йожко Бабрак про то рассказал. Пуля дум-дум в грудь ему попала, все легкие вырвало. Две кроны нам прибавили. А что купишь на две кроны!

По мне, молоток в руке лучше, чем перо. Крепче в руке держится. Звали меня старшим над подгорщиной на сахароварню. Я не пошел. И на другой год звали — снова не пошел. Почему, почему! На такой службе поневоле скурвишься, пойдешь против своих же деревенских, как покойный Гулиш. Тот прямо слезами плакал, когда мы с ним в Чехию ездили, ах, мол, «друзья мои, товарищи…» — когда выпьет, — я же вам часы не дописывал и боюсь, что снова не буду. Поневоле так делал, велели мне. Почему же поневоле? Зачем? А вот и поневоле! Не то меня заодно с вами первым же поездом домой наладили бы, и без нас народу хватало. Как же хватало, если у ворот не стояли толпы, как бывало в другие годы? Стоять не стояли, а я своими глазами видал те списки, говорит, у инженера, народ из двух округов! Не полажу я с ними — нас в три шеи без гроша домой выгонят, а этих, других, значит, завтра утром берут по списку. Потому как мы дорого обходимся. А как же ты не дописывал? Говори, мать твою так! Всем поровну? Да кабы поровну, так нет же! Брат ты мой! Сердце не камень. Кой-каким девкам ни разу не скостил. Доставалось одним и тем же, ну и черт с ними.

Так оно и идет. Всякому свое. Я вот белый камень и на червонное золото не променял бы. Мне, положим, никто и не предлагает. Моя старуха стращает — мол, когда-нибудь зашибет тебя в твоей шахте! Чего? Зашибет? Не бойсь, говорю, Мара, дорогая, не зашибло в тот раз за Острой горой, значит, не так легко меня зашибить…

Проходили мы раз жилу доброго металлургического известняка эвон там, под горой. Стена — ровная, как на костеле, метров тридцать с лишком высотой. Работали сдельно, каждый на себя, старались вовсю.

Снизу к ней не было приступа, вот мы и висели на веревках, привязанные к толстой сосне, что росла на скале, и буравили. Работа тяжкая, маетная. Посередке остался навес из желтого слоя, самого лучшего. Вот, говорю, как свалим его вниз, считай, что дали нам в подарок три вагона, да еще выемка останется славная. Только, говорю, глыбу эту надо аккуратненько выломать. А в остальное пуговицей от рубашки кинешь — и само посыплется. Опоясался я, взял зубило, молоток — и поехал вниз! Полдня, если не боле, изворачивался я так и эдак — ровно паяц на резинке. Три скважины провертел я за это время. Солнце до того жарило, что впору пироги на нем печь. Когда ж это было? Началом августа вроде. Да ладно, думаю, за трудность и рисковые условия, глядишь, подбросят, на воскресенье принесу домой кусок мяса. И уж вроде как своим молотом в пять кило мясо на шницеля отбивал.

И доколотился!

Я уж ни рук, ни спины не чуял, шею и под коленом резало, а больше всего на лопатках под ремнем, хоть я самый широкий выбрал.

«Подавай!» — кричу напарнику, что подстраховывал меня. Спустил он мне на веревке шнур, клещи, замазку, а на другой веревке — корзину с гильзами и взрывчаткой. Я все это заложил, закрепил, шнур подрезал, одно удовольствие смотреть!

«Ладно, тяни теперь давай наверх и зови Дюрину!»

Поднял он все эти сверточки и позвал Дюрину, а я кричу ему:

«Внимание, поднимаюсь! Поджигаю! Тяните!»

Шнур заискрился, пламя побежало, ровно ящерка по меже. Подтянули меня ко второму, к третьему запалу. Эти у меня были вровень поставлены, рядом, а первый пониже.

«Давай еще малость, не достаю!» — кричу.

А они будто не слышат.

«Оглохли там? Еще чуток!»

Чувствую — дернули изо всей силы, еще раз, а канат — ни с места, висит, будто мертвый, и не колыхнется.

«Чего там у вас? — кричу. — Подтяните же!»

Глянул я одним глазом наверх — и лучше б не смотрел: случилось такое, что хуже не придумать. Канат застрял у них в щербине скалы.

«Тяните наверх, — ору, — не то ведь тут и останусь!»

Задергали они как полоумные, да ни тпру ни ну, еще пуще канат заклинило в скале.

«Тащите!» — ору я не своим голосом. А канат — ни в какую, не идет — и все тут. Да кабы я хоть ногами-то мог упереться в стенку! Нет же! И повис сиротской слезой!

«Я ж молодой еще», — кричу им. Сколько мне было-то?.. Сорок не сравнялось… Двое деток любимых дома ждут, жена… «Тяните либо еще чего делайте!» Не приложу ума, что придумать, куда глядеть, совсем невмоготу стало. «Рубите уж, что ли, совсем!»

Вниз я тоже смотреть боялся, если б канат обрубили, мне бы все едино каюк был. Да и как смогли б они его секануть! Времени ни на что уж не оставалось, шнур догорал к скважине, огонек наверняка подбирался к запальнику.

Простился я с жизнью. Все, сейчас дошипит, и сейчас вот… все, бери меня, безносая! Напоследок глянул я еще наверх, там товарищей уж и не видать: то ли спрятались, то ли за помощью побегли либо смотреть не захотели, что будет… Висит над головой ошметок дернины, корешочки снизу видны слабенькие… С чего им другими-то быть на голом песке? Насыпалось малость земли сверху, не то червяк какой выронил… Господи, думаю, жизнь, до чего ж ты хороша! Мне бы хоть годочек тебя! Чего там год! Полчасика б! Мужики управились бы, достали меня отсюдова. Увидал я еще соню на суку, из-за шишки на меня выглядывает. Ты-то, говорю про себя, чего сюда лезешь, бабахнет — свалишься с ветки, а у тебя, глядишь, детеныши малые…

Ничего не соображаю, зубы стиснул, зажмурился, не дышу… А ничего и не случилось. Помню, как сегодня: будто это было нынешним утром либо еще только должно было случиться…

Осечка! Раз в жизни плохо набил запал либо вообще не зарядил, не знаю, по сию пору не знаю, как такое вышло, одно знаю — на мое счастье!

Получился один фейерверк! Веялка разноцветная! Подо мной легонько пукнуло, как колбаса в печи лопнула, и жаром снизу обдало, будто меня самого, как колбасу, запекали, — я ж над самой дырой висел, башмаки и поджаривало. Кто бы рассказал — я не поверил бы! И стыд, и счастье.

То ли руки у меня от молота ослабли и одеревенели, либо я и вправду что забыл вложить, порох ли из конца шнура высыпался… Не знаю.

Но, как говорится, не мытьем, так катаньем!

Когда товарищи наверху увидали, чем дело кончилось, что ничего, слава тебе господи, не случилось, запрыгали, ровно молодые бычки. Один вниз побег, чтоб вытащить заклиненный канат, и, как спускался вприпрыжку по угору, отвалил ногой добрых полкубика — и прямо на меня! Я и сомлел. Это чтоб я без прибытка не остался!

Но живой!

В жизни так и идет. Как тебя ни мотало, ни трепало, а ты все тут! Жизнь дале бежит, искрой по шнуру, играючи да приплясывая. Только умей увернуться, если ошибешься!

А почем знать, в чем ты больше всего ошибся? И ежели не ты, а свет к тебе не тем боком повернулся, ошибся?

Жена меня попрекает: мол, привязал я себе камень на шею. И правда. Знает, что камень мне ближе всего на свете и легко я с ним не расстанусь. И то правда, что еще крепче я ее, жену свою, на шею себе привязал. Пускай и об том умом пораскинет.

На вот тебе кусок запального шнура! Но остерегайся, встречному-поперечному не хвались, не показывай!

Пора уж кончать работать. Что верно, то верно. Руки не те стали. Может, и перестану работать. Еще вот ограду над карьером поставлю — и ладно. Непременно поставлю. Олененок две недели назад опрокинулся туда: под ногами у него дерн осыпался. Как же я казнил себя, что огорожу не сделал, да ведь на все не хватает тебя. Как же мне того олешка жалко было, сказать не могу, вроде дитя родное в камнеломню свалилось.

Вот… потихоньку вынимай, не то рассыплется, у меня тут бумажка есть, какую на столбах… надо же, и песок попал, а я ведь бумажку эту завсегда в конверте держу, сам не пойму, как песка натрусил… Вот. На столбах вешали такие! Сам читай…

«Приписанный к Митицам, проживающий в Митице, дом номер 174», район еще по-старому… «холостой, ученик каменотеса», я хотел, как видишь, чтоб он моим же делом занимался, «читать и писать умеет, в армии не служил, римско-католического вероисповедания, словак по национальности, иждивенцев не имеет, неимущий, безупречного поведения…» — как будто он украл что либо жизни кого порешил! Читай дальше…

«Лихнер, закоренелый коммунист, давал именуемому», это моему Янко, «всякие поручения коммунистического характера и побуждал размножать в саду своего отца в штабеле кирпичей листовки, которые отдавал Лихнеру, а тот уже распоряжался, сколько листовок и где тот должен наклеить или разбросать… По наущению того же Лихнера ночью после дожинок расклеил на телефонных столбах у шоссе, ведущего из Митиц в деревню Дулице, на территории общины Дулице…» Дальше не хватает, оборвалось.

Это был мой Янко. Я и знать ничего не знал, да еще — что в моем же саду! А кирпичи у меня наготовлены были для припечка. Янко аккурат в армию пора было идти, это и спасло его от суда. Спасло! Какое там! Не тут, так там… остался под Врутками! Не знаю, где и лежит. У всех таблички, надписи на плитах из обожженного камня, а у него нету… Ездили мы туда, свечки ставили, да только к главному камню.

А нас отправили в Эйзенэрц.

Сперва говорили, что мы там заработаем прилично. Коли заработаем, то и слава богу, говорю, ладно! Поехали. Словаков повезли больше тысячи. И югославов не меньше. И из разных других стран. Селили нас в бараки по десять — четырнадцать человек. Поначалу у каждого была своя постель и тумбочка. Топили мы сколько влезло, да еще выдали нам по три одеяла на брата.

Сколько же я там перевидал незнакомых мне камней! А в одной горе была чистая руда — и вся наверху. Оголили ее, будто покойника, жалко копать было.

Первым делом мы снимали грунт, грузили на платформы, самая скучная работа! После стали нас проверять, кто что умеет делать, лейтер проверял.

Я попал помощником на машину, о какой прежде и не слыхал. Спереду у ней была мостовая шина, на ней трос от лебедки, что вертелась меж колесами локомобиля то взад, то вперед, куда тебе надо, чтоб трос шел — вверх ли, вниз ли. На тросе висела стальная груша, нацеленная аккурат на тот камень, что разбить надо. Когда такая груша тонн в пять с семи метров высоты падала на валун, не надо было и проверять, что она раздолбала. По правде говоря, я обрадовался, когда меня перевели оттудова. Прыскало там во все стороны жутко, словно гранаты рвались, а ноги у меня за три дня все были иссечены, будто решето.

Потом мы пилили на канатной пиле блоки прямо из скалы. Одно скажу: будто липу. Блоки, если получались ровные, спускали по желобам на верстаки, а там под кареткой мокрым песком их разделяли на призмы длиной добрых три с половиной метра. Я при этих самых призмах еще с одним парнем работал. Я обтесывал их по первому разу, грубо, а он маленьким молоточком доравнивал и делал желобочки. А на что они шли, спроси? На пограничные столбы. Гитлер свой рейх огораживал, да все по-разному. Спервоначалу он у него растягивался, как нагретая резина, а опосля все больше надо было надгробных камней, вот и пришел наш черед — минеров и каменотесов.

Да ненадолго.

Как перевалила война за вторую половину, все ясней становилось, что мы не на заработки приехали, а пленники здесь. Обратно домой не моги, потому как всеобщая трудовая повинность. Просишь хотя бы отпуск — на тебя так посмотрят, что, ежели не опустишь глаза и не попросишь прощенья, отправят за город в рабочий лагерь. Чем дале — тем хуже! Двоим удалось смыться, так потом нас с собаками стерегли. Нашлись такие, что задумали написать нашим властям. А их уж поминай как звали, нету. Как только мы уцелели!

Машин им не хватало. Брали отовсюду, какие попало. Где из старой шахты малую «цельтнерку» вытащат и нам дают на твердый камень, а она уголь там либо легкий туф мельчить может, и то если не слишком жирный, а куда ей твердый камень! А когда при первой же засыпке колосник отваливался, наказывали рабочего! На такой камень нам бы добрый «ведаг», у того челюсти-дробилки что твои ворота! Приходят лейтер с инженерами и лают на нас собаками. А вы, говорю, станьте сами к машине и сыпните, поглядим, чего она вам сделает! Они и сами не знали, чего хотят и чего могут! Их бы покидать в воронки либо, еще лучше, в барабан, он бы заглотнул их, как сопельку. И носы ихние не мешало б заровнять железной льночесалкой, чтоб не больно задирали!..

Ох, кабы злобы людской меньше было, полегче жилось бы!

До чего ж алчные есть люди! Чем у него больше всего, тем больше надо. И все-то под свою лапу жмет! Один тут пришел, доктор, дачу под Жиглявником строить собрался, на фундамент ему щебень понадобился. Сколько же кубик будет стоить, спрашивает меня. Не знаю, ступайте к заведующему, он в вагончике сидит, пишет. А все ж таки сколько, не отстает он и сует мне грязную зелененькую, полста крон. Кто его знает, от какого бедняги на больничном одре он ее выманил. А нельзя ли иначе, спрашивает, я бы вечерком подъехал с машиной… Ты только приди, говорю, я тебе накостыляю. По-твоему, я такая же мразь, как ты? Ступай к заведующему, у него твердая такса, сколько он скажет, столько и будет. Я, говорю, всю жизнь имел дело с чистой щебенкой, так что об тебя руки марать неохота. А заманулось тебе дарового камня, так ты их выбирай из желчного пузыря у больных! И свое дело делай на совесть, не то!..

Не дай бог мне теперь заболеть да к тому доктору лопасть.

На что песок чище иных людишек…

Эта вот путна у меня, почитай, годов пятьдесят. Каждый день приношу в ней немного песку домой. Давно, когда наш Янко родился, сказал я себе: покамест вырастешь, сынок, будет песку на целый дом. Наносил я кучу, вон она в саду лежит, деревеем поросла. Дочка в городе живет, у ней песок на доме из Дуная, ей мой песок не надобен, ни мой, ни материн. Зачем же я тогда все ношу его в путне? Привычка… Трудно от нее отделаться.

Остался я без детей, без будущего. И скажу — словно все, что было, во мне же и осталось. Порой кажется, будто меня пополам разломали. Ну и что? Погляди на камень: отломи от него половину — все равно он камень, хоть самый маленький камушек, песчинка, пыль, как ни дроби его.

Сколько раз я думал: а ежели пылинку растолочь пополам, а после еще пополам?.. На какой-то должно же все кончиться, какая-то должна стать последней?..

Должна бы! Мне-то пыль эта самая легкие съела наполовину. Кабы мне одному! Только за них нам не хотели платить даже того, что за телячьи легкие в лавке у Регака мы платим!

Вот смотри, если ту самую маленькую половинку пополам разбить, что будет? Кто скажет?

— Видишь ту гору? Скажешь — высокая, большая. А человек ее колупает, колупает, загляни с того вон боку — заместо горы яма, скоро от всей горы следа не останется. А чем яма не гора? Уж как я в ней хребтину наломал, один я знаю! Что было, то прошло, а что будет — поглядим.

Что найдешь в земле либо на земле — все сгодится. Но ты расстарайся сделать найденное лучше. Взять песок: перво-наперво просей его хотя бы, чтобы в самый раз был на раствор. Так и во всем поступай. Молоток — он и есть молоток, а на какую попало ручку ты его не насадишь. Топорище самое наилучшее из ясеня либо вяза, ах, кабы только он у нас рос! Рука-то, она через неделю сразу почувствует, что́ лучше держать и что легко из проуха не выскочит.

И надо знать, на какой камень какой инструмент годится; когда плоское долото, скарпель, когда острокосое, когда шиповое, а когда зубило, смотря по тому, с каким камнем дело имеешь, твердым ли, легким, или надо тебе, чтоб стена была гладкая и округлая. Многому научат тебя другие, многому сам научишься, кой-чего и забудешь, не без этого.

Я себе сказал, что, покамест не найду кусок красивого белого камня на памятник, цельный, нетронутый, до тех пор не помру. А тогда уж пускай и отходную мне сыграют…

Вот только не люблю я музыкантов. Ихнее пиликанье ухо мне режет. Не могу слушать их ни по радио, ни когда на Петра и Павла под вербами в саду на задах играют. То ли дело добрый заряд пороха — вот музыка для моего слуха, после этого я хорошо сплю. Но и я играл раз в оркестре с музыкантами. В Олтариках за костелом, пятьсот метров позади него, есть небольшая выемка. Я сидел там в камнеломне, а Йожка Гевер мне из окна на башне знак подавал. Когда священник с министрантами обходить костел начинали, я взрывал малый запал. И тут же принимался играть духовой оркестр. Я с вечера набурил целую батарею запалов, мог от сигареты их поджигать. Вот меня и прозвали бомбардиром-капельмейстером, ты знаешь.

Говоришь, не нашел ли я себе белый камень? Нетронутый? Да я уж, видать, и не найду, сынок. Старый я.

Перевод со словацкого И. Ивановой.