Секретарь бургомистра Древновский явился в «Монополь» ровно в половине девятого, чтобы лично присмотреть за приготовлениями к вечернему приему.

Древновский не слишком высоко ценил свое теперешнее положение, хотя многие завидовали ему. Должность секретаря Свенцкого его временно устраивала, но он смотрел на нее лишь как на низшую ступень карьеры. Планы у него были смелые и далеко идущие. Ловкий, хитрый, обходительный, он умел произвести хорошее впечатление, а в последние месяцы и вовсе из кожи вон лез, чтобы втереться в доверие к своему шефу.

Для бургомистра Островца, до войны мелкого журналиста, политика и администрация были делом совершенно новым. Война забросила его сначала во Львов, потом в глубь Советского Союза, откуда он с Первой армией проделал длинный путь на родину. Когда правительство было в Люблине, он работал в одном из министерств. А в начале следующего года стал заведующим отделом пропаганды в Островце и с этой довольно скромной должности как-то неожиданно выдвинулся в бургомистры. Древновский имел все основания думать, что не просчитался, связывая свою карьеру со Свенцким.

А время для карьеры было самое подходящее, и надо было ловить момент. Из осколков, развалин, обломков, из хаоса послевоенной разрухи рождалась и медленно формировалась новая жизнь. Всюду ощущалась нехватка людей. Недовольные уклонялись от работы. Выжидали. А должности пустовали. И их занимали те, кто хотел и умел добиваться своего. Казалось, сама судьба благоприятствовала отважным. А в том, что Свенцкий не робкого десятка, Древновский не сомневался. Он делал на него ставку, как на лошадь на скачках. Но он зависел от Свенцкого и поэтому презирал его. Впрочем, скрывать это, как и многое другое, не составляло для него труда. В свои двадцать два года он достаточно хорошо знал жизнь, чтобы помнить: покуда ты мелкая сошка, надо забыть о самолюбии. «Немного благоразумия и расчетливости, — часто повторял он себе, — и можно вертеть людьми, как марионетками. А если эта игра к тому же еще и забавна — тем лучше. Даже рискуя, не надо терять чувства юмора. Иначе пропадешь». Но сам он слишком многого хотел от жизни, поэтому не мог смотреть на вещи легко. Бывали минуты, когда он вопреки своим принципам выходил из себя и нервничал. Особенно тяжелой была для него последняя неделя. Кто-то пустил слух, будто Свенцкого прочат в заместители министра. А в последние дни, неизвестно откуда, появилась новая версия. Согласно ей, Свенцкий направлялся на работу за границу. Несмотря на все старания, Древновский не мог докопаться до первоисточника туманных слухов и, что еще хуже, проверить, насколько они достоверны. Свенцкий молчал и делал вид, будто ничего не знает. Все это, конечно, могло быть липой. Но у Древновского был нюх на такие вещи, и на сей раз чутье его не обманывало. Что-то носилось в воздухе. Он немного рассчитывал на сегодняшний банкет, который Свенцкий устраивал в честь пребывания в Островце секретаря воеводского комитета партии, — надеялся выведать что-нибудь более определенное, когда водка развяжет языки.

Организацию банкета Свенцкий поручил ему, поэтому Древновский был заинтересован, чтобы все было честь по чести. Он чувствовал себя в некотором роде хозяином, это его возбуждало и заставляло нервничать. К тому же он был сегодня, к сожалению, не в форме.

Сдав в гардероб пальто и шляпу, он направился к зеркалу. Он любил посмотреть на себя в зеркало, это всегда действовало на него ободряюще. Древновский был высок ростом, хорошо сложен. Он знал, что нравится женщинам и располагает к себе мужчин.

Из ресторана как раз вышла большая компания, и пустой холл наполнился смеющимися, громко разговаривающими мужчинами и женщинами. Молодой человек неожиданно оказался в окружении незнакомых людей. Запахло духами и винным перегаром. Какая-то женщина громко повторяла: «Куда мы пойдем, куда пойдем?» Древновский хотел отойти в сторону и случайно взглянул на ее спутника. Увидев в двух шагах от себя полного мужчину в роговых очках, он тотчас же отвернулся. Это был известный в Островце адвокат Краевский. Древновский знал его с давних пор, когда еще мальчишкой заходил в его роскошную виллу. Мать Древновского была прачкой.

Отступил он слишком поспешно и слегка задел спутницу адвоката.

— Простите, — смущенно пробормотал он.

И, подойдя к зеркалу, окинул себя оценивающим взглядом. Все в порядке. Небрежным жестом пригладил волосы, поправил галстук. Но чувствовал он себя не так уверенно, как бы ему хотелось. Его тревожило, нет узнал ли его Краевский. По-видимому, нет. Но когда он уже хотел пройти в ресторан, то в глубине зеркала увидел Краевского, который что-то шептал своей даме, и инстинктивно почувствовал, что говорят о нем. В самом деле, молодая женщина, крашеная блондинка, обернулась и посмотрела в его сторону. К ним подошла остальная компания. И он услышал за спиной неприлично громкий шепот и чей-то смех.

Древновский побледнел, сжал кулаки и еще раз поправил галстук. В зеркале отражались любопытные, насмешливо улыбающиеся лица. Теперь не могло быть никаких сомнений. Они нисколько не стеснялись и почти что показывали на него пальцами. Это подействовало на него отрезвляюще. Он медленно отвернулся от зеркала и, направляясь к двери, бросил на веселую компанию мимолетный равнодушный взгляд. Когда он проходил мимо, шепот прекратился, и Древновский воспринял это как свою победу. Он презирал всех этих людей, они не стоили ненависти.

Так называемый зал для банкетов помещался в глубине ресторана, и, чтобы попасть туда, надо было пройти через общий зал. Это было низкое, не очень большое помещение с возвышением для оркестра, местом для танцев и столиками по бокам. Сейчас здесь было людно, шумно и накурено, а большинство столиков занято. Направо, в маленьком зале, похожем на мрачный, таинственный грот, помещался бар, в это время еще пустой. Настоящее веселье начиналось позже.

Оркестр играл популярную перед войной «Ослиную серенаду», и, чтобы пробраться на другой конец зала, Древновскому пришлось лавировать между танцующими. Вдруг кто-то схватил его за локоть. Это был Грошик, репортер «Островецкого голоса», маленький, чернявый человечек с помятым, прыщеватым лицом.

Древновский недолюбливал Грошика, хотя знал его, собственно, больше со слов Свенцкого, который был знаком с Грошиком еще до войны и даже работал с ним в одной столичной бульварной газетенке. Свенцкий не любил распространяться о своем прошлом, но о Грошике всегда отзывался с презрением, как о жалком писаке и пьянчуге.

Грошик был, как водится, навеселе. Он слегка покачивался на коротеньких ножках, а его маленькие, беспокойно бегающие глазки были прищурены.

— Добрый вечер, — холодно поздоровался с ним Древновский. — Развлекаетесь?

Грошик скривился.

— В этом-то бардаке?

Он пошатнулся и снова ухватил Древновского за локоть. Тот грубо оттолкнул его. У Грошика был неопрятный вид: грязная, мятая рубашка, куцый поношенный пиджачишко.

— Вам здесь не нравится? Такое изысканное общество, красивые женщины…

— Бардак! — повторил Грошик.

— Вы неправы. — И прежде чем тот успел что-либо сказать, протянул руку. — Простите, но я должен с вами проститься. Мне некогда.

Грошик, расставив ноги и засунув руки в карманы брюк, стоял в тесном проходе между столиками.

— Куда это вы спешите? На пожар, что ли?

— Простите, но я здесь по делам службы…

Грошик покачал головой.

— Я вижу, уважаемый магистрат не жалует прессу…

— Я не в курсе дела, — холодно отрезал Древновский.

— Неужели? А приглашеньице-то на банкетик не прислали.

— Редактору Павлицкому приглашение послано, — официальным тоном сказал Древновский.

— Павлицкому, Павлицкому, а Грошик что — пустое место?

— Простите, но список гостей составлял сам бургомистр.

— Вот, вот! — воскликнул Грошик. — Коллега Свенцкий.

Древновский смерил его строгим взглядом.

— Бургомистр Свенцкий.

Репортер внезапно протрезвился. Он выпрямился и взглянул на Древновского насмешливо и с любопытством.

— Что вы на меня уставились? — Древновский недовольно передернулся.

Грошик почесал нос.

— Так, подумал об одном деле, которое может вас заинтересовать…

— Меня? Боюсь, что вы ошибаетесь. — Но на всякий случай спросил: — Что же это за дело?

Грошик, продолжая чесать нос, посмотрел на потолок.

— Какое дело? Как вам сказать? Ну, к примеру, возьмет вас Свенцкий с собой или нет? Интересная проблема, не так ли?

Древновский вздрогнул.

— Возьмет? Куда возьмет? Что вы хотите этим сказать?

Репортер захихикал и сделал движение, словно хотел ускользнуть. Теперь его, в свою очередь, задержал Древновский.

— Вам что-нибудь известно?

— Ба! — ответил тот. — Мне да неизвестно.

— Что вы, черт возьми, знаете? Говорите, в конце концов!

Грошик задумался.

— Ну? — торопил его Древновский.

Грошик покосился на бар и, прежде чем Древновский опомнился, проскользнул мимо него и потрусил в ту сторону.

— А, черт! — выругался Древновский.

Он посмотрел на часы: без четверти девять. В его распоряжении было не больше пяти минут. Сообразив это, он побежал за Грошиком.

В баре было пусто и уютно. Буфетчица, хорошенькая девушка со светлыми, пушистыми волосами, разговаривала с единственным посетителем. Это был Мацей Хелмицкий. Появление Грошика и Древновского явно не обрадовало девушку. Хелмицкий тоже косо посмотрел на них.

— Это что за тип? — шепотом спросил он, указывая глазами на Грошика.

Но к стойке подошел Древновский, и она не успела ответить.

— Две чистые, пожалуйста.

Грошик уже взгромоздился на высокий табурет.

— Две большие, панна Кристина! — уточнил он.

Буфетчица вопросительно посмотрела на Древновского. Тот был на все согласен, лишь бы поскорей.

— Давайте большие.

— И порцию грибков, панна Кристина, — прибавил Грошик. — У них тут такие грибочки — пальчики оближешь.

Древновский начинал терять терпение. Репортер дружески похлопал его по плечу.

— Садитесь. На этих табуретах очень здорово сидеть.

Древновский сел.

— Ну?

— Что «ну»? Давайте выпьем.

— Что вы хотели мне сказать?

Буфетчица принесла водку.

— А грибочки? — напомнил Грошик.

Она подала грибах. Сделав все, что нужно, она отошла в другой конец бара, где сидел Хелмицкий. Грошик потирал руки.

— За здоровье коллеги Свенцкого!

На этот раз Древновский пренебрег своим служебным положением. Они выпили. Древновский посмотрел на часы: пять минут были на исходе. Грошик пододвинул ему тарелку с грибами.

— Попробуйте, не пожалеете. Панна Кристина! — крикнул он, привстав с табурета. — Еще по одной, пожалуйста!

Хелмицкий наклонился над стойкой.

— Налейте им спирта, — шепнул он. — Быстрей дойдут. Надо помогать ближним.

Хорошенькая буфетчица улыбнулась.

— Я вижу, у вас доброе сердце.

— У меня? Золотое! Ей-богу!

Древновский с удовольствием выпил первую рюмку и ничего не имел против второй.

— Смотрите не налижитесь, — злорадно заметил он Грошику.

Грошик тыкал вилкой в грибы. Они выскальзывали, наконец ему удалось подцепить один. Он положил его в рот и громко зачавкал. Кристина наполнила две большие стопки.

— Может, смешать?

Древновский пожал плечами.

— Не нужно. Смотрите, налижетесь, — повторил он и первый взял свою стопку.

— Вместе налижемся, — ответил Грошик. — Ваше здоровье!

Они выпили. Древновский покраснел, на глазах у него выступили слезы, и он чуть не задохнулся. Отдышавшись, он закричал:

— Черт возьми! Что это такое? Что вы нам налили? Ведь это спирт!

Грошик радостно захихикал.

— Ей-богу, спирт! Здорово вы его подкузьмили…

Кристина разыграла испуг.

— Что вы, какой спирт? Этого не может быть. Я не могла перепутать.

Она начала торопливо искать бутылку, из которой только что наливала, и, найдя ее, притворилась смущенной.

— Ну? — спросил Грошик.

— Действительно, спирт. Проктите, пожалуйста…

— Пустяки! — Грошик от восторга подскочил на своем табурете.

Древновскому стало стыдно, что он оказался не на высоте.

— Глупости! — небрежно бросил он. — Не огорчайтесь, ошибиться каждый может. Лучше налейте-ка нам еще по одной.

— Того же?

— Конечно! Спирт гораздо лучше водки. Просто надо заранее знать, что пьешь.

В голове у него зашумело, а в кончиках пальцев слегка покалывало. Он поудобней уселся на высоком табурете. Здесь было хорошо. В полутьме бара глухо, словно издалека, доносились звуки оркестра и шум голосов, бушевавших в большом зале. Он взглянул на Грошика. Даже этот похожий на крысу неряха с помятой физиономией показался ему сейчас симпатичней.

— Ваше здоровье! — сказал он и первый потянулся за стопкой.

На этот раз все сошло благополучно. Они закусили грибами.

— Ну? — спросил он, фамильярно наклоняясь к Грошику. — Что там со Свенцким? В самом деле министром назначили?

Репортер заморгал прищуренными, помутневшими глазками.

— Ага!

— Каким?

— Пропаганды.

Древновский задумался.

— Неплохо. Хотя я предпочел бы МИД.

— Он тоже.

— Это точно?

— Говно всегда наверх всплывает.

Древновский засмеялся и хлопнул Грошика по колену.

— Хорошо сказано!

— Не беспокойся, ты тоже всплывешь…

Древновский засмеялся еще громче.

— Конечно, всплыву, а как же! Вот увидишь лет этак через пяток…

— Ну?

— Кем я буду…

Грошик рыгнул.

— Закуси грибочком, — сочувственно посоветовал Древновский. — Видишь ли, я знаю, чего хочу. А это самое главное.

— Говно само всплывает. — Грошик икнул. — А чего ты хочешь?

Древновский сделал рукой широкий жест.

— Многого! Прежде всего — денег.

— Заимеешь.

— Заимею. Хватит с меня нищеты. Послушай-ка, ты Свенцкого знал до войны?

— Знал.

— Что он за человек?

— Негодяй.

— Это хорошо. Как раз то, что мне нужно. А еще?

— Ловкач.

— Я его перехитрю. Посмотришь, как я его околпачу. Чего смеешься? Думаешь, не удастся?

— Удастся.

— Чего же ты смеешься?

— Ничего. Представил себе, как это будет выглядеть.

— Неплохо. Этот тип даже не заметит, как я его оседлаю.

Грошик подцепил вилкой гриб.

— Треп!

— Нет, не треп, а так оно и будет.

— Треп. Ты от страха в портки наложишь.

— Это я-то? Ты меня еще не знаешь.

— Еще как знаю. Ты его боишься.

— Свенцкого?

— А нет, скажешь? Тогда возьми меня на банкет. Древновский задумался.

— Вот видишь! — Грошик качнулся на табурете. — Я говорил, боишься.

Хелмицкий посмотрел на часы.

— Спешите? — спросила Кристина.

— Что вы! У меня уйма времени.

— Почему же вы смотрите на часы?

— У меня тут свидание.

— С женщиной?

— Может, и с женщиной. Не нравится?

— Кому?

— Вам.

— А мне какое дело?

— Правда?

— Представьте себе.

— А если не с женщиной?

— Меня это тоже не касается.

— В самом деле? Разрешите вам не поверить?

— Пожалуйста, если вам угодно…

— Что?

— Не верьте.

— Прекрасно. Итак, я не верю. Долго вы тут будете сидеть?

— До конца. Пока не уйдут последние посетители.

— То есть?

— Как когда, день на день не приходится.

— А сегодня?

— О, сегодня, наверно, до утра.

— Это обязательно? Вы тут одна?

— Пока одна. А в десять придет сменщица.

— Ну вот.

— Что «вот»? Когда много посетителей, мы вдвоем еле справляемся.

Древновский обернулся к ним и позвал:

— Девушка!

— Чтоб ему пусто было! — пробормотал Хелмицкий.

Кристина медленно вышла из-за стойки.

— Счет! — потребовал Древновский.

В дверях, завешенных темно-зеленой портьерой, стоял Анджей Косецкий и озирался по сторонам. Хелмицкий сразу его заметил.

— Алло!

Анджей подошел к стойке.

— Привет, Анджей. Что нового?

— Ничего. Я проголодался.

— Я тоже. Сейчас попросим, чтобы нам чего-нибудь принесли. Займи пока столик.

— А ты куда?

Хелмицкий многозначительно подмигнул.

— Минуточку. У меня тут одно дельце есть.

Древновский тем временем рассчитывался. Грошика счет не интересовал, и он торопливо подбирал с тарелки остатки грибов.

— Пошли?

— Куда торопиться.

— Девять уже.

— Ну и что?

В голове шумело все сильнее, но Древновскому было хорошо. Он теперь видел все как-то ясней и четче, и ему было море по колено. Удача, казалось, сама плыла ему в руки. И у него появилась уверенность, что он сумеет устроить свою жизнь так, как захочет. Его распирала жажда деятельности.

— Я пошел! — заявил он.

Грошик опять было начал разводить рацеи, но, видя, что Древновский решительным шагом направился к выходу, торопливо сполз с табурета и, слегка пошатываясь, засеменил за ним.

Кристина вернулась к Хелмицкому.

— Что вы нам дадите поесть? Мой товарищ уже пришел, вон он сидит.

— Вижу. Жалко, что не дама.

— Кому жалко?

— Вам.

— А вам?

— Мне? Я уже сказала, что мне это безразлично. Что вам принести? Чего-нибудь выпить?

— Выпить тоже. Но сперва поесть, мы страшно проголодались…

— Есть холодное мясо, фаршированные яйца, салат…

— Все равно. На ваше усмотрение.

— Но есть-то ведь буду не я.

— Это не важно. Вы лучше сумеете выбрать.

— Какое доверие!

Он наклонился к стойке.

— Незаслуженное?

— Сперва нужно убедиться, а потом говорить.

— Идет! Но я уверен, что не ошибся.

Анджей сидел за столиком в глубине бара. Он задумался и не заметил, как подошел Хелмицкий.

— Вот и я, — сказал Хелмицкий, садясь рядом. Анджей поднял голову.

— Заказал?

— Да. Сейчас принесут. Анджей, взгляни вон на ту девчонку…

— На какую?

— За стойкой.

— Ну?

— Хорошенькая, правда?

— Ничего, — равнодушно буркнул Анджей.

Хелмицкий искоса посмотрел на него.

— Знаешь что, Анджей?

— Ну?

— Ты должен сегодня обязательно напиться…

— Не беспокойся, так оно, наверно, и будет.

— Здорово!

— Ты думаешь?

— Увидишь, сразу легче станет. Дал бы я тебе один совет, да боюсь — обозлишься.

Анджей пожал плечами.

— Не старайся, заранее знаю, что ты мне посоветуешь.

— А что, давал я тебе когда-нибудь плохие советы?

— Не всегда они помогают…

— А я тебе говорю, старина, что всегда. Главное — заставить себя ни о чем не думать, забыться.

— А потом?

— Прости, пожалуйста, но какое мне дело, что будет потом? Поживем — увидим. Не бойся, никуда твое «потом» не денется. Говорю тебе, это самый верный способ. Выключиться. Нажал кнопку — и все исчезло. Обо всем забываешь, и ничего тебя не тяготит. Выпить, обнять хорошенькую девчонку, что ни говори, это всегда действует. Разве нет?

— Может, и да.

— Ну, скажи сам, какого дьявола терзаться? Кому от этого польза? Не надо ничего принимать слишком близко к сердцу. Только бы уцелеть как-нибудь во всей этой кутерьме. Не свалять дурака. Разве я не прав?

Анджей промолчал. Как знать, может, Мацек и прав? Он чувствовал, что мог бы рассуждать и жить, как Мацек, с такой же легкостью ища забвения в доступных житейских радостях, если бы, независимо от его воли, что-то не восставало внутри против этого, вечно напоминая о себе и заставляя во всем доискиваться глубокого смысла, даже когда сама жизнь, казалось, теряла всякий смысл. Ну и что? Лучше ему от этого, что ли? Кругом пустота. Мрак. От того пыла, с каким он боролся несколько лет назад, не осталось и следа. Нет ни прежнего подъема, ни прежнего энтузиазма. Никаких надежд и желаний. Стан победителей еще раз раскололся на победителей и побежденных. С побежденными были и тени умерших. За что они отдали свою жизнь? Ни за что. Война догорала. И никакой надежды, что огромные жертвы, страдания, несправедливость, насилия и разрушения оправданы. Он вспомнил, что говорил Вага час назад о солидарности. Но чувствовал, что здесь что-то не так. Тысячи людей, поверив в благородные слова, поднялись на борьбу во имя высоких жизненных идеалов: одни погибли, другие уцелели, а жизнь еще раз жестоко насмеялась над громкими словами, над человечностью и справедливостью, над свободой и братством. От возвышенных, благородных идеалов остался навоз, большая навозная куча. Вот во что превратилась пресловутая солидарность…

Хелмицкий подтолкнул локтем Косецкого.

— Анджей!

— Ну?

— Чего это у тебя физиономия вытянулась?

— Отстань!

— Послушай, дай мне в морду, если тебе от этого легче будет.

— Сказал, не приставай.

Мацек покачал головой.

— Эх, Анджей, Анджей…

— Чего тебе?

— Ничего.

— То-то же. Я думал, ты опять начнешь приставать со своими дурацкими советами…

Еще не было девяти, когда Свенцкий прибыл в «Монополь». Шел проливной дождь. Шофер, выскочив из машины, открыл дверцы, и трое мужчин, разбрызгивая лужи, один за другим пробежали небольшое расстояние до входа в ресторан. Свенцкий приехал не один. Конференция затянулась, и он прямо с нее отправился на банкет, захватив с собой своего заместителя Вейхерта и председателя городского совета Калицкого.

В холле Свенцкого встретил администратор по фамилии Сломка. До войны ему принадлежал известный львовский ресторан. Это был толстяк с белесыми ресницами, круглой физиономией, круглым брюшком и маленькими, пухлыми ручками, которыми он имел обыкновение быстро-быстро размахивать, точно пловец, борющийся с течением. Прежний хозяин «Монополя», первый в Островце богач Левкович, со всей семьей погиб в Треблинке.

Свенцкий, завсегдатай «Монополя», фамильярно поздоровался со Сломкой.

— Как дела, пан Сломка?

— Прекрасно, пан бургомистр.

Свенцкий засмеялся и обернулся к своим спутникам.

— Смотрите, наконец-то я вижу человека, который всем доволен и ни на что не жалуется. Вы никогда не жалуетесь, пан Сломка?

Сломка всплёснул пухлыми ладошками.

— Боже сохрани! Зачем мне жаловаться, пан бургомистр? Разве у меня старая жена?

— А что, молодая?

— И молодой тоже нет.

— Посмотрите на него! — удивился Свенцкий. — Надеюсь, вы не женоненавистник?

Сломка растянул в широкой улыбке толстые губы и сразу стал похож на розового пупса.

— Наоборот, пан бургомистр. Потому я и не женюсь. К чему всегда есть одно и то же блюдо?

Острота пришлось по вкусу Вейхерту, веселому, компанейскому человеку, по профессии архитектору.

— Вы, я вижу, и в жизни применяете кулинарные рецепты.

В разговорах с посетителями ресторана Сломка любил щегольнуть точной осведомленностью об их служебном положении. На этот раз ему тоже повезло: Вейхерта он знал в лицо и помнил, какую тот занимает должность.

— Это понятно, пан заместитель, — поклонившись, сказал он, — ведь я ресторатор.

Но при мысли о том, как бы в разговор ненароком не вступил третий мужчина, чьи анкетные данные были ему неизвестны, он даже вспотел от страха. Впрочем, у Калицкого никакого желания не было принимать участие в разговоре. Он не любил шумных сборищ, не выносил специфической ресторанной обстановки и в «Монополь» согласился пойти только ради того, чтобы увидеться со Щукой. Калицкий был высокий, сухопарый старик лет шестидесяти с небольшим, с густыми, тронутыми сединой волосами и длинными седыми усами, придававшими ему старозаветный вид.

Но Сломке даже молчащий Калицкий не давал покоя. Поэтому когда гости снимали в гардеробе пальто, Сломка лавировал между ними, стараясь как-нибудь не столкнуться нос к носу с Калицким. Его самолюбие хозяина было задето: он очень гордился своим личным знакомством с важными посетителями. Остальные интересовали его только с точки зрения выручки. Поэтому он воспользовался тем, что оказался рядом со Свенцким, когда прокладывал гостям дорогу в толпе, заполнявшей общий зал.

— Прошу прощения, пан бургомистр…— прошептал он, сопя и быстро-быстро работая коротенькими ручками.

Свенцкий как раз отвечал на чей-то поклон. Ему кланялись со всех сторон. Он любил это и с удовольствием показывался в публичных местах. Сейчас он вообразил на секунду, будто медленным шагом, с обнаженной головой, в окружении многочисленной свиты идет вдоль рядов почетного караула, застывшего по команде «смирно».

— Я вас слушаю, — сказал он, с такой предупредительностью наклоняясь к низенькому Сломке, будто тот был по меньшей мере премьер-министром.

— Пана Вейхерта я имею честь знать, — пролепетал Сломка. — А вот другого пана…

— Калицкого?

— Да, да… К сожалению, я не знаю, какой он занимает пост.

Свенцкий добродушно рассмеялся.

— Ах, вот что! Он председатель городского совета. Вам, пан Сломка, надлежит знать местное начальство. — И, взяв толстяка фамильярно под руку, прибавил: — Уж если вы придаете этому такое значение…

— Это очень важно, пан бургомистр, — просопел Сломка. — Очень важно.

Свенцкий опять кому-то поклонился.

— Не спорю. Тогда с сегодняшнего дня, вот с этой минуты, если угодно, называйте меня…

— Как, пан бургомистр? — чуть слышно прошептал Сломка.

— Увы, министром, дорогой пан Сломка.

Сломка был до того ошарашен, что даже споткнулся.

— Осторожней, — предостерег его Свенцкий.

Сломка просиял от счастья, и теперь казалось, будто он весь состоит из нескольких блестящих шаров. Голова, глаза, рот, туловище, маленькие ручки — все было правильной округлой формы.

— Как я рад, пан бургомистр… простите, пан министр! Это знаменательный день для меня.

В банкетном зале, ярко освещенном хрустальными люстрами, кроме двух лакеев во фраках, которые при виде вошедших поспешили удалиться, еще никого не было.

Свенцкий обвел глазами зал.

— Мы, кажется, первые. Тем лучше. Кстати, пан Сломка, мой секретарь здесь не появлялся?

Но внимание Сломки поглотил роскошно накрытый стол. На фоне зеркал в позолоченных рамах и немного выцветших, но все еще красных обоев выделялся белоснежный стол с букетами алых роз, ломившийся под тяжестью яств и посуды. Зрелище было поистине великолепное. Свенцкому пришлось повторить вопрос.

— Пан Древновский? — очнувшись, переспросил Сломка. — Нет, пан министр, не появлялся.

Свенцкий самодовольно улыбнулся и тихо сказал своим спутникам:

— Слышали? Уже «пан министр». От здешних сплетников ничего не утаишь.

— А тебе очень важно сохранить это в тайне? — Вейхерт рассмеялся.

— В данном случае нет. Но мой слух еще не привык к этому.

— Не беспокойся, — Вейхерт похлопал его по плечу, — скоро привыкнет.

— Я тоже так думаю. — Довольный шуткой, он снова обратился к Сломке: — Благодарю, пан Сломка. Вы отлично все устроили. Стол выглядит совсем по-довоенному.

Сломка просиял от удовольствия и поклонился. Он всегда молча выслушивал похвалы своему кулинарному искусству, принимая их как должное. Вдруг он засуетился.

— Одну минуточку, пан министр…— пробормотал он и вперевалку засеменил в глубину зала, где стояли лакеи.

— Какие вина заказаны? — спросил он ближайшего.

— Рейнское, пан шеф. У нас его очень много.

Сломка поморщился и замахал маленькими ручками.

— Переменить, немедленно переменить и подать самое дорогое — французское. Белое и красное. Только французское.

«Пусть платят», — не без злорадства подумал он.

— Уже десятый час, — сказал Свенцкий, угощая Вейхерта и Калицкого сигаретами. — Боюсь, наши гости опоздают. Эта дурацкая гроза испортила нам все дело.

— Щука живет в «Монополе», — отозвался стоявший рядом Калицкий.

— Ну и что? — пожал плечами Свенцкий. — С одним товарищем Щукой за стол ведь не сядешь. Не знаю, как вы, а я порядком проголодался.

— Я тоже, — подтвердил Вейхерт.

— Не понимаю, куда девался Древновский? Я специально просил его прийти пораньше. Интересно, какого ты о нем мнения?

— О Древновском?

— Ага!

— Что ж, он, кажется, ловкий малый.

— Да? Я думаю, стоит взять его с собой в Варшаву.

— Вот и он, легок на помине…

Древновский, ослепленный ярким светом, стоял в дверях и с глуповатым видом потирал руки, точно не зная, куда их девать. Внезапно он почувствовал себя совершенно пьяным. Зал со столом, зеркалами, красными стенами завертелся у него перед глазами, сливаясь в водоворот света, теней и каких-то непонятных фигур. Но еще не совсем потеряв над собой власть, он заставил себя выпрямиться и неестественно твердым шагом двинулся к стоявшим возле стола мужчинам. За ним, как тень, проскользнул в дверь Грошик и, одергивая на ходу куцый пиджачишко, заковылял за своим приятелем на мягко гнущихся ногах.

Свенцкий не поверил своим глазам.

— А это еще кто? — с любопытством спросил Вейхерт.

— Пся крев! — выругался министр.

Между тем Древновский благополучно добрался до стола и, хотя во всем теле чувствовал скованность, безупречно поздоровался с начальством. Свенцкий отозвал его в сторону.

— Что это значит? Что вы вытворяете? Почему здесь этот мерзавец?

— Грошик? — удивился Древновский. — А… так получилось… я думал, пан бургомистр, что пресса… и вообще…

Он запутался и замолчал. Сквозь шум в голове, который то усиливался, то утихал, он почувствовал, как всем его существом овладевает одно желание: съездить Свенцкого по морде. Когда'он понял это, его прошиб холодный пот.

— Я думал, — с трудом выдавил он из себя, — со всех точек зрения…

Свенцкий побагровел.

— Что вы мелете? Что с вами происходит?

Тут из-за спины Древновского высунулась угодливо улыбающаяся физиономия Грошика.

— Па…здравляю! — пробормотал он и бесстыдно икнул. — Раз…раз…решите, пан министр, поздравить вас от имени демократической прессы…

В дверях послышались голоса. В зал входили гости.

В одноэтажном деревянном доме, где Щука на обратном пути в гостиницу укрылся от дождя, были узкие, низкие сени, выходившие во двор. А двор был совсем как в деревне — с колодцем посредине и садом в глубине. В сенях и во дворе никого не было. Но вот в ворота вбежали двое — мужчина и женщина. Судя по всему, супружеская чета, возвращавшаяся из гостей. Он — высокий, худощавый, в шляпе и черном пальто, она тоже худая, выше среднего роста, в коричневом весеннем костюме. Наверно, как и Щуку, внезапно хлынувший ливень настиг их на незастроенном участке улицы и порядком вымочил, пока они успели добежать до ближайшего дома. Дождь лил как из ведра. Потоки воды с шумом обрушивались на землю, гудели водосточные трубы, вслед за оглушительными раскатами грома в темноте то и дело вспыхивали ослепительные молнии. Это была первая весенняя гроза.

Щука стоял у самого входа, по своему обыкновению опершись на палку. Ходьба и жара утомили его. Сломанная во время следствия нога срослась неправильно и с тех пор болела, когда приходилось много ходить. А в последнее время стало пошаливать сердце. Зато сейчас дышалось легко. Духоты как не бывало, воздух посвежел, из сада в глубине двора потянуло прохладой и запахом влажной зелени и земли.

Те двое, еще не отдышавшись от быстрого бега, стряхивали дождевые капли с одежды. В темных сенях они казались огромными птицами, судорожно взмахивавшими крыльями.

— Вот видишь, — с упреком сказала женщина, — я говорила тебе, возьми на всякий случай зонтик…

Мужчина молча разглаживал отвороты пальто. Сверкнула молния, и почти сразу грянул гром.

— О боже! — Женщина вздрогнула. — Смотри, шляпа совсем испорчена. Мне всегда везет — в кои-то веки оделась прилично — и на тебе…

— Не преувеличивай, — проговорил мужчина. — Ничего с твоей шляпой не сделается.

Огненные сполохи то и дело прорезали мрак. Дождь припустил еще сильней.

— Хорошо, что дождь пошел, — заметил мужчина, — а то просто дышать было нечем.

— Интересно, как ты думаешь добираться домой?

— Не волнуйся, как-нибудь доберемся. Дождь скоро пройдет. Не правда ли, у Гаевских было очень мило?

Они разговаривали вполголоса, но Щука отчетливо слышал каждое слово.

— Не знаю, — недовольным голосом сказала женщина. — Когда голова идет кругом от всяких хлопот, тут уж не до светских разговоров.

— Опять преувеличение…

— По-твоему, я всегда преувеличиваю.

— А разве нет?

— Конечно, тебе легко говорить. А мне все это стоит немало здоровья.

— Что «все»? Шляпа?

— Ах, оставь! Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Когда дом превращают в богадельню…

Щука не любил подслушивать чужие разговоры и, чтобы выдать свое присутствие, достал папиросу и чиркнул спичкой.

Мужчина понизил голос:

— Что же делать, дорогая? Я знаю, что это неудобно, но ведь другого выхода нет…

— Ты должен поговорить серьезно с Иреной.

— О чем?

— Уговорить ее лечь в больницу.

— Но, дорогая…

— Так будет лучше и для нее и для нас.

— Для нас, но не для нее. Подумай, что ты говоришь, она ведь всего неделю как вернулась из лагеря, и у нее никого, кроме нас, нет. Легко себе представить, какие сейчас условия в больницах.

Щука стал прислушиваться.

— А у нас, по-твоему, условия замечательные?

— Во всяком случае, лучше, чем в больнице.

Дождь лил не переставая, но гроза ушла, и удары грома раздавались все глуше. Щука с минуту колебался. Но он знал, что, если сейчас не выяснит того, что его тревожит, потом будет жалеть. И он решился.

Подойдя к супружеской чете, стоявшей в противоположном углу сеней, он приподнял шляпу и сказал:

— Простите, но вы, кажется, говорили о ком-то, кто вернулся из лагеря…

В первое мгновение они от неожиданности растерялись, а потом немного смутились.

— Да, — неуверенно сказал мужчина, — вернулась моя сестра.

— Случайно, не из Равенсбрюка?

— Да.

Щука помолчал.

— Не сочтите меня назойливым…

Мужчина, как видно, уже преисполнился к нему доверия.

— Что вы, пожалуйста, — сказал он любезно. — Чем мы можем быть вам полезны?

— У меня в Равенсбрюке был очень близкий человек. Жена. Я знаю, что она умерла. И это все, что мне известно.

Мужчина понимающе кивнул.

— Я разузнаю всюду, где только можно, но пока, к сожалению, безуспешно. Ваша сестра до конца была в Равенсбрюке?

— Да, до конца. Просидела там четыре года.

— Немалый срок.

— С сорок второго. А теперь, понимаете, после всего, что пришлось пережить, бедняжка заболела. Она, конечно, сообщит вам все, что ей известно. Может быть, она случайно знала вашу жену. Моя фамилия Шреттер, преподаватель гимназии Шреттер.

Щука тоже представился.

— Если вы разрешите…

— Милости просим, — ответил мужчина. — Мы живем на Зеленой, дом семь. Знаете, где гимназия Стефана Батория? Это совсем близко от нас.

Щука вспомнил, что уезжает.

— Завтра я, к сожалению, не смогу. Послезавтра тоже. А вот во вторник после обеда?

— Пожалуйста, когда вам будет удобно. Сестра никуда не выходит из дому. Как я уже сказал, она хворает. — И, желая загладить неприятное впечатление, какое мог произвести на Щуку его разговор с женой, добавил: — И это, знаете, создает некоторые неудобства. Квартирка у нас маленькая, всего две комнаты, и, кроме нас с женой и взрослого сына, там живут дальние родственницы жены из Варшавы, и вот теперь еще сестра… Понимаете, в таких условиях…

— Муж преподает в гимназии, — вступила в разговор женщина, — а кроме того, занимается научной работой. И у него даже нет своего угла.

Учитель махнул рукой. У него был очень усталый вид.

— Эх, да разве во мне дело…

— То есть как? А твоя работа?

Шреттер снисходительно улыбнулся.

— В свое время у меня, знаете ли, были честолюбивые планы: научная работа, кафедра и прочее. Я по образованию историк. Но я не жалуюсь на судьбу, боже упаси! Преподавание в средней школе тоже дает большое удовлетворение.

— И очень мало денег, — заметила его жена.

— Нельзя же на все смотреть так меркантильно, дорогая. Не надо преувеличивать, нам совсем не так уж плохо живется.

— Не так уж плохо! Пятнадцать лет тянешь лямку, а зарабатываешь меньше извозчика.

Щука молча курил, не вмешиваясь в их разговор.

— Может, вам в самом деле удастся что-нибудь узнать у моей сестры, — помолчав немного, проговорил мужчина. — Я был бы искренне рад за вас. Теперь почти нет человека, который не разыскивал бы своих близких. Ничего не поделаешь, война разлучила людей, разбросала по всему свету. Ох, какой чудесный воздух, — сказал он, глубоко вздохнув. — После майского дождя всегда бывает как-то особенно хорошо. Ну, вот уже и проясняется.

Дождь в самом деле затихал. Щука бросил окурок и поднял воротник пальто.

— Значит, во вторник.

— Вы уже идете? — удивился учитель. — Дождь еще не перестал.

— Подождите, — посоветовала его жена. — Костюм испортите.

Но Щука, ссылаясь на то, что очень торопится, простился и вышел на улицу. Воздух был чист, на вымытой дождем улице — ни души. По желобам, пенясь, бежала вода. Монотонно гудели водосточные трубы. Дождь шел еще довольно частый, но капли падали теперь мерно и тихо. Сверкала молния, и глухие раскаты грома, как огромные камни, катились куда-то в глубь ночи. И этот грохот, сверканье, туманная сетка дождя и мягкие сумерки весеннего звездного вечера, — все предвещало чудесное обновление мира.

Подгурский поставил джип у здания комитета партии и, одолжив у дежурного милиционера плащ, пересек покрытый лужами рынок. Перед «Монополем» уже стояло несколько машин. Подумав, что Щука еще у себя, Подгурский поднялся к нему. Постучал раз, другой, но никто не ответил. Он нажал ручку. Дверь была заперта.

Он спустился вниз, злясь, что опоздал. А Щука как раз брал у толстого портье ключ от своего номера. Увидев его, Подгурский обрадовался.

— Как хорошо, что я вас встретил! Я только что был у вас и решил, что вы уже на банкете…

— Куда торопиться, — буркнул Щука. — Еще успеем, насидимся там.

— Попали под дождь?

— Да.

Щука хотел на минутку подняться к себе. Подгурский пошел с ним. В комнате было душно, как в бане. Щука распахнул окно. Редкие дождевые капли тихо шелестели в темноте. На небе показались звезды.

Подгурский расстегнул пальто и присел на краешек дивана.

— Знаете, я был у Косецкого.

Щука снимал промокшее пальто и шляпу.

— Да?

— Передал ему, что вы хотите с ним увидеться.

— А он?

— Обещал прийти. Я сказал, что вы просили.

— Он о чем-нибудь спрашивал?

— Да.

— Ну и что?

— У меня создалось впечатление, что он или встречался с вами, или, по крайней мере, слышал о вас.

— Весьма вероятно, — пробормотал Щука, снимая пиджак.

В рубашке он казался еще крупнее и шире в плечах. Засучив рукава, он намылил руки, а потом, вытирая их, снова обернулся к Подгурскому.

— Надо сказать, что все это очень занятно.

Подгурский смотрел на него, ничего не понимая.

— В лагере я много раз клялся себе, что если когда-нибудь после войны встречу этого подлеца, то собственноручно рассчитаюсь с ним и он мне за все заплатит сполна. А сейчас? Сейчас мне это безразлично. И я даже предпочел бы вообще его не видеть.

Подгурский сидел, не шелохнувшись, только побледнел. Щука, пристально взглянув на него, подошел и тяжело опустил ему на плечо влажную руку.

— Надеюсь, вы догадываетесь, товарищ Подгурский, о ком я говорю?

Подгурский покачал головой.

— Нет…

— В самом деле не догадываетесь?

— Это невероятно. Подумайте, что вы говорите, товарищ Щука? Косецкий? Ведь он порядочный человек.

— Редкая сволочь.

— Косецкий?

— Для меня он староста Рыбицкий. Впрочем, не все ли равно, Рыбицкий, Косецкий… К сожалению, я вряд ли ошибаюсь. В Грос-Розене был только один Рыбицкий.

И Щука похлопал Подгурского по плечу.

— Выше голову, товарищ Подгурский! В жизни еще и не такое бывает.

Он снова отошел к раковине, вытер мокрым полотенцем лицо и, опустив рукава рубашки, надел пиджак. Подгурский сгорбился и сидел не двигаясь.

— Что он там делал? — тихо спросил он.

— Рыбицкий?

— Да.

— Что же он мог делать? Все, что ему приказывали, и даже больше.

— Бил?

— И еще как! Классически это делал.

Подгурский провел рукой по лбу.

— Убивал?

Щука пожал плечами.

— Сам не убивал, не представлялось случая. Но руку приложил не к одному убийству.

— Это ужасно!

— Что же вы хотите? Он просто спасал свою шкуру.

— Такой ценой? Нет, у меня это никак не укладывается в голове, чтобы такой человек…

— Тем не менее это так. Меня только удивляет, как у него хватило смелости после всего, что было, вернуться сюда. Впрочем, в живых осталось немного свидетелей. И орудовал он под чужой фамилией… Как знать, может, это и сошло бы ему с рук.

Подгурский вскочил и подошел к окну.

— Теперь я понимаю… этот разговор… все ясно… А я-то, дурак, ни о чем не догадывался! Мне даже в голову не могло прийти подобное подозрение. — Он резко обернулся к Щуке. — Почему вы мне сразу этого не сказали?

Щука задумался.

— Сам не знаю. Как-то так получилось. В первый момент, услышав его фамилию, я был потрясен.

— Ну, хорошо. А потом?

— Потом, откровенно говоря, я забыл о нем.

— Вам случалось иметь дело с ним непосредственно?

— Целых полгода. — Щука нахмурился, но тут же отогнал мрачные мысли. — Вот видите, товарищ Подгурский, какие бывают метаморфозы.

Подгурский рассеянно провел рукой по лбу.

— Это невероятно, такой человек… А, черт! Что же вы собираетесь делать? Ждать до вторника?

— Да. Горячку пороть нечего.

— А если он удерет? Ведь он понимает, чем это пахнет.

— Этого опасаться нечего. Он трус.

— Тем более.

— Нет. Человек такого сорта не способен удрать.

Подгурского это не убедило.

— Вы думаете, он явится сюда?

— Наверняка явится.

— А не лучше было бы…

— Нет, предоставьте это мне. Уверяю вас, подобные люди могут стать преступниками, но авантюристами — никогда. Слишком высоко они ценят завоеванное в жизни благополучие. Я даже допускаю, что наш общий знакомый при благоприятных обстоятельствах мог бы забыть, что совершал преступления. Но начать жизнь в новых условиях, в новой среде — нет, это не для него. Не та порода.

Подгурский сжал кулаки.

— Какая мерзость!

Щука насмешливо посмотрел на него.

— Не делайте из мухи слона, товарищ Подгурский. Это называется: банкротство мелкого буржуа.

Они пили водку большими стопками. Кристина заставила весь стол закусками. Чего тут только не было: и селедка в масле, и холодное мясо, и яйца под майонезом, какой-то пестрый весенний салат, ранняя редиска и на выбор два соуса к мясу — татарский и чемберлен.

— Вот это я понимаю, — сказал Хелмицкий.

Оба проголодались и с жадностью набросились на еду. Кроме закусок, они заказали горячее: Косецкий — натуральный бифштекс, а Хелмицкий — шницель по-венски, но тут же передумал и выбрал в меню антрекот из индейки.

— Анджей, а как насчет вина к мясу?

Анджею было все равно. Он жевал грудинку, спеша утолить голод.

— Как хочешь.

Хелмицкий заказал бутылку настоящего бордо. Когда Кристина отошла от стола, он проводил ее взглядом.

— Глянь-ка, — подтолкнул он Анджея, — какие ножки! Первый сорт! Выпьем?

Водка была холодная, прямо со льда. Графин запотел и покрылся мелкими серебристыми капельками. Хелмицкий опять наполнил стопки.

— Анджей!

Тот машинально опрокинул стопку и продолжал молча есть.

— Помнишь, как мы о свиных отбивных мечтали?

Анджей улыбнулся.

— Ага!

— А жареного гуся у Вильги помнишь?

— У Вильги? Постой, когда это было?

— Неужели не помнишь? Когда мы вернулись с учений.

— Веской сорок четвертого? Помню. Ты еще тогда здорово нализался.

— А ты? Все мы тогда на четвереньках ползали.

Анджей оживился.

— Постой, кажется, в ту ночь, выйдя от Вильги, мы отправились к Ганочке?

— Здорово было, а? Помнишь, мы как ни в чем не бывало протопали по Жолибожу. Это ты придумал.

— Я?

— А то кто же? Ты и Вильга. По дороге, на площади Вильсона, вы с ней устроили представление. И ржали, как лошади. Знаешь, нам тогда чертовски повезло, ведь нас за милую душу мог любой патруль сцапать. А помнишь, как на нас Ганочка накинулась, когда мы заявились на Дзенникарскую?

Анджей задумался.

— Бедная Ганочка.

— Девчонка была что надо.

— Где она погибла, на Мокотове?

— Нет, где-то в центре, кажется, на Кручей. Вильги тоже нет в живых. Сколько нас тогда было?

— У Вильги? Постой, нас двое, Сташек Кособудский…

— Кшистоф.

— Точно. Пять человек.

— А уцелели только мы с тобой.

— Точно.

Анджей налил водки.

— Давай по этому случаю выпьем за наше здоровье. Знаешь что, Анджей?

— Ну?

— А все-таки, как ни туго нам тогда приходилось, хорошее было время.

— Ты думаешь?

— А нет? Жизнь-то была на все сто! А ребята какие! Скажи сам, встречал ты когда-нибудь потом столько мировых парней и девчат? А какая беззаветная преданность делу!

— Ну и что? Почти все погибли.

— Это совсем другое. А время было хорошее. Выпьем?

Анджей отодвинул стопку.

— Постой. Прежде всего мы сами были другие.

— Просто моложе были.

— Нет, не только. Мы знали, чего хотим.

— Допустим.

— И знали, чего от нас хотят.

— Тоже Америку открыл! Ясно, чего они хотели. Чтобы мы на смерть шли. И теперь хотят того же. Ну и порядок. Нам небось это не впервой.

Анджей сдвинул брови.

— Не хорохорься.

— Это я-то хорохорюсь?

— Конечно. Умереть — нехитрое дело.

— Смотря как.

— Все равно. Это мы всегда сумеем.

— А разве этого мало?

— Бесперспективно.

— В особенности для того, кто умрет, — пошутил Мацек. — Да ты, я вижу, остряк. Давай-ка лучше прикончим эту бутылку.

В дверях бара появилась большая компания. Это были те самые люди, с которыми четверть часа назад столкнулся в холле Древновский. Отправиться в другое заведение им помешал дождь, и они остались в «Монополе». Их было пятеро: трое мужчин и две женщины. Одна из них — молоденькая блондинка с выщипанными бровями и загнутыми, как у американской кинозвезды, ресницами, в беличьем манто, накинутом на обнаженные плечи, громко захлопала в ладоши:

— Ну, что я говорила? Никого нет, пусто. И очень уютно. Идемте! Мы тут отлично проведем время.

Они мигом обступили стойку и стали усаживаться на высокие табуреты. Адвокат Краевский пристроился рядом с блондинкой. Согнув толстую красную шею, он зашептал ей что-то на ухо. Она рассеянно слушала и следила глазами за молодым, интересным брюнетом, стоявшим у противоположного конца стойки.

— Доктор, садитесь сюда! — позвала она.

Хелмицкий брезгливо поморщился. Выпитая водка давала себя знать. Он был на взводе, глаза, оттененные девичьими ресницами, сузились и блестели.

— Кой черт принес сюда этих кретинов!

Но те, к кому относились эти слова, слишком шумели и были поглощены собой, чтобы расслышать.

Хелмицкий поискал глазами Кристину. Она разливала коньяк, но, почувствовав на себе его взгляд, посмотрела в его сторону. Он слегка кивнул, давая понять, чтобы она подошла к их столику. Но она только улыбнулась и продолжала разливать. Толстый адвокат что-то говорил ей.

Мацек потянулся за рюмкой.

— Анджей!

Анджей давно перестал есть. Он сидел, подперев голову рукой, светлые волосы упали ему на лоб.

— Выпьем?

Они молча выпили. Мацек снова посмотрел в сторону буфета, на этот раз безуспешно. Кристину заслоняла от него широкая спина адвоката. Блондинка, наклонившись к своему соседу справа, громко смеялась. Манто сползло у нее с одного плеча — плечо было голое, покатое, красивой формы. Двое других мужчин любезничали со второй дамой. Все трое были навеселе. Хелмицкий упорно смотрел на Кристину, но она, казалось, всецело была занята новыми посетителями. Наконец Мацек не выдержал.

— Анджей, не знаешь, что это за типы?

— Кто?

— Да вон те подонки у буфета.

Анджей даже головы не повернул.

— У тебя что, других забот нет?

— Ты знаешь их? Похоже, что они здешние.

Анджей откинул со лба волосы и поднял голову.

— Знаешь?

— Нет. Только вон того, с красной шеей.

— Отвратительный тип. С удовольствием дал бы ему в морду. Кто он такой?

— Здешний адвокат.

— Подлец?

— Похоже.

— Дать ему?

— Дай.

Хелмицкий решительно встал. Анджей схватил его за руку.

— Ты что, спятил?

— Отстань! Сам сказал, чтобы я ему по морде съездил.

— Сядь!

— Терпеть не могу субъектов с бычьими шеями…

— Сядь, слышишь?

Помедлив немного, Мацек сел.

— Послушай, Мацек…— начал Анджей. — Я хочу серьезно поговорить с тобой. Час назад я виделся с Флорианом и имел с ним длинный разговор.

Мацек быстро обернулся к нему. Лицо у него сразу стало трезвое, напряженное и настороженное.

— Влетело?

— Нет.

— Не может быть! Неужто не влетело? А я-то думал, что он намылил тебе голову и поэтому ты скис. Ну?

— Все в порядке.

— Согласился?

— Да.

— И против меня не возражал?

— Нет.

— Здорово! — обрадовался Мацек. — Знаешь, я боялся, что он не согласится. Но на всякий случай подготовил почву. Угадай, где я буду иметь честь спать сегодня?

— Где?

— Здесь.

— Получил комнату?

— Я да не получу! И еще какую, если бы ты знал. Представь себе, мы соседи.

— С ним?

— Ага! И мне удалось увидеть его. Он стоял совсем рядом, вот как ты сейчас. Симпатичный тип. Угостил меня сигаретой. Американской. Здорово, а?

Анджей посмотрел на него, но ничего не сказал. Мацек расправил плечи.

— Блеск! Все идет как по маслу. Будь покоен, в лучшем виде обделаю это дельце, исправлю сегодняшнюю халтуру…

— Не ори, — буркнул Анджей.

Мацек пожал плечами.

— Излишняя предосторожность. Кто нас здесь слышит? — Но голос все-таки понизил. — Вот увидишь, класс покажу: быстрота, ловкость, изящество. А потом — фьють — и улетели! Это решено?

— В лес? Да, во вторник.

— В отряд Серого?

— Не совсем. Серый влип.

— А, черт! Где?

— Не знаю, Флориан подробностей не сообщал. Во всяком случае, на нем можно поставить крест.

— Жаль парня, — огорчился Мацек. — Видно, дал маху. На его место уже кого-нибудь назначили?

Анджей заколебался.

— Да.

— Кого?

— Меня.

Хелмицкий онемел от удивления.

— Ну да? Вот здорово! Послушай, старик, это надо обмыть! Закажем еще графинчик?

Анджей покачал головой.

— Не хочешь? Ну, еще по рюмочке.

— Нет, больше ни капли.

— Что с тобой?

— Ничего. Просто не хочу больше пить.

— Ты что, заболел?

— Не приставай. Сказано, не хочу.

Мацек недоверчиво посмотрел на него.

— Дело твое. Только…

— Что «только»?

— Нет, ничего.

На дне графина оставалось еще немного водки. Мацек налил себе и быстро выпил. Настроение у него явно испортилось.

— Ну и орут, скоты!

У стойки осталась сидеть только часть компании. Блондинка пошла танцевать с красавцем доктором. Покинутый адвокат поменялся местами с приятелем и теперь обхаживал другую даму. Это была высокая брюнетка, с экзотическим птичьим профилем и большим ярким ртом. Кристина, воспользовавшись минутной передышкой, писала в стороне счета.

Хелмицкий закурил и решительно встал.

— Куда? — встревожился Анджей.

— Не волнуйся. Сейчас вернусь.

Полукруглая, сияющая никелем стойка имела только один выход, сзади, за кофейным автоматом. Хелмицкий направился туда и встал в проходе, засунув руки в карманы брюк.

Кристина заметила его не сразу. А когда увидела, слегка покраснела и отложила в сторону блокнот со счетами. С минуту она колебалась, но все-таки подошла к нему. В платье из тонкой гладкой материи она выглядела стройной и легкой. На лице у нее уже не было следов смущения. Она даже улыбалась и при этом слегка щурила блестящие глаза, которые казались еще более раскосыми.

— Чем могу служить?

— Вы совсем про нас забыли.

Он в упор смотрел на ее губы, но она сделала вид, что не замечает этого.

— Прошу прощения, постараюсь исправиться.

— Правда?

— Что вам принести? Еще водки?

— Пока нет.

— Нет? А я-то всегда считала, что молодые люди в высоких сапогах много пьют.

Мацек прищурился.

— Опыт?

— Возможно, — сказала она, не смущаясь. — И надо сказать, не из приятных.

Хелмицкий только сейчас вынул изо рта сигарету.

— Когда приходит ваша сменщица? В десять?

— Да.

— Значит, через полчаса.

— Ну и что?

Он подошел ближе.

— Вы могли бы освободиться в одиннадцать?

Она не ответила. Он стоял так близко, что она чувствовала на лице его горячее дыхание.

— Ведь это нетрудно устроить. Скажите, что плохо себя чувствуете. Мол, разболелась голова и вы должны пойти домой, что-нибудь в этом роде…

Блондинка, наверно, вернулась на свое место. У них за спиной раздался ее громкий смех. Кристина оглянулась.

— Не торопитесь, — буркнул Хелмицкий. — Подождут, ничего с ними не сделается. Ну, как?

— Что «как»?

— Сможете освободиться?

— Допустим. И что же дальше?

— Не догадываетесь?

— Нет. Я ужасно недогадливая.

— Неужели? Я остановился здесь, в «Монополе».

Кристина слегка откинула назад голову и посмотрела на него смеющимися глазами.

— Правда? Как это мило с вашей стороны.

— Спасибо. Второй этаж, комната восемнадцать.

— Вы уверены в этом?

— Это легко проверить. Значит, в одиннадцать?

— Очень сожалею…

— Уже?

— …но я привыкла проверять только счета.

— Только?

— И они у меня тоже никогда не сходятся.

Хелмицкий бросил окурок на пол, придавил ногой и снова засунул руки в карманы.

— Значит, только счета проверяете?

— Ничего не поделаешь, такая уж у меня работа.

— На этот раз можете проверять смело. Наверняка не прогадаете.

— Охотно верю.

— Панна Кристина! — послышался голос адвоката Краевского.

Кристина повернулась, но Хелмицкий загородил ей дорогу.

— Итак?…

— Итак? — повторила она.

— Комната восемнадцатая. В одиннадцать часов.

— Это я запомнила. Но…

— Какие тут могут быть «но»?

— Ну, подумайте сами, стоит ли проверять такую мелочь. Я верю вам на слово.

Свенцкий рассеянно оглядел присутствующих. Когда садились за стол, получилась небольшая заминка из-за того, что Древновский по известной причине не успел разложить возле приборов заранее приготовленные карточки с фамилиями приглашенных. Свенцкий мило улыбался, был изысканно любезен, но его душила ярость. Глядя на своего секретаря, который, как манекен, двигался вокруг стола, он в бешенстве сжимал кулаки. «Я этому шуту гороховому покажу», — решил он. На репортера, чье пьяное бормотание время от времени доносилось до него, он предпочитал вообще не смотреть.

Грошик знал почти всех присутствующих и чувствовал себя как рыба в воде. Появление новых гостей отвлекло внимание Свенцкого. Древновский тоже куда-то скрылся, и Грошик, не желая оставаться в одиночестве, переметнулся к местному начальнику госбезопасности, майору Броне. Это был еще совсем молодой парень, лет двадцати с небольшим, щуплый и приземистый, с хмурым мальчишеским лицом, изуродованным глубоким шрамом на щеке. Такой высокий пост Врона занимал благодаря своему героическому партизанскому прошлому. Любитель выпить и повеселиться, он относился к Грошику даже с симпатией.

— Вы, я вижу, успели уже заложить? — сказал он, похлопав Грошика по плечу.

Грошик захихикал.

— А то как же! Ничего, и ты заложишь.

— Эх! — скривился Врона. — Терпеть не могу этих церемоний. Они только для проклятых буржуев хороши…

Грошик потер руки.

— Ничего, привыкнешь… вот увидишь, привыкнешь…

Но он не успел дать волю своему красноречию, так как к нему подошел подосланный Свенцким главный редактор «Островецкого голоса» Павлицкий — очень высокий, широкоплечий мужчина, с толстой шеей и огромной, как у тапира, головой. Плюгавенький Грошик едва доставал ему до плеча. Павлицкий грозно надвинулся на него.

— Немедленно выметайся отсюда!

— Я? — Грошик икнул. — Ишь чего захотел. Сам выметайся!

— Не уйдешь?

— И не подумаю! Демократия у нас теперь или нет?

— Не уйдешь?

Грошик стоял, задрав голову, и нагло улыбался.

— А мне здесь очень нр…равится.

— Погоди ж ты у меня…

— Грозишься?

— Я тебе покажу…

— Мне грозишь? А кто санацию восхвалял?

Павлицкий покраснел.

— Замолчи, скотина!

— А может, не восхвалял?

Павлицкий бросил тревожный взгляд на майора, который разговаривал неподалеку с Вейхертом. К ним подошли Щука и Подгурский. Свенцкий, занятый разговором с комендантом города полковником Багинским, предпочитал держаться на некотором расстоянии и издали наблюдать за действиями Павлицкого.

— Заткнись! — рявкнул редактор.

Грошик захихикал.

— А что, не восхвалял?

— Тише, ты!

— Не восхвалял, скажешь?…

Павлицкий не выдержал.

— А ты сам?

— Я? — Грошик самодовольно надулся. — Восхвалял, а то как же!

— Ну, и заткнись тогда!

— А вот и не заткнусь! Что ты мне сделаешь? Я всегда выслуживаюсь перед начальством. А ты вот восхвалял санацию.

Павлицкий даже посинел от бешенства. Врона с любопытством посматривал в их сторону.

— А ты восхвалял, не отвертишься! — заверещал Грошик.

Павлицкий сжал кулаки, — казалось, он вот-вот кинется на репортера и придавит его своим огромным телом. Но он взял себя в руки.

— Погоди! Завтра я с тобой поговорю, — сказал он и повернулся к нему спиной.

— Восхвалял! Восхвалял! — торжествующе крикнул ему вдогонку Грошик.

Свенцкий, заметив, что Павлицкий отошел от Грошика, под каким-то предлогом оставил полковника.

— Ну, что? — прошептал он, беря Павлицкого под руку. — Все в порядке, пан редактор?

Павлицкий махнул рукой.

— Разве с ним сейчас договоришься? Он пьян в стельку.

— Пся крев!

— По-моему, лучше его не трогать. Ничего не поделаешь.

— Как? Оставить здесь? Это невозможно.

— А если он скандалить начнет?

— Ну, — пробормотал Свенцкий, — найдем на него управу. Но, может, в самом деле не стоит…

— Конечно. К чему было приглашать этого подонка?

— Дорогой мой, разве я приглашал его?

— Откуда же он тут взялся?

Теперь Свенцкий, в свою очередь, махнул рукой.

— А, теперь уж все равно!

Он осмотрелся по сторонам.

— Ну, кажется, все в сборе. Можно садиться за стол.

Когда после короткого замешательства все наконец уселись, Свенцкий с минуту колебался: не поднять ли первый бокал за здоровье Щуки. Но тут же убедился, что момент для этого сейчас неподходящий. Все были заняты тем, что торопливо накладывали себе на тарелки еду. Блюда с закусками переходили из рук в руки. Свенцкий сам был чертовски голоден и, кроме того, не знал, с чего начать свою речь, первую (при мысли об этом даже смягчился его гнев) речь в качестве члена правительства. Поэтому он ограничился тем, что, перегнувшись через стол, фамильярно сказал Щуке:

— За ваше здоровье, товарищ Щука!

— Дай бог не в последний раз, — благодушно прибавил полковник Багинский.

Свенцкий сидел между двумя военными: Вроной и Багинским. Напротив сидел Щука, его соседом справа был Вейхерт, слева — председатель городского совета Калицкий.

Древновский по-прежнему двигался как манекен — осторожно и медленно, словно это могло утишить шум в голове. Он занял место на конце стола. Еда вызывала у него отвращение. Кусок не лез в горло. Но он все-таки заставил себя положить на тарелку немного мяса, с трудом проглотил и сделал попытку присоединиться к оживленному разговору, который на этом конце стола вели профсоюзные деятели. Но слова доходили до него глухо, словно в ушах была вата. А лица ближайших соседей принимали в ярком свете какие-то странные, искаженные очертания. Рядом с ним сидел притихший Грошик. Он удивленно таращил мутные глазки и с кроткой улыбкой беспомощно размазывал по тарелке заливное из карпа. Древновского охватило отчаяние. Он вдруг понял, что все безвозвратно и безнадежно погибло. Планы и смелые мечты, карьера, будущее — все насмарку. Везет, как утопленнику!

Вдруг до него донесся резкий, скрипучий голос соседа:

— Что это у вас полная рюмка? Вы не пьете?

И Древновский с удивлением почувствовал, как этот чужой голос моментально отрезвил его. Исчезла скованность, из ушей словно вынули пробки, гул в голове утих. Он непринужденно рассмеялся и сказал своим обычным голосом:

— Нет, почему же… Правда, я уже сегодня пил…

— Ну, это не беда.

Древновский одним духом осушил рюмку и оглянулся на Свенцкого. Тот был занят разговором с насупленным Вроной. За столом становилось все оживленней. Лакеи двигались бесшумно, как бесплотные духи, и следили, чтобы рюмки не пустовали. Гости на дальнем конце стола, не дожидаясь, пока им нальют, сами наполняли свои рюмки.

Щука обрадовался, что его соседом по столу оказался Калицкий. Они были старыми друзьями. Познакомились они давно, еще перед первой мировой войной, которая обоих застала в Женеве. Щуке тогда еще не было двадцати, он изучал химию и жил по-студенчески, впроголодь. Калицкий был на несколько лет старше его, опытнее, умнее, лучше разбирался в политической обстановке. В отличие от Щуки, чей отец был портным в провинциальном городишке, Калицкий происходил из богатой помещичьей семьи с Украины. Но, как говорится, «в семье не без урода». Еще в младших классах гимназии он сблизился с кружком социалистически настроенной молодежи, был уличен в нелегальной деятельности и исключен с волчьим билетом. А так как недостатка в средствах он не испытывал, ему ничего не стоило сменить царскую Варшаву на либеральный австро-венгерский Краков. Но с социализмом пылкий шляхтич не расстался. Ради него он отрекся от оскорбленной, разгневанной семьи. Отказался и от материальных благ, щедро плывших с украинского чернозема. Порвав с прошлым, он начал самостоятельную жизнь и вскоре с независимым видом шагал по избитой краковской мостовой в таких же рваных ботинках, как большинство его новых знакомых. Получив аттестат зрелости, он ненадолго уехал в Англию, потом жил некоторое время в Бельгии и, наконец, перебрался в Швейцарию, окончательно освоившись с хронической нуждой. Его страстно увлекала идея кооперации, и он решил посвятить ей жизнь. Во время войны они со Щукой жили даже в одной комнате. В те годы Щука находился под сильным влиянием Калицкого. Позже, когда они вернулись на родину и каждый начал работать по своей специальности, дороги их постепенно разошлись. Щуку не удовлетворяла программа социалистов, он пошел дальше и вступил в коммунистическую партию. Он рано женился и обрел в жене верного товарища и единомышленника. К сожалению, на службе он постоянно наталкивался на непреодолимые трудности. Будучи хорошим специалистом, он из-за своих политических убеждений, которых не скрывал, все время вступал в конфликты с начальством и вынужден был менять работу. А потом, в тридцатых годах, неоднократные столкновения с полицией положили конец его карьере.

Несмотря на то что он был опытным инженером, перед ним были закрыты все дороги. Жизнь постепенно оттесняла его за грань нормального человеческого существования. В конце концов его арестовали, и по долгому, в свое время громкому процессу он был осужден. А когда отсидел свои три года и вышел из тюрьмы, началась новая война. Калицкий же остался верен своим юношеским идеалам и все междувоенные годы был тесно связан с социалистической партией. Он играл видную роль в ней и был крупным деятелем кооперативного движения в Польше, много писал, читал лекции, был депутатом сейма.

Кроме нескольких, ничего не значащих фраз, которыми они обменялись при встрече, у них еще не было возможности поговорить по душам. И вот, улучив момент, когда Вейхерт прервал свои рассуждения о современном положении в Европе и занялся выискиванием на блюде кусочка угря получше, Щука повернулся к Калицкому.

Калицкий сидел молча, о чем-то задумавшись, мало ел и ничего не пил. В последний раз Щука видел его перед самой войной, вскоре после выхода из тюрьмы. Калицкий оказался в числе немногих друзей некоммунистов, которые тогда не побоялись его навестить. С тех пор он заметно постарел: поседел, осунулся, сгорбился. И как-то странно было видеть за этим столом рядом с энергичными, жизнерадостными людьми, в шуме и гомоне, его красивую голову с лицом аскета, которому длинные усы придавали что-то несовременное. Казалось, он случайно попал в эту компанию и чувствовал себя в ней чужаком.

Щука положил руку на его худую, узкую ладонь.

— Рад тебя видеть, старина, — сказал он с необычной для него теплотой.

Калицкий поднял голову и посмотрел на Щуку из-под кустистых бровей черными, глубоко посаженными глазами. В них не было прежнего блеска. Они казались погасшими и очень усталыми.

— Я тоже, — тихо сказал он.

— Нам обязательно надо встретиться…

— Когда ты уезжаешь?

— В среду утром.

Калицкий вяло улыбнулся.

— Ну, вот и кончилась война.

— Будем надеяться, что так, — буркнул Щука. — И все-таки это звучит как-то непривычно, правда? Кончилась война… Значит, во вторник вечером. Ты здесь с семьей?

Калицкий покачал головой.

— Нет, один.

— А жена?

— Маринка? Погибла во время восстания.

— Что ты говоришь! — воскликнул Щука и, не зная, что сказать, стал машинально крошить хлеб.

— Товарищ Щука! — окликнул его Свенцкий. — У вас полная рюмка!

Щука кивнул, выпил водку и продолжал крошить хлеб.

— Моя Мария тоже умерла, — сказал он, немного помолчав.

Калицкий поднял на него усталый взгляд.

— В Равенсбрюке, — пояснил Щука и, поколебавшись, спросил: — А твои сыновья?

— Тоже погибли.

У Щуки перехватило горло.

— Оба?

— Да. Давно. Еще в сорок третьем году. Значит, во вторник?

— Да, во вторник, — медленно повторил Щука.

Разговор не клеился. Напротив громко говорил Врона:

— Я только одно знаю. Когда мы были в лесу, я и мои ребята представляли себе это иначе. Слишком быстро некоторые наши товарищи успокоились и почили на лаврах. Если так и дальше пойдет, мы как пить дать проиграем революцию. Сейчас надо во как всех держать! — И он показал сжатые кулаки. — Не сглаживать классовые противоречия, а заострять их, бить врага по голове, потому что, если мы вовремя не ударим, он всадит нам нож в спину.

Свенцкий, снисходительно улыбаясь, кивал головой.

— Все это верно, товарищ майор, но вы забываете об одном.

— О чем же?

— О том, что политика дело не простое. На данном этапе наша задача — смягчить недовольство.

Врона посмотрел на него исподлобья.

— Чье? Кулаков? Помещиков?

— Я говорю вообще, в широком смысле, — уклончиво ответил Свенцкий. — Мы должны привлекать на свою сторону, объединять…

— Кого?

— Как это кого? — удивился Свенцкий. — Народ.

Смуглое лицо Вроны слегка потемнело.

— Народ! А вообще-то вы знаете, товарищ Свенцкий, что такое польский народ и чего он хочет?

— Мне кажется…— начал Свенцкий.

Но тот не дал ему договорить.

— Кого вы хотите привлекать на свою сторону? Тех, кто спит и видит, как бы опять закабалить рабочих и крестьян и обречь их на нищету? Или тех, кто стреляет из-за угла в наших лучших людей? Это, по-вашему, польский народ?

— Ах, майор, майор…— Свенцкий развел руками. — Ваше возмущение мне понятно, меня ведь тоже многое огорчает…

— Но на знамени революции вы бы охотно написали: «Давайте жить в мире, братья поляки!»

— Страна разорена, люди измучены, надо трезво смотреть на вещи.

— И во имя этой трезвости вы готовы усыпить бдительность людей и подсунуть им сусальное согласие? Нет! — Врона стукнул кулаком по столу. — Так дело не пойдет, большевики так не поступают. Это верно — страна разорена, люди измучены, но мне кажется, вы, товарищ Свенцкий, даже не подозреваете, какой огромный запас сил таится в измученном народе. И эти силы — наши коммунистические силы — будут расти и увлекут за собой массы… Эх! — Голос у него по-мальчишески сорвался, в нем послышалась горечь. — Жалко, что многие наши товарищи не увидят этого…

Свенцкий воспользовался случаем, чтобы перевести этот щекотливый разговор на другую тему.

— Как подвигается следствие по делу убитых? — спросил он.

Врона глянул на него исподлобья.

— Не беспокойтесь, — буркнул он, — эти бандиты от нас не уйдут. Если их не поймаем, то рано или поздно к нам в руки попадутся все, кто стоит за этим убийством и за многими другими.

Свенцкий задумался.

— А вам не кажется, товарищ Врона, что это могла быть отчаянная выходка какого-нибудь фанатика?

Врона промолчал.

— Ведь и такую возможность надо принимать во внимание, — продолжал Свенцкий.

Врона забарабанил пальцами по столу.

— Можно задать вам один вопрос?

— Пожалуйста, — поспешно сказал Свенцкий. — Я вас слушаю.

— Вы верите в чудеса?

Новоиспеченный министр слегка опешил.

— Я?

— Да, вы.

— Я вас не понимаю. Почему я должен верить в чудеса?

Врона пожал плечами.

— Это вы должны знать, а не я. Просто на ваш вопрос я ответил вопросом.

Тем временем Щука снова заговорил с Калицким:

— Какие у тебя планы на будущее? Останешься в Островце?

— Пока еще не знаю, — ответил Калицкий. — Меня зовут в Варшаву.

— Ну что ж, пожалуй, это правильно, а?

— Ты думаешь? Чего мне там делать? Без меня обойдутся.

Щука поднял тяжелые веки.

— Не понимаю. Как это — чего там делать? Разве сейчас мало дела?

Калицкий махнул рукой.

— Надо смотреть правде в глаза, дорогой. Такие, как я, сейчас не в чести.

— Такие, как ты? Я не узнаю тебя, Ян. И это говоришь ты, старый социалист?

— Что же делать, если это правда.

— Чья правда?

— Чья? Моя. Вот ты говоришь, что я старый социалист. Видно, я социалист старого склада. Потому что я чересчур щепетилен, разборчив и чувствителен. К тому же у меня есть собственное мнение. Я люблю говорить правду в глаза, а этого сейчас не любят.

Щука наклонился над столом.

— Впрочем, ты сам знаешь, как обстоит дело, — продолжал Калицкий. — Зачем нам с тобой в прятки играть?

Щука сделал нетерпеливое движение.

— Неправда, — резко сказал он. — Все совсем не так, как ты говоришь. Неужели ты в самом деле не понимаешь, что сейчас в Польше осуществляется то, о чем мы мечтали всю жизнь?

Калицкий горько усмехнулся.

— К чему вспоминать прошлое? Его все равно не воротишь. А теперь…— Он наклонился к Щуке и понизил голос: — А теперь вам нужны вот такие Свенцкие.

— Нам?

Калицкий молчал. Щука внимательно посмотрел на него.

— Эх, сбился ты, старина, с дороги…

Бледное лицо Калицкого слегка покраснело.

— Я? А может, это вы идете по неверному пути?

— Нет, Ян, — ответил Щука. — Партия идет по верному пути. Мы можем делать ошибки, оступаться, но направление у нас правильное. Вот ты сказал — Свенцкие. Да, они есть. Ну и что? Завтра они отпадут.

Калицкий долго молчал.

— Это я знаю, — сказал он наконец. — Меня беспокоят не Свенцкие.

— А что же?

Калицкий поднял на старого друга усталый взгляд, и на миг его черные глаза загорелись, как в прежние времена.

— Вы меня беспокоите, — сказал он. — Путь, по которому вы ведете Польшу.

В эту минуту к Щуке наклонился Вейхерт.

— Боюсь, что нас ждет речь, — с фамильярной улыбкой прошептал он.

В самом деле, Свенцкий, решив, что настал подходящий момент, сосредоточился, сделал значительное лицо и, взяв в правую руку нож, слегка постучал им по рюмке. Но он сделал это так деликатно, что услышали только ближайшие соседи и замолчали. Свенцкий хотел постучать еще раз, но тут с дальнего конца стола послышался резкий звон. Это Грошик, моргая мутными глазами, изо всех сил колотил вилкой по рюмке. Разговор за столом моментально стих, и все с любопытством стали оглядываться в поисках виновника этого необычного трезвона. Свенцкий сначала покраснел, потом побледнел.

— Тсс! — зашипел Грошик. — Пан министр хочет говорить.

При виде растерянной физиономии Свенцкого Древновский зажал рот, чтобы не прыснуть со смеху.

— Валяй еще! — подзуживал он Грошика.

Но Свенцкий уже овладел положением. Он встал, и внимание присутствующих обратилось на него. Однако, когда он начал говорить, голос у него слегка дрожал.

— Дорогие товарищи! Сегодня возрожденная Польша одержала большую победу. Жертвы, которые мы понесли в борьбе с фашизмом, были не напрасны. Фашизм капитулировал…

— Держишь?-—-прошептал Юрек Шреттер.

— Держу, — тяжело дыша, ответил Фелек Шиманский.

— Ну, давай. Раз, два…

Изо всех сил раскачав мертвое тело, они одновременно отпустили руки, и оно упало в темноту. Раздался плеск — и наступила мертвая тишина. В густой листве шуршали капли дождя. Молния сверкала где-то далеко за городом.

Фелек отер со лба пот.

— Ух, и тяжел, дьявол!

— Тише ты, — зашипел Шреттер.

Алик стоял в стороне. У него дрожали руки. Кровь вся отхлынула от лица. Сердце пульсировало где-то в горле. Когда они продирались сквозь кусты, с трудом волоча тяжелое, как колода, тело Януша, он почувствовал, что его вот-вот вырвет. Сейчас он открыл рот и жадно вдыхал свежий, влажный воздух. Но это не принесло ему облегчения. Лоб покрылся холодной испариной. К горлу подступил комок. Он инстинктивно вытянул вперед руки и ухватился за куст, ощутив на лице и руках прикосновение мокрых, клейких листьев. Он согнулся, и его начало рвать.

Фелек шагнул из темноты.

— Он что, спятил?

Шреттер остановил его жестом.

— Оставь его в покое. Пусть блюет.

Они стояли на берегу пруда, в густой и мокрой траве, почти касаясь плечами, но не видя друг друга. Темная, неподвижная поверхность пруда едва угадывалась во мраке. Тьма была кромешная. Вокруг таинственно шелестели высокие плакучие ивы.

— Юрек! — шепотом позвал Фелек.

— Чего тебе?

— Надо сматываться.

— Обожди минутку.

Он подошел к Алику. Тот, согнувшись пополам, судорожно уцепился за мокрый куст и продолжал давиться и корчиться. Наконец его перестало рвать.

— Лучше тебе? — спросил Шреттер.

Алик едва заметно мотнул головой. Тошнота, правда, прошла, но он обессилел и чувствовал себя совершенно разбитым. Им овладело глубокое безразличие.

— Ну? — раздался из темноты нетерпеливый шепот Фелека.

Шреттер подозвал его кивком головы. Тот придвинулся ближе.

— Чего?

— Мотай один!

Фелек нерешительно топтался на месте.

— А вы?

— За нас не беспокойся, не пропадем. Все равно вместе возвращаться нельзя. До завтра.

Фелек не двигался с места.

— Ну? — разозлился Шреттер. — Чего ждешь? Сказано, сматывай удочки.

Фелек помедлил немного и протянул Шреттеру руку.

— До завтра. Зайти к тебе?

— Заходи. Только смотри, будь осторожен.

— Без тебя знаю, — проворчал Фелек.

— Держись, старик! — Проходя мимо Алика, он похлопал его по плечу и, как тень, исчез в кустах.

Зашелестели листья, тихо хрустнула веточка на земле. И снова стало тихо.

Алик не двигался. Шреттер обнял его за плечи и почувствовал, что он дрожит.

— Ну, как? Еще будешь блевать?

Алик пробормотал что-то невнятное.

— Не будешь?

— Нет.

Он выпрямился, освобождаясь от объятий Юрека. С минуту постоял, опустив голову, потом глубоко вздохнул, — так судорожно вздыхают дети, устав от долгого плача. Потом стал вытирать рот платком.

Шреттер молча наблюдал за ним. В темноте Алик казался беспомощным и жалким. Он тщательно и долго вытирал рот, наконец спрятал платок в карман и опять вздохнул, но уже спокойней, не захлебываясь.

— Ну? — спросил Шреттер.

— Порядок.

— Тогда шпарь домой.

Алик кивнул.

— Завтра мы с Фелеком зайдем к тебе. Дойдешь один?

— Конечно.

— Ну, привет!

Шреттер похлопал его по плечу.

— Выпей по дороге газированной воды, сразу легче станет.

Юрек остался один. Вокруг была разлита умиротворяющая тишина. Благоухали деревья. Благоухала весна. Над прудом клубился белый прозрачный туман. Высоко на дереве завозилась разбуженная птица, пискнула сквозь сон и затихла.

Несмотря на сутолоку и полутьму, зоркий глаз Сломки еще издали различил высокую фигуру Путятыцкого, едва тот со своей компанией переступил порог ресторана. Толстяк засопел и, остановив первого попавшегося официанта, приказал:

— Столик для графа Путятыцкого! Самый лучший!

Но официант, молодой парень, всего несколько дней работавший в «Монополе», еще не умел справляться с субботним наплывом посетителей, а кроме того, не знал, кому следует оказывать предпочтение.

— Все заняты, шеф.

Когда речь шла о важных вещах, Сломка не терпел возражений.

— Если я говорю найти столик, значит, столик должен быть, понял? Пошевеливайся!

И, предоставив официанту самому находить выход из положения, Сломка стал протискиваться между столиками к Путятыцкому. Он подошел к нему, когда Путятыцкий уже отчаялся найти свободное место.

— О, дорогой пан Сломка! — обрадовался Путятыцкий, увидев ресторатора, которого знал еще по Львову с довоенных времен. — Вся надежда на вас. Найдется для нас столик?

— Уже распорядился. Где это видано, чтобы для пана графа не нашлось столика? Мое почтение. — Он поклонился Тележинскому, стоявшему с дамами. — Все готово. Прошу за мной!

— Чудесно! — прогнусавил Путятыцкий.

Оставив дам на попечение Тележинского, он двинулся за Сломкой, перекидываясь с ним на ходу словами. Он обожал разговаривать с людьми, стоящими ниже него на общественной лестнице.

— Я вижу, дорогой, дела у вас идут неплохо.

Сломка, помогая себе круглым животом, ловко прокладывал дорогу в толпе. В интимном полумраке, слабо освещенном желто-голубыми отсветами, томно покачивались в такт танго танцующие пары.

— Война кончается, пан граф. Люди хотят поразвлечься.

— Это верно. Своего рода интермеццо.

— Простите, что вы сказали?

— Я говорю, интермеццо. Перерыв. Антракт.

— Вот именно.

До него только сейчас дошло, что хотел этим сказать Путятыцкий, и он уставился на него своими круглыми глазками.

— Вы так считаете, пан граф?

— Ба! — Путятыцкий добродушно похлопал Сломку по спине. — Не огорчайтесь, дорогой. Все будет хорошо. Мы еще не такое видали и все-таки выстояли.

— Золотые слова, пан граф. Я всегда говорю то же самое. Самое главное — выстоять.

В этот момент музыка смолкла и зажегся свет.

— Еще, еще! — послышались голоса с танцевального круга.

Дирижер поднял палочку, свет снова погас, и скрипки заиграли то же танго.

— Где же столик? — спросил Путятыцкий, озираясь.

Сломка окинул быстрым взглядом зал и слегка забеспокоился.

— Минуточку, пан граф.

Молодой официант, которому Сломка поручил найти свободный столик, как раз советовался со своим более опытным коллегой. Сломка налетел на них:

— Где столик для графа?

Пожилой, с многолетним опытом официант решил взять инициативу в свои руки.

— Сейчас все будет в порядке, шеф. Как раз освобождается столик на четверых, я уже подал счет.

Сломка смерил уничтожающим взглядом молодого официанта и с улыбкой повернулся к Путятыцкому.

— Минуточку терпения, пан граф.

Путятыцкий недовольно поморщился.

— Что, ничего нет? Хорошенькое дело!

Он демонстративно повернулся спиной к Сломке и, рассерженный, пошел навстречу Фреду Тележинскому и дамам.

— Представьте себе, все занято.

Сломка, быстро-быстро размахивая толстыми ручками, семенил сбоку.

— Минуточку, пан граф, одну минуточку. Столик уже освобождается.

— Перестаньте морочить голову! — разозлился Путятыцкий. — Освобождается! Где? Целый час нам, что ли, стоять здесь и ждать? Прости, дорогая, — сказал он, заметив предостерегающий жест жены, — но я не позволю, чтобы со мной так обходились. Это похоже на издевательство. Пошли отсюда. Ноги моей больше здесь не будет.

Но Станевич совсем не хотелось отказываться от развлечения. И так они из-за дождя даром потеряли целый час.

— Боже, какой вы деспот! Значит, мы, женщины, совсем не имеем права голоса?

— Пойдемте лучше в бар, — посоветовал Тележинский. — Там, наверно, найдется свободный столик. Знаешь, Адам, кто там обслуживает?

— Ну?

— Кристина Розбицкая.

— Розбицкая? Да ну! Из тех Розбицких, что из Кшиновлоги?

— Нет, это дядя ее из Кшиновлоги. А она с Познанщины. Ее отец, да ты его знаешь, Ксаверий Розбицкий…

— Что ты говоришь? — изумился Путятыцкий. — Как тесен мир! Слышишь, Роза? Фред говорит, что в здешнем баре работает маленькая Кристина, дочка Ксаверия Розбицкого. Знаете, — пояснил он Станевич, — когда-то, в давно прошедшие времена, Ксаверий Розбицкий был безумно влюблен в мою жену…

Сломка, который во время этого разговора готов был сквозь землю провалиться, вдруг заметил, что в глубине зала освобождается столик. Он с облегчением вздохнул и вытер со лба пот.

— Есть столик, пан граф…

— Оставьте меня в покое! — огрызнулся Путятыцкий. — Не нужен нам ваш столик. Обойдемся без него. Пойдем в бар.

Сломка хотел еще что-то сказать в свое оправдание, но решительный жест Путятыцкого заставил его замолчать. Он проводил их глазами и постоял немного, переживая свой позор. И вдруг сорвался с места, помчался вперед, потом круто повернул и снова покатился, как шарик, между столиками.

Но молодого официанта, который подложил ему свинью, нигде не было. Наконец он наткнулся на него в узком коридоре, ведущем в кухню. Парень нес несколько блюд и хотел обойти шефа, но Сломка, выпятив живот, загородил ему дорогу.

— Хорошо, что я тебя встретил. С завтрашнего дня можешь искать себе другую работу. В «Монополе» не место для недоучек, понял?

Официант посмотрел на него искоса.

— Потише! И прошу не тыкать. Я с вами свиней не пас. Сами можете искать себе другую работу.

Сломка онемел от возмущения. Он побагровел, и ручки замерли у него на груди.

— Что? Что ты сказал? Ах ты подлец!

— Но, но! — по-варшавски протяжно сказал парень. — Смотрите, как бы вам не пришлось иметь дело с профсоюзом. Ну-ка посторонитесь, добром прошу, посетители ждут.

Сломка не проронил ни слова, словно язык проглотил. Он стоял с открытым ртом и выпученными глазами. Кровь бросилась ему в голову. А парень, не долго думая, бесцеремонно отстранил его локтем и исчез за дверью зала.

«Сейчас меня хватит удар», — подумал Сломка, чувствуя, как кровь железным молотом ударяет в виски. И ему стало себя жалко. Умрет, и никто, ни одна собака, не проводит на кладбище. Повезут на дрогах одинокий гроб и закопают в яме, как падаль. На глаза набежали слезы. «Надо будет завтра с утра отправиться на рыбалку, — подумал размякший Сломка. — Это всегда помогает. А этого негодяя я все равно прогоню».

Успокоенный и как бы снова примиренный с жизнью, он вперевалку потрусил по коридору на кухню. И окончательно воспрял духом, когда на кухне при его появлении прекратился оглушительный галдеж. Судомойки перестали трещать, два коридорных, которые болтались тут без дела, моментально улетучились. Официанты, осаждавшие толпой задерганного повара и требовавшие поскорей отпустить заказанные блюда, тоже успокоились. «Холодный борщ четыре раза! Два раза шницель по-венски! Деволяй, один раз!»— послышались спокойные голоса. На кухне, как по мановению волшебной палочки, воцарились порядок и тишина.

Насладившись порядком и вновь обретя душевное равновесие, Сломка побежал по другому коридору, короткому, но широкому, который соединял кухню с залом для банкетов.

Старуха Юргелевич, по прозвищу «Юргелюшка», вдова умершего много лет назад портье из «Монополя», сидела, выпрямившись, на низенькой скамеечке возле двери в уборную и вязала на спицах свитер для внука.

Сломка остановился и засопел.

— Ну, как там дела, Юргелюшка?

Юргелюшка подняла маленькое, кроличье личико и посмотрела на него выцветшими, старческими глазами.

— Речи говорят.

— Да?

Сломка прислушался. Из-за закрытой двери доносился громкий, сочный баритон Свенцкого.

— О, сам министр!

Юргелюшка безо всякого интереса отнеслась к его словам и снова принялась за свитер.

Она очень любила своего внука Фелека, которого сама вырастила: зять ее, Шиманский, погиб в сентябре тридцать девятого года, а дочка умерла несколько месяцев спустя от заражения крови после аборта.

Сломка скосил глаза на белую дверь уборной. Она сияла безупречной чистотой. Юргелюшка знала свое дело и была неоценимой работницей.

— Рвало кого-нибудь?

— Что вы! — спокойно ответила Юргелюшка, не прерывая вязания. — Рано еще.

Сломка почесал нос.

— Гм…

— Все идет своим чередом. Сперва речи говорят, а потом сюда будут бегать, обязательно будут…

— Вы небось подзаработаете сегодня, а?

— Да уж надеюсь. Но заранее ничего нельзя сказать. До войны здесь разные бывали банкеты. Один раз даже министр был.

— О! — оживился Сломка. — Кто же это? Как его фамилия?

— Я уж теперь не помню. Такой видный из себя господин. Так вот, не то он чем-то отравился, не то вообще животом маялся, только то и дело сюда бегал. Весь, простите, стульчак запакостил. И что вы думаете — ни гроша не дал!

— Вот негодяй! А еще министр!

— И то сказать, сам-то извелся. Я боялась, как бы он на тот свет не отправился.

— Вот был бы номер!

— Не приведи бог! Плюньте через левое плечо. Ну, не дал, так не дал. Другой даст. Пути господни неисповедимы: одних он карает, других милует.

Сломка подошел на цыпочках к двери.

— Говорит еще? — скорее из вежливости, чем из любопытства, спросила Юргелюшка.

Сломка замахал рукой. Из-за двери отчетливо доносился голос Свенцкого.

— Никаким силам, — говорил он, — не поколебать и не умалить наших замечательных исторических побед. Будущее принадлежит нам, и мы его построим. Дорогие товарищи! — Он повысил голос. — Я счастлив, что в такой знаменательный день мне выпала честь от своего имени, от имени всех присутствующих и населения города Островца приветствовать нашего уважаемого гостя, товарища Щуку, и поднять бокал за процветание нашей великой демократической родины. Ура!

Шум отодвигаемых стульев смешался со звоном бокалов и криками «ура».

— Кому это они «ура» кричат? — забеспокоился Сломка.

— Имениннику, наверно, — невозмутимо заметила Юргелюшка, продолжая вязать.

— Какому имениннику? Никакого именинника нет.

— Значит, юбиляру.

— И юбиляра нет, что вы глупости болтаете! Наверно, о Польше шла речь…

Но одолевшие его сомнения не помешали ему вовремя отскочить от внезапно распахнувшейся двери и пропустить лакея во фраке.

— Постой! — задержал его Сломка.

Официант остановился. Это был рослый заносчивый парень, с внешностью и повадками первого любовника. До войны он несколько лет работал в варшавском «Бристоле», и этого было достаточно, чтобы Сломка ценил его больше остальных официантов.

— Ну, как там дела, пан Юзеф? — дружелюбно спросил он, перебирая, по своему обыкновению, на животе пальчиками.

Красавчик улыбнулся с сознанием своего превосходства.

— Ничего.

— Пьют?

— Само собой. Сломка потер руки.

— Это хорошо! Не забывайте про французское вино. А к кофе ликер подайте. Пани Юргелюшка, предсказываю вам сегодня хороший заработок.

В кухне ему опять попался на глаза тот грубиян. Они столкнулись в проходе, и их взгляды на миг встретились. Официант нагло присвистнул и повернулся к шефу спиной, совсем как оскорбленный Путятыцкий.

— Пан старший! — крикнул он повару. — Телячья котлета два раза! Крем фруктовый один раз.

У Сломки засосало под ложечкой. Он почувствовал, что должен как-то вознаградить себя за унизительное поражение. Рыбная ловля, запроектированная на завтра, — не в счет, сейчас ему нужно было нечто большее. Он метнул из-под опущенных век взгляд в сторону судомоек. С краю стояла здоровая, крепкая девушка с широким задом.

Он вышел из кухни и поймал за ухо мальчишку-рассыльного.

— Как тебя зовут?

— Тадек, пан директор.

— Отлично! Послушай, Тадек…

— Слушаю, пан директор.

— Беги в кухню и пришли мне сюда Стефку. Знаешь ее?

— Знаю, пан директор.

— Да поживей, одна нога тут, другая там.

Стефка явилась спустя минуту, разгоряченная, с красным лицом и мокрыми руками, пахнущая потом и помоями.

Сломка затоптался вокруг нее.

— Стефка!

— Чего? — недовольно буркнула она.

— Зайди ко мне наверх через десять минут.

— Еще чего! Хватит с меня. И так болтают обо мне невесть что.

— Глупая. Это они от зависти.

— Как же! Есть чему завидовать!

— Я тебе чулки дам.

Она недоверчиво посмотрела на него.

— Правда?

— Настоящие, французские. Приходи через десять минут.

— Шелковые?

— А то какие же?

Она призадумалась.

— Ну, ладно, — сказала она с расстановкой. — А если жених узнает…

Стефкин ухажер всего несколько недель как вернулся с принудительных работ из Германии и устроился на цементный завод в Бялой.

— Глупая, — сказал Сломка. — Откуда он узнает?

Сломка проводил Стефку глазами, с удовольствием глядя на ее широкий зад, причмокнул толстыми губами и побежал дальше. Один коридор, второй, дамская уборная, мужская, опять коридор — настоящий закулисный лабиринт. Прежде чем войти в бар, он заглянул в так называемую комнату для артистов.

Это была маленькая клетушка, в которой переодевались выступавшие в вечерней программе артисты. Сегодняшняя программа — нечто совершенно новое — должна была произвести сенсацию. Выступали Ганка Левицкая и двое известных танцоров — Сейферт и Коханская.

На стук никто не ответил, и Сломка, приоткрыв дверь с надписью «Артистическая уборная», заглянул внутрь. В комнате горел свет, но никого не было. Мебели здесь было немного: простой стол, на котором стояло большое, прислоненное к стене зеркало, продавленная зеленая кушетка, несколько стульев, в углу — красная ширма. На одном из стульев стоял раскрытый чемодан, а в нем в беспорядке свалены пестрые тряпки. Через крышку чемодана было перекинуто желтое платье с оборками, под стулом валялась черная испанская шляпа, до самого пола свисали узкие штанины голубых бархатных брюк. В комнатенке без окон было душно и жарко, как в оранжерее.

Сломка хотел уже уйти, когда из-за ширмы послышался мужской голос:

— Это ты, Лода?

Сломка засопел, но прежде чем успел вымолвить слово, из-за красной ширмы появился совершенно голый Сейферт. Он был среднего роста и, пожалуй, немного полноват для танцора, хотя тело у него было крепкое, стройное и еще молодое. Его, видно, нисколько не смущало, что он голый.

— А, это вы, па« директор! Добрый вечер. Вы не видели Лоду?

Сломка догадался, что речь идет о его партнерше Коханской.

— Нет, не видел. А что, она еще не приходила?

Сейферт не ответил. Он подошел к чемодану и стал рыться в нем. Часть костюмов сразу оказалась на полу.

— А, черт! — выругался он, продолжая копаться в пестром тряпье.

Сломка забеспокоился.

— Как вы думаете, пани Коханская не опоздает? Мы начинаем концерт ровно в девять. Зал битком набит. И пани Левицкой тоже до сих пор нет…

Сейферт пожал плечами.

— Это меня не касается. Интересно, зачем вам вообще понадобилось приглашать эту Левицкую? Личико с кулачок, голос — как у котенка, и в придачу — ноги кривые. Видели мои фото? — Он вытащил из-под трико телесного цвета пачку фотографий и сунул ее в руки Сломке. — Посмотрите. Вот это из «Вальпургиевой ночи», а это из «Шахразады», хороши, правда?

Оставив Сломку с фотографиями, он снова начал потрошить чемодан.

— Вот тебе на! Куда подевался мой желтый шелковый платок? Наверно, эта идиотка забыла его взять. Черт возьми! Ну, как я теперь буду танцевать болеро!… Самый лучший номер.

Вдруг он извлек со дна чемодана платок и успокоился.

— Вот он! Посмотрите-ка, на черном костюме такое яркое пятно выглядит очень эффектно. — И он набросил на голые, дебелые, слишком полные плечи платок и посмотрелся в зеркало. — Эффектно, а? Вот увидите, я произведу фурор.

Напевая под нос, он сделал перед зеркалом несколько па и снова обернулся к Сломке. Вблизи было видно, что у него под глазами мешки, лоб в морщинах, щеки дряблые.

— Теперь такой шелк ни за какие деньги не купишь. Видите? Довоенный, французский. Пощупайте…

Сломка положил фотографии и осторожно прикоснулся к платку.

— Действительно.

— Все, что вы здесь видите, — довоенное. Беда только в том, что Коханской, между нами говоря, все костюмы узки. Надо расставлять, переделывать. Вот здесь, в талии, черт ее подери, толстеет. Ее песенка спета, попомните мои слова.

Скрипнула дверь. Мужчины быстро обернулись. На пороге стояла Лода Коханская — миниатюрная блондинка в меховой шубке, из-под которой виднелось длинное черное платье, отделанное блестящим гарусом. Ее хорошенькое, кукольное личико было искажено яростью. Толстый слой румян и пудры плохо скрывал увядшие черты стареющей, потасканной женщины.

— Пришла? — равнодушно бросил Сейферт и как ни в чем не бывало стал рассматривать свои фотографии.

Коханская с треском захлопнула дверь.

— Думаешь, я не слыхала? Свинья ты, и больше никто! Это моя-то песенка спета? Ты лучше за своим брюхом следи.

Он взглянул на нее с нескрываемым презрением.

— Не ори, истеричка.

— А ты кто? Я только из жалости танцую с тобой.

— Ах, так! Не танцуй, сделай одолжение.

— Так и знай, другая на моем месте даже смотреть на тебя не стала бы, старое чучело!

— Зато ты молодая! Гнилушка размалеванная.

Коханская схватила Сломку под руку и закатилась истерическим смехом.

— Вы только посмотрите на него, пан директор! И это называется танцор. Требуха! Ой, не могу, помру со смеху…

Сломка деликатно удалился. Смех танцовщицы раздавался на весь коридор.

— А-а-а! — простонал Сломка.

У входа в бар он столкнулся с местным антрепренером Котовичем. До войны Котович много лет подряд был директором городского театра, устраивал концерты и разные представления. После того как во время январских боев сгорел деревянный Павильон, в котором помещался театр, он взял на себя роль посредника, приглашая на гастроли артистов из других городов. Это был представительный мужчина с лицом великого артиста. Коварная судьба часто наделяет такой внешностью бездарных людей.

— Добрый вечер, пан директор, — любезно поздоровался он со Сломкой. — Ганка Левицкая уже пришла, сидит в баре. Что за очаровательное создание эта Ганка, если бы вы знали…

— А эти ссорятся, — сообщил Сломка.

Котович не сразу догадался, о ком идет речь.

— Ну, эти…

— А, Сейферт с Коханской!

— Слышите?

Истерический смех танцовщицы был слышен даже здесь. Котович снисходительно усмехнулся.

— Ерунда, не принимайте этого близко к сердцу. Старая история, они уже лет двадцать как ссорятся, и только лучше танцуют после этого. Она закатит истерику, он ее того… и все в порядке… Омолаживаются таким способом. Да, вы не видели случайно моего сына?

Януш Котович в последнее время был частым гостем в «Монополе», но сегодня Сломка его еще не видел.

— Вот шельмец! Должен был деньги принести. Приходится, знаете ли, изворачиваться — пускаем деньги в оборот. Ведь одним искусством не проживешь. Если у вас будут денежные затруднения, я к вашим услугам. Вы даже не представляете, какой у мальчишки нюх на эти дела… Ну, пока! Пойду взгляну, как там наши артисты.

Он удалился, величаво неся на плечах свою красивую голову, а Сломка посмотрел на часы. До прихода Стефки оставалось минут пять, но он все же решил заглянуть в бар.

Маленький зал, почти пустой четверть часа назад, заполнили посетители. Буфетную стойку, галдя и толкаясь, осаждали парни и девушки, которые пришли из большого зала выпить водки в перерыве между танцами. Большинство из них хорошо знали друг друга, а незнакомые быстро сходились за рюмкой водки, образуя одну гопкомпанию — веселую и бесшабашную. Девушки были некрасивые, нескладные, плохо одетые, с высоко взбитыми коками и локонами. Здоровые, рослые парни, с преждевременно повзрослевшими, наглыми лицами (их одежда представляла чудовищную смесь штатской и военной: немецкого, советского или американского происхождения), не терялись в обществе девушек. Многие были уже под хмельком.

Компания адвоката Краевского пересела за столик, где было поспокойней. К ним в обществе нескольких мужчин присоединилась хорошенькая, с очаровательной, детски наивной мордочкой Ганка Левицкая, впервые выступавшая в Островце. Ее выступлениям в «Монополе» предшествовала шумная реклама, организованная предприимчивым Котовичем. Впрочем, в то время ее имя было и так довольно популярно. Правда, перед войной она пела перед сеансами во второразрядных варшавских кино, но во время оккупации ее выступления в разных модных кафе стали пользоваться большим успехом. Ее тоненький, девичий голосок будил грусть в сердцах слушателей, а сентиментальные песенки, которые она исполняла, усиливали это настроение.

По соседству с этой большой, шумной компанией устроились чета Путятыцких, Станевич и Фред Тележинский. А дальше сидели чужие, незнакомые Сломке люди, — должно быть, приезжие, жившие в «Монополе».

Сломка с минуту колебался: подойти к столику Путятыцких или нет? Их никто не обслуживал. Официант, переброшенный в бар из ресторана, принимал заказ у Краевского. Но мешкать было нельзя, и Сломка незаметно, как свой человек, зашел за буфетную стойку.

Кристина едва поспевала обслуживать посетителей. Со всех сторон почти одновременно требовали водку: три рюмки, пять, опять три, две, и так без конца. Какой-то парень, вдрызг пьяный, навалился на стойку и упорно уговаривал ее выпить с ним. Заметив Сломку, он повернулся к нему.

— Иди сюда, толстяк! Выпьем. Я ставлю. Пани начальница, две большие чистой для меня и для этого гражданина.

Он еле стоял на ногах, кто-то из приятелей поддерживал его.

— Держись, Генек, черт возьми! Ты чего это?

Тот уже забыл о водке и забормотал что-то себе под нос.

— Панна Кристина, — просопел Сломка, — пришлите мне в комнату бутылку коньяку, только поскорее.

Сказав это, он исчез.

Между тем Тележинский безуспешно делал знаки Кристине, чтобы она подошла к ним. Она заметила Фреда, но ни на минуту не могла отлучиться из буфета. Станевич была неприятно задета тем, что Анджей Косецкий, сидевший через несколько столиков, вместо того чтобы подойти к ним, ограничился поклоном. Ей хотелось сегодня веселиться напропалую, танцевать, чувствовать себя молодой, быть окруженной молодежью, а вечер с самого начала складывался неудачно, совсем не так, как ей хотелось. У Путятыцкого был усталый вид, он сидел на низком, мягком диване молчаливый и осоловевший. Его жена разглядывала в старомодный лорнет Кристину Розбицкую.

— А знаешь, девочка недурна собой, — наконец проговорила она, наклоняясь к мужу.

Пребывавший в прострации Путятыцкий не сразу сообразил, о ком идет речь.

— Кто?

— Розбицкая.

— А, Розбицкая! Дай-ка взглянуть. Да, ничего. Похожа на Ксаверия.

— На Ксаверия? Вот уж не нахожу.

— А я тебе говорю, что похожа. Фред, позови ее, мы должны с ней познакомиться.

— Разве ты не видишь, что там творится? — ответил Тележинский.

Пани Роза направила свой лорнет на молодежь, толпившуюся у буфетной стойки.

— Что за странное общество? Откуда только взялись эти люди! Какое ужасное занятие для такой молоденькой девушки. Представляю, как она, бедняжка, страдает.

Фред рассмеялся.

— Не расстраивайся, дорогая. Она отлично справляется. Уверяю тебя, женщины нашего круга как нельзя лучше подходят для такой работы.

— Какой ты противный! — возмутилась Путятыцкая. — Интересно, как бы ты заговорил, если бы твоя сестра вынуждена была таким образом зарабатывать на жизнь.

— А почему бы нет? Лишь бы заработок был приличный.

— Фред!

— Я не шучу. Пора выбросить из головы всю эту галиматью. Что было, то прошло. И я уже начинаю серьезно подумывать, стоит ли вообще уезжать за границу.

— Ты что, с ума сошел? — встрепенулся Путятыцкий.

— Ничего подобного. Просто мне предлагают хорошую работу.

— Тебе?

— Да, мне, к твоему сведению. Замечательное место. Я могу в любой момент стать шофером в горсовете.

За столиком воцарилась тишина. Ее нарушил смех Путятыцкого.

— Браво, браво! Что называется, взял нас на пушку! Отличная шутка.

Тележинский пожал плечами.

— Никакая это не шутка. Я недавно встретил Доминика Понинского. Знаете, что он мне сказал? Он только и ждет, когда приедут в Варшаву иностранные дипломаты, чтобы поступить шофером в американское или английское посольство. Здравая мысль. Доминик прекрасно водит машину. Я тоже.

Путятыцкий выпятил нижнюю губу.

— Ну, видишь ли, дорогой… прости меня, но возить английского посла или пана Осубку — это большая разница. Не нужно ударяться в крайности. Давайте здраво смотреть на вещи.

Станевич решила обратить все в шутку.

— Какой вы противный! — воскликнула она и слегка ударила Фреда по руке. — Говорите, как капризный ребенок. Но я уж постараюсь, чтобы вы все-таки уехали и не сделались — постойте, как это называется? — горсоветовским шофером.

— А по-вашему, водить такси в Париже или Лондоне выгодней?

— Какого черта! — разозлился Путятыцкий. — Заладил одно. Ты что, больше ни на что не способен?

— Это единственное, что я умею делать, — резко ответил Фред. — Впрочем, могу быть еще сутенером.

— Любопытно, — насмешливо протянул Путятыцкий. — А еще кем?

— Боюсь, что это все. Так меня воспитали.

Он встал, извинился и отошел от столика. Станевич удивленно подняла брови.

— Что с ним?

— Сумасшедший! — Путятыцкий махнул рукой. — Тележинские все немного психи!

Фред подошел сзади к буфетной стойке. Кристина заметила его и кивнула. Через минуту она подбежала к нему.

— Как дела, Фред? Ты опять здесь? И до сих пор трезвый?

— Как видишь.

— А почему ты такой хмурый?

— Эх, осточертело мне все это!

— Что именно, Фред? Водка?

— Брось. Эта идиотская комедия, бесконечное ожидание неизвестно чего…

Она посмотрела на него внимательно и немного удивленно.

— Я не узнаю тебя, Фред.

Он взял ее за руку.

— Послушай, Кристина, ты умная девушка…

— Спасибо.

— Это не комплимент.

— Тем более спасибо.

— Как по-твоему, это очень глупо, только не смейся, если бы я, например…

— Я не думаю смеяться. Ну?…

— Если бы я стал шофером?

— Нисколько. Ведь ты прекрасно водишь машину.

Фред повеселел.

— Наконец-то услышал умное слово! Ты просто золото!

— Фред! — Она погрозила ему пальцем. — Смотри, опять напьешься, как вчера.

— Не исключено. А ты все-таки золото.

Галдеж у стойки усилился.

— К сожалению, я должна бежать, Фред.

— Подожди минутку. Я здесь со стариками Путятыцкими.

— Да?

— Ну, знаешь, из Хвалибоги.

— Догадываюсь. Настолько я еще ориентируюсь в высших сферах. Ну и что?

— Они очень хотят с тобой познакомиться. Доставь им это удовольствие. Они, конечно, порядочные зануды, но…

— Хорошо. Только немного попозже, ладно?

— Как хочешь.

— Вот Лилька Ганская придет…

— Отлично! Ты всю ночь работаешь?

Кристина замялась.

— Не знаю. Может, освобожусь пораньше.

— Только обязательно подойди к ним.

— Анджей, что это за субъект? — спросил Хелмицкий. — Вон тот, что идет по залу.

Анджей видел Тележинского сегодня впервые у Станевич и не запомнил его фамилии.

— Не знаю.

— Как? Он ведь сидит за одним столиком с твоими знакомыми.

— Да, но я понятия не имею, как его фамилия.

Он отодвинул тарелку с недоеденным бифштексом, допил вино и встал. Мацек недовольно посмотрел на него.

— Уходишь?

— Да, хорошенького понемножку. Ты остаешься?

— Остаюсь. Привет.

В холле была толчея и шум. Те, кто не хотел на всю ночь оставаться в «Монополе», торопились попасть домой до комендантского часа. Анджею пришлось немного подождать, прежде чем он получил на вешалке свое пальто. Вокруг толпились разгоряченные люди, от которых несло табаком и водкой. Когда он надел пальто и уже направился к двери, за его спиной послышался низкий женский голос:

— Уже уходите?

Он обернулся и, увидев Станевич, смутился.

— Да.

— Жаль. Вы даже не подошли к нам поздороваться.

— Мы с товарищем обсуждали разные дела, — неловко оправдывался он.

— Так долго? А вы говорили — пятнадцать минут…

Он промолчал. Станевич очаровательно улыбнулась и скользнула внимательным взглядом по его лицу. А он покраснел, как школьник.

— Какое ужасное столпотворение! — повернувшись к вешалке, сказала она. — Я забыла в пальто портсигар. Но не буду вас задерживать, вы, наверно, спешите?

— Нет, я еще успею.

— Правда?

— Конечно.

Станевич огляделась по сторонам.

— Здесь ужасно скучно, если бы я не была в компании…

Она явно ждала, что он проявит инициативу. Но он этого не сделал, и она, проглотив обиду, засмеялась своим мелодичным низким смехом.

— Нет, не хочу вас задерживать. Идите. — Она протянула ему руку. — Меня будут мучить угрызения со вести, если вы до комендантского часа не попадете домой. Заходите, пожалуйста, ко мне, и не только для того, чтобы увидеться с нашим общим знакомым, хорошо?

Он хотел сказать, что через три дня уезжает из Островца, но в последний момент раздумал и молча поцеловал ей руку.

На улице его охватили сомнения, правильно ли он поступил. Задумавшись, он медленно прошел несколько шагов. Как и всех выходивших из гостиницы, его сразу же обступили оборванные мальчишки, предлагая сигареты и букетики фиалок. Он отогнал их нетерпеливым жестом.

— Купите, пан начальник, купите, — приставал, забегая вперед, самый маленький, пацан лет пяти.

Чтобы отвязаться от него, он достал из кармана деньги, сунул мальчишке в руку и машинально взял влажный букетик. Внезапно он решился, повернул обратно и, расталкивая встречных, вошел в гостиницу. В холле он осмотрелся по сторонам, но Станевич нигде не было. Он постоял еще немного, поискал ее глазами и, вспомнив про фиалки, смял их и сунул в карман пальто. Ругая себя последними словами, он снова вышел на улицу.

Была чудесная, теплая, звездная ночь. Тротуары просохли после дождя, и только кое-где поблескивали неглубокие лужи. Перед «Монополем» стояла длинная вереница военных машин. Шоферы от нечего делать прохаживались вдоль тротуара. В одной машине несколько человек пили водку. К ним присоединились и два милиционера, стоявшие рядом.

Выйдя из «Монополя», люди не торопились расходиться. Возвращаться домой не хотелось. Они собирались группками, смеялись, громко окликали друг друга в темноте, всячески оттягивая минуту расставания. С противоположного конца рыночной площади доносилось разухабистое пение пьяных. По мостовой застучали колеса извозчичьих пролеток, увозивших тех, кто жил далеко от центра. Где-то на окраине города, в стороне Аллеи Третьего мая, прострекотала короткая автоматная очередь.

А надо всем этим в темноте раздавался голос диктора. Опять передавали сводку:

— «…военные действия будут приостановлены сегодня, в субботу, в восемь часов утра…»

Анджей быстрым шагом пошел по направлению к дому. И сразу же за углом, в боковой узкой улочке, наткнулся на патруль. И хотя оружия у него при себе не было и документы были в порядке, он похолодел, как во время оккупации, когда случалось проходить мимо немецких патрульных. К этому неприятному ощущению присоединилось унизительное чувство стыда.

Его не задержали. Солдаты медленно шли посередине узкой мостовой. Когда Анджей поравнялся с ними, один из них направил на него фонарик и сразу же погасил. И вскоре равномерный, тяжелый стук подкованных сапог затих за углом.

У Алика был свой ключ от входной двери. Он сунул его в замочную скважину, но ключ почему-то не поворачивался. Наверно, дверь была заперта изнутри. С минуту он соображал, как быть. Он был уверен, что мать еще не ложилась, но постучаться не хватило духу, и он решил войти через черный ход.

Из кухни сквозь неплотно занавешенные окна в нескольких местах просачивался свет. Он постучал. Шаркающие шаги Розалии послышались быстрей, чем он ожидал. Она подошла к двери и спросила:

— Кто там?

— Я, — понизив голос, ответил он.

Когда он вошел, Розалия громко захлопнула дверь. Он накинулся на нее:

— А потише нельзя? Весь дом перебудите.

Старуха, видно, собиралась ложиться спать. Поверх белой ночной рубашки до пят она накинула толстый халат, а голову обвязала теплым платком. Ее маленькие глазки, выглядывавшие из-под надвинутого на лоб платка, подозрительно уставились на Алика.

— Потихоньку крадется домой тот, у кого совесть нечиста. А мне, слава богу, нечего бояться.

Алик пожал плечами и с независимым видом прошел мимо старухи. В доме было тихо. Не зная, что делать, он в нерешительности остановился посреди кухни.

— А позже ты не мог прийти? — бросила Розалия.

— Мама спит?

— Как же, спит! Места себе не находит, волнуется, что тебя нет. Разве она теперь уснет?

Он старался не смотреть на Розалию, но все время чувствовал на себе ее испытующий, сверлящий взгляд.

— Ну, я пойду. Спокойной ночи.

— Куда ты? Куда ты пошел, Алик?

— Спать.

— А ужинать? Может, ты думаешь, я буду по ночам в столовую подавать? В кухне поешь. Сейчас разогрею.

— Мне что-то не хочется есть.

— Как это не хочется? Опять фокусы! Мать о нем беспокоилась, велела ужин оставить, а он, видите ли, не хочет…

— Почему я обязан есть, если мне не хочется? — разозлился он. — Спокойной ночи.

Розалия забеспокоилась.

— Господи Иисусе, хоть чаю горячего выпей.

— А есть?

— Конечно, есть.

Чайник стоял на маленьком огне, и вода почти кипела. Алик стал жадно пить, обжигая губы. Розалия стояла рядом и молча смотрела на него. Он выпил залпом чай и отодвинул чашку.

— Может, еще налить?

— Нет, спасибо. Пойду к себе. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, — ответила она и, покачав головой, тяжело вздохнула.

Алиция ждала сына в холле. Она давно высматривала его из окна; казалось, прошла уже целая вечность. И когда наконец его стройная фигура появилась у калитки, а потом возле дома, у нее отлегло от сердца. Вернулся. Цел и невредим. Еще минуту назад это было единственным ее желанием. Но тут вдруг на нее снова нахлынуло все то, прежнее. Она сделала над собой колоссальное усилие, чтобы не броситься на кухню. В голове теснились, путались мысли, и она стала исступленно молиться про себя. Все пережитое слилось в этой молитве: боль, отчаяние, муки телесные и душевные.

Алик шел, понурив голову, и только у лестницы, заметив мать, с робкой улыбкой остановился.

— Добрый вечер, — тихо сказал он.

В первый момент Алиция не могла произнести ни слова. Он показался ей бледным, осунувшимся и каким-то помятым; волосы растрепаны, под глазами темные круги. Откуда он пришел? Где был и что делал все это время? И зачем взял у нее деньги? На какое нехорошее дело? Вот он, совсем рядом, рукой достанешь, а она ничего о нем не знает. Собственный ее сын, маленький Алик, который всегда был для нее чистым, невинным ребенком, вдруг стал темной, мучительной загадкой. Все бессонные ночи, проведенные у его постели, все радости и горести, которые он ей доставил, стеснились в ее груди, — и словно в последний раз перед тем, как окончательно и бесповоротно угаснуть, в сердце вспыхнула горькая, ненужная уже любовь.

Алик стоял, потупясь, смотря на свои облепленные грязью ботинки, и по мере того как молчание затягивалось, яркий румянец заливал его лоб, щеки, уши, алой волной сбегая на шею.

— Розалия сказала, что ты беспокоилась, но ведь еще нет десяти…

Он поднял глаза, но, встретив суровый взгляд матери, замолчал.

— Алик!

— Что, мама?

— Тебе нечего мне сказать? Совсем нечего?

— А что? — спросил он и запнулся. — Мы в кино были.

— Алик! А то, другое?

— Что другое?

— Как мог ты это сделать? Ты, мой мальчик, мой сын, которому я так верила, так доверяла. Ты — вор? Крадущий потихоньку…

— Чего тебе надо от меня? — вскинулся он.

— Ты сам знаешь.

— Нет, не знаю.

— И у тебя нет смелости признаться? Алик, Алик, как тебе не стыдно!

Он стал лихорадочно шарить по карманам, наконец нашел деньги в брюках.

— Вот! — Он сунул ей в руки скомканные бумажки. — Все цело. Можешь сосчитать.

— Что это? — прошептала она.

— Ну, те деньги, три с половиной тысячи, которые я взял у тебя взаймы.

— Взаймы?

— Ну да. Юреку Шреттеру нужно было срочно послать в одно место три тысячи, а отец ушел и забыл оставить. Я хотел у тебя попросить, но тебя не было дома… Я знаю, что без спроса брать нехорошо, но мне очень хотелось Юрека выручить… Он мне их тут же вернул, и мы пошли в кино. На последний сеанс.

Он говорил, а она не сводила с него глаз и, слыша его ломающийся голос, глядя в лицо, на котором, как свет и тени, отражались все его переживания, чувствовала, как ее переполняет нежность и безграничная, ни с чем не сравнимая радость обретения сына, чуть было не потерянного по недоразумению.

— Маленький мой, — прошептала Алиция сквозь слезы и впервые за много лет заплакала от счастья.

Притянув к себе Алика, она обняла его и прижала к груди, как маленького, беспомощного ребенка. Смущенный этими слезами и неожиданным порывом нежности, он замер в ее объятиях, не двигаясь, не дыша, только легкая дрожь сотрясала его тело. Она заметила, что он дрожит.

— Мой маленький. — Она нежно гладила его по лицу и растрепанным волосам. — Я тебя страшно обидела. Прости, что я могла так плохо о тебе подумать. Этого больше никогда не будет. Ты простишь свою маму, да?

— Ну что ты, мама, — прошептал он.

— Ну, ничего, ничего. Не говори больше. Не думай об этом. Маленький мой…

Стефка опоздала на целых пятнадцать минут. Глаза у нее опухли от слез, но Сломка, обозленный ожиданием, ничего не заметил.

— Ты что это о себе воображаешь, дура! Через сколько минут я велел тебе прийти?

Девушка остановилась посреди комнаты и громко, как деревенская баба, заголосила. Сломка не ожидал такой реакции. «Боится меня», — самодовольно подумал он, и злость моментально улетучилась.

— Ну, ладно, ладно. Не реви.

— О Иисусе, Иисусе! — запричитала она. — Иисусе сладчайший…

— Перестань, глупая. Я больше не сержусь.

— Ну и сердитесь на здоровье! Ничего вы не знаете… О Иисусе, Иисусе сладчайший!

Сломка растерялся.

— Чего ж ты тогда ревешь? Опять на кухне что-нибудь насплетничали?

Стефка покачала головой.

— Нет? Тогда что же случилось?

— Стасика убили. Застрелили, гады!

Сломка захлопал глазами.

— Какого Стасика? Кто застрелил?

— Моего Стасика Гавлика. Не знаете? Сволочи проклятые! Чтоб им ни дна ни покрышки…

Сломка засуетился вокруг нее.

— Где, когда, как? Вот так история! Садись же.

Стефка села, упершись локтями в широко расставленные колени, и обхватила голову большими, красными руками.

— О Иисусе, Иисусе! — причитала она, раскачиваясь всем телом.

— Погоди! Да зачем им понадобилось его убивать?

— А я почем знаю?

— Вранье, поди?

— Как же, вранье! Только я на кухню вернулась, Езёрек явился…

— Какой еще Езёрек?

— Ну, этот, постовой, знаете?

— Знаю. А дальше что?

— Он возле гостиницы выпивал с шоферами и зашел к нам.

— Водки небось просил, бездельник?

— Ну так что?

— Это он и сказал?

— Он.

— Спьяна, наверно, сболтнул и перепутал все на свете.

— Как же, перепутал, держи карман шире! Вошел и говорит: «Знаете, в полдень на Среняве двоих с цементного кокнули». Я так и обмерла. «Кого, кого застрелили?»— спрашивает Фелька, она ужас до чего любит такие истории. А он говорит: «Смолярского и Стасика Гавлика». У меня внутри все оборвалось, — думала, замертво упаду. «Наповал, говорит. Покушались на кого-то другого, а по ошибке этих укокошили».

Сломка налил коньяку.

— Выпей, — сказал он, придвигая рюмку.

Стефка сидела в той же позе, обхватив голову руками, раскачиваясь и причитая. Ее здоровое, крепкое тело олицетворяло горе, иначе выразить его она была не в состоянии. Парное, разнеживающее тепло исходило от нее. Юбка задралась выше колен, и видны были очертания полных, белых ляжек. Сломка переминался с ноги на ногу.

— Выпей. Коньяк хороший. Ничего не поделаешь. Что упало, то пропало.

Она подняла голову, громко шмыгнула носом и потянулась за рюмкой. Выпила.

— Еще хочешь?

— Давайте.

— Сядь на кровать. Там тебе будет удобней.

— Ишь заботливый какой.

Однако она послушалась и, безразличная, отупевшая, опустилась на широкую кровать, которая под ней слегка осела.

— Срам-то какой! — всплеснула она руками. — Где это видано, скажите на милость…

— Что такое?

— От чужих людей узнать, что твоего жениха убили! И никто из его семейки милой не пришел ко мне, не сказал по-человечески: так, мол, и так, беда случилась. А знают ведь, где я работаю. Так нет, не пришли.

— Может, времени не было.

— Как же, не было. А наговаривать на меня Стасику, когда он из Германии вернулся, было? Как кроты, яму подо мной копали, оговаривали. Стефка такая, Стефка сякая. Им-то что за дело? Да ну вас! — отшатнулась она. — Тоже хороши. Не терпится.

— А что? — просопел Сломка.

— Ничего!

Но через минуту ее красное, опухшее от слез лицо уже расплылось в улыбке.

— Покажите чулки-то. Как надену их на похороны, Стасикова сестра от зависти лопнет. Пусть нос не задирает, стерва эдакая…

— С вами очень приятно танцевать.

— Вы очень любезны.

— Ошибаетесь.

— А разве нет?

— Нет. Говорят, я плохо воспитан.

— Да? У меня еще не было случая убедиться в этом. Какое приятное танго, не правда ли? Напоминает довоенные времена. Вы, кажется, сидели с Анджеем Косецким?

— Да.

— Друзья?

— Друзья.

— И он вас одного бросил?

— Ну и что ж? Ведь я не девушка.

— Не сомневаюсь. А знаете, я на вас немного сердилась, хотя не знала, кто вы.

— На меня?

— Анджей обещал составить нам компанию…

— Я его не удерживал.

— У вас, кажется, были какие-то дела. Но хватит об этом. Не будем говорить об отсутствующих. Расскажите лучше что-нибудь о себе.

— Из какой области?

— Из какой хотите.

— Кто вон тот молодой человек, который сидит с вами за одним столиком?

— Фред Тележинский.

— Это мне ничего не говорит.

— Граф.

— И все?

— Боже мой, по-моему, в наше время это уже очень много.

— Он кузен той девушки за стойкой?

— Кристины Розбицкой?

— Ее фамилия Розбицкая?

— А вы не знали? Но, простите, вы, кажется, хотели рассказать мне что-нибудь о себе.

— А разве я этого не делаю?

— В самом деле?

— Конечно.

— В таком случае боюсь, что вы, к сожалению, были правы.

— Когда?

— Когда говорили, что вы плохо воспитаны.

— Вот видите! Значит, кузен?

— Какой вы скучный! Вы пригласили меня танцевать, чтобы получить информацию о родственных связях Тележинского?

— Скорее Кристины Розбицкой.

— Тогда вы обратились не по адресу.

— Ничего не поделаешь. Вы на меня сердитесь?

— Я хочу задать вам один вопрос.

— Слушаю.

— Вы много выпили?

— Много. Но это не имеет значения.

— Нет? Жаль.

— Почему?

— Тогда я могла бы приписать ваше поведение действию алкоголя и не должна была бы прерывать танца.

— Вы хотите вернуться на свое место?

— Да. И немедленно. Можете меня не провожать.

— Хорошо.

— Итак?

— Очень приятное танго, не правда ли?

— Кажется, я достаточно ясно…

— Может, вы все-таки представите меня своим знакомым?

Молодой врач Дроздовский, после поражения варшавского восстания работавший в местной больнице, со снисходительной улыбкой слушал излияния адвоката Краевского.

— Нет, дорогой пан адвокат, — не выдержал он наконец, — все это, конечно, звучит очень красиво, но я на эту демагогию больше не клюну.

Краевский возмутился.

— Демагогию? Что за выражение! По-моему, оно здесь совсем неуместно.

— А по-моему, очень даже уместно. Вот вы говорите: Лондон, англосаксонский мир, Запад, христианская цивилизация, защита демократии…

— Где же тут, по-вашему, демагогия? Это вечные, незыблемые истины.

— Слова, слова, дорогой пан адвокат. Кучу таких же истин изрекут вам на Востоке.

— Нет, простите, совсем не таких. В том-то все и дело.

— Но там они тоже преподносятся как вечные и незыблемые.

— И все-таки должна же быть на свете справедливость.

— Какая еще справедливость! Уж не собираетесь ли вы искать правду в этом балагане? К чему вам это?

— Дорогой мой, человек должен во что-то верить.

— Все это вздор. И тоже пустые слова. Должен! А почему, собственно, должен? Я предпочитаю смотреть на вещи трезво. И так я уже несколько раз свалял дурака — поверил в так называемую высшую справедливость. Но теперь сыт по горло. Хватит с меня, благодарю покорно. Не желаю еще раз обжигаться. Кому мало, — пожалуйста, на здоровье. Все, пан адвокат, брешут. Санация брехала, подполье — тоже, а теперь просто пластинку сменили. Все это один обман. Каждому хочется только до власти дорваться. А слова, лозунги, так называемые идеи — знаем мы им цену…

Крашеная блондинка не сводила огромных, с поволокой глаз с красавца доктора. Его крупная, круглая голова в черном шлеме блестящих волос, смуглое лицо с массивным подбородком, густо поросшие волосами руки — все это в ее разыгравшемся, разгоряченном вином воображении делало его идеалом современного мужчины. И каждое сказанное им слово, звук голоса только усиливали производимое его внешностью впечатление.

Остальное общество, окружив мило щебечущую Ганку Левицкую, не интересовалось их разговором. У Краевского был утомленный вид. Сняв очки в толстой роговой оправе, он медленно протирал их носовым платком, глядя прямо перед собой тусклыми близорукими глазами навыкате.

Дроздовский посмотрел на него с нескрываемой жалостью.

— Так-то, дорогой пан адвокат. Это надо ясно себе представлять. Война убила веру в высокие идеалы. Слишком много мы видели. Шулеры и обманщики раскрыли свои карты. Теперь нас не проведешь.

Адвокат продолжал протирать очки.

— Что же, по-вашему, в таком случае остается делать?

— Очень много, пан адвокат. Жить.

— Ах, вот что! Полнота жизни, динамизм. Опять èlan vital?

— При чем тут èlan vital? Разве нельзя обойтись без этих формул, эпитетов и красивых фраз. Просто жить, без всякой определенной цели.

— Но все-таки?

— Ну, если вам так хочется, само отрицание цели — уже цель.

— Браво! Прекрасно сказано! — воскликнула блондинка.

Адвокат продолжал протирать очки.

— А я вам скажу, что это такое.

Он стукнул пальцем по столу.

— Нигилизм? — засмеялся доктор.

— Хуже. Смерть. Да, да, не смейтесь, пожалуйста. Это даже не болезнь уже, а смерть.

— Но, пан адвокат…— хотела возразить блондинка.

Краевский нетерпеливо передернул плечами.

— Смерть, смерть, — с ударением повторил он и всем телом навалился на стол, словно подкрепляя этим справедливость и незыблемость своего приговора.

Но на Дроздовского его слова не произвели никакого впечатления.

— Мне очень жаль, пан адвокат, но я отнюдь не чувствую себя мертвецом. Просто я хочу сохранить трезвость суждений и не смотреть на мир через розовые очки. Жизнь надо принимать такой, какова она есть. И делать для себя из этого определенные выводы.

— Воображаю, что это за выводы, — буркнул адвокат.

— Очень простые. Вы, если не ошибаюсь, католик?

— Да.

— Ну вот! Значит, вам, наверно, небезразлично, где вы окажетесь после смерти — в раю или в аду?

Адвокат поправил очки.

— Дорогой мой, зачем так упрощать, ведь мы живем не в средние века. Конечно, я верю в высшую справедливость…

— А я вот не верю. Я об этом ровно ничего не знаю, а главное — знать не хочу. Точно так же нет мне никакого дела до всех этих так называемых идей. Я хочу просто пожить в свое удовольствие, только и всего. Но о чем мы, собственно, спорим, пан адвокат? Разве вы, между нами говоря, не хотите того же?

Адвокат не успел ответить, так как к их столику подошел Котович. Ему тотчас же освободили место.

Он сел, отирая платком высокий, красивый лоб.

— Вы не представляете себе, что они вытворяют — Сейферт и Коханская. Это что-то невероятное!

Он налил в бокал немного вина, разбавил содовой водой и стал медленными глотками пить шипучую смесь. Все с любопытством наклонились к нему.

— Что случилось? Кого убили?

— Ну, только этого не хватало, никто никого не убивал. Но сцена, говорю вам, потрясающая. Он — в чем мать родила, она — в вечернем туалете…

Ганка Левицкая широко открыла голубые наивные глаза.

— Как это, в чем мать родила? Что вы хотите этим сказать?

— То, что говорю, — засмеялся Котович. — Голый, в полном смысле этого слова. Замечательная сцена! Пожалуй, длинновата немного и утомительна, но посмотреть стоит.

— Но почему же голый? — не унималась Ганка Левицкая.

Вокруг засмеялись. Левицкая надулась.

— Чего вы смеетесь? По-моему, я не сказала ничего глупого. Какие вы все противные. Пан директор, дорогой, — обратилась она к Котовичу, — почему они надо мной смеются?

— Вы прелестны, — ответил он. — Очаровательны!

— Правда! А они этого не находят и все время смеются…

Крашеная блондинка наклонилась к своему соседу.

— Посмотрите, как она ломается.

Дроздовский с безразличным видом пожал плечами.

— Если ей это доставляет удовольствие…

— А вам нравится? Все в восторге.

Он ничего не ответил и только ближе придвинулся к ней. Она почувствовала на шее его горячее дыхание, запах никотина и винного перегара.

— Мы не одни…— шепнула она.

— Вас очень заботит мнение окружающих?

— Нет.

— Тогда в чем же дело?

— Это правда, что вы уезжаете на будущей неделе?

— Да.

— Бросаете больницу?

— Конечно. Мне здесь нечего делать.

— А куда вы собираетесь ехать?

— На запад. Нижняя Силезия, Вроцлав, Легница. Впрочем, на месте видно будет. Теперь самый подходящий момент. Неразбериха, земля ничья. Сейчас там можно раздобыть все, что угодно.

— Как я вам завидую, — вздохнула блондинка.

Он сжал ее ногу коленями.

— Ну, это дело поправимое.

— Вы думаете?

— Уверен.

— А муж?

— Ох, уж этот муж! Даже неизвестно, жив ли он.

— Не говорите так, пожалуйста.

— А если жив, то когда еще вернется, да и вернется ли вообще!

Котович подсел тем временем к Краевскому.

— Ну как? — спросил адвокат. — Есть?

Котович развел руками.

— Я просто в отчаянии. Ровно в половине десятого деньги должны были быть у меня. Вы ведь меня знаете, пан адвокат, еще не было случая, чтобы я кого-нибудь подвел. Если я назначил время, то тут хоть земля разверзнись…

— Но сейчас, кажется, не разверзлась.

Импресарио снова развел руками.

— Роковое недоразумение! Завтра в первой половине дня я сам принесу вам деньги. Можете на меня положиться.

Мимо, сопровождаемая Хелмицким, прошла улыбающаяся Станевич.

— Посмотрите, какого парня отхватила майорша!

— Полковница, — поправил Краевский. — Станевич получил у Андерса чин полковника.

— Что вы говорите? А я не знал. Она здесь одна?

— С Путятыцкими.

— Ну, конечно, она, как всегда, в высшем обществе.

Он незаметно обернулся. Станевич представляла Хелмицкого своим знакомым.

Лили Ганская явилась в десять часов. Она быстро прошла через бар, с улыбкой кивнула Кристине и исчезла в коридорчике за буфетом. Кристина проскользнула следом за ней. Лили снимала летнее спортивное пальто.

— Ну, как дела, дорогая? Много работы?

— Ужасно. Я уж боялась, что ты не придешь.

— Представь себе, я проспала, — засмеялась Лили. — Легла после обеда и, как сурок, проспала до вечера. Посмотри, у меня не опухло лицо?

— Нисколько. Ты прекрасно выглядишь.

Лили вынула из сумочки гребенку и стала расчесывать густые черные вихрастые, как у мальчишки, волосы.

— Послушай, дорогая…— сказала Кристина.

— Ну?

— Ты очень будешь сердиться, если я сегодня смотаюсь в одиннадцать?

— В субботу? Ты с ума сошла! Что случилось? Ты нездорова?

— Нет.

Лили внимательно посмотрела на нее.

— Так в чем же дело?

— Ни в чем. Просто мне хочется пораньше уйти.

— Ой, Кристинка…

— Что?

— Лучше признайся.

— В чем?

— Мальчик?

Кристина обняла ее и поцеловала в щеку.

— Лилечка, ты потрясающе догадлива!

— Значит, мальчик?

— Может быть.

— Красивый хоть, по крайней мере?

— Забавный. Страшно самоуверенный.

— Ну, это не ново. Но красивый?

— Не беспокойся, я не влюблюсь.

— Надеюсь. Кто он такой? Я его знаю?

— Пожалуй, нет.

— Нет? Кто же это? Умоляю тебя, Кристина, скажи, я умираю от любопытства. Как его зовут?

— А я не знаю.

Лили сделала большие глаза.

— Как это не знаешь?

— Очень просто. Не знаю, и все.

— Не знаешь, как его зовут?

— Правда, не знаю. И меня это не интересует. Разве это имеет значение? Ну как, решено? А в следующую субботу ты будешь свободна.

— Катись! — буркнула Лили, вынимая пудреницу. — Сумасшедшая! А старик тебя отпустит?

— Пусть попробует не отпустить. Ну, пока! А об этом никому ни слова, ладно?

Когда она вернулась за стойку, ее сразу обступила нетерпеливая толпа. Но она улучила минуту и поверх голов окружающих поискала глазами Хелмицкого. За столиком его не было. Музыка из соседнего зала не доносилась. Куда же он девался? Она даже немного встревожилась, но в ту же минуту увидела его: он сидел за столиком Путятыцких спиной к буфету и разговаривал с Фредом.

Вейхерт во время оккупации был связан с лондонским правительством. А теперь, не успев сориентироваться, к кому выгодней примкнуть, оказался в демократической партии. До сих пор благодаря хорошим отношениям со Свенцким у него было прочное положение в городском совете, но он не знал, как сложатся обстоятельства в ближайшем будущем, когда назначат нового бургомистра. Поэтому в последнее время он пытался сойтись поближе с людьми из ППР. Своего соседа по столу, Подгурского, он знал совсем мало. Тот пил наравне со всеми, но разговорчивей не становился: сидел мрачный, замкнутый, и все попытки Вейхерта завязать с ним разговор разбивались о его угрюмое безразличие.

Вейхерт не был мнительным, но ему невольно пришло на ум, не подозревает ли его Подгурский в чем-нибудь. Он поскорей отогнал от себя эту мысль, но настроение было испорчено. Чтобы избавиться от неприятного осадка, он осушил «внеочередную» стопку водки. Смазливый Юзек из варшавского «Бристоля» услужливо подлил ему.

Атмосфера в зале становилась все более непринужденной. Особенно громко разговаривали, смеялись, жестикулировали на обоих концах стола. Водка развязала языки и располагала к интимным излияниям.

Древновский с багровым лицом и взлохмаченными волосами только что выпил на брудершафт со своим соседом — рабочим Матусяком, председателем профсоюзного комитета на цементном заводе в Бялой. Наклонясь к нему, Древновский с пьяной доверительностью сообщил:

— Знаешь, братец, жизнь у меня была паскудная, черт бы ее побрал! А у тебя?

— Ага! — буркнул тот. — Это не беда. Я сильный.

— Вот видишь! Я тоже сильный. Но теперь конец. Теперь наша взяла. Теперь мы наверху.

Матусяк глянул на него из-под черных, густых бровей.

— Ну, ну! Еще много надо сделать.

— Сделается.

— Ты знал Стасика Гавлика?

— Гавлика? А кто он такой?

— Товарищ.

— Ну и что?

— Убили его сегодня.

— Не горюй! Все равно наша взяла. Вот увидишь, ты еще директором завода будешь.

Потом он обернулся к Грошику и похлопал его по спине.

— Грошик, харя ты этакая…

Тот опять присмирел, притих и весь как-то сжался, словно хотел занимать как можно меньше места.

— Слышишь, Грошик, этот парень директором будет. И я буду. Все мы будем директорами. А ты — главным редактором. Ты куда, главный редактор?

Репортер моргал мутными глазками, а его руки и ноги как-то странно подергивались под столом, что, должно быть, означало намерение встать.

— Сиди, начальник! Куда собрался?

— Никуда, — буркнул Грошик. — Хочу речь говорить.

Свенцкий отодвинулся вместе со стулом от стола и за спиной майора окликнул Пэзлицкого, сидевшего через несколько человек от него.

— Пан редактор!

Павлицкий по его решительному тону сразу сообразил, в чем дело. Минуту-другую он колебался.

— Все-таки?

Свенцкий кивнул.

— Немедленно. Нельзя терять ни минуты.

— В чем дело? — заинтересовался Врона.

— Пустяки, — отозвался Свенцкий.

Тем временем Грошик с помощью развеселившегося Древновского наконец встал. Но это усилие так его поглотило, что он не заметил, как рядом выросла вдруг огромная фигура Павлицкого.

— Ну-ка, отодвиньтесь, — шепнул Павлицкий, наклоняясь к Древновскому. — Живо…

Древновский инстинктивно отпрянул.

Тогда Павлицкий схватил Грошика под руку и, прежде чем тот успел что-либо сообразить, уволок из зала. Обалдевший Грошик только в коридоре начал сопротивляться, но тут уж Павлицкий мог с ним не церемониться. Не дожидаясь, пока Юргелюшка откроет дверь уборной, он распахнул ее плечом и втолкнул внутрь дергающегося, как паук, Грошика. Старуха быстро закрыла за ними дверь и уже снова хотела приняться за вязанье, когда из уборной послышались какие-то странные звуки, похожие на короткие, громкие шлепки. Они сопровождались сдавленным, крысиным писком. Потом хлопнула дверь кабинки и наступила тишина.

Минуту спустя Павлицкий просунул в дверь свое большое, красное лицо и приказал:

— Полотенце и мыло!

Старуха быстро обслужила его. Павлицкий подтянул рукава пиджака и медленно, тщательно вымыл руки. Потом старательно вытер их, посмотрелся в зеркало, поправил съехавший набок галстук и пригладил волосы.

Юргелюшка обшарила уборную глазами, но того, другого, нигде не было видно. Из кабинок не доносилось ни звука. Павлицкий еще раз оглядел себя в зеркало, одернул пиджак. Вид у него был довольный.

— Все в порядке! Вы здесь работаете, бабушка?

— Да, пан.

— Прекрасно! Следите, чтобы никто не выпускал этого негодяя! Я вот здесь его запер. — И он показал на одну из кабинок. — Пусть сидит, пока я не приду. Это приказ министра Свенцкого. Понятно?

— Слушаюсь, пан. А если…

— Какие могут быть «если»? Он должен здесь сидеть, и баста.

— Слушаюсь, пан.

— Ну, смотрите.

Он полез в карман и, вытащив скомканную сотенную бумажку, протянул старухе. Она низко поклонилась.

— Спасибо, вельможный пан.

Матусяк сидел нахохлившись, подперев голову рукой. Древновский решил продолжить разговор, прерванный внезапным исчезновением Грошика, и хлопнул Матусяка по плечу.

— Чего, брат, нос повесил? Хватит, намыкались мы с тобой. Теперь наша взяла.

Тот грубо оттолкнул его руку.

— Отстань!

Древновский глупо улыбался.

— Выпей, Казик…

— Отстань, не то в морду дам. Ну!

И он вскочил, словно собираясь ударить. Древновский побледнел. Соседи по столу стали успокаивать Матусяка.

— Казик, уймись. Как тебе не стыдно!

— Думаете, я пьяный?

— Нет, не пьяный. Но чего ты с сопляком связался?

В конце концов его уговорили. Он тяжело опустился на стул и, низко склонив над столом голову, подпер ее темными, натруженными руками.

— Казик! — подтолкнул его товарищ.

А он пожал плечами и, еще ниже опустив голову, вдруг горько заплакал.

— Казик, господь с тобой! Чего ты?

— Ничего.

Направляясь к своему месту за столом, Павлицкий остановился возле Свенцкого.

— Все в порядке, пан министр.

Свенцкий, не поворачивая головы, сердечно пожал ему руку.

— Спасибо, я этого не забуду.

В воображении Павлицкого, когда он садился на свое место, уже рисовалась столичная редакция. «Даже вот такой Грошик может иногда пригодиться», — промелькнуло у него в голове.

Тем временем Вейхерт предпринял еще одну попытку вовлечь Подгурского в разговор.

— Похоже, вам сегодня не до развлечений, — сказал он, любезно поворачиваясь всем корпусом к Подгурскому.

— Я устал, — последовал короткий ответ.

— Я тоже, — подхватил Вейхерт непрочную, ускользающую нить разговора. — У нас сегодня был страшно тяжелый день. В связи с отъездом Свенцкого. Но такой вот вечер — это, можно сказать, своего рода отдых. Помню, во время войны…

Подгурский даже не старался вникнуть в смысл его слов. Он никак не мог побороть себя и настроиться на общий веселый лад. Все попытки отвлечься кончались тем, что его с новой силой одолевали неотвязные, мучительные мысли о Косецком, и он опять уходил в себя. Дело было даже не в самом Косецком. Разве мало разочарований принесли последние годы? Жизнь грубо срывала иллюзорные покровы со многих истин, стирая искусную гримировку и обнажая трупный тлен. То же и с людьми. Их всех, даже самых безответных, столкнули в пропасть, и там, словно настал конец света и каждая секунда могла оказаться роковой, нужно было принимать решения, повинуясь уже не благам намерениям или отвлеченным идеалам, а собственной внутренней сути без всяких котурнов. Но ведь это время жестоких испытаний уже позади, думалось ему не раз. На самом деле это было не так. Наступающий мир ничего не завершал, ничему не клал предела. И хотя пушки умолкли, дней не омрачал страх, а по ночам не свистели бомбы и не полыхало зарево пожаров, человечество в ту весну, когда сбывались мечты живых и убитых, задыхалось, смертельно больное и смертельно усталое. В Европе каждая пядь земли была пропитана кровью. Миллионы убитых. Мир их праху. Чудовищная их смерть казалась легкой по сравнению с участью оставшихся в живых, у которых умертвили сердца и души. Побежденные преступники продолжали жить в своих жертвах. Над чем же справляла свой триумф победа? Над развалинами и могилами, над попранным человеческим достоинством и скопищем жалких, искалеченных пигмеев, отравленных страхом и ядовитой жаждой жизни… Подгурский знал, что это не так, что это только половина правды. Сколько людей сквозь все ужасы минувшей войны пронесло веру в человека, доказав это делом? Спасенных много. «Спасенные есть, — с усилием думал он. — Они находят друг друга. Они не одиноки. Они — сила. Сила, которая не уступает. Человечество еще не сказало своего последнего слова. Борьба продолжается». Но в эту минуту он не находил в себе ни веры, ни воли к борьбе. Не то чтобы он разочаровался в людях и в жизни. Нет; но он почувствовал себя вдруг маленьким и слабым, не способным на большие дела и жертвы, которых требовало время. Он горько и мучительно сомневался в себе…

Видя, что Подгурский его не слушает, Вейхерт замолчал. «Определенно, он что-то имеет против меня», — окончательно утвердился он в своем первоначальном предположении. Ростбиф показался ему невкусным, и он почувствовал тяжесть в желудке. «Напрасно я ел этого угря», — подумал он.

А Калицкий, испытывая потребность объясниться со Щукой, вернулся к прерванному разговору.

— Послушай, Стефан, — вполголоса заговорил он, — ведь ты давно меня знаешь, и моя жизнь тебе известна. Пойми же меня правильно…

— Кажется, я достаточно хорошо тебя понял, — буркнул Щука.

— Погоди! Я чуть не с детства боролся с Россией.

— С царской Россией.

— Я попал в тюрьму шестнадцати лет.

— Ну и что?

— Обида остается на всю жизнь.

— Что значит обида? — возмутился Щука. — Я в первый раз сидел в польской тюрьме. Значит, я до конца своих дней должен затаить обиду на Польшу, независимо от того, какая она?

Калицкий покачал головой.

— Это не одно и то же. Родину не выбирают.

— Историю тоже не выбирают. Но человек для того и живет, чтобы переделывать историю и родину. Нет, просто не верится, что тебя так далеко завели твои теории. Как это могло случиться? Ты, старый боевой товарищ, преданный идее социализма, прибегаешь к аргументам — прости, но я должен тебе сказать правду: к аргументам наших врагов. До чего же ты докатишься завтра?

Калицкий сидел, пригнув голову, и катал по столу хлебные катышки.

— Завтра? К счастью, я слишком стар, чтобы задумываться над этим.

— Ты, в самом деле, не видишь разницы между Советским Союзом и царской Россией?

— Нет, почему же? Вижу. Другой строй. Не отрицаю, разница есть.

— Тогда в чем же дело?

— В том, что захватнический дух, свойственный русскому империализму, остался тот же. Не надо, не надо! — Он замахал рукой. — Я заранее знаю все, что ты скажешь, не агитируй меня, пожалуйста. Меня не переубедишь. Восток есть Восток. Этого не изменить. Увидишь, через несколько лет Польши не будет. Погибнет наша родина, наша культура, все…

При последних словах голос у него страдальчески дрогнул, и он замолчал. Щука тоже некоторое время сидел молча.

— Мне жалко тебя, Ян, — наконец прошептал он. — Ты проиграл свою жизнь.

Калицкий вздрогнул и выпрямился.

— Может быть, — овладев собой, уже твердо сказал он. — Но моя жизнь принадлежит только мне. А вот вы проигрываете Польшу.

Взглянув на Калицкого, Щука понял: слова, которые уже готовы были сорваться с его губ, не дойдут до старого товарища. Тут ничего не значили ни давняя дружба, ни связывавшие их воспоминания, ни общая борьба в прошлом за единые цели. Теперь они принадлежали к разным мирам, далеким и чужим. Мир, которому остался верен Калицкий, канул в прошлое. Времена, когда его идеи служили делу свободы, давно миновали. История гигантскими шагами шла вперед, а Калицкий, казалось, этого не замечал и не понимал. Для него время остановилось, а исторические события неизменно сводились к одному и тому же. Что он мог ему сказать? Объяснять, что страна, которая целое поколение людей отдала революции, теперь, когда опять пришло время платить за свободу кровью своих лучших сыновей, борется за нечто несравненно большее, чем собственные границы? Об этом он должен был говорить? Или о том, какой трагедией было бы для Польши, если б освобождение принесли не советские солдаты?

— С тобой трудно спорить, — сказал он.

— И не стоит, — коротко ответил Калицкий. Вейхерт, предоставленный самому себе, отогнал мрачные мысли, встряхнулся и решил произнести речь. Он постучал по бокалу и встал.

Услышав в холле шаги, Алиция выглянула из столовой:

— Это ты, Анджей?

Он остановился у лестницы.

— Да.

Она попросила его подождать и ушла в комнату. Через минуту она вернулась, держа в руке деньги.

— Что это? — удивился он. Алиция покраснела.

— Ты забыл? Я брала у тебя сегодня в долг.

— Ах, вот оно что! Зачем ты мне их отдаешь, мама? Я ведь говорил, что это мелочь. Оставь эти деньги у себя. Не стоит говорить о таких пустяках.

— Нет, нет! Очень прошу тебя, возьми, пожалуйста! Она сказала это таким тоном, что у Анджея пропала охота уговаривать ее.

— Как хочешь, — пробормотал он и спрятал деньги в карман.

Она почувствовала, что обидела Анджея, но как ему объяснить, почему она не хочет и не может оставить у себя эти злосчастные деньги.

— Ты ужинал? — нерешительно спросила она.

— Да.

— А завтра…

— Что завтра?

— Завтра воскресенье. Может, дома пообедаешь? Он замялся.

— Там видно будет.

— Постарайся. Доставь отцу удовольствие. Он тебя совсем не видит.

— Хорошо, — с усилием сказал он. — Постараюсь. Спокойной ночи, мама.

— Спокойной ночи, — прошептала она.

В комнате наверху было темно. Распахнутое настежь окно глядело огромным проемом прямо в звездное небо.

В комнате по-весеннему пахло землей и чистой, бодрящей ночной прохладой.

Анджей не стал зажигать свет. Ему хотелось еще минутку побыть в этой успокоительной темноте. Но не успел он подойти к окну, как в слабом мерцании звезд разглядел на подоконнике силуэт брата.

Алик сидел на подоконнике, уткнувшись лицом в колени. Он был в одних трусах.

— Не спишь? — сердито буркнул Анджей.

Алик поднял голову, но ничего не сказал. Его худое, загорелое тело отсвечивало в темноте медью. Анджей отступил в глубину комнаты и, налетев на стул, на котором в беспорядке были свалены белье и костюм Алика, со злостью отшвырнул его и подошел к выключателю.

— Сматывайся! — сказал он грубо. — Я зажигаю лампу.

Алик молча и бесшумно слез с окна. Закрыл его. Спустил штору. Когда Анджей включил электричество, в комнате сразу стало тесно и душно. Алик стоял у окна, щурясь от яркого света. Он был худой и, как все мальчишки в этом возрасте, нескладный и немного смешной, с несоразмерно длинными ногами и руками. Анджей, окинув брата критическим взглядом, отвернулся и стал раздеваться.

Обе кровати были разобраны на ночь. Анджей бросил пиджак на постель, присел на краешек и стал разуваться. Правый сапог снялся легко, а с левым всегда была морока. Он возился с сапогом и чувствовал на себе взгляд Алика. Анджей посмотрел на него, но тот моментально отвел глаза в сторону.

— Чего уставился, черт возьми? Ложись спать!

Наконец ему удалось стянуть сапог. Он зашвырнул его под стол и в одних носках пошел в ванную. Там лампочка перегорела, поэтому Анджей отворил узкое оконце.

В темноте совсем близко вырисовывалась соседняя вилла. Окна на первом этаже были открыты и слегка освещены — это в глубине, в дальних комнатах, горел свет. В доме несколько недель как были расквартированы русские офицеры. В тишине отчетливо слышались их голоса. Порой казалось, будто они разговаривают совсем рядом, не дальше вытянутой руки. Чужие, певучие слова. Громкий смех. Бренчанье балалайки. Чистый, молодой тенор затянул грустную песню.

Вот кто-то появился в освещенных дверях. Потом медленно пересек комнату и остановился у открытого окна. Анджей инстинктивно отступил в глубь ванной. Русский, облокотившись на подоконник, засмотрелся в ночь, которая дышала тишиной и покоем. На вид он был совсем юный. Белая, расстегнутая на груди рубаха четко обрисовывала его высокую, неподвижную фигуру.

Анджей напряженно всматривался в него. Значит, это и есть враг? Один из тех варваров, которые, по словам Ваги, дикой ордой двинулись на завоевание Европы. Но вопреки этим мыслям он внезапно почувствовал симпатию к этому чужому, незнакомому человеку, ставшему в эту минуту ему почти близким. О чем мог думать этот русский парень? Здесь, в чужом, неприветливом городе, вдали от родины, дома и семьи? Почему он искал уединения? Все, казалось, разделяло их с русским, но что-то и роднило. Где тут главное, что надо принимать в расчет? Что важнее — мучительные, запутанные доводы истории или вот это естественное чувство симпатии и смутной солидарности пред лицом еще более смутного, неясного будущего? Внезапно его охватила смертельная усталость. Да что они вообще значат, подобные минуты? Порывы сердца ничего не значат.

Захлопнув оконце и быстро раздевшись в темноте, он встал под душ. Когда он вернулся в комнату, Алик уже лежал, повернувшись к стене. Анджей погасил свет и тоже залез под одеяло. Положив руки под голову, он долго лежал на спине с открытыми глазами. Вдруг Алик заворочался.

— Анджей, — прошептал он.

Тишина. Алик сел на кровати.

— Анджей, ты спишь?

Тот в бешенстве вскочил.

— Отстанешь ты от меня наконец или нет, черт бы тебя побрал!

Отвернувшись к стене, Анджей натянул на уши одеяло. Алик молчал. Анджей понял, что скоро не заснет. Прошло четверть часа, а может, немного меньше. Он начал уже задремывать, когда до него донесся тихий, сдавленный плач. В первую минуту он подумал, что ему послышалось. Он поднял голову. Потом откинул одеяло и босиком, осторожно обогнув в темноте стол, подошел к постели брата.

— Алик! — сказал он ласково.

Алик перестал плакать. Он лежал, уткнувшись лицом в подушку и поджав ноги. Одеяло сползло на пол. Анджей поднял его. С минуту постоял в нерешительности, потом присел на край кровати и наклонился над братом.

— Что с тобой, Алик?

Он обнял брата, повернул к себе, и, когда держал в объятьях, дрожь худого мальчишеского тела вдруг болью отозвалась в его сердце. Возле своего лица он ощущал разгоряченное, мокрое от слез лицо Алика. Жалость сдавила ему горло.

— Аличка!

Он хотел покрепче прижать его к себе, но тот дернулся и изо всех сил стал его отпихивать.

— Уходи!

— Алик…

— Уходи!

Алик забился в угол постели, к стене, и затаился там, как зверек. Глаза у него блестели, он громко дышал. Анджей протянул руку.

— Алик!

Но тот его оттолкнул.

— Уходи, слышишь? — крикнул он глухим голосом. — Я ненавижу тебя, ненавижу!…

В зале погас свет, и рефлектор из глубины оркестра осветил пустой танцевальный круг. Разговоры стихли. Сидящие за дальними столиками повскакали с мест. Оркестр заиграл туш. И еще не смолкла музыка, когда в забитом людьми проходе между большим залом и баром захлопали в ладоши.

Ганка Левицкая с трудом протискивалась сквозь толпу. Котович шел впереди и прокладывал ей дорогу. Наконец она вышла на свободное место перед оркестром. Со всех сторон грянули аплодисменты. Стоя в кругу яркого света, она кланялась с очаровательной, чуть застенчивой и удивленной улыбкой. Погруженный в полумрак, битком набитый зал, в котором плавал сизый табачный дым, с этим пятном света посредине, казался просторней, чем при полном освещении. Аплодисменты стихли. Ганка Левицкая мгновение стояла неподвижно, опустив руки вдоль светлого длинного платья. Когда последние отголоски разговоров замерли и воцарилась полная тишина, она кивнула оркестру. Скрипки заиграли первые такты песни.

По залу пробежал легкий шепот. Он, как вздох, всколыхнул толпу и замер. Кто не знал этой песни? Песенки о плакучих ивах, которые расшумелись. Ее пели всюду: на улицах, во дворах, в поездах и ресторанах. Сложенная во время войны, она была теперь у всех на устах, воскрешая в памяти дни борьбы, подвиги парней из партизанских отрядов, их победы и поражения. В ней звучала полная обаяния, романтическая тревога и гордость народа. Она, эта песня, неизменным рефреном раздавалась все эти годы над пропитанной кровью и слезами землей. Как раньше по горам, по долам маршировали солдаты и над убитыми расцветали кусты белых роз, а поле брани оглашала залихватская песня о кумушке-войне, для которой ничего не пожалеют красавцы уланы, так теперь из мрака непроглядной ночи, из бездны страданий и унижений, над краем истерзанным и печальным, как ни один другой, зазвучала эта задушевная, хватающая за сердце мелодия. Но уже не белые розы расцветали, а плакучие ивы шумели, и не уланы мчались на конях, топча врагов, а в дождь и зной шагала и шагала пехота. Но смерть и любовь остались прежние, словно все беды, обрушившиеся на мир, ничего не изменили в этой стране, где так легко шли на подвиг и так легко поддавались иллюзиям.

Зал был точно зачарован. В тишине, не нарушаемой ни единым звуком, трогательно и чисто звучал слабенький, детский голосок Ганки Левицкой.

Она пела:

Не качайтесь, ивы, не шумите, Темною тоскою не томите. Не грусти, не плачь, моя кохана: Ведь жить можно даже в партизанах.

Длинное вечернее платье певицы, паркет и яркий свет рефлекторов — все эти театральные аксессуары не имели ровно никакого значения. Для слушателей она была простой девушкой, каких в Польше тысячи. Такие, как она, были связными, возили запрещенную литературу и инструкции, переправляли оружие и деньги, падали с шеренгами расстрелянных, погибали на варшавских баррикадах. Для них, стройных и русых, для них, юных жен и возлюбленных, слагались песни; это они, совсем еще девочки, отдавались парням, для которых любовь и смерть были азбукой жизни. Словно из чащи лесной, из заветной глуби тех лет доносились незатейливые слова песенки:

Станцевал бы с русою землячкой, Да снаряды рвутся над землянкой. Вся земля кругом в дыму и ранах… Но жить можно даже в партизанах.

Тяжелое, дурманящее оцепенение, как сон, сковало людей. В табачном дыму, в полумраке застыли неподвижные фигуры. Опущенные и подпертые кулаками головы, напряженные лица. Устремленные в одну точку взгляды. У одних слезы на глазах, у других они точно остекленели и ничего не видят. Хмель как рукой сняло, и пьяные, казалось, протрезвились. Песенка, которую пел слабый девичий голосок, словно повернула время вспять, воскресив прошлое, трагически размененное на никчемные беготню и хлопоты, на глупости и грубости, на водку, легкую наживу и дешевую любовь, на смутные ожидания и тщетные, пустые сожаления — на всю эту жизненную суету, неизвестно куда влекущую и неизвестно что несущую: разочарование или надежду? Воспоминания обступили всех. Голоса умерших, тени умерших. Дома, пейзажи, собственные судьбы, как призраки, выплыли из небытия. Но радости там не было. Жизнь текла где-то рядом. Ниже, выше. Рядом.

Песенка кончилась, оркестр умолк, но чары рассеялись не сразу. В зале долго еще было тихо, никто не решался пошевельнуться. Потом послышались аплодисменты — сначала робкие, редкие, а потом перешедшие в бурную овацию. Зажегся свет.