Когда в Петроград долетели первые вести о восставшем Кронштадте и от орудийного залпа броненосца «Петропавловск» содрогнулись здания, когда в знак солидарности с восставшими забастовали и петроградские рабочие, в городе не оставалось уже ни одного человека, сомневавшегося в успешности восстания.
Коммунисты на этот раз совсем потеряли головы.
Мне рассказывал состоявший при штабе Петроградского округа знакомый врач о царившей там в те дни панике.
«Бегают, как помешанные, не зная, что предпринять, и шепотком спрашивают друг у друга, куда скрыться».
Жизнь остановилась. Каждую минуту ждали обстрела города орудиями, что вопреки логике вызывало у населения не страх, а радость.
Перед газетчиками, обычно уныло и одиноко стоявшими на углах улиц с «революционными» изданиями, теперь выстраивались бесконечные очереди ожидавших вестей об освобождении или имевших основания желать своевременного бегства из Петрограда.
Забастовала также Экспедиция, и во избежание порчи машин злоумышленниками у ворот ее были поставлены часовые, не пропускавшие на фабрику посторонних.
В моих студиях занятия также остановились, потому что собираться группами, даже в несколько человек, было, как и всюду, запрещено. Приходя в отдел, я подзывала к себе по очереди моих учеников, делившихся со мной впечатлениями и новостями.
Удивляло меня, что в этот раз здесь не было того подъема, который наблюдался во время наступления Юденича. Ученики пояснили мне причину.
«Разбаловались мы. Теперь вот по студиям болтаемся, да с вами приятные разговоры разговариваем, а другая власть может работать заставит по-настоящему; трудно будет, да и неохота уже».
Даже ненавидевшие и проклинавшие большевиков рабочие говорили:
«Человек и к тюрьме привыкает, а нас за эти годы так замытарили, сперва царской войной, потом гражданскими, а сейчас голодом, очередями, да разными там собраниями и заседаниями, что только о покое и думаешь. Да и еще покуда новая власть установится, при старой либо в тюрьме сгниешь, либо к стенке угодишь, а если и вывернешься каким чудом, белые не простят, что при коммунистах работал».
И большевики ловко пользовались этим опасением репрессий со стороны белых и этой апатией «замытаренных» людей для своей агитации — внушения.
Последнее необычайно ярко сказалось на психике рабочих одной из крупнейших фабрик Петрограда, где забастовщики были особенно злобно настроены против коммунистов и собирались «гнать» направленных к ним, как и на другие заводы, агитаторов.
Но агитировать здесь явился сам Зиновьев со своими приближенными. Ничуть не смутившись встретившими его свистками и злобными выкриками: «Довольно голода»… «Столько время мучаемся»… и т. п., он, не покидая автомобиля, стал убеждать «не отдавать завоеванных революцией свобод», говорить о близости всемирной революции, которая «разом сделает жизнь пролетариата богатой и счастливой», о репрессиях, которым подвергнутся рабочие в случае победы восставших.
Не прошло и получаса, как враждебные возгласы утихли, а по окончании речи раздалось дружное пение «Интернационала», и Зиновьеву было дано обещание немедленно стать на работы.
Если бы случайно мне не пришлось присутствовать при этом лично, я никогда бы не поверила, что не подтверждаемые фактами слова могут произвести на толпу такое магическое действие.
Интересно мнение об этом известного психиатра, профессора Бехтерева, которому я рассказала о поразившей меня сцене.
«В этом нет ничего удивительного, это типичный массовый гипноз, — ответил он. — Нынешняя власть пользуется для своих целей внушением, конечно, бессознательно, но очень широко и, как и можно было ожидать, с научной точки зрения успешно. Ведь даже Ленин, не подозревая, что говорит о внушении, сказал: «Нам нужна могучая Красная Армия, хотя наше главное орудие — слово».
И он прав: мозг каждого из нас — чувствительная пластинка, и чем он темнее, чем меньше воспринятое им регулируется сознанием и моралью, тем глубже запечатлевается в нем все ему желательное. Коммунистические агитшколы следовало бы называть институтами внушения».
Мнение это блестяще подтвердили и другие петроградские рабочие, вскоре после посещения заводов агитаторами прекратившие забастовку.
Живший в эти дни не столько газетными, проходившими большевистскую цензуру известями, как передававшимися из уст в уста слухами, Петроград ликовал при вести:
«Красноармейцы не хотят идти на Кронштадт, потому что у них рваные сапоги»;
«Для Зиновьева на случай бегства день и ночь дежурит аэроплан».
И вдруг слухи эти, с каждой минутой становившиеся для коммунистов все грознее и грозней, точно по волшебству изменились.
«Черниговские холодильники в Петрограде опустошены для Красной Армии, которую сейчас угощают гусями, осетриной, икрой и т. п. деликатесами», — рассказывал мне служивший там инженер.
«Красная Армия идет на Кронштадт, имея позади себя на случай перемены ее настроений пулеметы».
Я не стану говорить о дальнейшем ходе и конце уже описанной многими кронштадтской трагедии, подчеркну лишь, что за все время существования большевистской власти это восстание, по мнению лиц, хорошо знакомых со средствами и обстановкой борющихся сторон, являлось наиболее опасным для коммунистов.
Предательство ставших на работы петроградских рабочих, нарушивших данное кронштадтцам обещание поддержать их забастовкой до победного конца, снова обрекло на расстрелы и пытки тысячи людей.
Вопреки ожиданиям самой власти — как говорил мне об этом позже комиссар печати — восстание было ликвидировано, и теперь даже неисправимые оптимисты, перестав верить в возможность ее свержения, стали приспособляться к окружающему, полагая, что это даст им возможность устроиться прочней.