Воспоминания участника В.О.В. Часть 3

Анджей Ясинский

Третья и последняя часть. Огромное спасибо Михаилу Артемову за оцифровку.

 

Воспоминания участника ВОВ

 

Часть 3

 

Часть 3

Ночью пшеничное поле казалось бескрайним. Где-то вокруг стрекотали кузнечики. Иногда из-под ног вспархивала какая-нибудь птичка, отчего неожиданно замирало сердце. Не было видно ни села, ни дороги вокруг. Ночь да пшеница. Как долго придется идти по этой пшенице, тоже неизвестно. В памяти вставали сравнения с путником, заблудившимся в пути.

Ощущение было необычным, потому было страшно. Казалось, что где-то рядом притаился человек, который сейчас тебя схватит. Человеком этим представлялся либо немецкий солдат, спрятавшийся в засаде, либо крестьянин, охраняющий свое поле. Вскоре я перестал бояться и поймал себя на мысли, что меня беспокоят уже не страхи беглеца, а само бескрайнее поле, из которого я старался выйти. Поле это было не столь велико, сколь трудно было идти по нему. Между пальцев босых ног все время попадали пшеничные стебли. Они ранили ноги, замедляли движение.

Впереди послышался лай собак, а сам я вышел на проселочную дорогу, которая шла через овраг в село. Там на разные голоса дружно лаяли собаки. Время было предутреннее, стало светлее, в деревне запели петухи. Выйдя из оврага, я перелез через деревянную ограду и очутился в огороде на грядках, на которых что-то росло. Дом старый и крыт соломой. Решил, что в этот дом мне как раз и нужно зайти. По моему убеждению того времени, в бедном доме не мог жить ни староста, ни полицаи. Я спрятался в кукурузной посадке и стал ждать. Когда немного рассвело, из дверей дома вышла женщина. Она вошла в сарай, там замычала корова. Ого, значит, будет чего покушать. Когда женщина вышла из сарая, я набрался храбрости и тихо окликнул:

- Тетя, тетя!

Женщина остановилась, посмотрела в огород и тоже тихо, с испугом, спросила:

- Кто там?

Помолчала и снова:

- Выходь, здесь никого нэма.

Я вышел из своего укрытия и подошел к женщине, боясь, что она уйдет, не выслушав меня, и сбивчиво начал объяснять:

- Ночью я сбежал из плена, мне надо переодеться.

Женщина посмотрела на меня, сложила перед своим лицом руки и удивленно сказала:

- Да какой же ты пленный? Ты же еще совсем маленький. Не бойсь. Здесь много живет пленных. Все они ходят в красноармейской форме. Никто их тут не трогает. Заходь в хату, я зараз корову подою, - сказала женщина по-украински. Я вошел. В хате на соломе на полу спали дети и ее муж. Он уже не спал и, лежа в своей постели, молча разглядывал меня.

- Здравствуйте, - поздоровался я.

- Здравствуйте, - ответил тот, вставая.

Вошедшая следом хозяйка дома объяснила:

- Это пленный. Ночью с поезда сбежал.

- A-a-a, - протянул хозяин, одеваясь.

- Голоден, наверное? Ничего, трохи потерпи. Зараз завтракать будем. Глянь, худой какой! С чего бы тебе и быть другим? Немцы нашего брата не дюже балуют в лагерях.

- А я вот тоже попадал в окружение, - продолжал хозяин. - Вышел из него, добрался до дому, живу себе пока.

Разговор велся на том русско-украинском жаргоне, который одинаково хорошо понимали русские и украинцы. Трудно было сказать, каких слов в нем было больше, украинских или русских. Эту славянскую разговорную смесь там некоторые называли словом 'суржик'.

Пока мы с хозяином словесно примерялись друг к другу, его жена подоила корову и в дом вошла с полным ведром пенистого и пахучего молока.

Когда она его процеживала в глиняные горшки, по комнате разливалось чудодейственнее райское благоухание. Для полноты ощущения я даже глаза закрыл. Хозяйка налила мне его полный стакан, теплого и пенистого. Я блаженствовал. Большое ли дело, стакан молока, а как было приятно пить его. Пил я с таким видимым удовольствием, что хозяйка деликатно предупредила:

- Ты, хлопец, сразу много-то не кушай, сразу нельзя. Недавно вот такой же к соседке пришел, голодный дюже был. Наелся сразу, да и умер потом.

То ли она в самом деле боялась покойников, а может быть молока было жалко. Поразмыслив, решил не пугать добрую хозяйку. А она все не унималась и продолжала наставлять меня на путь праведный:

- Ты, - говорит, - сначала немного поешь, отдохни. Я тебе на лавке постелю. Выспись, наверное, всю ночь не спал. Отоспишься, тут и обед будет готов. Тогда уж и побольше будет можно.

Говорила она это так, будто всю свою жизнь только и давала голодным парням советы. Постелили мне на полу на соломе. Не пожалели также мягкую подушку дать, набитую соломой. Сверху, чтобы укрыться, получил похожую на одеяло дерюгу. Сон наступил мгновенно.

В середине дня, когда наступило нужное время, хозяйка сказала:

- Вставай. У меня уже все готово.

Я встал. Не сразу спросонья соображая где я и что со мной произошло, медленно вспоминал события. Угадав мои сомненья, хозяйка сказала:

- Не бойсь, дома никого нет, кушать будем, уже обед.

В доме было светло и тихо. Пахло чем-то вкусным, от всего этого появилось такое хорошее настроение, будто сейчас мирное время, будто нет никакой войны, а я сам не беглый пленный. И отчего бы все это?

В доме обычная крестьянская обстановка. В углу стоят деревянная кровать, стол, да лавка вдоль стен. Ничего ценного или интересного, однако после голой камеры пленника, все это производило впечатление мирного уюта и спокойствия.

'Как хорошо жить', - подумал я.

Много ли надо человеку, чтобы быть счастливым? Крыша над головой, кусок хлеба, да мир. В тот момент хозяева дома казались мне людьми счастливыми. А может быть и им чего-то недоставало и они себя тоже считали в чем-то обойденными. Им тоже чего-то недоставало для полного счастья. Может быть их дом и их деревенский уют мне вскоре надоест, если я поживу в нем немного. Видимо, человек так устроен, что ему всегда чего-то недостает? Сколько бы он не имел сейчас, завтра ему покажется мало. Наверное, нет того предела, когда бы человек сказал: хватит. Как знать, может быть человеческая неудовлетворенность есть прогрессивное качество, движущая сила в жизни? Неудовлетворенность есть стимул к движению вперед, к прогрессу.

Запах молочной лапши властно прервал мои праздные философские отступления. Хозяйка сбегала в огород за остальными членами семьи и мы все вместе сели за стол. От еды я получал то наслаждение, которое может получить только тот человек, который изголодался по-настоящему.

Чтобы хозяева не догадались, что я очень хочу кушать и меня кроме еды сейчас ничего не интересует, внимательно старался слушать хозяйские рассуждения о войне.

- Да, - сказал он, глубокомысленно облизывая ложку. Солидно помолчав, добавил - Эта война неудачно началась для нас. Так немец прет, что и понять трудно, почему это так получается? А все потому, что немец - это сила! А у нас что? Да ничего! Оружия не хватает. Армия разбегается. В деревнях народ встречает немца хлебом с солью! Ну, скажи парень, что это такое? Ответь мне, где она наша правда? Почему нас так здорово побили?

Стараясь произвести впечатление бывалого вояки, в тон хозяину, я тоже сказал:

- Да, дела наши плоховаты. А остановить немца было бы надо.

- Уж вам-то, таким, куда их остановить? Bы больше по бабам прячетесь, - смеясь сказала хозяйка. - Заморыши вы все какие-то. А дуры бабы тоже принимают вас. Видал, какие они против вас, немцы-то! Рослые да аккуратные. А вы что? Одно горе  с вами.

- Помолчала бы ты, дурья голова. Не твоего бабьего ума это дело.

- Ладно, молчу! Ешьте на здоровье. Набирайтесь вашей силы мужской, только гоните немца этого подальше. Гоните его так, чтобы в деревнях его больше никто не встречал, - хозяйка явно держала верх и издевалась над нами, как хотела.

Во время еды один из воинственных младенцев, сидящих за столом, ударил по лбу своего соседа ложкой. Тот обиженно завопил и за помощью обратился к своей матери. Пока та наводила мир среди воюющих детских сторон, мы с хозяином, уже без женских насмешек, продолжили обсуждение мировых военных проблем. Я сказал, что хоть крестьяне в селах и встречают немца с хлебом - солью, только все это зря! По недоразумению. Люди не знают ни немца, ни того, зачем они пришли к нам. Крестьяне думают, что немцы дадут им легкую жизнь. Зря они так думают. Ничего немец им не даст.

- Кто его знает, - усомнился хозяин. - Может быть и так. Ведь наш народ нигде не бывал. Мы не знаем, как живут люди в других странах. Может быть и хуже нас, да только нам так кажется, будто у других-то лучше. Все это потому, что наши уж очень старались ругать других. Себя же только хвалили. А кто не знает, что в газетах врут вce? Вот и про войну тоже наврали. Сказали, что войны не будет, а оно видишь как получилось! - убедительно закруглил свою речь хозяин. - Поэтому люди и думают, что за границей люди живут лучше нас. Потом, почесав за пазухой, добавил:

- Ты видел, как живет их безработный? Ест сыр, колбасу. Ездит на собственной легковой машине. Это у них, у плохих, живут безработные так. А как люди живут у нас, у хороших? Работаем мы с утра до ночи. Одеваемся кое-как. А едим что? Сам знаешь, что мы едим.

- Откуда это он все знает? - подумал я. - Может быть, он и в самом деле успел побывать за границей и все это там увидел?

Я спросил:

- Где это вам все удалось видеть?

- Как где? - удивился тот. - В кино показывали. У нас до войны в колхозе каждое воскресенье кино показывали. Видели кое-чего. Потом боязно их, немцев-то. Враги ведь они нам. Уж лучше их по-хорошему встречать. С хлебом - солью все не так страшно.

- Это верно, что они враги наши, - поддержал я хозяина. - Если завоюет нас немец, то отберет последнее.

- Отберет, - согласился хозяин. - Это точно, что отберет. Он уже начал отбирать. Весь хлеб забрал у крестьян. Оставил грамм по двести на душу, вот и живи, как знаешь. Обыски делают на хлеб. Найдут больше, чем предусмотрено Гитлером, забирают все. А еще слышал, будто расстреливали за это. Из деревень народ стали угонять в Германию.

- Вот беда, - съязвила хозяйка. - Если тебя и угонят куда, то немец мало чего выиграет. Толку от тебя здесь никакого, и им там не будет.

На подобное злословие хозяин не среагировал. Вздохнув, сказал:

- И за что такое наказание? При советах за кило хлеба срок давали. Теперь немцы пануют. Сколько нашего народа перед войной по глупости не север попало. Может быть и воевали из-за этого плохо. Говорят, будто наши целыми армиями немцу в плен сдавались.

- Врут все это, - сказал я. - То, что плохо жилось перед войной, так это кому как. Только в плен и из-за этого мало кто сдавался, единицы. Я лично, таких не встречал, да и не слышал такого. Мне пришлось встретить сотни наших пленных красноармейцев, однако никто не говорил, что сдался сам. Все говорили, что они попали не по своей вине. Толи немец уж больно силен, а может быть и предали нас. Как бы нам трудно не жилось в мирное время, на войне все думали о победе. Все ругали немца, может быть и сомневаясь во многом. Фронт не профсоюзное собрание, где каждый говорит все, что в голову взбредет. На фронте если и не хочешь воевать, то все равно придется. Не хочешь, заставят. Вот ты сам то, как попал в плен? Сдался сам или по-другому как? - спросил я хозяина.

- Э-э, друг мой! Зачем зря спрашивать? Я и сейчас еще не пойму, что со мной произошло. И вообще трудно понять, что теперь происходит! Бабы говорят, конец света наступает! Я служил в пехоте. Когда нас немцы разгромили и наши начальнички все поразбежались, спрашивать было не у кого. Вижу, войска нашего нет. Те, кто еще остался, сами не знают, что делать. Без команды войско все равно поразбежится, а не успеешь вовремя ноги унести, так тебя немцы в плен заберут. Уж лучше домой, чем у немца в лагерях вшей кормить. Дом мой был близко. Я прихватил автомат с собой, взял два диска заряженных, гранату в карман, вот и живу себе на здоровье. У себя дома, не у них там в лагерях.

- Ну, а как автомат то донес до дома? - спросил я.

- Донес, - ответил тот. - Автомат в наше время вещь нужная. Как знать? Может еще пригодится! Не пропадет!

Потом хозяин спросил:

- Ну, а ты как, здешний или из других мест?

Я ответил, что здесь у меня никого нет, что здесь я аз есмь аки перст один. И как мне быть дальше и что делать, тоже не  знаю.

- Думаю, что к своим удастся пробраться, если же нет, то в лес.

- Это тоже правильно, - сказал хозяин. - В лес можно. Оружия там брошенного - горы. Это наши набросали! Найдешь всякого. В наших краях тихо, ничего но слышно. A вот говорят, где леса есть, там есть наши люди. Это ты верно придумал, парень. Я бы тоже хоть с тобой, но пока спешить не буду. Подожду, поосмотрюсь малость. Потом видно будет. А ты гляди сам, как тебе лучше.

Потом он спросил:

- Пойдешь сразу, или еще немного побудешь?

- Нет, спасибо, пойду. И, чтобы подтвердить свои намерения, спросил про дорогу до Днепра. Тот  добросовестно, с подробностями, перечислил все села по пути. Не надеясь на свою память, все это я записал в блокнот, чтобы не забыть. Хозяин оказался человеком внимательным. В дорогу дал мне немного денег, хлеба и сумку.

- Это тебе в дороге пригодится. Сюда будешь класть еду, - пояснил он.

Его злоязыкая жинка в наш мужской разговор не вмешивалась. Она со своими младенцами вышла. Уже у самой калитки, улыбаясь, хозяин сказал:

- Ты парень, вгорячах-то не туда попал, заблудился малость. Тебе же надо идти на восток от железной дороги, а ты попал на запад. Придется снова переходить дорогу, а ее охраняют. Возле нее будь осторожней. Лучше всего переходи там, где ее все переходят, на переезде. Иначе заподозрят и схватят.

Поблагодарив хозяина, я вышел из села и зашагал к своим, на восток. За селом начинался долгий и трудный путь на родину. Только как встретит она своего бывшего воина? Человека с искалеченной душой и телом, измученным тяжелыми боями и вражеским пленом. Отвергнет ли она своего бывшего воина, который так стремится к ней? Ведь так много пришлось выслушать в последние дни обидного и несправедливого. И все-таки родина есть родина. Говорят, что самый лучший друг - это мать, а самая лучшая страна - родина.

Идти до Днепра было недалеко. Километрах в шестидесяти в Кременчугской области была переправа. Там, над Днепром, на берегу реки стояло село под названием Поволошино. В нем в мирное время в каменоломнях добывали строительный камень. Туда к переправе через Днепр лежал мой путь. Шел днем прямо по дороге, ни от кого не прячась. В селах заходил к крестьянам. У них расспрашивал про дорогу, сам рассказывал про войну, про плен, и как Иисус Христос, сулил своим слушателям лучшие надежды на будущее и скорое окончание войны. Это людям нравилось и они обильно вознаграждали меня едой и добрыми пожеланиями,

Население в селах было преимущественно женщины и дети. Нередко встречались бежавшие из немецкого плена красноармейцы или окруженцы. Некоторые из них боялись местных властей и прятались. Власти же на местах были полицаи да староста. Они имели оружие, и встреча с ними ничего хорошего не обещала. Я их как-то удачно обходил. Только дня через три в одном из сел мне повстречались латыши военные, служившие немцам. Они были заняты своими делами и на меня не обратили внимания. Я же сам встречи сними не жаждал, и мы незаметно разошлись без последствий. Жители сел, в то время были еще в шоковом состоянии и все происходящее вокруг них не представляли себе ясно. Да и вообще, вряд ли кто в то время мог осознанно осмыслить все случившееся. Все произошло так неожиданно, как гром средь ясного дня. Почти все они хотели замирения, как они выражались, и ждали домой своих мужиков.

Иногда, когда я рассказывал женщинам про виденное на войне, какая-нибудь заждавшаяся крестьянка неожиданно с надеждой спрашивала:

- А может быть вы моего Петра встречали?

На Украине всех незнакомых, даже младших по возрасту, называют на Вы. Меня, беглого попрошайку, тоже называли на Вы.

- Петра моего, Нетудыхатку. Дядьку такого, лет тридцати из Барвеночков, из села нашего. Может слышали?

И, загоревшись мимолетной надеждой, в мгновение женщина превращалась вся в слух и внимание. Чем мог утешить такую? Чаще отвечал:

- Нет, такого встречать не приходилось.

Обмякнув, женщина соглашалась:

- Да, да, это верно, не встречал. Если бы встретил, то обязательно вспомнил бы.

Желая угодить другим, начинал перечислять приметы какого-нибудь Ивана Голопупенко. И если приметы случайно совпадали, то эта жинка Голопупенкова даже радовалась. От радости такой она доставала из укромных уголков и выкладывала на стол все то, что предназначалось для более торжественных случаев. Может быть, для самого Ивана ее. Свои действия крестьянка объясняла примерно так: я накормлю чужого, чужие моего покормят. И она ото всей души, с полным сознанием своей правоты, угощала зашедшего к ней беглого пленного.

- Ешь вдоволь, солдатик. То же был мий Иван, - приговаривала она. - Ешь родимый, а я зараз до сусидки сбегаю.

В таких случаях было удобнее обходиться без сусидек и я предпочитал не задерживаться долго.

Пока добрался до Днепра, пришлось столкнуться со многими впечатляющими моментами в селах и на дороге. Все они были для меня новы и по остроте впечатлений необычны. Каждое на них оставляло в памяти определенный, не книжный след на всю жизнь и влияло на характер.

Дней через семь пути при выходе из села, прямо передо мной открылся величественный вид на широкую реку. Я добрался до Днепра. Там на бережку, возле самой реки, на деревянном сундучке и узлах сидели старик со старухой. Они ждали паром, который работал по расписанию, составленному немцами. Перевозил людей тоже по немецким пропускам. Ожидавшие переправу старички имели важный и независимый вид. По их внешнему виду и манере держаться, предполагались люди именитые, из времен давно ушедших. Их одежда, да и все в них было несовременно. Напоминало бабушкин наряд из времен ее молодости. Может быть им и самим так казалось, что они одеты не по моде и не по сезону. Хоть и смешно, зато каждому понятно, что они не кто-нибудь, а в прошлом люди высокопоставленные. Теперь же это значило, что для немцев они люди свои. Разговорились. На мой вопрос, как можно переправиться на другой берег, старик, не теряя солидности, ответил:

- Для этого следует иметь пропуск из немецкой комендатуры. Зайди в комендатуру, там тебе все объяснят.

- Что, без пропуска не перевозят? - не унимался я.

- Переплывают и без пропуска, - ответила старуха. - Только потом опять же в комендатуре придется отвечать за это начальству. Почему это они без пропуска переплывают?

Помолчав, старуха добавила:

- Может ты шпион! Ты лучше с пропуском.

Я и без тебя сам знаю как лучше, подумал я. Разговор не получился. Я безразлично отошел от стариков с независимым видом. По чистому желтому речному песочку подошел ближе к берегу. Вода в Днепре мутно-коричневая. Бившие в берег волны оставляли на песке белую пену. От воды тянуло прохладой. Покрикивая, низко над головой летали чайки. После степных, равнинных дорог, спокойная гладь широкой реки впечатляла и наводила на раздумья. Парома на переправе было не видно. Кроме всего, он предусматривался не для таких, как я. Постояв возле плескавшихся у берега волн, огорченно пошел вдоль воды, приглядываясь и соображая, что можно предпринять. Долго ходил. Хотелось кушать, а результатов никаких. На берегу ни бревна, ни бочки, и вообще ничего подходящего, на чем можно было бы переправиться. Как быть? Будто кто специально спрятал этот хлам, обычный  для мирных переправ. Долго прохаживаться по берегу в таком месте без документов тоже рискованно. Вот невезенье. Что, если попробовать вплавь? Все равно у меня другой возможности нет. Днепр здесь не широк. Кроме всего, на реке виднеется много островков песчаных. Чего здесь особенного? Как будто мне раньше не приходилось переплывать широких рек. Сколько можно еще здесь прогуливаться? Безрезультатность хождения по берегу, голод и отчаяние делали меня смелым и решительным. Сидевшие на берегу высокомерные старики еще больше озлобляли меня и подталкивали к действию.

Еще раз прошелся по берегу, с ненавистью посмотрел на старичков из прошлого. Они все еще гордо сидели на своей гнилой, как сами, рухляди и терпеливо ждали дозволенный им паром. Ничего, продолжайте сидеть, подумал я. Еще неизвестно, будет сегодня ваш паром, или нет! Мне он совсем необязателен. Я могу и без него обойтись. Мы еще посмотрим, кто из нас первый окажется на том берегу. И, не откладывая дело, решил попробовать счастье вплавь, через Днепр. Подыскал поуже местечко на реке, разделся. Связал в узелок одежду, привязал ее за спиной на шее и ногой попробовал воду. Вода в Днепре не холодная, желто-коричневого цвета. Окунулся. Ничего, все в порядке. Плыть можно. Если бы тогда посторонний увидел все это, непременно подумал, что в Днепр полез смертник либо сумасшедший. Мне же все казалось, обычным. Медленно, но уверенно отплыл от берега.

Когда под собой почувствовал глубину, стало страшно. Где-то внутри неприятно защекотало. Верующим никогда я не был. Но от страха перед глубиной в голову лезли всякие странные мысли. Водяные из сказок, русалки. Я их даже стал представлять себе, зеленых, с длинными распущенными волосами. Таких, каких я видел на картинках. Казалось, вдруг меня кто-нибудь схватит за ноги из глубины. В тот момент водяные и всякая нечистая сила казались страшнее самой смерти. Говорят, что перед страхом люди и бога себе придумали.

Течение реки вначале у берега было незаметным. Когда же выплыл на середину, сильное течение подхватило меня и быстро стал удаляться от того песчаного островка, где собирался отдохнуть. Такого оборота дела я не предвидел. Тонуть было еще рано и я, позабыв о подводных ведьмах, напряг свои, еще не последние, силы. Пловец я был хороший. Лавируя по течению, подплыл к другому первому попавшемуся на реке острову. Когда я на него вылез, то почувствовал, что напугался напрасно. Силы во мне было еще достаточно и я мог бы плыть еще долго.

На острове, прямо под небом на песке, лежало множестве яиц чаек. Потревоженные птицы взлетали  со своих гнезд и с криком кружились вокруг. Настроение было, как у Робинзона на необитаемом острове. Немного отлежавшись в теплом речном песке, вспомнил о голоде. Яиц на острове было премножество. В силу определенных обстоятельств, пришлось отобедать незажареной яичницей. Хотя сырые чаечьи яйца и были не столь вкусны, на аппетит жаловаться не пришлось. Остров, как я и рассчитывал, был безусловно необходим в моем смелом предприятии. На нем я смог отдохнуть и восстановить затраченные силы. В крайнем случае, я мог бы с него вернуться обратно. Во всяком случае, после отдыха посчитал себя достаточно сильным, чтобы продолжить свое плавание.

Течение за островом было более быстрым. Сделав несколько шагов по воде, со страхом заметил, что берег острова переходит внизу в обрыв, за которым начинается бездонная глубина - омут. После увиденной глубины, оставшаяся половина Днепра казалась еще глубже и еще страшней. Может быть не стоит рисковать и вернуться обратно? Сомневаясь и страшась снова лезть в реку, я ходил по берегу, разглядывал воду и гадал, как быть дальше. В это время из-за другого острова появилась лодка. В ней было двое. Один сидел на веслах, другой на корме правил лодкой. Увидев меня, они приблизились к моему острову и на берег выпрыгнуло двое парной лет по шестнадцать. Они ради забавы на островах собирали птичьи яйца. Парни с удивлением спрашивали, каким образом я очутился на острове и чего здесь делаю. Когда они узнали, что я собираюсь переплыть на другой берег, мне не поверили. Вместе обсудили мои шансы на успех. Мнения наши разделились. Видя серьезность моих намерений и, что человек я вполне нормальный, стали убеждать не делать этого.

- Все равно не переплывешь, видал какая здесь стремнина? Утонешь.

Мотивы моих намерений парней не интересовали. Их больше занимало, переплыву я или нет, не переплыву. В конце они сказали:

- Лучше не надо. Если хочешь, садись в лодку, перевезем.

Мне же этого только и нужно было. Когда уже отплыли от берега, один из них спросил:

- Зачем тебе так нужно на тот берег?

- Иду домой, - и рассказал ту уже выученную наизусть историю, которую приходилось рассказывать многим. - До войны учился в ФЗО. Когда началась война, не успел уехать. Теперь вот добираюсь до дома пешком.

В то время таких историй было много и моя выдумка, рассказываемая для людей нежелательных, имела успех. В этот раз неизвестные ребята поверили так же, как и другие верили раньше. Мой рассказ, по-видимому, слушателям показался скучным и они поведали мне историю более интересную. В этом году весной здесь появились советские парашютисты. Они, со слов рассказчика, отбирали у крестьян продукты питания. Некоторых жителей, допытываясь каких-то сведений, кололи ножами и топили вниз головой в Днепре. Потом, по его словам, этих парашютистов поймали и повесили.

- Это были не советские парашютисты, кто-нибудь другой, - усомнился я вслух. - Зачем им было мучить своих же людей?

- Как зачем? - возмутился моей непонятливости рассказчик. - Ведь они же все были коммунисты. Они людей мучают потому, что у них это так заведено. Мучают всех, кто попал к немцам. Видишь, вон на берегу, лежат штабеля камня?

- Видел.

- Это все заключенные его столько наломали. Там при Сталине каменоломни были. Знаешь, сколько в них загубили народу зазря? И все они же в 37 году.

Немного помолчав, парень добавил:

- Если бы я поймал этих парашютистов, я бы им задал!

- А что бы ты им сделал? - с усмешкой опросил другой.

- Я бы им сделал то же самое, что и они здесь над людьми выделывали.

Я не поверил и снова переспросил:

- В самом деле это так было?

- А кто его знает, - ответил сидевший за веслами. - И так рассказывали, и по-другому тоже говорили. Может и было что, а может быть все выдумал кто-то.

По-видимому, один из гребцов был парнем впечатлительным и еще вдобавок кем-то настроен не в вашу пользу. Хорошо, что я им не рассказал о себе правды. Когда уже подплывали к берегу, перевозчики посоветовали идти только по дороге.

- Ты иди, не прячься, иначе тебя поймают полицаи. Могут за парашютиста принять. Так для безопасности лучше.

Дались же парням эти парашютисты.

- За Днепром, километрах в трех, село стоит. В нем есть ночлежный дом. У старосты ихнего в доме. Там тебя никто не тронет. Говорят, что староста у них прохожих даже кормит.

За разговором незаметно подплыли к берегу и лодка стукнулась о песок. Доброжелательные ребята показали рукой на село, которое поодаль возвышалось на горе, и сказали:

- Вон туда иди, до вечера успеешь. Переночевать можешь у старосты.

Я поблагодарил парней за помощь и выпрыгнул на берег. Отойдя немного от берега, обернулся. Лучи заходящего солнца освещали широкую гладь великой реки и плывущую по ней лодку.

Только теперь, издали, стало заметно, как далеко снесло нас от острова. Тогда подумал: если бы не лодка - утонул бы. Ночевать у доброго старосты, которого поставили немцы и который очень заботится о беглых пленных, не решился. Наоборот, какое-то пятое чувство говорило мне, обойди это село. Не существует немецких питательных пунктов для беглых советских военнопленных. Если тебе повезло, и тебя не съели рыбы в Днепре, то с голодухи не бросайся на приманку. То не доброта, там расчет. Ночь провел в другом селе, на сеновале у крестьянки.

За Днепром несколько дней подряд шел без каких-либо приключений. Дороги там были глухие, проселочные, а блюстителей нового порядка было как-то не видно. По ним во все концы оккупированной территории плелись оборванные пленные, окруженцы и разный другой люд, неразговорчивый и усталый, кому глушь и бездорожье были союзником. Если путникам приходилось встречаться где-нибудь на дороге, их разговоры бывали немногословны.

Кто-нибудь спрашивал:

- Из окружения?

- Да.

Говорилось, из какого окружения, когда и как удалось вырваться. Несколько слов о порядках в селах, настроении и повадках полицаев. Нового бывало мало. Везде одни и те же обстоятельства, и только счастье было у каждого разное, свое. Наговорившись вдоволь, расходилась без печали или радости, ибо впереди у каждого снова дорога, страх, голод и неизвестность.

Основная масса встречавшихся на дорогах людей, были переодетые красноармейцы. Лишь некоторые, самые отчаянные, а может неосторожные, шли в военной форме, не переодеваясь. Вообще же вопрос с переодеванием беглого пленного труден. Правильно поступает пленный, когда пробираясь через фронт, переодевается под вид местного крестьянина, или же при всех обстоятельствах должен быть одет в военную форму? Мне кажется при определенных обстоятельствах действия подобного рода должны соответствовать обстановке и своей целесообразностью способствовать успеху задуманного. Во всяком случае, пленных в военной форме крестьяне встречали лучше. Если и опасались больше, зато сразу было видно, что этот не какой-нибудь, а настоящий военный. Почему то всем женщинам мужчины в военной форме нравятся больше. Потому наверное и прием был соответствующий. Как бы не было трудно, пропитание в деревнях любой из подобных мне добывал без особых усилий. Одни просто просили и им подавали, другие гадали, предсказывая судьбу, или еще что-то делали. В одном из сел крестьяне рассказывали, что некоторое время назад через село проходил пленный. Он очень удачно предсказывал судьбу на куриных яйцах и на зеркале.

- Может быть и ты умеешь гадать? - спрашивали меня женщины.

Наверное, все люди устроены одинаково. Попав в беду, пытаются предугадать свою судьбу, свое будущее, то неизвестное, которое может их ждать. Гадать я не мог, зато кому-нибудь помочь по хозяйству всегда был рад. В одном селе, чтобы покушать, зашел в крестьянскую хату. Меня встретили еще не старая женщина и ее дочь лет восемнадцати. Меня хорошо накормили и когда я отдохнул, попросили оборвать в саду вишни. Сказали, что они женщины и по деревьям лазить не умеют. Работа была самая подходящая. Жить под крышей, никого не бояться, и в саду лакомиться спелыми вишнями было одно удовольствие. Настоящий курорт. В конце сада стояла заброшенная баня. В ней хозяйка установила аппарат, чтобы гнать самогон, а роль самогонщика предложили исполнять мне. Дело было новое, интересное, я еще никогда не был самогонщиком и потому с усердием принялся за дело. Приспособление не слишком мудрое, но получалось здорово. Из ржавой трубки весьма разумного аппарата по каплям вытекала зловонная, отвратительного вкуса жидкость - самогон. Людям он нравится, они пьют, да еще деньги платят за него.

За эти несколько дней я отдохнул, отъелся и даже успел понравиться хозяевам. Когда пришло время уходить, старшая попросила остаться еще. Говорит, если тебе у нас понравилось, то живи еще. А может быть и совсем останешься, до конца войны? Сославшись, что я спешу домой, распрощался с моими гостеприимными хозяевами и продолжил свой тернистый путь дальше. На дорогу за труды у самогонного аппарата мне дали вареные яйца, хлеб и бутылку самогона. Я ни от чего не отказался, самогон взял тоже. С помощью самогона люди в оккупации откупались от всяких несчастий. В основном от русских полицаев. С этой же целью женщины дали самогон и мне. Позже в дороге пришлось его выбросить. Уж больно от него пахло не вкусно.

До побега из плена я всегда думал о себе как об еще не вполне взрослом. Мне всегда казалось, что как взрослого меня всерьез никто не принимает. Однако, другие бывали и другого мнения. И даже обращались как к человеку сведущему. Однажды, в попутном селе, чтобы подкрепиться, вошел в крестьянский дом. Хозяйка дома во дворе доила козу. Когда я попросил чего-нибудь перекусить, та пригласила меня в дом. Там меня по-царски угостили козьим молоком с хлебом. Когда я за столом блаженствовал от угощений, рядом со мной на лавке лежал мальчик лет семи. Лицо его улыбалось, а он сам пытался чего-то сказать. Однако вместо слов получалось мычание. Хозяйка со слезами рассказала, что после болезни ребенок уже год как перестал ходить и разговаривать. К кому бы она ни обращалась, никто ничем не мог помочь ее ребенку.

- Может быть ты, служивый, чем поможешь? Я бы уплатила тебе, не даром ведь. Чтобы не обидеть добрую хозяйку, я сделал умное выражение лица и осмотрел ребенка. Тогда я и сам осознавал комичность своего положения. Какой мог быть из меня лекарь в мои восемнадцать лет? Но, имея некоторый житейский опыт, я понимал переживания несчастной женщины, матери. Иногда горечь непоправимого делает человека суеверным. А маленькая надежда на лучший исход заставляет людей прибегать даже к смешному.

Я потрогал ребенка. Его руки не поднимались, а поднятые мной, падали вниз как неживые. Мальчик улыбался, пытался разговаривать со мной, но вместо слов лишь что-то мычал. Наверное, долгое время предоставленный сам себе, он скучал, и теперь был рад новому человеку в  доме. Тогда мне очень хотелось помочь, быть полезным обоим. Но это было не в моих силах. Во мне остро боролись два чувства. Желание помочь и собственное понимание невозможности этого и боязнь того, что хозяйка понимает мои мысли. Мне очень хотелось тогда, чтобы хозяйка не догадалась о моих настроениях. Не удовлетворить столь трудную просьбу в данной ситуации звучало бы в той комнате грубой нечеловечностью для всех. Осмотрев ребенка, сказал, что мне такие случаи не встречались. Женщина, помолчав, с горечью сказала:

- Ну как же это так! Ты же столько прошел, столько видел! Неужели только одной мне никто не может помочь? Что же мне делать теперь? К кому я только не обращалась!

Женщина плакала, а мальчик лежал у окна, радостно улыбался и мычал. Дольше оставаться в доме было неловко и я вышел.

Трудно было тем, кто болел. Но не меньше было трудно и здоровым в те трудные дни оккупации. Фронт, голод, холод, угон работоспособного населения в Германию. Бесправие и унижение перед каждым, у кого в руках оружие. В целях самосохранения самого себя и семьи своей, каждому вымогателю нужно было улыбаться. Если у себя в доме, то вкусно накормить, напоить самогоном и, в конце, радостно улыбаясь, заверить незваных насильников в своей беспредельной любви к ним. Так было у цивильных, у мирных жителей. Бежавшим пленным было много веселее. Если мирное население могло откупиться самогоном, лаской или улыбкой, то для пленного разменной ценой служила его собственная жизнь. Потому страх заставлял пробираться их ночами. Отсыпаться им приходилось где-нибудь в глухой деревушке в стогу сена. Этот способ добраться до своих был более длительным и более опасный. Он выбирался людьми солидной внешности, бросающимся в глаза своим нерядовым видом. Иначе было нельзя. Поймают, и тогда конец. Другие, обычные, в том числе и я предпочитали дневное время. Идти днем было быстрее, сытнее и во всех случаях практичнее. Появление в деревне неизвестного человека в дневное время выглядело безобиднее и не бросалось в глаза полицаям. Крестьяне в дневное время также не боялись впускать к себе в дом неизвестного человека. Ночью было сложнее. Ночью в такое время вообще никто не откроет дверь незнакомому человеку. Кроме всего и всех прочих страхов, боялись приказа немецких властей. Из этого приказа следовало, что каждый, впустивший к себе в дом неизвестного человека на ночлег, считался соучастником партизан. Наказание за непослушание - смертная казнь по военному времени. Поэтому, прежде чем пустить в дом кого-то на ночлег, крестьянину приходилось основательно призадуматься. Иногда встречались села, где жители были так запуганы очень старательными полицаями, что вообще никто не хотел впускать на ночлег. Вот тогда-то бывало трудно. Приходилось проявлять находчивость. Со мной подобное случалось, и не однажды.

В одно из таких сел мне пришлось попасть уже вечером. Куда бы я ни заходил, везде был отказ. Никто не пускал. Ночевать под открытым небом на дороге в мире цивилизации не полагалось, да и не безопасно. Я вышел в поле, нашел копну сена, влез в нее поглубже и уснул. Внутри копны было тепло и тихо. Спал я сном праведника, никого не боясь и ничего не опасаясь. Ночью мне приснилось землетрясение. Я проснулся и сразу никак не мог понять, нахожусь я под впечатлением сна, или со мной что-то происходит наяву. Как бы ни было во сне, но копну мою трясет по настоящему, по-взаправдашнему. Внутри ничего не видно, темно. А вылезти  наружу страшно. Осторожно рукой раздвигаю сено и выглядываю в просвет. Снаружи уже день. Яркие лучи солнца слепят глаза. Через просвет виднеется зеленый луг, по которому медленно ползет мой стог сена. Набравшись смелости, высовываю голову. Там, снаружи, впереди стога, не торопясь шагает лошадь и за веревку тащит мою копну сена. Рядом идет крестьянин и прутиком подгоняет лошадь. Поблизости никого не видно, опасности не предвиделось, и я вылез на свет божий. Увидев меня, крестьянин перепугался. Однако разглядев, что я не нечистая сила, стал улыбаться. Крестьян оказалось двое. Они свозили сено к большой копне.

-Как это мы тебя на вилы не посадили, - смеялись они.

Потом в дружеской беседе за завтраком мы обсудили все мужские вопросы. Установили сроки окончания войны, как хотели, ругали всех начальников на всем белом свете и, довольные собой, каждый принялся за свое дело. Крестьяне за сено, а я, рассовав по карманам остатки крестьянского завтрака, двинулся по лугам и долинам отсчитывать километры до фронта.

Иногда шагать по проселочным дорогам целый день бывало даже интересно. Если бы не страх перед полицией, то все это сошло бы за летнюю туристическую прогулку. Как все было хорошо. Над тобой радостно светит теплое украинское солнце. Вокруг бескрайние поля подсолнухов и, как море на ветру, колышется пшеница. А на дороге, с обеих сторон на обочинах, тебя приветствуют ромашки. Их много там. Целые километры ромашек. Если бы все это можно было унести с собой! Взять себе на всю жизнь. Но все это невозможно. Такое бывает только в мечтах. Вечером в конце дня путника ждет ночлег в крестьянской хате или в копне пахучего сена. Хорошо! Бессонницей в таких случаях никто не страдает. После живительного сна на сеновале, утром на завтрак крестьянки угостят тебя ломтем черного хлеба и стаканом парного, пахучего молока. Пища очень здоровая и способствует укреплению духа и тела, особенно если их недостает. Страх, который иногда приходилось испытывать, придавал окружающему остроту. Подумаешь, страшно! Кому на войне не бывает страшно? Вcем одинаково! В этом случае, конечно, следует сделать оговорку. Такая острота ощущений была привлекательна в основном для молодых юношей. И то через много времени после происходивших событий. О том же, как иногда замирало сердце и выбивали дробь зубы от страха, обычно умалчивают. Стоит ли говорить о мелочах, когда есть вещи более важные, чем человеческий страх. Я так и делал. Старался ничего не бояться, хотя дело от этого не менялось. А сам я оставался человеком, каким природа создала. И так шел я смело, конечно, в поле, где некого было бояться. Насвистывая веселые мелодии, я продвигался вперед к заветной цели. Уже много полей, сёл и дорог оказалось позади. Одни из них были гостеприимные и приветливые, другие враждебные и чужие. А сколько еще придется встретить разных селений и какой они окажут прием.

Вот сейчас вхожу в одно из них. Чистенькое украинское село на Полтавщине. Настроение хорошее. Светит солнце. Где-то в соседнем лесу кукует кукушка. С детства осталась привычка считать кукование кукушки. Сколько раз прокукует, столько лет и проживешь. Машинально начинаю считать. Иногда из леса доносятся выстрелы. Наверное охотники, подумал я. Кто может быть в такой глухомани в лесу кроме них? Вокруг темнели леса, местами шел дым. Наверное, лесной пожар. А может быть партизаны? Где их искать, как не здесь? Поищу, попробую. Авось удача. Мои размышления прервал велосипедист, медленно ехавший мне навстречу. Когда мы почти поравнялись, со страхом замечаю, что на рукаве велосипедиста белеет повязка полицая. Первая реакция - это бежать или спрятаться. Однако всему уже было поздно. Полицай был рядом и не спеша слезал с велосипеда. Я хотел было пройти мимо, но тот загородил дорогу.

- Куда это ты так спешишь? - заговорил он. - Подойди поближе. Еще успеешь, подойди, не спеши.

Я подошел.

- Документы у тебя есть? - спросил полицай.

Документов у меня не было.

Я еще маленький, - начал я оправдываться.

- Какой же ты маленький, если ходишь по лесам, не боишься, да еще без документов? Значит большой, - с усмешкой съязвил полицай.

Последовал ряд вопросов, на которые пришлось отвечать. Ответы мои не понравились полицаю, и он пригласил меня пройтись вместе с ним в село.

- Там разберемся, кто ты есть, большой или маленький.

Недаром же говорят, не радуйся слишком, потому что плакать будешь. Так и у меня получилось. Какое редкое, хорошее настроение было у меня до встречи с полицаем, теперь опять неудача, страх, переживания. Еще неизвестно, чем кончится эта неприятная встреча.

В центре села молча вошли в полицейский участок. В углу комнаты, под цветным портретом Гитлера в рамке, за столом сидел красивый мужчина лет тридцати. Когда захлопнулась дверь, приведший полицай сказал:

- Вот еще один.

Мужчина встал. На нем была черная форма полицая. Сбоку на немецкий лад висел пистолет. Тоже немецкий. Этот совсем онемечился, подумал я про себя. Многие полицаи, служа немцам, оружие имели советское и носили его также на советский манер. Таких было не так уж и страшно. Казалось, что в них хоть чего-то, да осталось нашего, советского. А этот же даже в этом стал врагом. Значит, мои дела будут плохи. Этот станет выслуживаться. Красивый полицай прошелся по избе, потом круто повернулся и, разглядывая меня, в упор спросил:

- Ну, что? Без документов?

- Да я их еще и не имел, - начал было я.

-Знаю, знаю, что не имел. Из какого леса? Отвечай!

- Я не из леса, я иду домой.

- И это знаю, что домой. Дом-то у тебя в каком лесу?

- Я же говорю, что не из леса я.

Полицай, чувствуя, что он здесь всесилен, забавлялся мной, как хотел. Задавал каверзные вопросы, смеялся.

- А может быть, мы комиссара ихнего поймали? Вот здорово! Ну, что молчишь, товарищ комиссар? Как ты думаешь? Что с тобой следует делать по закону военного времени? Документов у тебя никаких нет. Сам ты ни в чем не сознаешься.

Я молчал.

- Зря ты мне морочишь голову, товарищ.

Слово 'товарищ' произносилось с ехидством.

- За сегодня ты не первый у нас. Только другие были разговорчивее. Они сами все рассказывали.

Полицай прохаживался по комнате, приговаривал:

- Так, так. Не из леса значит. Понятно. Идешь тоже не в лес.

- Я же говорю вам, что я не из партизан. Я из ФЗО. Иду домой.

- Ладно! - перебил меня полицай. - Хватит брехать! Надоели все вы мне за сегодня. Федор! - кому-то крикнул полицай.

В дверь вошел бородатый мужчина.

- Вот этот товарищ забыл, из какого леса он вышел.

Слово 'товарищ' снова прозвучало с особым акцентом, предопределяющим мою судьбу.

- Ему от страха память отшибло. Раз он позабыл, из какого леса вышел, отведи его в наш.

- Пошли, - сказал бородатый, подталкивая меня к двери.

- Да я же говорю вам правду. Я из ФЗО, а не из леса, - снова начал я.

- Хорошо, хорошо! Иди! Если по дороге к тебе вернется память, напомни Федору. А теперь с богом! Давай, давай Федор, не задерживайся. Я занят, спешу.

Меня вывели на улицу. Бородатый Федор на плече нес винтовку и окриками указывал дорогу. Куда меня ведут? Что значит вся эта страшная история? Предугадывалась страшная развязка. Неожиданно стал чувствовать, что очень хочется жить. Даже в последнюю страшную минуту человек на что-то надеется. Ждет какого-то чуда, ищет спасения.

- Далеко нам идти? - непонимающе спросил я.

- Дойдем, - ответил бородач.

- А что это за лес, про который меня спрашивали?

- Лес, обыкновенный, - скучающе ответил конвоир.

- Там, наверное, партизаны? - не унимался я.

- Надоел ты мне, парень! Сам что ли не знаешь?

- Конечно, не знаю. Я же говорю вам, что иду домой. До войны учился в ФЗО, теперь иду домой, а вы меня не пускаете.

- Бывает. На то и война, - пробурчал сзади. - Только вашим пришел конец. Если кто остался в живых, всех переловим. Теперь уж немного осталось. А ты парень, откудова все-таки будешь? По разговору вроде не из нашенских.

- Вот я и говорю, из Курска я. Учился в ФЗО в Днепропетровске, теперь иду домой. Если не верите, могу перечислить все деревни, которые прошел.

- Не надо, - безразлично промычал полицай.

Разговор не клеился, дальше шли молча.

- Сколько же тебе лет? - послышалось сзади.

- Шестнадцать, - соврал я, - убавив два года.

- Молод, а все-таки, откуда будешь? В армию таких не брали. По разговору ты не здешний. Чего здесь блукаешь? Чего потерял?

- Ну вот, я говорю вам, что я курский.

Сзади слышались ругательства, но уже не такие страшные, как вначале. Полицай будто смягчился и в моей голове стали вспыхивать огоньки надежд. Авось пронесет!

- А что, парень, разве тебя нигде до нас не задерживали? Ведь от Днепропетровска до нас ты много отшагал.

- Нет, не задерживали. Там же нет партизан, я шел свободно.

- Да, там может нет их. В тех краях лесов то нет. Ничего, скоро и у нас с ними покончат. Здесь тоже будет спокойно. Теперь много всякого народа по дорогам шляется. Тоже партизанами себя называют. Один смех. Какие из них партизаны? Одни партийцы, которые не успели сбежать со своими. Все они теперь и попрятались по лесам. Что ни ночь, обязательно утащат чего-нибудь со двора. Крестьяне бояться стали. Сколько скота они увели к себе в лес! Бывают и такие, которые угрожают. Если сам не дашь, силой возьмут. Им ведь тоже жить как-то надо. Несчастные. Живут, как звери в лесу. Им хуже всех приходится. Кому теперь хорошо? Всем плохо. У каждого свое горе, - неопределенно заключил полицай.

- Но у вас то, наверное, все хорошо? - спросил я заискивающе.

- У меня тоже, как у всех. Когда хорошо, а когда плохо. Сына нет дома. Воюет где-то. С ними ушел, с большевиками. Может и в живых давно нет.

За селом бородатый велел сойти с дороги. По незасеянному полю вошли в мелколесье. Стучало в висках, часто билось сердце. Напряженно работал мозг. Заставлял себя думать, что это все не на самом деле, а только страшный сон. Щипал  руки, пытался проснуться. Напрасно. Как не хотелось умирать! Я же совсем мало жил. Так мало! И вдруг конец всему! Я же совсем еще маленький! Зачем?

- Бегом! - грозно прозвучало сзади.

Понимал я все, но ноги не повиновались. Бегом или шагом, какая разница.

- Бегом! - послышалось снова.

Безразлично, как автомат, повиновался чужим окрикам. Все делалось как во сне. Бег или шаг?!

- Быстрее, - окрик сзади.

Теперь в голове совсем ни одной мысли. Скорее бы. Почти сразу с окриком сзади грянул выстрел. Боли не почувствовал, однако упал. Неужели это смерть такая? Почему нигде не болит? Наверное, я еще не умер. Только ранен. Сейчас добьет, пристрелит. Жду выстрела. Тишина. Может быть, я уже умер и нахожусь на том свете? Ведь мне еще не приходилось бывать мертвым. Лежу, жду, не шевелюсь. Ничего нового. Живой я по-настоящему, нахожусь на этом свете и лежу на самой обыкновенной земле. Привстал на руках. Никого нет. Поднялся повыше. Вдали, не оглядываясь, по дороге шел бородач. Винтовка висит на плече, будто ничего не произошло здесь. Что мне теперь делать? Крови на мне нигде не было, может быть это такая шутка? Шутники то разные бывают. Что, если он вернется? Надо бежать! Бежать что есть сил! Быстро вскочил, побежал. Отбежав, осмотрелся. Никого нет. Тишина. В лесу по-прежнему кукует кукушка. Медленно, как после болезни, шел через лес, безразлично куда. Потом идти надоело. Мешали разные мысли и усталость. Шел, как побитое животное. Попался овраг. В нем густо росла крапива и репьи. Вначале попытался пройти через них, но они оказались густыми и цепкими. В середине гущи опустился на колени, лег на землю и уснул.

После происшедшего, слово 'полицай' стало звучать устрашающе. Если до этого страх перед ними существовал в виде определенной осторожности, то теперь это стало явлением болезненным. Я стал бояться всех и повсюду. Наверное, не зря говорят, что пуганая ворона куста боится. Исчезла бодрость и хорошее настроение, вместо настойчивого стремления идти к фронту, появилось желание исчезнуть, спрятаться, да так далеко, чтобы никто тебя не мог найти. Хотелось превратиться в муравья, в птицу, лишь бы не быть человеком.

После того, как отоспался в сыром овраге, разболелась голова, ломило в суставах. Сильно знобило, обметало болячками губы. Я стал выглядеть больным и жалким, заброшенным и загнанным человеком. В жизни такие некрасивые существа не пользуются успехом, будь то люди или животные. Все стараются избавиться от них. Если раньше меня хоть заморенного, но бодрого духом, крестьяне встречали терпимо, то теперь, с больным и несчастным, которому была нужна человеческая помощь, никто не хотел связываться. Все любят существ приятных, красивых и здоровых. И от всех стараются избавиться, кто не имеет подобных качеств. В данном случае таким неприятным существом был я. Мой внешний вид производил впечатление не в мою пользу. Хоть я и не говорил ни кому, что мне нездоровится, люди догадывались сами. Стоило узнать во мне больного человека, как все отказывались впускать к себе в дом. Казалось, болезней боялись больше, чем немецких властей с их смертными приговорами. Однако и в этом случае было не одинаково. Люди были разные и обстоятельства у каждого были свои. Каждый исходил из собственных побуждений и возможностей.

Если это был человек бедный, то он больше беспокоился об угощении, которого у него не было. Если богатый, тот мог бояться своих соседей. Вот мол, прикармливает прохожих, а может быть даже партизан. Последствия таких подозрений иногда бывали смертельными. С другой стороны, перед чужим человеком было желание показаться в лучшем виде. Вдруг этот человек окажется своим, из партизан. Казалось бы, пустяковый случай, однако на страшном суде он мог склонить чашу весов в нужную сторону. Кроме всего, сознание верности своим в трудную минуту возвышает человека, прежде всего в собственных глазах, а это уже гордость и стимул для других действий. Встречались разные люди, разные встречи.

В одном селе жила старая бабка со своей дочерью. По причине своей старости, она была далека от происходящих на земле событий. Во мне она сумела разглядеть лишь то, что я мужчина. Ей было известно, что где-то идет война, и хозяйства по этой причине остались без мужиков. Мужчины были нужны и в этом доме. Мою просьбу покушать она не отклонила, но взамен пожелала, чтобы я отработал у них по хозяйству. Без предисловий она спросила:

- А косить ты умеешь?

Я вначале не понял, чего от меня хотят, поэтому переспросил:

- Чего косить?

- Как чего? - возмутилась она. - Пшеницу, сено!

- Умею, бабушка, умею.

Я был рад представившемуся мне случаю провести несколько дней под крышей и сразу согласился.

- Все умею, и сено, и пшеницу, - соврал я. - Когда будете косить?

- Дня через два, - сообщила бабка.

Это мне как раз подходило. За два дня можно выздороветь, а там видно будет.

В доме меня накормили, как будущего работника. Таких кормят хорошо. После царского обеда бабка отправила пеня жить на сеновал.

- В хате не можно, - сказала она. - Тут могут соседи увидеть или не дай бог, староста. Живи там. И чтобы тебя не забрали. У нас всех чужих в комендатуру забирают.

Дело было к вечеру. Я забрался на сеновал, зарылся в сено и, будучи больным, сразу уснул. Утром меня разбудила старухина дочь, уже немолодая, седеющая женщина. Лицо ее вначале улыбалось и выглядело добрым. По-видимому, не видя меня, женщина, заочно думала, что я мужчина настоящий. Потом, разглядев мою молодость и оценив обстоятельства по всем пунктам, сделалась злой и придирчивой. Очень быстро она догадалась, что я житель города, а не села. Но я твердо стоял на своем и сумел заверить ее, что сено косить умею. Днем, когда в доме осталась одна старуха, я достал из сарая косу и попробовал скосить крапиву. Получалось не особенно здорово, но я старался. Коса подчинялась плохо. Она, то уходила носом в землю, то просто пригибала крапиву, как палкой. Кое-как скосил. Позже пришла молодая хозяйка. Она принесла чего-то большое, похожее на деревянные вилы. Приделала их к косе и пожелала увидеть меня в деле. Я мужественно взял косу, но увидеть во мне доблестного крестьянина хозяйке не пришлось. Осрамился с первого раза. Чтобы сохранить в живых крестьянский инструмент, ей  спешно пришлось отказаться от моих услуг. Она сказала:

- Нам нужен мужик крестьянский, чтобы он мог по крестьянству справляться. Ты, парень, нам не подходишь. Кормить тебя зазря мы не можем. Сами перебиваемся. Ты уж ступай, куда шел. Не ровен час, здесь тебя и полиция забрать может. Да ты вон и больной еще. Какой из тебя работник?

Всякие слова к сказанному были излишни. Я молча покинул хату, больной и жаждущий человеческого участия. В следующем селе прием был не лучшим. В крайнем доме в саду стояли пчелы. Возле них ходил пузатенький дед в украинском бриле. Я поздоровался и попросил чего-нибудь покушать. Тот подозрительно посмотрел на меня и грубо сказал:

- Иди, иди! Много вас, разных, здесь шляется. Вчера здесь одного полиция искала. Иди дальше, большевистский голодранец. Накормят и тебя, только не я.

После подобных встреч исчезает и аппетит, и желание разговаривать с людьми на эту тему, даже если ногами едва двигаешь. Но как говорят, не бывает зла без добра. В этом же селе, возле крайней и, наверное, самой бедной хаты, на бревнах сидел ветхий седой старик. Дом, возле которого он сидел, был не менее стар, чем сам он. Соломенная крыша была цела только местами, в большей же части торчали голые жерди. Вместо стекол в окнах темнели дыры, местами заделанные бумагой. Дед сидел в чистой белой рубахе и оказался человеком словоохотливым. На мою просьбу покушать, тот дружелюбно пригласил к себе в дом. Внутри, кроме стола, кровати и табурета ничего не было. Дед достал из печи чугун с картофельным супом и с усердием стал угощать.

- Ешь, родимый. Угощайся на здоровье. Соли только нет. Теперь все едим без соли.

- С кем вы живете? - поинтересовался я.

- Один живу, один. Аз семь аки перед один, как сказано в святом писании. Были дети, да умерли все. Теперь вот и я жду смерти своей. Жду, а ее смерти то, все нет и нет. Рубаху белую ношу, а ее нет, не приходит за мной.

- Кто же кормит вас, дедушка?

- Как кто? - удивился тот. - Все кормят. С миру по нитке - бедному рубашка! А ты кушай, досыта кушай, - угощал дед. - Видать, уморился в дороге-то как!

Я кушал несоленый невкусный картофельный суп и размышлял о том, как многолик в образах мир человеческий. Одни богаты, скупы и всегда чем-то недовольны. Другие бедны, добры, всем довольны и считают себя счастливыми. Кто из них прав? Кто ближе к истине? И что это такое, истина? Как ее постичь человеку? Наверное, у каждого существует своя истина на каждый случай жизни.

Проходили дни, ноги отсчитывали километры. Незаметно вступил в полтавскую область. Районы Карловка, Валки и еще названия многих сел и районов остались позади. Иногда проселочные дороги выходили на широкий асфальтированный шлях Полтава - Харьков. Вдоль него слева и справа на многие километры растут вишневые деревья. Красиво! По этому красивому вишневому шляху в обе стороны движутся местные жители, попавшие в оккупацию. Они на велосипедах, на тачках или просто на плечах несут какой-либо груз. В одну сторону домашние вещи, в другую продукты питания. Где-то в селах происходит обмен.

Харьковская область, середина Буды. Жители рассказывали, что до войны там был фарфоровый завод. Теперь он не работает. Немцы на заводе устроили лагерь для пленных. А вот и сами пленные. Большой тупоносый грузовик тянет на прицепе толстое бревно. На бревне и в кузове сидит несколько человек в поношенной советской военной форме. Это они, бывшие советские воины. Одежда неважная. Однако вид у самих пленных показался обычным, как и у всех людей, занятых своим делом. Глядя на них, мне, неудачнику, тогда казалось, что они, пленные, счастливее меня. У них есть законное право на существование. А почему бы им не чувствовать себя счастливее меня? У них есть угол для ночлега. Над головой есть крыша от непогоды. Они трудятся и за это их кормят. Сейчас война, кругом смерть, переживания, их все это не касается. Они пленные. Кончится война, и они снова вернутся к себе домой. А я, что? Бездомная собака, загнанный зверь? На каждом шагу меня подстерегает смерть. Мне, чтобы прожить один день, нужно звериное чутье и дьявольская изворотливость. Надолго ли хватит меня? Не лучше ли подойти и этим пленным и снова быть среди них?

В этот момент немец конвоир посмотрел на меня пристальнее, чем следовало. В мгновение исчезло странное желание завидовать пленным. Промелькнула мысль - неужели заметил? Чтобы избавиться от страшного сомнения, немедленно, вроде по делу, вошел в ближайший дом. От сердца отлегло лишь тогда, когда на улице исчез шум грузовика. Во дворе, куда я вбежал, работала женщина. Она вопросительно посмотрела на меня. Чтобы выйти из затруднительного положения, делаю приятное лицо и говорю:

- Ищу человека одного, он где-то здесь живет.

- Какого человека вам нужно? - спрашивает женщина.

Ко мне обращается на Вы. Тогда мне было интересно и приятно слышать это слово, Вы. Меня еще никто так не величал до этого, нищего попрошайку. По видимому, это единственное место, где люди, не зависимо от ранга, называют один другого на Вы.

- Фамилия его Слюсарь.

В маленьких районах жители часто бывают взаимно знакомы. Так и в данном случае. Женщина слышала такую фамилию, но где живут они, Слюсари, не знала. Через ограду позвала соседку. Та, услышав фамилию, всплеснули руками, стала удивляться:

- Да как же ты их не знаешь? Знаешь! Неужто так и не знаешь? Марию, учительницу!

- А-а-а-а. Разве она Слюсарева?

- Ну, да! Жинка его!

Соседка очень обстоятельно объяснила, как найти нужного товарища. Потом обе женщины быстро собрали на стол покушать. Пока я насыщался, они с радостью обсуждали момент, когда жинка Слюсарева узнает, что ее муж жив и скоро придет домой. Я радовался не меньше. Все-таки добрался. Теперь уж легче будет. Перед побегом из лагеря, по уговору, вся наша компания должна была встретиться в середине Буды в доме у Слюсаря. После встречи, обсудив наше положение, примем новое решение. Интересно, пришел кто-нибудь раньше меня, или я самый первый добрался? И еще радовало то, что удалось так быстро найти так нужного мне человека, Слюсаря. Если бы он в лагерях находился под вымышленным именем, а такие встречались, и не редко, то все дело было бы заранее обреченным. Теперь же отыскать его не стоило и труда. Они жили недалеко, и их дом я отыскал быстро. Перед домом стояла женщина и чего-то рассматривала. Я подошел поближе, спросил:

- Не здесь ли живет Слюсарь?

- А что вы хотели?

- Я ищу его. Мы вместе бежали из плена. Договорились встретиться здесь. Я вот пришел, а про него хотел бы узнать. Пришел он или еще нет?

- Да, здесь живет. Я его жена. Он тоже пришел. Еще вчера. Заходите в дом.

Лицо женщины сделалось приветливым. И я, с радостным чувством ожидаемой встречи, шел в дом такого же обиженного воинскими неудачами товарища, с которым нас связывали незабываемые обстоятельства.

Вот и он сам, Слюсарь. Внешне он ничем не изменился. С распростертыми объятиями я подошел к другу случая. Приятель же не слишком спешил приветствовать меня. Казалось, даже был не рад нашей встрече. Может быть, он меня не узнал? Я попытался напомнить.

- Все помню, - ответил тот. - Тебя тоже не забыл. Только у меня у самого обстоятельства изменились. Плохи мои дела. Всего сразу и не расскажешь. Если ты надеешься найти у меня все то, что я обещал там, напрасно так думаешь. Ничем тебе помочь не смогу. У меня сейчас у самого положение такое, что, может быть, я тебе сам теперь завидую. Чтобы понять все это, надо в моей шкуре побыть.

Я молча слушал моего бывшего товарища по беде, а он все жаловался:

- Дома кушать нечего. Вчера жена чего-то наменяла в селе. Съедим, а потом что? Ведь они смотрят на меня, как на мужчину, на опору семьи. А что я могу теперь? Кроме всего, я сам прячусь. Заметит полиция, пропадем все. Всем будет конец. А у нас в доме ребенок маленький. То, что я обещал когда-то там - сало, спирт, так это было сказано, чтобы мы все не падали духом. Не обижайся. Нет у меня ничего. Может быть, ты думаешь, что я жадничаю? Эх, парень! Молод ты, жизни не понимаешь еще.

Я слушал моего случайного друга и про себя удивлялся столь неожиданной метаморфозе. Какое удивительное превращение произошло с человеком, которого до сегодняшнего дня я считал человекам честным и храбрым. В этот момент я не столько обижался на неверного товарища, сколь было обидно за свою неудачливость. Действительно, наверное, все-таки я молод. Ну, так мне и надо. Скоро усы будут расти, а я все дурак легковерный. Любой негодяй, как захочет, так и дурит меня. Хоть я и ругал самого себя, и даже стал завидовать ловкости Слюсаря, но где-то еще не ясно, в уголке души стал вырисовываться образ отрицательного человека, бросившего меня в трудную минуту. Теперь уже вспомнил и то, что в плен то он попал не в бою, как положено честному солдату, и не в солдатской форме. Немцы его взяли из дома, переодетым в гражданскую одежду. Какай бесстыжий позер и обманщик. Всех сумел обвести вокруг пальца. Такой отчаянной смелости мне недоставало всю мою жизнь. Неверное, потому и оставался часто в проигрыше. А ведь, сколько внешне добропорядочных людей под красивой внешностью скрывают дешевенькую душу. Надо уметь различать людей.

Я, молча опустив глаза, размышлял и делал вид, что слушаю, а он все объяснял и все плакался.

- А как остальные? - спросил я. - Сбежали?

- Про других не знаю. Я прыгал следом за тобой. Наверное, и они повыпрыгивали. Потом, пошарив в кармане, вытащил трехрублевку и протянул мне.

- Возьми, пригодится. Только тебе лучше уйти. У меня опасно. Сам-то я один. Может, обойдется.

Наблюдавшая за нашей встречей жена сказала:

- Ну, что ты так, Петя! Хоть бы к столу пригласил. Как же это так!

- А чего приглашать? Все равно угощать нечем.

- Присаживайтесь, - сказала жена. - Вот коржики есть, напекла сегодня.

Однако, вместе того, чтобы поставить их на стол, подала прямо в мои руки. Поняв, что здесь меня не слишком ждали, взял для приличия коржик и без огорчения покинул негостеприимный дом.

Так неудачно кончилась встреча, ради которой было пройдено столько путей дорог. И если бы она была более удачной, а на нее было столько надежд, то мое настоящее было бы иным, чем оно оказалось теперь таким бесцельным и бессмысленным. Ощущение было таким, будто меня выгнали из родного дома, а я сам очутился в поле один, раздетым и голым среди моих врагов. Все видят это и злорадно смеются.

Надо было собраться с мыслями и решить, что мне делать дальше. Перейти фронт - это конечно хорошо. Так я и сделаю. Но он далеко. Нельзя ли побыстрее и поближе? К партизанам, например. Это хорошо. Это мне подходит. Только встреча с ними не получается. И почему?

С тяжелыми думами покинул я Буду. Жизнь и люди стали казаться отвратительными. То, что раньше выглядело надежным и красивым, теперь потеряло свое значение и цену. Дружба людей и верность обернулись фальшивыми позерством и ложью. Корыстной, личной выгодой. Кому теперь верить? Может быть, люди ни причем. Я сам еще не созрел до того состояния, когда с человеком считаются, как с взрослым. Потому и поступают со мной как с мальчишкой, которого не грех и обмануть. Что тогда делать мне, чтобы походить на взрослого? Пусть я ростом мал и годами еще не вышел, но поступки мои, они слишком взрослые. Ведь не каждый взрослый решится на подобное. По каким же качествам судят о человеке? Мне казалось, что я вполне был пригоден дня союза в трудном деле. И на меня можно положиться, как на надежного товарища. Внутренне я вполне надежен и крепок. Но кто это видит? Ни у одного человека не видно, что находится у него внутри. Все смотрят на внешний вид. Внешность, она гипнотизирует, внушает симпатию или неприязнь. Моя внешность никому ничего не внушала. Наоборот, все пытались мне чего-то внушить. Дать полезный совет, и этим облагодетельствовать меня. Слюсарь, конечно, был плут и мошенник. А вдруг вся жизнь есть сплошной обман? Везде и во всем, в большом и малом. Слюсарь не был человеком сам по себе, единственным отщепенцем. Что, если он есть закономерный продукт бытия? Ведь бытие определяет сознание! Тогда таких мошенников много! Рос то он не в берлоге! Как бы ни было, артистом он был отличнейшим. Скольких людей смог одурачить! Голодных людей конечно не трудно соблазнить. А он обещал свободу, хлеб, сало, спирт. Это было там, за колючей проволокой. Здесь же куска хлеба было жалко. Даже доброго пожелания в дорогу не высказал.

Наверное, нет хороших людей по-настоящему. Больше позируют и хвалятся. А чтобы собственное 'Я' выпирало порельефнее, создают контраст. Кого-нибудь ругают. И так везде. В большом и малом. Кому теперь верить? Если даже официальные лица, начальники, в трудную минуту перекрашиваются.

Попадались типы, которые в Красной Армии занимали большие должностные посты. Они весьма убедительно ругали немцев. Говорил, что немцы звери и над нашими людьми издеваются здорово. Теперь же, попав в плен, они рассказывали про зверства НКВД и уверяли, что НКВД пострашнее немецкого гестапо. Говорили, что там пользуются пытками и зверствами, которым позавидуют палачи из средневековья. Но дай бог кому попасть туда, особенно нашему брату, пленным.

Почему такая неразбериха? Что же так размагничивает людей, когда они выходят из-под контроля? И почему это случается? Почему? Попробуй, угадай! Собственно говоря, все эти хитросплетения мне и понимать не обязательно. Мое ли это дело? Пусть разбираются другие, у кого для этого есть время. Мое дело солдатское - воевать! И все-таки следует быть поосторожнее. Недаром в школе говорили, что выживают самые сильные и приспособленные. Вот потому, чтобы не попасть хищникам прямо в зубы, следует быть не только сильным, но и немножко умным. Ведь до фронта еще так далеко! По пути ждет холод, голод и игра в прятки с полицаями.

После Буды в душу вселились пустота и безразличие. Мир стал чужим, злым и неприветливым, а сам я казался себе маленьким - маленьким, слабее, чем букашка, которую любое зло может раздавить и превратить в ничто. Однако, несмотря на растерянность, я все-таки жил и продвигался к фронту.

Незаметно прошло в пути еще несколько дней, и я уже шагал по пригородным селам Харьковщины. Многие из них были добротные, сделаны из жженого кирпича, и не походили на те другие, которые встречались до этого. Сами люди не походили на деревенских. Все в них говорило о близости большого города.

Возле одного богатого дома стояла красивая, дородная женщина, которая, скрестив на груди руки, внимательно разглядывала меня. Было желание пройти мимо подальше от нее. Чего ей нужно от меня и чего это она меня так внимательно разглядывает? Я принял непринужденный вид и, медленно подходя к дому, сам стал изучать женщину, пытаясь разгадать ее намерения. Когда я подошел ближе, она сделала участливое лицо и сказала:

- Здравствуйте! З виткиля будете? Мобудь притомились? Як не спешите, то заходьте, та вечерить вже пора.

Мои нервы при встречах с незнакомыми людьми всегда были напряжены, потому ласковые слова незнакомой женщины прозвучали для меня голосом ангела. Я долго не заставил себя упрашивать. Вошли в дом. Я, как положено бедным людям, сел ближе к дверям, всем своим видом старался показать свою покорность и зависимость от хозяйки. Такое самоуничтожение многим хозяевам нравится, и они часто становятся добрее. Не надоедая мне лишними расспросами ради любопытства, она вежливым тоном попросила меня садиться ближе к столу. Я сел. Хозяйка накрыла на стол. Накрывая на стол, хозяйка все приговаривала:

- До чего же это ты худой такой? Да и молодой совсем. Куда и откуда идешь? Чего говорят про войну в других краях и скоро ли она кончится?

Вопросы у всех были одинаковы и, отвечая на них, иногда к ответу добавлялось немного обнадеживающего вымысла. Иногда удачные ответы приводили хозяев в хорошее настроение, и хозяева дома становились участливее, старались такого гостя угостить получше.

В самый разгар моей трапезы в комнату вошел хозяин дома, мужчина лет пятидесяти, хмурый и молчаливый. Поздоровавшись, он, не глядя на меня, молча прошел в соседнюю комнату. Через минуту вышел с кисетом самосада. Бросил его на стол, и сказал:

- Закуривай.

Сам сел рядом на лавке. Хозяин был молчалив, и беседу все время направляла хозяйка. Бывают же такие семьи, где в доме всеми делами заправляют жены. Муж в таком доме есть живое существо, которое в дом приносит только зарплату. Другие домашние дела его интересуют мало. Он верит в непогрешимость своей жены, жена там есть тот стержень, вокруг которого вертится весь дом. Она в доме есть законодатель, министр финансов и юстиция. Среди таких женщин часто встречаются весьма впечатляющие особы. Моя хозяйка меня почти ничего не спрашивала, зато сама рассказывала о войне, о немцах, о Красной Армии. Ее старший сын служил под Ленинградом в артиллерии. Сама она сколько могла, помогала военнопленным. Кормила их, снаряжала в дорогу, лечила раненых и больных. В ее доме долгое время находился раненый комиссар. Она вылечила его, и потом он ушел к своим.

После еды захотелось спать. Это заметила хозяйка. Она объяснила, что по приказу немцев в дом никого из незнакомых пускать нельзя, поэтому постелет мне в сарае не сене, куда я и отправился ночевать. Через несколько минут я лежал на сеновале, вдыхая аромат свежего сена и, под звуки дождя, барабанившего по крыше, располагался на ночлег. Спать на сеновале, на свежем и пахучем сене, очень приятно. Особенно в непогоду, как в тот вечер. Вокруг дождь, сверкает молния, тяжелые раскаты грома заставляют вздрагивать, а ты лежишь себе под крышей в сухом сене, и ничего тебе не страшно. Лей дождик, сколько угодно. Меня все равно не намочишь. А монотонное шуршанье дождя по крыше благотворно успокаивает нервы и убаюкивает. В такой момент в полной мере ощущаешь превосходство человека над природой. Вскоре я уснул.

Утром гостеприимная хозяйка хорошо накормила меня. Дала старую, но еще крепкую рубашку, которую я здесь же переодел и, с чувством большой благодарности, покинул гостеприимный дом. Когда начинаешь день с хорошим настроением, а окружающие люди желают тебе удачи, то весь день будет удачным. С хорошим настроением шагал я по дорогам Харьковщины и подсчитывал пройденные километры. Их осталось позади много. Впереди же предстояло пройти Белгород, Курск, Ливны, а дальше фронт. Где в данный момент находится фронт, всегда можно было узнать из немецких газет. Там же были и карты, довольно точно определяющие линию фронта, чем я и пользовался. Дорога моя была еще длинная, времени непочатый край, а свободный от дела мозг сам машинально просматривал и анализировал прошедшие события. В этот раз мои мысли были заняты гостеприимной хозяйкой и логикой ее поведения.

В школе меня всю жизнь уверяли, что все богатые люди стоят за капиталистов, и все они против советской власти. Советская власть защищает людей бедных, потому все бедные за Советскую власть, которую они для себя и завоевали. Гостеприимные хозяева, где я ночевал, были богатые люди, но они были самые что ни есть наши советские люди. Почему? Как все это понимать? Ведь хозяйка со слезами рассказывала, как они голодали в 33 году. Как ее голодный сын мечтал стать трактористом, потому что трактористы едят хлеб ежедневно и без мякины. В 37 году их семья осталась без отца, которого объявили врагом народа и посадили в тюрьму. Позже его оправдали и отпустили. Но пострадавший после этого сделался молчалив и неразговорчив. Говорит, что сильно били на допросах. Когда хозяйка все это рассказывала и свой рассказ подкрепляла слезой, мне казалось, что я для ночлега выбрал не очень подходящее место. Однако позже, когда она стала ругать немцев за их зверства, посылая им тысячу чертей в печенки, я терялся. Мои школьные познания морали богатых и бедных не выдерживали экзамена на практике, в жизни. Видимо было что-то еще и другое, чего я не знал. Было много неразрешенных вопросов, которые требовали ответа теперь же. Все-таки мир устроен здорово. Одни умные люди придумывают идеи, другие, быть может и не совсем глупые, отстаивают эти идеи, даже умирают за них. Причем умирают как раз те, кто и читать-то их подчас не умеет. Разделение обязанностей.

Интересно было бы узнать, согласились бы умереть за свои идеи те, кто придумал их? Умереть так храбро и беззаветно, как умирают те, кто ничего не понимает в этих идеях. Если бы все это было в школе, то я ответил бы правильно, по-книжному. Теперь же мысли двоились, на весь мир я был зол, поставить мозги на место было некому.

При выходе из очередного села ко мне пристроился попутчик, мужчина лет тридцати. В плен он попал под Керчью, немного раньше меня. Сбежал, добрался до дома и теперь шел в соседнее село проведать родственников. Я сказал, что у меня на этой стороне никого нет и мне хотелось бы пробраться к своим.

- Стоит ли? - возразил попутчик. - Тебе лучше всего где-нибудь пристроиться здесь. Переждешь всю эту шумиху, а дальше увидишь сам, как дела твои повернутся.

- Свои то лучше, - ответил я.

- Что тебе сказать парень на счет этого? Лет тебе еще мало, жизни настоящей ты еще не видел, не спеши. Оставайся где-нибудь в деревне, да и живи себе на здоровье. Мужики теперь в деревне на вес золота. Ты же мужчина.

- Это верно, - сказал я. - Только я житель городской, я в деревенских делах ничего не понимаю.

- Научишься! Невелика наука в хлеву вилами навоз ковырять. Кто-нибудь возьмет. Может быть, в примаки пойдешь?

- Нет, мне это не подходит.

- Ты чудак, парень. Думаешь там у своих тебе лучше будет? Зря надеешься. Ты живешь еще школьными представлениями о жизни. Всякой газетной чепухой. Ты лучше о жизни в колхозе поговори с самими колхозниками. Они тебе расскажут правду о колхозной жизни.

- А что?

- Да ничего! Все они жалуются на колхозные порядки, жили плохо. Работали в поле круглый год. Без выходных, без отпусков, без гарантированного денежного вознаграждения, а когда в конце года приходил срок оплаты за работу, то вместо зарплаты некоторые получали счет, по которому колхозник оставался еще должен колхозу. Это плохо, парень. Плохо колхознику, и еще хуже государству. Возникало недовольство. Недовольство не частным случаем, обидой на председателя колхоза, а недовольство всей системой, затаивалось зло, ненависть. А однажды все это вылезает наружу, как вот теперь. Причем в самый неподходящий момент. Вот эти полицаи, что немцам служат, думаешь, кто они? Наши же колхозники. У них мозги тоже набекрень. Поначалу они обрадовались, что больше не будет этих непонятных и трудных колхозов. Потом, когда их мобилизовали немцы и дали в руки оружие, они растерялись. Только было уже поздно. Служат они им, лишь бы время прошло.

- Однако мне попадались довольно старательные служаки, - возразил я своему попутчику.

- Да, это верно. Встречаются гады высшего сорта, эти видимо из категории идейных служак. А может быть просто дурни. У нас на Украине богато дурней. Конечно, есть и такие, которые всерьез думают у немца счастья найти. Пусть ищут, каждый ищет свое. А все-таки своим хозяйством жить веселее, - заключил попутчик. - Не повезло в одном месте, ушел в другое. А куда уйдешь из колхоза? Везде одно и то же. Порядки же в них были как при крепостном праве. У человека нет ни паспорта, ни права уйти из колхоза. Уйдешь самовольно - поймают. Попадешь на каторгу. Колхозник жил как бы в заколдованном кругу. Своего ничего нет, все забрали в колхоз, а что было колхозным, то это все считалось общественным, и колхозник не слишком мог рассчитывать на это, как на свое собственное. Жили трудно. Единственно, чего не могли делать с колхозником, это продать его или пороть, как при крепостном праве. Зато ссылкой на каторгу пользовались, как ни при каком другом режиме. Говорят, что наш народ грубый да жадный. А с чего бы ему быть красивым да ласковым? Всю жизнь крестьянин бедствовал. Голод, холод, запугивание ссылкой.

- Не знаю, - сказал я. - Я еще маленький, и о таких вещах судить не могу.

- Не придуряйся. Какой ты маленький? Ты же солдат. Те, к кому ты идешь, не посчитают тебя за такого. Они с тебя спросят, как с самого закоренелого преступника, по всей строгости военного времени. В НКВД тоже планы спускают. Не дай бог дураку дать в руки меч правосудия. Он им будет размахивать профессионально, как палач на эшафоте. Еще много свалится невинных голов перед слепой безрассудной силой. В том числе и твоя подходит под эту категорию. Думаешь, кому-то будет охота разбираться в тебе, виноват ты или не виноват? Посмотрел бы ты, как они во времена раскулачивания обращались со своими же русскими людьми, которых окрестили кулаками. Чего там говорить о немецких фашистах? Они чужие нам, враги наши. На немцев другое зло, как бы положенное по закону. А вот когда по дурости обижают свои же, то от этого горько бывает.

Я тогда тоже еще был не совсем взрослым. Помню, сгонят зимой людей в загородку. Идет снег дождь, а под всем этим небесным даром на ветру сидят наши же деревенские люди, крестьяне. На руках у них маленькие дети дрожат от холода, плачут, ждут отправку в ссылку. А что было в лагерях с ними потом, лучше не расска­зывать. Стыдно, солдатик. А ты хочешь к своим пробираться. Наши, свои, хуже чужих могут оказаться. Ты, парень, как хочешь, а я добро­вольно в НКВД не пойду. Свобода лучше каторги.

Дойдя до села, мы с попутчиком распрощались. Он пошел к своим родственникам, а я дальше, ближе к фронту. От таких разговоров портилось хорошее настроение, от них еще больше сиротела и без того одинокая душа. После разговора с попутчиком у меня появилась зло на него, на те его выражения, где он обещал мне строгое наказание без всякого разбора и интереса ко мне, как к человеку. За что же меня накажут, если я не чувствую за собой вины? Погибли три советских армии. Но причем здесь я? У этих армий были генералы, руководившие их действиями. Пусть они и отчитываются за все неудачи. Хотя, будет ли осуждение побитых генералов объективным? Навряд ли они сами были истинными хозяевами в своей армии. Может быть, и они находились во главе армий по принципу 'бери, что дают и делай, что прикажут'. Не имели широких возможностей активно повлиять на комплектование армии, определять ее цели и возможности. А может быть, с солдата спросить легче, чем с генералов. Все-таки генерал есть официальный представитель государства в армии, проводящий намерения правительства в действие. Как его поругаешь? Ведь он исполнял то, что не им самим, а свыше задумано для его действий. Значит, следует спросить с кого-то постарше, чем генерал в армии. Как разобраться во всем этом?

А вообще-то, какое мое дело до всей этой высокой политики? Я солдат, и должен болеть за свое солдатское дело. И все же, несмотря на мои большие желания выбраться из моего дурацкого положения, я по-прежнему оставался все тем же беглым пленным, со всеми предопределяющими мое положение обстоятельствами. Как понять, уяснить себе все происшедшее? Почему все так глупо произошло? - в сотый раз задавал себе один и все тот же неразрешимый вопрос. Воевать я шел против одичавших полулюдей - немецких фашистов. Так мне представила моих врагов наша пропаганда. При встрече с ними, оказалось, что немцы выглядят опрятно и не полудикими, как я думал. Начищенные, чисто выбритые и надушенные немецкие солдаты смеялись, пели песни. Играли на аккордеонах и губных гармошках. Их солдаты сидели возле деревянных бочек, пили пиво и курили сигары. Сразу возникали вопросы, недоумения. Те немцы, которых рисовала наша пропаганда на стенах домов, были разуты и раздеты. Они от голода ели мышей и крыс, а вши съели немецкую армию. В чем дело? Где ошибка? Чья она, эта непонятная ошибка, приводящая в острый момент к расхолаживанию того огромного заряда воли, с которым мы собирались победить наших врагов? Почему немцы вместо падали едят шоколад, а внешне они похожи на женихов перед свадьбой? Нам, измученным боями и теперь поруганным пленным, было стыдно смотреть друг другу в глаза за эти неожиданные открытия. Будто мы сами солдаты были виноваты во всем этом.

Настроение было таково, словно нас публично уличили в некрасивой лжи. Страдали мы не столько физически, сколь морально.

До этого большинство наших солдат о себе думали, как о людях, стоящих во всех отношениях выше своего противника. Нам хотелось, чтобы о нас думали так и другие. Особенно наши соотечественники, которых мы шли освобождать. Однако по воле рока все обернулось иначе. После неудачных боев наша действительность предстала нам столь печальной и ясной, что некоторые наши товарищи по оружию сами пустили себе пулю в лоб.

Все это было так неприятно, что в тот момент было лучше умереть, чем все это видеть. А видели мы сожженные у обочин дорог деревни, женщин с детьми на руках, и все они смотрели на нас, пленных. О чем они тогда думали? Наверное, и они недоумевали. Ждали нас, как своих победоносных освободителей. Ждали с надеждой, радовались. А теперь, почему-то, вместо ожидаемого освобождения, самих освободителей провожают, идущих под конвоем, печальных и молчаливых. Провожают тоже молча, в тяжелый и неведомый путь, который для многих из нас стал последним. Погибла многотысячная армия, и все это в несколько дней. Невероятно! Но это была истина. Враг же торжествовал. Он пел песни, шутил, смеялся, ради забавы подгоняя пленных выстрелами, гнал нас через поля и посевы, без дорог, напрямик, как дикое стадо, лишив всех нас воды и пищи. Кто был слаб или болен, тому смерть. Здесь же, на дороге, пристрелит тебя первый попавшийся конвоир, который заметит, что тебе трудно идти. А под охраной злорадствовавших румын шли десятки тысяч бывших советских воинов. Не было видно ни головы колонны, ни конца ее. Многокилометровый людской поток по десять человек в ряду протаптывал широкую дорогу там, где до этого зеленели поля. А по ним, с утра до ночи, опустив головы вниз, послушные силе оружия, плелись беспомощные, всеми поруганные, бывшие воины страны советов. Это были мы. Мы, когда-то гордые, красивые, жаждущие подвигов и славы во имя своей матери родины. Теперь мы несли на себе тяжелый груз унижений и позора. За что? Ирония судьбы? Или это такое воинское счастье? А может быть просто плод чьего-то недомыслия или же преступления. Что это? Кто сможет ответить мне на эти трудные вопросы? И так без конца, как эта длинная петляющая дорога. В голове одни противоречивые сомнения менялись другими, еще более страшными и непонятными. Тогда не к кому было обратиться с ними, не у кого было спросить про это, некому было разрешить их.

Я чувствовал себя отрезанным от живого мира. Мира, в котором есть радость побед, печаль поражений. Где живут родные тебе люди, которые могли бы помочь тебе или посочувствовать. У меня волей судьбы ничего этого не стало. Здесь немцы. Мои враги, от которых я сбежал из-под конвоя. Теперь, если они меня поймают, буду расстрелян. Надо к своим, скорее к своим. Но зачем? Кто меня там ждет, НКВД? Ведь я нарушил присягу. Я должен был застрелиться, но в плен не попадать. По нашим понятиям, я нанес ущерб нашей стране, опозорил ее. Нет у меня теперь родины. Она меня не ждет и не примет. Ведь я сам видел бывших воинов Красной Армии, которые попав в плен или окружение, вышли из него и теперь ходят под конвоем в лес пилить деревья. А ведь таких как я, тысячи, если не миллионы. Ведь, в первые дни войны погибла почти вся наша кадровая армия, исчислявшаяся не одним миллионом. А сколько миллионов гражданских лиц оказалось порабощенными врагом? Неужели всю эту огромную массу людей запишут в предатели? Может быть, наши руководители не понимают, что миллионы наших советских людей, попавших в беду, не могут быть все сразу предателями? Бывают отдельные, недовольные. Бывают платные агенты чужих разведок. Но это ведь совсем другое дело! Если это так, то чего же делала наша контрразведка, допустившая в нашу страну столько врагов? За что же они получали свою зарплату? А может, быть дикие методы работы нашего НКВД в 37-38 годах довели людей до озлобления, сделали их недоброжелателями нашей страны? Может быть, наше правительство плохо знает свой народ, которым правит? Нет, такого быть не может! Ведь кроме правительства, у нас есть еще наш вождь Сталин! Не может быть, чтобы он ничего не видел и не знал своего народа. Он знает свой народ и уважает его! Наверное, не просто ради красивого слова, зовут его отцом родным.

Неправда и то, что будто Сталин сказал: у него нет пленных, а есть изменники родины. Поэтому он запретил вносить деньги в международный Красный Крест. Красный Крест, в свою очередь, теперь не помогает советским воинам, попавшим в плен. Нет, такого быть не может. Все это вранье. Наш Красный Крест кому только не помогал. Наверное, для себя-то хоть чего-нибудь, да сделали. А может быть и здесь существуют свои непонятные хитрости? Опять новая загадка и неразрешимый вопрос! Господи, хоть кто-нибудь бы прояснил мои мозги. Все это потому, что война всегда отличается изобилием вопросов. И сейчас идет война, которую нам принесли фашисты. Это они сеют на нашей земле смерть и замешательство. Чтобы все стало на свои места, и было как прежде, надо бить наших врагов, немцев. Ведь они завоевывают нас не для того, чтобы делать нам подарки. Они хотят иметь для себя дешевых слуг. Много ли я понимаю, или вообще ничего не понимаю, однако рабом не хочу быть! Немцы враги наши! Бить их надо, только бить! Не надо слишком размышлять в такое трудное время. Оно ни к чему. Сейчас это даже вредно. Вперед, к своим! Да здравствует СССР!

Рассуждая на бесконечных дорогах сам с собой, незаметно прошел Белгородс­кую область. Здесь начиналась уже Россия, РСФСР. Стало заметно, как изме­нилась природа, люди. На Украине было теплее. Земля там богаче, а люди мягче и добрее. Теперь мой путь проходил, по-видимому,параллельно железной дороге. Я думаю так потому, что по пути приходилось часто переходить какие-то полустанки или мелкие станции. Вокруг них толпился разный загадочный люд, желающий проехаться поездом. Те, кто имел пропуска или разрешение на проезд, демонстративно и всем на показ, на станции держались самых видных мест. Другие же, кто не имел таковых, осторожно выглядывали из малозаметных уголков, из-за кустов. Некоторые непринужденно поодаль прохаживались, как бы между прочим. Все они при удобном случае быстро цеплялись к поезду, и на ходу их уже никто не беспокоил до следу­ющей станции. Страшны были не немцы солдаты, а немецкие жандармы и русская полиция, охранявшая дороги. Встреча с ними была опасна. Немецкие солдаты, сопровождавшие эшелоны с военными грузами считали, что функция полиции их не касается. Они солдаты и их дело фронт, остальное же их не касается и каждый из них поступал по своему вкусу. Зная это, наши русские женщины часто пользовались такой возможностью. В корзинах они куда-то везли гусей, яйца, хлеб в круглых буханках. А чтобы самим было не слишком страшно и как-то задобрить сопровождавших эшелон немецких солдат, женщины громко и делано смеялись. С ними за компанию смеялись и солдаты. Все они были молоды, и в дороге пошутить с незнакомыми женщинами солдатам доставляло удовольствие. На одной маленькой станции стоял военный эшелон. На открытых платформах везли автомашины, внутри которых находилось по два-три сопровождающих солдата, вид у солдат был мирный. Когда на платформу взби­рались русские женщины со своими корзинами, солдаты, громко смеясь, подавали им руки, помогали взобраться, особенно если эти женщины были молоденькие. Вместе с женщинами на платформу взобрался и я. Никто на меня не обратил внимания, и я почувствовал себя пассажиром. Поезд двинулся без звонков и сигналов. Когда станция осталась позади, молодой немец снял с головы пилотку и стал обходить пассажиров. К лицу женщины солдат подносил пилотку и говорил:

- Матка-яйка.

Женщина доставала из корзины яйцо и клала солдату в пилотку. Тот, что-то пробормотав непонятное, подходил к другой. Меня немец обошел, постеснялся. По-видимому, посчитал, что яйца просить у женщин удобнее. Так, обойдя всех женщин, солдат влез в кузов машины. Через некоторое время оттуда вылезло сразу трое немецких солдат. Один из них стал играть на губной гармошке, а другие что-то подпевали, смеялись и говорили 'матка гут'. По-видимому, в Россию солдаты попали прямо из Германии, так как других слов русских они не произносили, хотя и эти два слова принадлежали к тому жаргону военного времени, который был ничьим, и его одинаково хорошо понимали как русские, так и немцы.

Каждый думал, что он говорит на языке своего собеседника, чему радовались и даже некоторые гордились. Немец играл хорошо и долго. Это меня много удивило. Прежде мне казалось, что губные гармошки есть ничто иначе, как игрушки для детей и играют на них от нечего делать. Когда солдат закончил играть, те двое других аплодировали ему и жестами приглашали следовать их примеру нас. Мы аплодировали тоже, а одна смелая русская женщина сказала:

- Гут пан, гут. Играй еще.

Однако солдат больше не играл. Он спрыгнул с машины на платформу, снял пилотку и, как и первый солдат, весело улыбаясь и приговаривая чего-то по-своему, стал обходить пассажиров.

- Матка, яйка, - говорил он по-русски.

Женщины снова клали в пилотку по яйцу. Подойдя ко мне, солдат протянул пилотку и сказал:

- Пан, яйка.

У меня ничего не было. Я развел руками, показывая, что у меня нет яиц. Солдат не наста­ивая на просьбе, выругался по-немецки и ушел к себе в машину. Вслед за ним и остальные как по команде исчезли в крытом кузове, наверное, считать заработки. До следующей остановки они не появлялись. Когда поезд стал замедлять на станции ход, я успел разглядеть на рукавах станционных служителей повязки полицаев. С ними постарался не знакомиться. Слез незаметно с платформы и дальнейший путь продолжил пешим порядком. Одну из станций, которую пришлось проезжать, называли Солнцево, где-то недалеко от Курска.

Перед самым Курском зашел в небольшое пригородное село. Оно стояло на пригорке и из него были хорошо видны строения города. Мне нужно было узнать подробности о дороге к городу и изучить возможности пройти через сам Курск. Вошел в самую крайнюю хату при выходе из села. Дома там называли не хатами, как на Украине, а избами. Избы были деревянными, из толстых бревен, а сверху покрыты соломой. Внутри дома бревна были черными. Некоторые оклеены газетами, картинками из журналов и обертками от конфет. Полы у богатых деревянные. Кто победнее - земляные, как на Украине. Однако, если украинские хатки служили идеалом чистоты и опрятности, русские избы были грязными. В домах зимой, чтобы не замерзли, вместе с людьми находились телята, гуси. В некоторых избах было чисто. Может быть, все это было так по причине войны, только Белгородская и Курская области мне не понравились. Люди там выглядели так же весьма посредственно.

В этих областях я чувствовал себя челове­ком современным, советским. Жители тех мест казались людьми давно ушедших времен Ивана Грозного или же Петра Великого с их соответствующими понятиями вещей. Живя в городе, я и не подозревал, что в моей стране рядом со мной живут такие люди из прошлого, внутренний мир которых не соответствовал духу нашего времени, да и материально оставалось желать много лучшего. При виде их у меня появлялось такое желание, чтобы наши враги немцы причисляли этих курских не к русским людям, а к кому-нибудь другому. Мы же русские совсем другие и им, немцам, еще покажем, кто мы такие, русские. Они еще узнают нас, кто мы такие, русские. К моему сожалению, эти курские жители и были, что ни на есть, самые разрусские люди. Избы там были очень не опрятны. Если в сарае, где стоял скот, пахло скотом и навозом, а это некоторым людям даже нравится, а особенно горожанам, то запах в самой избе, где пахло как в сарае, понимался трудно. Жители этих деревень могут возразить, что ничем плохим в их домах не пахнет. Действительно, со временем я тоже перестал чувствовать это. Приелось, притупилось обоняние. Бань в селах тоже не заметил. Люди иногда мылись в сараях, хлеву, подстелив на навоз свежей соломы. Когда кто-либо из посторонних удивлялся их порядкам, они отвечали, что у них так заведено. Иногда они сами ругали свою бедноту и порядки, но с удоволь­ствием рассказывали, как где-то севернее Москвы, в Калининской, то ли в Вологодской области, жители мылись в жарко натопленной русской печке. Сварят обед, вынут его, а потом постелют на печи солому и моются. Так это или не так, но звучало это вроде анекдота или сказки из прошлого.

Некоторые уверяли, что до войны у них было чище. Сейчас грязный дом для крестьян выгоднее, в грязных домах немцы не останавливаются, а это вносило в дом некоторый покой в то неспокойное время. Лишние люди в маленькой тесной избушке, да еще завоеватели, никому не были в радость. В доме, куда я зашел, жили три женщины. Одна из них старуха, другая женщина лет тридцати и молодая, еще не замужняя. Сын старухи и муж средней женщины был в армии. Старуха разговаривала по-старинному, по-деревенски, а молодые уже на правильном русском языке. Встретили меня в доме дружелюбно, однако когда я попросил покушать, хозяйки дома спешили не очень. Но я чувствовал, что накормят, потом меня действительно накормили. Достали из печки чугун, налили в деревянную чашку щей, без соли и масла. Вдобавок кусок черного самодельного хлеба. Я молча кушал капустные щи, а старуха чего-то вязала. Не откладывая работы, она, как бы между прочим, сказала:

- Много теперь вот так вашего брата мужиков проходит. Почитай, что каждый день кто-нибудь бывает. Все просят кушать, а кормить-то нечем. Да как их не накормить? Свои ведь люди-то. Где-нибудь вот так и наш родимый мается. Может быть и нашего вот так добрые люди накормят. Говорят, что скоро будет замирение. Будто Гитлер просил у Сталина мира, да тот не захотел.

- А ты как думала? - вступила в разговор молодая. - Страна то наша, вон какая! Думаешь, так ее и возьмешь сразу?

- Подавятся! - добавила третья. - Все равно у них ничего не выйдет. У нас в деревне говорят, что если бы не было измены, немцу никогда бы здесь не бывать.

- Может и так, - ответила старая. - У нас в деревне тоже есть, которые за немцев. Полицай, староста служат немцам. А может быть они просто так. Для вида, чтобы другим казалось, что они за немцев. А на самом деле они наши, русские. Мужики, которые убежали из плена, гово­рят, что они хоть бы сейчас пошли против немца.

- Кто же им не дает? - спросил я.

- А кто их знает, говорят, что не знают, что им делать. Чего-то ждут, мнутся чего-то.

- Ничего они не ждут, - пробасила старуха. Все у нас теперь такие стали. Ждут, ждут чего-то, а чего, и сами не знают. Я гляжу так, что всему виной наши порядки. Ведь так приучили народ, что и пальцем никто не пошевелит, если ему не указать, да не при­казать! Нет, не те времена пошли теперь. Раньше-то, каждый сам себе хозяином был. Каждый знал, что ему надобно делать. Теперь поразевают свои рты, да ждут, пока им власть какая по закону распорядится. А что она власть? Власть тоже всякая бывает, только народ теперь не тот пошел, - закруглила старуха.

- Смотри, как развоевалась, - усмехнулась молодая.

- Это хорошо, - сказал я. Уж если женщины пошли такие воинственные, то дела наши пойдут.

- Да ну ее, - сказала молодая. - А ты, мать, чего здесь всех ругаешь? Взяла бы, да и показала, что нужно делать, если ты самая умная. А то получается, что ты учить то учишь, а что делать, того и сама не ведаешь.

- Вот и я говорю. Дожили мы, срам один. Где это было видано, чтобы молодые воевать старух посылали, тьфу, смеетесь все над старой, черти вы эдакие. Доживите до моих лет, потом посмеетесь.

- Никто не смеется над тобой, только хвалят. В старину, при Наполеоне, тоже была одна такая храбрая. Говорят, она французов тысячами в плен брала. Вот баба была!

- А ты что надо мной смеешься? Думаешь, мне долго уйти от вас? Чем за вами, нахалками, здесь ухаживать, уж лучше уйти к партизанам. Там им хоть пользу какую буду делать. Вам всем на посрамление уйду!

- Кому это на посрамление?

- Вам. Всем вам, молодым.

- Вот уж, напугала! Можно подумать, что из тебя и впрямь партизан выйдет? Вот удивила!

- Мне нечего пугать. Я старая, мне простительно! А вот вам, молодым лоботрясам, будет стыдно. Ладно, мы все бабы, а чего здесь возле нас молодым парням отираться. Шли бы воевать! Дело это мужское.

Старуха так разошлась, что как ни пыталась успокоить ее молодая, та не унималась. Мне было неудобно слушать ее ругань, тем более ее слова я стал принимать на свой счет, стал собираться уходить.

- Вы не обращайте на нее внимания, она сейчас отойдет, - сказала молодая, это она сгоряча, она вообще-то добрая.

Старуха действительно быстро отошла. Потом она сама стала просить, чтобы я не уходил:

- Куда же ты пойдешь, на ночь глядя? Оставайся здесь, места хватит. Переночуешь, а утром пойдешь.

Пока я слушал смиренные слова воинственной бабки, откуда-то издалека послышались раскаты грома. Все замерли, прислушались.

- Опять бомбят, - сказала молодая и быстро выбежала на улицу. Остальные последовали за ней. Там, на фоне вечернего неба, над Курском летали самолеты. Между ними с разных сторон появлялись белые облачка разрывов от снарядов. Снизу, от земли вверх, к небу поднимались черные густые облака дыма. Со стороны Курска доносились тяжелые раскаты мощных взрывов. Вздрагивала земля. По улице села бегали мальчишки и во все горло кричали:

- Наша бомбят, наши бомбят!

После каждого сильного взрыва они деловито обсуждали, куда попало.

Вот да! - восклицали они. - Вот дают наши!

Самолеты сделали несколько заходов, сбросив бомбы, улетели. Вслед за ними, вытянувшись в цепочку, летели запоздавшие немецкие истребители. Над Курском шел дым. Когда отгрохотали взрывы, и смотреть больше было не на что, люди стали медленно расходиться. Ушли и мы. После такого впечатляющего зрелища, хозяева дома только и вели разговор о прошедшей бомбежке. Сравнивали ее с предыдущей. В этот вечер я многое узнал из событий последних дней в Курске. Только разобраться, что здесь было правдой, а что вымыслом, было трудно. Так, самая младшая, незамужняя, рассказала историю о двух комсомолках, которых повесили за то, что они будто бы по радио наводили советские самолеты на цель. Во время бомбежки немецкий офицер хотел спрятаться в каком-то подвале. Входит в него, а там сидят две девушки в наушниках и по радио ведут передачу. Они наводили советские самолеты на немецкий штаб. Девушки из-за шума бомбежки не слышали, как вошел немец. Потом их, этих девушек, повесили. Сейчас в Курске делают обыски, чего-то ищут. Однако все равно кто-то передает по радио. Рассказывали, как однажды во время бомбежки из лагеря для военнопленных сбежало несколько человек. Их поймали и тоже повесили. И вообще в этих краях всех беглых пленных расстреливают или вешают.

Все их рассказы были не утешительны и не в мою пользу. Вряд ли из всего рассказанного хоть половина была здесь правдой, но в это трудное время из всего услышанного следовало делать свои правильные выводы. Ибо, как говорят, дыма без огня не бывает. Мне удалось выяснить, что мост через Сейм при входе в город охраняетсяи если сбежавшего пленного поймают, то смерть ему обеспечена. Другой дороги, чтобы обойти город, хозяева дома не знали. Обстоятельства усложнялись. Возвращаться назад и искать другую дорогу, не было настроения. Да и где ее искать, эту обходную дорогу? Вечером спать лег с твердым наме­рением идти через Курск.

Когда утром проснулся, хозяйка уже возилась у печи. Позавтракали вареной картошкой в мундире без соли, на дорогу хозяйка дала кусок ржаного хлеба и свое благословение. Не задерживаясь, вышел из деревни. Хотя я уже привык ко всяким неожиданностям в дороге, проходить через такой большой город приходилось впервые. Ожидая трудности впереди, постарался максимально мобилизовать себя для столь трудного дела. Стал более подтянутым и осторожным. Курск виднелся невдалеке. Чтобы как-то не ошибиться в чем-то, шел медленно, делая вид человека, которому спешить не обязательно и некуда. В то же время все мои нервы были напряжены до крайности, и я сам очень внимательно отмечал все происходящее вокруг и изучал все возможные щелочки, через которые можно было бы проникнуть в город. Дорога шла вдоль реки. Правее ее у самого берега теснился город. Сейм здесь был не широк и, по-видимому, не глубок. В другой обстановке его можно было бы переплыть за считанные минуты. Берег здесь никто не охранял, а в Курске я легко бы затерялся среди домов и людей. Однако такая возмож­ность отсутствовала. Рядом со мной по дороге все время двигались немецкие машины, повозки. На виду у всех в одежде переплывать реку было рискованно. Заподозрят, поймают. Так, медленно приближаясь к городу, разглядывая и изучая подходы к нему, вскоре очутился у самого моста через Сейм.

С дороги было хорошо видно патрули, которые по два человека с овчаркой на поводке, прохаживались от одного конца моста до другого. Проезжающие немецкие транспорты перед въездом на мост предъявляли документы. Гражданс­ких лиц возле моста было не видно. С каждой стороны моста возвышалось по две укрепленных точки, из которых выглядывали стволы крупнокалиберных пулеметов. Все военные были одеты не в немецкую зелено-голубую форму, а в цвета хаки. Так что я не понял, кто охранял тот мост. Идти через него было страшно. Ведь получалось так, что я сам лез в лапы к своим врагам. Возвращаться назад не менее опасно. Меня, по-видимому, уже заметили с моста. И потому перед самым мостом на глазах часовых поворачивать назад было нельзя. Чего же теперь мне делать? Мысли в голове носились как молнии. Мозг усиленно и мучительно изыскивал возможности выйти из глупого поло­жения. Все-таки было обидно, что я сам влез сюда. Ведь до этого можно было обойти этот проклятый мост! Теперь по своей глупости приходится идти навстречу своей смерти. Мост уже близко, до него осталось метров шестьдесят. Замедляю шаг, оглядываюсь вокруг. Справа от себя в речке вижу двух мальчуганов. Они, закатав снизу штанишки, стояли в воде и удили рыбу. По-видимому, ничего не поймав, рыбаки собирались уходить. Я подошел к ним. Закатал, как и ребята, штаны, влез по колено в воду и с деловым видом стал разглядывать место рыбалки, делая вслух некоторые замечания рыбакам. Они же, демонстративно не желали замечать меня, и продолжали молча сматывать удочки. Один из мальчиков, ни к кому не обращаясь, сказал:

- Ничего здесь нет.

Другой ответил:

- Пошли.

Рыбаки вылезли из речки и, ударяя удилищами по лопухам, что росли по обочине дороги, двинулись к мосту. Рядом с ними увязался и я, делая вид для окружающих, будто я из компании рыбаков. У самого моста сердце мое билось, наверное, чаще, быстрее, чем следовало, а сам я гадал, пронесет, или же поймают? Вдруг, неожиданно откуда во мне появилась отчаянная решимость, смелость и уверенность. Так иногда бывает с людьми, когда они попадают в отчаянно безвыходное положение. Так случилось и со мной, когда каждая клеточка моего существа уверовала в победу, в свою правоту. Конечно, я пройду этот мост! Я же рыбак и еще ребенок. Чего меня проверять? У детей то не бывает документов! Они же сами видят, что у меня закатаны штаны и мокрые ноги. А удочки у моих товарищей в руках. Чего еще надо? Пройду! Даже с некоторым удовольствием, будто в мирное время, подошел к мосту. Двое солдат возле пулеметов играли в карты, другие что-то делали с пулеметами. При въезде на мост стояла немецкая повозка, а возле нее часовой с винтовкой на плече, видимо проверял повозочного, или что тот везет. Мы мирно прошли мимо повозки, мимо часового и спокойно ступили на мост. Часовой на нас даже не посмотрел. Потому и мы шли обычным нагом, ни на кого и ни на что не глядя так, будто нам все это давно надоело.

Навстречу нам, с другой стороны моста, степенно приближались патрули. Их было двое, у одного из них на поводке впереди шла овчарка. Собаке, наверное, уже надоело ходить по этому мосту, потому она шла прищурив глаза и высунув на бок язык. Чтобы она не уснула на ходу и не отставала, патруль изредка дергал поводок. Все это не ускользнуло от меня. Не доходя нескольких шагов до патрульных, мальчишки неожиданно побежали бегом. Побежал с ними и я. Мне показалось вначале, что это должно будет насторожить патруль с собакой. Ничего подобного. Пробежали мимо патрулей на мосту, пробежали до конца сам мост и все получилось так неожиданно просто, что мне лично стало обидно. Ни часовые возле моста, ни патрули на самом мосту вместе со своей собакой даже не пожелали посмотреть на нас. А мы ведь проходили охраняемый мост. Кто знает, почему? Может быть, часовые охраняли мост от самолетов или от танков, а не от мальчишек с удочками? Все-таки безобразие! За мостом мальчишки свернули в сторону, а я, с некоторой обидой на часовых, входил в пригороды Курска.

Казалось, самое страшное миновало. Впереди начинались дома города. На душе стало как-то спокойно и даже весело. Города я не боялся, так как считал, что легко растворюсь в людской массе большого города. Потому смело, даже не опуская закатанных штанов перед мостом, подошел к первым Домам. От необычного успеха хотелось петь, шутить. Это прибавляло силы. Пройдя несколько домов, повернул за угол. Улица была безлюдной. Невдалеке на середине стоял немецкий жандарм в голубой форме. Он первый заметил меня. Немец стоял, широко расставив ноги. Одну руку он держал за спиной, другой пальцем подзывал меня. Бежать! - было моей первой мыслью. Нет, не стоит. Поймает, хуже будет. Подойду! Зачем? Выхода никакого. Что ни делай, все равно поймает! В данной ситуации подойти было лучше. Это отдаляло развязку и обещало какую-то надежду. А вдруг посчастливится? Так оно почти всегда. Беда и горе всегда питаются надеждами. Делая непринужденный вид, подошел к жандарму. Тот не торопясь, снисходительно рассматривал меня. Меня, юного отпрыска низшей расы. Молча, про себя, со спокойным удовольствием, жандарм убедился в соответствии ситуации, о том, что он высший, хозяин, представитель цивилизации, а я, прохожий щенок, бегающий по своим голодным делам, смиренно, по-рабски жду для себя, низшего, его разрешения, чтобы пройти. Убедившись, что я понимаю это соотношение, немец звонким сочным голосом вежливо спросил:

- Дайне аусвейс?

Я понял немца. Делая максимально веселое и удивленное лицо, так же отвечаю по-немецки:

- О, их хабе кайне аусвейс. Их бин нох юнг.

- Ви альт бист ду? - снова вежливо и спокойно спросил жандарм.

- Их хабе вексен яре альт'- ответил я, соврал и подумал, поверит или нет?

Тот может быть и пове­рил, но сказал:

- Ду золь аусвейс хабен.

- Яволь, - ответил я. - Абер ах да воне, нихт вайт фон хиер. Хиер ум дие экке. Улыбнулся жандарму как можно приятнее, показал рукой за угол и непринужденно зашагал в сторону города. Жандарм молча посмотрел мне в след, ничего не сказав, безразлично повернулся в другую сто­рону. С приподнятой головой, весело чего-то насвистывая, я шагал почти по безлюдному тротуару.

Иногда в жизни бывают удачи. В этот раз она была у меня. По-видимому, я был разгорячен событиями, потому мне было необычно радостно. Шел я бодрым шагом, изнутри меня все время что-то подталкивало. Мне хотелось петь, хотелось бежать либо сделать чего-то такое, необычное. Пройдя по городу квартала два, услышал какой-то непонятный шум. Кричали люди, лаяли собаки. Интереса ради прибавляю шаг. Навстречу стали попа­даться бегущие люди. Некоторые бежали молча, другие, поравнявшись предупреждали:

- Облава, - и, не останавливаясь, бежали дальше.

Толстая тетка с корзиной, крикнула мне:

- Прячься, облава!

Сама вбежала в калитку двора. Я смотрел на бегущих, не понимая, что происходит, не зная, что мне делать. Одни люди бежали куда-то, не останавливаясь, другие вбегали в калитки дворов. Шум людской и лай собак приближался. Вот из-за угла появилось сразу несколько человек. За ними, перегораживая улицу поперек, с овчарками на поводу, шли немцы и полицаи. Немцы на кого-то громко кричали, лаяли собаки. Не раздумывая долго, вбегаю в ближайшую калитку. Посреди двора, в кучке лежал сложенный хворост. Во дворе никого не было. Забежав за сложенные дрова, с другой стороны от калитки, влез под кучу хвороста и замер. Слух настороженно ловил каждый звук. Шум на улице уже приблизился к дому. Жду, войдут во двор, или пройдут мимо? Пронесло! Шум на улице прокатился дальше, вскоре на улице стало тихо, также, как и во дворе. Боясь в один день испытывать судьбу несколько раз, я остался лежать под хворостом, не собираясь вылезать.

От бывших переживаний за день и тишины, царившей под хворостом во дворе, захотелось спать. И я как будто бы даже слегка вздремнул. Меня и прежде, после сильных переживаний, клонило ко сну. Так случилось и теперь. Позже во дворе послышались женские голоса, судя по тому, что мужских голосов не было слышно, сделал вывод, бояться некого, можно вы­лезать. Но как? А вдруг женщины подумают, что я вор? Характеры женщин городских, бывают иные, чем в селах. Еще неизвестно, как они посмотрят на мое появление. Когда мне надоело прятаться под хворостом, решил вылезти на свет божий.

Невдалеке от меня на бревнах сидели и о чем-то беседо­вали три женщины. Мое неожиданное появление прервало их беседу и, они с удивлением, все трое, вопросительно смотрели на меня. Я подошел к ним, поздоровался.

- Здравствуй, - ответили они и пригласили садиться рядом.

- Я пленный, во время облавы спрятался здесь. Ничего, если немного побуду у вас?

- Можно, можно, - ответили они. - Здесь каждый день кого-нибудь ловят. Вот и сегодня кого-то ловили. На днях из лагеря трое пленных сбежали. Поймали. Говорят, всех троих расстреляли. Да, сейчас по городу и шагу без пропуска не сделаешь. Везде на углах полиция стоит. Проверяют документы. А ты парень хорошо сделал, что к нам во двор забежал. Иначе был бы у них в лапах.

- У них расправа короткая,- поддержала другая. - Сколько они ироды народу загубили в городе. На что вот мы, бабы, вроде бы никому не мешаем, и нас порой страх берет. Баб тоже расстреливают. А как же! Вот, к примеру, пусти пленного ночевать в дом, и тебе тоже не поздоровится! Такой указ есть. Расстреляют всех! И того, кто ночует, и того, кто пустил ночевать. Говорят, за связи с партизанами. Вот они, какие дела-то наши, парень! Трудные времена пошли.

После сказанных слов оставаться дальше во дворе было как-то неудобно, и я сказал, что уйду сразу, только вот немного пережду, пока все уляжется. Женщины не гнали меня, но и не приглашали оставаться. Дольше сидеть становилось неудобно. Одна из женщин сказала:

- Зря ты, парень, у нас здесь сидишь. Ты конечно голоден. Тебя надо было бы покормить нам, а у нас и у самих ничего нет. Мы едим такое, что собака у хорошего хозяина есть не будет.

- Да я ничего, вот только посижу немного, потом уйду.

Помолчали.

- А куда ему идти? Везде одинаково. Не дай бог еще поймают! Сиди уж здесь! Переночевать тоже можно, переночуешь. Bсe равно, время уже к вечеру. Куда ему идти, на ночь глядя? - Рассуждали женщины. - Только кушать у нас и в самом деле нечего. Вот останешься, посмотришь.

- Ничего. Если голоден, будет есть. Ведь мы сами-то едим. А мы тоже люди. Переночует он пусть у тебя, Аня. У тебя места хватит.

- У меня, так у меня, пусть ночует у меня.

Все четверо вошли в дом, который внутри оказался приветливее. Земляной пол отдавал сыростью, и в доме пахло тем особым запахом, который бывает в бедных домах. Обстановка в комнате была тоже импровизированной из ящиков и скамеек. Зато стены были богато украшены картинками из журналов.

- Вот будешь здесь спать, - указала хозяйка на деревянную лавку вдоль стены.

До вечера времени было еще много и женщины, усевшись на лавке, начали рассказывать о своем бытье при новых порядках. Работали они на какой-то фабрике, где делали оконную замазку. Работойсильно не обременяли, по восемь часов в день. Зарплату платили советскими рублями и платили столько же, сколько и при советах, аккуратно раз в две недели. Только на эти деньги купить было нечего. Все стоило очень дорого. Работа хороша была тем, что не угоняли в Германию. Туда ехать женщины боялись.

- А что же у вас во дворе не видно ни одного мужика? Квартир во дворе вроде много, а мужчин не видно? - полюбопытствовал я.

- А откуда им и быть-то? Одни с фронтом ушли. Другие, которые как-то вернулись, их всех немцы по­забрали. Даже детей, которые раньше были комсомольцами, тоже забрали. А куда их забрали? Известно куда! В тюрьму, в лагеря, а там расстреливают. Ты парень, тоже постарайся уйти отсюда поскорее. На мужиков у нас вроде как бы охотятся. Документов то у тебя никаких нет! Мужчины в городе - это полицаи да немцы. Плохо, парень.

Наговорившись, женщины стали расходиться. Моя хозяйка стала готовить ужин. Во дворе на кирпичиках развела огонь и стала жарить на масле лепешки. Они на сковороде вкусно шипели, румянились и вызывали без того хороший аппетит.

- Так еще жить можно,- сказал я, показы­вал на жареные в масле лепешки. - С голоду не умрете.

- Да, это верно, - ответила хозяйка. - Только что с голоду и не умрем. На отруби денег находим, а масло на фабрике воруем. Думаешь, это в самом деле настоящее масло? - Хозяйка улыбнулась. - Это мы с фабрики потихоньку от немцев олифу таскаем. Жить то надо. Вот мы и едим это. Ничего, живы! Хоть она, олифа и не вкусная, но называется маслом, мы привыкли. Первый раз и нам не нравилось.

Утром женщины подробно рассказали про дорогу, по которой можно легче было выбраться из города. Вместе с людьми, идущими на работу, вышел из дому и я. Бодро шагая по улицам с рабочим людом, я старался похо­дить на местных горожан и наверное был не так уж заметен. По крайней мере, мне так казалось, и я рассчитывал в кратчайший срок выбраться из города. Проходя мимо церкви, встретил настоящего попа. Он был кругленький и розовощекий, с длинными во­лосами на голове и бородой. Поверх черной до пят рясы на цепочке висел серебряный крест. Раньше я попов никогда не видел и знал о них только по картинкам из книг. Теперь же, разглядывая живого пришельца из чужого мне мира, пытался разгадать тайну: наш он, этот попик, или импортный? Если он наш, то откуда у него на голове столько волос? За период оккупации они не могли бы так вырасти. Поп был не из стариков. Ведь при советах попов в стране не было. Наверное, он из импортных! Когда поп проходил ближе, я посмотрел ему в лицо. Оно было сытым и самодовольным. О чем он думает? Какие у него мысли? Хотелось узнать, что он за человек! Почему-то подумалось, что это артист или аферист. Мои размышления прервал громкий смех. Вблизи прохо­дила группа немецких танкистов, все они были в хорошо сидевших на них черных мундирах с черепами на пилотках. Шли они, беспечно разговаривая, звонко смеялись и ни на кого не обращали ни малейшего внимания. Так дома, в школе, мы ходили на прогулки.

- Им тоже хорошо живется, - подумал я.

На лицах никаких забот или раздумий. Все они были чисты, аккуратны. В воздухе носился запах одеколона. Когда танкисты отошли, я оглянулся и с досадой подумал: вот у нас были бы солдаты так хорошо одеты. Перед глазами встали свои солдаты, в их допотопных, неказистых серых шинелишках. Берет зависть и досада. Если бы истинное положение вещей было мне известно до этого, то, наверное, ничего из виденного меня бы не удивляло так. Может быть, во всем виновата наша неумелая, неправильная пропаганда? Теперь, когда с истиной пришлось столкнуться лицом к лицу, в душу стали заползать неожиданные сомнения, иногда резко противоположные ожидаемым. Немцы в своей одежде выглядели людьми богатыми и красивыми. Может быть мы, сравнивая себя с ними, потому так и назвали их словом пан. Кто придумал для немцев это непривычное русскому уху название, пан? Русское понимание слова 'пан' звучит возвышающе для завоевателя немца, и униженно для завоеванного русского. Это слово ставило русского в положение раба и, слишком не по-современному, возвышая немца. А может быть, в то время это соответствовало психологическому самосознанию обоих наций. Самосознание, впоследствии, предрешившее исход борьбы двух наций. Ведь каждое действие вызывает ответное противодействие. Пресыщение предрасполагает к пассивности, а неудовлетворенность к действию. Иногда, при определенных условиях, выигрышные ситуации оборачиваются проигрышем, и наоборот.

Мои размышления прерываются громким разговором и смехом, это шли молодые русские девушки лет по восемнадцать - девятнадцать. Они о чем-то бойко спорили, смеялись и, как мне показалось, все их действия и веселый смех предназначались больше для немецких солдат, шедших позади. Разговаривали они по-русски, а вид их был совсем иностранным. Одежда простая, но все на них сидело как-то аккуратно, красиво и не по-нашему. Девушки прошли мимо, даже на заметив меня. Я подумал,- женщины умеют перевоплощаться. Настоящие хамелеоны. Мужчины так не умеют. Кто они, эти красивые и нарядные девушки? Наверное, при наших, были школь­ницами. Шли обычно, как и все. Дочери советских тружеников. А может быть, родителей-пьяниц? Теперь же, принарядившись по-иностранному, приняв достойный вид милых кошечек, выдают себя за девиц благородного покроя? Мои дорожные размышления на какое-то время остановились на прошедших девушках. Почему это они, желая быть своими для немцев, стараются выглядеть получше, покрасивее? Позже мне приходилось наблюдать картины другого превращения. Такие же молодые и красивые русские девушки при встрече со своими, советскими солдатами старались выглядеть похуже, показаться эдакими пролетарочками. Будто бы неряшливость есть достояние русских или пролетариев. Тогда я так и не мог понять, почему в моей стране перед войной рабочая молодежь с особым шиком демонстрировала свое пренебрежение к опрятности в одежде. Почему неряшливый вид и развязный тон служил какой-то приманкой для молодых? Его, этого разгильдяя, молодежь молча копировала. Может быть, такие недоросли только мне и встречались, другие были лучше?

Находясь под впечатлением увиденного, я потерял ориентацию. Попросту заблудился в незнакомом городе. Не зная дороги, я очутился на территории какого-то парка. Под деревьями стояли крытые брезентам грузовые машины. Рядом стояли часовые, мимо походили военные. Кажется, я зашел не туда, слишком не туда! Дорога оканчивалась большим красивым домом, в дверях стоял часовой. Как бы мне теперь убраться отсюда? Некоторые немцы стали посматривать на меня. Нужно было что-то срочно делать, и я, будто чего-то забыв, с досадой остановился, деланно приложил руку к голове, секунду другую постоял, потом резко повернулся назад и решительно зашагал к выходу из парка. Все это я делал так, чтобы видел немец, наблюдавший за мной. Он немного постоял, посмотрел мне вслед, и тоже пошел своей дорогой.

Выйдя из расположения воинской части, я очутился на широкой людной улице. Дома на ней были почти все одноэтажные, деревянные, как в деревне. Только вместо соломы, многие дома были накрыты тесом или железом. Улицы не мощеные. По обочинам дороги и на тротуарах росла крапива, трава. Здесь же паслись козы, бегали куры. Люди были одеты по-городскому и шли больше в одну сторону. В руках несли корзины, сумки, мешки. Ведь сегодня же воскре­сенье. И все эти люди, по-видимому, спешат на базар. Неподалеку, с плетеной корзиной в руках, медленно шла старушка. Решив, что старые люди бывают добрее, спросил у нее:

- Как можно пройти на другой конец города?

Старуха, не расслышав вопроса, переспросила:

- Чево?

Потом, видимо, вопрос дошел да нее, и она сказала:

- Ничего я не знаю. Спроси вон у молодых. Ничего не знаю. Но базар я иду, - и, прибавив шаг, не по-старушечьи, быстро удалилась.

Подождав, пока уйдет старуха, снова обратился с вопросом, но уже к молодой женщине. Лицо у ней было усталое, доброе и, казалось, что она та самая женщина, которую следовало спросить. Когда я спросил ее о до­роге, женщина остановилась не сразу. Вначале она замедлила шаг, потом, немного отойдя, остановилась. Как бы переспрашивая, сказала:

- Дорогу?

- Дорогу, чтобы выйти из города, - повторил я.

- Да кто его знает, как тебе лучше? Bон она, дорога то. Только вон у того угла полицай стоит. Документы проверяет. Тебе лучше пройти стороной, так лучше будет.

Женщина не уходила, и казалось, хотела еще чего-то сказать. Однако к нам подошел какой-то мальчишка. Он остановился рядом, стал разглядывать нас, слушал, о чем мы говорим и не спеша, глубокомысленно ковырял у себя в носу. Чтобы не афишировать себя перед юным зрителем, я поблагодарил женщину и медленно пошел в ту сторону, где проверяли документы. Кто знает, как бы поступил другой на моем месте? Город я не знал, и обходить лабиринт незнакомых мне улиц, где на каждом углу можно нарваться на полицейский пост, было большой самонадеянностью. Плана действий, никакого не было и я шел напрямик, надеясь на счастье. У ближайшего угла на обочине дороги действительно был полицай. Он сидел на скамейке. Зажав между ног винтовку, полицай разглядывал проходивших мимо людей. Тех, кто ему казался подозрительными, подзывал к себе и осматривал. Смотрел, преимущественно, корзины и сумки, у некоторых проверял карманы. Изредка, если попадалась что-либо интересное, оставлял себе на память, а проверенные граждане после этого продолжали свой путь дальше. На людей, которые шли без ноши, полицай, как мне показалось, вообще не обращал внимания. В данный момент риск был большой, однако какая-то непонятная сила подгоняла меня. Она мне говорила, иди, тебе надо идти. И я шел. На всякий случай, мои планы были таковы: буду держаться ближе к домам с противоположной стороны от полицая. Если он меня окрикнет, то я, не обращая внимания на окрик, спокойно зайду в любую ближайшую калитку дома так, чтобы полицай подумал, что я живу в этом доме. Если все будет хорошо, пойду дальше.

Сорвав с дерева ветку и приняв независимый вид, не спеша стал приближаться к полицаю. Впереди себя пропустил мужчину с корзиной, которого, казалось, будут осматривать. Когда впереди идущий мужчина поравнялся с полицаем и я ждал, что его остановят, то ничего этого но произошло. Мужчина, не останавливаясь, прошел дальше. Полицай не остановил его. Когда до полицая оставалось шагов пятнадцать, тот встал со своей скамейки и, повесив винтовку на плечо, молча направился мне на перерез.

'Засыпался, - мелькнула мысль. - Наверное меня заподозрил. Проверить хочет. Это конец! Что делать? В калитку дома не вбежишь, не удастся. Бежать? Подстрелит, близко, не промахнется!'

Продолжая беспечно помахивать прутиком и не меняя шага, поравнялся с поли­цаем. Мельком глянул на лицо. Был он лет тридцати, бритый, по виду из людей простых. Полицай стоял у меня на дороге и кому-то хитро улыбался. Машинально посмотрел, кому это он так улыбается? Из окна соседнего дама выглядывала и тоже улыбалась красивая девица. Не подходя близко к окну, полицай сказал:

- Ну как, кума, будет сегодня?

- А как ты сам думаешь? Чума хоть раз кого-нибудь подводила? Вот у кума как?

- Будет, будет дорогуша! Будет,- ответил полицай.

Я ускорил шаги и конец разговора слышал уже хуже.

- Смотри, чтобы горел, - послышалось в конце.

Наверное, договариваются о самогоне,- подумал я.

Быстро прошел страшное место и, когда полицая уже было не видно, облегченно вздохнул. Пронесло еще раз. И только к вечеру, испытав множество страхов, голодный и уставший, я расхрабрился зайти в дом, чтобы хоть немного перекусить и разузнать дорогу за город. Облюбовав дом, более внушавший доверие, зашел в калитку. За пустым двором начинался сад. Там работала женщина. Рядом на земле сидел ребенок лет трех. Подойдя ближе к женщине, объяснил, что я пленный и мне нужно выйти из города. Хочу узнать дорогу. Женщина вроде бы даже обрадовалась моему появлению:

- Садись, садись! Кушай яблоки,- и, вынув из корзины насколько лучших яблок, протянула мне. - Возьми, покушай, спелые.

Пока я расправлялся с действительно вкусными яблоками, хозяйка продолжала меня все время угощать еще и своими слезами и горькими рассказами о своей жизни в оккупации. Женщина поведала о том, что в городе ежедневно забирают мужчин. Вначале забрали партийцев, потом комсомольцев, и даже стахановцев. При этих словах женщина заплакала уже в голос. Сквозь слезы сказала:

- Моего тоже забрали, говорят, расстреляли. Жена полицая рассказывали, когда их расстреливали, то они кричали: 'Умираем безвинно!' Братья, отомстите за нас! Там, среди них был и мой муж. Теперь я одна осталась, вот с ним. - И женщина показала на ребенка. - Есть еще один, чуть побольше этого. На работу никуда не принимают. Говорят, в большевичках не нуждаемся. Пусть Сталин тебе дает работу. Боюсь, саму заберут, что тогда с детьми будет?

- А как же вы живете?

- Да вот так и живу, как бог пошлет. Живу и дрожу. Хоть бы детей куда спрятать, никто не берет. Все боятся.

Женщина вытерла глаза и сказала:

- Скоро ли все это кончится?

Я сочувственно молчал. Хоть бы скорее конец какой был.

- А что, детей тоже обижают? - спросил я.

- Немцы, может, сами и не трогали бы, да вот наши собаки, полицаи. Звери чистые, и откуда у них столько злости берется? Они не щадят ни старого, ни малого. Вроде свои же, русские, не люди они. Кровопийцы настоящие, изверги. Нет у них ни души, ни совести. Холуи.

ПОСЛЕ КУРСКА.

За Курском села были не богатые, а люди более хмурые. Дыхание войны здесь ощущалось сильнее. По дорогам и селам стали чаще встречаться немцы и полицаи. Люди здесь выглядели настороженней и в разговоры вступали менее охотно. Кушать давали также более скупо, чем до Курска. Стало холодно. По утрам на траве появлялся холодный иней. И если шел дождь или дул ветер, было совсем холодно. Я был разут и шел босым. Старая, рваная рубашка на мне тепло не сохраняла. Наступала зима. Я спешил. Спешил еще потому, что цель моего столь долгого путешествия - фронт, был где-то рядом. Со стороны фронта ночами слышалась артстрельба. Еще далеко и глухо, но уже слышно. Значит, теперь близко!

От этих звуков на душе становилось радостнее и внушало спокойную уверенность. Я начинал видеть себя человеком свободным и не каким-то нищим попрошайкой или беглым пленным, а воином своей страны с оружием в руках. Уж я тогда рассчитаюсь с этими полицаями, теперь уж скоро! А пока... А пока, как и прежде, шел по проселочной дороге, спеша к фронту. Временами гадал, куда попаду? Партизаны или фронт? Иногда на горизонте темнели леса, и тогда мне казалось, что к партизанам попасть лучше. Какая разница, везде свои. Тем более партизаны где-то близко. Пусть будут партизаны.

Однажды, когда я шел по бесконечной проселочной дороге, приглядываясь к темневшей на горизонте ленте лесов, и гадал, как найти партизан в этих лесах, подул холодный, насквозь пронизывающий ветер. В мгновение небо затянуло черными тучами. И полил такой дождь, какой не часто приходится видеть. Поблизости не было ни дома, ни стога сена, где можно было бы укрыться. В один миг промокла вся одежда. А резкий и холодный ветер выдувал из тела последнее тепло. Когда же дождь немного стихал, то взамен его с неба начинали падать большие мокрые хлопья снега. Дорогу залило водой и мокрым снегом. Идти стало скользко. Местами на возвышениях островками белел снег. А я сам едва не падал от усталости, холода и голода.

Самочувствие отвратительнейшее. Мокрые рубашка и брюки казались еще холоднее. Спрятаться некуда. Пробовал бежать, не помогает, еще хуже. Когда я совсем было отчаялся, за завесой дождя и снега в стороне от дороги показалось село. Не размышляя долго, напрямик по полю побежал к селу. Если до этого было трудно идти по дороге потому, что она залита водой и раскисла, то по полю, заросшему травой, оказалось еще труднее. Мокрая трава, попадая между пальцев ног, резала кожу на ногах. Высокие стебли растений бьют по лицу, а переспелые зерна на стеблях попадают в глаза. Тот, кто не ходил босиком по мокрой траве, да еще бегом, тот никогда не поймет всего неудобства.

Добежав до первой избы, без стука открываю дверь и вхожу внутрь. В доме сухо и тепло. Из русской печи пахнет чем-то вкусным. У окна на лавке сидит старуха. Моему неожиданному появлению она, видимо, удивлена. Смотрит на меня молча и растерянно. Когда бабка, придя от удивления в себя и обрела дар речи, она без предисловий разрешает мне взобраться на теплую русскую печь. Мои мокрые штаны и рубашку положила сушиться в печку. Я же в это время в костюме Адама и Евы, укрывшись какими-то лохмотьями, отогревал свою душу на печи. Видимо старуха не знала, что делать со мной. Она молча ходила по комнате взад и вперед и все время вздыхала, зачем-то перекладывала вещи с места на место, заглядывала в печь. Потом снова села возле окна на лавку и сказала:

- Ты, парень, долго то не задерживайся у меня.

- Ладно, бабушка. Вот только дождь пройдет. Погреюсь немного бабушка.

- Грейся, грейся. Вишь, как продрог, бедняга. Не дай бог заболеешь. А то и умереть так не долго.

- Нет, бабушка, я живучий. Не умру.

- Кто тебя знает? Этой весной один тоже, вот как ты сейчас, пришел погреться попросился. Я пустила. А он возьми да умри у меня вон там на этой же печке. Беды то потом сколько наделал.

- Нет, бабушка, я не умру. Он тот, наверное, хворый был, а я здоровый.

- Кто вас знает. Одни хлопоты с вами.

Бабка порассуждала некоторое время, одела на голову платок и вышла.

- Скоро приду, - сказала она.

В доме остался я один. Отогревшись на печи, почувствовал такой страшный голод, что начал принюхи­ваться, чем это их вкусно у бабки пахнет. Она же ушла и, казалось, совсем забыла о своем госте. Я даже стал беспокоиться. Вдруг старуха пошла в полицию? Вот это будет сюрприз для меня. Нет, как бы ни было, идти в полицию на голодный желудок неподходяще. Может быть, в доме я все же найду чего-нибудь подкрепиться. Погляжу! Прислушался, никого. Слез с печи. В одежде новорожденного младенца, накрывшись рваным одеялом, начал ревизию. Было неловко ходить по чужому дому в подобном виде. А вдруг кто-нибудь войдет? Позор какой. Бабка потому и оставила меня в доме так смело. Она видно понимала, что в голом виде я не слезу с печи.

Однако кушать хотелось очень. На полочке для посуды оказалось несколько старых сухарей. На первый случай это хорошо. Взяв сухари, быстро влез к себе на печку. Сухари под зубами громко хрустели. Как громко хрустят, возмутился я. Такой хруст старуха и на улице услышит. Проклятый сухарь. До чего же он жесткий.

Вскоре вернулась и сама бабка, в руках она держала крынку с молоком.

- Ого, это хороший признак, - подумал я. Бабка, наверное, добрая и старается для бедного, для меня значит. Вот славно поем. Когда же она достала из печи вкусно пахнущий чугун и поставила его на стол, то я едва удержался на печи. Постеснялся в голом виде.

- Одежда твоя еще но высохла. На вот, одевайся, - и хозяйка бросила на печь старое одеяло. Обедал я, завернувшись в одеяло. Когда после обеда дождь перестал, бабка вынула из печи мою высохшую одежду и сказала:

- Теперь можно идти.

После теплой печки было страшно снова идти в холод и непогоду. Когда я начал расспрашивать о дороге, та без предисловий сказала:

- Ты, парень, ловкий. Сам, без меня найдешь.

- Бабушка, а как же я ее найду?

- А так вот! Думаешь, по тебе не видно, кто ты такой? И откуда взялся? Я только глянула на тебя, так все и поняла. У тебя же в твоей рубашке и в штанах везде листья да семена от травы. А кому это надо ходить по полям да лесам? Известно кому!

- А что, бабушка?

- Да то! Что на всех дорогах в село и из села стоят полицейские посты. Мой дом, куда ты зашел, стоит в середине села. Как бы ты прошел ко мне по дороге? Значит, ты пришел через поле, с задов. Ну и бог с тобой. Иди своей дорогой. Какое мне дело, старухе, до чужих забот? Я ничего не знаю, и тебя тоже не видела. Понял? Вот, намедни, когда полицаи вешали этих, ваших-то, партизан значит, народ смотреть ходил. Я не ходила. Грех это! Старуха перекрестилась. Грех, - повторила она. - Где это было видано, чтобы свой же русский убивал русского? Говорят, что скоро конец света наступит. Все от того, что в бога не стали верить. Раньше такого не было.

После услышанного сразу исчезло желание греться на печи. Вместо приятного наслаждения теплом, противно заныло где-то под ложечкой.

- Спасибо вам, бабушка. Я уж пойду. Вон и дождь уже перестал. Спасибо вам. Я уж пойду. - И без промедления вышел из села.

Дело осложнялось. По горькому опыту я знал, что облавы в лесах не ограничиваются только одним селом. Значит, по крайней мере, весь этот район находится как бы в осадном положении. А в селах стоят неусыпные немецкие полицейские посты. В лесах же в это время идет прочесывание.

Куда теперь податься? Назад? Но ведь они мне нужны, эти партизаны, я их сам ищу. Чего же мне бежать отсюда, да и куда еще бежать, вопрос. Вот они эти партизаны, здесь они. Что, страшно? Полицаев перепугался? Нет, никуда я не побегу! Партизаны здесь, и я их найду! Что будет, то и будет! Зато вместе со своими. Ничего, зайду в первое попавшееся село, узнаю, что и как. А там обстоятельства покажут, как быть дальше.

Вдали, за селом, темной лентой виднелись леса. Но были они еще далеко. Перед лесом стоит село. Чтобы не нарваться на кого не следует в лесу, решил узнать нужные мне сведения в селе. Зайцу попадать на глаза охотнику в лесу, бывает опаснее, чем попасться тому же охотнику, но в другом месте, где он не чувствует себя ловцом.

Перед селом через маленькую речушку проложен мостик, возле - никого нет. Мост не охраняется. Значит, в селе можно никого не бояться. В селе тоже никого нет. Зайду, разведаю, а там и лес рядом. Село оказалось большим, с церковью и даже с каменными домами. Улиц было несколько. Я прошел почти до конца одну из них и зашел в дом, чтобы узнать обстановку. Хозяин неожиданно быстро организовал покушать. В разговоре выяснилось, что это не село, а райцентр Михайловка. С другой стороны села расквартирован небольшой немецкий гарнизон. Полицаев также много. Несколько дней назад райцентр посетили партизаны. Они разогнали полицию, забрали со складов нужное имущество и скрылись. Теперь в район пришли немецкие части и делают прочесывание лесов. Немцам помогает полиция. Для устрашения кого-то возле церкви повесили, а один черный, наверное, узбек или кавказец, перерезанный поперек из пулемета, лежит и сейчас там. Я же прошел крайними улицами села и потому никого не встретил. А может быть немцы, надеясь на свою силу, не боятся партизан и поэтому не выставили охраны. До этого при входе и при выходе из села всегда стояли посты. Хозяин дома принимал меня за партизана и потому все, что он знал, рас­сказывал с видимой важностью, полушепотом, очень спешил и повторялся. Однако страха в хозяине я не заметил, и он все это рассказывал мне с удо­вольствием.

Партизаны в лесах были, но в данный момент никто не знает, где они находятся. У них сейчас трудное положение. Говорят, будто бы их немцы окружили и им теперь придется пробиваться в другие места. Хозяин подробно перечислил все села, которые встретятся на пути, дал кусок хлеба на дорогу и проводил до калитки.

- Ну что же, - подумал я, ни здесь, так в другом месте найду. Ведь леса то только начинаются. Дальше их будет больше. Ничего, теперь ужо скоро.

Время клонилась к вечеру и, чтобы дойти засветло до следующего села, надо было спешить. Вот и последняя изба на улице. За селом таинственно чернеет лес. На улице людей не видно. Только за избой на бугорке чего-то делают два-три мужика. Подойдя поближе, еще раз посмотрел, чего это они там делают? Но что это? Двое мужчин, не замечая никого вокруг, на пригорке в сторону леса старательно устанавливали русский станковый пулемет Максим. Это же полицаи! Скорее назад! Но поздно. Опоздал. Заме­тили. Третий полицай, что стоял с винтовкой и наблюдал, как те двое устанавливали пулемет, окрикнул меня:

- Эй ты, малый! Куда эта тебя нечистая несет, на ночь глядя?

- Туда! - ответил я и показал рукой куда-то туда, в сторону леса.

- А зачем это тебе туда? Может, и нам расскажешь?

- Мне надо. Я иду в Брянск. ФЗОшник я. Учился до войны там, теперь иду домой.

- Документы есть?

- Нет у меня документов. Какие документы? Мне еще только шестнадцать лет.

- Вот оно как! Значит, говоришь, в лес идешь?

Произнося эти слова, полицай снял с моей головы фуражку. Повертел ее в руках, понюхал, надел мне на голову и спросил:

- Давно в лесу?

- Я не из леса!

- Ну, ты это, нам зря не морочь голову.

Полицай снова снял с меня фуражку и дал ее понюхать другим. Те повертели ее, понюхали, заметив пятна мазута, оказали:

- Она вся дымом пропахла. Вон сколько на ней следов от дыма и дегтя.

Фуражка действительно в пятнах мазута и издавала какой-то необычный запах. Добрая украинка, подарившая мне эту фуражку, говорила, что это фуражка сына моего. До войны он работал трактористом и одевал ее на работу. Тогда, на Украине, эти пятна не имели значения. Теперь же, в лесах, они стали вещественным доказательством моей причастности к партизанам.

- Это же не дым, а мазут. Что вы, сами не видите, фуражку мне подарил тракторист один, - уверял я полицаев.

- Знаем, знаем. Не в первый раз!

Полицаи, довольные поимкой, шутили. Обыскав одежду, повели в центр к своему начальству. Привели на мельницу, где в домах и складских постройках повсюду виднелись военные в немецкой форме. У коновязей стояли привязанные кони. Все немцы разговаривали на русском деревенском жаргоне. Вот удивле­ние, а может быть они и в самом деле русские? Таких я еще не встречал. Вошли в помещение. За столом сидело двое в немецкой форме, они пили чай.

- Вот, поймали, - сказал полицай.

Военные невозмутимо продолжали пить чай и непринужденно разглядывали меня.

- Где вы его нашли?

- Шел в лес. Документов нет, - добавил полицай.

- Хорошо, иди.

Полицай вышел.

- Садись, - пригласили военные.

Такое обхождение было уже обнадеживающим. Уж лучше иметь дело с военными, чем с полицаями. Может быть, для меня будет лучше, если военным скажу, что я бывший советский воин. Попал в окружение, а теперь из окружения иду домой. Пожалуй, это было правильно.

- Откуда будешь, парень? - спросил красивый военный по-русски. Сомнения не было. Все они русские. Для военных решил быть тоже военным. И я поведал им правду, с некоторыми, удобными для себя изменениями.

- Я пленный, в мае попал под Харьковом. В лагерях находился в Днепропетров­ске. Сейчас многих отпускают домой, меня тоже отпустили. Иду вот домой в Брянск, да ваши дальше не пропускают.

- Документы есть?

- Нет. Их дают не всем. Меня посчитали за маленького, потому отпустили без документов.

- Так откуда будешь, родом то?

- Из Азии я, в Брянске живет моя тетка.

- Нет, парень, туда ты не пройдешь. Голоден, неверное?

- Да, голоден.

Высунув голову из окна, один из военных крикнул:

- Петровна!

В дверь вошла старая женщина. Она растерянно смотрела то на меня, то на военных.

- Собери ему чего-нибудь поесть в лабаз.

-Хорошо, - сказала она и вышла.

Дру­гой военный вывел меня из дома и с порога приказал солдату отвести в склад.

- Потом разберемся, - оказал он.

Первая часть знакомства окончилась благополучно. Что будет дальше, посмотрим. Склад стоял неподалеку и был пустым деревянным амбаром, где пахло мукой и мышами. За мной захлопнулась дверь, и сзади впечатляюще загремел запор. Впервые за долгий путь меня закрывают под замок. Вокруг голые бревенчатые стены и пыльный деревянный пол. В стене, на уровне головы, виднелось небольшое отверстие. Наверное, отдушина. Через нее прохо­дил свет, и слышались мужские голоса. Заглянул в нее. За стеной было такое же складское помещение. Там, на полу, на соломе лежали военные. У противоположной стены стояли винтовки, седла и разное другое имущество.

Один басистый голос рассказывал, как он залез в сарай. Открутил двум гусям головы, чтобы они не орали, и хотел было выйти, в это время в сарай входит хозяйка. Увидев обезглавленных гусей, стала орать. Я ей говорю:

- Молчи, дура, а то прибью зараз. Она же, от испуга, наверное, еще пуще заголосила. Кричит:

- Вашему начальству пойду пожалуюсь. Ну и стерва попала.

Другие засмеялись:

- Отдал ей гусей то?

- Как же, жди! У нее их вон, сколько в сарае, а мне двух стало жалко. Дал ей по морде и ушел.

Все засмеялись.

- Ух, ты, еще казак называется! Не умеешь ты обращаться с женским полом. Надо было вежливо. Женщины ласку любят, а ты по морде.

- Ну ее, ведьму старую. У меня получше есть. Сегодня вечером Варька обещала зажарить двух гусей. Есть два пол-литра самогону. Во, погуляем! Пошли!

- Нет, я дежурю.

Это были русские казаки. В отдушину в стене были хорошо видны иx грубые крестьянские лица. Слышалась примитивная, деревенская речь.

Мне сразу вспомнились казаки царского времени. Черносотенная опора царя-батюшки нашего. Но эта были другие. Те, царские казаки, наверное, уже умерли. Эти должны быть нашими, советскими. Значит, их тоже в школе учили любить свою родину и быть патриотами. Не верится, чтобы они были сознательными врагами своей родины в столь грозное для всех нас время. А может быть, это обиженные, а потому озлобленные люди? Люди, которые взяли оружие нашего общего врага для того, чтобы рассчитаться с советами за прошлые обиды? Сводят счеты? Вряд ли. Эти не из тех. Эти просто тупые и жадные крестьяне. Вряд ли кто из них интересовался большим, чем собственный свинарник. А я, по своей неопытности, пытаюсь разгадать суть их идейного несогласия. Не слишком ли высоко оценил я их, подходя к казакам со столь высокой меркой? Их мозги тверды. Они словесные воздействия воспринимают слабо. Может быть, лучший способ воздействия на них, это кнут да дубинка? Как для скота! А, может быть, как раз все наоборот. Может быть, они жили трудно, и теперь хотят пожить чуточку получше? И потому в мутной воде настоящих событий ищут свою судьбу своими путями? Черт их разберет, что они за люди!

Через некоторое время откры­лась дверь, и в сарай солдат бросил соломы. Женщина, пришедшая с солдатом, поставила на пол в чашке вареной картошки.

- На вот, покушай, - сказала она, и дверь снова закрылась,

Да, теперь я, как настоящий арестант. Вот здорово! Им я еще не был. К ночи в дверь втолкнули белобрысого паренька лет двенад­цати-тринадцати. Он молча лег в угол на солому и не хотел отвечать ни на какие мои вопросы.

- Все-таки ты чего-нибудь да натворил, - сказал я. - Просто так сюда не попадают.

- Ничего я не натворил, - произнес мальчуган. - И снова замолчал.

Через некоторое время он заговорил сам.

- Мой брат в лесу в партизанах.

После этого он свернулся комочком в уголке, и на всю ночь до утра не было сказано ни слова. Утром казак открыл дверь и вывел паренька из амбара. Через открытую дверь был виден двор. Там, на больших весах, на которых взвешивают мешки с зерном и мукой, сидел с засученными рукавами немец. Рядом стояла молоденькая девушка, переводчица. По-видимому, из бывших школьников-старшеклассников. Она переводила разговор. После нескольких вопросов немец внезапно рассердился. Он почему-то стал кричать, топать ногами. Потом, размахнувшись, ударил мальчика кулаком по голове. Тот не удержался, упал. Немец еще больше разозлился. Он звонко ругался и топтал упавшего мальчика сапогами. Первое время мальчик отчаянно кричал, чего-то говорил, оправдывался. Потом крика стало не слышно. Он уже не кричал и только машинально руками старался прикрыть от ударов голову. Поодаль стояли казаки и наблю­дали за происходившим и спокойно разговаривали. Русская девушка-перевод­чица на избиение смотрела безразлично, как на что-то обычное и никак не реагировала. Будто немец выбивал ковер, а не человека.

Я подумал: 'А еще говорят, будто все девушки бывают робкие, нежные, и от страха они визжат'. Эта переводчица была скорее дьявол, а не девушка.

Потом мальчик перестал защищать и голову. Казалось, что он уже умер. Окровавленного, с распухшим лицом, за руки и ноги казаки втащили мальчика в амбар и бросили в угол на солому. Настал мой черед.

- Выходи, - смущенно сказал казак мне.

По-видимому, немец перестарался в обращении с мальчиком и казак, чтобы не походить на немца, старался походить на человека. Я был под впечатлением всего виденного и, выходя из амбара, мысленно гото­вился к самому худшему. Если они так дико расправились с мальчиков лишь только за то, что его брат был в партизанах, то что они сделают со мной, которого они считают за настоящего партизана? Немец теперь сидел на весах, тяжело дышал и вытирал пот с лица. Когда я подошел к весам, тот на меня посмотрел безразлично. Спрятав носовой платок, задал вопрос, который старательно перевела русская девушка-переводчица. Вопросы были обычными:

- Кто ты и откуда будешь? За что тебя посадили в амбар?

Я отвечал по-русски, а девушка переводила на немецкий. Короткие предложения она переводила легко и быстро, но трудные, а особенно длинные, затруднялась. Немец, по-видимому, не все у нее понимал и те же вопросы задавал снова. В школе я хорошо учился по-немецки. Помимо школьных занятий, самостоятельно дома читал разные книжечки по-немецки и разговорную речь иногда понимал вполне удовлетворительно. В данном случае разговор немца с переводчицей понимал хорошо. Когда немец задал следующий вопрос, я, не дожидаясь переводчицы, ответил на него по-немецки сам. Немец от удивления вначале несколько раз переспросил:

- Что-что? Ты сказал по-немецки!?

Лицо его, вначале скучающее и злое, теперь повеселело. Он стал хлопать меня по плечу и приговаривать:

- Хорошо, это хорошо, что ты говоришь по-немецки. Откуда ты знаешь немецкий?

- Был студент, - соврал я. - Война нарушила учебу. Был в плену, меня отпустили, как малолетнего. Теперь иду домой, но ваши солдаты не пропускают. Говорят, здесь где-то партизаны.

Немец не столько вникал в смысл моего рассказа, сколько рад был поговорить на своем родном языке. Наверное, в начало он принял меня за обычного местного жителя. Теперь же он был весел и всему охотно верил. Служба и партизаны для него стали чем-то второстепенным. Из планшета он вынул немецкий учебник алгебры.

- Вот смотри, - сказал он. Я тоже был студент. Проклятая война все сломала.

Он на бумажке карандашом записал многозначное число и спросил, смогу я извлечь из него квадратный корень? Я извлек. Немец был еще в большем восторге.

- Гут, гут, - повторял он, похлопывая меня по плечу. Наверное, немец хотел казаться добрее, чем был да этого. Он опросил:

- Кушал ли я сегодня?

- Ещё нет, - ска­зал я.

Казаки по его приказу принесли хлеб, масло. Немец сказал, что через лес в Брянск я не пройду. Там партизаны. И он пообещал с первым же случаем отправить меня в Брянск к моим родственникам. Теперь у немца было хорошее настроение, и он много рассказывал о себе, о доме, о своей семье. Понимал я у него не все, но чтобы продлить ему хорошее настроение, делал вид, что понимаю. Когда же действительно чего-нибудь понимал, то глубокомысленно поддакивал или же сам переспрашивал. Потом он из кармана френча достал пачку отличных фотографий и стал оказывать их мне. На фото были его мать, отец, сестра и еще многие кто-то. Сам он был холост. Показывая свои фотографии, все время произносил немецкое выражение 'шайзен криег', что примерно соответствовало русскому 'война говно'.

К весам, на которых мы сидели, подошел казак и, изображая руками, как звонят по телефону, сказал несколько раз:

- Пан, телефон, телефон звонит.

Немец ушел к телефону. Я же, не зная, что мне делать, продолжал сидеть на весах. Вскоре мой знакомый немец, ни на кого не обращая внимания, на мотоцикле куда-то быстро проехал мимо весов. Видимо, куда-то спешил. Больше я его не видел. Вокруг ходили казаки и, наверное, тоже не знали, что им со мной делать. К обеду полицаи привели из соседних сел группу мужчин. Человек на семьдесят. Рядом, на некотором расстоянии шли их жены. Некоторые шли молча, другие, по-бабьи напоказ, голосили. Собранных из сел крестьян заперли в амбары. Судя по тому, что я видел на дворе, мне следовало как можно быстрее оказаться подальше. А двор кипел своей жизнью и проблемами. Издали казалось, что люди заняты делами обычного мирного времени. По двору спокойно расхаживали казаки в немецкой форме. Тут же, вооруженные винтовками полицаи, охраняли согнанных из лесных деревень крестьян.

А посреди двора, в куче, сидели пленники. Поодаль от своих мужей стояли их жены с детьми на руках. Они переговаривались, давали друг другу какие-то советы, плакали. По-видимому, мужиков из дома забрали неожиданно и внезапно, так как у многих не было даже сумок с хлебом. Меня удивляло то, что маленькие дети у плачущих матерей вели себя спокойно. Они не плакали. То ли утомились, то ли, перепуганные криками и плачем, молча, в страхе прижимались к матерям. Дети хотя и казались маленькими несмышленышами, но каким-то детским чутьем различали своих деревенских мужиков и баб от полицаев. Когда рядом проходил полицай, дети, которые могли ходить, держась за платье матери, переходили на другую сторону, прятались за свою мать и боязливо выглядывали. Даже грудные на руках матерей, увидев полицая поблизости, мгновенно отворачивали голову и прижимались к материнской груди. Дети тоже успели увидеть страшное.

Сориентировавшись в обстановке и выбрав удобный момент, я принял непринужденный вид и направился к мосту. За мостом было село, а чуть подальше лес. По мосту прохаживался часовой, казак с винтовкой. Вчера он видел, как меня сюда под конвоем вели полицаи. Увидев меня, идущего к мосту без охраны, он загородил дорогу и почему-то вежливо сказал:

- Ты вернись, через мост без разрешения не пропускают.

Я пытался уверить часового, что меня отпустили. Казак, хоть и был вежлив со мной, но через мост не пропустил. Пока мы разговаривали, на мотоцикле подъехал тот самый немец, который меня допрашивал. Увидев меня, он остановил мотоцикл и спросил, кушал ли я? Я постарался улыбаться как можно вежливее и сказал, что покушаю где-нибудь в деревне. Тот велел, чтобы я вернулся обратно и сказал, что покушаю здесь. Было не понятно, что он замыслил: то ли снова арестовал меня вежливым способом, то ли, в самом деле, хотел накормить. Разговор происходил в мирном вежливом тоне на немецком языке. Для казака это было неожиданностью, что я, пленный оборванец, разговариваю с их начальством по-немецки. Он принял почтительный вид, ожидая окончания разговора. Немец проехал не мельницу, я пошел за мотоциклом, а казак, недоуменно размышляя, смотрел вслед. Из двух трудных решений я выбрал более приемлемое. Казак через мост меня все равно бы не пропустил, а в отношении немца было еще не все понятно, чего он хочет. А он, немец, наверное, ничего не хотел. Просто был вежливым человеком и по инерции, как в мирное время, оказал мне внимание. Другого понимания поступка немца не могло быть, хотя возвращаться на мельницу тоже боялся.

К моему приходу во двор мельницы согнанные из деревень крестьяне были заперты в амбары. Двор был пустым, весы были свободны и я уселся на них. Мне казалось, что ко мне подойдет тот самый немец и заведет разговор об обещанной еде, но сколько я не сидел, никто не подошел. Несколько позже подошла немолодая, кривая на один глаз, женщина. Она спросила:

- Ты, наверное, сегодня еще не кушал?

- Нет, не кушал, - ответил я.

- Пойдем, я покормлю тебя.

В сотне шагов стоял большой дом, где было много комнат и где жили какие-то люди. Мы вошли в маленькую комнатушку, похожую на кухню. Она налила мне в миску щей. Несмотря на то, что я был сильно голоден, ши мне не понравились. Они были из одной капусты и без соли. Женщина жила бедно. Оказалось, что это была то ли прислуга, то ли какая-то работница мельника, который жил в этом доме. Кушая невкусную вареную капусту, я размышлял о том, что бедные люди, почему-то чаще, чем богатые, бывают добрее и щедрее. В другой момент приходили сомнения, так ли уж это в самом деле? Меня угощали тем, что не кушала она сама и ей подобная еда ничего не стоила. С другой стороны, может быть у нее другого ничего не было и то, чем меня угощала, у нее было последнее. И еще думалось, что в жизни все бывает относительно. Если я был не так уж сильно голоден, то еда мне покажется невкусной, а тому, кто был голоднее меня, капустные щи без соли, могли доставить удовлетворение и радость. Рассуждения мои были сугубо личными, не учитывающими обстановки. Мы часто рассуждаем со своей точки зрения, не вникая в суть дела.

После съеденных щей появилось чувство сытости, мирного покоя и доброжелательности. Наверное, я был сильно утомлен, и мне хотелось спать. Говорят, что у людей сытых настроение бывает хорошее. Они забывают огорчения, невзгоды, и жизнь кажется в светлых красках. Так и со мной произошли подобные изменения. Хозяйка куда-то вышла, а я, чтобы не заснуть на стуле, вышел во двор. День клонился к концу, и я радовался тому, что бог послал прожить мне еще один день. Во дворе, на ступеньках амбара сидел баянист, казак, и играл на баяне. Вокруг него стояло несколько других казаков, слушая его игру. Набравшись храбрости, я подошел к ним. Меня никто не замечал, и отношение ко мне было совершенно безразличным. Я молча стоял рядом с казаками и тоже слушал. Баянист играл посредственно. Игрок был самоучка, слухач. Таких тогда было много. Некоторые слушатели просили сыграть что-то по их вкусу, и он играл. Видимо, у баяниста был хороший слух. Послушав игру казака, я понял, что играю лучше его. Перед войной в своем городе в Фергане я был известным баянистом. Я играл на школьных вечерах и олимпиадах, в пионерских лагерях по два-три месяца подряд, на свадьбах, именинах и т.п. У меня был хороший слух, и я на память играл почти все, что тогда пел и слушал наш народ. Играл советские, русские народные, и даже узбекские мелодии. За хорошую игру имел много наград, книг и грамот. Теперь, набравшись храбрости, попросил баян. Сказал, что тоже немного играю. Когда мне дали баян, кто-то сказал:

- Давай, давай, послушаем.

Чувствовалось недоверие и что-то, вроде пренебрежения ко мне. Уж больно плохо я был одет, худой и невзрачный. Зато, взяв в руки баян, я воспрянул духом и пообещал играть все, что попросят. Те вначале молчали. Потом кто-то попросил сыграть 'Синий платочек'. Начало было успешным, посыпались заказы, больше просили играть народные песни. Я играл все, что просили. Репертуар народных песен тогда у населения был не богат и я его знал хорошо. Кто-то сказал:

- Вот это да! Баянист!

Отношение ко мне сразу изменилось в лучшую сторону, из безразличного к дружескому. Мое положение тогда выглядело не очень понятным. Если я был пленником, то почему мне разрешают свободно ходить по двору? Если я свободен, то почему не пропускают на волю через мост? В какой-то мере я улавливал сложившуюся ситуацию. Я лавировал, чего-то выжидал и не лез на рожон с вопросами, ждал свой нужный момент.

Неясность моего положения заключалась в том, что задержали меня полицаи. Они меня передали казакам. Над казаками начальники были немцы, допрос вел немец. Он, вместо того, чтобы запереть меня под замок, долго разговаривал со мной по-немецки, показывал домашнее фотографии и в конце даже пообещал накормить меня. Все это казаки видели и знали. У них сложилось впечатление того, что немец за мной вины не нашел, я ему даже чем-то понравился и он мне покровительствует. Что-либо спрашивать у немца обо мне у казаков не хватало духу. Так я и вертелся между небом и землей, выжидая удобный момент, чтобы сбежать. А пока я был как бы сам по себе. Шатко балансировал между пленом и свободой, смертью и жизнью. В той ситуации, незамеченным уйти из деревни в лес, минуя посты, было совершенно невозможно. При неудачной попытке это была бы явная смерть. А я сам себя чувствовал среди них маленькой рыбешкой в стае голодных акул. Акул, которые на моих глазах проглатывали любого неосторожного, а меня почему-то они не замечали, и я плавал среди них, оставаясь еще живым.

На другой день я познакомился с мельником. Он жил в этом же доме со своей семьей. Люди называли его Ефимыч, или же Мирошник. Он был в курсе всех событий и после нашего знакомства сказал мне, что в Брянск, к своей родне, я не доберусь в теперешнее время. Кормить меня задарма никто не будет, и он после разговора, предложил мне поработать у него на мельнице рабочим. Я был очень обрадован и сразу согласился. В это же утро я вместе с мельником пришел на мельницу и приступил к работе. Работа была не трудная. Я стоял у весов и взвешивал мешки с пшеницей. Потом, после взвешивания, отбирал часть пшеницы на помол. Рядом стоял полицай и не очень охотно допрашивал приехавших на мельницу крестьян. У некоторых он спрашивал:

- Откуда приехали? Кому мелете, не партизанам ли?

Иногда он к кому-нибудь придирался. Чаще к молодым девицам, но всегда все обходилось миром. Девицы начинали кокетничать с полицаем, тот улыбался, терял к своему делу интерес, а крестьяне, смолов пшеницу, разъезжались по своим деревням.

Питался я у мельника. Это был хороший и очень осторожный старик. Немцев не хвалил, но и советских не ругал. И все же в разговоре иногда, улавливалось огорчение по поводу столь страшного разгрома наших войск. Он сомневался в желании немцев дать нам хорошую жизнь. За поражение наших войск на фронте ругал советское правительство. Иногда на мельнице, когда полицай сильно к кому-то придирался, Ефимыч всегда вступался и улаживал конфликт в пользу крестьянина. Однажды, во время работы на мельнице, ко мне подошел полицай.

- Это ты, что ли, умеешь говорить по-немецки? - спросил он.

- Немного умею,- ответил я.

- Пойдем, - полицай поправил на плече винтовку и стал ожидать, пока я закончу свое дело. После полицейского приглашения на душе стало как-то тоскливо. Куда и зачем я ему понадобился? В голове появились самые неприятные мысли, может быть, власти опомнились и решили поинтересоваться пленником поближе, как партизаном? И действительно, все-таки кто же я был таков, чего это я делаю здесь в партизанском лесу? Пока мы с полицаем выходили с мельницы, было много сомнений. Раздумья прервал полицейский.

- Что ты, в самом деле, умеешь говорить по-ихнему?

- А что? - спросил я.

- Вот сейчас увидишь, - ответил тот.

На дороге возле мельницы стоял немец и русский мужик. Они ждали полицая. Когда мы подошли к ним, русский сказал:

- Вот объясни ему, немцу. Я ему даю овечку, а он мне гусей.

Я уже забыл подробности разговора, но оба, и мужик, и немец, осталась довольны переводчиком. Я помог им договориться. Тогда я разговаривал еще не очень хорошо, но на плохом немецком языке мог вести разговор на многие темы. До войны я дружил с мальчиками из немецкой семьи. Когда они разговаривали по-немецки с родителями, я прислушивался к ним, иногда сам пытался разговаривать с ними. У себя дома читал немецкие книжечки для детей из серии 'шрит фюр шрит'. Кроме всего, отдельно имел платного репетитора по немецкому. Так что, хотя на плохом немецком, но разговаривал. Другим же, которые не понимал совсем, казалось, что я разговариваю по-настоящему хорошо. А сам я, среди них оказался важной персоной. Все-таки запросто могу говорить с немцем и никому неизвестно, что я могу наговорить ему. Окружающие стали смотреть на меня с большим вниманием.

Дней через пятнадцать был немецкий праздник урожая. Мельница в этот день не работала. Я был свободен и прогуливался вокруг мельницы, размышляя о своем горьком житье-бытье и возможных перспективах на будущее. Под вечер ко мне подошел казак с девушкой и спросил, чего это я один здесь скучаю.

- Пойдем в клуб, там сегодня танцы.

Танцевать я не умел, потому сразу отказался. Кроме всего, босиком в рваных штанах и рубашке, на танцы в клуб тоже не ходят. Я указал на свой наряд.

- Ничего, пойдем. Не обязательно танцевать. Будешь играть на баяне, мне велели привести тебя.

Пришли в клуб. Народу там было много. Местные девушки, казаки, полицаи, все веселились и танцевали под патефон. Клуб был разукрашен цветами, не стенах висели кувшины с пучками колосьев пшеницы в них. Все выглядело по-праздничному. Среди нарядной публики я, в своей одежде, выглядел нищим.

Прежде, по разным случаям, им играл свой баянист. Теперь же его не было. Был разговор, будто его убили в перестрелке с партизанами. Потому, вспомнив обо мне, послали за мной. Меня усадили на стул, вокруг сразу образовался круг. Кто-то сказал:

- Давай, начинай.

И я начал. Играл долго вальсы, танго, играя по заказу, пока все не утомились. Некоторые стали расходиться. В конце вечера танцев казакам раздавали подарки - сигареты, зажигалки и еще чего-то. Мне тоже дали. Сказали:

- Молодец, хорошо играешь.

События развивались быстро и для меня они были, конечно, важными. Казалось бы, ничего нет особенного в том, что мне приходилось работать здесь или в другом месте. Мои действия определялась не мной, но для меня они, в той ситуации и в тот момент, были судьбоносным. Буквально на следующий день на мельницу пришел мой знакомый немец и пригласил меня вместе с ним идти в казарму, где жили казаки и размещались их конюшни. Слово 'пригласил' - это в мирное время выглядит приглашением, от которого можно отказаться или принять его. Тогда это было вежливостью, теперь приказом.

И мы пошли. Когда пришли на место, он показал мне конюшню, где стояли лошади, в том числе и его. Показал метлу, лопату и сказал, что теперь работать я буду здесь, на конюшне. Буду убирать конюшню. Затем привел в казарму. Там, на кровати, сидели несколько казаков и играли в карты. Они встали по стойке смирно и ждали, чего он скажет. Немец, которого звали Шельц, спросил у казаков, где у них свободная кровать. Ему показали. Обращаясь к казакам, немец сказал, что теперь на этой кровати спать буду я. Питаться тоже буду вместе с ними с казацкой кухни. Все это я перевел казакам на русский. Казаки ответили 'гут пан' и я с этого момента стал жить и питаться вместе с казаками. Кровать была не занята потому, что бывший хозяин ее несколько дней назад был убит. Это я узнал позже. Самочувствие от этой новости было не лучшим.

В комнате жили казаки не одного возраста и совершенно разные по своему внутреннему складу. В основном это были крестьяне, бывшие колхозники. Объединяло их и позволяло держаться единым обществом объединяющее слово 'казак' и та беда, в которую они попали. Других общечеловеческих понятий, которые бы их объединяли, у них не было. Отдельно от настоящих казаков держалась грузины, мордва и еще разные другие. Казаки по вечерам пели свои крестьянские казачьи песни, вспоминали мирную жизнь в своих станицах и эпизоды из военного времени. Разговаривали они на своем разговорном казацком жаргоне, который вроде бы был русским языком, но с большой долей украинских слов. Были слова вроде таких, как горилка, лабаз, гуторить, почекай и еще много других. Мне все эти казацкие слова были знакомы, и разговор я понимал хорошо. Многие казаки огорченно пережевали поражение советские войск и от души ругали советское руководство. Другие хвалили порядки в немецкой армии, ее подготовленность к войне. Сравнивали немцев с русскими и очень гордились, когда что-либо советское оказывалось лучше. В таких разговорах и сравнениях себя с немцами иногда проходили целые вечера. Заканчивались они, чаще всего вопросом, почему это, мы, вроде бы и не плохие люди, а немцы нас побеждают. Споры велись с убежденностью своего собственного казацкого превосходства как воина над немцем. Их сравнения исходили из понимания, что немцы - это городские европейские жители. Они изнежены и к тяготам настоящего воина немец не приспособлен. Мы же, казаки, испокон веков воины. У нас душа и тело еще с детства с молоком матери воспитались быть воином. Разговор заканчивался тем, что их предало и продало немцам жидовское правительство и, если это так, то скоро немцы доберутся и до них. Первых же и повесят на кремлевских башнях, чтобы всем было видно. Обычно спор на том и заканчивался. Уверенные, что предатели будут наказаны, казаки засыпали.

В другие вечера, когда казаки были свободны от ратных дел, пили самогонку. Водки тогда не было, но у каждого жителя на всякий житейский случай была припрятана бутылка самогона. Самогонку продавали за деньги, обменивали на продукты или вещи. Самогонкой откупались от казаков и полицаев. Самогон тогда был самый ходовой товар и котировался наравне с деньгами. Немцы самогон не пили. Они его называли словом самофон. Если они и пили его, то очень немногие. Казаки пили много и плохо закусывали, потому быстро пьянели и выделывали все то, чем отличаются сильно подвыпившие.

Так я и жил вместе с казаками. Днем работал на конюшне, а спать приходил в казарму. Время шло к зиме, становилось холодно и мне, раздетому пленнику, приходилось туго. Снег еще не выпал, но я мерз. Казаки в это время на конях выезжали в лесные села и воевали с партизанами. Иногда они вели перестрелки с партизанами, и не дай бог, если это случалось близ какого-то села, то страдало все село. Его сжигали, а население либо поголовно уничтожалось, либо под конвоем эвакуировалось куда-то в тыл. Все, что имело ценность, разграблялось. Скот целыми стадами пригоняли в Михайловку, потом угоняли куда-то дальше. В такие вечера небо светилось заревами пожарищ на много километров вокруг. По зареву на небе местные жители определяли, какое село горит.

Однажды под вечер во двор заехала подвода, битком загруженная живыми гусями. Чтобы они не разбежались, гусей связали. Ради любопытства я спросил у возчика:

- Откуда гуси?

Тот назвал какую-то деревню.

- А что там, гусями торгуют или как? - продолжал я.

- Да нет, не торгуют, - ответил тот неохотно.

Я догадывался, в чем дело, но продолжал допытываться. Помолчав, возчик рассказал страшную историю. В село приехали казаки и полицаи. Согнали все население в колхозные сарая и всех, до единого, сожгли. И детей, и стариков, всех до одного, живьем. То, что он рассказывал, было страшно.

- А как же ты уцелел? - спросил я.

- Меня в это время в селе не было. Когда я пришел, село уже горело. Я побежал к своему дому, чтобы узнать про своих, но меня схватили. Вначале приказали вязать гусям лапки, а потом сопровождать вот эту телегу с гусями.

То, что рассказал крестьянин, было страшно. Было больно за свою нацию, что мы, русские, а казаки тоже ведь русские, убиваем своих же русских крестьян. Может быть казаки все это понимали по-своему. Они служили немцам, чтобы отомстить большевикам за свой плен и предательство родины, как иногда они высказывалась. Но вряд ли все это было так. Чтобы немного успокоиться, я стал думать, что крестьянин приврал для пущей важности, для красного словца. Однако позже, при расспросе самих казаков, они все подтвердили. Это было мое первое знакомство с такой некрасивой жестокостью войны. Про себя я думал, что казаки это и есть те казаки, про которых всегда так плохо писалось в советских книгах, и успокаивался тем, что я не казак, я другой, и я презираю их. Так во мне говорило мое школьное воспитание, и я в верил этому. Себе, книгам, всему тому доброму, что не приносит зла.

Дни шли, приход зимы чувствовался все ближе. Я чистил конюшню и замерзал от холода еще больше. Однажды в мое дежурство пришел мой немецкий покровитель Шельц. Ему надо было куда-то ехать. Увидев меня, одетого в рваные одежды и дрожащего от холода, он спросил, почему я не одет потеплее.

- Потому, что у меня другого нет, - ответил я.

Немец, оседлав своего коня, привязал его в стойле и велел идти вместе с ним.

- Ком мит, - сказал он.

Мы пришли в вещевой склад, где другой немец, наверное, по-ихнему какой-нибудь завскладом, сидел за столом и чего-то читал. На полках и на полу лежали солдатские сапоги, обмундирование и еще разное другое. Они о чем-то переговорили, и тот немец, про которого я подумал, как о завскладом, показал мне на кучу немецкого обмундирования, что лежало на полу и сказал:

- Выбирай.

Солдатские френчи были не первой свежести и на некоторых виднелись следы крови. Хотел я одеваться в немецкую форму или нет, но замерзать от холода или болеть от простуды было не лучше. Кому я здесь был нужен. Шельц ушел по своим делам, а завскладом вместе со мной подобрал мне обмундирование по размеру. Форма на мне сидела хорошо и, когда я вышел на улицу, то ничем не отличался от самих немцев или казаков. Даже сам себя не узнавал в новой одежде и, чтобы проверить, что это со мной произошло не во сне, я иногда пробовал ущипнуть себя. Само собой напрашивалась песенка 'и як воно зробилось так, що в турка я перевернувся.' Вместо турка я подставил слово нимца, и у меня получилось 'и як воно зробылось так, що в нимца я перевернувся.' Чудеса и только. Со стороны мое внешнее переодевание указывало как бы и на мое внутреннее перерождение. Но такого не произошло. Немецкая солдатская униформа спасала меня от холода, и ничего не изменила внутри. В последующем, в какие бы сложные ситуации я не попадал, всегда оставался советским гражданином. Я не числился в списках эскадрона, мне не платили зарплату, как платили ее другим. Только внешне я был казак или немец. Но поскольку я жил в одной казарме с казаками, питался с одной кухни, то на меня автоматически распространили и те обязанности, которые выполняли казаки. Мне дали карабин, седло и коня. Я стал нести караульную службу и чистить теперь уже своего коня.

В различных воинских частях у немцев часто служили русские военнопленные. Они на кухне кололи дрова, топили печи, кухни, носили воду или служили возчиками на подводах. Часто им выдавали немецкую солдатскую форму, но без ремня и погон. Так они и работали в качестве обслуги тяжелых и трудоемких работ. Я не знаю какие международные законы распространялась на подобных военнопленных, которые использовались противной стороной в качестве рабочей силы, но хорошо знаю, что после войны таких ссылали на Колыму. Во время войны при немецких частях было много русских. Одни служили солдатам и их называли словом 'фрайвиллигер.' Другие в качестве рабочих, тут их называли 'хильфсвиллегер'. Это были официальные солдаты или рабочие. У них были документы, подтверждающие их статус. Они носили немецкую форму законно.

Те военнопленные, которые служили у немцев по принуждению и иногда на них одевали изношенную немецкую солдатскую форму, не пользовалась никакими правами. Их могли ругать, бить и в любой момент могли снова оправить в лагерь. Часто так оно и бывало. По-видимому, к категории последних относился и я. К немцам я попал, как неустановленная личность, задержанная в партизанском краю. В те времена расправа с такими как я, была короткая. Их расстреливали. Но мое счастье тогда ко мне обернулось лицом. На немцев и полицаев произвел определенное впечатление тот контраст, который был между моим внешним видом и внутренним качеством. Худой и оборванный паренек на допросе внезапно заговорил на понятном немецком языке. Это сразу заинтриговало и изменило ко мне отношение. Последующая игра на баяне расположила ко мне также и казаков. Игра судьбы. Из непримиримых врагов, мы как бы сделались людьми своими. Такое тоже бывает. Может быть, каждый про себя и имел свои особые мысли, но пока, до поры до времени, их не показывал. Дальнейшие превратности судьбы загнали меня в немецкую казарму и внешне превратили в немца. Внешне.

В КАЗАКАХ.

Воинская часть, куда занес меня ветер войны, по-немецки называлась 'дер эрсте казакен швадрон'. Командовал эскадроном пожилой немец по фамилии Шпренгель. По виду ветеран первой мировой войны. Было еще несколько офицеров, немцев и русских. Они жили отдельно от нас. Русские офицеры, как мне показалось, внешне выглядели интеллигентнее немецких. Некоторые, хоть и слабо, но по-немецки говорили. По-видимому, они заканчивали военные училища и имели военное образование. По-русски разговаривали на правильном русском языке, в отличие от солдат казаков. Их фамилии звучали по-украински. У одного была фамилия Клименко, у другого Ткаченко, и еще Москаленко. Немцы были Шпренгель, Хаас, мой покровитель Шельц и другие. Наши русские офицеры были парни красивые, веселые и отчаянно смелые. Про немцев такого не скажешь, хотя в смелости они нашим не уступали. Немецкая смелость была какая-то хмурая, тяжеловесная. Он, немец, как бы заранее был настроен на победу и изменить этот настрой было трудно. Он был упорен в обороне и смел в наступлении. Его внешний интеллигентный вид и сантиментальные разговоры порождали в нас, русских, пренебрежительное отношение к ним как к воинам. Однако мы сильно ошибались. Немцы были солдатами дисциплинированными. Они понимали, что война - дело серьезное безответственное отношение к ней недопустимо. Они верили в себя и с доверием относились к своему старшему начальству.

Наши, русские солдаты, часто проявляли даже какую-то особенную, отчаянную смелость. Большую, чем немцы. Но, как мне показалось, русский не всегда был уверен в себе. Не дай бог, если приходилось отступать. Бежали без оглядки, не останавливаясь. Часто сомневались в своих командирах. Не шпион ли он? Не предали ли нас? А для этого была причина. Все предвоенное время только и слышали разговоры о предательстве. Особенно в 37 и в 38 годах. Арестовали тогда если не в каждой семье, то все же очень многих. Особенно много пострадало генералов, министров и других лиц, ответственных за страну. Потому наш солдат во всем сомневался и никому не верил. Это снижало нашу боеспособность. Проявляя смелость и инициативу, всегда было сомнение, а поддержат ли тебя другие. Ведь ты действовал без приказа, по собственной инициативе. А вдруг, вместо успеха, постигнет неудача? Тогда уж ничто тебе не поможет. Ни прошлые заслуги, ни сегодняшняя слава. Обвинят в чем угодно и, тогда, прощай, родина!

Внешне я был настоящий казак. Да и в остальном во всем я подчинялся общим правилам и выполнял все казачьи нормы воинской службы. Единственно, чем я отличался от других, так это то, что я все еще боялся садиться верхом на коня. Я молчал и никому об этом не говорил. В кино я видел, как другие ездят на лошадях, но сам не мог. Коня я называл лошадью, это казакам не нравилось и они говорили:

- Эх ты, лошадь. Сам ты лошадь, это конь. На лошади в колхозе навоз в поле вывозят, а еще казак называется.

Я не знал, как правильно заседлать коня, одеть уздечку, не то, чтобы ездить верхом. Некоторые, из казаков сердитых, говорили:

- Ты что это, парень, притворяешься что ли?

Моя первая поездка верхом на коне была километров за двадцать. Садиться верхом и слезать я научился еще в конюшне. Но, чтобы ездить, такой практики у меня еще не было. Вскоре она появилась. Выехали мы утром. Вначале ехали шагом. Потом, выехав за село, поехали по переменке, то рысью, то шагом. Медленная езда, шагом, была еще терпима. Но когда переходили на рысь, для меня начинались настоящее муки. Мои ноги выскакивали из стремян. Каждую минуту, казалась, я выскочу из седла. Я выпускал повод и руками хватался за седло. Казаки, ехавшие рядом, смеялись. Когда мы снова вернулись в казарму, слезть с коня я не смог. Уцепившись за седло, я медленно сполз на землю. Передвигаться на ногах было очень трудно. Было такое ощущение, будто меня посадили верхом на бревно и долго подбрасывали на нем вверх. Болело все тело, особенно между ног.

Выезды в лесные деревни не всегда сопровождались стрельбой. В этот раз тоже обошлось без нее. И, если бы она была, то вряд ли мне удалось вернуться обратно. После нескольких выездов я ездил почти нормально, как все. Конечно, до настоящего казака мне было далеко. Казак мог на коне перепрыгнуть канаву, взять барьер. Некоторые на ходу выделывали такие пируэты, что дух захватывало. Совсем как в цирке. Я же был рад и тому, чему научился. Ездить верхом.

Иногда бывала целая серия целенаправленных выездов. Чтобы лишить партизан баз снабжения продовольствием и людьми, уничтожалась целые села вместе с их населением. В таких операциях вместе с казаками участвовали отряды полицаев и какие-то странные немецкие отряды человек по тридцать-сорок. Они появлялись накануне такой операции. Одеты они были в обычную зеленую немецкую форму, но с черепами на пилотках. Некоторые поверх френча надевали меховые безрукавки, сделанные из волчьей или собачьей шкуры, мехом наверх. Наверное, фантазия собственного понимания. Вот вся эта орава живодеров окружала село и начиналось страшное. Все население сгонялось в колхозные сараи, обкладывалось соломой и сжигалось. В основном этим занимались те немецкие отряды, которые откуда-то прибывали, одетые в волчьи шкуры. В подобных акциях каждому отводилась своя роль. Так это мне казалось. Казаки окружали деревню, полицаи сгоняли население к сараям, а немцы в волчьих шкурах доделывали остальное. У полицаев была еще одна роль: они шныряли по сундукам, выискивали разные крестьянские тайники и занимались самым откровенным мародерством. В моральном отношении хуже русских полицаев мне больше никогда и никого не приходилось видеть.

Если говорить о жестокости немцев, то здесь особенно удивляться было нечему. Немцы были нашими врагами. Ждать от них чего-либо другого не приходилось. Казаки были люди подневольные. Хотя они и творили дела ужасные, но не столь откровенно, цинично. О полицаях складывалось впечатление, что они сами, с желанием ждали подобных разбойных выездов. Грабежи крестьянских деревень обогащали их. Полицаи, будучи в прошлом крестьянами, находили в этих разгромленных селах все то, что могло пригодиться им дома в хозяйстве. Потому, по этой причине, они и старались от души и больше других. Оправданием перед своей совестью было то, что все равно все пропадет, сгорит. Так пусть уж оно хоть мне послужит. Все как будто было правильно. Все было, как бы, между прочим. Но это, как бы нейтрально безобидное понятие 'не пропадать же добру' обдумывалось заранее. Полицай заранее обдумывал чего у него еще не хватает в доме и в следующий погром выискивал то, чего ему было нужно.

Немцы не препятствовали мародерству русских полицаев и лишь когда тот, слишком увлекшись грабежом, забывал свое основное дело, мог окрикнуть его или дать пинка под зад. Сами немцы не занимались подобным. Они считали не достойным для себя лазить по сундукам нищих крестьян. На войну с партизанами полицаи ездили на подводах. После своих побед над мирным населением, туда они грузили награбленное у крестьян добро и домой возвращались в хорошем настроении. Иногда даже с песнями. Конечно, не каждый выезд в лесные деревни сопровождался грабежами, поджогами и убийствами. Чаще такие выезды были для устрашения мирного деревенского населения, чтобы они боялись уходить в партизаны.

Конечно, в полиции собиралась не только вся сволота, была и приличная публика. Но в массе они все выглядели, как большие негодяи. Трусливые жадные и жестокие. Почти вся их орава была рабоче-крестьянского происхождения, малограмотные и крепко верующие в бога. На груди под рубашкой они носили символ своей веры, крестик на шнурочке. А дома в переднем углу убогой избы вывешивали икону с ликом господа бога, лицом, похожего на еврея. Думается, не все они были верующими, были среди них бывшие комсомольцы и даже партийцы. Одной рукой перевертыши жгли дома, грабили мирное население, а сопротивляющихся прибивали. Другой рукой тут же молились господу богу, чтобы он простил им прегрешения тяжкие. Говорят, что бытие определяет сознание. Наверное, и в самом деле так. Бытие полицаям определило их сознание. В нашей стране люди жили не все одинаково, потому и сознание у людей получилось разное. При советах в нас воспитывали любовь к родине, трудолюбие, порядочность в отношениях с людьми. Уважение к ближнему и старшему. Да и сама мораль строителя коммунизма мало чем отличалась от десяти Моисеевых заповедей христианства. Их можно было с успехом пропове­довать верующим в церкви. Малограмотные русские христиане мало чего знают о своем боге. На слух же, кодекс морали строителя коммунизма в церкви вполне бы сошел за христианские заповеди пророка Моисея. Но в нашем воспитании чего-то было не учтено. Потому не все одинаково воспринимали правильные человеколюбивые коммунистические идеи. В них говорилось, что человек человеку друг, брат и товарищ в противовес общепринятому 'человек человеку волк'. Если сегодня считают, что коммунистическая мораль есть заблуждение, так как она противоестественна природе вещей, то христианские догмы есть не что иное, как сплошной вымысел и веками отредактированный пересказ сказок древних народов. Религия есть ложь, фальшь и всяческое заблуждение. Это традиция догм фальшивых чудес, которые религия обещает на том свете. Хотя всем известно, что того света не существует, и все же многие молятся и просятся в рай. Почему же люди охотно верят сказкам про загробную жизнь и не очень верят в хорошие идеи коммунизма? Ведь коммунисты обещают блага на земле при жизни, а не после смерти. Наверное потому, что проповеди коммунизма были доверены таким же малограмотным серпастым и молоткастым пастырям, как и сами слушатели. Мало кто поверит словам проповедника, если заранее известно, что он есть сын беспросыпного пьяницы и бездельника. Да еще и сам-то не отличался хорошими качествами.

Жизнь при советах была лучше, чем до революции. Можно было поразмыслить о житье-бытье человеческом, сделать свои соответствующие умозаключения. Они были сделаны. Только прямо противоположные и путаные. Может быть, в настоящей жизни так должно и быть? Ибо есть события, о которых судить вблизи бывает трудно. Нужно немного подождать и смотреть на них на расстоянии, когда они смотрятся в единстве с другими факторами и бывают более понятны. В событиях существуют причины и следствия. По-видимому, всем нашим следствиям предшествовало множество разных отрицательных причин нашего неблагополучного бытия общества. А их было много. Это вся история российского народа, угнетаемого столетиями всеми, кто был сильнее. Триста лет татаро-монгольского ига, потом триста лет собственных угнетателей в лице Романовской династии. В заключение, семьдесят лет советского колхозно-крепостного государственного бесправия. Все это отложило определенный отпечаток в характере россиянина. Выработало свой стиль поведения вроде того, зачем заботиться о завтра, ты еще доживи до него, до завтра. Если говорить конкретно о том зле, которое сотворило русского человека, так это его бесправие. Русского крепостного мужика барин свободно мог продать за деньги на базаре, выменять на животное или безнаказанно убить. Так, в старину, во времена крепостного права, барин или помещик что ли, выменял моего прадеда на собаку. Прадед был широк в плечах, обладал большой силой и ходил вразвалочку. Фамилии у него не было, а внешний вид и походку его в деревне прозвали словом 'Тефан' Так и по сей день в разных концах России живут его потомки с фамилией Тефановы.

В деревне Пургасово, Рязанской области, половина деревни носит фамилию Узбяковых, или же Узбековы, если на новый лад. Фамилия одна, но не все они родственники. Чтобы различить, кто с кем состоит в родстве, следует добавить: мы из тефонят. Тогда сразу все станет на свое место и в родословную будет внесена ясность. Сегодня с фамилией Тефановы живут, если еще не умерли, многие довольно приличные люди. Моя двоюродная сестра Таня в Казани была геологом, она принимала участие в поисках нефти в Татарии и Башкирии. Написала книги. Считается человеком заслуженным. Другой двоюродный брат был доцентом в казанском финансово-экономическом институте. Это Илья. А его сын, Володя Тефанов, имеет ученую степень химика и преподает в институте в Рязани. И еще много тефонят по российской земле вышли в людей приличных и приносят пользу России Матушке. Тефонята под фамилией Узбековы тоже многие стоят в ряду людей передовых и уважаемых. Борис Агишев, мой двоюродный брат, имел ученую степень, был доцент Военно-воздушной Академии им. Жуковского в Москве. Готовил космонавтов. Умер от белокровия. Сегодняшнее поколение Тефановых-Узбековых вышло из беднейшей среды, в прошлом крепостных крестьян. Все, чего они смогли достигнуть сегодня, все было сделано своим трудом. А еще, может быть, было немного везения и удачи.

Но все это отступление от основного рассуждения. Речь шла о полицаях. Народишко этот был никудышный. Наверное, ни у кого из них не было ни чести, ни совести, ни человеческого достоинства. На этот счет у них было свое понятие. Считалось за мужское достоинство выпить много самогона и не опьянеть, позабористей выругаться матом. Развязность, леность, неаккуратность, непредсказуемость поведения. Недаром существует выражение 'загадочная русская душа'. Но откуда ей быть предсказуемой, если на протяжении почти всей русской истории русский человек не был уверен в завтрашнем дне. Как бы ни планировал простой русский человек свои дела, завтра власть сильного сделает все иначе, по-своему, не считаясь ни с временем, ни с трудом, ни с расходами крестьянина. Потому, был ли какой смысл серьезного отношения к делу? Было лучше побыстрей, да подешевле. Как-нибудь, авось да обойдется. Где уж тут говорить о душе предсказуемой и не загадочной. Вся жизнь крестьянина, все его будущее, было сплошь загадкой, зависящей от помещика или своего барина. Все это было прошлым моего народа, проявляющееся в сегодняшнем человеке. Многие россияне таковы и сегодня.

В казаках служили люди разных национальностей, разного образования и социального положения. Потому истинное настроение казака было трудно угадать. Многие остро высказывались против евреев и коммунистов. Было ли это свое собственное, антисемитское настроение, или же дань моде, я не понял. Тогда быть евреем было опасно. Однажды, на конюшне, я поспорил с казаком. Спор был пустяковый, но казаку уж очень хотелось, чтобы было по его. Он многозначительно прищурил глаза и, в упор, изучающее стал разглядывать меня. Потом громко, так, чтобы всем было слышно, торжествующе изрек:

- Да он же жид! Братцы, глядите, я жида поймал! А ну, снимай штаны!

Кто знает, чем бы закончился спор, если бы не вмешались другие. В те времена все евреи уничтожались. Однажды мне пришлось познакомиться с юношей лет семнадцати. В Городке он был пришлым и считался цыганом, отбившимся от своего табора. Это был красивый юноша, брюнет, с вьющимися волосами, хорошо плясал и пел цыганские песни. Вернее будет, если скажу, что пел он русские цыганские романсы, которые я до войны слушал по радио или патефону. По разговору чувствовалось, что юноша был из культурной городской семьи и бродячие цыгане такими не бывают. Меня он спросил, кто я есть на самом деле, из какого города и кто мои родители. Он заметил, что я не похож на местных жителей, да еще с немцами разговариваю по-немецки. Сегодня у многих сложные судьбы, но жить приходится. Тогда я подумал, что если он не цыган, а еврей, то какие душевные переживания и страх ему приходится переживать каждый прожитый день. Сколько нужно мужества, ловкости и изворотливости, чтобы выжить в звериной стае обычных людей. Причем в стае, которая натренирована для охоты на таких людей, как он. Страх смерти и желание жить придавали юноше силы. Позже стало известно, что он действительно был еврей, и его расстреляли. Мне было жалко его, стыдно за людей и страшно. Такова еврейская судьба. Ее кровавый след тянется уже две тысячи лет. А виноваты они в том, что верующие христиане уверяют, будто бы первобытные иудеи распяли Иисуса Христа, еврея, на которого они молятся, почитая за своего бога.

Все население, жившее на оккупированной территории, жило в страхе и неуверенности в завтрашнем дне. Одни боялись немцев, другие советских. Мирное гражданское население как бы разделилось на два противоположных лагеря. Большинство считало себя советскими. Меньшая часть была за немцев. Одни высказывались против колхозов и ругали НКВД. У каждого были свои доводы и свои правильные объяснения. А еще была категория людей, которые вообще были ни за кого. Они были сами за себя и хотели они только одного - мира. Все жили рядом и, чтобы выжить, каждый что-то делал в своих интересах. Одни, чтобы защитить родину от немцев, ушли в партизаны. Другие, не любя советы, ушли служить немцам. В своих поступках люди руководствовались не только политикой. У живых людей бывает много других разных причин, чтобы поступать по-своему.

Многие молодые парни уходили в партизаны или к немцам без всякой симпатии или ненависти к тому или другому. Просто из-за влечения молодости, жажды приключений, чтобы потом себя считать человеком бывалым. Им было безразлично, за кого воевать, лишь бы повоевать. Среди молодых парней такое тоже встречалось. Начитавшись книг и наслушавшись рассказов про войну, у ребят появлялось желание познакомиться с войной поближе. Потрогать ее еще и руками. Если выбор сделан шутя, приключения ради, то воевать приходилось по-настоящему, расплачиваясь своей жизнью. Даже если не убьют и не искалечат в боях, то характеристика, как человека бывалого, будет обеспечена на всю оставшуюся жизнь. Будет она плохая или хорошая, определят дальнейшие житейские хитросплетения. Она может оказывать влияние на ход всей последующей жизни человека. И все же, как бы ни было потом, выбор сегодняшнего дня молодежь делает без особого интереса к завтрашнему дню. Да и предугадать завтрашний день может не каждый, в сумятице разноречивых событий, в которых множество неясностей и противоречивостей, сделать правильный выбор не всегда легко даже человеку, умудренному житейским опытом.

Наверное, потому интересы сегодняшнего дня часто берут верх. В голове человека всегда бывает много неясностей, вызывающих сомнения, колебания. И, если человек живет своей обычной, размеренной жизнью, не всегда задумываясь над своими действиями, то это еще не значит, что жизнь так проста. Если чуть поразмыслить, то легко прийти к мысли, что жизнь есть творчество, где каждый свой шаг приходится осмысливать, предугадывать и рассчитывать, после чего снова появится новая ситуация, как бы продолжение первой, где опять нужно новое осмысление и творчество в новой ситуации. Впереди всегда ждет много неясного. Так уж устроена жизнь. И все же многие угадывают правильно. Если не вникать в причинность поступка, следствие, со стороны может показаться необъяснимым.

Когда меня в Михайловке задержали и посадили в амбар к казакам, то вместе со мной на полу на соломе находился русский паренек лет четырнадцати. На допросе его били и спрашивали, где находится его брат. Брат его тогда был в партизанах. Мальчика отпустили домой. Через месяц другой из партизан сбежал и брат мальчика. Как все это было, я всего не знаю, но потом обоих увидел уже в казаках. Старший брат был одет в немецкую солдатскую форму, а младший был в гражданской одежде и часто приходил к брату в казарму. Казаки знали, что он бывший партизан и переметнулся к немцам. Себя в душе они считали грешниками, но на поступок бывшего партизана смотрели, как на предательство. Фамилия перебежчика была какая-то церковная, наподобие 'Пономарев'.

Через некоторое время после появления в части Пономарева, утром эскадрон выехал из района в леса. Часть казаков ехали верхом на конях, другая часть на санях. Я ехал на санях. Ездовым была молодая девица, мобилизованная властями в извоз. Впереди, вместе с офицерами немцами ехал бывший партизан-перебежчик Пономарев. Вскоре за лесом появилось село. Как такового, его уже не было. На его месте чернели пепелища сгоревших домов, русских изб. Среди всего этого, как памятники, возвышались кирпичные трубы печей. На одной печи одиноко сидела кошка. Вокруг не было видно никаких признаков жизни. Даже чьих-нибудь следов на снегу. Где-то вдали пробежала собака. Проезжав село, никто ни о чем не разговаривал, все ехали молча. Когда выехали из сожженного села в поле, то на душе у меня потаилось какое-то подобие облегчения. Но ненадолго. Километра через два въехали в такое же сожженное село. Дома давно сгорели, а пепелища занесены снегом. На отшибе стоял полусгоревший сарай. К нему мы все и подъехали. Впереди всех выступал Пономарев. За ним двигались остальные и в конце мы на санях. Перебежчик показал место в обгоревшем сарае и казаки стали копать. Пока они копали, я решил посмотреть на то, что осталось от села. Дома сгорели все. Остались кое-где полузанесенные снегом крестьянские полуподвалы. Там кое-где лежал бедный крестьянский скарб. Было много вещей, еще пригодных к употреблению, но все лежало так, как будто было никому не нужным. Я было поинтересовался и спросил у казака:

- Где все люди?

Тот хитро заулыбался и сказал:

- Иди вон, спроси у немцев, они тебе расскажут, куда подевались люди. Нету людей. Ответ мне не понравился и больше ни у кого ничего я не спрашивал.

Перебежчик был предателем от души. Мало того, что он предал своих товарищей по отряду, да еще выдал немцам самое ценное для партизан - большой склад продовольствия. Казаки вытащили из ямы мешков тридцать или сорок пшеницы. Все это было погружено на сани и мы без помех по снегу поехали домой. Присутствия партизан поблизости никто не заметил. Когда мы проезжали через лес, немцы для храбрости по лесу дали несколько очередей из автоматов. Лес проехали тоже спокойно. Выгрузив партизанское зерно в сараи, ездовых, мобилизованных крестьян, отпустили домой.

Другой раз, примерно через неделю, весь эскадрон выехал на войну с крестьянами лесные деревни, верхом на конях. За день до этого в район прибыли немцы в волчьих шкурах поверх солдатских френчей и со значками на пилотках 'мертвая голова'. В этот день они выехали на подводах несколько раньше нас. Мы их догнали при въезде в село, в которое ехали. На середине дороги стоял брошенный советский танк. Мы его объехали стороной. Тогда у меня в голове появилась фантастическое желание: вот было бы хорошо, если бы в танке сидел русский танкист и из пулемета врезал бы по ним, всем этим казакам да немцам. Но танк молчал, и мы проехали мимо, не обращая на него никакого внимания. Куда мы все ехали, никто ничего не знал. По дороге казаки говорили, что таких складов, какой уничтожили в прошлый раз, у партизан много. Они собирают продовольствие в деревнях у населения. Чтобы партизаны не смогли восстановить свои склады снова, нужно, чтобы не было сел и людей в них.

В этот раз было не похоже, чтобы мы ехали потрошить партизанские склады. Не было саней с нами, да еще, зачем-то появились вот эти немцы в звериных шкурах. Это был недобрый признак. Может быть, в самом деле, немцы, чтобы уморить партизан голодом, решили ликвидировать их базы снабжения. Попросту говоря, уничтожить села. Это был немецкий метод борьбы с партизанами, потому они и жгут села. Сколько уже сожгли. Разговоры меня пугали, тревожили, и я все время пытался угадать, куда же и зачем мы едем. Казаки шутили, иногда пели песни: 'Ой, ты Галю, Галю молодая, спидманули Галю, забралы с собою'. Я тоже подпевал.

Немцы иногда пользовались мной, как переводчиком, потому я ехал в первых рядах ближе к ним. Когда эскадрон уже въехал в село, к нам, ехавшим в первом ряду, подъехал офицер и приказал занять дом на пригорке при в въезде в село. Так мы и сделали. Подъехав к дому, привязали к изгороди коней. Казалось, дом был пуст. Никто нас не встречал. Когда вошли, то оказалось, что там жили две молодые женщины и старуха, их мать. Встретили нас приветливо. Иначе не могло и быть, мы могли обидеться и расправиться. Познакомились, разговорились. Казаки шутили с женщинами, те тоже отшучивались и, как бы, между прочим, пытались узнать цель нашего приезда. Мы делали умные липа, что-то двусмысленно отвечали, но что-либо сказать вразумительное не могли, ибо сами ничего не знали.

Минут через пятнадцать-двадцать одна из них вышла во двор. Потом через приоткрытую дверь позвала мать, за ними вслед вышла и другая женщина. Они долго не появлялись, и кто-то из казаков решил проверить, куда это они подевались. Не прошло и минуты, как он снова вбежал в дом, бледный и растерянный. Он что-то хотел сказать, но по-видимому не мог подобрать правильных слов, стоял по середине избы и единственное, что он сказал, это было 'братцы'. Потом он сделал рукой непонятный жест и снова выбежал на улицу. Все поняли, что произошло что-то страшное. Мы выбежали вслед за ним. Над деревней стоял густой дым. Внизу в разных местах горели дома. Все сразу стало понятно, немцы жгут деревню. Женщины, хозяева дома, куда-то исчезли, а мы стояли и сверху с пригорка смотрели на дела европейских пришельцев, перепуганные неожиданным поворотом событий. Мы молча возмущались и не знали, что делать. Они же, женщины, знали, что им делать. Благоразумно, молча и незаметно, куда-то сбежали.

Пока мы смотрели на огромный пожар и приходили в себя от потрясающего зрелища, в голове все это время крутилась фантастическая мысль, вроде какой-нибудь злодейской киносказки. Вначале показывают мирную жизнь волков с мирными овечками или зайцами. Волки забыли, что они волки и у них есть страшные зубы, а овечки тоже не боятся волков. Все они веселятся, делают друг другу приятное, живут дружно и ни каких проблем. Все позабыли про страх, про сущность каждого, данную им природой. Но вот сверкнула молния, грянул гром. Каждый очнулся от колдовского оцепенений и почувствовал себя тем, кто он есть на самом деле. Волки раскрыли рты и оттуда сверкнули зубы. Слабые и беззащитные зайцы и овечки бросились бежать, чтобы спастись от растерзания вчерашними друзьями и почти братьями. В данном случае овечками должны были быть женщины, хозяйки русской избы, стоящей на пригорке возле деревни. Отдельно обижать женщин, персонально за что-либо, никто не собирался. Они вместе с их домом должны были быть уничтоженными потому, что жили в той деревне, которую немцы приговорили к уничтожению. Без зла и без обиды. Они, женщины, первыми сообразили, что им было нужно делать. Пока мы, волки, стояли в оцепенении, что-то соображали да раздумывали, их уж и след простыл. С собой они ничего не взяли. Как были в платьях, так и исчезли молча. По-видимому, они были давно наслышаны о подобных расправах.

Вокруг по соседству было уничтожено несколько таких же сел. Сегодня дошла очередь и до них. Так что то, чего они так боялись и все же надеялись, что их не коснется, дошло и до них. Я не скажу, что мы злодеи и у нас было намерение обидеть мирных женщин. Но как бы то ни было женщины поступили правильно. Так на их месте сделал бы каждый. Сбежал от греха подальше.

- Вот гады, - сказал один из казаков, глядя на пожар. Другой, наверное, развивая мысль первого, продолжил:

- Опять всю деревню сожгут.

Я не понял, кого они ругают, немцев, или еще кого-то. Но, наверное, не себя, казаков, разоряющих русские села по приказу немцев. Немного постояв и сориентировавшись в обстановке, они пришли к пониманию, что сгорит все и все пропадет зазря. Казак, который был постарше, сказал:

- Чего зря смотреть, пошли в хату. Посмотрим, чего там бабы побросали.

Мне было не интересно лазить по сундукам в хате и я не пошел. Сказал, что поеду вниз в деревню, посмотрю, чего там делается.

Настроения у нас были разные. В их компании я был вроде третьего лишнего, и они охотно отпустили меня. Сказали, если чего, то сразу возвращайся.

Я сел на коня, спустился в село и оказался в центре происходящего. Село зажгли сразу в нескольких местах. Огонь, дым. По улицам мечется перепуганный скот. Людей, жителей деревни, не видно. Их как будто здесь никогда и не бывало. От дома к дому степенно не торопясь ходят немцы. У них в руках соломенные факелы. Они подносят их к соломенным крышам крестьянских изб. Посмотрев, как она горит, идут к следующему дому. Внутрь дома они не заходят. Им безразлично, есть ли кто внутри дома и какое имущество там сгорит. Этим занимались русские казаки. Они шли впереди немцев, заходили в хату, чего-то там делали, и так из дома в дом. Иногда они чего-то держали в руках. Наверное, что-то им нужное или ценное. Привязывали к седлу и шли дальше. Однако основная масса казаков было где-то в другом месте. Наверное, в оцеплении села, чтобы деревенский народ не разбежался. Вокруг с грохотом рушились горящие избы. Вверх поднимался огонь, огненные столбы. В воздухе летала горящая солома, пепел. Вокруг метался и ревел перепуганный скот, куры, гуси. И никому все это было не нужно.

Откуда-то доносились человеческие крики. На фоне такой сумятицы спокойно от избы к избе с факелами в руках деловито ходили и жгли дома немцы. Возле горящего дома было слышно, как во дворе страшно визжит и лает собака. Подъехал поближе. Во дворе, на привязи, металась собака. В сумятице страшных событий хозяева позабыли спустить ее с цепи. Рядом ходил немец, поджигатель домов. Он пытался подойти к ней поближе и спустить с цепи. Но она с таким остервенением бросалась на него, что тот отошел. Чего-то вынимал из сумки, бросал собаке, пытаясь успокоить ее, но та с лаем бросалась на него, пряталась в конуру и страшно визжала. Я подошел поближе. Немец почему-то смутился, сказал по-немецки:

- Фарфлюхьер хунд, - и ушел. Я тоже побоялся подходить к собаке. Уж больно свирепо она бросалась на нас, и тоже вышел вслед за немцем. Тот взял пучок соломы, зажег его от горящей крыши и пошел к соседнему дому, не интересуясь, есть ли кто в доме или что там сгорит. Поднес огонь к крыше. Соломенная крыша сразу загорелась, пламя быстро набирало силу. Немец деловито посмотрел, как горит, взглянул на меня. Я стоял рядом. Что-то сказал по-немецки и пошел к следующему дому.

Тогда мне подумалось, что немец этот есть истинно настоящей преступник. Такого и убить мало, потом пришла мысль. Много ли он виноват, ведь он только солдат, исполнитель. Свыше над ним есть сильные и грозные начальники, которые могут послать его на смерть или преступления. Он же беспрекословный исполнитель чужой воли. Если не он это сделает, то пошлют других. Он же, как недисциплинированный солдат, будет наказан, на войне так уж устроено. Если не ты убьешь первым, то убьют тебя. Выбирай, что тебе лучше. Немец, конечно, понимал свою трудную задачу. Наверное, он уже давно смирился с обстоятельствами, выпавшими на его долю.

И все же было интересно побыть в его шкуре и прочувствовать те ощущения, которые он испытывает при этом. Спросить его? Глупость. Немец не объяснит, а я не пойму. Хотелось узнать, остаются ли они, все эти каратели, эсэсовцы и другие после всего этого людьми обычными с нормальной моралью и психикой, или в их сознании и сердцах появляется что то иное, ожесточенность или безразличие ко всему. Не размышляя, почти машинально я зажег пучок соломы от горящей крыши и перешел на другую сторону дома, которая еще не горела. Поднес огонь к крыше. Пламя спокойно, без треска и шума поползло вверх. Я отошел в сторону. Со мной ничего не произошло. Земля не разверзлась, а я никуда не провалился. Я сел на коня, немного отъехал и осмотрелся. Все как было и прежде. Вокруг горели дома. Рядом бегали куры. Немец не спеша шел к следующему дому. Я сам тоже остался прежним. Однако, с этого момента, в душе я стал ощущать что-то новое, необъяснимое и неприятное. Я причислил себя к людям, которых до этого презирал и даже от души ненавидел. Свой поступок оправдывал тем, что дом то поджег уже обреченный, который уже горел. Все это мне не понравилось и я утвердился в сознании, что для подобных подвигов я не гожусь. Казаки сами по себе, они другие, а я тоже сам по себе, я не казак и не немец-эсэсовец. Медленно, с чувством обиды на самого себя, поехал мимо горящих домов.

Возле одного, еще целого дома, бегала старушка. Она размахивала белой бумажкой в руке и что-то причитала. Я подъехал ближе.

- Пан, пан, - кричала она. - Не трогайте мою избу. Не жгите. Я из раскулаченных. Вот документ, - и протянула мне какую-то бумажку.

- Не жгите, я одинокая, у меня нет партизан.

Я ничего не ответил и проехал дальше. Пусть думает, что я немец, а не русский.

Впереди возле горящего дома суетились мальчишки лет по десять-двенадцать. Они чего-то выносили из дома. Складывали подальше на землю, потом снова бежали внутрь. Было интересно узнать, чего это они там делают. Подъехал поближе. За домом стояли хозяйственные постройки и еще не горели. Мальчишки через сквозные двери горящего дома и через двор, бегали в сарай. Оттуда из стога сена доставали пчелиные соты с медом и выносили наружу. Горела пока только крыша дома. Я вошел внутрь. Там было столько дыма, что нечем было дышать, щипало глаза, плохо были видны предметы и бегающие рядом мальчишки. Откуда они здесь взялись? Было странно их здесь видеть. Когда по всей деревне не видно ни души, а здесь сразу трое мальчишек. Посередине двора валялся деревянный ящик с куриными яйцами. Рядом виднелась свежераскопанная яма. Оттуда тоже виднелся деревянный ящик и тоже с куриными яйцами. Один из мальчишек остановился и стал наблюдать за мной, чего это я собираюсь делать. Когда наши взгляды встретились, он сказал:

- Пан, это немцы нашли.

Заходить в сарай было страшно. Крыша дома вдруг стала рушиться, и я поспешил уйти. Едва успел сесть на коня, как она обвалилась. И снова знакомая картина. Треск рушащегося дома. Столб огня вверх и дыма. Летят огненные искры и горящая солома.

Я выехал на деревенскую улицу, где посередине дороги на конях сидели немецкие и русские офицеры. За ними, вытягиваясь в колонну, с разных сторон съезжались казаки. Что было потом с домом и женщинами, где мы остановились вначале, не знаю. В столь страшных событиях забыл узнать. Вся операция длилась часа три или четыре. Сделав свое дело, казаки и немцы собирались на дороге, чтобы ехать домой. Собрались не все сразу, поэтому некоторое время ожидали других, остальных. Никто ни на кого не смотрит и не разговаривают. Вокруг их, слева и справа, горят дома. Одни уже догорают, другие, еще горят большим пламенем. Мы сидим на конях в центре огненного круга. Людей, жителей деревни, по-прежнему не видно. Будто горит село, давно уже вымершее. Наконец послышалась команда, и мы поехали домой. Когда возвращались домой, я спросил у рядом едущего казака:

- А где же жители села? Такое большое село, а людей не видно. Когда они все успели разбежаться?

Тот вначале промолчал, потом на мой повторный вопрос хмуро пробурчал:

- Чего это ты меня спрашиваешь? Сам, что ли, не знаешь?

- А что? - переспросил я.

- Ничего, - ответил тот. - Придуряешься или в самом деле ничего не видел?

- Потому и спрашиваю, что село то большое, а людей не видно,- сказал я.

Казак снова не хотел разговаривать. Потом, помолчав некоторое время, рассказал. Всех собрали у сельсовета, построили в колонну и под конвоем куда-то угнали. Других, которые не могли идти или не хотели загнали в сарай и подожгли. Основная масса разбежалась. Кто был помоложе, да пошустрей, тот и убежал.

- Но мы стояли на дороге из села и что-то никого не видели, - сказал я.

- Правильно, не видели. Зато вас там всем было видно. Люди то видели, что на бугре на виду у всех сидят на конях трое дурней и кого-то караулят. У них своя дорога, через огороды, да в поле и в лес. А там ищи ветер в поле. Казаки тоже делали то, что им было приказано. Охраняли дорогу, а не людей, бегающих по полям да огородам. Кому все это нужно! Пусть немцы и за это скажут спасибо.

Потом, помолчав, казак сказал:

- Разные люди бывают. И казаки, и немцы тоже не одинаковые. Нагляделся я за эту войну на разных, всяких видел. Каждый больше за свою шкуру дорожит. Про себя думает. А может так и правильно. Если ты сам за себя не думаешь, то кому нужно за тебя заботиться.

После всего виденного мною и разговора с казаком казалось, что все это происходит во сне, а не на самом деле. Что сейчас я проснусь, и ничего этого не будет. Но я не проснулся. Мы приехали в казармы. Вечером в той стороне небо светилось красным цветом. Перед сном, лежа на кроватях, казаки перебрасывались впечатлениями дня. Кто-то, ни к кому не обращаясь конкретно, спросил:

- А чего это у церкви девчонку повесили? Совсем еще молодая. Лет пятнадцать или шестнадцать, наверное.

- А кто ее знает? - ответил другой. - Говорят, партизанка.

- Чего она могла партизанить такая?

- Я слышал во дворе, будто она у них на кухне работала, картошку чистила.

- Да, время такое.

Кто-то добавил:

- Ей бы на вечорках с парнями гулять, а тут такое дело. Теперь все порушилось. За зря люди гибнут.

Потом, кто-то громко заявил, что немцы зря ее повесили.

- Такую молодую! Раз уж решили покончить с ней, то хотя бы попробовали ее. Берите казаки, пробуй, кто хочет. Как было раньше в старину? Победителям отдавали город сразу на три дня. Гуляй братцы, город ваш. Вы победили. Теперь другие порядки. По-другому воюют. Немцы, они культурная нация. Такого, по их понятиям, нельзя допускать. Считается, что это не красиво, аморально.

- Хорошо, - горячился парень. - По-ихнему девку попробовать, это аморально. А как считать, морально или не морально, когда они целые села жгут вместе с людьми заживо!? Конечно, ты правильно говоришь. Это еще хуже. 3а такой грех и на том свете не простят.

- Но ты-то вместе с ними жег! А может быть еще больше, чем другой немец поджег!

- Этo не в счет, я человек подневольный, я ихний пленник. Что мне говорят, то я и делаю.

- Это верно говоришь. Только немецкие солдаты тоже воюют не по своей воле. Что им прикажет начальство, то они и исполняют. Не выполнишь приказ, пеняй на себя. Трибунал, а то еще хуже.

Спорщики ни до чего не договорились. Спор зашел в тупик. Конец его закруглил молодой казак словами:

- А все-таки не правильно. Ведь за зря столько девок пропало.

Казакам спорить надоело, и они уснули, каждый при своем мнении. Для меня такой разговор казаков был не первый, но под впечатлением дня, я долго не мог заснуть. Думал, что если немцы наши враги, то кто же тогда казаки? Считаются русскими, а их действия и мысли хуже, чем у официальных врагов России. Они же не люди. А может быть они и есть самые разрусские люди. Про таких людей иногда приходилось читать в страшных сказках для детей и книгах про войну.

Повышенная девчонка висела на площади с неделю, это чтобы другим было неповадно. Метрах в тридцати от виселицы на постаменте возвышалась черная фашистская свастика, символ нового порядка. Почти ежедневно небольшие группы казаков верхом на конях несли патрульную службу вокруг райцентра. Иногда они привозили каких-то людей, сажали в подвал. Офицеры их допрашивали, потом расстреливали. Говорили, что они партизаны. Мне много раз приходилось видеть пойманных людей. Некоторые даже чем-то запоминались. Однажды во двор привели юношу лет восемнадцати. Был он сильно худым и одет в сильно поношенную одежду. За плечами висел вещмешок и еще круглый советский солдатский закопченный котелок. Может быть, его и отпустили бы, но придрались к котелку. Котелок был сильно закоптелым и от него пахло дымом, это сочли за вещественное доказательство принадлежности к партизанам и парнишку расстреляли. Казаки твердо уверяли, что если от кого сильно пахнет свежим дымом, то это обязательно пришел от партизан. Партизаны часто сидят вокруг костров и все пропахли дымом.

Этот случай с парнишкой сильно походил на мой, когда меня задержали полицаи. Они мою фуражку и рубашку на мне усиленно обнюхивали. Тогда некоторые тоже говорили, что от меня пахнет дымом. Наверное, спасло меня то, что у меня не было закопченного котелка, а на допросе с немцем заговорил по-немецки. Меня это спасло. Многие растерялись, приняв меня за кого-то, тем более, что немец-офицер мне слегка покровительствовал. Расстреляли парнишку возле села, на краю картофельного поля. Ему дали лопату. Он сам себе выкопал неглубокую яму. В него выстрелили, но могилу почему-то не закопали, наверное, было лень. Умер он не сразу, когда никого не было, он сумел вылезти из ямы, прошел несколько шагов и умер. Рядом валялся его злополучный котелок. В наших с ним случаях задержания было много похожего. Внешне мы тоже чем-то походили. Мы были равны по возрасту, у нас похожий внешний вид. Одинаковые обстоятельства задержания. Только судьбы сложилась по-разному. В душе я признал его себе близким, потому и пошел посмотреть на его могилу. Расстреливал его казак какой-то кавказской национальности. Видно у каждого есть своя судьба. Потом еще много людей сажали в этот погреб. Кто туда попадал, у всех был один конец. Смерть. Судов тогда не существовало. Судьей был немецкий офицер, а приговоров было два. Либо смерть, либо отпустят. Третьего не существовало. Все посаженные в подвал хотели жить, никто не хотел умирать. Наверное, потому все держались одинаково. Слова говорили разные, но смысл их был один: 'Не отнимайте мою жизнь. До конца дней своих буду за вас молить бога. Не губите невинную душу. Не делайте малых детей сиротами'.

Дверь в подвал была подолгу открыта. За дверью в подвале, на ступеньках сидели задержание, а с этой стороны стояли казаки и разговаривали с ними. Мольбу о пощаде слушали все, как должное, но все молчали. Судьбу задержанных решали не казаки, а офицеры. Под конец задержанные как бы смирялись со своей судьбой. Видя, что ничего не изменишь просьбами, они больше ничего не просили и молча ждали развязки. Редко кто за свою жизнь боролся активно. Однажды в подвал посадили средних лет женщину. Никто не знал, за что ее посадили, никто ей не интересовался. Подвал закрыли и охрану не выставили. Сочли, что слишком большая честь для бабы. Ночью она пальцами расковыряла кирпичную стенку и убежала. Никто ее не искал, никто ей не интересовался. Казаки, узнав о побеге, смеялись. Говорили, вот это баба, не каждый мужик такое сможет. К обеду уже никто не помнил о ее побеге, но за казацкими конюшнями, вдоль речки, шел молодой парень, полицейский. Беглянка пряталась где-то под обрывом. Увидев рядом полицейского, она перепугалась, выбежала из своего убежища и побежала в сторону болота. Там росла густая трава и камыши. Полицейский стал стрелять. На шум сбежались казаки. Некоторые сели на коней и погнались вдогонку. Видя, что далеко убежать не удастся, женщина забежала в болото и спряталась в камышах, да так здорово, что казаки никак не могли ее найти. Некоторые, даже поехали домой. Все это происходило метрах в трехстах или немного подальше и все это мне было хорошо видно. Потом произошло что-то необъяснимое. Женщина выбежала из своего убежища в болоте и побежала по полю. Разумеется, ее сразу же и поймали. Женщину привели во двор, привязали веревками к телеграфному столбу и били. Связанную женщину били руками, ногами, плевали ей в лицо, обзывали самыми нецензурными словами. Здоровые и сильные русские казаки издевались над слабой, перепуганной и связанной русской женщиной. В жизни случается всякое. Но чтобы русский мужчина избивал в угоду немцам свою же русскую женщину, то это такой факт, над которым следовало бы россиянам позаниматься. Когда мимо проходящим немцам показывали на привязанную женщину, показывая, как они ее бьют, те, уяснив, в чем дело, что-то бормотали про себя, потом махнув рукой или сделав одобрительный жест, быстренько уходили прочь. Немец как воин, как солдат, считался дисциплинированным, в этом случае он мог выполнить разные приказы. Но как человек, он протестовал, и между подобными дикостями и собой энергично проводил границу

В мирное предвоенное время, русских уничтожал Сталин с помощью НКВД, теперь же Гитлер с помощью русских казаков. Какой-то бессмысленный геноцид русской наши с помощью самих же русских. Кто виноват в этом? Какие-то загадочные враги или сама плохо сплоченная озлобленная русская нация? Может быть, нация столь молода и еще не успела консолидироваться? И люди не успели почувствовать себя единой родственной нацией? Как бы то ни было, женщину в этот раз даже в подвал не посадили. Отвели за райцентр на салотопку и там расстреляли. Салотопкой называлось место, где расстреливали партизан. Гражданское население выглядело запуганным и молчаливым. Оно жило в своих теплых домах и не хотело рисковать своим маленьким человеческим благополучием. На новую власть и порядки, конечно, у многих были обиды. Но человеку безоружному лезть на хорошо вооруженного казака или немца, приравнивалось к самоубийству. Потому все эти каратели, вплоть до полицая, вытворяли все то, что в другое время было бы невозможно. Иногда немцы к своим подчиненным проявляли какую-то строгость. За тяжелые провинности наказывали, и довольно строго.

Так, однажды полицай зашел в дом, где хозяин на зиму валял валенки. Полицай забрал их и стал уходить. Валяльщик физически был сильнее и свои валенки не дал. Тогда полицай выстрелил из винтовки и убил его. Жена убитого пожаловалась немцам и те расстреляли его, хотя тот и был полицаем. Расстреливал полицая опять тот же казак из кавказцев. Наверное, немцы кавказцев считали наиболее подходящими людьми для подобных дел. Рассказывали потом, что полицай был человеком верующим и перед выстрелом перекрестился. Хотя он и был христианином, но христианских заповедей 'не убей, не укради', не соблюдал, за это бог его и наказал.

На виду у полицаев и немцев народ старался быть лояльным. Однако, когда был наедине сам с собой, то разговоры, а часто и действия их были иными. При каждом удобном случае лояльное мирное население жестоко расправлялось с представителями нового порядка, не уступая в этом немецким карателям, применяя максимум изобретательности.

Так, в районе жил судья пронемецкой ориентации. Трудно было сказать, притворялся он ради коньюктуры пронемецким или в самом деле был таким. В народе его считали убежденным антисоветчиком, хотя перед войной и учился в советском университете на юридическом факультете. Теперь же недоучка-студент при немцах занял важный пост и стал называться солидно звучащим титулом 'мировой судья'. Новое непривычное звучание слова 'судья' на новый лад как бы отделяло его от советского понимания должности и всякой связи с советами. Слово 'мировой судья' в новых условиях звучало как вымпел, указывавший людям, с кем они имеют дело. Люди это знали и понимали. 'Мировой судья' был доволен. Тогда новых законов еще не было, то и судили тогда по правилам военного времени, по собственным понятиям истины и своим эмоциям. Я видел его. Это был упитанный блондин лет двадцати пяти с приятным лицом и надменным видом. Говорили, что в суждениях он был принципиален, строг и уважал подарки. Был у него брат лет двадцати одного-двадцати двух, тоже красивый. Но, в отличие от него, светлого блондина, этот был смуглым, подчеркнутый брюнет с красивыми вьющимися волосами, как у еврея или кавказца. Причину такого контраста, наверное, их мать знала. Служил он полицаем.

Однажды к дому, где жила семья мирового судьи подъехала повозка. Лошадь была привязана к воротам дома, а в повозке лежал мешок, накрытый сеном. Получать подарки от благодарных клиентов для многих судей дело обычное. В мешке оказалось разрубленное на куски человеческое тело, а сверху отрезанная от туловища голова самого мирового судьи. Таких случаев в разных вариантах было много. Противостояние сторон ужесточалось, а потому страх друг перед другом усиливался тоже. Если вначале войны враждовали как бы между прочим, полушутя, полувсерьез, то по мере усиления противостояния, люди входили во вкус вражды и казалось, что весь смысл жизни у каждого воителя убить своего противника. Компромиссов и раздумий не было. Русские каратели и русские партизаны между собой враждовали с большей жестокостью, чем немцы с партизанами. Лично я когда бежал из плена боялся встречи с полицаями больше, чем с немцами. Другие беглые пленные тоже подтверждали это. А казалось, все должно было быть наоборот. Но и немцам от партизан попадало не меньше, когда представлялся случай выместить всю накопившуюся злобу.

В эскадроне служил обыкновенный немец солдат. Почему-то часто он прибаливал. То ли в самом деле, то ли прикидывался больным, чтобы не выезжать в леса, где стреляют. Только однажды он был весел, здоров и рассказывал всем, что ему дали отпуск, и он едет домой. У немцев по этому случаю был пир горой, играл аккордеон, и они долго пели немецкие песни. На другой день на подводе немец выехал к себе в 'райх'. Когда подвода проезжала небольшой лесок, километрах в двух от Михайловки, его встретили партизаны. Они убили всех, кого можно было убить. Лошадь, возчика из гражданских и солдата отпускника с сопровождающим немцем. Убитых немцев раздели догола, отрезали им уши, носы и раздетыми бросили на дороге. Это произвело на немцев сильное угнетающее впечатление. И все же немцы, казаки, и особенно полицаи, превосходили партизан в зверствах. Если партизаны издевались над своими врагами по злобе, то у карателей это была система. В боях и перестрелках у карателей и партизан предположительно гибло равное количество людей. Но если мирное население и партизан считать единым взаимозависимым единением, то русский народ в их лице нес очень тяжелые потери. Уничтожались десятки сел в партизанских зонах. Нередко вместе с их мирным населением,

С наступлением холодов активизировались действия Красной Армии. Немцы стали отступать на запад. Где-то в конце ноября наш эскадрон тоже переехал. Он расквартировался в селе Сеньково недалеко от станции Поныри в Курской области. Осень 42-го года была трудной для меня. Ни тогда, ни позже, я не мог понять своего статуса в эскадроне. В качестве кого и для чего немцы держали меня в эскадроне. Негласно многие считали меня за бывшего партизана. В этом меня убедили разговоры с разными людьми. Так, однажды, я обедал в доме мельника. На столе в качестве ножа лежал русский штык от СВТ. Я потрогал его и без всяких иных мыслей сказал:

- Что, наши, второпях, позабыли?

Мельничиха помолчала, потом спросила:

- Ты в самом деле ушел от партизан?

Старуха была женщиной безобидной, но мнение она придумала не сама. Говорила слова из чужого разговора. Вопрос заставил насторожиться и задуматься. У кого и почему обо мне сложилось такое мнение? Насколько это грозит моей безопасности? Думает так она со своим мужем или другие тоже? Под другими я подразумевал немцев, казаков, полицаев, и вообще население городка.

Другой раз был разговор с полицаем. Во дворе казармы стоял брошенный разбитый немецкий мотоцикл. Я разглядывал его. Мимо проходил юноша-полицай, примерно моих лет, и тоже подошел посмотреть на хваленую немецкую технику. Вид у него был важный. Тон разговора показывал превосходство надо мной. Мне он не понравился. В свою очередь я, обидевшись на полицейскую бесцеремонность, решил тоже показать свое превосходство.

- Чего это ты ходишь здесь, да разглядываешь? Здесь ходить не положено, - сказал я ему.

Полицай был смел, на язык остер и опять с превосходством, знающего свое дело начальника, заявил:

- Это я не на мотоцикл смотрю. Тебя разглядываю. Уж больно твое лицо мне знакомо. В лесу, что ли, тебя видел. Там такие скелеты бывают. Какой ты казак? Ты же вовсе хворый какой-то. И чего это они тебя оставили? Шел бы, откуда пришел. Небось, в лесу голодно. Там не кормят. Здесь сытнее.

Подобные разговоры были и позже. В основном донимали молодые полицаи. Они были одного со мной возраста и еще считали меня своим трофеем. Однако судьба моя была за меня. Внешне я был немец. Все видели, как я разговариваю с немцами по-немецки. Сидел верхом на коне. За спиной карабин, а за поясом или в голенище широкого сапога немецкая граната на длинной ручке. Теперь не каждый нахальный полицай имел желание разговаривать со мной смело. Красивая немецкая форма делала даже уродливого мужчину привлекательнее, в этом был большой контраст в сравнении с одеждой полицаев. Они были одеты преимущественно в старую потрепанную одежду. Может быть, они и в полицаи-то пошли по бедности. Во всяком случае, я стал власть и закон над многими и варился в таком виде в общем котле происходивших там событий.

Разноплеменная стая людей-хищников, в которой я обитал, была не однородна. Ее основу составляли русские казаки, среди которых было много очень красивых и умных мужчин. Как вкрапление, среди них попадались мордва, татары, грузины, и еще другие с разными интересами и наклонностями. Главное, что объединяло их всех, это желание выжить. Все они любили выпить, после выпивки поговорить о своей горькой судьбе, своих победах над женщинами и неудачной войне.

Немцы интересами русских не интересовались. Они жили своей жизнью со своими немецкими проблемами. Внешне казаки выглядели сплоченными. Но все было не так. У всех друг к другу была скрытое недоверие, подозрительность, сомнения. Что касается меня, та для всех я был как бы человеком-загадкой. Поймали меня полицаи как партизана. Вместо расстрела, как это делалось с другими, немцы привели меня в казарму и сказали, что буду жить вместе с ними, с казаками. Позже ко мне привыкли и я стал своим среди чужих. Сам я постоянно чувствовал шаткость своего положения, потому ко всему происходящему вокруг относился весьма настороженно. Мой внутренний настрой был советско-комсомольским. И если я имел желание, то это было желание победы партизан над казаками.

Однако вся тогдашняя действительность была не в пользу партизан. В партизанских зонах казаки чувствовали себя как дома или же, как охотники на охоте. Партизаны там были безобидной дичью. Правильно воевали партизаны или нет, об этом судить могут сами партизаны. Ибо издали, не находясь в их положении, трудно что-либо сказать правильное. Малочисленному, плохо вооруженному партизанскому отряду ввязываться в бой с сильным противником было рискованно. Отряд будет уничтожен. Тактика уклонения от боя с сильным противникам была правильной тактикой. Партизаны, сохранив свои силы, потом, при удобном случае сами наносили удары, и весьма ощутимые. Однако такая тактика отрицательно влияла на дух непосредственно воюющих партизан. Она порождала неуверенность в себе, в своих силах. Порождало угнетенное настроение и страх перед противником. Об этом как-то никто не думал и во внимание никем не бралось. Потому, даже маленькая партизанская победа должна цениться многократно выше другой военной победы. Если бы каратели почаще сталкивались с должным отпором со стороны партизан, то обязательно они к ним относились бы с большим уважением, каратели не лезли бы так смело в лесные партизанские зоны. А те тоже имели бы выигрыш во всех отношениях.

К примеру, однажды под Михайловкой была окружена небольшая группа партизан. Они выставили прикрытие и из окружения ушли. Трое из партизанского прикрытия не сумели вырваться и заняли оборону в яме, образовавшейся от вывороченного ветром дерева. Вокруг этих партизан, вокруг ямы, собралось человек десять-двенадцать казаков. Они, стреляя из винтовок и прячась за деревьями, подходили все ближе. Пока от ямы было далеко, попаданий еще не было. Шума от стрельбы было столько, будто весь лес рушится. Многократное лесное эхо усиливало перестрелку. В лесу всегда эхо бывает сильным. При попадании пуль в деревья, от стволов в стороны летели щепки, пугая казаков больше чем сами пули. Это охлаждало казацкий пыл и желание приблизиться ближе. Яму с партизанами обложили, как медведя в берлоге. Партизаны стреляли редко, но сумели кого-то ранить. Теперь казаки уже не стояли за деревьями, а лежали на земле, прячась за деревьями. Они тоже боялись. Вскоре подкатили 37-миллиметровую противотанковую советскую пушку, несколько раз стрельнули в сторону ямы, и там все стихло. Когда подошли к яме, там оказалось трое убитых защитников в гражданской одежде. У одного под кожанкой на гимнастерке был орден. После этого случая казаки к партизанам стали относиться с большим уважением и, в последующих стычках, бывали не столь смелыми. Если бы партизаны почаще давали подобный отпор, то роль охотника и затравленного медведя могла бы уравновеситься. Бегство или уклонение от боя давало надежду на спасение, но снижало партизанский престиж. Особенно хорошо я понял, что жизнь партизанская очень трудная, неспокойная, опасная, требующая от человека большого мужества, здоровья и выдержки. Если бы была моя воля, то, независимо от проявленных подвигов партизана, лишь за одну принадлежность к ним, возводил бы в сан героя.

Перебазировавшись в Сеньково, эскадрон зажил спокойной, почти мирной жизнью. Лесов поблизости не было, воевать было не с кем, и мы жили сами по себе, неся спокойную гарнизонную службу. Немецкая армия хоть и была хорошо подготовлена к войне, но начала отступать перед русскими. Наверное, устали и стали выдыхаться. В сравнении с Красной Армией, она все еще была хорошо одета, обута и вооружена. Питание у солдат было отличнейшее. Нам выдавали первое и второе блюда с мясом, на день полкило белого хлеба, колбасу, сыр, сливочное масло, конфеты или шоколад, кофе, сигареты и иногда шнапс. На праздники рождества и к новому году выдали подарки, присланные из Германии. Мы, русские, всему этому удивлялись, ибо никогда такого не видели ни в мирное время, ни в Красной Армии.

Под новый год устроили новогодний вечер. На столе было много вкусных вещей из Германии и выпивки. Был 'Ямайка рум'. На этикетке нарисован негр на берегу реки, а из воды на него смотрит крокодил. Ром был очень крепким, и я его не пил. Были вина со всей Европы. Некоторые любители выпить старались напиться на всю оставшуюся жизнь. Никто никому не запрещал, потому некоторые ночевать остались под столом. Немцы встречали новый, 1943 год отдельно от русских. Таких сильно пьяных у них не было. В новый год долго стреляли из винтовок. Как только не перестреляли друг друга по пьянке? Для нас, русских, такая встреча нового года была чем-то новым. Выпивка, хорошая новогодняя закуска, подарки из Германии. B двенадцать часов ночи стрельба в воздух. А главное, никто никем не командовал и не руководил нашей нормой выпивки и нашими желаниями погулять под новый год. Нас удивляла такая раскованность встречи нового года. Даже тогда для нас немцы были фашистами, такими, как в них писали советские газеты. Иногда, по некоторым признакам, мы понимали или догадывались, что у немцев в их стране жизнь налажена лучше, чем у нас и они как люди чувствовали себя свободнее нас в своей стране.

В канцелярии эскадрона работали два писаря. Старшим писарем был блондин по фамилии Москаленко, а другую фамилию забыл, либо не знал. Он был помощникам старшего писаря Москаленко. Вот этот помощник куда-то исчез. То ли его убили, толи он сам сбежал. Вместо него понадобился другой помощник писаря, замена убитого. В эскадроне было много красивых, грамотных и умных парней. Но главный писарь по собственному разумению в помощники выбрал меня. Властям он сказал, что я более грамотный и культурный, чем другие. Кроме всего, я понимал по-немецки. В конце концов, я сделался помощником писаря канцелярии немецко-русского казачьего эскадрона. Неофициально, по-дружески что ли, казаки величали меня словом 'писарчук'. Когда кому-либо надо было что-то узнать, говорили: 'Сходи к писарчуку, узнай у него'. Мне приходилось писать разные штабные документы, и я действительно многое знал и был в курсе событий. Мой непосредственный начальник Москаленко хоть и служил в русском казачьем эскадроне, в душе был ярым украинским националистом. Был он строен, красив и, как и многие украинцы, любил острое слово, шутки. В разговоре стоял за самостийну Украину. Казаков и русских не считал за свою родню. Говорил, что украинский народ работящий, жизнерадостный, красивый и умный. Есть на Украине свай хлеб, уголь, железо и еще многое другое.

- Проживем и без России, а вот Россия! Сумеет ли она без нас, без Украины!?

Когда, ему приходилась бывать рядом с пойманным партизаном, то более свирепого садиста в эскадроне не было. Другие казаки служили больше для вида, для галочки. Этот служил от души.

Однажды при патрулировании казаки встретили подводу саней. Они ехали из Понырей куда-то дальше. В санях сидели средних лет мужчина и женщина.

Никто бы на них не обратил ни какого внимания, если бы один казак по привычке, на всякий случай, не вздумал попросить у ехавших самогон. Те порылись в санях и достали бутылку самогона. Самогон разжег казацкие страсти. Если есть одна бутылка, может быть и другая найдется. Начали ворошить сено в санях. На самом дне, под сеном, неожиданно, вместо самогона, нашли винтовку. Все это было столь неожиданно, что вначале даже сами казаки растерялись. Но война есть война и подводу с людьми завернули в Сеньково.

Допрашивал пленных партизан русский командир батальона. Делал он это с пристрастием. Когда русский человек, находящийся на службе у немцев, почему-то очень старался угодить им, всегда возникал вопрос: ради чего все это он делает? Толи он сам по себе такой советоненавистник, то ли выслуживается напоказ перед немцами. Скорее всего, большинство таких старалось выслужиться и завоевать таким способом доверие к себе. Так и этот бывший советский офицер, теперь русский командир казачьего батальона, выслуживался чужой жизнью ради своей собственной карьеры. Те казаки, которые охраняли пленных, рассказывали, что он загонял иголки мужчине под ногти, а женщине к лицу подносил горящую свечу. Партизаны ничего не сказали и их зачем-то привели в канцелярию. Перед этим, минутой раньше, писарь Москаленко положил в горящую печку банку консервов, чтобы она разогрелась. Когда ввели пленных, он про банку позабыл и весь переключился на пришедших. Банка на огне перегрелась и взорвалась. Впечатление было, будто взорвалась граната. Из печки нас пол, на бумаги на столе и на писаря полетели горящие угли. На какое-то мгновенье возникло замешательство. Перепуганный писарь схватил винтовку. Все заняли боевое положение. Но все быстро разъяснилось. Однако писарь разрядился громкой бранью и свой испуг стал вымещать на пленных. В ход пошли писарские кулаки, ноги и приклад.

На другой день пойманных повели на казнь. На улице лежал снег и было холодно. По улице их вели раздетыми. С мужчины сняли его валенки, и по снегу он шел босиком. На деревенской площади, между двух деревьев укрепили перекладину. К ней привязали веревки и сделали петли. Под петли поставили табуретки. Руки пленных были связаны за спиной, а на шею повешены фанерки с надписью: 'Партизаны, пойманные с оружием. Приговорены к повешению'. Надписи на фанере сделал и повесил на шею сам писарь Москаленко. Пленные молчали. Мужчина иногда выпячивал грудь, делая вид мужественного героя. Потом им предложили встать на табуретки. Они встали. Женщина сама не могла подняться, ее кто-то поддержал, и она тоже стоя молчала и чего-то ждала. По-видимому, никто не хотел одевать петлю на осужденных и все стояли, будто чего-то ожидая. Казалось, что их еще помилуют. Потом из толпы любопытствующих вышел казак и с шутками подошел к виселице. Я расслышал, как он сказал:

- Американский попугай сто лет жил.

Потом еще чего-то, но я не расслышал. Одел на осужденных петлю. Я стоял метрах в пяти-шести и смотрел на лицо женщины. Она заметила это, стала вопросительно метать головой вверх и вниз и мимикой лица как бы спрашивала: 'Что мне делать?' Я опустил глаза. Писарь Москаленко огласил приговор. В это время женщина оказала:

- Умираю безвинно.

Рядом стоящий немец, спросил меня, чего она сказала. Я перевел.

Казак выбил табуретки из-под ног и повешенные, судорожно дергаясь, закачались на веревках. Их лица сразу сделались синими. Женщина несколько раз открыла глаза, будто пытаясь осознать, так ли все это. Потом не было силы закрыть их и она так и осталась висеть с открытыми глазами. Повешенная еще качалась и дергалась, как внезапно к ней подбежал казак и снял с нее валенки. Он поспешил, чтобы его не опередили другие. В это время она обмочилась и написала на руки мародера. Никто ничего по этому поводу не вымолвил ни слова.

Страшно? Да, очень страшно и неприятно. Главное обидно за то, что люди при жизни иногда так дешево ценятся. Что мораль о высоком человеческом предназначении бывает пустым звукам. А посрамляют эту христианскую мораль человеколюбия сами же живые люди, часто испрашивающие у бога к себе милосердия и милости. Если людям рассказать об этом в мирное время, большинства скажет: Какой ужас! Многие отвернутся, не желая выслушивать страшный бред рассказчика. И все же, не смотря на отвращение к жестокостям и убийству, люди регулярно воюют между собой и убивают один другого. И ничего. Даже в своих культовых молельных домах упрашивают своего бога помочь им убить большее количество своих врагов, подчас своих вчерашних друзей и родственников.

Способы убийства людей на войне самые разные и всем известные. От самого примитивного, известного еще пещерному человеку, до сверхсовременного, разработанного учеными в своих засекреченных государственных лабораториях. Все способы убийства считаются вполне надежными, потому что испытаны столетиями. Сколько бывает охов и ахов по этому поводу в мирное время, хотя в тайне все готовятся к этому. И однажды, потеряв голову и забыв клятвы христианского человеколюбия, пресытившись миром и сытой жизнью, начинают все снова.

Называть подряд всех казаков словом жестокие или бессердечные будет не верно. В каждой нации встречаются самые не одинаковые люди. Милосердие, доброта или жестокость не рождаются на свет вместе с человеком. Это есть продукт воспитания. Иначе, нашего бытия или государственной системы. Среди них встречались и такие, которые почти открыто отмежевывались от жестокостей. Но в народе говорят: 'с волками жить - по-волчьи выть'. Потому и поступки людей часто зависели от того, в какую обстановку угодишь. Главная причина или пружина, заставляющая вести себя так или иначе, была где-то на верхах, влияющих на жизнь и поведение подчиненных.

Немецкий план Барбаросса имел установку на уничтожение всех славян, как неполноценной нации, особенно русских. Если на самом верху на столе Гитлера он был только планом, и его было нельзя ощутить на себе, в деле, в жизни, то на самом низу, простыми солдатами, он исполнялся огнем и мечом, и от него пахло кровью и смертью. Вина за злодеяния войны ложилась на весь немецкий народ, хотя все немцы и не были злодеями. Так и среди казаков были люди разного понимания вещей. Были мягкие и были белее жестокие. У них, у казаков, была своя, другая, трудно понимаемая проблема. В исполнители уничтожения русских волей судьбы попали и сами же русские, в данном случае, русские казаки. Машина войны, с установкой на бесчеловечный геноцид русских недочеловеков, была заведена и действовала и действовала по плану, составленному немцами, Гитлером. Гитлер в войне против большевиков освобождал своих солдат от всякого милосердия и морали. Он призывал своих солдат к жестокости ради торжества немецкой нации и его оружия. Казаки не хотели знать этого или в самом деле не знали. Обманутые пропагандой, они были слепым оружием в руках немцев. Многие, одев немецкую форму, надеялись перебежать к своим. Но подобный подвиг почти всегда оканчивался печально. Советские власти не принимали бывших своих, но попавших в беду солдат. Их расстреливали. Твердость поступков законных властей не всегда бывает хороша или оправдана. Казаки зная, что их ожидает на родине, молча мирились со своей судьбой, озлоблялись и с оружием в руках отрабатывали свой хлеб у немцев, воюя против своих же. Даже после окончания войны они все старались бежать на запад. Заграница хоть и не родина, но там их не расстреляют. Своя мать-родина стала злой мачехой. В ответ на попытку запада вернуть казаков на родину силой, многие кончали жизнь самоубийством. Даже ни в чем не повинные жены казаков предпочитали смерть возвращению домой. Женщины, перекрестив себя и своих малолетних детей и, обнявшись перед смертью, вместе с детьми бросались в воды чужой, неродной реки.

В общем то, это обычные картины из времен Отечественной или второй мировой войны. Таких войн, а может быть, и не совсем таких, в человеческой истории было много. А картинок жестокости еще больше. Человечество знает о них. Вспоминая об этом, оно ужасается, проклинает страшные трагедии прошлого. Дает обещания, что подобное больше не повторится. Но все очень быстро забывается и повторяется все снова в новых вариантах, пожалуй, более жестоких, чем прежде.

Может быть, все это зависит не от человека, а от самой природы и в этом кроется вся суть бытия, суть природы вещей. Жизнь есть борьба. Борьба в малом и большом. Биологический отбор? Может быть война есть веление природы, а не результат человеческого мышления? Кто сможет объяснить это правильно? Ведь существует еще много вещей, до конца человекам на понятых и еще не осознанных. Может быть и в этом явлении природы предстоит еще поразмышлять человеку и правильно осмыслить. Бои самцов у животных мы называем естественным отбором. Может быть подобное происходит и с человеком, но в других вариантах. Естественный отбор происходит не только в борьбе отдельных людей, но и целых племен и народов, определяемое у людей словом 'война'.

Зимой 1942-1943 года Советские войска продолжали наступать, а немцы отступали. Это отступление не носило характера поспешного бегства, как это было летом 1942 года у красных. Я это могу оценить т. к. тогда воевал на стороне красных. По крайней мере тогда так казалась мне со стороны. Конечно, может быть где-то и было такое, но то, что видел я, было спокойным отводом войск за несколько дней до подхода советских войск.

Из Сеньково снялся и наш эскадрон. Не было ни стрельбы, ни спешки. Красные были где-то далеко и мы спокойно, вместе с обозом, приехали в Поныри. Никаких немецких войск там не было. На улицах иногда попадались немецкие солдаты без винтовок. Вид этих солдат дальше напоминал дезертиров или солдат, у которых нет начальства. По улицам торопливо бегали русские женщины и подростки. В руках у них были какие-то свертки, немецкие сапоги, одеяла и еще чего-то непонятное.

Увидев нас, немецкое войско, едущее на конях, женщины убыстряли ход и исчезали где-нибудь во дворе. Немецкие солдаты, которые нам попадались на улицах, имели независимый вид и не обращали никакого внимания ни на нас, ни на местных жителей, торопливо несущих какие-то ценности. Казалась, что в городе нет никакой власти. Немцы ушли, а русские еще не пришли. И всяк был сам себе хозяин.

Мы расположились в домах поблизости от железнодорожной станции. Время шло к вечеру, еще было светло. Я решил пройтись, осмотреться. Городок был деревянный, одноэтажный. По улицам, как и до этого, куда-то спешили жители с узлами в руках. Я прошелся к месту, откуда все это несли. Это был большой деревянный дом. Неподалеку находился большой деревянный склад с немецким армейским имуществом. В нем было огромное количество ящиков. Некоторые были уже вскрыты, и из них растаскивалось содержимое. Другие наспех вскрывались или грубо разбивались и по вкусу мародера разворовывались. Некоторые, в основном мужчины, чего-то выискивали по вкусу. Ломом взламывали ящики, быстро осматривали их и переходили к следующим. Большинство выбирали шерстяные немецкие солдатские одеяла. Другие несли ботинки и еще чего-то. Когда я вошел внутрь, то некоторые сочли целесообразнее убежать или спрятаться. Потом видя, что меня не интересуют ни немецкое барахло, ни они сами снова сбежались и принялись за свое прибыльное дело. Чтобы не смущать деловых людей, я вышел.

На железнодорожной станции стояло несколько пустых вагонов. Было не видно ни паровозов, ни железнодорожных служащих, только ветер кружил на путях обрывки старых немецких газет. Вскоре на станции появились советские пленные. Их было человек пятьсот. Вид у них был такой, по которому сразу чувствовалось, что они еще только попали в плен. Шли они ровными рядами, четко отбивая шаг. Все одинаково хорошо одеты, строго по форме. За плечами тряпичные вещмешки и сверху или у пояса, круглые советские солдатские котелки. Не было только поясов, ремней солдатских. Немцы отобрали их. Шли они молча, настороженно или, может быть, с какой-то скрытой радостью. Ведь для них война на этом закончилась. Я подошел поближе. Лица пленных были молодые, бритые и довольно сытые. Я спросил у одного:

- Где попали?

- Под Понырями, - ответило сразу несколько человек. Тот, у которого я спросил, прошел дальше, потом несколько раз обернулся, пытаясь понять, что это за немец, так хорошо разговаривающий по-русски. Он сбился с ноги, слегка отстал, на него натолкнулся сзади идущий, подтолкнул его, и колонна пленных прошла дальше. Конвоиров было совсем мало. При желании можно было легко убежать. Но пленные, по-видимому, не желали убегать. Это понимали и немцы-конвоиры, потому шли, закинув винтовки за плечи, отогревая замерзшие руки в карманах шинелей. Прошедшая колонна советских пленных еще долго в моем мозгу задавала вопросы: 'Почему?' Ведь прошедшая колонна выглядела вполне боеспособной воинской частью. Найдись тогда волевой командир, подай команду к бою, прикажи идти на смерть и, не задумываясь, пошли бы. Они почти мгновенно бы разнесли в пух и прах жалкий эскадрон казаков и остатки немецких властей. Но мои пожелания были всего-навсего отражением детских патриотических рассказов из времен прошлого. В жизни, на деле, такого командира не было, а сами пленные, по-видимому, больше желали остаться пленными и не стремились к подвигам. Я приглядывался ко всему, сравнивал, анализировал и все же никак не мог понять: как и почему немцы побеждают нас? Ведь, чтобы взять в плен такое множество солдат русских, нужно было иметь многократный перевес в силе. Однако немцев нигде не было видно. Даже огромные воинские склады было некому охранять, их не могли вывезти. По этой же причине склады были брошены на разграбление, чтобы не достались русским.

Ночью Поныри бомбили советские ночные бомбардировщики. Это были обычные фанерные самолеты У-2. В мирное время их называли 'кукурузниками'. Наверное потому, что использовались в сельхозработах на полях. На фронте по причине бедности они назывались более грозно - 'ночными бомбардировщиками'. Чаще всего их пилотировали молодые девушки-патриотки. Хвала и честь им. В других армиях таких девушек не было. Это были наши русские амазонки. Может быть, своими мелкими бомбами они и не причиняли большого вреда, но спать немцам не давали. Немцы, просыпаясь от разрывов их бомб, ворчали:

- Опять прилетели русские ведьмы. Сами не спят, и другим мешают.

В этот раз одна бомба упала в наш сарай. У нас убило лошадь, а у хозяина дома ранило корову.

На другой день с утра мы продолжили свое путешествие. Следующая остановка была на станции Малоархангельск. Была ли это в самом деле железнодорожная станция, или же это была маленькая деревушка, я не понял. Вокруг было безлюдно, не было видно ни гражданских людей, ни военных. Простояли там дня три. В Малоархангельске я впервые увидел немцев на войне с немецкой стороны и, может быть, сколько-то понял их тактику ведения войны в тех условиях. Зная пути передвижения русских войск, немцы на их пути выставляли небольшие подвижные, но мощные заслоны. Они, в зависимости от ситуации, могли сколько то обороняться, сдерживая наступление русских, или же очень быстро уйти, сохраняя свою боеспособность. В сравнении с русскими, подвижность у них была очень большая.

По-видимому, за счет этого, сильное и очень подвижное боевое соединение могло утром дать бой в одном месте, а после обеда в другом, за много километров от первого. Пехота, хоть и царица полей, по русскому выражению, но сравниться с самолетом, танком или артиллерией она не сможет, не в состоянии. Войско, быстро сконцентрированное в одном месте, может молниеносно нанести мощный удар по противнику и не ввязываясь в затяжное сражение также быстро уйти с поля боя, оставив противника в раздумье. Или же, нащупав слабое место, очень быстро, всей массой может ворваться в эту слабинку и достичь желаемого. Русская пехота не могла передвигаться так быстро, как немцы, как их механизированные войска. Она не могла ни догнать, ни убежать при необходимости.

Эскадрон расположился в Малоархангельске, а я с несколькими казаками, в крайней избе при выезде из села. Вскоре наши патрули задержали нескольких молодых женщин. Выяснилась, что это жительницы села Сеньково, откуда мы выехали дня два или три назад. Некоторых хорошо знали наши казаки и даже крутили с ними любовь. Женщины куда-то шли по своим делам и рассказали, что в Сеньково пришли красные, и с ними тьма-тьмущая танков. Потом женщины ушли куда-то. Шли они по своей воле, или их послал кто-то, только на другой день в соседнем селе, метров пятьсот от нас, и в самом деле появились русские танки. В этот же день ближе к вечеру метрах в трехстах в стороне от дороги немцы установили три или четыре больших длинноствольных пушки. Мы, русские, тогда еще удивлялись этой немецкой дурости. Чего это они хотят здесь делать? Кругом глухомань непросветная. Даже дорог то нормальных нет. Нет ни солдат немецких по близости, да и защищать то здесь нечего и некого. Придут русские пехотинцы или партизаны и захватят у них эти пушки.

- Вот дураки немцы, - рассуждали мы. Поставили пушки без прикрытия в голом поле. В кого это они собираются здесь стрелять? Дураки и только.

Следующий день был пасмурный, было холодно. Я был в своей избе и лежа на скамейке, читал книгу. Вдруг за окном стали рваться снаряды. Когда я выбегал на улицу, на дороге перед домом и в огороде взорвалось еще несколько снарядов. Спрятавшись за углом избы, я стал наблюдать. На дороге, идущей из соседнего села, стояли танки и стреляли из пушек по нашему селу. Через какое-то мгновение грохот перенесся уже за село, туда, где стояли танки. Немецкие пушки, над которыми мы смеялись, открыли ответный огонь. Это грохотали снаряды при попадании в русские танки. По-видимому, снаряды попадали вскользь, так как от танка при попадании в него снаряда вверх и вниз стороны летели снопы искр, как от точила при заточке металла. Пушки стреляли с расстояния метров триста. Стреляли в бок танкам и промахнуться было трудно. Однако ни один танк не загорелся и не остался подбитым на поле боя. Либо танки были очень хорошие, либо немецкая артиллерия была плохой. Танкисты, по-видимому, не знали о существовании артиллерийской засады. Она стояла мало заметной среди стогов сена, каких-то деревенских оград и брошенных телег и еще чего-то мало понятного. Потому, когда немцы стали стрелять, для танкистов это было неожиданностью, они не могли с боку от себя увидеть стреляющие пушки. Слишком мал обзор у танка. Танкисты поступили правильно. Они, не теряя времени и не пытаясь разузнать, кто и откуда в них стреляет, быстро ушли из-под обстрела. Танки уехали в свою деревню. Короткий и быстротечный поединок между русскими танками и немецкими артиллеристами закончился вничью. Русские снова заняли свои прежние позиции в деревне, а немецкие артиллеристы, чтобы согреться от холода, бегали вокруг своих пушек, приседали и били себя руками по бокам, чтобы не замерзнуть. Позже можно было догадаться, что пехотным прикрытием противотанковых немецких пушек были мы, русские казаки. И не такие уж немцы наивные дурачки, как нам это показалось вначале.

Через несколько часов после этого боя они откуда-то подвезли маленькую аккуратную пушечку и установили ее рядом с нашей избой. Пушечку они называли словом 'ФЛАК', что при расшифровке обозначает по-немецки 'флюгцойгс абвер канон', т. е. зенитная пушка. Обслуживало ее человек пять немцев солдат. Это были молодые немецкие парни солдаты, которые друг друга называли по именам Пауль, Ханс. Смеялись, шутили и были очень подвижны. Установив пушку, немцы ушли в избу греться. Возле пушки они оставили молодого разговорчивого солдата. Солдат прохаживался возле пушки, посматривал в сторону деревни с русскими танками и все время чего-то объяснял, указывая на пушку. Я подумал, что солдат еще новичок и пушка нравится не только мне, но и ему тоже. Потом он спросил, видел ли я, как стреляет пушка? Я ответил, что не видел. Тогда он снова спросил, хочу ли я посмотреть, как она стреляет? Хочу, сказал я. Мне показалась, что стрельнуть из пушечки немцу хотелось больше, чем мне видеть это. Еще я боялся, что после стрельбы придут те другие немцы, более серьезные и по возрасту постарше и будут ругать нас обоих за это. У пушечки было такое аккуратное сиденьице, рядом под рукой блестящие колесики, и все привлекательно блестело и манило молодых, может быть еще необстрелянных парней. Я сказал, да, хочу посмотреть. Немец быстро уселся на сиденьице- кресло, покрутил вороненые колесики. Ствол пушки был необычно послушен, он с великой легкостью двигался вверх-вниз-в стороны. Впечатление было, что это не пушка, а детская игрушка. Немец вставил кассету со снарядами и велел смотреть на крыши противоположной деревни. Пушка сделала подряд несколько выстрелов, как из пулемета, но более редко. Куда немец попал, было не видно. Было не видно ни разрывов, ни пожара. Село ничем не отвечало. На стрельбу из избы выбежали остальные немцы, они посмотрели на противоположное село, о чем-то поговорили и снова ушли греться в избу.

На следующий день приехавшие немецкие пушкари строили вокруг своей пушки снежный барьер. На всякий случай, как защиту от осколков. Глядя, как они работают, как экипированы и их взаимоотношения, я понял, что это солдаты не из регулярных войск, не строевики. Одежда на них была обычная солдатская немецких пехотинцев. Но винтовки у них были бельгийские, маленькие, коротенькие и легкие. Заряжались они с боку магазина и пули у них были длинные, тонкие и походили на обрубленные гвозди. Солдатский копель, по-русски солдатский ремень, был без обычного штыка. У одного из них, где должен быть немецкий штык, висела длинная старинная шпага. Очень красивая, со старинным эфесом на рукоятке. Она ему при рабате мешала, и он ее скинул, положил в сторонку на снег. Я подошел и стал разглядывать ее. Заметив мое любопытство, хозяин шпаги спросил:

- Нравится?

- Нравится, - ответил я. Немец поднял ее с земли, подал мне и сказал:

- Дарю! Возьми, она мне уже надоела.

Я не взял, хотя она мне и нравилась, сказал, что мне вместо штыка ее не разрешат носить.

День был ясный и в середине дня над деревней, где стояли русские танки, появились одномоторные пикирующие бомбардировщики. Их было десять или двенадцать самолетов. Выстроившись в круг, они по очереди, один за другим, ныряли в низ на село и сбрасывали бомбы. Самолеты бомбили советские танки. Какая оперативность! Минут двадцать крутилась страшная карусель над селом. Слышен был рев моторов выходящих из пике самолетов, взрывы бомб и еще не менее страшный вой включенных сирен входящих в пике бомбардировщиков. А с земли вверх, навстречу пикировщикам, поднимался густой дым пожара, огонь и страшный грохот взрывов. Тот, кто в это время находился в качестве мишени, чувствовал себя неважно и мысленно прощался с жизнью. В мае 1942 года с пикировщиками я хорошо сумел познакомиться под Харьковом. Сегодня, когда я смотрел на бомбежку со стороны, мне было снова страшно. Немцы наблюдали бомбежку вместе с нами, они почему-то больше молчали. Кто-то из них сказал 'штукас'.

Через несколько дней в какой-то русско-немецкой газете я прочитал: 'Такого-то числа в деревне под Понырями, (название села напечатано), немецкие пикирующие бомбардировщики уничтожили двенадцать советских танков'. Мне было горько читать такие новости. Зато немцы радовались.

Простояв несколько дней в Малоархангельске, эскадрон переехал в большое село на передовой. В этом селе были немцы, а в соседнем, через поле, стояли русские. Гражданского, мирного населения в селе не было. Немцы его эвакуировали, а может быть, люди в страхе разбежались сами подальше от войны. Почти все дома пустовали и лишь в некоторых жили немецкие солдаты. Возле домов и в сараях маскируясь, стаяли танки. В них круглосуточно находились танкисты. По очереди дежурили. Они выглядывали из люков, смотрели в сторону фронта и из танков не выходили. Метрах в пятидесяти от села стояли часовые. По самому селу ходили солдаты, ездили сани. Иногда где-нибудь на улице или во дворе дома рвался русский снаряд, никому не причиняя вреда. В день по селу выпускалось снарядов пятнадцать-двадцать. Стреляли, ни в кого не целясь по площадям, куда попало, наугад. Лишь бы стрельнуть для подтверждения своего присутствия. В селе мы пробыли дней десять и я ни разу не видел, чтобы осколком снаряда зацепило хотя бы одного немца. В общем-то, на эту неприцельную стрельбу никто и внимания не обращал. Будто это озорник мальчишка от безделья бросает в село камни и его некому остановить.

В оставленных населением деревенских закопченных избах жили солдаты. На пахнувшие дымом деревянные стены прибивали шерстяные одеяла, прикалывали к ним цветные картинки из журналов, и крестьянская комната приобретала совсем другой вид. По вечерам в избе ярко горели немецкие свечи в виде коробочек из под пудры, кое где играло радио. Сами солдаты перечитывали письма из дома, или же писали домой. Но чаще всего играли в карты. У каждого немца было много семейных фотографий. Они их разглядывали сами, показывали ближним, комментировали. Для фронтовых солдат немцев они значили много. Это была память доброго времени, связывавшая солдата с домом. Казалось, что немцы народ чувственный, любящий свои семьи, свой дом и детей. В этом селе нас, казаков, превратили из верховых всадников в возчиков саней. Казаки стали возчиками на санях. Нас вместе с немцами заставили возить бревна для строительства бункеров. Брошенные избы разбирались, а бревна на санях возились примерно за километр от села. Русские видели эти едущие сани с бревнами и стреляли по ним из пушек. Их снаряды ложились где-нибудь поблизости, пугали лошадей и ездовых, но в сани почему-то не попадали. Были случаи, когда перепуганные лошади бросались в стороны, переворачивали сани, бежали сломя голову в поле, и их приходилось догонять и ловить. Такие случаи бывали и со мной и с другими. Однако никого не ранило и не убило, все отделались испугом.

После рабочего дня, иногда по ночам, приходилось стоять вместе с немцами на посту. Однажды мне тоже пришлось. Поздно вечером в избу вошли несколько человек. Среди них был и наш начальник казаков. Он сказал, что у немцев нет людей и на посту сейчас стоять некому.

- Вот у этого нет напарника, - он показал на немца. - Иди, отдежурь. Завтра отдохнешь, на работу не пойдешь.

Я согласился. Мы вышли за село в поле. Ночь была лунная, морозная. Все вокруг было хорошо видно. Вокруг лежало бескрайнее снежное поле, а на морозе снег хрустел так громко, что любой звук был слышен очень далеко. Мы стояли метрах в ста от села в чистом поле, как выражаются русские. А за полем были русские позиции. Мой немецкий напарник был солдат лет сорока. Он внимательно осмотрелся вокруг, прислушался, и, убедившись, что нам ничего не угрожает, спросил, как меня зовут. Мы познакомились. Немец тоже назвал свое имя. Странное было это знакомство. Дело, которое мы выполняли со случайным напарником, требовало взаимного доверия, уверенности друг в друге. Иначе ждет беда самих часовых и тех, чей покой они охраняют. Потоптавшись на месте и т. к. было сильно морозно, немец сказал, что у него на родине зима бывает теплее. Напарник оказался разговорчивым, и пока мы стояли на посту, он почти все это время рассказывал про свой дом, детей и еще чего-то. Наверное, он давно уже надоел сослуживцам своими рассказами о доме и был много рад, что нашел свежего слушателя. Они, немцы, почти все с большой любовью рассказывали о своих семьях и детях. Как я понял их, это народ разговорчивый и дружелюбный.

На бескрайнем хрустящем снежном поле к нам подойти незамеченным было невозможно. Потому мое дежурство на фронте, на немецкой передовой в паре с немецким солдатом прошло спокойно, в разговорах и незаметно быстро. Хотя называл интересные вещи, мои мысли были заняты иными проблемами. Ведь еще несколько месяцев назад я очень стремился достичь линии фронта, где сейчас я стою. Мне во что бы это ни стало нужно было перейти ее, чтобы соединиться со своими, с Красной Армией. Для этого пришлось пройти сотни километров по немецким вражеским тылам, пробираться по глухим проселочным дорогам. Я, как заяц, прятался от волков полицаев. И вот, пройдя через медные трубы и чертовы зубы, я в конце этого пути. В момент, когда я дошел до этого фронта, на мне самом выросла волчья шерсть, а во рту чертовы зубы. Из зайца я превратился в волка, специализировавшегося на охоте за зайцами. Волей судьбы, сейчас я сам стою на передовой линии русско-немецкого фронта и не пропускаю через нее ни русских, ни немцев. А ведь мои советские, к которым я так стремился, совсем близко. Нас разделяет всего узкая полоска заснеженного поля.

Фатальная мысль все время не давала покоя и правильного решения. Что будет, если я сейчас стрельну немца и убегу к своим? Сделать это так просто! Немец увлечен своим рассказом и совсем не обращает внимания на то, слушаю я его или нет. Допустим, я стрельну своего напарника, немца. А потом что? Перед русской передовой меня свои же и пристрелят ночью. Попробуй, узнай в темноте, кто ты и зачем оказался перед самой передовой. Что будет потом, я тоже представляю. Трибунал, пуля или Сибирь. Все решения мои тупиковые. Любой шаг грозит смертью. Что делать? У кого спросить совета или помощи? Все умно молчат, может быть у бога спросить. Может быть, он управляет судьбами и потому может знать. Но и он молчит. Кроме всего, бога-то тоже нет. Нет, умирать я пока подожду. Поможет ли она, моя смерть, кому-нибудь и в чем-нибудь? Нет, не поможет, смерть одного обиженного, заблудшего человека не исправит всеобщего помешательства на смертоубийстве. Не пойду, сам останусь жив, и немца не нужно будет убивать. Вон как он старательно рассказывает про своих детей. Пусть живет и находит свое утешение в воспоминаниях о доме. У него тоже много обид и нет счастья.

В конце смены пришел разводящий со сменой караула. Он еще издали громким голосом прервал рассказ немца о его доме и детях. Пароль был 'Пильзень', и он его выкрикивал нам с расстояния метров в двадцать пять или больше. Мой напарник прокричал ответ и смена подошла к нам рядом. Немецкая смена часовых меня удивила. У них разводящий выкрикивает пароль первым, а часовой называет ответ вторым. У нас же первым окликает часовой 'Стой! Кто идет?' Разводящий называет ответ и только после этого смена может подойти к часовому. Каждому кажется, что их манера смены караула лучшая. Пусть будет так, но про себя я подумал, что немцы народ по-детски наивный и из них хорошие вояки не могут быть. По нашим понятиям, в них много женского.

Оцениваю их качества односторонне, сравнивая с нашими русскими казаками, людьми деревенскими, природными крестьянами. У которых понятия человеческих ценностей иные, чем у немцев, жителей больших европейских городов.

Был у немцев свой военврач. Немец как немец. Воевал на восточном фронте, лечил

своих больных солдат. Казалось бы и все, что можно сказать о фронтовом военвраче. Но про себя этот немецкий военврач был не так уж прост. Своих солдат, конечно, лечил по всем правилам, так, как этого требовала его служба. Несмотря на то, что он воевал против русских, он никогда не отказывал в лечении больных людей из мирного населения. Мирные жители из уцелевших соседних деревушек рассказывали, что не было случая, чтобы доктор когда-то отказал в посещении больному русскому крестьянину, человеку. Плату за услуги он не просил. Иногда у некоторых брал предлагаемые яйца. Это было правильно. Крестьяне, уплатив за визит, чувствовали себя не нищими попрошайками, которым сделали услуги, лишь бы отвязались. У них было чувство нормальных человеческих взаимоотношений. За нужное, хорошее дело положена плата. Крестьяне оставались доктором довольны. Да и сам доктор был доволен вдвойне. Делая визиты к больным русским крестьянам, он удовлетворял свой тайный помысел. Ведь война есть война. И никто не знает, что случится с тобой. Убьют тебя, искалечат, или попадешь в плен. Все может случиться. И все-таки, у каждого в душе теплится маленькая надежда, а вдруг не убьют, вдруг еще сумею вернуться домой? Не исключая возможности плена, доктор у крестьян брал характеристики на себя. Довольные доктором, люди такие бумажки писали охотно. В этих бумажках, написанных по-русски, благодарили и хвалили доктора.

Ночью село бомбили русские ночные бомбардировщики. Убить они никого не убили, потому что ни в кого не попали. Зато разбуженные грохотом солдаты опять ругали летчиц.

- Даже на фронте эти русские ведьмы не дают поспать, - ворчали разбуженные немцы.

В это время со стороны немцев не наблюдалось никаких военных действий. Иногда вдруг, где-нибудь на самой передовой, зальются несколько пулеметов сразу. Немцы патронов не жалели, потому стреляли, не экономя их, как бывало у нас. Прогрохочет несколько артиллерийских выстрелов и снова все смолкнет.

Однажды утром из села куда-то исчезли танки. До этого они прятались за избами в сараях. И вдруг их не стало. На вопрос, куда они делись, немцы отвечали как-то неопределенно, указывая рукой в сторону передовой. К вечеру по деревенской улице вели советских пленных. Их было человек сто или немного больше. Все они были хорошо одеты. Большинство в телогрейках, в шапках ушанках, а на ногах были валенки. Все это, наверное, было собрано у населения в помощь Фронту. Все красноармейцы почему-то были людьми из среднеазиатских республик - узбеки, киргизы. Русских лиц было не видно. Очень было смешно смотреть армию в валенках. Мы уже отвыкли от них. После стройных и красивых немцев, обутых в начищенные сапоги или отглаженные брюки навыпуск, эти выглядели не настоящими, какими-то игрушечными. Вроде оловянных солдатиков. Шли они молча, не спеша, как на похоронах. Позади колонны, на скрепленных лыжах везли два русских пулемета 'Максим'. Два киргиза в упряжке из пулеметных лент тянули эти лыжи, как бурлаки на картинке. Конвоировало их человек семь-восемь немцев. Я негодовал и возмущался таким наплевательским, безразличным отношением немцев к русскому солдату. Будто немцы заранее были уверены, что русские пленные не убегут и их можно вести почти без конвоя. А может быть, повоевав и насмотревшись, они сделали правильные выводы. За первые годы войны сколько советских войск попало в плен! Если сравнить с другими воюющими армиями, то советская армия окажется самой пленоспособной. Даже если и убежит, сколько-то солдат, то тоже не страшно. Через фронт не многие стремились перейти. Это были единицы, заядлые патриоты или фанатики коммунисты. Большинство уходили по домам или оставались в примаках, если было деться некуда.

Я подошел к пленным ближе. Видя, что они все не русские, а жители Средней Азии, заговорил сними на узбекском языке.

- Откуда вы, джигиты? - спросил я.

- Ташкент, - сказал кто-то. Другие молчали. Пленные были угрюмы и неразговорчивы. Я вынул из кармана плитку шоколада и отдал ближе идущему, тот молча взял шоколад, но в карман не положил. Так и понес ее в руке. Другому дал сигареты. Вид у всех был трудноопределимый. Толи они были огорчены и перепуганы. А может быть наоборот, были довольны, что попали в плен и для них война уже кончилась. Потому, чтобы никто не угадал их радости, они радовались молча, про себя. Немец конвоир, наблюдавший со стороны, спросил:

- Ты что, умеешь по-ихнему говорить?

- Да, умею, - ответил я. Тот удивился и сказал:

- О-ла!

Пленные прошли дальше.

На другой день на деревенской улице на пустыре появилась куча советского оружия. Там, в куче в человеческий рост, в беспорядке валялись русские трехлинейки, штыки к ним, автоматы, пулеметы ручные, оцинкованные ящики с патронами. На одной винтовке был примкнут штык, а на штыке запекшаяся кровь. Я долго рассматривал окровавленный русский трехгранный штык. Думал, что еще есть у нас русские настоящие мужчины, смелые и преданные своей стране, своей родине. Я вытащил из кучи оружия ручной пулемет Дегтярева, взял цинковую коробку патронов. Все это бросил в свои сани и уехал. Вечером, когда после работы казаки пили самогон и закусывали консервами, украденными из немецких саней (немцы в санях возили несколько ящиков консервов, которые потихоньку разворовывались казаками на закуску), в разговоре выяснилось, что немцы разгромили русскую деревню не в лоб, а с фронта. Они рано утром обошли русских за несколько километров слева и справа. Потом, быстро соединившись у них в тылу, на танках ворвались в деревню. Сопротивлявшихся убили, а остальных взяли в плен. Собрали брошенное русское оружие, привезли его к себе в деревню и бросили в стороне от дороги в кучу. О немецких потерях разговора не было. Наверное, потери были, но маленькие. Все-таки русский окровавленный штык я видел своими глазами.

Газеты нам попадали редко. О событиях в мире мы узнавали чаще из разговоров с немцами или от населения. Так, передвигаясь на санях вдоль фронта, узнали, что под Сталинградом немцы потерпели страшное поражение. В Германии по этому поводу объявлен траур. Зато наше русское население торжествовало. Они не все одинаково словами выражали радость. Многие боялись нас. Зато когда попадали из тех, которые вообще никого не боялись, говорили за всех и от всех. Однажды, где-то в районе Тросны, Курская или Орловская область, ко мне в сани подсел юноша, лет пятнадцати-шестнадцати. Он показал советскую листовку, где подробно рассказывалось о положении на фронтах. Севетско-Германский фронт быстро продвигался на запад, и сейчас находился где-то недалеко от нас. Мы же, чтобы не попасть в беду, отходили на запад. Юноша с восторгом говорил о подвигах партизан, их смелости и еще многое патриотическое. Я насторожился, не провокатор ли подсел. Такого я боялся. Но потом понял, что юноша пока еще не партизан, но почти партизан. Случай ему еще не представился. А то, что он мне, русскому человеку в немецкой форме, так по-детски раскрыл свою душу, на меня подействовало тоже патриоти­чески, вдохновляюще. Меня потянуло на подвиги во имя Родины. Может быть, мое выражение не очень верно определяет мое тогдашнее настроение, но оно где-то близко к этому. Я начал искать случай, чтобы быть как-то полезным Родине. Не надо определять дела человеческие только двумя красками, черными и белыми. Я тогда еще не созрел для более решительного шага. Плавал где-то между ними. Не ушел от красных, но не пристал и к белым. Мои условия тогдашней действительности заставляли меня колебаться и ждать своего правильного момента. В решении своей судьбы, участи или жизни должна быть осторожность. Единственный приговор, который выносили тогда виновному, это была смерть. Я не был самоубийцей. Был молод и хотел жить. Откровение юноши выбило меня из официальной колеи разговора. Меня удивила его смелость, а скорее всего его неопытность. Не каждый умный человек рискнет немецкому солдату хвалить партизан и сообщать ему, что все население ждет своих освободителей, красных. Убедившись в искренности попутчика, я незаметно передал ему две обоймы патронов к винтовке. Парень внезапно густо покраснел, взял патроны, и до самого села не вымолвил ни единого слова. Может быть и он раздумывал, не проверяю ли я его. Перед самым селом я попросил его помочь мне распрячь лошадь и накормить ее. Он согласился. В углу двора стояла огороженная хворостом копна сева. Там, между копной и стенкой сарая, обнаружилось местечко, где можно было что-то спрятать. Я показал его парню и сказал, что когда мы уедем, поищи здесь. Там чего-нибудь найдет. Парень многозначительно промолчал, помахал головой, и мы расстались. Утром, запрягая лошадь, я вынул из-под соломы в санях ручной пулемет Дегтярева и цинковый ящик с патронами. Все это переложил в стожок сена, как договорились. Вскоре мы выехали из села, продолжая свои приключения на войне.

Наше путешествие по фронтовым и прифронтовым местам длилось месяца два. Мы проехали много деревень, каких-то больших и малых райцентров. За это время было много неповторимых, единственных в жизни интересных встреч. Встречи и человеческие разговоры, которые бывают только в дни войны. В райцентре Локоть наш зимний транспорт, сани, заменили на телеги. Неподалеку от райцентра была маленькая железнодорожная станция или разъезд. На этом разъезде скопилось много артиллерийских снарядов. Снаряды подвозили ежедневно все новые эшелоны. Вот эти снаряды, в течение двенадцати или пятнадцати дней мы на телегах перевозили со станции в лес, километра за полтора или два. В этом лесу была огромная площадка, размеров примерно метров шестьсот на семьсот. Вся она еще до нас была заставлена огромными штабелями со снарядами. Снаряды были очень крупные. До этого мне еще не приходилось видеть подобные!

Каждый снаряд был упакован в отдельный ящик, и некоторые были столь тяжелы, что поднимали мы их вдвоем, и то с трудом. Как их только заряжали в пушки? Было много новейших реактивных снарядов, которые наши казаки называли 'ванюшами'. Они шутили, что у русских есть 'катюши', а немцы к 'катюшам' на фронт, чтобы они не скучали, прислали своих 'ванюш'. Охрана артиллерийского склада была столь мала, что мы ее не видели. Это нас, русских, тоже удивило. Нам казалось, чтобы взорвать его, партизанам не составляло никакого бы труда. И не смотря на это, метрах в двадцати от штабеля, в лесном овражке лежало два трупа. Один был мужчина лет двадцати двух. Другой совсем еще мальчик лет двенадцати. У обоих руки были связаны за спиной. У обоих на затылке были стреляные раны и запекшаяся кровь. У одного рядом валялся мешочек с солью. Одеты они были в гражданскую одежду и, судя по ней, казаки определили их как партизан. Немцы тогда готовили летнее наступление, и для этого здесь организовали такой огромный артиллерийский склад.

Вид брошенных в овраг убиенных партизан навел казаков на печальные раздумья.

Сидя на еще не уложенных в штабель снарядах, они курили и не торопясь рассуждали:

- Хоть эти расстрелянные были партизанами, но все равно они наши же, русские. По правде говоря, на кой хрен сдались нам эти немцы?

Кто-то возразил:

- Умный ты больно. Может, тебя красные возьмут или сам попросишься вот к этим партизанам? - и рукой показал в сторону расстрелянных.

Казаки курили и раздумывали. Потом один мудрый сказал:

- Братцы, в самом деле, что на немцах или партизанах весь свет клином сошелся? Что мы, сами не сила? Был же батька Махно. Сам по себе был, да и воевал еще как. Оружия у нас навалом. Не собрать ли нам круг казацкий, как было в старину. Поговорим, обсудим, плохо, что ли?

В это время где-то поблизости раздался такой душеразрывающий грохот, словами это не опишешь. Гудела земля, мелко дрожали березы. Всего несколько секунд, и все сразу смолкло. Когда мы стали приходить в себя, мы были все растеряны, ждали нового грохота и никто не мог вымолвить ни одного слова. Потом послышалось:

- Казаки, гайда по домам, кончай работу. Пусть сами немцы поработают. Это их работа.

Перепугавшись страшного грохота, мы все уехали домой. В разговоре некоторые уверяли, что это в лесу далеко от нас взорвался штабель со снарядами. Большинство так и думало. Другие уверяли, что это стрельнули русские сразу из нескольких 'катюш', чтобы немцы знали и боялись. Как бы это ни было, вскоре об этом позабыли, и больше разговоров на эту тему не было.

Однажды на улице ко мне подошел полицай из Михайловки. Встретились мы случайно. Он издали узнал меня и решил подойти ко мне. При советах он был учителем в школе. Во время войны он вместо того, чтобы эвакуироваться с красными, перемахнул к немцам. Служил им сознательно, от всей души. Был вместо учителя полицаем и воевал с партизанами. Мне такие идейные не нравились. Он же, не зная этого, оценив меня по внешнему виду, по немецкой униформе, считая меня своим единомышленником, от души рассказывал свои переживания, настроения и свои дальнейшие планы. Несмотря на то, что он здорово пострадал и сам хорошо видел, что немцы отступают, что возврата им уже не будет, он все же надеялся вернуться к себе домой. Скорее всего, он вспоминал и жалел ту мирную жизнь, в которой жил до войны. Он рассказал, что в Михайловке сейчас красные, а он сам едва успел унести свои ноги. Что еще задолго до прихода красных, многие жители ушли в партизаны. Некоторых они потом изловили и расстреляли. Я понял, что свою судьбу он поставил не на ту карту, потому и проиграл. Теперь бежит на запад.

Таких было много. Все они после окончания войны разбрелись по всему белому свету. Сколько русских сегодня живет в Англии, Германии, Франции и в других стра­нах, особенно в Америке. Почему-то никто не бежит из-за границы к нам в Россию. Все только от нас бегут. Сколько наших россиян сегодня после войны живет в других странах. В мире существует два таких горемычных народа, это евреи и русские. У евреев нет своего государства, а у русских гуманно разумных законов. Вот так они и ищут себе страны, где бы их считали за людей, где можно было бы жить по-человечески. Я неохотно вел с ним разговор. Иногда я почти открыто проявлял свое злорадство его неудачам. Про себя я иногда думал: 'Гад ты эдакий'. Наверное, это отражалось на моем лице. Наверное, и он про меня что-то думал нелестное. Мы мирно расстались, каждый думая свои думы. У обоих впереди были судьбы с многими неизвестными. С эти полицаем мы были людьми одной национальности. Только он был постарше меня лет на десять. Что нас разделяло с ним, так это взгляды на наше государственное устройство. Я стоял за советский социализм, а он его не признавал и считал порочным, жестоким, тоталитарным строем. Он боролся с ним, а я защищал. У кого и как это получалось на деле, суть не в этом. Главное, кто как понимал происходящее, и каковы были наши настроения и намерения. В нас в обоих существовала собственная, не похожая неудовлетворенность, двигавшая нашими поступками. Вот эта внутренняя неудовлетворенность и порождает в людях разнобой в мнениях и настроениях. И однажды, созрев до критической точки, оно выльется в конфликт. В этом, наверное, и есть суть биологического принципа. Конфликт, однажды зародившись, если не угаснет, разрастаясь, когда-то взорвется. У нас в России вечно существовал конфликт народа со своим правительством. Во все времена были большие и малые бунты. Были и очень большие, такие, как Степан Разин, Пугачевщина, революция 17-го года. Теперь не поймешь, кто был хорошим, а кто нехорошим. Каждый по-своему был прав и со своей точки зрения действовал правильно. Истина многолика.

Похожее происходит и в семьях, между мирными и добрыми соседями, между близкими родственниками и соседними государствами. Все это есть борьба за жизнь под солнцем и биологический отбор. Наверное, это и есть главная причина раздоров. Может быть, это неправильно, а может быть по-другому природой не предусмотрено и все это так должно быть. Если умные люди в течение веков этого не могли изменить, то кто я таков, чтобы пытаться изменить порядок, заведенный природой однажды и навсегда? Сегодня борьба мнений за лучшую жизнь под солнцем происходила не только между русскими разного толка, но и между двумя большими нациями. Между русскими и немцами. В этой войне немцы, конечно, не правы. Они агрессоры. Ну а как понимать русских? Чья идея справедливее? Ведь все хотят своему народу счастья. По-видимому, это разговор долгий и не моего понимания. А понять хотелось бы. Того полицая тоже хотелось бы понять. Если он надеется сделать мир по-своему сегодня с винтовкой в руках, то будет ли мир таким после того, когда на арену выйдут дипломаты?

В Локте, сменяв сани на телеги, мы уже на колесах приехали в райцентр, называемый хутор Михайловский. До войны там был большой сахарный завод. Немцы в 41-м там организовали концлагерь для советских военнопленных. В наш приезд его уже не было. Вместо него стоял огромный прямоугольник, насыпанный из земли, а наверху стоял большой деревянный, черного цвета крест. Местные жители рассказывали, что там зарыто около десяти тысяч русских пленных. По рассказам, почти все они умерли от голода. За войну периода 41-42 годов хутор Михайловский несколько раз переходил от красных к немцам и обратно, от немцев к красным. В этих условиях мирным жителям надо было быть крайне изворотливыми. Иначе погибнешь, ибо каждый раз надо было оправдываться, почему ты уцелел у того или у другого и почему ты еще жив. В доме, в котором я был постояльцем, жила женщина. Муж ее воевал в Красной Армии, а дочку немцы угнали в Германию на работы. Жила она одиноко, выжить было трудно. Но, не смотря на все трудности, она жила. Говорят, что женщины приспособлены к выживанию больше, чем мужчины. Наверное, так это. Когда приходили немцы, она показывала фото своей дочери и конверт с немецким адресом в Германии. У немцев она сходила за свою. Ни полицаи, ни немцы не могли придраться к ней. Кода уходили немцы и приходили красные, она им показывала это же фото, слезно убивалась по дочери, горько плакала, что ее единственную дочь немецкие изверги угнали в рабство в неметчину. И, как подтверждающий документ, снова показывала конверт с немецким адресом. Чтобы все больше походило на настоящую и очень грустную правду, она демонстративно, чтобы все видели, усиленно радовалась приходу красных. Для всех она была своя и никто ее не обижал. Говорят, что такая изворотливость доступна только женщине. Для нее, конечно, Красная Армия была ближе. Там служит и воюет против немцев ее муж. Сама она тоже жила печалями и радостями Красной Армии, и по-своему переживала за нее. По-видимому, иначе и не могло быть. Но боялась она одинаково и красных, и немцев. Мне она с горечью рассказывала про советских солдат: 'Уж какие они голодные да замученные. А вшей на каждом, Боже ж мой! Никогда в жизни столько не видела. И как в них родимых душа только держится'. Тогда всем было трудно. Но выживали больше дети и женщины. Они были меньше мужчин причастны к войне.

Праздник 1- го Мая праздновали тоже на хуторе Михайловском. Что нас удивило, так это то, что немцы этот праздник тоже празднуют не менее торжественно, чем мы. Праздник, в сравнении с советским, был богаче, но менее официальным. Не было ни торжественных собраний, ни речей. На поляне возле школы поставили столы, накрыли скатертями и на столы поставили много разных вкусных кушаний и выпивки. Казаки были много удивлены и не знали, чему верить. Нам всем казалось, что немцы 1-е Мая не празднуют. Праздник прошел очень весело и непринужденно. Мы бегали на перегонки, боролись, и кто победит, получал награду, бутылку вина, сигареты или еще что-то другое. Потом было много разговоров и удивлений. Мы это празднество сравнивали с нашими, и сравнения были не в нашу пользу. Задавали вопросы, удивлялись и не знали чему верить.

Хутор находился в очень красивой местности. Часть домов стояло прямо на окраине леса. В лесу были небольшие озера, цветы, росли грибы. Все это так и манило к себе. Погулять и подышать свежим лесным воздухом. Однажды я так и сделал. Зашел в лес, сел в кустах на берегу красивого озера и молча любовался красотами природы. Вскоре, метрах в пятидесяти от меня, появился человек в немецкой форме и с винтовкой в руках. Приглядевшись, я узнал его. Это был молодой казак по фамилии Тесла. Флегматичный парень, который не хотел воевать ни за русских, ни за немцев. Все ждал случая, когда мы окажемся поближе к его дому и он сумеет благополучно сбежать от нас. Он говорил, что война ему не нужна, а тот, кто хочет воевать, пусть воюет. Мне бы домой теперь. Он хворостинкой пытался подтянуть кувшинку к берегу. Она росла на своем месте и не поддавалась. Тогда он снял с себя одежду, прислонил карабин к дереву. Он меня не видел. Войдя в воду, снова стал доставать ее, но уже рукой. Я взял свой карабин и быстро прицелился в кувшинку. Стрелял я тогда отлично и, предвкушая удовольствие от шутки, стал выжидать момент. Он до пояса стоял в воде, одной рукой держался за ветку на берегу, а другой тянулся к цветку. Уловив момент, я выстрелил, Пуля шлепнулась возле самого цветка, подняв вверх фонтанчик брызг. Если до цветка он добирался минуты две-три, то из воды выскочил мгновенно. Схватив в охапку одежду и карабин, вдруг куда-то исчез. На берегу виднелись только сапоги. Вначале мне было очень смешно, и я смеялся над своей шуткой. Я ждал, что Тесла все-таки не бросит свои сапоги и не убежит без них. Я подождал немного, никто не появлялся. Сапоги продолжали стоять на берегу, как и прежде. Теперь уже я сам начал бояться. Если он убежал в село и расскажет там, что в него стреляли, и приведет сюда казаков, мне несдобровать. Если он спрятался и теперь сам высматривает меня из засады, это тоже плохо. Подстрелит обязательно. Я незаметно отполз вглубь леса и окольными путями пришел домой. Перед вечером, на улице я встретил казака Теслу в сапогах. Ни я, ни он никому об этом ничего не рассказали, потому что у каждого была своя причина скрыть происшествие.

Тот бывший партизан, который указал немцам склад пшеницы, с фамилией, похожей на Пономарева, служил у немцев всей семьей. Братья были солдатами, а сестра у трех офицеров немцев была поварихой. Жила она вместе с ними, только было непонятно с кем, с одним из них или со всеми тремя. Потом рассказывали, что они все вместе сбежали куда-то.

В ГОСПИТАЛЯХ

Весной 43-го, меня и еще нескольких парней, направили в Глухов с больными лошадьми в ветеринарный лазарет. Нас, прибывших казаков, включили в штат сотрудников госпиталя, и мы работали в качестве рабочих. Чистили конюшни, кормили и поили больных лошадей, готовили корм. Работа была хоть и мирная, но тяжелая, особенно не нравилась резать солому на соломорезке. По-немецки она называлась 'хексель машине'. Если крутить ручку соломорезки с полчаса, то вроде бы терпимо. Но работать приходилось по многу. Утром часа 2-2,5 и вечером столько же. На руках появились мозоли, болели мышцы на руках, появлялась сильная усталость. Без привычки было очень трудно. Всех нас было человек восемнадцать-двадцать. Половина из них - это старики австрийцы, а другая половина - наши русские, молодые парни, которые попали в плен к немцам, а теперь, по воле судьбы скребли щетками шелудивых немецких лошадей и лопатой с метлой убирали навоз из-под них.

Вечером после работы иногда собирались возле пруда, садились на траву и вели разговоры о нашем житье-бытье. Австрийцы хоть и были немцами, но немецкого патриотизма как-то не проявляли. Они часто вспоминали свою жизнь до аншлюса и ворчали на сегодняшнюю свою долю. Рассказывали про красивую Австрию, богатую жизнь и еще много такого, чего мы не знали и не понимали. Потому мы, русские парни, больше молчали и слушали австрий­цев-стариков. Разговоры не всегда клеились. Они были старики, мы молодые. Через переводчика хорошего разговора не получишь, а им был я. Если с ними, с австрийцами, настоящего разговора не было, то между собой, а особенно с глазу на глаз, разговоры бывали весьма задушевными. Конечно, не со всеми и не с каждым.

Со мной в паре работал парень лет двадцати. Родом откуда-то из Казахстана. Был он умен, красив. Настроен весьма патриотически. В своем районе он был секретарем райкома комсомола. Отлично разговаривал по-казахски и очень переживал ситуацию в которую попал. Он, бывший секретарь райкома комсомола, сегодня чистил навоз из-под немецких лошадей. Говорил, что ему такое даже в страшном сне не могло присниться. Зато наяву, не во сне, получилось так, как есть. Он часто говорил примерно так:

- Микола, что будем делать? Партизаны нас не возьмут, фронт не перейдешь. Теперь мы люди пропащие. А ведь у других как-то получается. Вот если бы наши были не столь строги, если бы нас не считали за врагов, обязательно добрался бы до своих. Теперь у нас нет своих. Чьи мы теперь? Что нам теперь делать, как быть?

Такие разговоры были не раз и не с одним бывшим комсоргом. По-видимому, существует судьба человеческая, от которой не уйдешь, даже если будешь бежать от нее. Все эти разговоры были благими намерениями слабых и зависимых людей, которыми жизнь крутила так, как ей хотелось. В грозные времена исторических событий слащавых сантиментов не бывает. Здесь действует закон биологического отбора. Либо я, либо ты. Победит и выживет сильный. И это правильно, ибо все, что сделано природой - правильно, умно и долговечно. Так говорили нам в школе. Хотя истина многолика, в жизни каждый должен придерживаться своей правды. Тогда у него появятся свои идейные союзники, вдохновение, сила, победа.

Однажды, в конце июня или в начале июля у репродуктора, который висел на столбе во дворе лазарета, собралось несколько человек немцев. Из репродуктора слышалась очень эмоциональная речь. Я подошел поближе. Рядом стоящий немец сказал:

- Гитлер говорит. Скоро мы снова пойдем в наступление.

Речь была очень эмоциональной. Такого выступления мне раньше слышать не приходилось. Каждое слово звучало как выстрел, как приказ, который хотелось выполнять и идти в бой. Речь звучала призывно. Много слов в речи я не понимал, но та манера говорить, само звучание слов как бы гипнотизировало. Это я осознал сам, без подсказки. Высокая эмоциональность речи мне запомнилась на всю жизнь. Потом, уже после войны, мне много раз приходилось делать доклады или выступления, и каждый раз, когда мне хотелось произвести впечатление на аудиторию, я вспоминал эту давнюю речь, старался подражать ей и эффект получался поразительный. Такое можно сравнивать с гипнозом. Зал вслушивался в каждое слово, затаив дыхание. Все боялись проронить хотя бы одно слово.

Однажды мне пришлось делать доклад по своей работе в Горздраве перед врачами города. Доклад был деловой, скучный. Такие доклады обычно слушают без внимания, рассеянно, ожидая, что бы докладчик закончил поскорее. Тогда я приехал к себе домой в Фергану из Каракалпакии, где работал несколько лет после окончания института. Мое выступление перед врачами города было первым, и я был заинтересован в хорошем выступлении. Конечно, доклад я подготовил хорошо и все заранее обдумал. Я выступал, стараясь подражать выступлению Гитлера. Единственно, чего я боялся, чтобы никто не догадался, кому я подражаю. Доклад очень удался, мне даже аплодировали, чего раньше никогда не бывало. После этого меня несколько раз посылали в другие поликлиники для примера, как следует выступать. Вот, что значит быть хорошим оратором, и чему древние придавали такое значение.

Вскоре после речи Гитлера началась немецкое наступление на Курской дуге. Началось оно 5 июля 1943 года. А пока шла монотонная, размеренная жизнь прифронтового ветеринарного госпиталя, который немцы называли словом 'лазарет'.

Чистили от навоза полы в конюшнях. Поили, кормили и чистили больных лошадей, подготавливали корм. В часы отдыха и в рабочее время было много встреч, разговоров с людьми разных стран и национальностей. Всем одинаково хотелось мира, возвращения домой, семейного счастья. Тогда я уже который раз убедился, что все люди в главном похожи друг на друга. Все тянутся к солнцу, миру, семейному благополучию.

Однажды, после долгой работы на соломорезке, у меня на правой руке, там, где в прошлом было ранение, появилась боль и припухлость. Разболелась кисть правой руки. Вначале я подумал, что это все от того, что ручку соломорезки правой рукой крутил больше, чем левой, к утру все пройдет. К утру не прошло, а через два дня рука сильно опухла почти до самого локтя. Боль была очень сильной. Я пришел на работу и показал руку нашему начальнику немцу. Тот посмотрел, покачал головой, по-немецки сказал:

- Фарфлюхтер криег.

Велел подождать и ушел. Через несколько минут он вернулся переодетым, и мы вместе пошли в немецкий госпиталь. Bо дворе госпиталя была спортивная площадка, на которой двое мужчин в спортивней форме играли в теннис. Сопровождающий меня немец подошел к одному из них. Они о чем-то поговорили и меня отвели в здание самого госпиталя, в комнату, напоминающую чего-то вроде процедурного кабинета. Вскоре туда же вошел один из игравших в теннис. Он осмотрел мою руку, кому-то отдал распоряжение и вышел. Через некоторое время снова вошел, но уже в белом халате. Меня положили на операционный стол, сделали какой-то укол, дали наркоз и заставили считать. Помню, как я досчитал до восемнадцати, после чего погрузился в сон. Проснулся утром в палате. Рядом со мной на кроватях лежало еще человек десять таких же как я больных или раненых. Рука была перевязана. На соседней кровати сидел мужчина лет тридцати, что-то говорил мне и дружелюбно улыбался. Между кроватями ходила русская медсестра в белом халате и раздавала лекарства. Раненые называли ее словом 'сани'. Наверное, этим словом немцы называют медсестер.

Все выглядело мирно, по-домашнему. Раненые вели себя спокойно. Никто демонстративно, на показ, не афишировал тяжести своих ран. В советских госпиталях некоторые любили покапризничать и, как бы гордясь тяжестью своего ранения, устраивали подобие истерии. Их, как детей, уговаривали, и они успокаивались. Но так делали немногие, больше из категории пролетариев. Здесь все вели себя спокойно. Некоторые читали газеты, другие тихо беседовали или молча лежали. Неожиданно попав в новую обстановку, я напряженно вспоминал, что со мной произошло и происходит сейчас. Молча лежал и пытался сориентироваться. Мой сосед по кровати немец, заметив, что я проснулся, что-то говорил мне вежливо и не навязчиво. Улыбался и проявлял ко мне всяческое внимание. Он сказал, что ночь провел я очень неспокойно. Бредил, метался. Позже мы нашли взаимопонимание, часто и подолгу беседовали на разные темы. Я не скажу, что мы стали с ним друзьями. Но его отношение ко мне, в русском или советском понимании, выглядело по-товарищески. Человек он был общительный, потому и говорил больше он. Наверное, скучал по родному дому, и разговоры его, как у большинства немцев, велись вокруг родного дома, семьи, климата на родине, и еще о многих разных разностях, близких его сердцу. Я молча лежал на постели, слушал и внимательно вникал в разговорную речь. Когда я чего-то не понимал, он доставал немецко-русский словарь и, смеясь, показывал нужное слово

Вскоре исчезли мои страхи и сомнения. Позабылось, кто есть я, где и с кем нахожусь. Хотя про себя всегда помнил разницу между нами. Кроме немцев в палате лежали немолодой венгр и бывший советский воин, удмурт по национальности. Венгр немцами почему-то был сильно не доволен, всегда ругал их и обещал им грозную расплату за все их грехи тяжкие и за свои собственные обиды. Чего уж они ему не угодили! Он не говорил. Удмурт тоже был не молод. Было ему лет под сорок, но тогда я сам был молод, и такие дяди казались мне уже старыми. В противоположность венгру, он о немцах отзывался хорошо. Зато большевикам посылал на их головы божьи кары и еще сильно ругал НКВД. Он рассказал, как в 37-м году его арестовали, посадили в тюрьму и сильно издевались. За что его посадили, он толком и сам не знал. Об этом он рассказывал такие страшные подробности, что я усомнился в правдивости его слов. Такое иногда приходилась читать в книгах об инквизиции, кострах, дыбах, и еще о чем-то страшном. По его словам, самое страшное, что пришлось ему испробовать, это когда тебя крепко свяжут, потом в нос закачивают чего-то жгучее, жидкость попадает в рот, в легкие, человек задыхается, а ему говорили:

- Скажешь, или прибавить?

Он ничего не знал, чего от него требовали, потому пытки продолжались в разных вариантах. Его кормили соленой рыбой, и по несколько дней не давал воды. Потом снова спрашивали:

- Скажешь, или будешь молчать? Если скажешь, сразу напьешься.

Перед глазами держали стакан с водой и говорили:

- Ну, сознавайся, сразу и напьешься.

Он ничего не знал и не понимал, что должен был говорить.

Потом сказали:

- Ну ладно, мы люди добрые. Дадим тебе воды, сколько захочешь.

Посадили в подвал, где было воды чуть ли не до колен. Стоять и сидеть было можно, но лечь нельзя, утонешь. Потом, ничего от него не добившись, отпустили. Взяли с него расписку, что никому об этом не расскажет.

Я и раньше слышал подобные рассказы о пытках в застенках НКВД, но верилось как-то не очень. Было страшно. Все молчали и боялись, чтобы сам туда не попал. Хотя все это видели, но боялись и молчали. А если с кем и случалось такое, то, как бы утешая самого себя, мысленно говорили: 'Не один я. Много таких. На все воля божья'.

Тогда мы смотрели патриотическое кино, пели песни, где 'человек проходит, как хозяин необъятной родины своей'. Потому поверить, что в нашей самой демократической стране в мире, в 20-м столетии происходят издевательства над народом и пытки из времен средневековья, было трудно. Может быть и в самом деле в жизни ничему не следует удивляться. В человеческой истории все это уже многажды было. Многократно повторялось заново в более совершенных вариантах, и еще многажды повторится. Наверное, на все есть судьба, богом предначертанная.

Говорят, что человек кузнец своего счастья. Борись за него, и оно будет. Мы так и делали, боролись. Только тем, кто это делал поэнергичнее других давно поотрывали головы. Эту истину многие не знают. Потому и сегодня есть много борцов за человеческое счастье, которые усиленно карабкаются наверх, чтобы потом упасть и с треском разбиться. А перед этим на законных правах разобьют головы многим другим. Вся жизнь есть суета сует. И все же, чтобы не злословить понапрасну, у человека должны быть человеческие законы, и он должен жить по законам.

В госпитале в палатах было чисто и просторно. В русском же госпитале в Старобельске было тесно и не очень чисто. Нам ежедневно приносили немецкие газеты и журналы с очень красивыми цветными картинками. Не было политзанятий, и никто с ними не надоедал. Каждый читал, что он хотел. Раненые поступали редко, потому некоторые кровати пустовали. Питание было хорошим. Продукты были самые обычные, но приготовлены столь умело, что только один вид приготовленного блюда вызывал аппетит. Некоторым, я не знаю кому, блюда готовили по заказу. Казалось бы, ничего необычного, все просто. И в то же время чувствовался размеренный порядок госпитального образа жизни. Без суеты, без спешки, окриков или недовольства. Вся эта тишина, покой и порядок поддерживались не столько администрацией, сколько самими ранеными. По-видимому, в каждом из них еще с детства были заложены подобные качества. Они, немцы, казалось понимали один другого молча, без слов, с одного взгляда. Может быть, это не совсем так, но чувствовалось, что это крепко сплоченная нация каким-то единым и общим взаимопониманием.

Через несколько дней нескольких русских и литовца на санитарной машине отвезли в Конотоп. Там находился госпиталь только для русских. Обслуживающий персонал в госпитале был русским, врачи были немцы. Находясь в Глухове, я как-то уверовал в немецкую аккуратность и дисциплину. Потому, попав в русский госпиталь, ожидал там совсем обратное. Неаккуратность, необязательность, безразличие и разное другое огорчительное. Однако, начиная от приемного покоя и до самой палаты, русский персонал показал свои хорошие качества не хуже, чем хваленые немцы. Я и раньше замечал, что в работе русский народ не хуже любого другого, в работе русские выглядят активнее, энергичнее. Со стороны сразу заметно, что человек горит делом. Немцы работали медленнее, не спеша, с чувством, с расстановкой, не утомляясь. Еще тогда, будучи юнцом, я пытался уяснить причину неуважительного отношения к русским и предпочтение немцам. Где-то внутри зародилась мысль, что дело не в нации, а условиях, в которых трудятся одни и другие. А может быть эти неблагоприятные условия, сопровождающие русский народ столетиями и создали в чем-то странного русского человека. Это мои собственные размышления. Как об этом размышляют люди умные, я не знаю.

Госпиталь для русских был заметно беднее. Как и везде, когда много свободного времени, люди коротают его в разговорах. Времени у каждого было в достатке, потому и разговоров было каждый день с утра и до вечера. Один прибалт, метис по национальности, а проще, полурусский полулитовец, рассказывал: его мобилизовали на работы по раскапыванию в катынском лесу польских офицеров, расстрелянных то ли немцами, то ли русскими. Тогда и потом, на эту тему было много споров и разговоров. Он рассказывал так: сам он не русский и не литовец. Немцев он не уважает, но поскольку он полурусский, то и симпатии его больше к русским. Несмотря на это, он утверждал, что, по его мнению, поляков расстреляли русские. Таково мнение было большинства тех, кто проводил лопатой эти раскопки. Они выворачивали карманы, читали письма, находили деньги, значки и еще разное другое, говорящее о времени их расстрела. Он говорил, что трупы были сильно разложены от прошедшего времени. За короткое время, что там находились немцы, они так сильно разложиться не успели бы, если бы их расстреляли немцы. Кроме всего, немцы не очень заботились, чтобы такие вещи сохранять в тайне. Чаще всего они устраивали казни публично, вешали людей прямо на улицах городов, да еще, чтобы все знали об этом, писали в газетах. Кроме всего, когда они тысячами уничтожали евреев в Киеве или Минске, то почему-то для этого дела приглашали любителей пострелять в людей охотников из местного населения.

Рядом сидел парень лет восемнадцати. Эстонец из Таллина. Он подтвердил рассказ литовца.

- Да, действительно, - сказал он. - Немцы открыто расстреливали евреев и коммунистов.

У них в Таллине, они для уничтожения евреев приглашали людей даже со стороны. Тогда он служил в каком-то эстонском националистическом антисоветском формировании. Когда его пригласили расстреливать евреев, он согласился. У них в Таллине все знали, что евреев будут уничтожать. К месту расстрела людей приводили партиями. Они копали себе могилу, большую яму для всех. Потом, не поднимая людей наверх, там же в яме и расстреливали из автоматов и винтовок. Стреляли, не целясь. Кого-то убьют, а кого-то только ранят. Потом выводили новую партию и заставляли закапывать первых. Потом расстреливали и этих. Этих евреев было так много, что они уставали от стрельбы и криков. Чтобы упростить и сократить процедуру расстрела, людей просто загоняли в яму, заставляли ложиться на дно ямы рядами и потом из пулеметов и автоматов стреляли в них. Одних убивали, других только ранили, а многие были совсем живые. Их даже не добивали. Поверх первой партии расстрелянных заставляли ложиться следующую партию расстреливаемых. И так до конца, пока яма не заполнялась доверху. Закапывали всех подряд, и убитых, и раненых, и совсем живых. Когда яма была полна расстрелянными, их закапывала следующая партия, приведенных на расстрел. Верхние люди еще были живые. Они шевелились, стонали и просили, чтобы их добили. После того, когда яму закопают, она еще некоторое время дышала. Молодой эстонец с гордостью говорил, что он столько расстрелял евреев, что у него на голове не хватит волос, чтобы сосчитать. При расстреле он встретил своего друга еврея. Тот попросил:

- Чтобы я не мучился, ты стрельни мне прямо в сердце.

- Я так и сделал, - улыбаясь, сказал эстонец. Это большевики расстреливали по секрету, тайно, чтобы никто не знал об этом. Немцы уничтожали своих врагов открыто.

- Так что Катынь, это дело рук Советов, - уверенно заявил эстонец. Потом, поговорив о том, о сем, добавил: он много раз участвовал в массовых расстрелах и ни разу не видел, чтобы немцы всем стреляли в затылок. Сколько нужно для этого времени. Немцы стреляли из пулеметов. Может быть, человек двадцать-тридцать так можно убить. Но, чтобы расстрелять несколько десятков тысяч, и каждого в затылок, такого он, специалист этого дела, не слышал и не видел.

Чего они спорят? Спросили бы меня. Я бы им сразу сказал, кто это сделал. Просто перед другими хотят быть лучше. Политический капитал себе наживают. Вот так всю жизнь большие умники обманывают маленьких наивных дурачков. Сами натворят, потом прикинутся незнающими, непонимающими, спрячут концы в воду, простые, непричастные к делу люди пусть разбираются. В разгар разговора к нашей компании подошли два очень красивых немецких офицера. Новая, хорошо подогнанная форма, приятные лица производили хорошее впечатление. Тогда я подумал, вот, если бы наши русские были одеты в такую форму. Ни одна бы девка не устояла от соблазна. Да и хозяева не боялись бы пускать солдат на постой. А в нашей советской одежде девицы от солдат отворачиваются. Хозяева домов, где солдаты расквартированы, смотрят на нас с недоверием или без уважения. Нашему присутствию не радуются. Были бы мы похожи вот на этих красавцев! В это время один из подошедших, обращаясь к нам, заговорил на чистейшем русском языке. Они кого-то искали. Своего товарища. Вот так внешний вид, одежда, плохая или хорошая, создают о человеке мнение, плохое или хорошее. И так всю жизнь, во все времена и у всех народов. В природе биологический отбор предусмотрел предпочтение лучшему. Потому, когда ушли немцы и пришли русские, девушки, сравнивая ухажеров ушедших с пришедшими, с нами, с русскими, не проявляли симпатии к плохо одетым, подчас босым, полуголодным и измученным войной русским парням ухажерам. Те же, глубоко оскорбленные в своих лучших чувствах, жестоко и грубо мстили им, часто незаслуженно называя девушек немецкими подстилками или еще более откровенными оскорблениями. Конфликт создавал отрицательный образ русского человека и образ советского или же русского солдата, и не только в этом отношении, но и по многим другим причинам.

Это мое свободное отступление от темы, или возникшие мысли по ходу событий. Все это жизнь, которую определяла сложившаяся ситуация, и объективные причины, предопределявшие человеческие поступки и складывающиеся мнения. Война породила много причин, обязывающих живущих сегодня призадуматься и поразмыслить о человеческом будущем, о своем завтрашнем дне. Но под силу ли такое сделать человеку с качествами, которые в него заложила природа, которые не смогли изменить тысячелетия в его борьбе за место под солнцем. Поэтому все мирные договоры между странами, живыми людьми или государствами недолговечны. Они заключаются под влиянием эмоций сегодняшнего дня. Вскоре сегодняшняя ситуация изменится, а вместе с ней и настрой живущих людей, но уже в другое время и в других условиях, с другими интересами и потребностями. Тот, кто начинает войну, ему всегда кажется, что он силен, умен и хорошо подготовлен. Что война для него будет подобием легкой прогулки в мужской компании. Но все это многажды бывало. А разочарования от утрат сменялись на вдохновения и новые надежды на легкие победы. Забываются договора, клятвы, обещания.

И так, едва я успел прижиться в Конотопе и найти товарищей по духу, как снова многих раненых погрузили в эшелон и повезли еще куда-то. Вскоре поезд привез нас в Минск. В Минске госпиталь находился в нескольких кирпичных зданиях напротив знаменитого Минского театра балета. До войны его часто печатали на почтовых открытках. Город был сильно разрушен. Целые кварталы лежали в развалинах. Но это красивое здание стояло во всей своей красе и я, глядя в окно, часто любовался им. Рассказывали, одни с радостью, другие со злобой, как минские партизаны в какой-то немецкий праздник или по какому-то другому случаю взорвали под полом мину. В здании собралось много немецких офицеров на празднество. Было много убитых и раненых. Но само здание внешне не пострадало. Местные минчане говорили, что немцы город взяли быстро, на пятый день войны. Но победить его не смогли. Минск лежал в развалинах, но его руины стреляли. Этим многие минчане гордились.

Минский военный госпиталь был довольно большим. Там были здания отдельно для солдат, и отдельно для офицеров. Однажды мне пришлось побывать в палатах, где лечились офицеры. Все увиденное говорило о том, что немецкие офицеры находились в привилегированном положении. Я был удивлен и поражен увиденным. Чистота беспримерная. Никакой тесноты или скученности. Палаты на 1-2 человека. Ковры, зеркала, цветы. В каждой палате радио. На кроватях шелковые одеяла. На самих офицерах красивые пижамы. Питание было по заказу раненого. Мы, советские люди, у себя дома при советах, даже мечтать не могли о подобном. Не могли мечтать еще и потому, что не знали, что так может быть в действительности где-то. Наши русские смотрели на это с удивлением и некоторые говорили:

- Вот это да!

Потом, помолчав, добавляли:

- Хотя у нас и было не так здорово, как у них, но тоже было ничего.

Здесь брали верх национальные чувства. Во всех госпиталях у немцев больных было больше, чем раненых. Ранения у большинства пустяковые. В советской армии такие ранения лечили где-нибудь в ближайшем к фронту медсанбате. А некоторые раненые даже сами не хотели уходить с передовой на лечение в тыл и лечились здесь же на передовой у своего медика. Такое, конечно, бывало не часто. Да и самого раненого часто бывали свои соображения на этот счет. Я всего не знаю, но думаю, что для тяжелораненых у немцев были другие госпитали. В советских госпиталях раненых средней и тяжелой степени бывало очень много. Не хватало ни мест для раненых, ни обслуживающего персонала. Особенно в ближайших госпиталях к фронту в периоды активных боевых действий. Чтобы иметь резерв мест в госпиталях, еще не выздоровевших солдат выписывали в батальоны для выздоравливающих. Я видел эти батальоны выздоравливающих. Это солдатское горе и позор нации. Однажды мимо проходила колонна таких выздоравливающих. Вид у солдат страдальческий. На многих светятся бинтовые повязки. Некоторые хромают, другие отстали и едва передвигаются. Колонна растянулась, солдаты идут вразброд. Сбоку идет командир, но он идет молча, не замечая непорядка. Лучше не вспоминать о тех красноармейских трудностях и государственном неуважении к раненому защитнику Родины. Однако после войны, медики, а может быть политорганы, считали и уверяли весь мир, что советская медицина в отечественной войне была на должной высоте. И как подтверждение этого, большой процент раненых, вернувшихся на фронт после лечения. На самом деле не хватало перевязочного материала, использованные бинты отдавались в стирку и использовались по несколько раз. Медикаментозное обеспечение и питание были весьма скромными. Многое держалось на энтузиазме и упорном труде медперсонала. Это были трудности каждодневные, с которыми уже как бы примирились. А вот, что рассказала моя двоюродная сестра о времени и днях, когда активизировались военные действия на фронте. Звали сестру Тася Бибаева. Она была майор медслужбы и хирург по профессии. В такие дни в госпиталь поступало раненых так много, что их было некуда класть. Они лежали повсюду, куда только можно было положить. Многие нетяжелые иногда ожидали своей очере­ди где-нибудь поблизости, вне стен госпиталя. Работать приходилось круглые сутки. Когда хирург от переутомления и бессонницы засыпал у операционного стола, его, спящего, уносили на руках, чтобы он смог слегка соснуть. Сон хирурга бывал весьма краток. Спать давали час-другой. После чего, чтобы разбудить хирурга, его обливали холодной водой. С помощью стимулирую­щих средств, приводили в рабочее состояние, и снова ставили к операционному столу опять на многие часы, до новой потери сознания. Может быть, это бывало не так уж и часто, но бывало. От такого вымученного хирурга ждать блестяще проведенных операций, разумеется, не приходилось. В госпиталях не хватало перевязочного материала и лекарств. Питание плохое и если после такой удручающей действительности раненые выздоравливали лучше, чем в госпиталях других стран, если после такого лечения большой процент раненых снова уходили на фронт, то это было чудо. А может быть, советские люди, закаленные житейскими невзгодами, в самом деле, были очень живучи.

Конечно, злословить можно сколь угодно и как угодно. Но тогда мы были патриотами, и защищать свою родину считали своим долгом. Патриотизм был всеобщий, и уклонение от фронта считалось некрасивым, не патриотическим поступком. Люди ради родины жертвовали многим, своим здоровьем, жизнью и всем остальным. Жизнь у человека одна. И если ее отдавали за родину, ради ее счастья, так мы думали тогда, то на эту тему должно быть много осмысленных, вразумительных размышлений. В любом случае, на нас следует смотреть не только как на рабов коммунизма и невольников обстоятельств, но и как на страну мужественных людей и нацию героев. Только кому это нужно и для чего? Какая польза от всего этого самому воину? В чем должна заключаться суть человеческого счастья, за которое они воюют? На это мало кто сможет ответить вразумительно. Если мало кто знает в чем оно заключается его собственное счастье и не знает, что это такое, тогда за что же они воюют? А если это так, то и назову все это старым, ветхозаветным выражением, что 'вся жизнь есть суета сует и всяческая суета'. И все-таки, воевали снова. Одни воевали, чтобы завоевать жизненное пространство, покорить, ограбить, и на этом сделать свое счастье. Хотя в этом никто не признавался. Другие, на которых напали, защищали свою жизнь, свободу, своих детей и свои ценности. И об этом кричали, как можно громче. Получается, что одни хотят отобрать, другие не хотят отдать. Такая форма борьбы за существование зародилась еще с рождением первой жизни на земле. Самое простое, или самое доступное, чтобы выжить - это выжить за счет кого-то, т.е. кого-то съесть. Такое укоренилось и существует поныне. Хищники поедают живых существ. Вегетарианцы едят растительный мир. Тоже живой, но молчаливый. Все это есть борьба за жизнь, хотя и молчаливая, но не менее жестокая. В этой борьбе для более удачной охоты у каждого существуют свои приспособления, приманки, свой внешний привлекательный вид. Своего рода сети или западня. Человек в борьбе против себе подобных пользуется красивой одеждой, привлекательным лицом, и еще красноречием, называемой дипломатия. Свои собственные агрессивные намерения или настоящий разбой маскируют словами миролюбия или благими намерениями. Как бы кошка не мурлыкала миролюбиво, при ней всегда имеются еще и когти. Каждое живое существо в природе есть хищник, который, чтобы не умереть от голода на обед выискивает себе жертву. Все это неизбежность, без которой жизнь на земле невозможна. От этого она выглядит жестокой и страшной. Чтобы жить на земле без жестокостей и страха, человечество придумывает разные правильные способы. Думает оно над этим многие тысячелетия, но пока ничего не придумало. Наверное, это невозможно, ибо есть природа вещей, закон природы, обязательный для всех, живущих на земле. Жестокая борьба за жизнь - есть вечно живущее не избавимое явление, которое будет существовать, пока существует на земле жизнь.

Потери советских войск, в сравнении с немецкими, были огромны. Не только в людях, но и в технике. Однажды, ближе к весне 1943 года, где-то под Трубчевском или Рыльском, пришлось проезжать поле боя между немецкими танками и советскими. На расстоянии с километр вдоль дороги и в поле лежало пять разбитых советских танков и один немецкий. Причем немецкий танк был не разбит из пушки, а сожжен пехотинцем бутылкой с зажигательной смесью. Чем были разбиты танки, мы так и не догадались. Башни были сорваны и валялись метрах в пятидесяти от разбитого танка. То же самое было и с гусеницами. Некоторые танки были как бы насквозь пронизаны снарядами. От лобовой брони навылет из задней стенки танка. Людей, т.е. танкистов в танках не было, лежали обгорелые шинели вперемежку со снарядами и патронами. Подобную картину приходилось наблюдать не один раз и всегда не в нашу пользу. Еще большие потери бывали в людях. Их и через много лет после войны никак не могут сосчитать. Сталин говорил о семи миллионах. Несколько позже другие говорили о двадцати миллионах, и даже о двадцати пяти и еще больших. Кому и чему верить о наших потерях в войне, непонятно. Во время войны вообще были только победные сообщения. О них, конечно, знали, но очень молчали. Молчали ради престижа и боеспособности Красной Армии. А с другой стороны, скрывалось, как и многое другое, из-за стыда и страха за свою никчемность вообще и беспомощность в военном деле. Разные народы для своего выживания и спокойной человеческой жизни прилагали определенные усилия. У немцев таких возможностей было больше. Мы тоже прилагали большие усилия для своего выживания. Но в чем-то ошибались, а что-то делали не так, как надо. Все это выявилось потом на полях битв и сражений, особенно в первые месяцы войны. Да и потом всю войну до самого ее окончания немецкие солдаты находились в лучших условиях. Это сказывалось в питании, экипировке, снабжении боеприпасами. У немцев отношение властей к солдату было более уважительным, они дорожили своим солдатом. У нас солдат походил на бездушный, заведенный механизм. У него не предполагалось и не должно было быть других интересов, кроме государственной солдатской службы. И он был таким. Это сказывалось на его поступках и создавало отрицательное лицо русского солдата. И все это было потому, что наши правители не слишком заботились о благополучии своего советского человека, о советском солдате и их житейских удобствах. Лишь бы он был жив да выполнял, что прикажут. Власти не ценили свой народ. Государству люди ничего не стоили. Их было много и они были бесплатны.

Иногда некоторые граждане выражали свое недовольство своим бедственным положением. Но такие оказывались в тюрьме или в Гулаге, в лагерях. Если человек говорил, что где-то лучше, чем у нас, то мог услышать:

- А чей хлеб ты кушаешь?

Я почему-то всегда думал, что кушаю свой хлеб, заработанный своим трудом. После таких слов продолжение разговора грозило неприятностями и человек вынужден был мириться с многим.

Однажды, по какому-то случаю, раненым выдавали подарки, присланные немецким населением из Германии. Подарки состояли из приятных мелочей: бутылка вина, плитка шоколада, сигарет и разное другое. У немцев такие подарки были обычным явлением и выдавались часто. В советской армии тоже давали подарки, присланные населением из тыла. Советские подарки отличались от немецких. Они отражали национальные ценности, которыми богата их страна. Из советского тыла солдатам присылали красиво вышитые кисеты для махорки, варежки, теплые носки и еще много других полезных и нужных вещичек. Многие советские граждане присылали в действующую армию патриотические письма. Письма писали люди всех возрастов, молодые и старые. Некоторым приходили письма от патриотически настроенных девушек. На конверте такого письма было написано примерно так: 'Действующая армия. Молодому красноармейцу'.

Я тоже получил такое письмо. Девушка писала много хороших слов и добрых пожеланий. Она сообщала свой адрес. Предлагала знакомство и желание переписываться. На ее письмо я не ответил т.к. тогда переписы­вался со своей школьной подругой. Однажды из Узбекистана прислали сладкое десертное вино и вкусные сухофрукты. Но такое потом нам не присы­лали, ибо в тылу умножились разные житейские трудности. Когда в госпитале или на фронте солдату вручали такой подарок из тыла, то бывало очень радостно. Однако, душу человеческую всегда точит червь сомнения. Тогда все мы знали о больших трудностях страны и тех лишениях, которые переносили наши родные в тылу. Потому, радуясь подарку, солдат размышлял о его ценности для жителя тыла и способу организации его. Не заставили ли человека отдать последнее, оторвать у своих голодных детей, может быть, последний кусок хлеба и отослать незнакомым солдатам на фронт. Для такого благородного поступка дарительнице женщине было нужно большое великодушие и сверхчеловеческое, неженское мужество. Потому возникали сомнения, в самом ли деле все эти подарки сделаны обнищавшими людьми от всей души и добровольно. В нашей стране все было добровольным, но обязательным. От того-то солдаты и фантазировали. Могло быть, что в тылу, объявив все население патриотами, призвали проявить свой патриотизм и выполнить свой гражданский долг для ускорения победы над вероломным и жестоким врагом. И полураздетые, голодные советские патриоты в тылу, под контролем бдительного ока, радостно выполняли свой патриотический долг. Солдаты, воспитанные в духе советского патриотизма, знали, что это такое. Чтобы развеять сомнения, нас уверяли, что подарки есть добровольное и патриотическое начало самого населения. Это их вклад в дело победы над врагом. Солдаты верили или не верили этому, но про себя, или в разговоре вспоминали времена доброволь­ной коллективизации крестьян. Ежегодную добровольную подписку на заем, на газеты и еще много другого добровольно-патриотического, от которого отказаться никому не позволяли.

Мои перемещения из госпиталя в госпиталь происходили по железной дороге в дни немецкого наступления на Курской дуге 5 июля 1943 года. Немецкие вагоны меньше русских и рассчитаны на поездки на короткие расстоя­ния сидя. Поезда отходили от станции без паровозных гудков. Железнодорожник в форме оглашал по-немецки 'садись', поднимал цветной круг и поезд без сигналов уходил со станции. Спальных мест или для лежания не было. Ехали и спали сидя. Спать сидя я не умел, и мне было очень трудно. Немцы были либо терпеливы, либо приучены так, будто они всю жизнь спали сидя. Главное, они не роптали и не жаловались на неудобства. Вагоны были не перегружены. Тесноты или скученности не было. Казалось бы, в дни боев под Курском с фронта должно ехать много раненых, но этого я не заметил. Из России в поездах ехали какие-то чиновники, отпускники, легкораненые, и еще какие-то солдаты. В том числе и я. Войска и техника на фронт ехали, наверное, другими дорогами. А может быть, они прибыли туда заранее, еще до наступления. В нашем поезде отпускников, едущих с фронта домой, было больше, чем кого-то других. Как мне тогда объяснили, что у них существовал закон, по которому солдат получал отпуск через одиннадцать месяцев, независимо от положения на фронте. Шло наступление или отступление, значения не имело. Наступило время отпуска, получай и езжай куда хочешь. Это говорило за то, что немцы в своих делах руководствовались законом, а не целесообразностью. И еще это указывало на уверенность руководства в своей силе. Если в самих вагонах едущих было мало, то сама железнодорожная линия была перегружена очень. Такого раньше я не видел и не слышал. Поезда двигались медленно, чуть ли не впритык один к другому, на расстоянии сто или сто пятьдесят метров. На станциях царил порядок, работали пункты питания, почта, справочное бюро, медпункты. Чтобы эшелон не подорвался на партизанской мине, впереди эшелона шел паровоз с пустой платформой впереди. За паровозом с пустой платформой метрах в ста шел основной эшелон. Несмотря на все предосторожности, партизаны действовали весьма успешно. Мне и раньше приходилось слышать о подвигах белорусских партизан. Но то, что я увидел своими глазами, меня поразило и превзошло даже самые смелые фантазии. Наш эшелон несколько суток медленно продвигался по лесистой местности Белоруссии. Слева и справа от железнодорожного полотна в изобилии под откосом валялись паровозы, вагоны и какое-то другое имущество, полетевшее под откос вместе с вагонами.

Искореженные паровозы и вагоны валялись по одному, близко друг к другу, то непрерывной лентой длиной в десятки метров, а иногда попадались целые завалы, где они лежали один на другом в два или три этажа. Мы ехали как бы в тоннели, созданной из разбитых поездов. Чаще всего такие картины представлялись в местах, где густые темные леса близко подходили к железной дороге. Взорванные и пущенные под откос немецкие поезда виднелись повсюду. Где больше, где меньше. Все это я видел из окна немецкого санитарно-пассажирского поезда, в котором проехал от Конотопа до Минска, от Минска до Могилева и от Могилева до Бобруйска. Некоторые говорили, что для немцев подобные действия партизан всего лишь булавочные уколы. Я бы не сказал так. Если это были булавочные уколы, то булавки партизан были отравлены. Они принесли смерть тысячам немецких солдат и уничтожили огромное количество боевой техники. Если посчитать немецкие потери на всех дорогах, то это будет много. Глядя из окна движущегося вагона, я видел следы боевых подвигов советских партизан на расстоянии сотен километров. В голову приходили сравнения: кто больше нанес ущерба на железных дорогах, партизаны немцам или немецкая авиация нам, русским при бомбежках железных дорог. Тогда мне показалось, что партизаны вполне рассчитались с немцами, и даже больше. Но и немцы делали максимум всего, что могло бы снизить их потери от партизан. Вдоль всей линии железной дороги, на расстоянии метров сто-сто пятьдесят были вырублены леса. В местах более опасных подходы к линии были густо оплетены колючей проволокой и заминированы. На всем протяжении дороги через небольшие промежутки стояли бункера с солдатами, а между ними ходили патрули. Поезда шли медленно. Несмотря на все предосторожности, партизаны все же умудрялись взрывать и обстреливать движущиеся поезда. Взрывали даже в дневное время.

Однажды, где-то за Гомелем в сторону Минска, наш поезд ехал довольно таки быстро, и ни что не предвещало опасности. Я смотрел в окно вагона, разглядывал леса и во множестве разбитую немецкую технику. Впереди поезда раздался негромкий взрыв. Никто на него даже внимания не обратил. Но через несколько секунд наш вагон так здорово тряхнуло, что вперед по ходу поезда полетели люди, вещи. Зазвенели выбитые из окон стекла. Первое мгновение никто ничего не мог понять. Все вопросительно смотрели один на другого. Кто-то негромко произнес: 'Партизанен'. Потом, когда люди повыскакивали из вагонов, выяснилось: впереди идущий паровоз с пустой платформой подорвался на партизанской мине. Идущий позади него наш поезд не успел затормозить и врезался в него. Сразу после столкновения из леса застрочил пулемет. Очередь была длинная, после чего все стихло. Пули попали поверх вагонов и никого не задели. Охрана поезда несколько раз стрельнула в сторону леса, скорее всего для порядка, и все стихло. Пока стоял поезд, я сбегал к месту взрыва, посмотреть, что там произошло. Заряд взрывчатки был небольшой и смог вырвать кусок рельса длиной с полметра. К месту взрыва собрались любопытствующие немцы, стояли молча, будто так должно было быть. Рельсу заменили, и поезд без гудков снова продолжил свой путь на запад. Пока демонтировали колею, рельсу, за нашим эшелоном собралась длинная цепочка поездов. Все ждали, пока двинется наш. Вскоре мы поехали.

Поезд часто останавливался посреди поля, далеко от станции, потому что впереди нас партизаны взрывали путь и мы снова ждали, пока отремонтируют дорогу. Теперь уже впереди и позади нас виднелась длинная вереница поездов, ожидающих, пока где-то отремонтируют дорогу. Мы так иногда подолгу простаивали среди леса или в поле. Солдаты, пассажиры, выходили из поезда, разговаривали с охраной дороги. Охраняли дорогу немцы вперемешку с русскими легионерами.

Через несколько часов медленной езды наш поезд снова подорвался на мине. В этот раз под откос упало два вагона. Заряд взорвался под вторым или третьим вагоном от паровоза и грохот от взрыва был очень сильный. Вагон, под которым взорвался заряд, по-видимому, подбросило вверх. Он покатился под откос и потянул за собой следующий вагон. Поезд сразу остановился. Люди и их вещи полетели по ходу движения поезда, началась паника. Когда поезд остановился, многие, в том числе и я, вышли посмотреть на происшедшее. Метрах в ста - ста пятидесяти от нас темнел густой Белорусский лес. Пространство между лесом и поездом было отгорожено колючей проволокой. По насыпи прохаживался часовой, охранник в немецкой форме и с винтовкой. Возле сошедших вагонов толпились люди, солдаты и железнодорожники. Кто-то кричал, другие громко отдавали команды. Все что-то делали, бегали, кричали. Я смотрел издали. Насмотревшись, пошел к своему вагону. Там, возле него, стоял солдат моего возраста. Он комьями земли бросал в сторону леса. Метрах в двадцати от насыпи и ограждения из колючей проволоки, паслась корова. Она мирно щипала траву и нисколько не обращала внимания на его старания. Я спросил по-немецки, чего это он делает. Солдат посмотрел на меня и по-русски ответил, что эта дура залезла на минное поле. Подорвется же. Корова отходила от солдата все дальше к лесу.

В стороне от леса виднелось поле и село, оттуда, наверное, и пришла корова. Когда бросаемые камни перестали долетать до нее, мы уселись на насыпи. Солдат оказался из советских пленных, а теперь у немцев нес службу по охране дороги. Он рассказал, что с началом немецкого наступления под Курском, партизаны сильно активизировали свои действия. Сегодня, как он выразился, от них нигде никакого спасу нет. Они как муравьи, лезут в любую щелку. Вот, как эта корова. Как она залезла туда? Разнесет же ее. Жалко корову. А что будет со мной потом? Меня обвинят в нерадивости, плохой службе, скажут, что я демаскировал минное поле и этим оказал помощь партизанам. Наговорят, чего хочешь. Хуже всего, если опять запрячут в лагеря. Вытащить ее с минного поля тоже могут

заставить. А там мины. Попробуй, сунься. Вот стерва бездомная. Что б ты сдохла! А что, обязательно на этом месте партизаны будут взрывать снова? Здесь уже взорвали. Мало что ли других мест на дороге? Видал, сколько поездов остановили? - и он указал рукой на вереницу эшелонов. - Сегодня партизаны работают здорово, ничего не скажешь. А сколько под откос пустилиЁ

Было интересно узнать, кто он, что за человек, потому я спросил:

- Ты сам пошел к немцам, или как?

- Да, что говорить об этом. Жить то надо. Умирать с голоду в лагерях никому не хочется. Наши от нас, пленных, отказались. Заявили, что у них пленных нет, а есть изменники родины. Попробуй, попади к ним, замордуют. Лучше уж умереть у чужих, чем с позором прикончат у своих. Немцы, хоть они и чужие, но не обижают, за мою службу кормят, да еще деньги платят. Сегодня я пока живой, а там видно будет, что к чему. Может быть, и домой еще вернусь.

В это время на минном поле раздался взрыв. Солдат подскочил и выругался.

- Так тебе и надо, стерва. Сама нашла свою смерть.

Потом, повернувшись ко мне, сказал:

- Вот так постоянно. Если не люди, то скот гибнет.

Стали подходить немцы, они тоже рассуждали о корове, о минном поле, и как она могла туда попасть. Сожалели о происшедшем, жалели хозяина коровы и, закончив разговоры словом 'криег' - война, все разошлись. Дорогу отремонтировали, пассажиров из сошедших с рельс вагонов разместили по всему эшелону и поезд тронулся. Сидя в вагоне, я размышлял над ситуацией охранника, солдата. Как решит солдатское начальство: убрать корову, или оставить на минном поле? Если заставят убрать, то вытащит он ее с минного поля, или подорвется на минах, которые сам же поставил на своих бывших друзей и товарищей по духу, на партизан. Людей, защищающих его же родину СССР. Он охранял дорогу и минное поле от людей, которых считал для себя более близкими, чем его враги немцы, которым он сейчас служит. Мысли, думы, сомнения о зигзагах человеческой жизни. В какие только ситуации попадает человек!? Чудеса, и только! Попадет ли пленный советский солдат когда-нибудь домой? Все будет зависеть от его судьбы, предначертанной человеку свыше. Навряд ли пропадет!

Когда долго лежишь и нечем заняться, в голову лезут разные хорошие и не очень хорошие мысли. Люди вспоминают и анализируют прошлое, намечают планы на будущее. Знакомятся, разговаривают, обмениваются мнениями. Времени для разговоров предостаточно. В минском госпитале лечились русские, немцы. Почти все нации Советского Союза. И еще было много югославов, чехов, поляков, разных прибалтов, и даже голландцев. Мы, русские, на иностранцев смотрели, как на людей культурных и настроенных про-немецки. Говорили о многом, в основном со славянскими народами, но не очень им раскрываясь. Перед югославами, поляками, прибалтами играли роль великой нации. Они это не отрицали и, в свою очередь, посматривали на нас как на своих тайных союзников против немцев. Если об этом вслух и не говорили, то охотно подчеркивали наши родственные, славянские начала. Особенно дружелюбно и доверительно приглядывались к нам югославы. Все мы носили немецкую солдатскую форму, внешне были немецкими военнослужащими, но в большой политике радовались поражениям немцев и каждый про себя, тайком, погляды­вал в партизанский лес и радовался победам русских. Конечно, не все так думали, но многие.

Почти все прибалты хвалились своими подвигами против советских. Они об этом рассказывали подробно и смакуя свои подвиги против нас, советских или русских. С тех пор я невзлюбил всех прибалтов, я стал считать их большими своими врагами, чем немцев или других своих недругов нации. Смысл их ненависти к нам заключался в том, что они были богаты и более культурны, чем мы. Нас они называли нищими, полудикими чингис-ханами и грубыми полурабами Сталина. Жадными и голодными людьми, которые с голодухи, как свиньи, сожрут все, что им ни дай. Один из них до войны служил в своей прибалтийской армии. Потом при советах служил в со­ветской армии и теперь уже у немцев. Он в самом деле мог сравнивать армии, в которых служил. Он говорил, что в советской армии их кормили борщем, невкусным супом, перловой кашей и сухой воблой. До войны прибалты этим кормили своих свиней. Что даже воры у них были иные, не такие, как у русских. Их воры обворовывали ювелирные магазины, банки. У богатых родителей крали детей, потом требовали выкуп. А советские воры воровали обувь, оставленную у дверей, примусы, одежду, продукты, курей и другую мелочь. К ним пришли не представители культурной европейской нации, а полупьяные русские мужики с лицами дикарей, да еще через каждые два-три слова произносили отвратительный русский мат. Когда они пришли, мы их встречали с хлебом и солью, мы радовались, думали, будем жить еще лучше. Но потом, насмотревшись, стали их бояться и ненавидеть. Когда пришли немцы, почти вся молодежь ушла в немецкую армию, в свой национальный легион.

Такого мнения о нас, русских, были почти все прибалты. Немцы на эту тему с русскими не разговаривали. Больше молчали, а если чего и говорили, то коротко и мало. Чаще можно было услышать такое: да, не богатые, Сталин. Причем слово Сталин они произносили как Шталин. Злобы к русским, такой как у прибалтов, от немцев я не слышал. Поляки, особенно офицеришки небольшие, строили из себя людей очень культурных, чем-то близкими к немцам. Или даже более культурных, чем сами немцы. Особенно, если поляк хорошо разговаривал по-немецки и еще по-русски. Почему-то мне попадались поляки, все хорошо говорившие и по-немецки, и по-русски. Они были кичливыми представителями своей польской нации. Югославы, чехи, болгары больше слушали и своих мнений о России или о русских не высказывали.

Часто приезжали артисты. Немецкие или русские. Хотя русские артисты были разных национальностей: были украинцы, русские или больше белорусов. Все говорили, что приехали русские артисты. Немецкие артисты исполняли только немецкие или итальянские мелодии и песни. Немецкие артисты были из профессионалов и исполняли свои номера на уровне профессионалов. Среди артистов бывал какой-нибудь комик и он по ходу исполнения номера делал какие-нибудь смешные движения или гримасы, что вызывало смех среди зрителей и повышало успех артистов. Русские зрители не все одинаково воспринимали немецкий концерт. Русская интеллигентная публика смотрела и слушала наравне с немцами и получала удовольствие. Некоторые из слушателей рабоче-крестьянской публики уходили с таких концертов. Видно для русского крестьянина европейская музыка была мало интересной. Зато когда выступали Маши, русские артисты, славянские зрители ликовали. Русские артисты исполняли интернациональные номера. Немецкие, русские и еще чего-то на непонятном языке. Однако все получали удовольствие.

Однажды выступления русских артистов комментировал молодой парень, житель Минска. При советах якобы его отец занимал большой пост в Минске и он сам часто ходил на концерты. Многих молодых артисток он называл по имени и не очень лестно отзывался о них. Он говорил, что все они швабры, у которых нет ни женской гордости, ни человеческого достоинства. При советах ими пользова­лись советские высокопоставленные чиновники, в том числе и он сам. Теперь же они стали немецкими подстилками. Что им все равно, кому служить. Хоть своим, хоть немцам, лишь бы платили. Что в Минске все бабы дерьмо. Сегодня они все живут с немцами за кусок хлеба. Парню было лет 18-19, он был смел в разговоре и чего-то мне не понравился. Сам он был из полицаев, был ранен партизанами, а перед другими показывал свою высокую мораль. Я подумал тогда, если он так строго судит женщин, то сам то, за что продался немцам. Молчал бы.

В этот раз я впервые увидел немецкий реактивный самолет. Он низко пролетел над домами, и впечатление было очень сильным. Казалось, что это был не самолет, а снаряд с крыльями. Грохот был тоже невообразимый.

Иногда по ночам в городе объявляли воздушные тревоги. В палаты прибегали медсестры, поднимали всех с постелей и приказывали спускаться в бомбоубежище под домом. Подвал под зданием был приспособлен под аккуратное бомбоубежище, где могло разместиться человек 50 раненых или больных. Рядами, как в театре и вдоль стен были расставлены скамейки, горел свет, работал репродуктор. Между скамеек прохаживались медсестры. Люди, прибывшие в убежище прямо с постели, вели себя все по-разному. Одни о чем-то тихо разговаривали, другие молча дремали. Но все одинаково внимательно прислушивались к звукам сверху, ожидая бомбежку. В бомбоубежище собирались военные разных рангов и опыта войны. Потому и реакция на воздушные тревоги была не одинаковой. Более спокойно или даже раздраженно-скучающе вели себя чины рангом повыше. Они говорили, что русская авиация была уничтожена еще в начале войны, и потому никакой бомбежки не должно быть. Для этого у них нет таких самолетов. Если и появился вблизи города русский самолет, то это мог быть маленький самолетик, летающий по ночам к партизанам. Они были раздражены тем, что их разбудили понапрасну, потревожив сон. На солдат, и особенно на русских, они смотрели как бы на людей не первого сорта и потому мы их сторонились. Многие русские, особенно молодые, хотели, чтобы город бомбили, да еще посильнее. Им казалось, что от хорошей бомбежки у немцев будет более уважительное отношение к русским. Как ни говорили плохо про нас, но бомбят то самолеты русские. Значит не все еще утеряно. И не такие уж мы пропащие пропойцы и никчемные люди, как нас рисуют в немецких журналах.

Часто в бомбоубежище рядом сидели русский и немец. Оба молча томились в ожидании момента, когда русский самолет сбросит бомбу. Сидят молча и гадают, пролетит мимо или обоих разнесет в клочья. Стороннему наблюдателю может показаться, что сидящие в убежище только и думают, чтобы налет не состоялся. Внешне люди действительно выглядели так. Однако внутренний настрой был не одинаков. Были русские, которые ждали налета, да еще, чтобы он был посильней. Мотивы таких желаний тоже были разные. Истинные патриоты желали побольше навредить немцам. Другие, хоть и воевали против Советов, но в душе машинально, считали советских своими. Всякая победа русских, казалось, принадлежит и им. Ведь они тоже русские. Немцы же, вглядываясь в лица русских, по выражению лица пытались отгадать эту тайную мысль русской гордости. Мысль, созвучную национальной непобедимости, которая все равно теплится в душе русака. Даже тогда, когда он сам попал в капкан непонятных обстоятельств и крепко привязан к немецкой военной колеснице.

Молодые солдаты хотели, чтобы город бомбили. И тоже, чтобы посильней. Вот будет здорово. Сколько можно будет потом рассказать интересного про войну. Но самолеты ни разу не прилетали и не бомбили. К радости немцев и огорчению некоторых русских. На другой день среди русских возникали жаркие споры. Спорили на тему: почему была объявлена тревога, а самолеты не прилетали и не бомбили. Некоторые говорили, что немцы своими ложными тревогами только спать не дают больным людям. Мнения на этот счет были разные, спорные и горячие. Таких воздушных тревог, пока я находился в Минске, было три или четыре. Хотя и не бомбили, но каждый раз стреляли крупнокалиберные зенитные пулеметы. В споре некоторые говорили, что это сдуру, или с перепугу стреляли немецкие пацаны малолетки, отбывающие свою службу в противовоздушной обороне. Разноречивые высказывания в спорах указывали на неодинаковое отношение русских солдат в зеленой форме к немцам, к советам, и вообще к войне. Убери воинскую дисциплину, и сразу все поляризуется. Одни окажутся в стане красных, другие у немцев, а третьи постараются попасть к себе домой пахать землю или работать у станка на заводе. Третьих было больше.

Вскоре из Минска всех русских поездом перевезли в Могилев. Госпиталь там находился на опушке леса, километра два или три от города. Жители рассказывали, что до войны там находилась психиатрическая больница. С приходом немцев психобольных якобы умертвили в душегубках, а здания отвели под госпиталь. Красивая лесистая местность, тишина и покой, создавали в душах солдат мирный настрой, будто бы и войны нигде не было. На излечении, как и в Минске, находились солдаты чуть ли не со всей Европы. Немцев было меньше, и они находились в более привилегированном положении. Они располагались от других отдельно, в лучших каменных зданиях. Все другие нации распола­гались все вместе. Немцы вели себя тихо, спокойно, будто их там вовсе и не было. Зато наше присутствие, бывших граждан СССР, особенно братьев славян, ощущалось каждодневно и почти ежечасно. От других они отличались шумными скандалами, драками и пьяными выходками. Многие от безделья с утра и до вечера играли в карты. Проигрыши заканчивались шумными скандалами, а иногда и драками. Выпивки, в лучшем случае, тоже оканчивались скандалом. В худшем, перепившего тащили прямо в морг. Потому что пили денатурат метиловый технический спирт, самогон и еще другое разное, непонятное. Никто никому не объяснял нам, как следовало вести себя в госпитале. Потому каждый вел себя так, как ему больше нравилось. Нам не запрещали выпивать, играть в карты, ходить в город. Наверное, потому, некоторые не имея твердых моральных понятий, злоупотребляли доверием и свободой. Среди русских, кроме шумной рабоче-крестьянской публики, были и интеллигенты. Они почти ничем не отличались от немцев, находили какие-то общие интересы, потому часто можно было видеть беседующих немца и русского интеллигента. Но все же не часто. С нашими пролетариями немцы вообще не знались. Они на них говорили 'вильде лейте', что значило по-русски 'дикари'. В нашем корпусе почему-то больше было простолюдинов из мордвы, русских, узбеков, киргизов, всех понемногу. Народ, хоть и примитивный, зато добрый и отзывчивый. В соседнем корпусе находились молодые, красивые, интеллигентные парни, в основном славяне. Я часто с ними встречался, и с некоторыми из них был в дружеских отношениях.

Много беседовали о житье-бытье, ходили в кино, на концерты, которые давали, в основном, русские артисты. Артисты и их концерты были превосходны. Однажды, в клубе показывали кино 'Станционный смотритель', но на немецком языке. Немцы в кино явились одетыми по форме. В до блеска начищенных сапогах, побритые, и даже от некоторых пахло духами. Вели себя дисциплиниро­вано. При входе в кинозал все снимали пилотки с головы и держали их в руках. Разговаривали тихо, были предупредительны, зато наши братья славяне пришли, как на колхозную ферму, кто как хотел. Одни были в пижамах, другие в брюках, но в нижней рубашке. Не причесанные и не бритые. Все уселись, как дети в колхозном клубе, на первых рядах. Они производили впечатление запорожцев с картины Репина. Немцы смотрели на них и перешептывались. Кино шло на немецком языке. Русские немецкого языка не понимали, их стала одолевать скука. Они грызли семечки, плевали перед собой шелуху и громко разговаривали и смеялись. Кто-то из зрителей немцев пытался их угомонить, но они не реагировали. Тогда двое немцев из зрителей подошли к первому ряду, взяли кого-то под руки и вывели из зала. После этого первые ряды успокоились. Мне было стыдно за них, за себя и свою нацию.

Но были среди россиян и такие парни, талантам которых приходилось удивляться. Один светлый блондин лет двадцати очень хорошо играл на гитаре. Было впечатление, что до войны он где-то учился в музыкальном заведении. Когда он играл, послушать его собиралось столько слушателей, что они не могли поместиться в палате. Другой был брюнет с лицом цыгана или еврея. Он совершенное свободно разговаривал по-немецки. Где он мог научиться? В одной палате со мной находился раненый парень лет восемнадцати. Он был из партизан. Во время боя его ранило в грудь. Партизаны были вынуждены отступать и его оставили раненого на поле боя. Наверное, он чем-то понравился немцам. Они его подобрали и положили в госпиталь. Надели на него немецкую форму и теперь он толком не мог понять, кто же он теперь? Как реагировать на происшедшее? Он сказал, что партизаны теперь его не примут после происшедшего с ним. Могут расстрелять. Немцам служить он тоже не хотел, а его дом был где-то на северном Кавказе. Про партизан он сказал, что это люди, отверженные богом и людьми. Ежедневный голод, холод и страх. Больших трудностей, чем партизаны никто, никогда и нигде не испытывал, а худшего нельзя придумать. Но, видно людьми управляет судьба или случаи. У этого парня была редкая память, он хорошо помни много формул по математике и по физике. Чуть ли не по полчаса на память мог декламировать стихи из Пушкина и Лермонтова. Не пил самогон, не курил и не играл в карты. Больше молчал и изобретал способы выйти из затруднительного положения, чтобы выжить. Гадал, кто же он есть, партизан или немец?

Там же встретил и земляков из Ферганы. Одного из них звали Юра. Фамилия у него была похожей на немецкую, Юра Лилиэнталь. Служил он при какой-то немецкой летной части в качестве сапожника. На родину возвращаться он не хотел ни при каких обстоятельствах. По-немецки разговаривал, как настоящий немец. Может быть он и в самом деле был немцем. В Фергане он якобы работал учителем. В случае поражения немцев и победы большевиков, собирался бежать в Австралию или в Южную Америку. Что с ним произошло потом, я свидетелем не был.

Но года через два или три после окончания воины, мы случайно встретились на самаркандской толкучке. Он был с женой. Они чего-то покупали. При встрече было много возгласов удивления и вопросов. Потом, сориентировавшись в винных дуканах, зашли в один из них обмыть нашу столь неожиданную встречу. Жена его выглядела простолюдинкой и была неразговорчива. Почти все время молчала. За рюмкой вина каждый поведал о своей трудной судьбе военного лихолетья. Он рассказал, что тогда в госпитале у них подобралась компания молодых парней, патриотов-единомышленников. Однажды ночью они разоружили немецкую охрану. Забрали оружие и, обстреляв из пулемета водонапорную башню, все ушли в лес. Там они организовали собственный партизанский отряд и партизанили вплоть до соединения с частями Красной Армии. Блондин гитарист у них был командиром отряда. А брюнет украинец, хорошо говоривший по-немецки, был поваром. По нации он был еврей. Потом, чтобы развеять сомнения, он показал свой военный билет. Фамилия у него по-прежнему была Лилиенталь и звали тоже, как и прежде, Юрий. В военном билете было записано много боевых орденов и медалей. Как и до войны, работал в школе преподавателем немецкого языка. Той встрече я был рад, удивлен, и в то же время как-то старался быть осторожным. Кто может предугадать, чем обернется встреча. Все, что он рассказывал, я воспринимал без сомнений, очень был рад за него и очень хотел, чтобы все было так, как он рассказывал. Однако, при более поздних размышлениях о встрече, я обратил внимание на детали, которые заставили поразмышлять. Во время выпивки я в шутку сказал:

- Ты так здорово бегаешь, что в толпе толкучки я едва не потерял тебя.

Он ответил, что тоже меня заметил, но подумал, не тип ли какой ко мне прицепился. И мне подумалось, зачем ему надо было бояться разных типов, если документы были в порядке. Кроме всего я вспомнил, что в госпитале он лечился по поводу язвенной болезни желудка. С таким заболеванием при партизанских трудностях с питанием, в лесной глухомани, где за тобой охотятся как за лесным зверем, будучи больным, навряд ли заработаешь столько орденов. Больше мы не встречались.

Другим земляком оказался киргиз из Учкургана. Легионер из националистического формирования 'Туркестан'. Мы с ним находились в одной палате, часто разговаривали, вспоминали общих знакомых. Парню было лет девятнадцать-двадцать и он очень хотел побывать у себя дома в Учкургане. Где-то в бою с партизанами ему осколком выбило глаз и он ходил с повязкой. Как бы на всякий случай, мы обменялись адресами. Сделали это, как бы шутя, между прочим, но почему-то его имя и фамилию я запомнил хорошо, совсем не рассчитывая на встречу в будущем. И вот, лет через десять после войны был такой случай. В Киргизии в Учкургане я держал пчел, они стояли во дворе местного киргиза по имени Таштемир. По возрасту мы были примерно ровесники. Жена у него была много моложе его самого и было двое совсем еще маленьких детей. Из-за отсутствия глаза, на этом месте он носил черную повязку и походил на пирата, каких показывают в кино. Во время чаепития я сказал, что до войны, в детстве, я тоже жил в Учкургане. Таштемир спросил, кого я знаю из жителей. Я перечислил имена тех, кого еще помнил. К сожалению, они все уже умерли. Неожиданно, вспомнил и того юношу, киргиза легионера, с которым мы в госпитале обменялись адресами. При упоминании его имени, а его звали Конокбаев Кокки, внешний вид и поведение Таштемира внезапно изменились. Его лицо посерьезнело. Из медлительного, постоянно улыбающегося гостеприимного кишлачного киргиза он превратился в европейца, отлично говорящего на хорошем русском языке. Такое внезапное превращение меня даже удивило. Тогда этому я не придал никакого значения, и он с большим интересом продолжал расспрашивать меня подробности о Конокбаеве. Он спросил, где я служил в армии, когда, что было потом, и какова дальнейшая судьба Кокки. По определенным причинам, на все его вопросы я не мог ответить. Я даже напугался его настойчивости. А он все продолжал интересоваться и задавал все новые вопросы. И из человека, задающего вопросы, я превратился в человека, отвечающего на чьи-то вопросы. Про себя я подумал, зачем он мне понадобился, этот Кокки. Может быть, Таштемир сам чего-то знает о нем, знает нехорошие факты и пытается определить степень нашего знакомства. Я сказал, что с Кокки мы служили в советской армии и, что было с ним потом, я не знаю.

В конце нашей беседы за чашкой чая, Таштемир сказал, что родители у Кокки давно умерли, а сам он был им не родным, а приемным сыном. Про самого Кокки он не сказал ни слова, будто речь шла совсем не о нем. Когда мы ехали домой, а ехали мы с моим напарником Василием Найденко, я спросил его, откуда Таштемир, простой кишлачный киргиз, так хорошо разговаривает на русском языке. Василий сказал, что раньше он работал кем-то в райисполкоме, наверное, там и научился. Вскоре Таштемир уехал со скотом на летнее пастбище в горы, и мы больше не встречались. Потом, когда приходилось ездить на пасеку и проезжать мимо его дома, я всегда вспоминал его, и мне казалось, что раньше мы где-то с ним встречались. И только позже в голову пришла мысль. Не одно ли это лицо под двумя разными фамилиями, Учкурганский киргиз Таштемир и бывший легионер из Учкургана Конокбаев Кокки. Ведь через 40 лет человека можно и не узнать. Тогда он был молодой юноша, а через столько лет стал стариком. Все могло быть.

После войны в разное время были и другие подобные встречи, сильно впечатлявшие, и наводившие на грустные размышления. Тогда мне казалось, что люди, подобные Таштемиру или Лилиенталю, которых я иногда случайно встречал после войны, были выходцами с того света. Думалось или казалось мне, что это мертвецы, вылезшие из своих могил, и что они пришли на этот свет, чтобы вцепиться в меня, и вместе со мной снова уйти в преисподнюю или туда, где страшно, и о чем люди не любят говорить. С виду это были обычные живые люди, с руками и ногами и внешне ни чем не отличались от других живых. Но это были люди с трудным прошлым, это были солдаты второй мировой войны, которые, благодаря хитросплетению обстоятельств, не зависящих от них самих, воевали одну и туже войну в двух противоборствующих армиях. Начали войну в советской, а закончили ее в немецкой. Угодив в мясорубку второй мировой войны, они вышли из нее живыми, отверженными, и жили как бы вне закона. Были ли они злодеями или людьми аморальными? Навряд ли. Хотели ли они сами быть такими несчастными, какими их сделала война? Нет, они не хотели этого. На войне они были всего-навсего пешками в руках властных и сильных владык. Конечно, были люди и более удачливые, чем эти. Такова уж жизнь. Такова она есть на самом деле. Ни всем блага жизни розданы одинаково поровну. Наверное, у каждого есть своя судьба, хотя я и не верю в нее. В своих воспоминаниях я излишне склонен к рассуждениям и морализации фактов, которые давно обговорены на всем белом свете и всем надоели. И все же разговор на эту тему не окончен. В истории бывают периоды, когда каким-то проблемам уделяется особенно большое внимание. Потом острота их исчезает. Они забываются, а в других условиях появляются свои проблемы. А острота старых свое первенство уступает нерешенным вопросам. Хоть и крепки были наши советские законы, но сегодня, со сменой порядков в стране, меняются и взгляды на исторические события, прошлого. Говорят же, что меняются времена, а с ними и песни.

Сегодня на Украине, в Прибалтике хоронят все то, чем мы прежде гордились. Ныне там из небытия на свет божий вытаскивают мертвецов прошлых времен и ставят им памятники. Там сегодня поют новые песни, в которых прославляют тех, кого мы раньше отвергали и предавали анафеме. Это у украинских бандеровцев, прибалтийских айсаргов и др. Сегодня даже украинский Мазепа стал национальным украинским героем. Сегодня некоторые российские журналы стали публиковать статьи, в которых ранее осужденного изменника родины Власова стали рассматривать, как героя русского освободительного движения от большевиков. Сегодня это пишут люди, которые еще совсем недавно писали о Власове и власовцах статьи самого не лестного характера.

В могилевском госпитале моя рука окончательно зажила. Никто нас не смотрел, и только русские медсестры иногда, и то по нашей просьбе, что-либо делали. В конце концов, всех выздоровевших русских отправили в Бобруйск. Там находился какой-то русско-немецкий гарнизон и медкомиссия. Город в это время усиленно готовился к обороне. Бои шли где-то совсем близко. На улицах копали траншеи, ездили танки, маршировали солдаты. Во дворе казармы молодые русские солдаты, парни лет по 18-19, тоже готовились воевать. Они на плацу катали русскую пушку, выполняли команды. На стене казармы висела стенгазета. Наверное, память о советских порядках. В ней от руки было написана статья о воинской дисциплине и что русские солдаты сильно ругаются матом. Что это некрасивое явление в Россию занесли татаро-монгольские завоеватели, чтобы как можно сильнее можно было унизить русского человека. В газете не было каких политических высказываний.

Через несколько дней нас пригласили на медкомиссию. Перед входом на комиссию, всех нас раздевали догола. За столом сидело человек пять врачей, писарей, переводчиков и еще кого-то. Они осматривали ранение, совещались, и потом выносили свое заключение. Я, в сравнении с другими комиссуемыми, был моложе их, худощав, и от природы маленького роста. Мой рост был 165 см. В сравнении с другими, я выглядел подростком малолеткой. Подобное обстоятельство иногда облегчало мне мои житейские дела. Наверное и в этот раз мне повезло. С парнями, которые проходили комиссию передо мной, немецкие врачи разговаривали через переводчика. Это затрудняло общение, вызывало скуку и безразличие к человеку. Немцы на комиссуемых смотрели, как на неодушевленные существа или на людей низшей расы, без всякого интереса. Мне тоже задали вопрос. Не дожидаясь перевода, я довольно легко ответил вам по-немецки. Находясь столько времени в немецких госпиталях, а это было месяца три, я вполне прилично научился разговаривать по-немецки на медицинские темы. Не дожидаясь новых вопросов, я продолжал что-то говорить по поводу ранения и еще чего-то. Доктора слушали меня, задавали разные вопросы и на все я смог ответить довольно удачно. Они спрашивали, кто я по национальности, кто мои родители и кто я по профессии. Вопросы я понимал, от удачных ответов вошел в азарт и на комиссию сумел произвести хорошее впечатление. Одним словом, комиссии я заморочил голову по своему сценарию. На вопрос, куда я хочу поехать жить, я назвал Котовск Одесской области.

Когда на другой день получил документы, то был приятно удивлен. В документах было написано, что из вермахта я уволен по ранению. Еду в Котовск, и мне положен 'ландцутайлунг', что по-русски переводится как земельный надел. Неожиданно я стал богатым собственником, землевладельцем. Хотя я и не понимал, что все это значило для меня, но все равно было интересно быть землевладельцем. Для меня это было что-то новое и не очень понятное. На дорогу выдали 'ферпфлегунг карте', что по-русски переводится, как продовольственная карточка. Долго не размышляя, я сел на поезд и поехал в Котовск.

Дорога Бобруйск, Минск, Брест, Винница Жмеринка, Котовск. Билеты на поезда, тогда, наверное, не продавались. Собственно я и не интересовался этим. Немецкая солдатская форма и хорошие документы были и проездным билетом, и надежным пропуском на любой поезд. От Бобруйска до Минска ехал в аккуратном пассажирском поезде. В вагонах ехали с фронта домой в Германию отпускники солдаты, какие-то гражданские немцы и разные военные. Я расположился на нижней полке и ехал сидя рядом с двумя солдатами Лежачих мест в немецких вагонах не бывает. Напротив меня сидело еще трое солдат. Они мирно беседовали, пили из своих фляг кофе, дремали. Со мной они не разговаривали и кто я такой не интересовались. Либо им я был не интересен, либо еще почему-то. Но при моих попытках заговорить с ними они охотно отвечали. Большинство их разговоров касалось положения в Германии. Американские бомбежки городов, разрушения и снабжение населения продовольствием. О фронте они говорили мало и весьма неохотно. На все вопросы о положении на фронте, отвечали коротко: 'Ах, шайзе криг', и снова начинались разговоры о положении на родине в их рейхе.

Ехали медленно, с частыми остановками в лесных зонах. Однажды днем, недалеко от Минска, под нашим вагоном взорвалась партизанская мина. Внезапно, впереди нашего купе, вверх к потолку с грохотом полетели доски от пола и чей-то чемодан. Зазвенело разбитое окно. Одному солдату поранило ногу, другому повредило лицо. Реакция моих соседей на взрыв была как бы досадно-огорчительной. Вначале все подскочили на своих местах. Бледные и перепуганные, молча стояли в ожидании чего-то страшного. Потом, когда первоначальный шок прошел, один из солдат сказал:

- Проклятые партизаны, опять взорвали.

Другой добавил:

- Так и домой не доедешь.

Придя в себя, все мы смотрели на происшедшее в соседнем купе. Зрелище было неприятное и наверное потому кто-то сказал:

- Проклятые партизаны.

Я же про себя подумал, все-таки партизаны молодцы. Смелый народ.

Последствия взрыва ликвидировали и к вечеру мы приехали в Минск. Ремонт дороги занял немного времени и я удивился, как быстро немцы восстанавливают повреждения. Из Минска поезд дальше никуда не шёл и все пассажиры поезда вышли на перрон.

Огромное, красивое здание вокзала по-прежнему стояло неповрежденным. Наверное, оно было столь красивым и производило такое хорошее впечатление на всех, кто его видел, что и русским, и немцам было жаль его разрушать. Наверное, на такую красоту ни у кого рука не поднималась, чтобы разрушить, хотя весь город был сплошным кладбищем разрушенных домов. Вместе с другими вышел и я. Походил по перрону, постоял у газетного киоска. Солдаты наспех писали письма домой в свой рейх. Понаблюдал за суетно бегавшими по перрону, затем пришло время подумать и о своей собственной персоне. Где-то нужно было переночевать и поразведать способы дальнейшего путешествия в свой Котовск. Метрах в ста от вокзала стояло неприметное одноэтажное здание, туда часто бегали солдаты с котелками. Решил полюбопытствовать, что это такое. Это было что-то импровизированное, похожее то ли на столовую, то ли на дешевую ночлежку. Внутри здания кроме больших голых столов ничего не было. Рядом под навесом стояла солдатская кухня. К ней подходили солдаты. Они протягивали повару котелок и он, молча, ни у кого ничего не спрашивая, наливал суп. Я тоже было покрутился возле. Но у меня не было котелка, и я ушел, заприметив ночлежку. Снова вернулся на вокзал. Там куда-то спешили солдаты, медленно прохаживались русские железнодорожники с длинными молотками в руках. Навстречу мне важно, не спеша, шли в голубых мундирах жандармов. На груди у них на цепочке висела металлическая табличка с надписью по-немецки 'фельджандармери' - 'Полевая жандармерия'. Не обращая на них никакого внимания, солдаты заходили внутрь в здание самого вокзала. Пристроившись к одному из них, я тоже прошел внутрь. Я об этом пишу с некоторой робостью потому, что жандармов я все-таки боялся. Я никак не мог войти в роль солдата немца, внутри меня, помимо моей воли существовало сознание того, что я не немец. Я русский, советский. Наверное, потому при определенных ситуациях, вот как тогда при виде жандармов, я чего-то боялся и ждал неприятностей. Рефлекс самосохранения.

В зале на скамейках сидели и дремали военные. Другие стояли, беседовали или чем-то занимались своим. Возле деревянной загородки в углу зала в небольшой очереди стояли солдаты. Они в окошко подавали карточки, похожие на наши хлебные, а оттуда продукты. Я молча сравнил свои ферпфлегунгс карты с ихними, они оказались одинаковыми. Дождавшись своей очереди, я подал их в окошко. К моей радости, никто у меня ничего не спрашивал. Женщина, немка в военной форме, отрезала талоны и молча выдала продукты. По моему понятию, я получил очень много вкусных и нужных в дороге продуктов. Мне выдали хлеб, колбасу, сливочное масло, шоколад, сигареты и еще чего-то. Я был обрадован, удивлен, и мне захотелось, чтобы и у нас в Красной Армии были бы похожие порядки снабжения продуктами. На скамейках все места были заняты и я, спрятав полученное в сумку, отправился в запримеченную ночлежку.

Когда я пришел, было уже темно. Она ни кем не охранялась, и я вошел внутрь. Помещение не освещалось. На моем столе, который я до этого облюбовал, лежал солдат. Я расположился на соседнем. На голом, жестком и холодном столе заснуть было трудно и в голову шли не столь уж фантастические мысли. Мне показалось, что немцы народ излишне беспечный. Здание ночлежки не охраняется. Любой, даже не очень смелый партизан, мог свободно, без особого риска, зайти и всех ночующих вырезать простым кухонным ножом. И это вполне возможно, узнай только об этом партизаны. Вдруг, и в самом деле этой ночью произойдет такое. Тогда и меня прикончат. Человек девять или десять немецких солдат беззаботно спали на неудобных столах. Кто их знает, немцев, может они не спят и тоже размышляют о том же. Позже настроение сомнений перешло в воинственность. Зачем ждать каких-то партизан, я сам могу быть не хуже их. Кто мне помешает перебить их всех сонными? Партизанский лес рядом. Уйду. После содеянного мной, они примут меня. Но как сделать это? У меня же даже ножа нет. Размышляя так, я вскоре незаметно заснул.

На другой день, с поездом Минск-Брест, я пересек с бывшую советско- польскую границу в районе станций Негорелое-Столбцы. Я внимательно приглядывался в надежде увидеть признаки укреплений границы, признаки былой нашей славы. Но ничего, кроме полей и лесов не было.

Без приключений приехали в Брест. На карте он обозначен маленькой неприят­ной точкой. Зато станция была очень большой. Там стояло огромное количество разных поездов. Наверное, это было своего рода большой перевалочной станцией. Народа было тоже очень много. Больше, чем я видел на других станциях. Отсюда уходили поезда в Германию. Порядок был строгий и его поддерживало много жандармов. В Германию ехали не только солдаты отпускники, но также и гражданские. Среди отъезжающих гражданских слышалась и русская речь. Наверное, беженцы. Меня они не удивляли, привык. Такова моя родина - Русь святая. Говорили, что после революции беженцев из России было больше. Меня удивила очень уж четкая организация посадки в вагон. При объявлении посадки, к вагону подбегала огромная толпа людей. Начиналась давка, крики, толкотня, пробки у дверей. В этот момент к вагону не спеша подходило несколько жандармов и как по волшебству мгновенно вся кричащая толпа людей вытягивалась в длинную очередь дисциплинированных пассажиров. К вагону подходили по двое и очень быстро входили в вагон. Те, кто напугавшись длинной очереди, пытались проскочить как-то сбоку, вызывали шумную реакцию. Стоящих у вагона нетерпеливых, жандармы брали за руки и ставили в конец очереди. Других отводили метра за три в сторону, заставляли стоять по стойке смирно и разрешали отойти на посадку, когда все усядутся. Жандармов немцы тоже боялись. Не только я. Таким образом, в вагон усаживалось такое количество людей, на какое он вряд ли был рассчитан.

У всех отъезжающих в Германию тщательно проверяли документы. В мою сторону, на Украину, стояли только товарные поезда. Об этом я узнал у гражданских железнодорожников. Они все были русские или хорошо говорили по-русски. Они объяснили в какой состав мне было лучше сесть. По их совету я расположился в пустом вагоне отходящего на Украину товарного эшелона. На восток в пустых товарных вагонах мало кто ехал. Почти весь эшелон шел порожняком. Иногда на станциях подсаживались местные женщины с мешками или корзинами. Проехав станцию или две, они сходили. Возле Житомира в вагон подсело человека три солдат с погонами СД. Они стояли у раскрытых дверей и как в мирное время любовались красотами украинской природы. За вагоном в полях работали крестьяне, пасся скот, по своим делам куда-то спешили мирные люди. А всем этим на голубом небе ярко светило солнце. На полях, как море необозримых, повсюду цвели желтые головки подсолнухов. В цветах преобладали желто-зеленые тона. Наверное, украинские националисты по этой причине и свой флаг сделали 'жовто- блакитным'. Но, скорее всего, это связано с историей. Трезубец князя Владимира и желто-голубой флаг был символом их древних предков на Киевской Руси, когда еще не было ни России, ни русских.

Ближе к Виннице на переезде стоял парень. Увидев нас в вагоне, он погрозил кулаком. Мы молча проехали дальше. Столь откровенный жест в нашу сторону говорил, что и здесь немцы чувствуют себя не в гостях. А ночью под моим вагоном громыхнула мина. В этот раз заряд был слабым и повредило только рельсу. От нее оторвало кусок сантиметров 15-20. Мина, наверное, была не настоящая, а самоделка. Охрана, куда-то постреляв из винтовок, быстро устранила повреждение и поезд поехал дальше. Пока я путешествовал от Бобруйска до Винницы через Брест, мне пришлось несколько раз быть свидетелем взрывов партизанских мин под моим поездом. Наверное, раз восемь, не меньше. Все это говорило о нелюбви местного населения к немцам и их активном сопротивлении.

В Виннице надо было сделать пересадку на поезд, идущий на Жмеринку, а от Жмеринки на одесский поезд. Пока я ждал свой поезд, из подошедшего товарного эшелона стали выгружаться русские казаки. Их было человек двести или больше. Командовал ими красивый немецкий офицер с погонами СС. Вместо русского слова 'хлопцы', он говорил:

- Клопцы, клопцы. Давай, давай!

Потом, по-немецки добавлял:

- Абер шнеллер, форфлюхте меншен. Лос, лос! Давай, бистро!

Казаки выглядели недисциплинированными. Команды немца они не понимали, а скорее всего не хотели понимать, потому на его крики никак не реагировали. Вид у казаков напоминал разбойников или пьяных блатяг. Из вагонов они вытаскивали русские пулеметы 'максим', ящики о патронами и еще чего-то. С гражданскими людьми казаки были грубы, и те старались поскорей обойти их. На мне была немецкая форма, я ничем не рисковал, потому спокойно стоял рядом и наблюдал. Один казак на плече нес из вагона ящик. Шел он прямо на меня, и я хотел посторониться. Казак опередил меня. Он зычно, как и положено настоящему казаку, гаркнул:

- Чего зенки вылупил, не видишь, что-ли?

Я отошел в сторону от греха подальше. Казаки, закончив выгрузку, расположились на перроне вдоль здания вокзала. А немец все бегал возле них и по-русски говорил:

- Клопцы, клопцы.

Потом чего-то добавлял еще по-немецки.

Когда поезд вышел из Винницы, где-то неподалеку шла артиллерийская стрельба. Я понял, что возле Винницы немцы проводят операцию против партизан. Поезд ехал ночью и вдали, кроме артиллерийской стрельбы, хорошо были видны отблески взрывов снарядов и зарева пожаров.

Казаки, прибывшие в Винницу, тоже предназначались для войны в лесах. Позже стало известно, что под Винницей, в лесу, находилась секретная ставка Гитлера. Ставку строили русские пленные. Чтобы никто не знал о ее существовании, после строительства все они были расстреляны.

Котовск

В Котовске было солнечно и по-летнему тепло. На богатом южном базаре торговали виноградом, дынями, разными фруктами и виноградным вином. Всего было во множестве и недорого. Немцев в городе почти не было. Зато румын было много. Котовск до революции назывался Бирзула и находится севернее Одессы, между Бугом и Днестром. Во время войны эту территорию захватили румыны, и она стала называться Транснистрия, что по-русски переводится, как территория за Днестром, или через Днестр. Транснистрия считалась румынским приобретением Второй мировой войны. Немецкая форма здесь встречалась нечасто. Потому встречные румыны и местные жители иногда приостанавливались, разглядывали меня и пытались угадать, что бы это могло значить. Наверное, по этой же причине, из любопытства, ко мне подошли две русские девушки лет по двадцать. Они сказали, что я не из их городка и таких здесь еще не было. Если я приезжий и в чем-то нуждаюсь, то они могут оказать услугу. Разговорившись, девушки пригласили меня к себе в дом. После разговора мы все пошли к одной из них. Звали ее Аня Бузинова и жила она вместе с матерью. Другая, забыл ее имя, жила отдельно. Женщины, войдя в мое трудное положение, согласились или разрешили мне некоторое время пожить у них. Так я и сделал.

Жил в качестве квартиранта у Ани Бузиновой и приглядывался к обстановке, чтобы определиться понадежнее. Питание получал в румынской солдатской кухне, которая находилась на вокзале, и в которой иногда питались проезжие румынские военные. Я приходил в столовую, показывал немецкое удостоверение с орлом и свастикой на печати. Подавал котелок или кастрюлю и мне молча выдавали все то, что и румынам. Румынская кухня была беднее немецкой. Они чаще всего выдавали суп, хлеб и иногда еще чего-нибудь. Документов у меня никто не спрашивал. Обычно посмотрят на немецкую форму и молча выдавали продукты. Так длилось с месяц. Я уже стал себя чувствовать неловко перед поваром. Он меня уже заприметил, но все равно выдавал продукты молча, ничего не спрашивая. Вскоре меня познакомили с русским немцем по фамилии Козак Михаил, который пообещал пристроить меня к какому-нибудь делу.

После более близкого знакомства выяснилось, что он тоже служил в шестой армии.

В мае 1942 года участвовал в боях под Харьковом. После разгрома армии он оказался в немецком плену. Но благодаря тому, что он был немец и хорошо разговаривал по-немецки, его отпустили домой. Теперь оказался в Котовске. Чтобы выжить, крутился как мог. Нигде не работал. Иногда чем-то приторговывал, где-то бывал посредником в торговых сделках и так вот зарабатывал деньгу на житье-бытье. По-немецки он действительно разговаривал хорошо. Кроме того не хуже немецкого говорил по-румынски, по-украински и по-русски. В любой нации в разговоре он сходил за своего.

По соседству с его домом жил старик лет семидесяти по фамилии Васильев Александр Кузьмич. Была у него жена, тетя Маня, дородная женщина лет на 18-20 моложе его. Был сын Колька, бесшабашный парень 17 лет. У дяди Саши была совсем безглазая, слепая лошадь по кличке Машка, которую он ласкательно называл Маня, Манюня ты моя, кормилица наша. Такая слепая лошадь была никому не нужна. И если представляла какой-то интерес, то ради ее шкуры на живодерне или как сырье на мыло. Никто ее у дяди Саши не отбирал. Ни немцы, ни румыны, ни красные, ни белые. Зато сам он на ней хорошо зарабатывал в качестве биндюжника на базаре. В Одесской области, словом биндюжник называется извозчик.

Вот к этому-то старику и привел меня мой новый знакомый Мишка, по фамилии Козак. Я поселился в качестве квартиранта без всяких предварительных условий и оккупировал старый диван, стоявший в зале. С их сыном, с Колькой, мы подружились и он иногда называл меня по-румынски 'фрате', 'фрате мый, мержи ла примбаре', что значило, 'брат мой, пошли погуляем', или же 'дуче ла примбаре'. И то, и другое, мог написать с ошибками, т.к. румынского и молдавского сумел выучить совсем мало. Старики тоже ко мне относились, как к своему сыну. И вот с этого момента, с вселения на квартиру, началась моя новая жизнь в качестве помощника биндюжника на Котовском базаре. И еще мелкого гешефтмахера, т.е. торговца, купца. Каждое утро дядя Саша впрягал Машку в телегу и выезжал промышлять на базар. Сам он был стар и грузить на подводу уголь или кукурузу было трудно. В этом случае я бывал ему хорошим помощником. Уголь по-румынски назывался 'карбун', а кукуруза - 'папашой'. Пишу так, как улавливали произношение мои уши. Еще возили плетеные корзины с виноградом на вино. Винограда там было очень много. Почти каждый дом на зиму готовил бочку или две своего домашнего виноградного вина. Зарабатывали на извозе вполне достаточно и на жизнь хватало вполне. Кроме биндюжничанья, я выходил на ж.д. станцию к проходящим поездам. Станция от нашего дома была метрах в трехстах.

Через Котовск на Львов, по-немецки Львов назывался 'Лемберг', проходили поезда в которых с фронта в отпуск проезжало много солдат отпускников. Каждому хотелось привезти домой с фронта из России какой-нибудь подарок на память. Однако что можно было купить в разоренной войной России? Да и денег у солдат фронтовиков бывало не так уж много. Они на станциях продавали солдатские одеяла, ботинки, часы и другую всякую мелочь, вроде зажигалки или безопасной бритвы. На Котовской толкучке все эти товары ценились дорого. Особенно хорошо шли серого цвета шинели немецких летчиков, из них женщины шили отличные пальто. От перепродажи немецкого барахла часто оставалась хорошая выручка. На торговом поприще у поездов с солдатами приходилось разговаривать по-немецки. Торговаться. Цены они заламывали хорошие, но потом, вежливо уступали и перед отходом поезда отдавали дешево. Были нужны деньги. На Котовском вокзале я научился хорошо говорить по-немецки на торговые темы. И через некоторое время при торговых сделках некоторые спрашивали меня:

- Ты что, местный немец наверное?

Скопив на спекуляции какую-то сумму денег, я восемьсот марок отдал дяде Саше. Это были мои первые деньги, которые я заработал самостоятельно, потому подробности запомнил на всю свою жизнь. Он деньги вначале не брал. Потом сделал предложение. Купить на эти деньги свинью, и у нас на всю зиму будет мясо. Так мы и сделали. Съездили на телеге в деревню, купили то, что нам было надо и всю зиму, вплоть до прихода советов, ни в чем не нуждались.

Во время сбора винограда, на базаре он был очень дешевым. Все жители брали его килограмм по триста, по пятьсот и больше, смотря по потребности. Делали сухое виноградное вино. Пили сами и еще продавали. Мы сделали вина большую бочку литров на двести, или еще больше. В Молдавии вино пьют все. Но я не видел, чтобы кто-либо из местных жителей был пьян и в таком виде появился на улице, в городе. Молодое вино бывает кислым, как прокисший русский квас, и мне оно не нравилось. Лишь через пару месяцев оно приобретает нужный вкус. Мы пили наше вино утром на завтрак, в обед и вечером. Так делали и все другие. Разбогатеть на спекуляции я не разбогател, но жил сытно и весело.

Хозяевами в Котовске были румыны. Но какой был у них государственный строй и при каком строе жили мы при румынах, толком никто не знал. Нам казалось, что если нет социализма, то должен быть капитализм. Наверное, оно так и было. Жили мы при румынах, как при капитализме. Все жили так, как они хотели, или как могли. Работать нас никто не заставлял. Налогов никому не платили. Никто от тебя ничего не требовал. Сам ты никому ничего не был обязан. Ho если ты будешь умирать от голода, никакие власти тебе не помогут. Ибо властей таких не было. Могли помочь отдельные частные лица по своей доброй воле. Если ты здорово разбога­теешь, про тебя скажут:

- Вот молодец, деловой человек. С таких надо брать пример.

Многие предприимчивые люди открывали свои частные кофе, столовые. Другие строили мелкие кустарные предприятия, или чего-то такое, за счет чего можно было жить. Я, к примеру, возил со стариком с базара кукурузу, уголь, виноград. Мои соседи, женщины, на дому делали кустарные конфеты и торговали ими на базаре. Каждый сам себе находил свое посильное дело и с голоду никто не умирал. Иногда мне приходилось ездить в Тульчин, район, который славился мастерами по изготовлению сапог. От Котовска надо было ехать до станции Вапнярка. Потом пешком еще часа два ходьбы. В Тульчине со времен Суворова стояла старинная русская крепость. В ней во время войны было еврейское гетто. За счет чего жили там евреи, бог их знает. Однажды я проходил мимо. У ворот гетто стояла еврейская девочка лет двенадцати. Она в руках держала кастрюлю и кого-то ждала. Я хотел подойти поближе и поговорить, но она, увидев меня, сразу убежала. Я был в немецкой форме. Ездил я с жен­щиной, у которой в Тульчине были родственники. Мы у них останавливались и могли переночевать. Они держали что-то похожее на буфет или столовую. Торговали колбасами, копчеными окороками, вином и разными обедами. Все это они готовили сами и поэтому у них бывала хорошая выручка. Нас они угощали очень вкусно и сытно. Жарили на сковороде свиное сало, заливали яйцами, подавали самодельную украинскую колбасу и вино разных сортов, яблочное и виноградное. Тульчин еще славился яблочным вином. Посмотрев, как они богато живут, а они были старики, я понял, что торговля - очень доходная отрасль предпринимательства. До этого я как то не очень это понимал. Я торговал, чтобы не умереть с голоду, чтобы выжить. А сам про себя думал как о нехорошем человеке, спекулянте. Так нас учили в школе.

Чтобы ездить в военное время поездом, нужно было иметь пропуск от румынских властей, иначе могут задержать и отобрать весь товар. Нас с этой женщиной объединяло то, что она ехала под покровительством меня, немца в солдатской форме. Румыны немцев боялись и с ними не связывались. Я при случае мог ее взять под свое покровительство. Иногда так и случалось и все обходилось благополучно. Мне с ней было выгодно тем, что у ней в Тульчине были родственники и она знала мастеров, у кого можно было купить товар подешевле. Кроме всего, сапожники часто вместо кожи на подметки ставили что-то другое, не настоящее. Нас они не обманывали.

В Вапнярке, ожидая поезд, мы останавливались тоже у знакомых моей попутчицы. До войны они жили в Польше. После присоединения Западной Украины к СССР, им показалось, что на Украине украинцам будет жить лучше. Поэтому они с матерью переехали в Вапнярку. Женщины рассказывали, что первое время, когда они приехали, жилось им страшно плохо. Голодали так сильно, что запах хлеба или любой другой пищи они чувствовали на расстоянии. Потом была война. Сейчас они немного торгуют и не голодают. Жили они прямо на станции и поезда останавливались против их окон. Нам это было очень удобно.

Однажды мы с напарницей сидели у них в доме и ожидали поезд. В это время в комнату зачем-то вошел молодой румынский солдат. Увидев меня, он заговорил на хорошем немецком языке и предложил познакомиться. Знакомству он был очень рад. Он подумал, что я настоящий немец и стал рассказывать, в каких городах Германии он был в мирное время, где там учился и еще много интересного, происходившего с ним в Германии. Сам он сын богатых родителей. Но вот война и ему, как и другим пришлось одеть солдатскую форму. Он очень хотел показаться человеком, знающим Германию и немцев. Надеялся, что я оценю его достоинства. Пока я слушал его рассказ, все было нормально. Беда началась после того, когда я начал говорить по-немецки. С первых же слов он понял, что весь свой восторг о жизни в Германии он посвятил не немцу. Румын нахмурился. Помолчав, сказал:

- Фарфлюхтер менш. Ты же не немец. Ты украинец в немецкой форме. Кто ты такой, чего здесь делаешь под видом немца?

Потом, щелкнув затвором винтовки, скомандовал:

- Вставай, пошли в комендатуру.

Делать было нечего, пришлось под конвоем румына мне, немцу, идти в комендатуру. По дороге люди приостанавливались, смотрели вслед и удивленно говорили:

- Чего-нибудь уж натворил.

Идти пришлось недолго. Немецкая комендатура находилась здесь же на вокзале. Когда мы вошли в комендатуру, на нас вначале никто не обратил внимания. Двое немцев были заняты своими делами. Один печатал на машинке, другой рассматривал бумаги. Мой конвоир, румын, объяснял немцам ситуацию на хорошем немецком языке. Он горячился. Потом, не дослушав румына, один из немцев обратился ком мне. Он сказал:

- Вас ист лос?

Я показал свои документы. Сказал, что ездил в Тульчин к своим родственникам. А он, румын, в чем-то заподозрил меня и привел сюда, к вам. Немцы, посмотрев мои документы, сказали, что все хорошо, все правильно, я могу ехать дальше. Но потом добавили, пояснили, что здесь территория не немецкая и на ней действует румынская администрация. В другой раз, при поездке, чтобы я брал пропуск. Нас отпустили и мы вместе с румыном вышли на станцию. Он демонстративно, с пренебрежением отвернулся от меня и пошел в противоположную сторону. Я вернулся на свою квартиру.

Моя напарница, спрятав у соседки наш товар, с тревогой ожидала развязки конфликта.

- Ну, слава богу, - сказала она, когда я вернулся.

При поездке поездом в самом деле нужен был румынский пропуск. Однако на это правило никто не обращал внимания. Ездили без пропусков и куда угодно. Особенно женщины. Иногда в поезде проверяли багаж и документы. При такой проверке надо было как бы шутя дать румыну взятку. Сумму денег весьма символическую. После этого румын становился твоим покровителем и защитником. Румыны были бедны, потому весь их настрой поведения был направлен к обогащению. В этом понимании у них не существовало никакой морали. Румынский солдат, расквартированный на квартире у местных жителей, мог украсть у хозяев такие мелочи, которые солдаты других наций не брали и считали это ниже своего достоинства. Они не стеснялись потихоньку, незаметно взять катушку ниток, столовую ложку, женский платок, не говоря уже о чем-то более ценном. Если румынского солдата при воровстве хватали за руку, то он ни сколько не стесняясь, принимал вид завоевателя, который был вправе, который мог так сделать. И если обворованный хозяин не утихомирится, то солдат может применить и силу. В таких случаях хозяину было выгоднее пострадать материально, чем связываться с мародером.

Советские солдаты тоже плохо питались и были плохо одеты. Наверное, хуже советского солдата никто не питался и не одевался. Тот, кто во время войны был на фронте, вспомнит, чем его кормили и во что он был одет. Никакие жалобы на солдатские страдания не принимались. Говорили, не к теще на блины пришел. Война есть война, а ты на ней солдат.

Советские солдаты на своей территории тоже занимались мелким воровством, но они понимали, что это плохо, и за это могут наказать. Такое понимание было. И если солдат воровал, то это было что-то из необходимого, чаще всего продукты или вещи, которые можно было выменять на еду. Зато в Германии, советский солдат считал себя как бы обязанным отомстить немцам за все то зло, которое они причинили нам в нашей стране. Почти у половины наших солдат кто-то был в оккупации. У многих родные погибли, а села и города были разрушены. Солдат как бы мстил за это и считал себя вправе это делать. Хотя, если честно говорить, то был и соблазн большой, чтобы пошарить по богатым немецким сундукам. После войны в советский союз потоком шли посылки и поезда с немецким имуществом. Везли и офицеры, и солдаты. Если солдат вез из Германии что-нибудь маленькое, что можно было увезти в своем вещмешке, то офицеры везли вагонами. Чем больший чин, тем больший трофей он вез домой. Была такая возможность, и не всегда можно было разобраться, где была месть обиженного, а где отсутствие морали человеческой и нарушение законности. Официально все беззаконности запрещались. Но после таких страшных разрушений в стране и столь бедственного положения населения в тылу, подобная экспроприация не замечалась. И к ней, по-видимому, относились терпимо. Потому, сразу после окончания войны, в стране у населения появились немецкие трофейные радиоприемники, одежда, фотоаппараты, и даже автомашины. Один мой знакомый, был он в чине капитана, привез для дочки пианино. Оно стояло у них на видном месте и они очень гордились приобретением. Дочка, хоть и не училась музыке, но на слух

что-то играла.

В Германии можно было много взять. Страна, не в пример России, была богатой. Во время войны наши газеты писали о странном мародерстве немецких солдат на нашей оккупированной территории. Но что мог взять в полунищей России немецкий холеный солдат и отослать к себе домой? Курицу или поросенка? Питание немецкого солдата было отличным и забавляться беготней за голодной, тощей курицей, просто было лень и не было такого интереса. Кроме всего, курицу надо было ощипывать, готовить. Солдату это было лень, а русские крестьяне готовили примитивно, не вкусно. Если и ели еду, приготовленную русской деревенской бабой, то либо ради уважения к хозяйке, или с большой голодухи. Посылать же в Германию, к себе домой старые обноски или, как российскую экзотику, лапти, было не умно. А что-либо ценное было спрятано или эвакуировано. Немцы забирали ценности по-своему. Они забирали у населения не по отдельности чего-нибудь, а в огромной массе. У всей деревни, или у целого района отбирали пшеницу или целиком весь скот, а крестьян превращали в беженцев. Выгоняли из своих домов вместе с детьми. Много ли старик или женщина с ребенком на руках, могла взять в дорогу? Немецкие планы и их действия отличались своей широкомасштабностью, решительностью и исполнительностью. Им было не характерно мелкое солдатское мародерство. Может быть, все это было потому, что условия жизни немцев в Германии были иными. При более богатой жизни были свои, другие, интересующие немца вещи. Ценности российского крестьянина или заводского работяги не вписывались в уклад жизни богатого немецкого горожанина. У советских жителей не было тех ценностей, которые предрасполагали бы немца к мародерству. В своем поведении немец во многом отличался от славянина, венгра или румына. Даже в отношении с женщинами они были другими. Вместо грубой мужской активности, преобладало деликатное взаимопонимание. Наверное, потому наши русские девушки так охотно принимали немецкие ухаживания. Многие из них, при отступлении немцев, бросали свой дом, родителей и уходили вместе с ними.

В общении с нами, немцы чувствовали свое превосходство. Это же чувствовали и мы сами. Хотя боялись их и ненавидели, как наших завоевателей. Во все века никому не нравились завоеватели, какие бы они ни были. При случае немцам нравилось демонстрировать свое великодушие к нам. И это у них получалось хорошо. При входе в дом их солдаты снимали с головы пилотку. Здоровались. Мужчин угощали сигаретами. Иногда угощали детей конфетами, гладили их по головке. Спрашивали, как их звать и где их папа. Рассказывали, как однажды такой сердобольный постоялец, угощая ребенка конфеткой, спросил:

- А где твой папа?

Ребенок был несмышленыш, и на такой вопрос хорошему дяде, от всей души ответил:

- Мой папа на фронте, бьет фашистов.

Был конфуз, но все обошлось благополучно. Немец перестал гладить по головке ребенка, а мать смутилась и перепугалась.

В жизни люди бывают то добры и великодушны, а иногда злобны и жестоки. Все это не само по себе существует, а чаще всего качества заранее обдуманные и на что-то рассчитанные. Доброта и великодушие сильного перед слабым тоже есть своеобразная корысть, только психологического характера. Кто здесь выигрывает больше, сказать трудно. Если дающий набирает очки за свое душевное богатство, то не менее доволен бывает и получающий. Поступок приятен обоим и возвышает человека перед другими существами. Все это знают, но ни у многих такое получается. И все таки, пожалуй, больше выигрывает одаривающий.

Такое вежливое отношение немцев бывало не ко всем. В основном, к людям интеллигентным. В деревнях, к крестьянам отношение было совсем другим. Советские крестьяне жили бедно. Их избы были тесны и неопрятны. Зимой, когда бывают сильные морозы, скот, находящийся в хлевах и дырявых сараях, часто гибнет от холода. Чтобы сохранить от гибели народившихся телят, кур или какую-то другую живность, они все это устраивали в своей избе под кроватью, или в какой-либо загородке. Получалось жилице для

совместного человеко-скотского проживания. Запах в избе мало чем отличался от запахов скотного двора. Все это делалось по крайней нужде и жестокой бедности. Жизнь российского крестьянина столь сложна, а сам он так беден, что безвыходность положения заставляла мириться со многим. Так оно и было.

Когда в условиях войны обстоятельства заставляли проживать в тесной и неопрятной русской избе людей двух совершенно непохожих наций, то, как и должно быть, возникала взаимная неприязнь. Обе нации принадлежали к живым двуногим родственным существам, определяемым в науке, как 'хомо сапиенс'. Только завоеватель был опрятным, чистеньким, выбритым, наглаженным и сытым человеком. А русский крестьянин по своему внешнему виду и укладу жизни выглядел перед немцем подобием пещерного человека. Потому их трудные взаимоотношения нуждаются в особом понимании. Хотелось бы услышать непредвзятый ответ нейтрального человека. Как бы себя почувствовал житель города, у которого в доме газ, ванна, горячая вода и утепленный туалет, а на полу ковры и пылесос. Чтобы почувствовал, и как бы себя повел человек любой национальности, если ему предложат спать или жить в одном помещении вместе со скотом, да еще с навязчивым запахом человеческой антисанитарии. Люди в тесноте тоже не благоухают розами. Думаю, что ответ будет у всех одинаковым. Какой будет ответ, я не скажу. Немецкие солдаты в подобных случаях часто или не очень часто поступали просто. Всех жителей избы вместе с их скотом выгоняли на улицу. В этом случае каждый может поразмышлять, как бы поступил он сам, попав в ситуацию немецкого солдата на войне против русских. Грязь всем неприятна. Может быть, по этой причине они и присвоили нам прозвище 'русские свиньи'. Мне лично это неприятно. Россия велика и многолика. Немцы в своих качествах чаще бывают похожими, хотя и среди них бывают разные. Часто говорят, что все люди имеют одинаковые желания, настроения и стремления. Все хотят иметь немного счастья, удачи в делах, солнца над головой и мирной жизни. Но не у всех все это одинаково получается и бывает. В конфликтах и особенно в войнах эти неодинаковости людей и целых наций усиливаются пропагандой и еще больше создают разницу между людьми и усиливают неприязнь и конфликты. Война есть война. Она делит людей на своих и врагов. Даже если человек не участвует в войне непосредственно, то все равно, в душе и своем сознании ясно представляет кто свой и за кого он болеет, даже если он прикидывается нейтральным. Так и среди мирного населения были свои и чужие. Потому, чтобы не попасть в беду, нужно было уметь лавировать и маскироваться. Больше всего это касалось молодежи.

Зима 1943-1944 годов в Котовске была не холодной. Часто шел дождь со снегом. Было сыро и много грязи на дорогах. Совсем как у нас в Фергане. Я часто вспоминал ее и сравнивал с Котовском. Уж очень было много похожего в климате. Парни из соседних дворов в такую погоду от нечего делать по вечерам собирались у кого-нибудь дома весело провести в своей компании длинный, зимний слякотный вечер. Котовск в то время был городком многонациональным. Но больше было русских и украинцев. Еще издавна там проживала большая немецкая колония. Было много молдаван, румын, и еще разных других национальностей. Открытого враждебного настроения между нациями не замечал. Внешне все жили дружно и были между собой любезны и приветливы. Кроме всего, лицом и своей внешностью люди ничем не отличались. Как и все другие люди жили, трудились, ходили друг к другу в гости, думали о своем благополучии, растили своих детей. Украинцы и русские были из смешанных браков. Почти у каждого кто-то из родителей был русский или украинец. Потому любой из них мог себя считать и тем и другим. Многие хорошо разговаривали по-молдавски, хотя к ним относились с некоторым пренебрежением. Была среди русско-украинцев поговорка, что бог создал человека, а черт козу и молдаванина. Казалось, что все варятся в одном и том же житейском котле с одинаковыми радостями и человеческими огорчениями. Но где-то в тайниках человеческой души у каждой были свои желания и надежды, связанные с победой или поражением солдат своей нации.

Если в середине войны люди заботились больше о делах насущных, устраивались на работу, обустраивали свое жилье и готовились долго жить, то к дням близкого прихода советов заботы и настроения у разных наций заметно изменились и активизировались. Почти все фольксдойче, т.е. русские немцы и многие молдаване готовились уходить вместе со своими. Одни в Германию, другие в Румынию. Настроение у таких было хуже некуда. И только русско-украинцы открыто торжествовали. Хотя не все, а некоторые, потом ушли вместе с немцами. В этот тревожный и нестабильный период одни заботились как бы остаться живым и унести из России свои ноги, другие обдумывали способы, чтобы поудобней можно было обломать эти ноги непрошеных гостей-завоевателей, а при удобном случае и прибить насмерть.

По вечерам жители собирались у кого-нибудь на дому и обсуждали все эти вопросы. Мы, парни из соседних дворов, тоже собирались у кого-нибудь на дому, брали трехлитровый баллон сухого молдавского вина. Родители парня, у кого собирались, готовили чего-нибудь на закуску и мы хорошо проводили вечера, обсуждая за рюмкой вина все наши городские события и все другие разные разности. Молодые парни были настроены патриотически. Опьянев от выпитого, ругали Гитлера, Антонеску, а некоторые не боялись похвалиться даже своими мелкими диверсиями против румын. Очень воинственно был настроен семнадцатилетний Колька Васильев. Сын моего хозяина, биндюжника дядя Саши. Он по секрету много раз говорил мне, что собирается поджечь городскую электростанцию. Он там работал и по ночам дежурил на ней. Я посоветовал ему не делать этого. Скоро придут красные и она будет нужна им. Что это же наша советская электростанция, а не румынская. Он был настроен так решительно поджечь станцию, что мне стоило трудов отговорить его от этой рискованной затеи. Взамен поджога, предложил

разобрать рельсы на железнодорожном переезде. Этого сделать мы не смогли вдвоем. Без нужных инструментов такое сделать невозможно, и наша попытка закончилась ничем. Хотя и старались очень.

В другой раз сделали иначе. На станции взяли башмак для остановки катящегося вагона и поставили его на рельсу снова на том же ближайшем переезде. Мы надеялись, что идущий поезд наедет на него и сойдет с рельсы. Башмак мы поставили, но поезд с рельсов не сошел. Зато на станции мы потрудились вволю. В буксы вагонов сыпали песок и щебенку столько, сколько нам хотелось, благо никто нам не мешал и мы никого не боялись. Результатов своих диверсий мы сами, конечно, не могли видеть. Но отзвуки последствий до нас доходили. Отчим Тольки Скачко был машинистом и он водил поезда. По его рассказам мы знали, что где-нибудь недалеко за Котовском, у вагонов в пути загорались буксы и иногда даже вагоны. Что кто-то умышленно совершает диверсии. В буксы сыпят песок. Мы слушали и тоже говорили, что, наверное, это так и есть, кто-нибудь сыпет песок в буксы вагонов.

Большой мечтой мальчишек было желание иметь пистолет. Дело это опасное и пистолета наверное ни у кого не было. Кроме всего, нужен ли он был им? Просто мальчишество. Я не мечтал о пистолете и он мне был не нужен. Однако мне представился случай и я стал владельцем такого. Однажды я решил навестить мою прежнюю знакомую Аню Бузинову. Это та самая Аня, которая была моей первой знакомой в Котовске, и которая приютила меня у себя на первое время. Кто она была в душе, за кого она больше болела, за русских или за немцев, я так и не понял. Она говорила, что у нее был муж из евреев и немцы его расстреляли. Потому она немцев от всей души ненавидит и желает им всяких напастей. Что она еще сумеет отомстить им за все их злодеяния. В тоже время ее хорошо знали немцы из комендатуры, а я сам иногда заставал ее в постели с немцами. Иногда в разговоре она говорила такие секреты, о которых другие обычные жители не могли знать. И вот, однажды придя к ней зачем-то, я обнаружил, что двери раскрыты, а дома никого нет. На вешалке висит немецкая солдатская шинель и какие-то другие солдатские вещи. Я спросил, есть ли кто в доме. Никакого ответа. В доме никого не было. Недолго раздумывая, я обшарил карманы шинели. В одном из карманов лежал польский пистолет. Оружие не табельное. Если оно и пропадет, то немец не пострадает, и об этом никому не заявит. Я вынул пистолет из кармана шинели и положил его в свой карман. Быстро вышел из дома. А пистолет спрятал у себя в сарае. Так что у меня был настоящий пистолет, а у моего друга Михаила Козака была русская винтовка, которую он имел официально, как русский немец.

Однажды тетя Маня нашла этот пистолет, перепугалась по ее словам, но ничего не сказала. Пистолет я прятал до прихода красных. Потом все это нам было не нужно, и мы с Мишкой одесситом все это закопали в землю от греха подальше.

Перед приходом красных Аня куда-то исчезла. По словам ее матери, Аню забрали румынская жандармерия и якобы расстреляла вместе со многими другими. Как все это было на самом деле никто не знает. Может быть и в самом деле было так. Уж больно она была смела на язык. Говорила она свободно по-немецки, по-румынски, по-польски, по-русски и по-украински. В разговоре все принимали ее за свою. А может быть, сбежала с немцами. Такое тоже могло быть. Она для меня была загадкой.

Наша улица, на которой я жил, называлась имени Профинтерна. По ней в сторону переправ на Днестре, к Дубосарам и Бендерам часто двигались немецкие и румынские войска. Шли они то больши­ми колоннами, то небольшими группами. Иногда случалось так, что проезжие немцы по какой либо причине останавливались на день или два у жителей нашей улицы. Останавливаясь на ночлег, они бывали беспечны, и нисколько не заботились о безопасности собственной и сохранности имущества в машинах. Поставив машины возле дома или загнав их во двор, они оставляли в них без охраны все свое имуществе, а иногда и оружие. Потом весь вечер сидели за столом, пили вино, пели свои немецкие песни, спорили, и спать ложились как у себя дома, раздеваясь до нижнего белья. Никакой охраны или беспокойства за имущество на машинах не замечалось. Почему они были такими, трудно сказать. Про их беспечность жители рассуждали по-разному. Одни говорили, что такую смелость им придает уверенность в собственной силе. Другие в этом видели хорошее воспитание и веру в человеческую доброту. Третьи уверяли, что любому человеку, едущему с фронта, мирная тишина тыла покажется спокойным и безопасным раем, исключающим всякие опасности. Кто знает, кто говорил более правильно. Только и на фронте, почти на передовой, они были такими же беспечными и не слишком боялись опасных неожиданностей.

Зная подобные немецкие манеры, этим успешно пользовались наши партизаны и даже регулярные советские войска на фронте. Наши газеты иногда писали, как при ночной атаке или партизанском нападении перепуганные немцы выбегали из домов в нижнем белье, даже не успев одеться. Если на фронте они не боялись на ночь раздеваться как у себя дома, то в тылу они чувствовали себя, наверное, как на курорте. У нас же в Котовске никто ни в кого не стрелял, не было ни пьяных драк, и даже про воров никто у нас ничего не слышал. Проезжие немцы чувствовали себя, как на мирной туристической прогулке. Потому и спали по ночам более крепко, чем в других местах. Наши соседские мальчишки и юноши, жаждущие острых ощущений или каких-то мужественных подвигов войны, зная, что немцы беспробудно спят, лазили по машинам своих постояльцев с таким же бесстрашием, с каким подгулявшие гости спали в их квартирах.

Из машин забиралось все, что казалось интересным или нужным. Оружие брать боялись. Зато патронов брали вдоволь. Объяснить, зачем они были нужны мальчишкам, вряд ли кто мог. Наверное, брали, потому что мальчишками и думали, авось пригодятся. Им казалось, что они совершают смелое патриотическое дело, подвиг во имя Родины. В военное время, глядя со стороны, это и в самом деле могло выглядеть большой смелостью и патриотизмом. Ведь, если попадешься, то за такой проступок могли расстрелять. Шла война, могло быть и так. Но вряд ли мальчишеское озорство всерьез можно было считать за осознанное патриотическое действие. От безделья у них чесались руки и была мальчишеская тяга к приключениям. Мальчишкам хотелось сделать чего-нибудь героическое. Немцы, проснувшись утром, проказы мальчишек как будто не замечали. А если и догадывались, то по их пониманию, из-за мелочей не стоило волноваться и зря терять время. Обычно, хорошо выспавшись, заводили свои машины и, попрощавшись с хозяевами, уезжали. Прощаясь, говорили хозяйке дома:

- Матка, карашо, гут, спасиво, досфитанья, ауф вдерзеен, данке зер.

Тем и кончалось короткое знакомство с проезжими постояльцами немцами.

Однажды в зимнюю распутицу, по непролазной грязи по нашей улице проезжала небольшая воинская часть верхом на конях и на телегах. Солдаты были одеты в форму немецких пехотинцев, но разговаривали по-русски. Ехали казаки либо власовцы. Мы, трое парней, стояли возле своего дома и смотрели на проезжающих. Солдаты на повозках ехали в разных позах. Одни сидели, другие лежали. В конце некоторых повозок стояли русские пулеметы 'максим'. Кто-то определил, что это тачанки. Вид у казаков был угрюмый и все это воинство напоминало махновцев из кино. Дорога была разбита, было много выбо­ин и одна из таких тачанок застряла. Лошади хоть и старались, подгоняемые окриками и кнутами, но вытащить тачанку из колдобины не могли. Солдаты слезли с тачанки и стали помогать лошадям. Движение но дороге приостановилось. Мы подошли поближе. Едущие сзади разглядывали дома, людей. Курили, переругивались. Мы тоже разглядывали их, делали свои замечания. Неожиданно, один из сидящих на подводе, указывая на нас, громко сказал:

- Братцы, да это же жиды стоят, - и продолжал указывать на нас. Нас было трое парней, и все мы была не евреями. Мы были русские. Только на мне было пальто, которое до войны носил дядя Саша и жители котовских из евреев. Пальто было черного цвета и с бархатным воротником. Другой казак громко спросил:

- Где жиды? - и, увидев нас, стал разворачивать пулемет в нашу сторону. Нам было лучше уйти, и мы спрятались за углом дома. Было слышно, как они смеялись. Кто-то сказал со смехом:

- Ой, Петро, напугал же ты жидов. Теперь всю ночь не будут спать.

После этого случая, никому ничего не говоря, я пришел к себе домой и занялся в сарае слесарным ремеслом. В дощечки вбил гвозди, заточил их напильником и вечером незаметно поставил в грязь на проезжей части дороги. Это был своего рода ответ на грубую шутку злых людей, в данном случае, расплата с казаками. Вечером, в темноте на мои гвозди-ловушки наехала не казацкая лошадь, а немецкая автомашина. Машин ехало много. Дорога была узкая, разбитая, покрыта непролазной грязью. Объехать ее было невозможно, и вся колонна остановилась. Возникла пробка. В темноте началось неописуемое. Сигналили задние машины. В темноте бегали шофера, солдаты. Чего-то громко кричали, кого-то ругали. Послышались звонкие повелительные немецкие команды, какие можно слышать только у немцев. Машину быстро откатили на самый край обочины дороги. Движение сразу восстановилось. Гвоздь, проколовший колесо, наверное, так и застрял в покрышке вместе с дощечкой, а немцы сразу же догадались, в чем дело. В отместку за такое отношение к ним, они облили бензином ближайший к машине дом и зажгли его. Светло было, как днем. При свете горевшего дома немцы заменили колесо и уехали своей дорогой. Вокруг дома бегали мирные жители, спасали, выносили из горящего дома имущество. Им помогали соседи. Я стоял возле своего дома и все это видел. По поводу происшедшего во мне ежеминутно возникали противоположные чувства, боролись между собой, и я все время сомневался в правильности своего поступка. С одной стороны, радовался, что навредил немцам, с другой стороны, было жалко соседей, а они жили от нас через два дома.

На другой день по этому случаю было много разных разговоров. Поговорили, и вскоре все забыли. Появились новые события и новые разговоры.

Прошло дня три. Неожиданно утром, когда я еще был дома, к нам в дом явился немец из комендатуры. Он спросил, не здесь ли проживает такой-то человек, и назвал мою фамилию.

- Да, - ответил я. - Проживает. Это я.

Немец велел одеться и следовать с ним в комендатуру. Возникла мысль старого опасения, что меня кто-то видел, когда я ставил на дороге дощечки с гвоздями. Но, чтобы они меня могли так быстро найти, я не мог поверить. Кто-то видел и донес. Потому так безошибочно и пришли ко мне. Лицо немца как будто не выражало злобы. И мне даже показалось, что он чему-то рад. Может быть тому, что так быстро разыскал меня и ему больше не придется ходить по городу выискивать злодея. Когда мы пришли в комендатуру, там, в коридоре у дверей начальства, уже стояло человек пять русских власовцев. Внешне они выглядели забулдыгами и пьяницами. Жандарм велел мне постоять в коридоре вместе с воинами из РОА, а сам куда-то вышел.

Судя по лицам власовцев, можно было предположить, что жизнь их здорово потрепала. Они много видели, ко всему успели привыкнуть, что им нечего терять и они ничего не боятся, а особенно эту, какую-то провинциальную комендатуру. Они говорили о чем-то веселом, смеялись и ни на кого не обращали внимания. Я стоял рядом, обдумывал свою ситуацию и волновался, переживал. Охраны никакой не было и при случае можно было сбежать. Но было бы это правильно? Ведь я даже не знаю зачем меня привели и в чем обвинят. А что будет потом с моими хозяевами? Я знал немецкую жестокость к своим врагам и никак не мог решиться на какое-нибудь действие: бежать или ждать результатов. В это время мимо нас проходил молодой начищенный офицер с погонами СС. Он было прошел мимо нас, но потом почему-то вернулся, остановился возле и стал внимательно разглядывать небритых власовцев. Потом громко, как это получается только у немцев, звонким металлическим голосом скомандовал:

- Мютцен аб!

Власовцы не поняли его, а может быть, не хотели выполнять команду, продолжали молча стоять. Тогда он с одного из них сдернул пилотку, бросил под ноги и с размаху кулаком влепил по физиономии. Все сразу поняли и сняли со своих голов пилотки. Почему он так сделал, я не понял. Раньше такого от немцев я не встречал. Наверное, ему не понравились небритые лица неопрятных российских пьяниц. После случившегося я почувствовал себя еще более неуютно. Подумалось, что начали бить даже не узнав кто мы такие и чего натворили. Утешала мысль, что небритые рожи власовцев и их вульгарно босяцкий вид не понравился эсэсовцу немцу. Про себя подумал, таким человеко-скотам я тоже бы дал по их неприятным мордам. Потом засомневался. Ведь сам-то я тоже русский. Хоть я и не пьяница, но моя физиономия тоже может вызвать у кого-нибудь антипатию и следующий буду я, кому влепят по физиономии. Проходящие мимо меня тоже причисляют к их компании. А может быть это и лучше, если меня посчитают за одного из этой компании пьяниц. Глядя со стороны, оно так и было. После инцидента с аккуратным эсэсовцем, к нам подошел солдат с винтовкой и всем велел выйти на улицу. Нас взяли под конвой и повели куда-то, бог знает куда и зачем. Когда мы отошли метров на сто, неожиданно откуда-то появился немец который привел меня в комендатуру. Увидев меня, он по-немецки спросил:

- Что случилось?

Я пожал плечами и сказал:

- Не знаю.

Тот, поговорив с конвоиром, велел мне идти вместе с ним. По дороге про власовцев он сказал:

- Все они пьяницы и дрянные люди.

Я тоже сказал:

- Да, пьяницы.

Но сам в это время раздумывал, кому из нас повезет больше, мне или этим пьяницам? Ну что из того, если они сколько-то дней отсидят под арестом. Зато потом, когда их выпустят, они снова напьются до полусмерти, обмывая свое освобождение. Веселая у них жизнь, беззаботная. Свою же судьбу я представлял в другом виде. Вначале переломают руки и ноги. Потом сломают ребра и под конец, чтобы было другим неповадно, открутят голову. Так уж у них заведено, у немцев.

В комендатуре мой сопро­вождающий ввел меня в кабинет к какому-то офицеру. Он что-то сказал сидящему за столом и тот вежливо попроси меня сесть напротив себя. Я сел. Офицер сидел и задавал по-немецки вопросы. Как моя фамилия, где живу, чем занимаюсь? Вопросы я понимал хорошо и отвечал на них тоже нормально. Потом он из папки вынул какой-то документ и внимательно стал читать. Донос, подумал я, или уже готовое, заведенное на меня дело. Однако вместо крика и угроз, как положено разговаривать с преступниками, офицер вежливо спросил, где я воевал и куда был ранен. И лишь после этих вопросов и его улыбающегося лица я понял, что вызвали меня не по причине бывшей мелкой диверсии возле нашего дома и что сейчас мне ничто не угрожает.

Мое угрюмое настроение мгновенно сменилось на бодрое. Мой внутренний настрой с похоронного марша сменился на бодрый пляс. Тут же из моих уст полилась бодрая мелодия торжествующей жизни. Разговаривать по-немецки на темы войны, ранений и госпитальной жизни я так хорошо научился в немецких госпиталях, что даже обрадовался таким вопросам. Я в самом деле тогда хорошо разговаривал на эту тему по-немецки и сразу, почти без всякой паузы, сам взял инициативу разговора в свои руки. Мне не хотелось, чтобы он задавал мне вопросы. Это могло быть не в мою пользу. Потому почти на хорошем немецком языке я так красиво разукрасил то, что могло со мной быть, а больше того, чего и в помине-то со мной не было, но походило на правду. Немец стал улыбаться и слушал, не перебивая. В конце разговора спросил, кто я по национальности и где научился говорить по-немецки. Я сказал, что у меня соседи были немцы. Учился немецкому в школе и еще много был среди немцев. Может быть, многое и приврал, но и правда была тоже. В конце беседы он показал документ и сказал, что из Риги на мое имя пришел запрос, в котором спрашивают, как я устроен, получил ли я земельный надел. Там была просьба к местным властям проявлять ко мне участие. Немец сказал, что во всех случаях, если будет нужда какая, я смогу найти у них поддержку. Сказав 'данке зер', я вышел.

Дома застал т. Маню в большом волнении. Увидев меня живым и невреди­мым, она очень обрадовалась. Вечером, когда пришел Александр Кузьмич, мы все сели за стол и обсудили происшедшее. Чтобы ничего со мной ни случилось, ни сейчас, ни потом, дядя Саша посоветовал об этом никому не говорить.

- Нам не нужны ни немцы, ни их земля. Их из России скоро прогонят. Они нам никто. Они наши завоеватели, враги наши. Нам же придется жить здесь, ибо здесь наша родина и наш дом.

А то, что случилось со мной в это страшное лихолетье, то это не вина моя, а судьба такая. Судьба, которая распоряжалась миллионами людей, а не только мной. У многих она была более трагична. На войне погибли миллионы невинных людей и все не по своей воле.

Еще он сказал, чтобы выжить сегодня и продолжать жить завтра, надо правильно решать свои поступки. Так я и сделал. Внял мудрому совету старого еврея по имени Александр Кузьмич, по фамилии Васильев.

Остфронт по-немецки, а по-русски просто фронт, все более громыхая уверенными победами русских, быстро продвигался на запад. Бои шли уже на правобережье Украины. Было известно о Корсунь-Шевченковском окружении русскими нескольких дивизий немцев. Одесские газеты сообщали о победах русских и на других фронтах. Все это приводило в движение огромные массы людей, наверное, не только у нас в Котовске, но и по всей Европе. У нас же, в Котовске, были изменения местного значения, по которым мы могли судить о происходящих на фронте событиях. Например, через нашу станцию перестали ходить поезда с немцами-отпускниками на Львов. А я лишился гешефта т. е. торговли на местном базаре немецким солдатским барахлом. На выезде со станции в сторону Одессы немцы устроили огромный склад боеприпасов. Это метрах в трехстах от нашего дома. В два ряда стояли огромные штабеля снарядов и бомб. Прямо под открытым небом, никем не охраняемые, лежали тысячи бомб и снарядов. Вторая колея на Одессу была сплошь занята эшелонами, тоже со снарядами и запчастями. Далеко ходить я не мог, но километра за два от станции поезда стояли сплошной линией и им не было видно конца. А главное, удивляло то, что не было видно никакой охраны. Со стороны Раздельной в сторону Слободки шли воинские эшелоны с танками, пушками и солдатами. На платформе я впервые увидел огромный танк, у которого из башни выходило две большие пушки, как из корабельной башни. На вокзале кроме солдат проезжающих частей бродили немецкие дезертиры. Одни прохаживались с оружием, другие без оружия. Все чего-то высматривали. При виде немецких патрулей, быстро уходили с вокзала или прятались между поездами, чтобы их было не видно. В разговор они вступали охотно и рассказывали много такого, что настоящего русского удивляло и радовало. Может быть они сколько-то привирали, чтобы оправдаться, но все одинаково говорили, что у русских столько танков, что до этого они никогда не видели такого количества. Проезжие немцы, которые останавливались переночевать на квартире, вели разговоры, сильно не похожие на те, которые они вели прежде, когда у них были победы.

Однажды у нас остановилась компания из трех или четырех солдат. Выпив сухого молдавского вина, они повели разговор о своем послевоенном будущем и неудачах германских войск на фронтах сегодня. Теперь они уже не пели песни, как прежде. Один из них сказал, что если немцы проиграют войну и в Германию придут коммунисты, то он эмигрирует в Южную Америку. Другой немец солдат, обращаясь ко мне, сказал:

- Пускай едет, он наци. Я беспартийный немецкий интеллигент. Для меня в Германии найдется работа.

Третий сказал, что он строитель и после войны в Германии для него будет много работы. Потом кто-то сказал, что хоть бы скорее все закончилось. О каком-то секретном немецком оружии, которое немцы скоро применят и оно повернет войну в сторону немецкой победы. Они все засомневались. Таковы были разговоры немецких солдат в начале 1944 года. Саму Германию в то время бомбили день и ночь без пауз. Днем бомбили американцы, ночью англичане. Солдаты тревожно ждали писем с родины, жива ли семья. Они теперь не столько беспокоились за себя на фронте, сколько за свою семью на родине в Германии.

Однажды немец получил письмо в немецкой вокзальной комендатуре. Письмо было из дому. Радуясь, он вышел на перрон вокзала и стал читать. Радость от полученного письма сменилась на печаль. Немец вынул пистолет и выстрелил себе в висок. Тогда так бывало с немцами. Теперь немцев били, как говорят русские, 'и в хвост и в гриву'. Но, несмотря на все неудачи, они сражались стойко и умело. Когда фронт был еще далеко, то заботы гражданского населения и страхи были еще малозаметны. С приближением фронта они все более усиливались и стали очень заметны. Я не говорю о румынах, немцах или молдаванах, которые в большинстве собирались уходить шесте с немцами или румынами. Русско-украинское население, которое как-то служило у румын, тоже в страхе принимали свои меры. Торговцы закрывали свои ларьки или буфеты. Молодые красотки, которые работали в румынских ночных кабаре, как-то вдруг изменились в своей внешности. Если раньше они ходили разнаряженными, красивыми и походили на принцесс из сказки, то теперь, в одну ночь они превратились в рабоче-крестьянок. Без красивой одежды и косметики они ничем не отличались от нас всех, смертных. Потом их всех забрали и куда-то отправили. Наверное, в Сибирь, лес пилить.

У нас по соседству жил мужик лет за пятьдесят, по фамилии Гармидор. Был он стар, хвор, и работать не мог или не хотел. Но он одну из комнат в своем доме отдал под столовую. При входе в дом повесил объявление на румынском языке, тем и жил. Мы с мальчишками тоже иногда к нему заходили. Все было удивительно просто. Маленькая комната, несколько столов, у стенки на столе под стеклом стояли окорока, колбасы, вареные яйца и много разного вина. Все было не дорого и при желании и небольших деньгах можно было хорошо отдохнуть или провести время с друзьями. Таких столовых в Котовске было много. При подходе красных старик заволновался, он много раз приходил к нам и все спрашивал, что же ему теперь делать? Дядя Саша в тон ему охал, кряхтел по-стариковски и гово­рил:

- Ничего, как-нибудь обойдется. Ты же ничего против советов не сделал. Старым людям тоже надо было жить, вот немного и приторговывал. Чего в этом плохого?

Но старик все равно перед приходом красных куда-то исчез. Других таких как он, красные забрали. Торговля на базаре почти исчезла. Никто ничего не продавал и мы с дядей Сашей тоже стали безработными. Жить стали за счет тех запасов, которые у нас были. В Котовск прибыли формирования немцев, которые после их ухода, оставляли русским территорию с выжженной землей. Они уничтожали все, что могло как-то пригодиться русским. Взорвали на станции водонапорную башню, телеграфные столбы, и даже по отдельности каждую рельсу. Дней за несколько дней до окончательного ухода, они взорвали на станции склад с боеприпасами. Утром, когда я еще спал, раздался такой страшный грохот, от которого меня подбросило вверх вместе с кроватью. Казалось, движется дом. Я, не понимая, что происходит, попытался выпрыгнуть в окно. Его уже не было, оно выскочило внутрь дома. Только я вскочил на подоконник, как раздался второй страшный взрыв. Меня воздушной волной бросило внутрь дома. Но я все же выпрыгнул в окно. Там в наш огород, на крышу дома и вокруг поблизости падали целые, неразорвавшиеся снаряды, бомбы и крупные осколки от них.

В это утро немцы взорвали артиллерийский склад на станции. Наш дом стоял под защитой других впереди стоящих домов. Потому у нас снесло только часть крыши. Те дома, которые стояли ближе к складу, у них снесло не только крыши, но сдуло как ветром с земли и сами дома. Весь склад целиком не взорвался. Взорвались отдельные штабеля и то не полностью. Несколько штабелей было разворочено взрывами. Снаряды взорвались частично, остальные разлетелись далеко вокруг. То же самое произошло и со снарядами, груженными в вагонах за городом. В некоторых вагонах взрывы не произошли. Вагоны разъехались по швам, снаряды не взорвались и рассыпались возле вагонов. Взрыв артиллерийского склада для всех был своего рода сигналом, что немцы уходят. Все население городка срочно придумывало способы, чтобы благополучно распрощаться с немцами. А они могли угнать в Германию, убить просто за то, что мог не понравиться кому-нибудь, поджечь дом, и мало ли есть других способов, чтобы показать свою силу и презрение. С другой стороны, было не меньше страхов, смешанных с радостью ожидания встречи со своими, с красными. Какие они теперь, эти свои. Чего от них ждать и с чем они придут. Что будет потом, никто ничего не загадывал. Люди привыкли жить днем сегодняшним. А что будет завтра, жизнь покажет сама. Втихомолку все готовились к встрече своих. Готовили самогонку, придумывали нужные слова, с которыми они будут встречать своих освободителей. Эффект публичной встречи при всем честном народе мог играть определенную положительную роль на будущее. Люди знали подо­зрительность красных, боялись их не меньше, чем немцев, но все-таки они были своими.

Я со своим другом Мишкой, немцем евреем, за городом в кодрах, в овраге выкопали пещеру, занесли туда продукты и замаскировали в надежде, что в нужный момент мы сможем спрятаться там. Но она не понадобилась. Расставание с немцами и встреча своих, красных, прошла по другому сценарию. За день до прихода красных, в городе совсем не было видно ни немцев, ни румын. Люди занимались своими житейскими делами и думали, что красные придут дня через три-четыре или несколько позже. На всякий случай, я набил сумку продуктами и спрятал в сарае. В этот же день, двора через два, ближе к выезду из города в сторону Днестра к переправам, немцы поставили батарею больших пушек. Все было тихо, а сами артиллеристы спокойно прохаживались по соседним дворам, чего-то молча разглядывали и никаким образом себя не проявляли. Возле пушек спокойно ходило несколько немцев и молодая русская девица. Она по-немецки кому-то говорила:

- Пауль, посмотри, я была на фронте. Меня ранило.

Она какому-то Паулю показывала палец и смеялась. Наверное, это была походная солдатская жена из русских. Я постоял, посмотрел, и ушел к себе домой. Заходя во двор, услышал какой-то шум. Зайдя, увидел: возле сарая, куда я спрятал сумку с продуктами, стоит артиллерист, держит в руках мою сумку и кричит на т. Маню:

- Что это такое, партизаны?

Она что-то ему говорила, а он все кричал:

- Партизанен, партизанен.

Я подошел и сказал, что это моя сумка. Там лежат продукты, а я сам собираюсь эвакуироваться. Немец ничего не хотел слушать и теперь уже на меня кричал, что я партизан. Я вынул свои немецкие документы и показал. Он внимательно прочитал их, молча постоял, чего-то раздумывая. Потом решительно сказал:

- Ком мит. Пойдем.

Мы пришли на батарею. Он разыскал своего офицера и показал ему меня и мои документы. Я был одет в дяди Сашино еврейское пальто. Пока немец читал мои документы, я расстегнул пуговицы пальто, под которым была немецкая солдатская форма. Первое мгновение немец как бы растерялся. Но потом спокойно спросил, чего я здесь делаю? Ведь все немцы давно ушли отсюда. Здесь сейчас нет никакой власти. Если я попаду к русским, мне будет плохо. Я сказал, что у меня есть друг немец, он сейчас собирается и мы вместе с ним уйдем. Тот отдал мне мои хорошие немецкие документы и сказал, что ночью они тоже уходят и, если я пожелаю, то могу ехать вместе с ними. Пока я складывал мои документы, у офицера, по-видимому, первоначальное настроение благодушия сменилось на более твердое. Собираясь уходить, он в приказном тоне сказал:

- Поедешь вместе с нами.

Я сказал гут, хорошо. Сейчас возьму свои вещи и приду. Тот ничего не ответил, а я пошел за вещами. Взяв сумку с продуктами, я предупредил т. Маню, что пойду спрячусь в другом месте. На окраине города, где нет никаких дорог, жила простая рабочая семья. Домишко был обычной мазанкой, и двор для скота. Сразу за двором проходил широкий овраг, сильно заросший кустарником и травой. Хозяева дома были мои знакомые. Там у них я и остановился. До самого вечера все было спокойно. Стрельбы было не слышно. Внизу по оврагу немецкие связисты тянули связь. Стрельба началась ближе к вечеру. Вначале были слышны отдельные взрывы снарядов за городом. Потом, минут через 15-20, начался такой грохот от разрывов снарядов, что всем стало ясно, пришли русские. Они штурмовали город без артподготовки. На территории города не разорвался ни один русский снаряд. Стреляла только немецкая артиллерия. Казалось, что стрельба из пушек немцам доставляла удовольствие и они соревновались, кто больше выстрелит. Ружейную стрельбу было не слышно.

Когда стемнело, я быстро сбегал к проводной немецкой связи и перерезал ее перочинным ножом. Вначале стрельба вроде бы поутихла, но потом усилилась. Было ясно, что через час другой русские будут в Котовске. Я снял с себя немецкую форму, отдал ее хозяину, а он мне дал старую, свою гражданскую. Произошел выгодный обмен товара. Я дал хозяину добротную, крепкую немецкую одежду, а он мне старое домашнее тряпье. Оба были довольны сделкой.

Под утро стрельба прекратилась. Минут через 20-30, мимо дома по дороге прошло человек 15 немецких солдат. Они шли медленно, не торопясь, иногда освещая из ракетниц дорогу. Минут через пять во двор зашли русские советские солдаты, красноармейцы. В комнату вошли два советских солдата. Хотя мы с хозяином дома тоже служили в советской армии, но успели отвыкнуть от образа советского солдата. Советские солдаты, что были на фронте, резко отличались в своей одежде от солдат в тылу или на параде. Их внешний вид поразил нас своей неопрятной убогостью. На ногах грязные ботики, выше потрепанные обмотки до колен. Серая русская шинелишка, подпоясанная кирзовым ремешком, сзади разорвана по шву, раздувалась, выпирала наружу и делала солдата каким-то горбато- убогим, некрасивым. Голову венчала шапка-ушанка с распущенными ушами. Вид у солдат был измученный, усталый. Казалось, что это беглые советские солдаты из плена или же босяки бомжи, появившиеся бог знает откуда. Если бы у них не было русских винтовок, то, пожалуй, мы могли бы их принять за каких-то нехороших людей, которых следовало бы поколотить или препроводить в правоохранительные органы. Первый их вопрос был:

- В доме немцев нет?

Они строго осмотрели комнаты. У хозяина было трое детишек, которые спали на кроватях, среди них был и я.

- А это кто? - спросили они, указывая на нас.

- Это мои дети,- сказал хозяин.

- А вон тот парень? - спросили они про меня.

- А это парень из города. Пришел прятаться у нас от немцев, чтобы не угнали в неметчину.

Пока они разговаривали, хозяйка налила два стакана виноградного вина и поднесла красноармейцам.

- Освободители вы наши, дождались все-таки мы вас. Выпейте на здоровье.

Солдаты пили вино по-пролетарски, по-русски. Стакан вина они опустошали в два-три глотка. Потом, взяв из рук хозяйки хлеб, отломили кусочек мякиша, понюхали его и съели.

- Ну ладно, мы уж пойдем.

Уходили они медленно. За это время хозяйка успела накрыть на стол, и вместе с хозяином приглашали выпить еще по стаканчику. Солдаты выпили еще по стакану вина. За это время я успел одеться и сказал, что я пойду вместе с ними. Будем вместе бить немцев. Они сказали, что не надо, сами справимся. Но я вышел вместе с ними. По дороге я подобрал брошенную немецкую винтовку и вместе с ними пошел дальше, в город. Час был ранний, народу на улицах пока было не видно, был рассветный час, и жители еще спали. Ближе к центру красноармейцев было уже много и они не спеша, медленно растекались по улицам. Изредка где-то кто-то стрелял. Я со своими красноармейцами неожиданно вышел на нашу улицу. Уже рассвело и люди выходили из домов. Весть о том, что в городе уже красные, разнеслась очень быстро. Возле домов повсюду стояли люди и каждый по-своему встречал и приветствовал своих освободителей. Люди подбегали к красноармейцам, обнимали их, целовали, плакали. Встречающие говорили:

- Освободители вы наши. Наконец-то дождались.

Когда мы проходами мимо нашего дома было уже совсем светло и я с гордостью проходил мимо своих соседей так, чтобы все меня видели. Взрослые меня почему-то не очень замечали. Наверное потому, что я был в гражданской одежде, а приветствовать красноармейцев в военной форме было интересней. Зато парни из соседских дворов узнавали меня сразу и, подбежав ко мне, шли рядом еще некоторое время. Их матери, перепугавшись, что они могут уйти совсем со мной или с красноармейцами, кричали им:

- Петя! Ваня! Ты куда это собрался? А ну, сейчас же домой!

Одна мать, увидев своего сына, присоединившегося ко мне, оторвала от забора доску и побежала вдогонку. Было интересно смотреть на своих соседей. Напротив нашего дома жила женщина со своими детьми. Дети были еще маленькие, лет по 10-12. Никто из них нигде не работал, ни мать, ни дети, но все равно они жили. Ели, пили и все ходили одетыми. Мать как-то умела выкручиваться. И вот, когда, мимо ее дома проезжал военный верхом на коне, она схватила коня за уздечку и тащила его вместе с всадником в свой дом. Конь упирался, никак не хотел заходить в дверь. Всадник чего-то объяснял нашей соседке. А она все тащила коня с всадником. Дело кончились тем, что она быстро сумела вырвать уздечку из рук всадника, привязала ее к ограде и забежала в дом. Пока всадник отвязывал коня, соседка выскочила из дома с ведром вина. Вначале угощала всадника. Тот пил из стакана, не отказывался. Потом, когда он напился и стал уже отказываться, она ведро с вином поднесла коню. Тот подумал, что его хотят напоить водой, вначале было сунул в ведро свою морду. Вино ему не понравилось, и он в испуге стал пятиться назад. В общем, всадник благополучно уехал, а соседи разводили руками и говорили: вот баба! Потом про нее говорили всякое, но зато все видели, как она была рада и как встречала своих освободителей. Так, с радостью, встречали хмурых, уставших, плохо одетых русских солдат на протяжении всей нашей улицы. Ликование было всеобщим. Некоторые успели вывесить даже красные флаги.

Когда мы отошли от наших домов метров за двести, меня догнал Толик Скачко, сосед лет 16-17. Он сказал:

- Я тоже пойду!

Я подумал, что он убежал потихоньку, чтобы не видела мать. По дороге он поднял брошенную немецкую винтовку, и мы в первых рядах красноармейцев вышли из города. Из Котовска в сторону Одессы шла двухколейная железная дорога. Одна колея была забита немецкими вагонами со снарядами и запчастями. Их было так много, что не было видно ни начала их, ни конца. Мы с Толиком решили посмотреть на эти вагоны и что там лежит. Отделились от общей массы идущих солдат и стали приближаться к вагонам. В это время со стороны Котовска внезапно появилась немецкая легковая машина. Она на большой скорости ехала прямо по шпалам свободной колеи. В ней сидело несколько немцев, наверное, из беззаботных, которые проспали, теперь спасающихся на машине. Мы прицелились и выстрелили в них. Они стрельнули в ответ из автомата и быстро умчались. Но с моей винтовкой произошла осечка. Она не стреляла. Затвор щелкал, но выстрела не было. Потом, когда я ее рассмотрел поближе, оказалось, что у ней сломан боек. Наверное, потому винтовку и выбросили. Вскоре я нашел себе другую, благо оружия повсюду валялось много.

На дороге появились русские танки. Было их три и на некоторых сидели по одному, а где и нескольку солдаты. Трудно было сказать, были это настоящие солдаты или же такие, какими были мы с Толиком. Большинство солдат были одеты в телогрейки. Почему они сидели на танках, тоже было не очень понятно. То ли им было приказано ехать на танках, как десантникам, то ли они устали сильно и сами придумали сесть и проехаться. Как бы это ни было, мы с Толиком тоже забрались на танк, сидели за башней и гадали, как лучше, верхом на танке, или месить грязь пешком. Это было первого апреля и грязи на дорогах было предостаточно. Пока не стреляли, ехать на танке было даже интересно. Но когда мы стали приближаться к селу, вокруг танка стали рваться снаряды. Стреляли откуда-то из-за села. Никаких немцев было не видно, но снаряды рвались то впереди, то сзади. Иногда не долетали, иногда перелетали или рвались в стороне. Один снаряд разорвался рядом, и танк остановился. Из танка вылезли танкисты и начали ремонтировать гусеницу. Танкисты были совсем молодые парни и мы с Толиком гадали, на много ли они старше нас. Вели они себя мужественно. Еще поблизости рвались снаряды, а они спокойно, не спеша, кувалдами стучали по гусенице. Их спокойствие удивляло. Я про себя подумал, то ли они в самом деле такие бесстрашные, то ли по молодости специально позируют, показывая свое бесстрашие. Пока танк стоял, немцы не стреляли, наверное, подумали, что он подбит. Вскоре танкисты отремонтировали свой танк и снова поехали.

Мы входили в село, которое располагалось в широкой и длинной лощине. С другой стороны села, метрах в ста пятидесяти, или немного больше, расположились немцы. Они там выкопали окопы и перекрыли выход из села. Позади их стояла невидимая нам батарея и потихоньку обстреливала нас. По-видимому, та самая батарея, что стояла на нашей улице. Если в Котовске я с ними разговаривал в миролюбивом тоне, то здесь у меня в руках была винтовка, из которой я стрелял в них. Если бы они знали превратности судьбы, то, наверное, прибили бы меня еще там, в Котовске.

Когда мы спускались вниз в село, то метрах в трехстах слева от нас и несколько позади, была замечена группа людей человек на 30. Издали было трудно разглядеть, кто это были. Они шли не спеша, часто останавливались и тоже разглядывали нас. Потом кто-то посмотрел в бинокль и громко сказал:

- Да это же немцы. Они подумали, что мы уже в селе, и пытаются окружить нас.

К этому моменту подъехал советский танк. Он сделал по ним несколько выстрелов из пушки, и немцев стало не видно. Танкисты стреляли плохо-преплохо, будто у них глаза была завязаны. Снаряды рвались далеко-предалеко в стороне. Это вызвало наше возмущение, и мы ругали танкистов, как хотели. Кто-то громко возмущался и говорил такие обидные слова:

- Понасажали в танки пацанов, и вот воюй с такими. Много с ними навоюешь!

Мы спустились в село. Изредка кто-то в кого-то стрелял. Немцев в селе уже не было. Начиная от самого Котовска и до этого села мне все время попадался молодой советский офицер, по возрасту едва ли старше меня. Погоны у него были офицерские, но без единого знака отличия. Потом, позже он сказал, что на погонах у него четыре звездочки. Значит капитан. В разговорах мы находили много общего, потому разговаривать с ним было интересно. Солдаты иногда забегали в крестьянские хаты, спрашивали про немцев и продвигались к выходу из села. Вместе с красноармейцами в первых рядах с винтовкой, на изготовку, шел и я. При выходе из села, поблизости разорвалось несколько немецких снарядов. Это был как бы сигнал, что дальше продвигаться нельзя. Тот, кто не понял и попытается продвигаться дальше, попадет под обстрел. И как бы в подтверждение послышались винтовочные выстрелы, а над головой просвистели пули. Сбоку от дороги была глубокая воронка, и мы с капитаном спрятались в нее.

Метрах в ста пятидесяти от нас немцы поперек лощины выкопали окопы и заняли оборону. Изредка они постреливали, спокойно ходили вдоль окопов, даже не прячась. Немцев было хорошо видно и мы из воронки смотрели на них, чего они делали. Капитан сказал, что сегодня дальше мы не пойдем. Немцы продержатся до вечера, а потом уйдут сами. Вот так уже много дней. Они за ночь уходят километров на десять-пятнадцать, а мы будем их догонять на столько же километров.

Настоящие бои с танками, пушками и самолетами проходят где-то рядом. Капитан немного посидел в воронке, посмотрел на немцев, поговорил со мной и ушел по своим делам. Я остался со своим соседом Толиком. Немцы по-прежнему сидели в своих окопах и изредка постреливали. Некоторые бегом, другие, совсем как на прогулке, переходили из окопа в окоп. Было впечатление, что они нас совсем не боятся и так, своим спокойным прохаживанием вдоль окопов, игнорируют нас. Один немец высунулся из окопа до пояса и стал смотреть в нашу сторону из бинокля. Для меткого стрелка это была хорошая мишень. Я прицелился и выстрелил. Мгновенно немец исчез. Пуля зацепила его или он просто спрятался, поняв, что стреляют хорошо и прицельно - об этом немцы нам не сообщили, но больше так смело в бинокль нас не рассматривали. После моего выстрела они перебегали только бегом. Потом начал стрелять и Толик. После каждого моего выстрела бегущий немец обязательно падал. Либо от попавшей в него пули, либо как способ самосохранения.

Через несколько минут вокруг нас стали подниматься фонтанчики земли от пуль. У немцев, наверное, тоже были хорошие стрелки. Они нас заметили и тоже стали обстреливать. Дольше на этом месте оставаться было нельзя. Посоветовавшись, решили сменить воронку на другое место. Впереди нас и правее был большой овраг, заросший кустарником. Там мы были бы ближе к немецким окопам и в то же время, в кустах, незаметными. Маскируясь, вылезли из воронки. Пробрались к оврагу с нашей стороны и потихоньку стали спускаться вниз, чтобы перейти на другую сторону. Мы успели спуститься только до половины нашей стороны оврага. Неожиданно для нас с другой стороны в нас начали стрелять. Стреляло человек пять или шесть. Их сторона была в зарослях кустарника, и мы их не видели. Зато мы для них были, как на ладони. Наша сторона оврага была покрыта только травой и спрятаться было невозможно. Когда пули щелкали где-нибудь рядом, мы переставали двигаться, создавая впечатление, что мы убиты. Это немного помогало. Немцы стрелять переставали. Как только они прекращали стрельбу, мы быстро вскакивали и бежали вверх из оврага. Стоило нам подняться и побежать, как стрельба начиналась снова.

Трассирующие пули даже днем были хорошо видны. Они впивались в землю впереди нас, сбоку. Иногда совсем близко, иногда подальше. Мы бежали вверх в гору то вместе, то по одному. Если вниз мы спускались минуту-две, то поднимались вверх под пулями минут десять или больше. Когда поднялись на верх и считали себя уже в безопасности, немцы все продолжали стрелять в нас. То ли они вошли в азарт, то ли им было видно нас, но они стреляли. Невдалеке от оврага стояла беленькая украинская хата. Она была вся утыкана дырочками от пуль, предназначавшихся для нас. Приблизившись к хате, чтобы отдышаться и передохнуть, мы заметили, что пули и теперь попадают в хату, в стены, в окна. Немцы видели нас. Они находились где-то выше и, стреляя вниз, промахивались. Может это и спасло нас. Их сторона оврага была выше нашей. Может быть так, а может быть и по-другому. Факт то, что нам повезло, а немцы в нас не попали, не подстрелили.

Немного отдохнув, мы пошли к центру села. Возле одного из домов сидело несколько солдат и из котелков кушали свой обед. Время было послеобеденное. Только мы успели познакомиться, как в небе появилось три одномоторных немецких самолета. Были они маленькие, подвижные. Летали кругами над селом и обстреливали нас из пулеметов. По улице ехала автомашина. Увидев самолеты, она близко прижалась к ближайшему дому. Но самолеты заметили ее и обстреляли из пулеметов. Пули были трассирующие, и казалось, что с неба идет огненный дождь. Машина и дом загорелись, а самолеты улетели. Вначале мы с Толиком хотели было спрятаться, но рядом сидящие солдаты на самолеты не обратили никакого внимания. И мы тоже не спрятались. Они спокойно сидели и кушали из своих котелков, даже не поинтересовались, кто попал под обстрел. Будто их все это не касалось. Когда самолеты улетели, я спросил одного, почему они не прятались. Тот проглотил ложку обеда, помолчал, наверно думал, как ответить, потом как-то безразлично сказал:

- А чего прятаться? Не здесь, так в другом месте подстрелят. Если не сегодня, то завтра. У нас от первоначальной роты и осталось то человека два или три. Так что и прятаться есть ли смысл, все равно подстрелят.

Нам тоже хотелось кушать. Своих продуктов у нас не было. На кухне нам сказали, чтобы мы обратились к своему старшине. А старшины у нас тоже не было. Толик, навоевавшись и насмотревшись на войну, сказал:

-Я лучше пойду домой. Кушать здорово хочется. - и он направился домой, а я решил его проводить.

Пока мы дошли до окраины села, в разных местах на улице разорвалось несколько снарядов. Некоторые дома горели. Немцы с самого утра монотонно посылали в село снаряды. Они рвались в огородах, на улице. Разваливали украинские хаты мазанки или поджигали их. Иногда осколки попадали в людей, в скот. У выхода из села возле хаты сидело двое раненых красноармейца, они ждали попутную машину. У одного была перевязана рука, и ему рядом стоящий солдат делал из газеты самокрутку. Я спросил раненого:

- Здорово зацепило?

Тот, взглянув на меня, ответил:

- С меня хватит. Я отвоевался.

Мы постояли рядом, посмотрели, как изредка, в разных местах рвались снаряды, и Толик направился домой. Перед тем, как ему уйти, мы обговорили сложившуюся ситуацию. У нас у обоих не было никаких документов. У Толика была какая-то справка из школы, говорящая, что он является учеником какого-то класса. А у меня совсем не было ничего. Поскольку он шел домой и ему дома документы были не нужны, то эту школьную справку он отдал мне. Авось, может пригодиться, так подумали мы оба. По выражению лица и по тому, как он отдавал мне свою справку, я понял, что он питает ко мне симпатию и понимает мою трудную ситуацию, считает меня своим другом, одинаково равным по мужеству и смелости. И если бы все зависело только от нас самих, то он, не колеблясь, остался бы рядом. Справку он отдавал с сознанием своей верности другу и что она, справка, может мне пригодиться.

Когда Толик ушел, уже вечерело. Надо было позаботиться о ночлеге и вообще как-то определиться. Я отыскал хату, где располагался штаб войсковой части. Там находилось несколько офицеров, в том числе тот самый капитан, с которым мы успели познакомиться по дороге из Котовска и с которым сидели в воронке, рассматривая немцев. Я сказал, что пришел сюда вместе с ними из Котовска с передовыми частями. Знакомый капитан подтвердил это. Я попросил, чтобы меня определили в какую-нибудь часть, чтобы я числился их солдатом. Мне велели, чтобы я обратился утром, а пока до утра где-нибудь переночевал. Я расположился на лавке в соседней комнате, где находились сами хозяева хаты. Хозяин дома показался мне знакомым, но я никак не мог вспомнить, откуда я его знаю. Он несколько раз выходил на улицу, потом все стихло. Не успел я уснуть, как в дом зашел солдат и велел вместе с ним идти в штаб. Там за столом сидел все тот же офицер, а перед ним стояли два легионера в немецкой форме, казахи или киргизы.

- Какие у тебя есть документы? - спросил офицер.

Я сказал, что своих документов у меня нет, и я жил под разными фамилиями по разным документам. Сейчас живу вот по этой справке и показал Толину школьную справку. Я назвал свою настоящую фамилию.

- А у кого ты жил? - спросил офицер.

Я ответил, что жил у старика еврея, который тоже носил не еврейскую фамилию, а русскую Васильев Александр Кузьмич. Все его принимали за русского, потому он и уцелел. Пальто на мне тоже его.

- А случайно вот эти вояки не из твоих друзей? - спросил офицер, указывая на легионеров.

Те посмотрели на меня и сказали:

- Нет, не знаем.

На рукаве у них была нашивка, на которой в центре красовалась мечеть, а по кругу по периферии надпись 'Туркестан' и 'алла биз билан'. Легионеры хотели перейти к своим. Они спрятались под крышей дома, переодеться не успели и их там обнаружили. Не буду вспоминать весь долгий разговор в штабе. Дело кончилось тем, что мне велели идти домой и обратиться в свой военкомат, если я так горю желанием повоевать. Офицер велел мне покинуть воинскую часть и чем быстрее, тем для меня лучше. Если я попаду ему еще раз на глаза, мне не сдобровать. На прощанье он спросил:

- Случайно, ты сам то, не еврей? Уж больно вид у тебя не русский.

Я зашел в соседнюю хату, с разрешения хозяев лег на лавку и проспал до утра.

Утром, не медля, из села двинулся в Котовск. При выходе из села стоял часовой или просто солдат на посту, молодой парень лет восемнадцати. После разговора он сказал:

- Ладно, иди.

И я пошел. По дороге все время думал, почему в штабе буквально за какие-то минут 30-40 ко мне так резко сменилось отношение. Вначале пообещали принять, потом вдруг милость сменили на гнев и приказали ночью покинуть их воинскую часть. Я перебирал варианты и, вдруг, вспомнил. Ведь прошлой осенью мы с дядей Сашей свинью то на зиму покупали у хозяина дома, где расположился штаб. Лицо хозяина дома мне сразу показалось знакомым, только я никак не мог вспомнить, откуда я его знаю. Он же меня узнал. Сразу, ничего не говоря мне, он сообщил в штабе, что осенью я купил у него свинью, будучи одетым в немецкую форму. Потому-то он так часто и выходил из дома. Если это было так, то в штабе со мной поступили более, чем мягко. Отпустили домой. Почему? Я и по сей день не могу догадаться. Может быть, офицер был слишком уставшим, и ему не хотелось находить себе лишнюю работу. Может быть ему все осточертело, а может быть, мое еврейское дяди Сашино пальто косвенно навело на мысль, что человек, который жил с евреем и не предал его немцам, уже не мог быть врагом. А может быть, я говорил что-то правильное, и ко мне было какое-то доверие. Не знаю почему, но тогда мне повезло. Я уцелел.

Позже, дней через семь-восемь, на улице случайно встретил того хозяина, у кого располагался штаб воинской части. Встреча была столь неожиданной, что первый момент он растерянно смотрел на меня, как на выходца с того света или на человека, сбежавшего с эшафота. Он молча смотрел на меня и не знал, что говорить. Потом, улыбаясь, спросил:

-Тебя отпустили?

- Как видишь, - ответил я.

Больше мы не встречались.

С приходом красных началась новая жизнь, резко не похожая на ту, что была при румынах. Румыны хоть и не обещали райской жизни, зато предоставляли максимум свободы для личной инициативы и нисколько не вмешивались в дела населения. Кто был деловит и предприимчив, тот жил хорошо. Из властей никто не интересовался тобой, как ты живешь. Бесишься ли ты от жира или умираешь с голоду. Население не голодало. При советах частное предпринимательство запрещалось. По идее всем необходимым должно было обеспечивать государство. Но у государства у самого ничего не было, шла война. Население стало жить трудно, голодало. Моя соседка, у которой было много малолетних детей, а муж был на войне, при румынах занималась мелкой спекуляцией, жила и не голодала. Теперь же, когда времена изменились, она никак не могла приспособиться. Она сама и ее дети голодали. Почти ежедневно во дворе были слышны ее причитания и слезы. Увидев кого-нибудь из соседей, она громко плакала, размахивала руками и говорила:

- Люди добрые, посоветуйте, что мне делать? Чем накормить детей? Они же умрут с голоду.

Наверное, тогда никто хорошо себя не чувствовал. Всё взрослое и трудоспособное

население должно было работать в государственных учреждениях. Зарплата была очень маленькой, символичной. Кроме всего, в послерабочее время жители по несколько часов в день должны были работать на расчистке разрушенных зданий. Люди сравнивали жизнь при румынах и жизнь при советах, которых все очень ждали. Сравнивали немецких солдат, румын с советскими. Сравнивали солдатскую одежду, питание. Какие песни поют солдаты. Как пьют вино и как закусывают. Солдатскую мораль и их поведение. Сравнения были не в нашу пользу и контрастировали сильно. Люди задавали вопросы, как это может быть, чтобы с виду такие разнесчастные, замученные убогие советские солдаты могли побеждать немцев. И в самом деле, глядя на выбритого, чистенького немецкого солдата, его хорошо прилаженное оборудование и вооружение, цивильные вещи, невольно проникались к нему симпатией, хотя он и пришел, как завоеватель.

А молодые женщины и девушки влюблялись в немецких солдат. Наши советские солдаты в своих поношенных, плохо сидящих серых шинелишках, подпоясанных кирзовым ремешком, выглядели непривлекательно. Разбитая в долгих походах обувь и несуразные обмотки усиливали к ним жалость. Знающие себе цену девушки отворачивались от них. Солдаты же, в отместку за это, обзывали русских девушек обидным словом 'немецкие подстилки'. Питание на фронте и в прифронтовой полосе не везде было достаточным. Причин было много. Поэтому солдаты были вынуждены питание выпрашивать у населения. Те же, которые попрошайничать стеснялись, просто воровали или занимались мародерством. Это вызывало к ним и жалость и неприязнь даже у тех, кто сильно ждал их. Конечно, чаще всего это бывало в тяжелых условиях фронта, где сверху бомбят, либо идут проливные дожди, когда страшное бездорожье и нет подвоза. Когда каждый трудный солдатский шаг проходит рядом со смертью, а он все равно должен идти вперед под пули и снаряды, презирая смерть. Все это должно было находить понимание и вызывать чувство уважения к советскому солдату, а не чувство брезгливости. Но так уж устроена жизнь на земле. Любят богатых, сильных и красивых. Казалось бы, к трудным обстоятельствам русского солдата люди должны были относиться с пониманием. Советская армия, находясь в столь трудных условиях, выстояла, да еще победила, то и к солдату такой армии должны относиться с уважением. Всегда существовало мнение, что такая армия есть армия героев. Несмотря на все правильные человеческие умозаключения, голодный и раздетый герой не слишком внушает восхищение. При румынах население городка бегало на станцию, чтобы чего-нибудь приобрести, купить или выменять у проезжих немецких солдат. Теперь же, при советах, советские солдаты со станции сами бегали в ближайшие от станции дома что-либо раздобыть. Выторговать, выменять или, при удобном случае, просто украсть. Такое случалось не так уж и редко. В городе не было ни магазинов, ни продуктов. Население жило старыми запасами, оставшимися еще от румын. Население роптало. Между собой говорили: своих ждали, дождались, радуйтесь.

Мой еврейский друг по секрету говорил мне, что он очень ждал своих, советских, но теперь сильно разочарован в них. При румынах было лучше и он жалеет о них. Он сказал, что ни в одной стране мира нет такого безразличного отношения к своему населению, к своему народу. Если бы у него была возможность сбежать куда-нибудь, то он первый сбежал бы.

С установлением законной советской власти, начали действовать органы правопорядка и госбезопасности: МВД, НКВД и другие. Многие жители незаметно куда-то исчезли. Тех жителей, которые при румынах занимались крупным гешефтом, работали в румынских учреждениях или чем-то выделялся, всех забрали куда-то. Как по приказу население стало принимать внешний вид, похожий на пролетария, рабоче-крестьянского стандарта, покроя. Девушки, которые при румынах выглядели королевам, теперь старались походить на золушек. Так было спокойнее. У людей изменился внешний вид, речь, походка и тема разговоров.

Моего друга, Козака Михаила, тоже забрали в НКВД. Его жена Лида приходила ко мне домой и просила, чтобы я сходил туда. Просила замолвить за него доброе слово. Ведь он же не виноват, что был евреем и хотел выжить. Тем более, он мне тоже помогал, когда мне было трудно. Хоть я и не хотел идти туда, в НКВД, я их боялся, как черт ладана, но все же, что бы помочь другу, я согласился. Это учреждение работало по ночам и меня там приняли вечером, когда уже было темно. Я попал в кабинет, где за столом восседал офицер в чине капитана. Не знаю, за кого меня приняли, но разговаривали со мной вежливо. Я сказал, что я сосед Козака Михаила, и что я могу о нем рассказать больше, чем кто другой или даже больше, чем он сам о себе. Я рассказал все, что знал о моем друге, ответил на много вопросов и по тому, как офицер реагировал на наше собеседование, было понятно, что он тоже не думает, что Михаил в чем-то виноват и дело ведет по долгу службы. По-видимому, кто-то из бывших друзей или соседей написал на него донос, а следователь по долгу службы должен был принять к делу. Мишу дня через три отпустили домой. Однажды меня самого вызвали в НКВД по повестке. Меня спрашивали про людей, которые при румынах работали на них. Я сказал, что у румын работали только мужчины и тех, которые работали на них, уже забрали. Женщины при румынах больше сидели дома или торговали на базаре. Меня заставили написать автобиографию и отпустили домой. Больше меня не вызывали.

В течение месяца или полутора, как пришли красные, было несколько острых ситуаций, грозивших мне гибелью. Одна из них была такова. По домам ходили военные из комендатуры, они проверяли мужчин. Их интересовало, состоят ли мужчины в военкомате на учете. Нет ли таких, которые прячутся от призыва в армию. В соседском доме обнаружили парня лет девятнадцати, который не имел документов и в военкомате на учете не состоял. Его пригласили пройтись в комендатуру. Парень сопротивлялся и сказал, что у него под боком живет немецкий власовец-легионер и тоже прячется. Пришли к нам. Спросили, кто я такой и где сейчас нахожусь. Дома была тетя Маня. Она сказала, что это парень военнопленный, живет здесь давно и сейчас находится на работе на станции. Я действительно тогда работал в мастерской на железнодорожной станции рабочим. Патруль еще больше рассердился на моего соседа, обругал его по-разному и забрал с собой в комендатуру. Потом его к вечеру отпустили. Однако у меня тогда было везение, и все опасные случаи обошлись благополучно.

Скоро меня снова взяли в армию и я некоторое время, месяца полтора, служил в запасном полку. Каждый день маршировали. Пешком, на себе на плечах носили снаряды к Днестру к Дубоссарам. В часть приходили представители из воинских частей и отбирали себе то артиллеристов, то связистов. Однажды я попал на медкомиссию и меня комиссовали по прошлому ранению в руку. Дали статью 69б и отчислили из армии. Я взял документы и приехал домой в Фергану. Времени я зря терял. Приехав домой, сразу же поступил в мединститут. Своего стремления к какой либо профессии у меня не было. В августе в Фергану приехали одноклассники студенты на каникулы. Это были Мида Матейко и Сара Гуревич. Они учились в Москве в мединституте. Их рассуждения на тему выбора профессии исходили из сугубо практических житейских соображений. Они говорили, что врач - это древнейшая и благородная профессия, дающая возможность работать в любом месте на земле, где живут люди. Все люди болеют и нуждаются в докторах, будь то город, деревня, лес или пароход. Везде найдется работа. Я послушался их совета и поступил в Самаркандский мединститут.

Еще на первом курсе, ближе к концу 1944 года, я получил письмо от моего двоюродного брата Лени Узбекова. Он еще находился на фронте и летал на тяжелом бомбардировщике. Их аэродром был под Москвой, а летали бомбить Польшу и цели в Восточной Пруссии. Мы с ним были дружны. Учились в одном классе, сидели за одной партой. Жил он в нашей семье и спали мы с ним на одной кровати. Он был рад за меня, что я уже не воюю и учусь в институте. После войны он тоже собирался поступать в институт. Но вскоре, в самом конце войны, он был сбит над Данцигом.

Однажды в летние каникулы в городском парке я встретил бывшего одноклас­сника Вальку Кузнецова. Он тоже вернулся с войны живым. Мы, как в доброе довоенное время, уселись на лавочке под деревьями и предались воспоминаниям. Вспоминали своих школьных товарищей. Тех, кто погиб, а их погибло большинство. Было печально знать, что в живых остались единицы. Валька летал с Леонидом в одном экипаже. По его рассказу, они бомбили сухие доки в Данциге. Когда в самолет попал снаряд и самолет стал гореть, была команда прыгать с парашютом. Первым прыгал Валька. Едва он успел выпрыгнуть, как самолет взорвался. Комбинезон на нем загорелся и он получил сильные ожоги. На спине и на руках у него действительно были следы от ожогов. Он приземлился в пределах Данцига. Во время бомбежки немцы укрылись в убежищах и на улицах никого не было. Он благополучно выбрался из города и где-то в лесу сумел соединиться с другими летчиками, которых тоже подбили, а затем удачно перешел фронт.

И вот мы с ним как в доброе предвоенное время, снова сидим в нашем парке и беседуем о делах минувших. Ленькиной матери прислали его документы, много орденов и назначили за него пожизненную пенсию. По-видимому, Ленька был хорошим летчиком и воином. В центральных газетах про него писали хорошее. После войны выяснилось, что его сбивали два раза, но он благополучно дотягивал до фронта и продолжал летать. Однажды после очередного боевого вылета самолет был подбит и под Смоленском сделал вынужденную посадку. В воинской части, где приземлился самолет, ему сказали, что несколько дней назад в их части погиб лейтенант по фамилии Узбеков Николай, 1923 года рождения, и тоже уроженца Кадома на Рязанщине. Леньке показали могилу Узбекова Николая из Кадома. Он постоял у могилы, достал пистолет и несколько раз выстрелил в виде салюта. Все это он рассказал нашей однокласснице Миле Матейко, своей девушке, которая тогда училась в Москве и они там встречались. Будучи уверенной, что я убит, она очень удивилась, когда после войны увидела меня живым. Из военкомата было официальное извещение о том, что я пропал без вести. Все считали меня погибшим. Она-то и сообщила мне историю, приключившуюся с Ленькой под Смоленском, где он собственными глазами видел мою могилу. Тогда я не придал никакого значения этому эпизоду. Мало ли чего люди рассказывали о войне. Однако, через много лет после войны, этот разговор о могиле Узбекова Николая на Смоленщине снова повторился. В 1980 году я был у себе на родине в Кадоме. Был в гостях у своего дальнего родственника, Узбекова Федора Герасимовича. Он рассказал, что его сын Николай погиб под Смоленском. Он был на могиле своего сына Николая и показал мне фотографию надмогильного памятника. На табличке была надпись, где паспортные данные были одинаковые с моими. У того Узбекова Николая был друг, на глазах которого он погиб, который сказал, что на могилу приходил родственник Узбеков, летчик, и говорил, что это его брат. После разговора с Федором Герасимовичем я понял, что Ленька тогда говорил правду. Колькина мать, звали ее Екатериной, вскармливала своей грудью вместе с Николаем и Вальку Узбекову, дочь Никиты, моего дяди, т. е. мою двоюродную сестру, т.к. у ее матери, т. Мани не было молока. Мы были родственниками.

Шестьдесят или семьдесят лет человеческой жизни - это большой срок и в тоже время это так мало. В конце жизни, когда вспоминаешь свою прожитую жизнь, свое детство, кажется, что это было только вчера. Сегодня, когда мне уже за семьдесят, это же ощущаю и я. В моей, даже в мирной послевоенной жизни были острые ситуации не менее опасные, чем в войну. Я мог бы написать много интересного. Событий хватило бы на целый роман, а может быть, и больше. Последние дни я стал плохо видеть. У меня появилась диабетическая ангиоретинопатия. Не вижу даже в очках. Единственное, о чем я сегодня жалею, это о том, что так быстро распался великий Советский Союз. Этого добивался и Гитлер. Ему это не удалось сделать даже с помощью оружия. А Горбачев, вместе со своими соратниками, разгромил нас баз единого выстрела. Интересно было бы знать в каком качестве он войдет в историю. В качестве разрушителя великой Российской Империи или же созидателем чего-то нового, лучшего.

Социализм не виноват, что при нем людям жилось трудно. Социализм - это идея о лучшей жизни, которую следовало воплотить в жизнь. Только строили этот социализм люди корыстные, жестокие и малограмотные. Любую идею на практике можно предвосхитить, либо измордовать. У нас эту идею социализма загубили.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Чтобы не было разномыслия моего статуса нахождения среди казаков в немецкой армии, хочу уточнить некоторые моменты, которые я и сам-то до настоящего времени не могу уяснить себе: кто же я был или кем тогда я был для русских казаков и для немцев? Для большего понимания сути дела следует помнить, что я был беглый советский военнопленный, который, сбежав из немецкого плена, был пойман в партизанских лесах недалеко от фронта. Таких обычно казаки и немцы расстреливали. Я пешком прошел по немецким тылам несколько сот километров в сторону фронта, и любому было ясно, для чего это я из глубокого тыла очутился в прифронтовых партизанских лесах. Но меня не расстреляли и не отправили снова в лагерь. На мое счастье тогда меня допрашивал немец, у которого переводчицей была русская школьница. Когда я почувствовал, что я по-немецки говорю лучше переводчицы, я с немцем сам загово­рил по-немецки и это меня спасло. Немцу это понравилось, мы с ним разговорились, нашли общее понимание вещей, взгляды на мир и на войну. После чего меня уже не посадили под замок, и я после допроса свободно

прохаживался среди казаков.

Обстоятельства сложились так, что немцы нуждались во мне, как в переводчике, а казакам я был нужен, как баянист. Казаки часто выпивали, а под родные мелодии выпивать было веселее. Чтобы я не отличался ничем от них самих, меня вскоре одели в немецкую форму. Тем более было уже холодно, наступала зима. Внешне я был казаком, но в списках казачьего эскадрона я не числился. Казаки получали зарплату. На них отпускали продукты на построениях, их фамилии выкликали по списку. Меня все это не касалось. В эскадроне я был чужим и в то же время был им нужен.

Внешне я походил на казака, но внутренне, каждая моя клетка организма чувствовала, и я сам понимал, что я для них чужой, их пленник. Что в любой момент меня могут снова отправить в лагерь.

Некоторое время спустя я очутился в ветеринарном лазарете для больных и раненых лошадей в качестве обслуживающего персонала в качестве работяги. Приходилось лошадей чистить, кормить и поить. Самое неприятное и трудное было работать на соломорезке. Приходилось по несколько часов в день крутить ручку соломорезки. От этой работы у меня вздулась и стала нарывать кисть правой руки. Меня положили в госпиталь, где лежали раненые и больные немецкие солдаты. Слыша ежедневно немецкую речь, я научился разговаривать по-ихнему. И когда меня выписали из госпиталя, то я попал на комиссию, где меня комиссовали. Документов у меня не было, на комиссию нас вводили в голом виде. Попробуй, догадайся, кто я таков, если у меня нет документов, а сам сам я в одежде Адама и Евы. Голый. Опять меня спасло знание немецкого языка. На фоне полуграмотных русских я выглядел элитой. С комиссией, с ее членами, я разговаривал без переводчика на немецком языке. Я так дипломатично вел разговор, что сумел расположить к себе может быть всю комиссию. Немцев не интересовали мои подвиги во славу Германии, их больше заинтересовал я сам, как человек. Они мне дали хорошие документы и отпустили на все четыре стороны. С хорошими документами я приехал в Котовск, где жил у крещеного еврея и там дождался прихода красных. Потом еще немного повоевав в Красной Армии я снова попал на комиссию и был списан из армии по ст.69 б. Приехал домой, где живу до настоящего времени.

1994г.

За всю свою жизнь я болел мало. В детстве, когда мне было года четыре, я жил у бабушки в деревне Пургасово на Рязанщине. Там зимой я переболел корью. В Учкургане и в Фергане в семь и в десять лет перенес дизентерию. Потом, находясь в немецком плену в Днепропетровске в 1942 году тоже болел дизентерией. Однако выжил, не умер. В шестьдесят четыре года заболел сахарным диабетом, чем и болею до сегодняшнего дня. Из-под опеки родительского дома вышел едва мне исполнилось восемнадцать лет. Ушел на войну. Проработал врачом до возраста семьдесяти лет и еще сорок дней. После пенсии работал еще десять лет и сорок дней, оставив работу по собственной инициативе 1 июля 1993 года, когда уже совсем не стало здоровья.

Участвовал в компаниях по борьбе с эпидемиями чумы в Сараби в Каракалпакии. По борьбе с проказой, холерой тоже в Каракалпакии в 1965 году и еще по более мелким эпидемиям, таким как брюшной тиф и сибирская язва. Там же в Каракалпакии за участие по ликвидации холеры имел правительственную награду. В райцентре Караузяк по собственной инициативе построил районную больницу на пятьдесят коек, за что имел благодарность от Министерства здравоохранения и большое денежное вознаграждение.

Сейчас, когда я стар и никому не могу быть полезен, хотелось бы, чтобы Андрей смог закончить институт ТИАСУР в Томске и был бы специалистом по электронике, к чему он сам очень стремится. Сейчас он на третьем курсе. Перешел на четвертый. Учится хорошо.

1996г.

Сегодня мне исполнилось семьдесят два с половиной года. Здоровье сильно ухудшилось и я, сидя дома, ожидаю своего конца, своей смерти. Ничем не занимаюсь, живу на пенсию. Из дома никуда не выхожу, нет сил. При ходьбе появляется одышка и сердцебиение. Приходится останавливаться, чтобы отдышаться. Почти не вижу, даже в очках. Могу писать только на пишущей машинке и только потому, что на клавишах буквы написаны крупным шрифтом. При ходьбе шатает в стороны. Теперь я стал понимать, почему это старики ходят с палочкой. В надежде на улучшение принимаю разные лекарства. Но от них результата не видно. По-видимому, всему свое время. Время жить и время умирать. Нет людей бессмертных. Психологический настрой таков, что я стал ко всему безразличен и нет ни к чему никаких желаний. Смерть как-то не пугает. Прежде я не хотел умирать. Боялся смерти. Теперь же жду её как какую-то поездку куда-нибудь. Стал потихоньку готовиться к смерти, сколотил себе гроб. Ничего не поделаешь. Всему свое время. Но сегодня очень рад тому, что Андрей успешно закончил академию. Он получил диплом, где ему присвоено звание инженера-электронщика, конструктора-технолога ЭВС. Сейчас с работой очень трудно, везде безработица, потому временно пришлось устроиться в торговую фирму. Работает на компьютере переводчиком с английского языка. Намечается поездке в Гонконг и в Америку в качестве переводчика. Как будет, потом увидим.

Так что на сегодня мне уже семьдесят два года. Сколько еще проживу, будет видно.

PS. Узбеков Николай Михайлович умер 17 апреля 1997 года в г.Фергана, Узбекистан. Похоронен там же.

Содержание