Помещенные в этой книге материалы исходят от разных авторов и толкуют о разных событиях и этапах революции. Тем не менее всем этим материалам присуще что-то общее. Это трудноопределимое «что-то» свидетельствует о крайней сложности, многогранности и противоречивости этих событий, которые никак нельзя уместить в прокрустово ложе непогрешимых законов и закономерностей. Приведенные здесь факты, суждения и умонастроения наносят, мне кажется, ущерб не только многим легендам, которые упрочились в советских книгах о революции, но также и некоторым общепринятым представлениям, которые нашли себе приют и в трудах западных авторов.

Начнем с малоизвестных, но в некоторой степени курьезных фактов. Из почти протокольных, сухих записей генерала Лукомского мы с некоторым изумлением узнаем, что обычно «слабовольный» и «нерешительный» Николай Второй, находившийся в первые дни революции в Ставке в Могилеве, проявил в те дни несвойственную ему самостоятельность и непреклонность. Игнорируя советы не только Родзянко, генерала Алексеева и некоторых великих князей (которых он, может быть, имел основание подозревать в привязанности к «либерализму» и «конституционализму»), Николай Второй отметает также увещевания последнего царского председателя Совета министров кн. Голицына и других министров, в преданности которых он сомневаться никак не мог. Несколькими днями позже в вопросе об отречении «безвольный» царь опять проявляет неожиданное и никем не предвиденное упорство.

Кстати, в тех же своих записях генерал Лукомский настойчиво говорит о существовании «Особой армии», состоявшей из «гвардейцев», армии, на преданность которой царь, по мнению Лукомского, вполне мог рассчитывать. Что стало с этой «надежной» армией? Почему ею не воспользовались в дни, когда верные части были так необходимы для подавления революции? Очень немногие историки обратили внимание на эту историю об «Особой армии»; ни один из них не рассказал о ее дальнейшей судьбе. Остается поэтому предположить, что «надежной» эта армия была только в воображении генерал-квартирмейстера.

* * *

Поразительные истории рассказывает очевидец революции В.М. Зензинов. Во-первых, это загадочное предостережение «депутатам» Керенскому и Чхеидзе от рабочих-путиловцев. Как они могли столь точно предвидеть все неожиданное развитие событий? Во-вторых, из рассказа Зензинова следует, что в знаменитом восстании Павловского полка – событие, которое многими историками считается настоящим началом Февральской революции, – участвовало всего несколько десятков перепуганных солдат. В-третьих, оказывается, что непосредственным сигналом к революции послужило не столкновение между революционерами или рабочими с полицией (как полагают многие), а шальной выстрел казака, убившего полицейского пристава…

* * *

Но вот революция восторжествовала, и Временному комитету Государственной думы приходится, по соглашению с возникшим сравнительно умеренным Советом, образовывать «цензовое» Временное правительство, то есть правительство, долженствующее состоять из кругов консервативной и благомыслящей Думы. Председателем Думы и выделенного ею Временного комитета являлся М.В. Родзянко. Казалось, что Родзянко будет также естественным кандидатом и на должность главы Временного правительства. Однако эта высокая и сугубо ответственная должность была предложена не М.В. Родзянке, а князю Г.Е. Львову, человеку почтенному, идеалистически настроенному, но который ни волей, ни желанием править не отличался. Львов был назначен не только главой правительства, но также министром внутренних дел, т. е. главой ведомства, которое требовало твердости, воли, большой энергии – качеств, которых у славянофильского идеалиста Львова как раз не было. Набоков утверждает, что П.Н. Милюков (от которого, по-видимому, в большой степени зависело назначение Львова) впоследствии о сделанном им выборе сожалел. Родзянко, – утверждал он, – по крайней мере знал, чего хотел, и всегда умел с должной энергией и мужеством отстаивать свои взгляды.

Сам Родзянко полагал, что Временное правительство совершило большую ошибку, когда оно перестало считаться с Государственной думой – учреждением, откуда вышло само правительство. Благодаря тому, – утверждал Родзянко, – что Государственная дума превратилась как бы в мертвое учреждение, Временное правительство подпало под исключительное влияние Совета рабочих депутатов. В результате Временное правительство перестало быть независимым учреждением, способным маневрировать между «цензовой» и относительно правой Государственной думой и Советом. Со своей стороны, Милюков и другие кадеты полагали, что четвертая «столыпинская» Дума не смогла стать учреждением, на которое Временное правительство могло бы опереться впредь до избрания Учредительного собрания, хотя бы потому, что революция, уничтожив старый режим, как бы уничтожила этим и его учреждения – Государственную думу и Государственный совет.

Изменило ли бы назначение Родзянко вместо Львова ход событий? В этом позволительно сомневаться. Гучков тоже был сильным и волевым человеком; тем не менее, будучи назначен на ключевой пост военного министра, он скоро убедился в том, что в создавшихся тогда условиях он мог сделать очень немного.

* * *

Упреки по адресу князя Львова, этого «воплощения наивности», якобы «заискивавшего» перед Керенским и выказывавшего непригодность для руководства правительством, исходят главным образом от Набокова, полагавшего, что можно было тогда железной рукой навести порядок, притом не только в столице, но и в провинции. Факты, однако, отчасти приводимые и самим Набоковым, свидетельствуют совсем о другом. Даже теперь, задним числом, нельзя назвать ни одного из наличных тогдашних деятелей, который мог бы, в качестве министра, водворить порядок в стране или в армии. Этого не могли сделать ни сменившие Львова на посту министра внутренних дел Авксентьев, Церетели, Никитин, ни к концу ставший во главе военного ведомства, отличавшийся волей и решимостью Савинков. Что касается провинции, где губернаторы попрятались или разбежались, то там аппарат подавления совершенно разложился.

Что могло сделать правительство и его министр, у которых не было полиции и которые не были в состоянии опираться на воинские части? Ведь не надо забывать, что уже после апрельских дней, показавших слабость правительства и вынудивших генерала Корнилова уйти с поста командующего Петроградским гарнизоном, умеренные лидеры Совета рабочих и солдатских депутатов провозгласили, что войска гарнизона не должны выполнять приказов правительства без ведома и санкции руководства Советов… При таких условиях не удивительно, что Львов хотел уйти уже 25 апреля и передать власть партиям революционной демократии.

* * *

Недоуменные вопросы вызывает поведение некоторых, наиболее влиятельных кадетских лидеров. Можно вполне понять поведение Милюкова, который во время революции и после нее упорно и до последнего дня продолжал стоять на ясной позиции продолжения войны, верности союзникам и отстаивания старых целей или «призов» войны, таких как проливы и Константинополь. Милюков был, как мы уже указывали выше, уверен в том, что сама революция явилась главным образом патриотическим протестом против бездарного ведения войны царским правительством. В доверительном разговоре с Набоковым он даже высказывал предположение, что «у нас кое-как держится» именно благодаря войне. Тем не менее даже Милюков впоследствии признал, что война, вернее неспособность Временного правительства ее закончить, оказалась главной причиной победы Ленина. Другими словами, Милюков сам признал, что в решающем вопросе революции его политика и позиция содействовали успеху большевизма.

Но оставим Милюкова. Как понять Набокова, который в предоктябрьские месяцы стал фактически лидером кадетской партии? При всем своем преклонении перед интеллектом и неисчерпаемой эрудицией Милюкова, Набоков явно не разделял точки зрения последнего в вопросе о войне. В этом вопросе Набоков, как он сам пишет, был ближе к Гучкову, считавшему (уже 7 марта), что положение безнадежное, что страна обречена и что «война несовместима с революцией». Даже страшная (для этих людей) мысль о необходимости или неизбежности заключения сепаратного мира была высказана… Набоков в вопросе о мире примыкал к группе кадетских деятелей, вдохновляемых бароном Но льде, – группе, считавшей, что Россия больше воевать не может и что из этого факта необходимо сделать надлежащие выводы. Группа Нольде – Набокова – Трубецкого собиралась, обсуждала, но ничего конкретного не предпринимала. Более того, Набоков признал, что, ознакомившись с докладом Верховского, в некоторой степени выражавшего оценку положения самих Набокова и Нольде, он воскликнул: «Увы, приходится признать, что по существу Верховский прав…» Тем не менее Верховский ему показался «психопатом», человеком «не вызывающим доверия» и т. д.

Очень строгий и взыскательный к другим, Набоков проявлял, особенно в предоктябрьские дни, когда он, в качестве кадетского лидера, вел переговоры с представителями революционной демократии, странное непонимание целей и аргументации своих контрагентов. Понимая как будто, что для того, чтобы преградить путь большевикам, надо предпринять в вопросе о войне, земле и Учредительном собрании что-то конкретное, существенное, ощутимое и немедленное, – что-то такое, что могло бы привести к перелому в сознании солдатско-матросских и рабочих масс, – Набоков тем не менее называет условия и аргументы представителей революционной демократии (которые именно к этому «перелому» и стремились) «талмудическими» и не соответствовавшими моменту…

Приходится признать, что у российских деятелей семнадцатого года имело место какое-то несоответствие между их личными и моральными качествами, с одной стороны, и их политической незрелостью и неспособностью к действию, с другой. Сказанное о Набокове можно в большой степени (несмотря на огромную разницу во многом другом) применить и к Керенскому, и к Корнилову, и ко многим деятелям революционной демократии. Идеализм, жертвенность, личная отвага, принципиальность уживались в них с беспримерной политической недальновидностью, безволием и беспечностью. Может быть, «уживались» здесь неподходящее слово, ибо идеализм, принципиальность и другие упомянутые благородные качества часто как раз и порождают политическую незрелость и наивность. Наоборот, опыт и практичность находятся обычно в конфликте с принципиальностью и тяготеют к оппортунизму и компромиссу, то есть к чему-то такому, что в русском политическом словаре имело явно отрицательный оттенок.

* * *

Говоря о «переломе», следует подчеркнуть, что рабоче-крестьянско-солдатская масса несомненно его ждала уже в начале февральских дней, ибо он вытекал из самого факта победившей революции. В этом смысле можно предположить вместе с В.М. Черновым, что большую ошибку совершили первые руководители Совета (Чхеидзе, Суханов, Соколов, Стеклов), которые в переговорах с представителями «буржуазии», образовавшей Временное правительство, не предъявили последнему условий, выполнение которых, с одной стороны, могло бы выбить почву из-под ног большевиков, а с другой – стабилизировать революцию на ее начальной демократической фазе. Действительно, представим себе, что эти упомянутые лидеры революционной демократии потребовали бы в первые дни в ультимативной форме немедленного отчуждения помещичьей земли в пользу крестьян, быстрого созыва Учредительного собрания и отказа от завоеваний и контрибуций; при таком положении Россия должна была бы только «держать фронт», что заставляло бы Германию все-таки сохранять на Восточном фронте многие десятки дивизий.

Кадеты, вероятно, эти требования приняли бы без особых возражений, ибо они в эти дни были очень растеряны и озабочены начинавшимися бесчинствами в казармах и убийствами офицеров. Вместо этого, очень левый циммервальдовец Суханов и крайне левый Стеклов выставили условия, которые, за исключением одного весьма злополучного пункта, фактически ни к чему Временное правительство не обязывали. О мире и земельной реформе в этих условиях не говорилось ни слова, а об Учредительном собрании говорилось только в смысле выработки мер к его созыву без указания срока. А еще представители Советов потребовали… полной свободы агитации, требование в тогдашних условиях совершенно беспредметное, ибо с победой революции полная свобода агитации была все равно завоевана «явочным» порядком. Что касается злополучного пункта, то он действительно сыграл фатальную роль в исходе революции. Речь идет о 7-м пункте, запрещающем правительству вывод и разоружение военных частей Петроградского гарнизона, принимавших участие в революции. Эти части, наиболее разложенные, скоро превратились либо в активную опору большевиков, либо же, благодаря своему «нейтралитету», ввели в заблуждение тех, кто хотел на них опереться. В том и другом случае они, в большой степени, решили судьбу революции.

* * *

Известно, что, по наблюдениям некоторых компетентных авторов и очевидцев, Ленин мог бы, если бы он не проявил описанных выше колебаний, захватить власть уже в июле. Боевое настроение среди кронштадтских матросов (главной силы революции) и рабочих-путиловцев проявлялось в июле гораздо сильнее, чем в октябре. Интересным в этом отношении является предположение Суханова, что своей известной речью к кронштадтцам, в которой он уговорил матросов отпустить захваченного ими Чернова (которого они намеревались, по-видимому, линчевать), Троцкий как бы сорвал июльскую попытку Ленина захватить власть. Своей речью Троцкий «сбил» боевой дух матросских боевиков и тем ослабил их напор. Да, в те дни и часы маловажные события – речь, жест, случайность – могли изменить течение истории. Не надо забывать, что в те июльские дни Троцкий формально еще не был большевиком и мог поэтому не знать истинных намерений Ленина.

* * *

Должен ли был Керенский так упорствовать в своем «единении живых сил страны», то есть в вопросе о коалиции с кадетами, особенно после корниловского выступления, когда все более и более выяснялось, что это «единение» являлось плодом воображения, а не реальной действительностью? Ведь из рассказа Набокова (и уж конечно, из собственных писаний Керенского) явствует, что сам Набоков и другие кадетские лидеры были осведомлены о планах соратников генерала. Тем не менее эти «партнеры» по коалиции «единения» не считали нужным предупредить Керенского о грозившей ему опасности… Сам Керенский называет, с полным правом, такое поведение своих товарищей по кабинету «гнилью»; тем не менее он продолжает упорствовать в сохранении этой коалиции и отвергает все действенные предложения, имеющие целью произвести упомянутый выше так необходимый «перелом». Вместе со своей довольно бесцветной «директорией», или «триумвиратом», он смещает генерала Верховского, хотя многим, находившимся тогда у «кормила власти» (если так можно выразиться), было ясно, что в том состоянии развала, в котором тогда находилась армия, заключения военного министра заслуживали более серьезного обсуждения.

* * *

Данные выше материалы обильно подтверждают и более чем двусмысленное поведение генералов, многие из которых, по свидетельству Станкевича, злорадствовали по поводу неудачи июньского наступления (ими же, генералами, плохо организованного), и более чем легкомысленное отношение политических деятелей к выводам генерала Верховского… Ведь комиссия Предпарламента, назначенная для расследования положения в армии (после доклада Верховского), пришла к выводу, что «в техническом отношении» русская армия находится «в блестящем состоянии»… Только «дух» в армии был не на должной высоте…

* * *

Утопизм Керенского, сводившийся к его попытке опереться против большевиков на разваливавшуюся армию, в которой командный состав сочувствовал Корнилову и ненавидел Керенского, с особой отчетливостью, как мы видели, проявился в предоктябрьские дни, когда покинутый почти всеми Керенский не сумел найти ни одной верной ему части. Правда, этот утопизм или неоправданный оптимизм (в тех условиях это было одно и то же) был присущ почти всем. Если заглянуть в тогдашние газеты и ознакомиться с речами, резолюциями и статьями всех руководящих деятелей тех дней, легко убедиться в том, что и у правых, и у левых преобладал, по существу, один взгляд, одна оценка того, что тогда называли «текущим моментом».

Несколько примеров: об оптимизме Керенского, готового отслужить молебен в случае большевистского выступления и уверенного в том, что он располагает «большими, чем нужно, силами» для подавления такого выступления, уже рассказал Набоков. В самый день Октябрьского переворота Станкевич нашел Керенского в радостном настроении, оптимистическим, не сомневающимся в исходе этого выступления. Потом (вернее, очень скоро) выяснилось, что военные, на которых Керенский надеялся и оптимистическим рапортам которых он верил, – все эти Полковниковы и Черемисовы, – оказались или людьми нерадивыми, или скрытыми корниловцами. Так ли это в действительности было, сказать трудно; однако такова версия самого Керенского.

* * *

Такой же слепотой страдали и все другие. 21 октября (т. е. за четыре дня до переворота) кадетская «Речь» писала о глубоком кризисе большевизма… «Если они рискнут выступить, то будут раздавлены тут же и без труда»… Меньшевистская «Рабочая газета» писала: «Разве не видят эти люди (т. е. большевики. – Д. А.), что никогда еще петроградский пролетариат и гарнизон не были так изолированы от всех других общественных слоев? Разве они не видят, что и среди рабочих и крестьян массы не пойдут за ними и что их лозунги способны толкнуть на улицу лишь небольшие кучки разгоряченных рабочих и солдат, которые неминуемо будут разгромлены?» Орган Мартова «Искра» напоминал июльские дни и их последствия… Газета Максима Горького «Новая жизнь» писала: «Выступление, а тем более вооруженное, имеющее все шансы вылиться в гражданскую войну, ничего не разрешает и ничего не облегчает; есть только одна партия, которой это послужит на пользу, – это партия Корнилова»… В этой последней фразе вся суть тогдашнего умонастроения революционной демократии, на которую Керенский только и мог, после разгрома Корнилова, в какой-то степени еще опираться.

* * *

Тут мы подходим к центральному или, если угодно, к самому роковому повороту революции, который драматически олицетворяется Корниловым, Керенским, Лениным и наиболее влиятельными лидерами ЦИКа Советов и партий революционной демократии. В данном месте нас не интересуют сами факты и детали этого «поворота» – кстати говоря, очень запутанные, до сих пор мало выясненные и основанные на многочисленных недоразумениях, – а его политическая суть. Оставляя в стороне роль и действия, часто весьма двусмысленные, главных участников этого «поворота» (Корнилова, генерала Крымова, Савинкова, В. Львова, Керенского и др.), здесь уместно поставить два гипотетических вопроса: во-первых, мог ли Керенский дотянуть до созыва Учредительного собрания, если бы выступление Корнилова не имело бы места? Во-вторых, могло ли выступление Корнилова оказаться успешным, если бы Керенский пытался искренне ему потворствовать?

В отношении первого вопроса вполне, мне думается, позволительно (вместе с Керенским и другими) предположить, что, если бы не было выступления Корнилова и его генералов, не было бы и Октябрьского переворота. Большевики были, даже по их собственным признаниям, так слабы после июльских дней, что самый вопрос о захвате ими власти, независимо от «взятия ленинского курса на вооруженное восстание», серьезно не ставился и не мог ставиться. Именно корниловское выступление вывело, по общему мнению, большевиков из изоляции и превратило их в крупную силу и претендента на власть. Керенский, по-видимому, также прав, когда утверждает, что после июльских дней упало влияние не только большевиков, но и Советов, возглавляемых умеренными лидерами революционной демократии. Это подтверждает не только Церетели, но и кадетский лидер и министр Ф.Ф. Кокошкин… «Совет больше не оказывает влияния на решения правительства», – заявил последний. С другой стороны, успех Корнилова в те месяцы не был бы, вероятно, равнозначен реставрации самодержавия. Человек лично безупречно честный (по отзыву всех его знавших, включая Керенского) и не питавший особых симпатий к царю и династии, Корнилов заявил Деникину, что его целью является довести страну до Учредительного собрания и устраниться… Тем не менее Корнилова не поддерживали не только социалисты, но также многие, вернее, большинство государственно мыслящих кадетов.

Союз, хотя бы временный, между сторонниками Корнилова и умеренными социалистами мог бы предположительно осуществиться на основе соглашения о немедленном отчуждении помещичьей земли в пользу крестьян и быстром созыве Учредительного собрания. Ни одна из этих сторон не могла бы согласиться на немедленный мир, ибо последний, в наличных тогда условиях, означал сепаратный мир, то есть то, что было одинаково неприемлемым для социалистов Авксентьева, Года, Церетели, Дана, с одной стороны, и для Корнилова и его друзей – с другой. Вполне допустимо, что при осуществлении первых двух условий (земельной реформы и созыва Учредительного собрания) мир «во что бы то ни стало» (то есть сепаратный мир) больше не стоял бы на повестке дня. Получив землю и полномочный парламент, крестьянская армия, руководимая патриотически настроенными комиссарами и военными, действительно бы «повторила сказку Французской революции». Не пытаясь, по примеру санкюлотов, прощупать штыком Европу, русская армия могла бы, при этих условиях, по крайней мере охранять национальные границы и «завоевания революции».

Вместе с тем не менее позволительно предположить, что в той разрухе, в которой все более утопала страна, спасение, казалось, могло прийти только от сильной или, во всяком случае, более сильной власти, чем одно из тех Временных правительств, которое тогда возглавлял А.Ф. Керенский. Другими словами, власть должен был бы, в создавшихся тогдашних условиях, взять или сам Корнилов (человек, по всей видимости, для этого малоприспособленный), или один из его покровителей или сотрудников.

Не следует, однако, забывать, что в тогдашней расстановке политических сил Корнилов, его сотрудники и покровители могли взять власть только в результате согласия, поощрения или хотя бы нейтрального поведения и попустительства революционной демократии, то есть руководства меньшевиков и эсеров, в первую очередь руководства меньшевистско-эсеровского ВЦИКа Советов – единственного учреждения, которое, несмотря на все его слабости, все еще в те месяцы обладало какой-то реальной властью и авторитетом. Против воли меньшевистско-эсеровского ВЦИКа Керенский самолично отдать власть Корнилову, вероятно, не мог бы, даже если бы он этого хотел. Следует предположить, что если бы Керенский попытался это сделать, то немедленно начались бы забастовки железнодорожников с маячившим голодом и гражданской войной, короче, то, что действительно немедленно случилось при выступлении Корнилова, только во много раз сильнее. Керенский, если бы он пошел открыто вкупе с Корниловым и против ВЦИКа и партий, за ним стоящих, был бы немедленно заклеймен обманщиком и предателем.

Попытка Корнилова могла бы, мне кажется, быть успешной только в одном случае, а именно если бы руководители ВЦИКа Советов и партий эсеров и меньшевиков решились сделать в России что-то аналогичное тому, что более чем годом позже лидеры социал-демократов (такие же, в общем, социалисты и патриоты, как эсеры и меньшевики) Эберт, Шейдеман, Носке и др. сделали в Германии. Именно эти весьма умеренные социал-демократы, объединившись с их немецкими «корниловцами», уничтожили коммунистов и их попутчиков, которые (как в России левые эсеры) оказались временными союзниками коммунистов. Только благодаря этому союзу Германия смогла после поражения 1918 года избегнуть коммунизма и установить и укрепить Веймарскую республику.

По-видимому, только этот путь – путь единого действия генералов с умеренными социалистами – мог и в России обеспечить победу и российских «корниловцев», и тем самым, может быть, и победу российской демократии. По многим причинам – политическим, психологическим и другим – по этому пути не могли следовать ни русские социал-демократы меньшевики и эсеры, ни российские корниловцы. Немецким «корниловцам» и немецким умеренным социалистам это было гораздо легче сделать, ибо им пришлось образовывать этот (для масс столь непопулярный, непонятный и малоприемлемый) союз годом позже, когда они уже имели перед собой большевистский опыт в России. Именно в свете этого опыта Эберт и Шейдеман опасались брать пример с «мужицкой» России и превращать Германию, как годом раньше была превращена Россия, в плацдарм террора, голода и гражданской войны.

* * *

Из включенных в эту книгу материалов явствует, что из всех советских лидеров Церетели видел большевистскую опасность наиболее отчетливо. Действительно, уже в июне Церетели требовал разоружения большевистски настроенных частей, а после июльских дней он с удовлетворением констатировал усиление власти Временного правительства и упадок влияния Советов. Однако в антибольшевизме Церетели не было нужной настойчивости, и потому он оказался недейственным. Этот антибольшевизм ограничивался речами, причем иногда двусмысленными. Так, например, в своей знаменитой речи на Первом съезде Советов он все еще причислял большевиков к «семье революционной демократии»; тактику большевиков он все еще считал только «ошибочной»… «Сейчас контрреволюция в прямой борьбе не страшна, – восклицал он под рукоплескания съезда, – но она в нашу крепость революции может ворваться через большевистские ворота»… Красиво сказано, но действительный смысл этих слов был тот же: под «контрреволюцией» подразумевался не самый большевизм, а контрреволюция правая, классическая, генеральско-атаманская, которая непременно уничтожит большевизм.

В известной мере июньские дни и антибольшевистское выступление Церетели можно считать переломным моментом революции.

Во-первых, июньские дни являются первой репетицией или первой попыткой большевиков захватить власть.

Во-вторых, эти дни показали, что большая часть гарнизона столицы, и особенно Красная гвардия, уже подчинялись не «соглашательскому» Совету, а Центральному комитету партии большевиков.

В-третьих, впервые руководитель революционной демократии потребовал принятия настоящих мер, а не только бумажных резолюций, в отношении «заблуждающихся товарищей большевиков». Однако тут выяснилось, что Церетели – этот, казалось, признанный лидер Советов – был по этому кардинальному вопросу в меньшинстве и что действительным руководителем меньшевистского центра был не Церетели, а Ф.И. Дан. Дан воспротивился, а он, если верить Суханову, становился в те и последующие месяцы наиболее влиятельным человеком не только в своей партии, но и в руководстве ЦИКа Советов.

Дело, разумеется, было не в одном только применении репрессий к большевикам. В результате июньской манифестации (организованной формально ЦИКом оборонческого Совета, но фактически прошедшей под большевистскими лозунгами) должно было, казалось, стать ясным, что страна настоятельно нуждается одновременно (перефразируя знаменитую формулу Столыпина) и в успокоении, и в реформах. Однако ни Церетели, ни Дан не проявили нужного понимания и настойчивости. Благородный, обаятельный, но немного медлительный Церетели уступал и не поспевал за бурно развивающимися событиями. В большей или меньшей мере так вели себя и другие лидеры «Звездной палаты». Инициатива Дана– Гоца, предпринятая буквально в последний день перед большевистским переворотом, свидетельствует о том, что только в последние дни февральского режима некоторые из деятелей Совета спохватились и пытались что-то сделать… Однако уже было поздно.

Следует отметить, что инициаторы этой попытки полагали, что немедленное принятие решений о мире, земле и Учредительном собрании заставит большевиков отказаться от их намерения захватить власть. В этот момент они не думали о физическом противодействии большевикам, ни о немедленной мобилизации реальных (если таковые были) сил против большевиков, а исключительно о политических мерах, принятие которых могло бы предположительно привести большевиков в смятение. В разговоре с Керенским Дан и Гоц главным образом подчеркивали, что по вопросу о выступлении у самих большевиков имеют место колебания; таковые, конечно, были. Но были ли они достаточно сильны, чтобы отменить само выступление, – это другой вопрос.

* * *

Чем же объясняются эти заблуждения одних и других? Ретроспективно на этот вопрос ответить, разумеется, гораздо легче. Современники Ленина – его противники и даже многие его сотрудники – не понимали ни Ленина, ни его «партию нового типа». Когда генералы или кадетские лидеры мечтали о свержении Керенского руками большевиков, которых потом, в свою очередь, нетрудно будет раздавить, они упускали из виду, что Ленин и его преторианцы принимали меры не только и даже не столько для захвата власти, сколько для ее удержания и укрепления. Захватить власть нетрудно, она валяется на улице. Ее легко поднять, как перышко; но как ее удержать? Керенский и его министры, которые никаких осведомителей у большевиков не имели (они бы такие приемы считали аморальными и недостойными демократии), не отдавали себе отчета ни в положении в своих собственных рядах, ни в том, что творилось в Петроградском гарнизоне, Балтийском и Кронштадтском флоте. Если активные силы большевиков, группировавшиеся в Красной гвардии, военной организации («Военке») активистов-рабочих, членов партии и кронштадтских матросов, были относительно невелики, то резервы их были значительны. Подавляющее большинство из двухсот тысяч гарнизона, от которого, в конце концов, все зависело, было «нейтральным». Кроме того, были латышские стрелки, сорокатысячная армия, на которую большевики, по всей видимости, могли опереться; с другой стороны, командование фронтов, дивизий и частей было не только «корниловским»; многие предпочитали выждать, ибо все было так зыбко и неопределенно.

Характерный факт, который, увы, не является единственным в своем роде. В дни Гатчины, когда решалась судьба России, все военные руководители (а это были казачьи офицеры во главе с антибольшевиком Красновым) высказались за перемирие с большевиками; против такого перемирия были только социалисты (ну, хоть в какой-то мере) Керенский и Савинков…

* * *

Существует, мне кажется, и другая причина (историками мало исследованная), которая, усилив шансы большевиков, дезориентировала в то же время их противников, особенно в среде революционной демократии. В последние предоктябрьские недели большевистская партия была в действительности не такой, какой ее воспринимал внешний мир. В Советах, Предпарламенте, в городских думах, словом, публично от имени партии выступали «приличные» или «умеренные» большевики, вроде Каменева, Луначарского, Рязанова, Рыкова. В Центральном комитете действительно были либо открытые противники восстания, как Каменев и Зиновьев; либо скрытые «саботажники», как Рыков, Милютин, Ногин; либо выжидающие, как Сталин. Однако в эти дни большевистской партией руководил не ее Центральный комитет. Инспиратором был остававшийся в подполье Ленин, а исполнителями была группа большевистских активистов, которые, вместе с Троцким и его сторонниками из бывших «межрайонцев» или «объединенцев», заняли ключевые позиций в Советах, ревкомах, фабзавкомах, а главное, в ударных военных организациях, в гарнизоне и Кронштадте; большевики, как Подвойский, Невский, Крыленко, Раскольников, Скрыпник, Бокий и другие руководители Петроградского комитета (ПК); бывшие «межрайонцы» Антонов-Овсеенко, Володарский, Чудновский. Ленин в 1917 году отошел от многих старых большевиков, которые, по привычке употребляя марксистские формулы, сомневались в целесообразности и возможности захвата власти и построения социализма в отсталой России. Став фактически заговорщиком-бланкистом и бакунинцем, Ленин нашел своих сторонников среди дюжих молодцов, у которых «революционное действие» заслоняло теоретические рассуждения. В эти дни Ленин игнорировал ЦК, а обращался через его голову к «отдельным товарищам», пользовался «обходными путями», вырабатывал самочинно планы восстания, встречался и советовался с руководителями военной организации, с главой Балтфлота в Финляндии Смилгой. ЦК как бы перестал существовать. Вольно или невольно, Каменев, Рязанов, Луначарский, а отчасти даже Троцкий служили как бы прикрытием, убаюкивая многих деятелей революционной демократии… Достаточно сказать, что в списках министров, которые руководители умеренного ЦИКа Советов тогда составляли (главой такого правительства должен был стать Чернов), фигурировали также и эти «приличные» большевики. Вдобавок большевики, в особенности Троцкий, отрицали самый факт подготовки восстания, постоянно утверждая, что их целью является не захват власти большевистской партией, а только быстрый созыв Учредительного собрания, заключение мира и передача помещичьей земли земельным комитетам. Само выступление «мотивировалось» такими заведомо вымышленными предлогами, как необходимость защищать Петроград, который Керенский и его «корниловцы» якобы хотят сдать немцам.

О сумбуре и непонимании, имевшем место в среде и противников большевиков, и самих большевиков, свидетельствует, например, среди многих и тот факт, что почти сразу после открытия Второго съезда Советов, на котором большевики и левые эсеры имели подавляющее большинство, единогласно была принята резолюция Мартова, требовавшая начать переговоры со всеми социалистическими партиями об образовании однородного социалистического правительства, то есть переговоры с партиями революционной демократии, представители которых сидели в осаждавшемся тогда Зимнем дворце. Резолюция Мартова явно шла вразрез с целями Ленина и Троцкого, но Луначарский ее поддерживал, а простодушные большевики за нее голосовали… Правда, Ленин мог в те часы быть заинтересованным в выигрыше времени, в том, чтобы усыпить внимание своих противников в среде и большевиков, и небольшевиков.

О непонимании тогдашнего положения в стане противников Ленина свидетельствуют также и «обращения» Плеханова. Маститый теоретик толкует о «большинстве» и «меньшинстве» пролетариата, о том, является ли учреждаемая Лениным «диктатура пролетариата» и «советская власть» актом, соответствующим или не соответствующим учениям Маркса и Энгельса… Никто или почти никто тогда не понимал, что дело тут вовсе не в «марксизме», в «пролетариате», в его «меньшинстве» или «большинстве», а в установлении нового, до сих пор невиданного строя, выражающегося в едино-

Державин вождя и его аппарата… Люди тогда не понимали, что в те дни закладывался фундамент новой эры, которая перевернет мир и придаст новый смысл всем привычным понятиям и образам.

* * *

О самом Октябрьском перевороте существует, разумеется, много версий. Согласно Суханову и Троцкому, переворот фактически уже совершился 21 октября, когда гарнизон столицы признал единственной властью Совет и его Военно-революционный комитет (ВРК). Суханов говорит, что формально в таком поведении гарнизона не было ничего необычного, ибо и раньше – в апрельские, июньские, июльские дни, а также во время корниловского восстания – гарнизон признавал только распоряжения Совета и в очень малой степени считался с приказами Временного правительства. Формально это так. Однако в действительности разница, разумеется, была огромная. Раньше Советы могли иметь и имели конфликты с Временным правительством, но только конфликты. В основном Советы, руководимые меньшевиками и эсерами, не только признавали правительство, но с ним также активно сотрудничали. В предоктябрьские недели и дни Советы – особенно Петроградский, Кронштадтский и Московский – были большевистскими. Отказ гарнизона выполнять приказы Временного правительства без санкций большевистских Советов фактически означал акт неповиновения. В наличных условиях это означало, что в борьбе против большевиков правительство не может рассчитывать на поддержку гарнизона.

Дело в том, – и в этом, может быть, состоял весь трагизм положения, – что ни Керенский, ни его штаб во главе с Полковниковым, по-видимому, не отдавали себе отчета в происходившем. Военные полагали, что создание ВРК и невыполнение приказов Временного правительства было результатом… недоразумений, точнее, результатом второстепенного конфликта между ЦИКом Советов (где все еще главенствовали проправительственные меньшевики и эсеры) и Петроградским Советом, где уже прочно засели большевики и их союзники – левые эсеры. Они не понимали, что это «недоразумение» и этот «второстепенный конфликт» решали судьбу революции и страны.

* * *

Была ли демократия, представляемая Керенским и умеренными социалистическими партиями, в те дни так уж безнадежно обречена? Была ли большевистская победа так неизбежна и «закономерна», как ее представляли официальные, а подчас и западные историки? Хроникеры и свидетели тех дней не склонны давать категорический и положительный ответ на этот вопрос. Суханов, – много видевший и много знавший о том, что делалось в правительстве, в партиях и у большевиков (достаточно сказать, что «историческое» заседание большевистского ЦК 10 октября, на котором формально было принято решение об организации вооруженного восстания, произошло, без ведома хозяина, на квартире Суханова), – не сомневался в том, что «хороший отряд в 500 человек» был бы совершенно достаточен, чтобы «ликвидировать Смольный со всем его содержанием». Он также был уверен, что правительство могло «сформировать сводный отряд в несколько тысяч человек», состоящий из юнкеров, ударниц, инженерных войск и казаков. Однако штаб Полковникова не попытался создать сводного отряда. Он растерялся, колебался, советовал выжидать… Момент был упущен.

Вопреки официальным большевистским утверждениям, крепко укоренившимся во многих исторических трудах, свидетели тех дней не замечали боевого настроения у большевиков. Преобладала нерешительность, пассивность. Такое же настроение было у рабочих, особенно у путиловцев. Гарнизон, помнивший поражение июльских дней, не рвался в бой. Большевики легко могли взять штаб, арестовать министров, в том числе и Керенского, ибо штаб и Керенский даже не охранялись. Однако они выжидали, по-видимому (думает Суханов), по политическим соображениям, желая прикрыть и санкционировать восстание авторитетом Второго съезда Советов, который должен был собраться в эту ночь.

* * *

Итак, одно из величайших событий в человеческой истории явилось, в большой степени, результатом случайностей, неверных оценок и недоразумений. Тем не менее можно, не рискуя ошибиться, сказать: большевистское завершение революции в первую очередь обязано непреклонному фанатизму Ленина и разнузданной демагогии Троцкого. Были ли это только фанатизм и демагогия? По некоторым сведениям, компетентные врачи определяли у Ленина «сифилис мозга». «Очевидно, – пишет по этому вопросу С.П. Мельгунов, отмечавший этот факт или предположение, – разрушение организма Ленина началось задолго до его смерти». Не объясняются ли и навязчивые идеи Ленина таким же болезненным состоянием? Назойливые рефлексы в больном мозгу давали искривленные оценки и нарушали тот «отличный логический аппарат», который, по отзыву Струве, «был свойственен в прежние годы Ленину». Что касается Троцкого, то у него (как он сам пишет) немецкие врачи склонны были находить симптомы падучей болезни…

Октябрьский переворот, как это показывает Троцкий, был проведен «не по указаниям» Ленина. Однако без его целеустремленности – независимо от того, чем она была вызвана (не все ли равно?) – переворота бы не было.

* * *

Демократический режим в России был свергнут во имя немедленного мира, передачи земли крестьянам и скорейшего созыва свободно избранного Учредительного собрания. Вместо этого Россия была ввергнута в долгую гражданскую войну, а крестьяне были определены в колхозы. Что касается Учредительного собрания, то вместо него народы России получили Верховный Совет, куда все избираются и где все решается с обязательным единодушием.

В свете этой «диалектической» метаморфозы, трудно согласиться с Троцким, который в предисловии ко второму тому своей «Истории Русской революции» самодовольно утверждает, что так же, как и якобинцы, большевики могут вызывать вражду, ненависть, ужас, проклятия, но ни в коем случае не иронию. «Ирония к ним не приставала; ей не за что зацепиться». Нет, Троцкий заблуждался и в отношении якобинцев, и в отношении большевиков. Вражда и ненависть к якобинству и к большевизму законны, хотя с годами и с исчезновением революционного поколения они, разумеется, притупляются. Пристает к ним, большевикам, однако, и ирония. И судьба, постигшая большевиков-револю-ционеров, и судьба идей, программ, надежд и лозунгов, во имя которых революция была совершена, не могут не вызывать не только чувства ненависти и злорадства, но также иронию, то есть чувство, которое, по известному французскому выражению, противника убивает вернее всего.

Д. Анин