Смерть Ленина в 1924 году, с которой многие еще связывали надежды на перемены, в действительности не изменила ничего. Только по Петрограду стала ходить песенка:

Ты гори, гори свеча У могилы Ильича, Всей России палача, Чтоб работал и в гробу Он на пользу ГПУ.

Да рабочие варьировали это произведение неведомого автора в не совсем цензурных и почтительных для «вождя мирового пролетариата» выражениях.

В конце 1925 и начале 1926 — последние годы нэпа — в праздники петроградские улицы напоминали ярмарку пережившего какое-нибудь стихийное бедствие села, с нищенски одетыми бабами и мужиками и утрированно «по модному» фабричными, среди которых виднелись и «наехавшие из города господа».

Развалившиеся в ставших уже редкостью автомобилях коммунисты, одетые в щегольские шинели и френчи красноармейцы (зачастую имевшие носовые платки только «для виду»), комиссарши, «содкомши», «спекульки» в парижских туалетах и агенты ГПУ являлись новой аристократией, свысока взиравшей на серую «замытаренную» толпу.

Все чаще стали встречаться на улицах парочки с «интернациональными» — как называют их петроградцы — детьми, то есть один из родителей которых китайской или иной, нерусской национальности. Совершенно исчезнувшие с улиц в 1919–1920 годах пьяные появились теперь, невзирая на беспощадную борьбу с ними, в еще небывалом никогда количестве. Пивоваренные заводы не успевали удовлетворять спроса, — пивные были переполнены до отказа, а у дверей их стояли бесконечные очереди жаждущих получить забвение «на вынос».

Пили все никогда раньше не пившие, курили все, кому до революции не могла прийти и мысль о курении.

Забавно было видеть старуху-бабу в платочке, но с папиросой во рту, и грустно глядеть на ребенка семи-восьми лет, с гримасой отвращения затягивавшегося горьким дымом.

По сравнению с двадцатыми годами Петроград также принял более приличный вид, и хотя на улицах кое-где, еще совсем по-деревенски зеленела травка, огороды, разведенные голодным населением на местах, разрушенных во время революции домов, уже исчезли. Рынки были завалены первоклассными, но по ценам доступными немногим продуктами, и, если иногда случалось исчезновение с них своевременно не доставленного из-за границы сахара, то это было уже исключением. Даже в Перинной линии Гостиного двора, отдавая долг духу времени, вместо видневшихся некогда в витринах кружев и лент, висели мясные туши.

И все же это, искусственно создаваемое возможностью быть сытым, оживление было лишь видимым, необычайно меткое определение чему мне пришлось однажды услышать на улице из уст двух молодых, щегольски одетых евреев.

Это было в пять часов вечера — время наибольшего оживления проспекта 25-го Октября. Указывая на снующую по тротуарам толпу, прохожий сказал: «Ведь, как будто и настоящая жизнь, а в действительности мертвое движение».

Придумать лучшего определения для омеханизированного советского муравейника было бы невозможно.

Но была одна область, в которой по интенсивности, разнообразию и количеству ощущений большевистские «достижения» к этому времени действительно побили мировой рекорд. Этой областью являлись страдания.

Вследствие все увеличивавшегося в учреждениях и на фабриках сокращения штатов наряду с нарядными «содкомшами» и элегантными «френчистами» улицы кишели оборванными, голодными, безработными, получавшими ежемесячное пособие в количестве шести рублей. Три от Профсоюза и три от биржи труда. (При цене черного хлеба 7–8 копеек за фунт).

Потрясающее впечатление произвела на меня эта биржа, где в 1926 году мне пришлось свидетельствовать свои документы.

Сотни стоящих и сидящих на полу людей, среди которых интеллигенты всевозможных профессий (известный инженер, строитель Троицкого моста, получал в виде исключения восемь рублей) с лицами, безмолвно говорящими о голоде и отчаянии, в одежде, кричащей о безысходной нужде.

Глядя на них, становились понятными все прогрессирующие в СССР самоубийства, помещать сведения о которых в советской прессе строго запрещено. Среди бросающихся в Неву, выбрасывающихся из окон шестых этажей или другими способами добровольно покидающих сотворенный коммунистами рай есть люди всех возрастов — старики и старухи, семидесяти и восьмидесяти лет, дети девяти-двенадцати, но больше всего людей среднего возраста.

И не только голод и другие материальные лишения приводят их к такому концу.

Мне рассказывал врач, заведовавший психиатрическим отделением Николаевского военного госпиталя, что нервные заболевания в Петрограде прогрессируют с ужасающей быстротой и борьба с ними становится для науки все более и более непосильной.

«Раньше мы старались найти в душе больного какую-нибудь удобную для воздействия, успокаивающую его точку — любовь к Богу, к близким и т. п., — нынче пользоваться этим уже невозможно, ибо души людей опустошены материализмом, а новые идеалы, говорящие о бесконечной борьбе, призывающие к ненависти и убийствам, действовать благотворно на потрясенные нервы, конечно, не могут. Доказательством может служить то, что наибольший процент наших пациентов падает на людей сравнительно молодых, зачастую обеспеченных материально коммунистов, отбросивших все былые «предрассудки». Очень много среди них евреев, также порвавших с религией и вековыми устоями «еврейского быта».

Необычайно ярко сказалась эта духовная опустошенность в слышанной мною от многих, и в том числе от Сергея Есенина, фраз: «чего-то не хватает».

Незадолго до своего отъезда за границу я встретила его, проходя по Моховой. Познакомились мы давно, когда еще безвестным миру, неуклюжим, деревенским парнем, в шубе с отцовского плеча он приносил мне свои стихи для напечатания во «Всем мире».

Против обыкновения в день встречи он был элегантно одет и совершенно трезв.

— Какая тощища! — сказал он здороваясь.

— Вам-то уж грешно жаловаться на тоску, — возразила я: — Чего вам еще не хватает?

— То-то и беда, что все есть, а чего-то не хватает. Надоело!

— У вас расшатаны нервы, — сказала я, — бросьте пить.

Есенин вместо ответа только свистнул:

— Это я-то брошу пить? Да с чего же ради? Что же тогда останется? Коли у пьяного земля под ногами качается — не страшно, а вот ежели под тверезым заходит — крышка.

Как известно, будущее показало, что земля «заходила» под ним и под «тверезым» именно в те дни, когда он был в зените своей славы и не знал материальных лишений.