Первая их встреча после двенадцати лет взаимного молчания была случайной. Эскалатор полз наверх, Ира от нечего делать разглядывала пассажиров, стоящих на встречной ленте. И вдруг — глаза, летящие по заданной траектории, словно падающие куда-то вниз — глазища на пол-лица, с вечным и каким-то виноватым ожиданием, застывшим в посыле взгляда. Вокруг глаз лохматые, длинные кудри неясного оттенка, а остальное не запомнилось, ни одежда, ни лицо — только этот выстрел сквозь волосы. В первое мгновение в Ириной голове не промелькнуло ни имени, ни императива — догнать, крикнуть, сделать хоть что-то — всё сходилось в одном только слове «она» — вопросительном, тревожном слове. Пока слово звенело, «она» уплыла далеко вниз, Ира оглянулась, надеясь, что всё же обозналась, — но Октавия, исчезая за людскими спинами, вдруг резко повернулась, посмотрела туда, где была Ира, — и два её пальца взлетели вверх. «Виктори», любимый жест.
Встреча эта произошла около недели назад. О сестре Ира не вспоминала годами, не было нужды.
Расстались они некрасиво. Так вышло, что Ира отказалась вписать в свою, тогда уже трёхкомнатную, «флэту» двух дружков Октавии, немолодых волосатиков бомжеватого вида. Выставлять пришлось всю кодлу, скопом, вместе со старшей сестрицей, которая притащила народ к Ире и разместила всех в гостиной, постелив на пол одеяла. В комнате пахло травой, один волосатик мылся в Ириной ванной, а второй, полулёжа на полу и касаясь, кажется, несвежей рубахой Ириного кресла, наигрывал на дудке какую-то тихую мелодию, от которой Ире внезапно захотелось выпить водки. Но вскоре первая реакция прошла, и её сменило возмущение. Тем более что десятилетней Натке, Ириной дочке, похоже, понравилось новое общество — она как заворожённая смотрела на парня с дудкой. Почему-то вспомнилось, что после приказа проваливать дудочник собрался первым — ни слова не говоря, он встал, быстро обулся в прихожей и, взяв рюкзак, в одной рубашке вышел куда-то туда, в ноябрь. Пока Октавия и ее второй друг, слушая Ирину отповедь, собирали нехитрый скарб, во дворе играла дудка. Ира потом долго пыталась вспомнить ту мелодию. Не вспомнилось. Трудное было время, Ира одна растила дочь и выплачивала ипотеку. А этим жестом, направленным против всего, что нарушало личные границы, Ира даже гордилась поначалу.
Октавия нигде не жила. Она давно пустила на ветер долю, которая досталась ей от продажи комнаты, причитавшейся по наследству: мамину двухкомнатную можно было разменять только на крохотную однушку и крохотную же комнату. И эта бессеребреница согласилась на второе. Она ушла из дома классе в седьмом. Школу не закончила. Говорят, что её стихотворные опусы победили в каком-то конкурсе, и Октавию с её неполным средним даже могли взять в один гуманитарный московский вуз — для таких же чокнутых. Но Октавия и учёба, так же как Октавия и работа — были всё равно что гений и злодейство. Сестра никогда не задерживалась на одном месте подолгу и часто исчезала из Москвы, теряясь в неизвестном направлении.
Вторая встреча тоже произошла случайно. В «Кофе-Хаузе» на Маросейке. Несмотря на то что запланированная в кофейне полуделовая встреча сорвалась, Ира всё равно зашла сюда, заказала кофе и салат. Медленно потягивая американо и отходя от шумного трудового дня так, как отходит затёкшая нога — неприятные покалывания реальности, вялые движения мысли, — она увидела компанию, сидящую чуть поодаль, возле окна. Трое небрежно одетых людей, двое сидели спиной, но никаких сомнений: одна из них была Октавия, Ксюха то есть. Ира краем глаза уловила движения, жесты, колыхание знакомой шевелюры и почувствовала досаду. Очень немногие люди вызывали у Иры настоящий животный протест, этакую аллергию общения, и старшая сестра была первой в списке. Само воспоминание о ней — бесило. Но Ира почувствовала, что никуда из кафе не сбежит. И ещё она поняла, что Октавия уже давно её заметила: был у сестрицы неприятный дар, она умела видеть спиной. Так и есть, вот она повернулась к Ире с почти укоризненным взглядом, дескать, наконец-то ты меня разглядела, старуха. И поприветствовала её в стиле Черчилля, как тогда, на эскалаторе. О чём-то переговорила со своими, поднялась и направилась к Ире.
Кажется, Октавия почти не изменилась за двенадцать лет — лишь немного высохла и пожелтела. Такие же длинные кудрявые патлы, седины в них почти нет. И одета так же: во что-то бесформенное, балахонистое, а сверху пёстрый шерстяной шарф. Только лицо стало немного неровным, бросилась в глаза припухлость под орбитами и очень худая шея, какая-то совершенно куриная. И на куриной этой шее торчала нелепая голова и улыбалась Ире. «Блаженная», — подумала та.
— Ну, мать, от судьбы не уйдёшь, — голос тоже был прежним, хриплым и певучим. — Так и будем с тобой кругами ходить, пока не побратаемся. Да хватит уже скрипеть зубами, давай обнимемся, что ли. А, Иришка?
Оторопевшая Ира встала и попробовала улыбнуться, как вдруг поймала себя на том, что её рот и сам уже бесформенно растёкся, и она вмиг одёрнула себя. Но Октавии хватило и этого. Она повисла на шее у сестры и потом отпустила её так же резко, как и схватила.
…Октавия со смехом рассказала Ире, что «продолбала ключ от вписки», а хозяин там будет только завтра. Но хорошо: ребята из кафе пускают её к себе. А завтра с утра — ехать в Калининград. За каким чёртом сестре понадобилось в Калининград, Ира не спросила: у Октавии всегда так, вожжа под хвост — и автостопом по стране. Как видно, возраст не внёс коррективу в её жизнь.
Ира всю жизнь боялась сестру, вернее, не её саму, а мир, в котором та жила — мир неустойчивый, дикий. Она цепенела при виде парней с марихуаной и тех девочек, которые покупали в аптеке нафтизин и инсулиновые машинки, девочек, так похожих на её сестру в молодости. Но сегодня сквозь этот страх, почти брезгливый, Ире во всём облике Октавии вдруг привиделось что-то жалкое и беспомощное. Она подумала, что, может, это вообще последний раз. У людей с прошлым, таким как у Ксюхи, — всякое бывает. Так она пыталась объяснить себе желание задержать её, чужую, жуткую, — возле себя, хоть ненадолго. Октавия, как видно, не хранила зла ни на кого. И ещё: сестра умела быстро менять решения.
* * *
— Да, старушенция, круто получилось. Но мне нужно завтра уходить очень рано. Настолько рано, что, может, и спать не буду.
— Ну, не спи. Я тоже рано на работу иду.
Ира с досадой хлопнула крышкой чайника. На сестру никакого впечатления не произвело то, что она сделала со своей ипотечной квартирой: ни барная стойка, ни площадь, которая появилась после замены старой совдеповской мебели, купленной когда-то с рук, на изящную модульную.
— Выпьем? Коньяк есть.
— Давай.
Выпили, и всё как-то молча, ощущая с обеих сторон постепенно нарастающий неуют. Зачем я опять притащила её к себе домой, вертелось в голове у Иры. Даже говорить не о чем! Но Октавия, видимо, так не считала. У неё было поразительное свойство — обычные ситуации доводить до абсурда, а неловкие проживать, словно гамму играть.
— Голова болит?
— С чего взяла? — Ира недоверчиво зыркнула на сестру.
— Да у тебя всегда так, когда голова болит, один глаз меньше другого. — Октавия подплыла сзади к сидящей Ире и положила ладони ей на голову. Ира напряглась. — Да расслабься ты, ради Бога! Не задушу я тебя.
Октавия касалась пальцами темени Иры, а та только и делала, что прокручивала в голове последние полчаса, перечисляя по порядку вещи, к которым прикасалась Октавия. Всё вымыть, продезинфицировать! И голову тоже, дегтярным мылом…
Октавия вдруг засмеялась чему-то понятному только ей, отошла от Иры на шаг и спросила: у тебя курить можно?
— На лестнице.
— Пойдём, постоишь со мной. Я соскучилась, — и посмотрела на Иру коровьими, детскими глазами.
На лестничной площадке света не было, но Октавия попросила не бежать никуда и ничего не включать. Она ловко убрала на пол фикус, стоящий на подоконнике, села на его место, согнув в колене ногу, и кивнула Ире.
— Давай сюда, здесь чисто. А то сейчас своим прикидом офисным всю извёстку в подъезде вытрешь. — Ира усмехнулась: заботливая сестрица! Октавия же достала откуда-то самокрутку, прикурила. Потом протянула Ире.
— На. Спазм снимет через пятнадцать минут.
Ира сказала, что не умеет курить по очереди.
— Окей, никаких проблем. — Из складок своего бесцветного льняного одеяния Октавия достала вторую самокрутку. Прикурила от своей. Сопротивляться её напору было бессмысленно.
Этого-то Ира и боялась, всю жизнь боялась. Того, как легко можно подчиниться Ксюхе, пойти за ней след в след. И мама знала это, и порола Ирку каждый раз, когда та увязывалась за сестрой. До синяков порола, до глубоких красных полос на ногах и руках. Била туда, куда попадёт. Один раз заехала ремнём по лицу, и в ответ на Иркины причитания твердила:
— Ничего, будешь кривая да умная. А то — срам какой, двух проституток родила! Одна шалава большая, другая мелкая. Вот пойдёшь ещё раз за Ксюхой — забью до смерти. Лучше сдохни, а наркоманкой стать я тебе не дам. А Ксюха — посмотришь. Через пять лет хоронить её пойдём.
Но Октавия, даже если и пробовала нечто тяжелее косяка, делала это как-то аккуратно, не теряя головы, — вот и гляди-ка, дожила до сорока четырёх. А может, потому так получилось, что она оказалась одним из последних адептов той системы, которую сама могла принять. Другие же течения, пришедшие на смену наивным хиппующим восьмидесятникам, были жёстче, агрессивнее, а значит, были ею отторгнуты.
— Ну, и как живётся-то тебе, офисная тля? — беззлобно, вполне даже с любовью спросила Ксюха. — Красотка ты такая, я ещё тогда в метро заметила. Фигурка, кожа. Умеешь.
— Устала я. — Ира затянулась ещё раз и откинулась назад. Стена была приятно прохладной. — Ничего не хочу. Хоть бы вся эта Москва сгорела к чертям или рухнула. Или не вся, хотя бы только наш офис.
— Ну-ну. Рухнет, а ты найдёшь себе новый офис и новую Москву, — усмехнулась Октавия. — Подставишь свою белу шейку, а на неё сверху — оппа! — водрузят и упряжку и дугу.
— Знаешь, а ведь так и есть. И подставлю. — Ира глубоко вдохнула в себя воздух и так же глубоко выдохнула. Последний раз она курила траву как раз в те далёкие одиннадцать, и тоже из рук сестры. Вокруг неё словно бы ничего не менялось, но с Октавией стало гораздо проще разговаривать. — Потому что я не могу жить на копейки. Брать в долг, тянуть до зарплаты. На самое необходимое — на лекарства, на шмотки для Наташки, на её учёбу… Это унизительно. Это… — Иру передёрнуло: — Это невыносимо.
— Не знаю. — Октавия помолчала, остановила взгляд на каком-то предмете там, за окном, и повторила: — Не знаю. Для меня — нет.
— А для меня — да! — Ира говорила громко, с вызовом, только что не кричала, её прорвало, и эхо тревожно заметалось в глухом подъезде. — Я вообще не пойму, никогда не понимала, как можно вот так, дожить до твоих лет, до сорока дожить, почти до пятидесяти — и быть побирушкой какой-то? Прости ради Бога, что я так прямо… Но это… Я не знаю. Да лучше сдохнуть за свой кусок хлеба, но быть уверенной, что ты за него никому — ничем не обязан! И никому не поклонишься в ноги, никому! А тут… Ты меня извини, конечно, но у тебя что, нет гордости? Вот совсем нет?
— Гордость? — глухо спросила Октавия, словно сказала слово, и оно ушло в туман. — Да гордость-то, она не об этом…
— А о чём тогда?
— А чтобы любить, вот и вся гордость. Я тебя люблю — и я могу от тебя принять, скажем, тарелку риса и котлету. И сто коньяка. И пятьсот коньяка. А когда у тебя нет котлеты, а у меня есть — я делаю так, чтобы ты могла принять у меня. Это если упрощённо.
— Ага, — Ира затянулась, и бычок рассыпался у нее в руках. — Был у меня такой один. Он меня типа любил, а я его типа содержала. Пять лет кормила, а на шестом котлеты кончились. — Ира помотала головой, словно осеклась. Посмотрела на сестру.
— Дааа, — протянула Октавия, затянулась и помолчала немного. — Нет, ты не думай, я не гуру, чтоб тебя учить. Я и сама уже не знаю, как правильно.
— А занимаешься-то чем?
— Я? — Взгляд у Октавии сделался совсем знакомым, словно бы оттуда, из детства. — Я песни пишу.
— Кому???
— Ну, всем тем, кому они нужны.
— Профессионалам? И за них, ты хочешь сказать, платят?
— Да нет, не только профессионалам. Но иногда и им тоже. Слышала «Зов земли»? На радио часто крутят. Это моё. Никто же автора не называет. Да автор тут и не главное. — Октавия поправила шарф. — А бывает, не платят. И тогда я просто пишу. Знаешь такое — некоторым людям нужно, чтобы у них была своя песня. Вот я и пишу её человеку. И дальше он живёт с песней.
— То есть… Просто пишешь?
— Ну да, просто пишу. Музыку и слова.
— И в Калининград ты тоже едешь песню писать?
Октавия улыбнулась.
— Да, если получится — то так. А если не выйдет — тоже не зря. Мне они тоже нужны, эти люди, для которых песни.
— И… — Ира нервно сглотнула, — сколько ты так будешь мотаться? Будет тебе шестьдесят, к примеру… — вот наконец Ира и задала сестре тот самый вопрос, который, как старую болячку, сама каждый день расковыривала до крови. — И в шестьдесят — песни? Ты не устала так жить?
Октавия ничего не ответила, только покачала головой. Ещё бы. Ходить по свету с такими глазами и не устать.
— А вот ты как будешь жить в свои шестьдесят? — вдруг хрипло спросила Октавия.
— Ну, у меня квартира. Дочка есть, — сказала Ира, но поняла, что у нее получились не слова, а какие-то тени слов. Ни о чём это всё. И нет у неё ни дочки, ни квартиры.
Сестра кивнула, словно всё поняла.
— Наша мама, так та вообще не узнала, что такое «шестьдесят»… — задумчиво сказала Октавия. — А на самом деле, знаешь, — как Бог направит, так и буду жить.
— Ну, у мамы были больные почки, — сказала Ира.
— Хороший вечер. Прямо-таки благословенный. Смотри, скоро уже будет светать, — лицо Октавии было безмятежным и неожиданно счастливым. Больше она ничего не говорила и только смотрела в окно.
Они стояли так ещё какое-то время, а на улице дул ветер и растекался предзимний холод. Ночь была темнее некуда, и непонятно, где эта безумная увидела свет.
Потом пошли на кухню, допили коньяк. Вернее, Октавия допила. Над чем-то смеялись, Ира не помнила, над чем, — но было весело, она хохотала аж до спазма в животе. Времени на сон осталось мало, но Ира твёрдо решила добрать эти два часа, потому что работа. И чтобы выглядеть.
Кому-то нужно, чтобы была песня. А вот ей, Ире, оно нужно? Ира не могла понять, зачем, но, пока она думала об этом, ей казалось, что да. Раньше — нет, а теперь — да. И ещё к этому привязывалась неожиданная и странная ревность: вот Ксюха всем написала песню, а мне нет. Это обидно, просто по-детски обидно. Надо завтра попросить песню, обязательно.
Утром, когда Ира проснулась, Октавии в квартире уже не было. Зато посуда на кухне оказалась чистой, и тарелки стояли стопкой. На всякий случай Ира прошлась по комнатам, проверяя, всё ли цело. Она ходила по дому и сгорала от стыда за свои мысли. Открыла секретер — золото и другие побрякушки лежали на своих местах. Октавия ничего не взяла. Но ничего и не оставила.
И песни не было. Да и то — до утра оставалось совсем немного времени, когда бы Октавия успела написать целую песню для Иры? Ира, к тому же, даже не умела играть на гитаре, а значит — к чему ей песня? Но всё-таки. Но может быть. Но вдруг когда-нибудь.
Октавия ведь умеет догадываться.