Караван в горах. Рассказы афганских писателей

Андзор Зарин

Арганд Бабрак

Афганпур Амин

Зарьяб Рахнавард

Зарьяб Спожмай

Зрысванд Хабибулла

Каргар Акбар

Кузагар

Лаик Сулейман

Фани Разек

Хабиб Асадулла

Хабиб Кадир

Хайбери Гаус

Хугиани Катиль

Шинвари Дост

Эфтехар Алем

Алем Эфтехар

 

 

В рисовом поле

Машина катила по грунтовой дороге между рисовыми полями. Мы выехали из уездного центра полчаса назад. Товарищ, сопровождавший нас, показал на деревеньку впереди:

— Вон там…

До деревеньки было недалеко. Я попросил водителя остановить машину и сказал своим товарищам-репорте-рам:

— Вы езжайте, а я поговорю с кем-нибудь из крестьян и вернусь пешком.

Было душно и сыро, небо без единого облачка казалось слегка темнее обычного. Насколько хватало глаз, тянулись рисовые поля, и этот монотонный пейзаж оживляли лишь глинобитные хижины, иногда обнесенные забором, да ряды раскидистых ив. Поля скрадывали расстояния, но до деревни, казалось, и в самом деле недалеко. Весь уезд располагался на сравнительно небольшом пространстве. Уездный центр с трех сторон окружали холмы, переходящие в горы.

Я шел по насыпной дорожке и наткнулся на работавшего в поле крестьянина. Воздух был здесь особый, пропитанный запахом рисового поля.

Крестьянин лопатой открывал запруду, чтобы заполнить водой участок поля, и, поглощенный работой, не заметил меня.

— Салам алейкум, отец! Бог в помощь! — приветствовал я его.

Он обернулся. На вид ему было лет шестьдесят, среднего роста, худощавый. Дочерна загоревшее лицо в глубоких морщинах, седая бородка. Одет он был в старую выгоревшую гимнастерку, такие же штаны и доживавшие свой век, купленные где-то на барахолке, ботинки. На голове — темно-синяя чалма.

Увидев меня, старик растерялся. Не оттого, что я был одет кое-как и не очень чисто, как и подобает в такой поездке, и походил на работягу-дорожника. Смутил старика пистолет, болтавшийся у меня на поясе, и, с опаской глядя на меня, он ответил:

— Ваалейкум ассалам, дай тебе бог здоровья! Что-нибудь случилось?

Я сразу понял, в чем дело, и постарался успокоить беднягу.

— Отец, дорогой, все в порядке. Я из Кабула, понимаете, приехал сюда, чтобы написать про крестьян. Увидел вас, дай, думаю, поговорю с человеком, расспрошу про ваше житье-бытье, если, конечно, не возражаете.

Он, кажется, ничего не понял, но успокоился:

— А ты кто?

— Я журналист, пишу для газеты.

— Значит, на правительство не работаешь?

— Как же так? — решительно возразил я. — Именно на правительство и работаю. А вам что, правительство не нравится?

— Упаси боже, — ответил крестьянин. — Я такого не говорил. Я просто не понял, чего тебе надо.

Я пояснил с улыбкой:

— Мы с вами поговорим, а потом я напишу, как вы живете, как работаете, какие трудности, какие жалобы, чем довольны, чем недовольны. Все это напечатают в газете, чтобы о вас узнали и власти, и весь народ, и у нас в стране, и во всем мире.

Старик с хитрецой спросил:

— Да простит тебя господь, ты, может, ославить меня собираешься?

— Не ославить, уважаемый, а прославить. Так не возражаете, если я у вас кое о чем спрошу?

Старик посерьезнел и ответил раздумчиво:

— Здесь?

— Можно и здесь.

— Э нет — пойдем ко мне, попьем чайку, там и поговорим.

— Большое спасибо, — поблагодарил я, — но, право же, не стоит, здесь очень удобно, ваши слова для меня — и чай, и нокль[Нокль — миндальные орехи в сахаре.].

— Да, конечно, — закивал он. — Лучше никуда не ходить — места здесь сам знаешь какие…

Мы сели прямо на землю, я достал карандаш и блокнот. Начал не с имени и фамилии, а с другого.

— Как у вас в уезде насчет безопасности?

— Не знаю, что и сказать, — вздохнул старик.

— Говорите правду.

— А какую правду?

Я удивился:

— Разве бывает несколько правд? По-моему, правда всегда одна.

Старик, видно, многое знал и ему хотелось излить душу, но настороженность его не покидала.

— Может быть, и одна, только не в нынешнее время, — ответил старик, посмотрел на гряду гор на востоке и перевел взгляд на мой чертов пистолет. — Правда, говоришь? Правда, сынок, у того, у кого оружие. Попробуй перечить ему!

Старик замолчал, а я напряженно думал, как бы его разговорить, найти к нему ключ. Надо проявить сочувствие, понимание, думал я, отнестись к его словам с максимальной серьезностью.

— Послушайте, отец, — сказал я. — Я знаю, о чем у вас болит душа. Всем нам, всему народу сейчас тяжело. Но поверьте, у меня с вами одна боль. Оружие — это для врагов. А здесь оно мне не нужно. Я хотел бы знать, например, виды на урожай в этом году.

— Как всегда, — нетерпеливо произнес он. — Мы-то работаем, тянем лямку, а что получится — посмотрим.

— Власти дают крестьянам химические удобрения, сортовые зерна, машины для сельского хозяйства, кредиты предоставляют. Здесь у вас все это есть? Или до вас не доходит?

— Кто ловчее, тот получает, — нехотя сказал он.

Мне все стало ясно, но я прикинулся, будто не понял:

— Вы хотите сказать, что на вас наживаются, продают вам по завышенным ценам то, что положено по государственным?

Старик вздохнул:

— Да нет, не то… Ради бога, не мучай, не спрашивай…

Я переменил тему:

— А скажите, есть у вас малярийные комары? Ведь от них болеют малярией!

— А как болеют?

— Ну, жар сильный, человека трясет — очень плохая болезнь. Через день повторяется.

— Здесь трясет всех, — ответил старик. — И старых и малых. Я вот увидел тебя и тоже затрясся. Вечерами сижу с женой и детьми, и всех нас трясет. Так и других наверняка. Как увидим кого-нибудь чужого, так дрожь нападает.

— Отец, дорогой, — продолжал я. — А теперь скажите, приезжают к вам из отрядов по борьбе с малярией, делают опрыскивания, проводят медосмотры, ходят по домам?

Старик прикрыл лоб ладонью, задумался.

— Послушайте, отец! — прервал я затянувшееся молчание. — О чем задумались? Я ведь только спросил, работают ли чиновники, получающие жалованье, а если не работают, то наказывают ли их?

Старик взглянул на меня, и такая боль отразилась в его глазах, что казалось, он вот-вот заплачет:

— Знаешь, сынок, говорить можно много, да что толку? Ну да ладно, скажу, ты, кажется, человек неплохой… У моего брата был сын доктор. Бросил отца и приехал сюда лечить малярию. Два с половиной года работал у нас. Горячий был, вот как ты, только красивей тебя. Я за него дочь сватал, не захотел. Говорил, — правда, не мне, — что за ним городские красотки бегают, образованные.

Однажды в пятницу, в божий день, все отдыхали, а он поехал в одну деревню, где дворов двадцать — тридцать, сказал, там тяжелые больные. Он уже не раз туда ездил, лекарства возил, а тут лекарства у них кончились. И он поехал. И не вернулся. Схватили его.

Старик снова посмотрел на горы, возвышавшиеся на востоке, и, едва сдерживая слезы, продолжал:

— О боже праведный! Не дай бог ни кому такое увидеть — ни правоверному мусульманину, ни кафиру неверному, ни одному живому существу — господи, что они с ним сотворили! Раздели, руки-ноги связали, положили на камень и топором, топором! Сначала пальцы на ногах отрубили, потом ступни, потом по щиколотку, по колено, а до груди добрались — он и умер… А как страдал, бедный, о господи, как умирал, надо же такую смерть принять!

Губы и руки у старика дрожали, из глаз лились слезы, он вытер их и тихо произнес:

— Сынок… Ради бога, не спрашивай больше. Что толку от разговоров?! Ему-то ведь не поможешь!

Всхлипывая, он поднялся, взял лопату и прежде, чем пойти к дому, сказал:

— Иди, сынок, иди по-хорошему. Осторожно иди. Ты парень неплохой, светлый, настоящий мусульманин, как племянничек мой несчастный. Не дай бог с тобой что приключится! А они, — ох изверги! — как же может человек сотворить такое, ведь подумать — и то страшно…

Я стоял потрясенный, не мог вымолвить ни слова, даже не помахал ему вслед.

Через несколько минут из деревни выехала машина. Мои товарищи возвращались из штаба группы защитников революции. В этой группе были люди, порвавшие с бандами, и добровольцы.

Перевод с дари Л. Рюрикова

 

Анкета

Вечер выдался тихий, спокойный. Люди погасили светильники и собрались спать, надеясь, что ночь пройдет спокойно.

Хамед собрал бумаги, аккуратно сложил и засунул в карман. Его клонило ко сну, но он вспомнил, что уже с неделю не брился, и подошел к зеркалу. Щеки, некогда полные и румяные, ввалились, вокруг глаз, губ и на лбу пролегли морщины. Лицо пожелтело, в белках глаз тоже появилась желтизна — он, видно, заболел желтухой.

Хамед побрился, умылся, погасил лампу и с наслаждением вытянулся на койке. Измученное тело жаждало покоя. Но мысли лихорадочно работали, сердце болезненно сжималось от нахлынувших воспоминаний, зримых, ярких. Густо исписанные листы бумаги, лежавшие в кармане, облекались в живые образы. Хамеду мерещились потоки крови, растерзанные, изрешеченные пулями тела, огонь и взрывы, запах пороха, крики, стоны. Он вскочил, встряхнулся, стараясь отогнать кошмарные видения, распахнул окно и жадно вдыхал сырой осенний воздух. А когда полегчало, Хамед снова лег на койку и заставил себя думать о будущем. Он постепенно успокоился, мысли смешались и уже не были такими мрачными, он погрузился в мечты.

«Только бы найти ее, где угодно, только найти, брошусь к ее ногам, буду просить прощенья… Научу грамоте, все расскажу, объясню… Она непременно будет с нами, мы будем вместе…»

Хамед заснул.

Пять ночей он не спал, и его отпустили отдохнуть и привести в порядок бумаги. Пригласил Хамеда к себе в дом один партийный товарищ.

…Вдали прогремели выстрелы. Хамед быстро вскочил и бросился к окну. Несмотря на туман, он различил вспышки выстрелов и определил, в какой стороне стреляют. Вокруг поста сил безопасности шел тяжелый бой. Пост стоял у выхода из долины, протянувшейся к востоку с выходом на высокие горы, где обосновались крупные силы бандитов. Они спускались оттуда по ночам и нападали на деревни. Осенью, когда начинались дожди и холода, вылазки банд учащались, и от поста Хамеда зависело многое.

Перестрелка разгоралась.

Хамед с автоматом вышел из дома. Шел он быстро, а до поста было всего с полкилометра, но по дороге он решил, что людям его до утра не продержаться, если бой будет идти с такой же силой — кончатся патроны; он поспешил на недавно прибывшую в подкрепление силам безопасности артиллерийскую батарею, расположенную невдалеке от поста.

Переговорив с командиром, Хамед пробрался на свой пост. И несколько мгновений спустя в долине загремели и гулким эхом отозвались в горах разрывы снарядов. Снаряды падали густо, и душманы, прижатые к земле плотным заградительным огнем поста, растерялись. По долине с ржаньем метались обезумевшие, потерявшие седоков кони, рвались снаряды, содрогались камни, вверх смерчем взлетали осколки скал и железа. Душманам пришлось туго.

Наконец с батареи полетели два последних снаряда, и бой, длившийся Ьолее двух часов, стал затихать.

Вскоре совсем рассвело. Заря из багровой стала розовой, потом совсем побледнела, а кусты, камни, деревья, виноградники, глинобитные дома, дворы, обнесенные стенами, в призрачном свете раннего утра казались нереальными, сказочными… В долине еще слышались одиночные выстрелы, но было ясно, что на новую вылазку душманы вряд ли решатся, и сейчас самое время подобрать убитых и раненых.

Хамед и еще два товарища прошли немного вперед и, укрывшись за скалой, стали наблюдать за долиной.

Стрельба совсем прекратилась, никакого движения видно не было. Хамед спустился в долину, усеянную еще горячими гильзами, со следами крови на камнях и, пригнувшись, пробрался к глубокой воронке от снарядов, где лежали лошадиные трупы.

Вдруг снова прогремели выстрелы, послышалось ржание. Путь назад был отрезан. Хамед выскочил из воронки и спрятался за ближайшей скалой.

Совсем рядом показались два всадника. Спешились. Одной автоматной очередью можно было снять обоих, и Хамед уже собрался нажать на курок, но в это время один из них сказал:

— Самад! Прикрой меня, я его принесу. Здесь все просматривается, кафиры проклятые все видят. — И он осторожно пополз наверх, в расщелину.

Хотя накидка и скрывала наполовину лицо Самада, Хамед его сразу узнал, выскочил с криком из-за скалы и вцепился в него. Самад же, оправившись от испуга, несколько раз изо всей силы ударил Хамеда прикладом автомата по голове, по шее, по плечам. Тот обмяк, а Самад мгновенно обшарил его карманы, вынул все, что там было, и вместе с напарником умчался в долину. Все произошло в считанные секунды.

Полчаса спустя товарищи Хамеда докладывали на посту:

— Мы так и не поняли, зачем он это сделал. Стрелять не могли, боялись его задеть.

В горах, на площадке, укрытой между скал, сидели оставшиеся в живых бандиты. Их было двенадцать. На костре варилась еда. Все единодушно присвоили Самаду титул «гази» — борца за свободу, самый грамотный читал вслух захваченные бумаги:

«Анкета вступающего в члены Народно-Демократической партии Афганистана. Имя — Абдул Хамед. Отец — Абдул Ахмад. Возраст — двадцать один год. Образование — среднее, закончил двенадцать классов. Родственники: старший брат два с половиной года назад стал невменяем; отец, мать и младший брат убиты при оказании сопротивления банде; сестра девятнадцати лет угнана и, по имеющимся сведениям, продана в гарем арабскому шейху, где покончила жизнь самоубийством…»

— Молодец, Самад! Слава твоим предкам! Последнюю ветвь проклятого Ахмада изничтожил, а? Герой, прямо герой!

Самад сидел молча. Впервые после возвращения из Пакистана, со спецподготовки, он задумался над тем, что делает, и его потрясло написанное в анкете — он представил себе жизнь этого парня. Перед ним вдруг со всей отчетливостью встало событие тех дней, когда он крестьянствовал и хан — тот самый, что сейчас называл Самада «гази», заставил его вместо своей собаки, которая струсила и убежала, драться на собачьих боях с огромным псом. Пес, рыча, повалил его и стал рвать…

Самад вскочил и, не успели бандиты опомниться, перестрелял всех до единого, а потом прострелил голову себе самому.

Небо прояснилось. Жители деревень, пережив еще одну бессонную ночь, неспешно выходили в поле.

Перевод с дари Л. Рюрикова