Иду это я по площади — и кого же встречаю? Нашего директора. Длинный, прямой, как палка, в зубах трубочка — идет попыхивает.

— Прогуливаемся, прогуливаемся? — говорю вежливенько.

А он мне на это резко:

— Здравствуй, парень, добрый день!

Что поделаешь, если тебе желают доброго дня, пусть и у него день будет такой же. И я находчиво отвечаю:

— Добрый день, товарищ директор школы! Как чувствуете?

— Чего-о? — Его аж перекосило.

— Говорю, хорошо ли себя чувствуете? Уважаемая пани директорша жива ли здорова?

Нам в деревне все известно. Пани директоршу с весны мучает ревматизм в левой ноге и три дочери. Все они вышли замуж, две за родных братьев из Леска, а третья за их двоюродного брата из Витановой.

Наш паи директор встал посередь площади, вынул трубку и таращится на меня, таращится.

— Ты из какого? — спрашивает он меня, когда мы уже порядком намолчались и я собрался идти дальше.

— Чего из какого? — прикинулся я дурачком.

— Из «бе»?

— Из «бе», Динка у нас был классным.

— «Товарищ учитель», парень!

— Ага, — говорю я равнодушно. — Он был у нас, а теперь где?

— Несчастный человек!

— Господи! — испугался я. — Помер, что ли?

От удивления у меня чуть не вылетел передний зуб — он давно качался. «Несчастный»! Сколько раз приходил он в школу пьяный и еще в дверях кричал: «Сегодня вас учу я!» Мы сразу понимали, что нам лафа, — он доставал из стола мяч, делал во дворе первый символический удар по мячу и, пока мы играли, отсыпался в кабинете. Через три часа вываливался во двор, продирал глаза и спрашивал, устали ли мы наконец. Не дожидаясь ответа, он со вздохом говорил: «Футбол гоняете, а кто знает, что из вас вырастет?» И отпускал домой. Такой хороший был человек, человек чистого сердца и спортивного склада.

— Поди сюда! — сказал директор. — Подойди ближе!

Э, думаю, что-то тут не то, но подошел. Что он мне может сделать? Я теперь в училище учусь, пусть только попробует!..

Он посмотрел на меня вблизи и спрашивает:

— Ты точно из «бе»?

— Точно.

— Придется мне огорчить товарища учителя Динку — какую змею пригрел он на своей груди, сколько энергии зря убил! Змея ты неблагодарная, видит своего директора и слова толком сказать не может!

Наш директор совсем сбрендил. Я же его встретил, а не Динку. И разве я не поздоровался? Поздоровался! И при чем тут змея! Динка зоологии нас не учил.

И говорю ему:

— Да ладно, товарищ директор, не расстраивайтесь! Зайдем лучше к Обтуловичу на обед, ей-богу, суп у них отменный, возьмете себе к супчику рому и пива, а я возьму себе слоенку. И без всяких церемоний. Пойдемте!

Он оскорбленно поглядел на меня, повернулся на пятке — там до сих пор вмятина — и затопал напрямик через площадь в сторону гордости нашего города — парка с фонтаном. Я за ним не пошел. До чего безликий человек, и ни крошечки спортивного духа! То говорит, что Динка помер, а потом такое несет, что не поймешь — хвалят тебя или ругают. Провалиться мне на этом месте, если я что-то понял! Из турне по Южной Америке напишу ему письмо: «Добрый день, товарищ директор, добрый день! Пишу вам из самой Мараканы вечным пером. Бельгия прекрасная страна, и растут тут по большей части тюльпаны. Что касается моей особы, чувствую себя хорошо, не голоден, досадно только, что послал мяч прямо в Гондурас. Погода такая, что хочется полюбить полярные ночи. Привет Леску и Витановой».

Директор ведет географию, и если не лопнет от злости, то наверняка трёхнется.

Когда я размечтаюсь, каким буду футболистом, у меня сразу настроение повышается. К примеру — встану перед костелом, обопрусь о липу, подожду, пока кому-нибудь захочется меня сфотографировать. Со временем во будет документальный снимок для прессы: «Наш спортсмен в былые времена под родной липой».

Сегодня я простоял там часа два, никто и не заметил. Какая ж тупая публика, землячки́ называется! Когда-нибудь пожалеете. Съедутся журналисты со всего света, станут расспрашивать, интересоваться, где я любил бывать, а вам нечего сказать будет. Подождите. Как пригодился бы вам снимочек-то! Деньги станут совать, а вам и показать нечего — снимочка-то нет! А какие у вас созданы условия для роста меня как спортсмена? Никаких не создают! Стадион у нас паршивый, поле слишком узкое, и к тому же далеко за деревней, на берегу реки. Река называется Орава. Не большая она, не маленькая. Перед Кралёванами впадает в Ваг, а Ваг уже вполне приличная речка. Я не треплюсь. Прошлый год мы играли там с ребячьей командой и проиграли четыре — ноль, потому что был плохой судья, ни разу за всю игру не дал свистка.

Стадион на берегу реки — ужасно неудобная штука. Только на моей памяти два мяча унесло в Подбел, а уж сколько в Колковку — и не сосчитать. Вроде бы его собираются сломать и построить новый на другом конце деревни, под Станковой, на берегу Оравицы, известной своей форелью. Это при том, что у нас есть две отличные ровные площади. Но комитет не убедишь, все его к воде тянет. Хорошо сказал тогда парикмахер Лойзко в марте на совещании в городском управлении:

— Вам картошка и свекла дороже спортивных успехов?

И половина членов комитета нахально ответила Лойзко прямо в глаза:

— Представь себе, дороже!

Парикмахер не растерялся, руки в боки и говорит:

— В таком случае я вас буду стричь под горшок.

Все до того обалдели, что совещание тут же распустили. Собрались только через месяц, когда Лойзко был на лечении в Карловых Варах. Говорили о необходимости влить свежую кровь в первую лигу. Вспомнили про меня и Чочко. Я боялся поверить. Чочо — это прямо талант, если не напьется, классно играет. Дадут ему мяч на собственной штрафной, один обвод, второй, быстрая перебежка, в центре столкнулся с Марцонем, третий обвод, четвертый, мимо среднего защитника, либо через него мяч перекинет, либо так запутает, что тот на зад сядет, а потом или гол забьет, или в штангу. Одно слово — талант. А я? Хоть умри, не получается у меня обвод, самый элементарный, о сложных я уж и не говорю. Чисто теоретически не могу его усечь. К счастью, год назад я понял свою неспособность и не обвожу. Моя результативность в юниорской команде поднялась на тысячу процентов, как говорит наш сосед. Сосед глухой, но он прав.

Один отец на все смотрит черт знает как. В воскресенье за обедом начну о футболе, отец сразу:

— Ой, серая пичужка, помолчи уж.

Мой перевод в класс А на место правого защитника решили мои сильные удары.

О переводе юниоров в класс А говорилось уже четыре года, насколько я знаю. А между тем многие из юниоров переселились в соседние деревни, другие с досады вообще забросили футбол. Старая гвардия-то сыгралась на футбольной площадке да и в кегельбане, а чем кончилось? Франтишека посадили за кражу, у Йожина родился седьмой ребенок и жена поставила крест на его футболе. Комитет стал упрашивать трех запасных, чтоб они играли, а те отказались, мол, им и без того хорошо, не надо таскаться на тренировки.

Вчера встретил я капитана, он позвал меня в корчму и спрашивает, слыхал ли я… У меня аж мороз по коже пошел. Говорю, слыхал кое-что, но неточно. Он говорит, что меня берут. Осенью у нас первая встреча на нашем поле с «Рабчей». Ну, говорю, «Рабча» — это неплохо, но лучше б сыграть против «Слована». Я б тогда прославился на весь свет. Проверим тебя на «Рабче», сказал капитан.

* * *

— Вы слышали, — спросил Лойзко намыленного клиента, — как наши вчера отделали «Рабчу»?

— Нет!

— Ну, не говорите. — Лойзко точил бритву о ремень и смотрел в зеркало. Кроме намыленного, в парикмахерской сидели еще двое под вешалкой и читали газеты. — Ну, не говорите, ведь ваш сын играл правым защитником.

— Не играл!

— Играл!

— Говорю, не играл, и все тут!

Лойзко отпустил ремень, осмотрел лезвие, дунул на него и спросил:

— Стричься будем?

— Да.

Лойзко поднял руку над головой и подошел к креслу.

— Я стоял за воротами, гляжу — один из молодых бьет просто пушечные удары, это еще пока они разминались. Спросил у вашего соседа, чей это малый, он сказал, что ваш сын!

— В самом деле? Надо же!

Левой рукой Лойзко натянул кожу и начал медленно скрести бритвой.

— И второй новенький ничего, но его не очень любят, он не дает подачи.

— И сын мне говорил то же самое.

— А я о чем? Эгоист. Получил мяч, обвел троих — и к штрафной, там его подковали, но он не лег, а еще подпрыгнул — и прямо в штангу. Но судья просвистел и назначил одиннадцатиметровый. Знаете, кто судил? Мясник из Нижней. Дал свисток, а кто будет бить? Ну, думаю, ваш сын, не иначе. Все видели его пушечные удары перед игрой.

— Он бил?

— Нет!

— Почему же?

— Не знаю!

— Не попросился?

— Вы верно сказали. Не попросился! Бил этот Чочко, или как там его зовут. Поставил мяч на коровью лепешку, разбежался, и тут его схватил за руку Эмиль, который сейчас капитаном, мол, он сам пробьет.

— И бил?

— Не бил.

— Почему же?

— Погодите, сейчас доскажу. Чочко схватил мяч в руки и не захотел отдавать, потому что, мол, этот штрафной получился из-за него, он его и пробьет. Видали? Только пришел — и такой смелый.

— Ну, бил он?

— У него сначала забрали мяч, двое его держали, чтобы Эмиль мог разбежаться, но он у тех вырвался и такой мяч зафигачил, никто и глазом моргнуть не успел.

— Забил?

— Забил.

— А дальше что?

— Эмиль ударил Чочко на одиннадцатиметровом, а судья ошибся и дал свисток к штрафному.

— Нам?

— «Рабче»!

— Да что вы!

— Я, может быть, сам видел?!

— Бил мой сын?

— Нет.

— Скромный малый.

Лойзко снял остатки пены, растер питралон и помахал полотенцем.

— Стричься будем?

— Сзади только подровняйте.

— Вот увидите, в этом году мы продвинемся!

— Давно пора!

* * *

Я играл против «Рабчи». Счет был в нашу пользу. Первый штрафной стопроцентно заслужил Чочко, но со вторым произошла ошибка. Я бы сказал — факт неспортивного поведения. Наш капитан нарочно на штрафной площадке сбил Чочко. Судья дал свисток, и я побежал к их штрафной, потому что Эмиль твердо обещал мне второй штрафной. Я как-то в суматохе не разглядел, кто кого подбил.

Судья поставил перед собой Эмиля по стойке смирно и вроде бы собрался дать ему по уху. Эмиль увернулся, а судья взял свисток в рот, коротко свистнул и махнул рукой, чтоб ему дали мяч.

Прибежал капитан гостей, длинный и плешивый, на вид он был старше моего отца, и рявкнул на судью, чтоб не задерживал игру. Эмиль что-то загундел, капитан гостей сжал кулаки, покраснел и двинулся на Эмиля. Тот раскинул руки в стороны, заулыбался и говорит:

— Не будем мелочиться, разве мы не братья?

Капитана это удержало, он остановился и только плюнул Эмилю под ноги.

Судья сказал:

— Будем устраивать представление?!

Потом бросил мяч, усмехнулся и достал блокнот с маленьким карандашиком.

— Вон! — заорал он и показал рукой на капитана гостей. У того аж дыханье вышибло. Проглотив ком, он залопотал:

— Я, если хотите знать, инженер-агроном, я уйду, и больше вы меня на поле не увидите.

— И слава богу, — добавил Эмиль, — потому что играть он не умеет.

Судья сделал ему знак заткнуться и нагнулся за мячом. Никто не понял, что он собирался сделать, это как пить дать. А он поставил мяч на одиннадцатиметровую отметку.

Эмиль легко забил гол — вратарь уклонился. Кто-то из рабчан разыграл мяч, а потом взял и сел в центре поля. Достал сигарету, закурил, а за ним и вся команда. Мы забили десять голов. Наконец судья остановил матч по причине неспортивного поведения противника.

* * *

Недели не прошло, отец и говорит мне:

— Слыхал я, ты играл против «Рабчи».

— Играл. Ну и что?

— На следующей неделе возьмем тебя в оборот.

— Кто же?

— Увидишь.

Он достал рулетку и пошел измерять задние ворота амбара. Я знаю своего отца как облупленного: если надо, не признается даже, что я его сын. Поэтому я ни о чем не спрашивал.

За ужином он как бы между прочим сообщил:

— Ката, я перебирал нашу родословную, и ты не поверишь, с 1848 года у нас в семье не было ни одного выдающегося человека, ни один не поднялся над средним уровнем.

— Что ты говоришь! — изумленно воскликнула мама. Она такая. Стоит отцу что-нибудь изречь, она почти всегда удивляется. Отец это любит.

Я хотел было спросить, почему именно после 1848 года, но, к счастью, удержал язык за зубами. Потому что рот у меня был набит.

Мама спросила вместо меня:

— А что было в 1848 году?

— Восемнадцатого марта 1848 года… — отец многозначительно поднял ложку, — …Венгерский сейм уничтожил крепостное право.

Соус стекал по ложке на пальцы, отец переложил ее в левую руку и вытер пальцы о штаны. Мама так и подпрыгнула. Осознав, что он сделал, отец замолчал, но поглядывал на меня время от времени как-то иначе, чем обычно. Когда я доел суп, он сказал:

— Ну-ка встань у печки!

— Дай ему доесть, — вмешалась мать.

Я понял, что она ищет повода отыграться за соус на штанах, и поскорее встал, где мне велел отец.

— Фигура хорошая, — одобрил отец. — Тебе надо поправиться немного, и из тебя получится нападающий первый сорт.

Мать вытаращила глаза, я, разумеется, тоже.

— Через три года войдешь в сборную и пробудешь в ней десять лет… То, что слышишь. С 1848 года в нашем роду не было ни одного выдающегося человека. Я не утверждаю, что каждый год должен быть отмечен выдающимися делами, но когда такое запустение продолжается больше ста лет, это уже слишком, ситуация становится серьезной. На следующей неделе начнем. Мы сделаем из тебя футболиста.

Я уже немного опомнился и заявил:

— Я того же мнения!

Мать налила отцу супу — он всегда его ест после второго, говорит, что это, мол, «по-французски». Больше мы не разговаривали и затем разошлись по своим углам.

Через стену я слышал, как мать говорила что-то отцу веселым голосом. Выждав с полчаса, я вылез через окно в сад, вышел на дорогу, вошел в другой сад и остановился под Яниным окном. Она ждала меня. Одним прыжком я очутился в ее комнатушке. С Яной мы ходим вместе после матча с «Рабчей». Она первая моя девушка.

Услыхав о планах отца, она стала хихикать и все время поворачивалась ко мне задницей. Меня это начало злить. Сикалка несчастная, весь дом перебудит! Я сказал ей об этом, а она ответила, что ее старики крепко спят и бояться нам нечего. Я не поверил. Она спросила, не хочу ли я пить. Я сказал, что хочу.

— Пошли, — позвала она, — попьем воды.

Я собрался натянуть трусы, но она вырвала их у меня и зашвырнула в угол. Она тоже была голая, и когда открыла дверь, я думал, меня кондрашка хватит. Два-три шага — и мы оказались в спальне. Яна потащила меня за руку, и не успел я опомниться — мы пробежали мимо родительской кровати. В сенях было жутко холодно, я покрылся мурашками и начал весь дрожать. Яна хихикала. Я шлепнул ее по заднице, и она захохотала еще больше.

Мы напились прямо из ведра и вернулись назад тем же манером.

* * *

Назавтра было воскресенье. Отец обул мои бутсы и весь день прохаживался в них по дому.

Вечером я ушел к Яне.

А в понедельник все началось. Когда я вернулся после занятий, на моем подоконнике сидели два мастера. Отец держался как ни в чем не бывало. Решетка уже была вделана.

Мне он сказал:

— Завтра в шестнадцать ноль-ноль быть дома!

— Зачем на окне решетка? — спросил я.

— Одного раза в неделю тебе хватит. Отпущу, когда скажешь, через дверь. Понял? Но имей в виду — алименты я за тебя платить не буду.

Не знаю, что и думать обо всем этом. Никогда у него для меня не находилось доброго слова, а тут разговаривает как с равным.

Во вторник в шестнадцать ноль-ноль я смылся с практики. Могло быть шестнадцать десять, когда я подбежал к дому. И что же я вижу? Перед амбарными воротами стоит директор с трубочкой в зубах, эта безликая особа, начисто лишенная спортивного духа, с ним парикмахер Лойзко и мой отец, все трое в тренировочных костюмах и в бутсах.

— Мы твои три тренера, но попробуй только скажи кому! — подал голос отец и два раза неловко подбросил мяч носком.

Я, наверное, займусь бильярдом.

Перевод со словацкого И. Ивановой.