Явившись однажды в Экспедицию, я была встречена приятной новостью.

— Ну, вы все жалуетесь, что скучаете без настоящего дела, — сказал мне председатель, — так я вам придумал его.

И он предложил мне организовать при фабрике литературную студию, взяв на себя одновременно руководство уже существовавшей там драматической.

— Теперь большая мода на это пошла, почти все фабрики завели у себя, так не отставать же нам, — сказал он.

— Значит, на «Новых искрах» мы ставим крест? — спросила я.

— Зачем? Будете занимать три места.

— Но ведь совместительство разрешается декретом только для «незаменимых работников». Председатель засмеялся.

— Но вы и есть для нас «незаменимый», а кого считать таким, нам подают пример наши вожди. Зиновьев — председатель Коминтерна и в то же время Петроградского Совета; его «незаменимый» брат — Александр Ааронович Радомысльский, кстати, до революции служивший конторщиком бандажной мастерской Маркуса Закса, занимает места: заведующего Экспорт-хлебом, петроградскими конторами Мясохладобойни и управляющего конторой «Транспорт-Треста». Другой брат заведует транспортным отделом Дворца труда. Дядя состоит там же распорядителем госстоловки. Брат жены Александра Аароновича Нанкин, состоит инспектором «Транспорта» и, наконец, родоначальник этой царствующей фамилии — Аарон Маркович — председатель правления ремонтно-строительной мастерской «Мелиорация» и в то же время заведующий молочной фермой Бенуа.

Жена Зиновьева, Лилина, как нам известно, комиссар «Соцобеза», ее брат — Илья Ионов — заведует Госиздатом, другой — Левин, иностранным отделом того же издательства, третий — комиссар печати и агитации. Вот вам и декреты, запрещающие не только «совместительство служб», но и устройство на теплые местечки родни. Декреты пишутся только для «пушечного мяса» или для того, чтобы ловкие люди обходили их. Так неужели же мы глупее других и не сумеем сделать этого.

— Но почему вы думаете, что это родственники Зиновьева? Может быть, это и есть их настоящая фамилии и они ему совсем чужие люди?

— Мудрено не знать, когда Зиновьев, отправляя им какие-нибудь бумаги, часто говорит: «отвезете брату», или «передадите отцу», а те, в свою очередь, называют его братом, сыном или племянником. Это всем известно. А что фамилии разные, так это мода у них осталась еще от царского времени, когда они были нелегальными.

В результате этого разговора я стала получать тройное жалованье и так называемый «красноармейский» паек, выдаваемый весьма немногим ответственным работникам, в рядах которых числилась как «работающая для рабочих».

Организация студии и посещение балетной школы заполняли теперь все мое время и вынудили временно прервать хлопоты о бегстве.

Состав преподавателей мне удалось подобрать исключительно блестящий: известные писатели и драматурги, среди которых был режиссер Императорского Александринского театра Евтихий Карпов и Гнедич.

Поначалу я присутствовала при занятиях редко, но потом по просьбе учеников после уроков проводила с ними в беседе целые часы. Учащаяся, в большинстве рабочая молодежь от станка, 16–18 лет, или служащие канцелярии Экспедиции, со средним образованием, больше интересовались этими разговорами, чем учением.

Однажды пришел ко мне пожилой рабочий.

— Слышал я, — сказал он, — что у вас тут интересные разговоры идут, поучиться чему можно и отдохнуть. Так вот и мне, старику, захотелось куда молодежь. Задумал я поступить в драматическую студию к вам, коли не осудите. Стар ведь я, пятьдесят три мне и восемь человек детей у меня; старшему сынишке уже пятнадцатый пошел. Боюсь только, не засмеяли б люди.

Я его, конечно, ободрила, и он стал усердно посещать обе студии. Но хотя учеников в обеих набралось много, учились они, по их словам, «больше от скуки».

Привлекала и обстановка, где происходили занятия. Уютный зал, фойе при театре с центральным отоплением и ярким освещением — блага, которых не имел тогда никто, кроме комиссаров.

Одновременно, чтобы приобщить учеников к литературе и дать хотя небольшой заработок своим коллегам, я стала ежемесячно устраивать в театре Экспедиции литературные вечера.

Первый такой вечер состоялся 11 октября 1920 года.

Вопреки существовавшему тогда в Петрограде обычаю выступать перед рабочими в пролетарских одеждах я и большинство участвовавших уговорились одеться как в былое время. Читали свои произведения Гнедич, Карпов, Ремизов, Гумилев и многие другие известные писатели.

Но широковещательные анонсы не заполнили театра Экспедиции и наполовину, а мои ученики и ученицы откровенно сознались, что явились не из интереса к вечеру, а из желания сделать мне приятное.

— Почему же? Ведь вы так охотно посещаете спектакли?

— Театр совсем дело иное, там мы все понимаем, отдохнем, а стихи слушаешь, дурак дураком, ни в зуб ничего, — отвечали они.

Однако «из вежливости» рабочие принимали всех исполнителей сочувственно, и только цитра, на которой Привалов так неподражаемо исполнял русские и итальянские песни, не была понята, вызвала в публике смех и желание утрированно шумными аплодисментами во время исполнения заглушить нежный звук инструмента.

Привалов, приняв аплодисменты за одобрение, по окончании пьесы приступил к исполнению другой, после чего для ликвидации шума понадобилось уже вмешательство распорядителей.

«Что ж, над нами смеются, что ли? — сказала сидевшая рядом со мной, видимо недавно прибывшая из деревни, баба. — Он, может, музыкант и ладный, а инструмент ему дали неподходящий — тренькает, будто комар пищит. Ежели на фортепьяно не умеет, гармошку ему, в самый раз бы подошло».

По окончании программы все исполнители направились ко мне ужинать и разошлись, как обычно, лишь в восемь часов утра.

Такие вечера, собиравшие цвет петроградской литературы и науки, известных художников и артистов, я устраивала у себя с этого года уже до самого выезда из России. Некоторые приглашенные приходили прямо с общественных работ в валенках и толстовках, с выступившей кровью на распухших, непривычных к физическому труду руках и направлялись в ванную, чтобы привести себя в порядок. Не успевшие еще «проесть» смокинги и крахмальные воротнички, появлялись, как и встарь, прилично одетыми, большинство дам — в вечерних туалетах.

За невозможностью достать табак курили махорку или кому удавалось раздобыть как деликатес ужасные папиросы «Флотские».

И все же, озаренные огнями духа, бесконечные северные ночи пролетали как мгновение, заставляя забывать, что на утро большинство собравшихся снова ждал непосильный труд и жадная погоня за полуфунтом хлеба, керосина или сушеной воблой; что ни один из присутствовавших не гарантирован от ареста или расстрела, как это было впоследствии с Гумилевым и некоторыми профессорами.

А чем являлись эти собрания для посещавших их теперь, когда все в СССР должны казаться такими, как им приказывает власть, лучше всего скажут занесенные в мой альбом экспромты профессора Юрия Верховского и поэта Всеволода Рождественского.

Юрий Верховский:

Где, изволением Зевеса, Я быть могу собой самим, Мне так отрадно, баронесса, Вам отвечать стихом моим. На слово милого привета, Каким почтили вы меня И удержали до рассвета В сиянье вашего огня.

Всеволод Рождественский:

Июльский дождь в сосновой роще Мои стихи, пишу — для вас, И хочется, как можно проще, Отметить этот светлый час: Спасибо!