В начале лета (1918. — Примеч. ред.) я получила из Смольного предписание доставлять журнал для просмотра комиссару печати, агитации и пропаганды лично. Комиссаром в те дни был Володарский, и имя этого, еще совсем молодого человека, прославившегося своей жестокостью и ненавистью к прежнему строю, пользовалось в Петрограде не меньшей популярностью, чем имя Ленина.
В партийных кругах причиной этой популярности являлось умение митинговыми речами и погромными статьями в «Красной газете» (первым редактором которой он состоял) толкать матросов и солдат на самые зверские расправы с офицерством и другими идейными врагами, а среди обывателей — его бесчисленные любовные похождения.
Большевики называли его «гениальным оратором»; в действительности же он не был красноречив, но говорил с большим пафосом, вызванным той же ненавистью к прошлому.
Так как обычно журнал после моей подписи отправлялся в Смольный типографией, новое распоряжение показалось мне странным, но отчасти и порадовало: я решила воспользоваться случаем заговорить с комиссаром об одной из его митинговых речей и указать на недопустимость террора и гонения на интеллигенцию.
Поступить так я считала себя обязанной как руководительница боровшегося с жестокостью общества, действия которого, как и всех других, были приостановлены, но которое нелегально продолжало функционировать.
Явившись в Смольный и пройдя в кабинет комиссара, я увидела за столом элегантно одетого молодого человека с нервным до болезненности лицом. Встретил он меня крайне сурово, но, перелистав журнал, сказал:
— Сработано чисто, придраться не к чему, а все-таки, — уже улыбаясь добавил он, — от закрытия вас спасает только финское издательство. Случай заговорить на интересующую меня тему представился скорее, чем я ожидала, и я поторопилась воспользоваться им…
— Разрешите, комиссар, сказать вам несколько слов?.. Быть откровенной? — спросила я.
Володарский окинул меня быстрым, удивленным взглядом.
— В чем дело?..
Упомянув о том, что я не однажды слышала на митингах его речи и читала фельетоны, вооружающие народ против военных и интеллигенции, я стала говорить о невозможности построить без них «новый мир», о том, что террор компрометирует идею социализма, может вызвать бесконечную гражданскую войну и т. п.
— От вас зависит многое, — закончила я, — прекратите эту травлю в печати, эти вызываемые ею бесцельные убийства — и вы увидите благие результаты этого очень быстро.
Володарский выслушал мою речь не прерывая, внимательно и с любопытством на меня глядя.
— Да, — сказал он, — результаты этого мы бы, действительно, испытали быстро, только на собственной шкуре. Мне бы, конечно, не следовало разговаривать с вами об этом, но я отвечу вам, потому что вы искренни. Не только враждебные нам военные круги, но даже либеральная, способствовавшая углублению революции интеллигенция является для нас обузой, с которой мы, к сожалению, временно вынуждены мириться. Старую идеологию из вас можно выкурить только пороховым дымом, что мы делали и будем делать до победного конца, то есть до мировой революции. Нам нужны дети, молодежь и рабочие. Первых двух мы воспитаем в ненависти к капиталистическому строю и ко всей его лицемерной морали, вторые идут и будут идти за нами, потому что им это выгодно. Что касается террора, то вы рассуждаете о нем как женщина, притом враждебного нам класса. Революционные здания склеиваются кровью, а не розовой водицей, в которой мы, как и наши предшественники, в два счета утонули бы вместе с нашей революцией.
— Но, значит, и примкнувшие к вам идейно только потому, что воспитывались согласно «другой идеологии», рано или поздно все же не избегнут участи ваших врагов? — ошеломленная словами комиссара, спросила я.
— Революция требует жертв, — уклончиво ответил он, — и мы обязаны действовать в ее интересах.
— А что подумает о таких «жертвоприношениях» Европа?
— Ну с этой мы, когда понадобится, поладим. Несколько подачек быстро зажмут ей рот, — презрительно ответил Володарский, вставая и этим показывая, что аудиенция кончена.
Однако с этих пор каждый раз, когда я представляла ему журнал, он, просматривая его, уже сам заговаривал на затронутую мной в первое свидание тему, иронически указывая, что, вероятно, я на месте власти «с миром отпускала бы восстающих против нового строя врагов, для продолжения их деятельности».
Во время одного из таких разговоров, убедившись, что я все же продолжаю оставаться относительно террора при своем прежнем мнении, он шутливо сказал:
— Как это вы, при ваших взглядах и смелости (которую он, по-видимому, усмотрел в том, что я «дерзнула» заговорить с ним о терроре), — не устроили досих пор белогвардейского заговора?
— Если вы не измените вашей тактики, может быть, это еще впереди, — ответила я в тон ему.
— Ну, не советую вам даже думать об этом, — возразил Володарский с угрозой, — вам известно, как расправляемся мы с нашими врагами, какой бы невинной личиной они ни прикрывались.
В другой раз, просматривая привезенные мной в гранках статью и номер «Всего мира», в котором в числе других были снимки с каких-то старинных картин, он вдруг спросил:
— Мне говорили, что у вас есть картина Рубенса?
— Да, но является ли она оригиналом, это еще не установлено, — ответила я, встревоженная вопросом.
— Тогда надо это установить и реквизировать ее у вас для одного из коммунальных музеев.
— Но мне заведующей жилищным отделом выдал удостоверение, что как работник умственного труда я освобождаюсь от реквизиций.
— Мало ли какие ошибки делают еще наши товарищи по неопытности. Наша обязанность исправлять их.
И, вручая мне номер, добавил:
— А со статьей я хочу ознакомиться подробнее и поэтому оставлю ее у себя дня на два.
— Когда можно прислать за ней?
— Послезавтра около девяти вечера я буду проезжать мимо вашего дома в редакцию «Красной газеты» и завезу ее вам. Кстати, лично посмотрю на Рубенса и так ли худо живется в коммуне буржуазным писателям, как об этом кричат наши враги.
— Вы получите ложное представление об условиях их жизни. Ведь только я по причинам, о которых вы можете справиться у того же заведующего жилищным отделом, освобождена от реквизиции и вселения.
— Причины эти мне давно известны, — улыбнулся комиссар, — и если бы я не знал о них, не стал бы и разговаривать с вами.
И заметив мое смущение, со свойственной коммунистам подозрительностью, поняв его иначе, чем следовало, добавил:
— Только имейте в виду, если со мной что-нибудь случится у вас на квартире при входе в ваш дом или выходе из него, вы ответите за это по всей строгости революционного времени.
— Но ведь не я приглашаю вас заехать ко мне, — возмутилась я. — Я не могу ручаться за ваших активных врагов, которых, как вам известно, у вас достаточное количество. Назначьте час, и я пришлю к вам за статьей человека.
— Послезавтра к девяти я буду у вас. А то, что я сказал, вы все-таки запомните и почаще повторяйте вашим единомышленникам, которых ужасает террор.
В день приезда Володарского, считая картину обреченной, я была в очень подавленном настроении. Днем у меня происходил тщательный обыск, продлившийся на этот раз почти до вечера, и я никак не могла погасить в душе чувство бессильной злобы, что вопреки своей воле вынуждена буду принимать у себя убийцу.
Пока мы встречались в официальной обстановке и он являлся объектом моих наблюдений, свидания с ним не были мне так неприятны, да и помимо этого кто мог поручиться за случайность, когда этот моральный виновник бесчисленных убийств был ненавидим населением Петрограда.
Но случайность, которой я опасалась, действовала на этот раз в моих интересах. Вечером часа за два до приезда комиссара ко мне забежал один из моих сотрудников, чтобы сообщить сенсационную новость: «Володарский убит брошенной в его автомобиль бомбой».