Давно уже не было в Леоне и Старой Кастилии такой суровой зимы, какая выдалась на переломе тысяча четыреста восемьдесят пятого и восемьдесят шестого годов. В декабре выпал обильный снег, и после оттепели в день Трех волхвов снова ударили морозы и неистово бушевали метели.

Сразу же после торжеств в день св. Доминика из Силос их королевские величества в сопровождении двора направились в лагерь, разбитый у стен Малаги, а Великий инквизитор, хотя ему спешно нужно было ехать в Рим, чтобы получить от вновь избранного папы Иннокентия VIII буллу, подтверждающую его полномочия, из-за неблагоприятной погоды вынужден был на несколько недель отложить отъезд. Холода отпустили лишь в последней декаде января; подул теплый южный ветер, снег начал быстро таять, и все предвещало раннюю, дружную весну.

Поскольку к италийскому путешествию уже давно все было готово, его преосвященство, невзирая на поступавшие отовсюду тревожные вести о сильном разливе рек, решил больше не откладывать отъезда и назначил его на Благовещенье.

Когда повсюду уже стало известно о том, что досточтимый отец со своей свитой кратчайшим путем намерен направиться в Барселону, а оттуда на специальном корабле королевской армады — в Неаполь, в Вальядолид прибыл и тотчас явился в Санта Мария ла Антиква некий фра Альваро, присланный отцами-доминиканцами из Вильяреаля. И в тот же самый день падре Торквемада после разговора с фра Альваро переменил свои планы и, хотя это было связано с немалыми дорожными тяготами и по меньшей мере на несколько недель откладывалось прибытие в апостольскую столицу, он решил сначала отправиться в Вильяреаль, полагая, что, коль скоро там придавали такое большое значение его личному присутствию на торжественном аутодафе в день св. Рамуальда, ему, главе всех священных трибуналов католического королевства, не пристало пренебрегать столь благочестивыми просьбами и пожеланиями.

Падре Торквемада сверх ожидания много времени посвятил доминиканцу из Вильяреаля. Когда доминиканец, успешно справившись со своей миссией, наконец простился, фра Дьего, который присутствовал при разговоре, сделал ему знак, чтобы он следовал за ним.

В это время малый церковный колокол зазвонил к вечерне. Они шли молча.

— Вы брат Дьего? — внезапно спросил доминиканец.

— Да, — приостановившись, ответил тот, а затем быстро зашагал дальше, опережая своего спутника.

— Брат Матео просил передать вам поклон, — продолжал доминиканец.

Продолжая идти все также быстро, фра Дьего остановился перед низенькой дверью.

— Вот ваша келья, — сказал он. — Вы, наверно, устали с дороги и нуждаетесь в отдыхе.

— Да, — ответил тот. — Когда я уезжал, брат Матео просил разыскать вас и передать вам поклон. И еще он велел сказать: «Брат Матео думает о тебе и молится за тебя Богу». Именно так он сказал. Кажется, я в точности передал его слова.

Дьего должен был сделать над собой немалое усилие, чтобы поднять голову и посмотреть прямо в лицо посланцу из Вильяреаля. Фра Альваро был одного с ним роста, такой же худощавый и щуплый, и лет ему было ненамного больше, чем ему. Его темные, не по возрасту серьезные, задумчивые глаза дружелюбно смотрели на Дьего.

— Отдыхайте в мире, брат Альваро, — сказал он, избегая его взгляда.

Ему стало вдруг холодно, и он торопливо зашагал по коридору, миновал внутреннюю галерею — совершенно пустынную в это время, так как монахи собрались в храме на богослужение — и стал спускаться вниз по лестнице, не вполне отдавая себе отчет, куда и зачем идет; у него было такое ощущение, будто его спина, грудь, плечи обернуты под сутаной мокрой тряпкой.

Внизу, около лестницы, сеньор де Кастро разговаривал с юным Лоренсо. Дьего хотел пройти мимо, но дон Родриго, посмотрев на него внимательно, спросил:

— Что с тобой, брат Дьего? Похоже, у тебя жар?

Голос у Родриго, обычно громкий и звучный, показался Дьего глухим, будто он доносился из-под земли или слышался сквозь плотную завесу тумана. Дьего с трудом поднял руку и, поднеся ее ко лбу, осознал, что его трясет, как в лихорадке. Он бессвязно пробормотал что-то дрожащим голосом и почувствовал, как кровь волной отхлынула от головы и лица, и его охватил холод, — что такой бывает, он не представлял себе — жуткий, смертельный, будто его заживо погребли в ледяной могиле. Последним проблеском сознания он уловил, что Родриго дотронулся до его плеча и сказал что-то, но что именно, он уже не понял.

— Да, — произнес он, стараясь говорить как можно громче, одновременно отдавая себе отчет, что с уст его слетел шепот, подобный тихому вздоху.

И, отвернувшись от обоих воинов, стал снова подниматься по лестнице. Шел он очень медленно, неуверенно, точно слепец, каждый шаг стоил ему невероятных усилий и казался последним.

На середине лестницы, совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки, послышался голос Матео:

— Дьего, что ты наделал! Зачем добровольно предался в руки врагов?

— Замолчи! — прошептал Дьего. — Тебя здесь нет!

Однако он продолжал:

— Что бы ни случилось, заклинаю тебя, Дьего, не поступайся своей совестью.

— Ты лжешь, тебя здесь нет!

Он устремил взгляд туда, где кончается лестница. Но кроме темноты ничего не увидел.

— Почему вы не спите, сеньор? — спросил он с ласковым укором. — Скоро начнет светать. Достаточно того, что я бодрствую.

Никто не ответил. Вытянув руки, Дьего нащупал перила и поднялся еще на одну ступеньку.

— Отвечай! Ты здесь!

Но его не было.

— Мятежные мысли, — послышался голос его высокопреподобия, — не всегда облекаются в слова.

— Да пребудет с нами Бог, — отозвалось эхо голосом сеньора де Сегуры.

— Тебя нет! — вскричал Дьего.

— Зачем ты губишь себя? — спросил Матео где-то совсем рядом.

— Опять ты! — удивился Дьего. — Ведь тебя нет здесь!

— Не возлюбив ближнего своего сегодня, ты не смог бы презирать его завтра, — с самого верха лестницы, терявшейся во тьме, ответил Торквемада.

— Отче! — вскричал Дьего.

Он хотел подняться еще на одну ступеньку и, споткнувшись, ударился лбом обо что-то твердое и холодное. И тотчас пришел в себя. Он стоял у одной из колонн, поддерживавших низкие своды монастырского коридора. Вокруг было тихо. Только из храма доносилось пение монахов. Но вот оно смолкло, и заиграл орган.

Минутой позже Дьего вошел в келью Великого инквизитора. Тот стоял у высокой конторки и, как видно, был занят важным делом, потому что всегда благосклонный к своему молодому секретарю, он недовольно посмотрел на него и резко спросил:

— Что тебе нужно, сын мой? Разве ты не видишь: я занят?

Но когда Дьего упал ему в ноги, суровое выражение исчезло с его лица.

— Что случилось, сын мой?

— Отче! — воскликнул Дьего. — Прости, что осмелился прийти незваный, но то, в чем я должен тебе признаться, не терпит отлагательства.

— Прежде всего успокойся, сын мой.

— Я спокоен, отче. Насколько может быть спокоен человек, который чуть не совершил непоправимой ошибки. Однако я вовремя прозрел и прошу тебя о помощи. Отче, я тяжко провинился. По неразумению и слабости неокрепшего духа моего я хотел утаить от тебя свои мысли. Узнавши о предстоящей поездке в Вильяреаль, надумал я, употребив известные мне зелья, вызвать у себя мнимые признаки одной страшной болезни.

— Ты хотел остаться здесь?

— Да, отче.

— Должно быть, у тебя были на то важные причины?

— Важные в том смысле, что они открыли мне мою слабость. Меня охватил страх при мысли, что я окажусь в стенах монастыря, который был свидетелем моих заблуждений.

— Стены молчат, сын мой.

— Отче, ты ведь знаешь, бывает так: ревнителя веры сегодня, еще вчера, когда он многого не разумел, могли* одолевать греховные мысли.

— Что тебе сказать на это, сын мой? Осознание своих ошибок — первый и необходимый шаг к их преодолению.

— Но человек мог быть в своих заблуждениях не одинок и делился преступными мыслями с другим человеком.

— Зло, сын мой, хуже добра сносит одиночество. А человек этот жив?

— Да, отче. Он помнит обо мне и передает поклон.

— Думаешь, увидев тебя, он усомнится в твоем благочестии и бросит тень на твое доброе имя?

— Не знаю, отче. Человек он замкнутый и смиренный, хотя его мысли не во всем согласны с учением Церкви.

— Значит, он отступник?

— Он никогда не склонял меня ни к чему дурному. И говорю я об этом лишь потому, что, будучи приближен к тебе и облачен таким доверием, должен беречь свое имя от малейшего навета, который может опорочить меня и оклеветать. Если бы речь шла только обо мне, меня бы это не тревожило.

— Мы все недостойны того великого дела, которому служим.

— Потому, отче, я и стою перед тобой на коленях. Покаявшись тебе во всем, я сейчас только окончательно уразумел, что не должен таить посещающие меня недостойные, греховные мысли. Только признание своих ошибок и помощь старших убережет меня от опасных соблазнов и сохранит в чистоте мои помыслы.

— Возьми перо и пергамент, — сказал Торквемада.

Дьего встал с колен.

— Слушаю, отче.

— Приготовился?

— Да, отче.

— Итак, пиши: «Преподобным отцам инквизиторам архиепископства Толедского в Вильяреале». Написал?

— Да, отче.

— «Мы, фра Томас Торквемада, доминиканец, приор монастыря Санта Крус, исповедник их королевских величеств, Великий инквизитор королевства Кастилии и Арагона сим предписываем данной нам властью виновного в тяжком преступлении против веры…»

— Фра Матео Дара, доминиканца, — подсказал Дьего.

— «…фра Матео Дара, доминиканца, немедля заключить в тюрьму святой инквизиции и подвергнуть строжайшему допросу, пока он не признается в своих еретических мыслях, а если он будет запираться, на веки вечные отлучить его от святой католической церкви». Кончил?

— Да, отче.

— Подай мне перо.

Исполнив это, Дьего отошел в сторону. Торквемада, выпрямившись и, как дальнозоркие люди, держа бумагу на отлете, прочел ее и быстрым росчерком пера поставил свою подпись.

— Отче, — прошептал Дьего, снова склоняясь к коленям Торквемады.

Тот возложил руку ему на голову.

— Много месяцев я ждал этого.

— Ты, отче?

— Я знал: рано или поздно настанет день, когда, отбросив всякие сомнения и колебания, ты окончательно обретешь себя. И сегодня день этот настал. Возблагодарим же Господа, возлюбленный сын мой.

Волнение мешало Дьего говорить, и он молча припал губами к руке инквизитора. Он был бесконечно счастлив, его переполняло чувство свободы и безопасности, словно преследовавшие его доселе сомнения остались за внезапно и навсегда захлопнувшейся тяжелой дверью.