Утром девятнадцатого меня уведомила Дерутра, что пароход отбывает на день раньше, то есть двадцатого, в три часа дня.
Чтобы не тратить времени на обмен в банке советских червонцев на доллары и узнать, можно ли будет на другой день купить их на три тысячи рублей, я отправилась к рекомендованному знакомыми спекулянту.
— На три тысячи не наберется, а на две с половиной будет, — сказал спекулянт, обменяв мне несколько червонцев на сто долларов.
— Нельзя ли не мелкими?
— Не имею.
— Но вот у вас в бумажнике сто долларов, — указала я на видневшуюся там кредитку.
— Этой не могу дать, так как не поручусь, что настоящая. Меня рекомендовал вам мой постоянный клиент, и я не хочу, чтобы за границей вас арестовали, как сбытчицу фальшивок.
— Зачем же вы держите ее, если она фальшивая? — вспомнив приносившего мне подделку рабочего, спросила я.
— Некоторые есть, что интересуются ими, — уклончиво ответил спекулянт, видимо не очень довольный моими расспросами.
В день отъезда утром муж отправился в Севзапторг за получением денег, обещав, как только получит их, телефонировать мне. Но проходил час за часом, а телефон безмолвствовал, и лишь в половине второго я наконец услыхала, что в кассе не оказалось сегодня даже «особых» сумм и деньги обещают выслать за границу черев две недели.
Я была ошеломлена. Рассчитывать на получение трех тысяч рублей за границей, куда высылка разрешалась лишь очень небольшими суммами и куда мы ехали якобы на месяц — было, конечно, невозможно, да и в любую минуту перевод денег в другие страны мог быть запрещен и вовсе.
Но раздумывать уже не было времени, часы указывали четверть третьего — надо было решать: оставаться или… пускаться в неизвестность со ста долларами.
В половине третьего, оставив управдому ключи от всех тайком опустошенных мною хранилищ и от квартиры, где почти все оставалось на своих местах, мы уже ехали на пристань.
Не провожал нас никто, кроме прислуги, ибо, не желая навлекать подозрение на знакомых, я последние недели под предлогом, что еще не оправилась от болезни, никого не принимала, а родные, напуганные случаем с кузиной, простились с нами у себя на дому, умоляя не писать им.
В таможне в ожидании очередного вызова для осмотра багажа нам пришлось провести несколько томительных часов, и, только выполнив все формальности, мы направились, наконец, через улицу к пристани.
Окруживший нас конвой запретил переговариваться с бежавшими по сторонам его близкими и знакомыми отъезжавших, и это последнее шествие по родной земле имело вполне советский, привычный глазу вид — ведомых в тюрьму арестантов.
Началась бесконечная погрузка парохода, и около десяти часов вечера мы двинулись в далекий путь.
Последний раз взглянула я на золотящийся в лучах заходящего солнца купол Исаакия и шпиц Петропавловской крепости, на Зимний дворец и набережные — на все, с чем были связаны воспоминания целой жизни, в чем оставалась частица души.
Но странно, охватившая меня грусть не была следствием разлуки с родиной: воображение рисовало картины далекого прошлого, и на Петроград я смотрела в эту минуту как на портрет дорогого покойника. Знакомые очертания будили думы о невозвратном былом, и утрата «фотографии» не казалась особенно тягостной.
К тому же на каждом камне этого, некогда любимого мной города была теперь кровь, уцелевшие дворцы напоминали о пережитых их владельцами пытках и мученической смерти, а все вместе — об ужасах последних лет и новом, лишенном всякой красоты, механизированном и примитивном, как у дикарей, быте.
Пароход все развивал и развивал ход, и Петроград все уходил и уходил…
Начиналась новая жизнь, надо было идти в каюту, приготовляться к запоздавшему обеду. Большинство пассажиров — советский профессор, служащий германского консульства и другие — ехало, действительно, «на время». За капитанским столиком заняли места большевики, компаньоны Дерутры и нарядно, не по-дорожному одетая в брильянты и кружева жена известного спекулянта с сыном, абонировавшая каюту lux.
После обеда я вышла на палубу. Небо горело звездами, и на его темном фоне все явственнее вырисовывались силуэты зданий и корабельных труб…
Кронштадт!..
Я поторопилась уйти, чтобы не вспоминать, не думать…
После таможенного осмотра последовало снятие советских печатей с багажа, а за Толбухиным маяком, до которого нас сопровождал русский катер, мы очутились вне советской территории.
Мысль, что можно свободно говорить о большевиках все, что лежало на душе, казалась невероятной, неправдоподобной, и, чтобы убедиться в ее действительности, я к ужасу советского профессора умышленно громко говорила ему о радости освобождения из коммунистической тюрьмы, радости, которую не могло омрачить даже темное, надвигавшееся «завтра» и мысль, что: