Перед Аней стояла старуха, высохшая, беззубая. Лицо её — можно было сказать, что лица и вовсе не было, настолько оно утонуло в морщинах. Бесцветные, слезящиеся глаза. Потёртое, кое-где траченное молью коричневое пальто и чёрный шерстяной платок. Аня отвернулась и стала рыться в карманах, в надежде, что старуха возьмёт милостыню и провалит восвояси. Но старуха не взяла Анины копейки, а только погладила её по руке:
— Спасибо, деточка. Плохо тебе, что ль?
Аня ничего не ответила, только встала со скамеечки и поспешно попрощалась. Но старуха вцепилась ей в рукав и стала просить помощи.
— Доведи меня до дому, а? Скользко на улице, дороги уж больно худые.
Аня выстояла с утра долгую очередь на исповедь, ей хотелось есть и спать. Но, находясь в церкви, она не нашла в себе сил отказать старухе.
— Пойдёмте, бабушка.
В церкви Ане становилось легче. Бог был рядом, он помогал. Дома можно было читать тропари, девяностый псалом, молитвы Богородице — но в какой-то момент в одиночестве Аня переставала чувствовать молитву, и тогда Божье слово превращалось в механический набор звуков, вполне бессмысленный, вполне знакомый. Исступление сменялось безразличием. Батюшка сказал, что нужно прекращать пить таблетки, которые прописал доктор. Аня решила, что на этот раз она начнёт уменьшать дозу. Три месяца назад она сделала всё неправильно — просто выбросила таблетки в мусорное ведро. Но, оказывается, приём нейролептиков не предполагал резкой их отмены, и потом в течение двух суток на Аню накатила такая тоска, что она была близка к самоубийству — газовая плита так и манила, и если бы не сын, Аня бы не раздумывала долго.
Называлось это состояние эндогенная депрессия. Событие, которое послужило причиной Аниной болезни — давно уже отошло на второй план, с ним она смирилась как с данностью и давно должна была уже, пережив тяжёлые дни, вернуться к обычной жизни, но организм вдруг начал существовать отдельно от Аниного сознания, пугая её и порабощая. Ночами она без препаратов не спала, да и с ними сон был поверхностный, неспокойный, полный метаний и постоянных закольцованных мыслей, которые мозг прокручивал, как ленту в дырке балаганчика. Утром Анино тело обкалывал холод, сверху нависал страх. Усилием воли Аня заставляла себя встать, да и всё остальное она делала тоже усилием воли. Дошло до того, что любое дело, даже обычное мытьё посуды превращалось в подвиг. Действительно ли помогали препараты или нет, но хотя бы засыпать с ними было спокойнее. Поэтому пришлось снова идти за лекарствами к врачу. Без рецепта эти таблетки не продавали.
В церкви она ненадолго восстанавливалась. Иногда у неё получалось поплакать. Как вот сегодня, после причастия. Отошла в сторону, села на лавочку у входа, закрыла глаза и затряслась. И вдруг услышала, как её кто-то зовёт. Эта старуха, стало быть, и звала.
Старушка словно прикипела к её руке, она была такая беззащитная и лёгкая, что казалось — Аня её отпустит, и маленькое тело улетит, лишь подует ветер.
— А я не первый раз тебя в Лавре-то вижу. На исповедь ходишь. Плачешь потом. Ты прости бабку. Я ж не любопытная, я приметливая просто. Смотрю на тебя, и сердце болит. А сегодня Господь тебя прямо передо мной поставил, в очереди-то. Вразумил меня к тебе подойти. Не сердись, вишь, задерживаю тебя… Ну, вот и пришли. Так зайдёшь ко мне аль нет?
Аня подумала вдруг, что ей всё равно, куда идти. Тем более что усталость была велика и хотелось поскорее сесть, а то и лечь.
Баба Клава была вечной трудницей и жила при монастыре, в крохотном деревянном доме. В комнатке пахло нищетой. Сама же баба Клава, когда сняла пальто, оказалась ещё меньше и суше. Растянутая кофта болталась на ней, словно внутри и не было никакого тела. На руках пятнами проступала чернота.
— Это сначала не мой дом был, — сказала старуха. Анастасия-послушница жила тут, меня приютила.
Потом преставилась, Царствие ей Небесное. Теперь молодуху одну пришлют ко мне, тоже трудницу. Вот жду, когда прибудет. Пусть живёт, мне-то осталось всего ничего. А ты не думай, что зря сегодня к бабке зашла. Я тебе сейчас чудо Господне покажу. Помоги мне только, а то упаду ишо.
Аня кивнула. Старуха встала и подошла к одному из топчанов. Над ним в углу на стене висела икона, занавешенная вязаным кружевом. Хозяйка оперлась на Анино плечо, взгромоздилась на топчан и, напевно повторяя дрожащим голосом «О, Всепетая мати», откинула занавеску.
Раньше Аня не знала этой иконы — а может, и видела репродукцию, да мимо прошла, не запомнила. На известных Ане иконах Богородица была в фелони, а здесь поверх красной накидки Девы высилась царская корона. Младенец не сидел на руках, а стоял у Матери на левом колене и прикасался ладонью к Её щеке. Но первое, что бросилось Ане в глаза, так это классическая красота женского лика. Таких женщин писали скорее портретисты, а не иконописцы.
Баба Клава дочитала кондак, прекрестилась и отцепила кружево, прилаженное к стене над иконой. С Аниной помощью спустилась с топчана, аккуратно расстелила занавеску поверх подушки.
— Красивая, — сказала Аня.
— Из одного монастыря она, — сказала баба Клава. — Там матушка жила, которая ещё при советской власти Пречистую Деву нашу спасла и хранила её у себя, долго хранила. Но это не та икона, эту я намолила сама. Мне её уже монахи написали, так уж я просила их, слезьми обливалась, вот как просила. Матушка-то преставилась, только перед смертью своей она меня благословила сюда приехать. И больно уж горько мне было тогда с Богородицей расставаться. Вот и написали мне её, совсем такую же, как у матушки, — ну только гораздо меньше, конечно. Теперь с ней и помру спокойно. Всё моё счастье в ней.
Баба Клава когда-то давно, в юности, поступила в Новосибирский строительный техникум. Была она девкой видной, и в неё не на шутку влюбился парень с последнего курса СИБСТРИНа. Парня по окончании распределили на строительство Комсомольска-на-Амуре, и он прибежал прощаться. И такой уж у него был жалкий да потерянный вид, так много и горячо он говорил про любовь, что Клава тоже потеряла голову, и их скоропалительно расписали. Клава бросила техникум и решила сопровождать мужа, чтобы помогать ему в нелёгком строительстве коммунизма. Несколько дней они тряслись в поезде и наконец прибыли на комсомольскую стройку. Большим сюрпризом для обоих было то, что никаких комсомольцев, кроме них двоих, Петра и Клавдии, да ещё двух молодух, комиссарши и докторши — здесь не наблюдалось. Всё остальное население этого строительного городка представляли собой зэка и охраняющие их элементы. У комиссарши муж был понятно кто, а докторша оказалась бабой незамужней, и притом совершенно неземной красоты. Жила она в отдельном бараке. Вот по соседству с ней как раз и поселили молодожёнов. Клавдия устроилась работать на кухню. Зэка лютовали, охрана смотрела на это сквозь пальцы. Барак был деревянный, без удобств, и для того, чтобы, например, сходить ночью в туалет, нужно было будить мужа: мало ли что. Поначалу Клавдия сдружилась с Еленой Ивановной — так звали докторшу. Елена Ивановна ночами тоже боялась ходить в толчок, и иногда скреблась под их дверью. Тогда Пётр вставал и великодушно провожал её. Клавдия тогда совсем молодая была, плохого о людях и думать не думала. Когда она поняла, что её Пётр смертельно влюблён в Елену Ивановну, было уже поздно вмешиваться: парочка перестукивалась ночами, они оставляли Клавдию одну, а однажды Пётр, доведя жену до толчка, не дождался её и ушёл к зазнобе. Клавдию в ту ночь выследила местная шестёрка, и, как девка ни пряталась в сортире, её всё-таки достали оттуда и утащили в соседний барак. Наутро, когда она вернулась домой, зарёванная и мятая, муж так отхлестал свою суженую по лицу, что в глазу у неё лопнул сосуд и глаз заплыл. На следующую ночь Клава от страха обмочила постель, и любящий супруг собственноручно вытолкал её на улицу, мокрую и трясущуюся от страха. Никто из охраны не пришёл на крики, но зато заключённые откликнулись почти сразу. Клава перестала выходить на работу, и её стали называть тунеядкой и ещё чем похуже. Однажды, не помня себя от стыда и горя, Клавдия прыгнула в поезд, идущий до Красноярска, отдала последние деньги проводнику и на несколько дней обрела если не покой, то хотя бы самую малую надежду на спасение. Но через три дня в вагон зашли люди в форме и увели Клавдию с собой. Её тогда осудили за дезертирство и тунеядство. О том, что она беременна, она не имела понятия до того самого момента, когда, после очередного удара в живот, её потроха исторгли страшный сгусток, который словно бы шевелился. В день, когда случился выкидыш, Клавдию перевели в другую колонию, она сутки шла пешком.
Насчёт мест, где Клавдия работала, будучи заключённой — она не рассказывала, только сказала: «страшно было». Однажды Клавдия обнаружила у себя между ног «яйцо» — как ей сначала показалось. Она даже испугалась, что тяжёлый труд превратил её «в мужука». Но, как потом выяснилось, это были не яйца, а выпавшая матка. Именно в лагере Клавдия приняла крещение: крестил её доктор, бывший священник, тот самый, который и сказал ей после операции, что детей у неё теперь уже не будет.
Через несколько лет Клавдия попала под амнистию, как раз когда ликвидировали «тройки». Её выпустили, но деваться бывшей зэчке было некуда. И снова помог доктор: он наказал ехать в Киев, в одну православную общину, и Клавдия дала ему обет. Тут началась война. Клавдия с горем пополам добралась до Актюбинска, где и работала в очередной столовой. Потом переехала в другой город.
— Так всю войну и хоронилась то здесь, то там… — говорила баба Клава, совсем без тяжести в голосе, словно рассказывала чью-то чужую, вовсе не страшную историю. — Киев-то под немцами был, никак нельзя было обет исполнить. Только после войны довелось приехать в монастырь тот, о котором батюшка мой говорил, Царство ему Небесное. Но беда моя со мной и оставалась: все те долгие двенадцать лет я обиду свою забыть никак не могла. Во сне, бывало, их видела, и Петра моего, и докторшу эту, Елену… И разговаривала с ними с обоими, и винила их. Даже не столько мужа своего, сколько кралю евонную. Какой же нужно быть злыдней, думала я, чтобы меня толкнуть на страх такой. И перед глазами она у меня всё стояла, худая такая, глазастая.
Игуменья приняла новую трудницу. В монастыре хранились мощи святой инокини Елены. Первым испытанием для Клавдии было то, что у насельников монастыря имя Елена не сходило с уст. Но самое большое потрясение случилось с ней позже, когда трудницу Клавдию отправили помогать убирать келью одной схимонахине. Схимонахиня Феодора в тридцатые годы спасла из одного столичного храма чудотворную икону, и икона эта хранилась у неё в келье.
— Как увидела я тот образ, так и обмерла. То со мной случилось, чего я и не чаяла никак. Богородица-то наша с моей разлучницей одно лицо оказалась. И смотрела я на неё двадцать лет, и молилась. И прощения просила.
Аня ещё раз обернулась к иконе. Лик был невозмутим, Богородица смотрела будто бы с укором. Аня спросила старуху:
— А сейчас?
— Только в ней моё счастье теперь, только в ней одной, другой радости нет, — сказала баба Клава и улыбнулась. Улыбка на самом деле была счастливой. Потом старуха поглядела на Аню.
— Ты приходи ко мне, деточка. Теперь ты знаешь, куда — дом-то запомнила? — говорила баба Клава, уже стоя в сенцах. — Хоть образ этот писал обычный флоровский монах, но есть в нём сила, много силы есть. Приходи, я тебе снова Матерь Божью покажу.
Аня вдруг вспомнила, что не спросила бабу Клаву про очень важное.
— А что потом было с ними?.. Ну, с мужем вашим и с этой…
Бабка махнула рукой.
— Да померли они, обое. Ещё до войны. Сгорели. В избе своей. Не знала я того, двадцать лет им свечки за здравие ставила.
Аня шла домой мимо деревянных домов и кирпичных коттеджей, на земле вокруг лежал снег, но воздух был уже весенним: шла вторая неделя марта. В Посаде весна всегда наступает позже, чем в Москве. Может быть, это и правильно.