Вы способны улыбнуться незнакомой собаке?

Анисарова Людмила

ЗИМА

 

 

1

Лена уехала из осени, а возвращалась уже в глубокую зиму. Фирменный поезд «Арктика» почему-то не очень спешил-торопился в Мурманск, делая долгие незапланированные остановки среди снегов Карелии.

Удивительно, что в первой половине ноября, когда в средней полосе стояла еще вполне осенняя погода, здесь уже все укутало бесконечно-белое покрывало, холодное сияние которого под ненадолго выглянувшим северным солнцем было торжественно-ослепительно и непререкаемо.

— Снегу-то навалило, — восхищенно повторял каждые полчаса Петр Иванович, пожилой мурманчанин-рыбак, ужасно похожий на тюленя: глазки — маленькие и добрые, щеки — круглые, усы — вниз.

— Ой, не говорите, — не уставала откликаться веселая бабулька, которая не представилась, поэтому так и называлась — «бабуля».

Весь вагон знал, что в Мурманск она ехала к сыну погостить.

— Да сын-то уж сам пенсионер, — вздыхала бабуля грустно и тут же хвасталась: — У меня уж правнучке пятый год пошел!

Бабулька Лене нравилась. И веселостью своей (все с шутками-прибаутками), и общительностью (со всем вагоном успела познакомиться), и подвижностью (нисколько не задумавшись, собралась лезть на верхнюю полку, но, правда, обрадовалась, когда Петр Иванович предложил ей свою, нижнюю). А еще она была… как бы это сказать… ну, не красивой, а очень симпатичной и очень милой. На нее постоянно хотелось смотреть. Личико — чистое, опрятное, гладенькое. Только глаза, потерявшие, очевидно, от времени свой первоначальный цвет, лучились множеством глубоких добрых морщинок, а еще — смешливостью, мудростью и какой-то особой заботой обо всех и обо всем.

— Дочк, что ж ты на меня все так смотришь? — спросила у Лены в какой-то момент, лукаво улыбаясь, хитрая старушка, прекрасно понимая, что она не может не вызывать умиления.

— Вы на бабушку мою похожи. — Это было первое, что пришло Лене в голову. И поскольку правде не соответствовало, Лена внутренне поежилась. Врать она не любила и не умела.

— Да мы, старые, все друг на друга похожи! — махнула рукой бабуля.

— Нет, не скажите, — заспорил рыбак, — вот вы очень… — он поискал слово, — приятная старушка, ничего не скажу. А теща моя, к примеру, на ведьму смахивает здорово. Да и жена… — Он огорченно махнул рукой.

Лена с бабулькой засмеялись, а молчаливый каплей Василий, четвертый обитатель купе, вспомнил штук пять анекдотов про тещу и старательно рассказал их со своей верхней полки.

Так и ехали. Дружно ехали, ничего не скажешь. Лене, кстати, всегда везло на попутчиков. И это неизменно радовало, настраивало на оптимистический лад: сколько же на свете хороших и интересных людей!

Например, рыжий каплей с веснушками по всему лицу, хоть и был молчалив и в основном шуршал газетами, успевал угадывать любое желание «прекрасной половины» купе: ловко спрыгивал с полки и мчался на станцию за мороженым, или приносил чай, или собирал и выбрасывал мусор. Несколько раз они с Леной выходили в тамбур покурить (Лена решила, что окончательно она с этим делом завяжет в Полярном), и бабулька каждый раз хитро подмигивала: не теряйся, девка! Но напрасно она подталкивала Лену к холостому Василию (он, между прочим, служил недалеко от Полярного, в поселке Гаджиево) — из этого вагонного знакомства получилась всего лишь коротенькая дружба. Лена записала Василию свой рабочий телефон: мало ли, помощь какая потребуется. Тот покорно взял листочек, понимая, что шансов у него — никаких.

Болтая о том о сем с попутчиками, Лена не уставая смотрела в окно. Она всегда очень любила наблюдать за тем, как за вагонным стеклом тянется-мелькает бесконечная и на первый взгляд однообразная полоса из неба и поля, или из неба и леса, или из неба и почему-то чаще всего одинаковых домиков. Глаз не успевает схватить деталей, голова успевает закружиться, а оторваться от окна — невозможно. Кажется — что не ты, кажется — что не с тобой, кажется — что все нереально, призрачно, но вместе с тем несомненно и необратимо.

Состав в очередной раз беспричинно замедлил свой бег, как будто задумался на ходу — так же, как задумались под тяжестью снега огромные роскошные ели, сказочно и мрачно обступившие его с двух сторон. Поезд гудел негромко и ровно; колеса, как им положено, постукивали; а слышно было — вековую тишину старого мудрого леса.

В купе, невзирая на открытую дверь, громко спорили о счастье. Бабулька разглагольствовала о тех временах, когда все работали и деньги вовремя получали. Петр Иванович охотно ее поддерживал. Василий, отложив газеты, заступался за реформы. А Лена думала: «И никто не говорит про любовь. Никто».

— А вы счастливы, Петр Иванович? — спросила она, не поворачивая головы от окна.

— Дык, как сказать… — засомневался рыбак.

«Значит, нет», — грустно подумала Лена.

А вид за окном тем временем поменялся. Лес закончился, и потянулись деревянные избушки, укутанные по самые глаза-окна снегом. Одинаковые змейки дыма над трубами и аккуратные, будто нарисованные, маленькие елочки в заснеженных палисадниках подтверждали картинную сказочность бегущего за окном мира.

Вдруг оказалось, что солнце, хотя до вечера было еще очень далеко, уже спряталось за горизонт и, подсвечивая оттуда небо, окрасило его самым необычным образом: оно, то есть небо, стало разноцветно-полосатым и походило на срез нарядного праздничного пирога.

За окном слоится небо Разноцветными коржами…

Это простучали вагонные колеса? Или это кто-то сказал? Кто? Ни милый тюлень Петр Иванович, ни Василий сказать такого не могли. Да и бабулька — тоже. Значит, все-таки простучали колеса.

За окном слоится небо Разноцветными коржами. — Счастлив тот, кто все изведал, Но кого не обижали, А любили, понимали… — Может даже — баловали… — В ком нуждались постоянно… За окном плывут стеклянно Домики, дома и ели. И не нужен им билет. — Повезло вам? Вы успели Побывать счастливым? — Нет. 

Кажется, у Лены получились стихи. Стихи под названием «Разговор в поезде». Плохие, хорошие — кто ж знает. Какие уж получились. Придется записать. Лена, стараясь не привлекать к себе внимания, достала потихоньку записную книжку и ручку. Но незамеченным это не осталось: бабулька многозначительно покивала на Лену и Петру Ивановичу, и Василию, но ничего не сказала.

До этого момента стихов Лена, пожалуй, и не сочиняла. Так, когда-то рифмовала все подряд в младших классах. И все. А тут вдруг… Странно…

Почти сразу же услышался другой ритм, тягучий ритм осеннего дня. И записалась еще череда строчек, только сначала — без нескольких слов, которые придумались чуть позже. А в целом получилось так:

Это было уже. Мелкий серенький дождь. На исходе — короткое лето. Нос приплюснут к стеклу только ты не идешь, Ты опять задержался где-то. Задержался на час, и на день, и на год. Я кричала — не отозвался. Я стою у окна, дождь идет и идет. Ты на целую жизнь задержался. 

Лена вспомнила: фраза «мелкий серенький дождь» мучила ее уже давно. Она, кажется, даже пыталась втиснуть ее в какую-то статью. А может, и втиснула… Или нет… Но в общем-то это и не важно. А что важно? Стихи. Вот взяли — и сочинились. Из ничего. Или почти из ничего. Без мучений и стараний. Сами собой. И в них нельзя уже исправить ни слова. Потому что тогда это будет что-то другое. Кажется, с этой мыслью Лена и уснула.

Сон ее был спокойным и глубоким, а не тревожным, поверхностным и рваным, как это чаще всего бывает в поезде. Снилось что-то хорошее и, как всегда, разноцветное.

Проснувшись, Лена чуть-чуть приподняла дерматиновую штору. Свет северного утра был настолько слаб, что сменившийся в очередной раз за окном пейзаж можно было скорее угадать, чем рассмотреть.

Снега здесь было меньше, и перед глазами пробегали теперь не открыточные богатые ели и не аккуратные пушистые елочки, а худые, угловатые, неуклюжие елки с редкими и кривыми ветками. Эти нищенки вместе с кроткими карликовыми березками восхищения вызвать, конечно, не могли, а вызывали нежную щемящую жалость, которая у русских почему-то всегда ближе к любви, нежели восторженное восхищение.

Темное утро, скудная растительность и обветренные сопки за окном говорили о том, что до Мурманска совсем недалеко.

 

2

На вокзале Лену встречала Наташа, университетская подруга, которую два года назад умыкнул у первого мужа вместе с двумя детьми моряк торгового флота Руслан, привез ее на Север и, запретив работать, обрек на ведение домашнего хозяйства и долгое ожидание.

Наташа, москвичка, красавица и умница, талантливая журналистка, оказалась вдруг не менее талантливой женой, матерью и хозяйкой.

— Знаешь, — говорила она Лене, — я ведь детей собственных раньше неделями не видела. Вечно — в творческом процессе. То пишу — не подходите, то на съемки мчусь, то на монтаж. Как белка в колесе! И Виталька, сама знаешь, из командировок не вылезал. Ни отца у них не было, ни матери. Бабка их, конечно, избаловала вдрызг, и если бы не Руслан… так и не узнала бы никогда представляешь? — какой это кайф — самой своих детей воспитывать!

Собственно, своих не слишком послушных, не в меру подвижных, чрезвычайно милых и любознательных детей, первоклассника Ванечку и пятилетнюю Настьку, Наташа, надо сказать, вовсе не воспитывала. Она просто проживала с ними каждый кусочек их бурной детской жизни, а они — на равных условиях — сопереживали ей в ее взрослом существовании и в решении житейских проблем. Одним словом, они — дружили. А уж когда появлялся Руслан! Шумный, неутомимый выдумщик, он превращал все дни своего пребывания на суше в настоящий фейерверк, от которого дети — шалели, Наташа — немного уставала, а Лена (если оказывалась в тот момент у них) — пребывала в состоянии восторга.

Когда же Лена попадала в Наташину квартиру в отсутствие Руслана, ее неизменно охватывало блаженное умиротворение, настолько здесь было уютно, удобно, несмотря на непоседливость и визг детей, комфортно.

— Ты счастливая, — говорила Лена Наташе грустно и с легкой завистью, которую она и не пыталась скрыть.

— Сейчас нет, — отвечала подруга. — Руслан в море. Счастье — это когда все дома.

Счастье — это когда все дома. Так просто. Как все гениальное.

Нет, все-таки не зависть была главным чувством, когда Лена ползала с Наташиными детьми по мягкому ковру, собирая «Лего». Нет. Главным было радостное удовлетворение оттого, что так бывает. И вера в то, что когда-нибудь так будет и у нее.

Лена позвонила Буланкину уже от Наташи. Не выдержала. Хотя еще в Рязани тысячу раз сказала себе, что, когда приедет, ни за что не позвонит, а просто в положенный день придет на работу — и даже тогда не позвонит. Пусть сам. Он же знает, когда она должна появиться.

— Да, — уже прозвучало в трубке, а Лена еще не знала, что скажет, и поэтому молчала.

— Я слушаю, — заметно занервничал Буланкин.

— Это я, — сказала Лена.

— Господи, — счастливо выдохнул Юра. — Ну почему ты так долго не приезжала?

И он тут же замолчал. Испугался своей радости. Лена поняла — и положила трубку.

Юра, как вы догадываетесь, сразу же набрал ее номер. Полярнинский, разумеется. И в ответ услышал долгие гудки. Долгие-долгие.

Снова не понимая, что со всем этим делать, он бросил трубку, чертыхнулся, быстро оделся и ушел из дома. Куда ушел? Да никуда. Просто шатался бесцельно по улице — и все.

Но к Лениному дому он, конечно, все-таки вышел. Совершенно случайно, как ему показалось. Два высоких и далеких ее окна были темны. Откуда же она звонила?

Вернулся — позвонил снова. И еще раз. И еще. И в двенадцать ночи позвонил — никого. Или она специально не брала трубку? Или телефон сломался? Буланкин набрал номер АТС, попросил проверить. Проверили: все в порядке.

Уснуть у Юры не получилось. На службу он пришел растерянный и злой. Все, кто мог получить от него нагоняй, — получили. Даже неприкосновенной Тамаре досталось от обычно выдержанного Буланкина. Она не обиделась, только смотрела во все глаза: что это с ним?

Время близилось к обеду, когда Буланкин, в очередной раз с надеждой схватив трубку, услышал наконец Ленин голос:

— Здравствуйте, Юрий Петрович. Я приехала.

— Когда? — устало спросил он.

— Только что зашла в квартиру. — Лена сначала как будто не услышала, что с ним происходит. Но потом все-таки заботливо поинтересовалась: — У вас что-нибудь случилось?

— Все в порядке, Елена Станиславовна, — прохладно и ровно ответил Юрий Петрович. — Вам завтра на работу?

Ответив коротко Буланкину «завтра», Лена положила трубку и грустно усмехнулась: «Дура ты, Турбина, какая же ты дура! С чего, спрашивается, взяла, что между вами что-то было? Ничего не было. Нет. И скорее всего не будет».

 

3

Буланкин, еле дождавшись конца рабочего дня, позвонил Лехе — и они отправились в «Сполохи».

К тому времени, когда туда стал подтягиваться народ и когда в их сторону нежно и многозначительно начали посматривать несколько пар накрашенных глаз, им уже было ни до кого. Но встать и уйти до закрытия было совершенно невозможно. И они, отрицательно мотая головой в ответ на многочисленные приглашения к танцу, заказывали и заказывали «еще по сто» и вели бесконечно душевный, бесконечно бессмысленный и просто бесконечный разговор.

— Леха, ну вот скажи, на хрена мне все это? — спрашивал в сотый раз Буланкин.

Леха в ответ кивал:

— Пошли их всех на…!

Последнее слово он, понимая, что все-таки при погонах и все-таки в общественном месте, произносил шепотом — но очень убедительно.

Буланкин, героически сдерживая слезы, восхищенно рубил рукой воздух: вот Леха, вот человек! Все понимает!

На следующее утро выбритый чище обычного и пахнущий «О'женом» сильнее, чем всегда, Буланкин появился у Лены в радиоузле. Разговор был хоть и не совсем обязательным, но все-таки больше деловым. Знаки внимания почти отсутствовали. Но ведь «почти», а не «вовсе». И после работы каждый из них по отдельности поспешил домой, чтобы быстрее оказаться у телефона.

Юрин дом был ближе. И поэтому, набрав номер Лены, он услышал безнадежно долгие гудки. Через пять минут снова набрал — и снова никого. Юра занервничал, не давая себе труда сообразить, что Лена просто не успела еще дойти до дома.

Бедный Буланкин опять готов был идти куда глаза глядят. Но зазвонил телефон. И Юра услышал:

Я столько нежности несла — тебе. Я столько слов приберегла — тебе. А оказалось все ненужным никому, А оказалась снова я в плену Забытых снов, разбившихся надежд, Неярких, балахонистых одежд, Которые скрывают пустоту — Ах, как это «снижает высоту»… Но — кончено, уже не тяжело. Лишь слезы, словно битое стекло. И снег по-невзаправдашнему чист. И горько мне: совсем ты не артист, А впрочем, хорошо, что не артист. И слишком чист ненастоящий снег. И медленнее, медленнее бег За сном, таким красивым и простым. И чей-то смех, чужой надсадный смех, Который вдруг становится моим.

Юра дол го-дол го соображал, что на это можно ответить. Лена терпеливо ждала.

— Можно я к тебе сейчас приду? — спросил наконец Юра.

Перед приходом Буланкина состояние Лены было близко к полуобморочному. Она твердо решила, что все должно случиться именно сегодня.

Состояние Юры было не лучше: он решил, что даже не прикоснется к Лене. Во всяком случае, сегодня. Почему уж он так решил, не знаю. Хотя вы же помните, что он давно постановил: только дружба. Но зачем тогда было переться (прошу прощения за грубость) к Лене? Объяснять ей про дружбу? Представьте себе, он действительно пытался это сделать! Ну (опять же прошу прощения) не дурак?!

«К черту дружбу!» — сказала Лена, и ее решимость оказалась сильнее всех буланкинских заморочек.

Ночевать Юра не остался: ушел часа в два, на что-то сославшись. На что именно, Лена не запомнила. Главное, что то, к чему с самого начала они оба так стремились, произошло.

Остаток ночи был бессонным. Каждую клеточку Лениного тела, каждый уголок ее радостно пульсирующего сознания заполнили трепетно-восторженные воспоминания о том, что случилось. Иногда казалось, что она помнит все очень точно. Буквально посекундно. Иногда, напротив, обнаруживались зияющие провалы в памяти, даже не провалы, а бездонные пропасти, в которых нельзя было найти ни себя, ни Юру.

К утру Лена ненадолго забылась легким прозрачным сном, а проснулась, как это всегда бывает в подобных случаях, с ощущением абсолютного счастья. Это чувство, полностью растворяющее в себе и рассудок, и время, и память об обязанностях, заполнило не только все Ленино существо, но и умудрилось выйти далеко-далеко за его пределы и царило в комнате, на кухне, на лестничной площадке, и на улице Душенова, и на улице Героев «Тумана», и на всем пути следования на работу, куда Лену, готовую действительно забыть все на свете, вела сегодня раньше обычного какая-то неведомая сила.

Лена, собственно, всегда приходила рано, чтобы успеть к моменту появления народа на проходной подготовиться к выходу в эфир с объявлениями, новостями и всякого рода поздравлениями. После эфира можно было ждать Юру. Но в это утро ей казалось, что он обязательно придет раньше, еще до включения. Придет, чтобы посмотреть на нее. Придет, чтобы сказать что-то совершенно особенное, чего еще сказать не успел.

Как видите, редактор радиовещания Елена Турбина думала не о том, насколько у нее все готово, а совсем о другом. В том числе о том, как она выглядит. И она постоянно беспокойно заглядывала в зеркало. Хотя о чем ей было тревожиться? Она была Еленой Прекрасной — как всегда. Только от бессонной ночи под глазами темнели круги, но зато сами глаза от этого сияли еще ярче.

До эфира Юра не появился (у него и мысли, честно говоря, такой не возникло). После — тоже, так как дел у него было по горло. И возможности позвонить, а тем более зайти — ни малейшей. Сначала ему нужно было дождаться командира, от него пришлось мчаться в штаб, а потом в срочном порядке — на катер, чтобы успеть в Североморск. Дома он очутился лишь поздно вечером.

Нельзя сказать, что он не помнил о Лене. Еще как помнил! А вот позвонить не мог. Ну правда не мог!

А Лене, конечно, думалось бог знает что. И что он над ней теперь смеется. И что она лишь одна из многих, о которых, переспав, можно забыть на следующий же день.

Кому она могла обо всем этом рассказать? Алле, разумеется.

Они сидели на Лениной кухне и, конечно, курили. Алла говорила:

— Ленка, сними ты наконец розовые очки. Ты придумала его себе. Понимаешь? При-ду-ма-ла! Он обыкновенный бабник. Держись ты от него подальше. Тебе замуж надо. За нормального, спокойного, надежного мужика…

— Как твой Саша? Да? — Нет, в Ленином вопросе не было сарказма, в нем было больше простодушия.

Но Алле почувствовался подвох:

— А что Саша? Что Саша? Муж только таким и должен быть, если хочешь знать. Лучше когда гуляет, как твой Буланкин?

— Ну насчет «гуляет» вопрос, сама понимаешь, сложный. Муж не гуляет, так…

Лена не решилась продолжить и резко поменяла ход мыслей:

— Да какой он мой!

— А то я не знаю, как ты из-за него дохнешь! — Алла сделала вид, что ничего такого в свой адрес не услышала.

— Ну дохну, а что мне еще делать? — спросила ее Лена. Грустно так спросила.

И ответить Алле было нечего.

Зато тут же раздался звонок.

Буланкин, быстро все Лене объяснив, весело спросил:

— Прошу разрешения прибыть?

— Нет, сегодня не получится. Пока! — легко и вполне доброжелательно ответила Лена и положила трубку.

— Молодец, Ленка, так его! — похвалила Алла.

— Думаешь, правильно? Я ведь очень хочу, чтобы он пришел. — Лена стояла, прислонившись к коридорной стене у тумбочки с телефоном, и задумчиво накручивала непослушный телефонный провод на палец.

— Мало ли что хочешь. Не будь такой же дурой, как я, — назидательно сказала подруга, направляясь к выходу.

По пути она заботливо поправила Ленины волосы, погладила Ленино плечо, нажала пальцем на Ленин нос: «пи-и-п!» — с тем и отбыла к мужу и сыновьям Петровым.

 

4

На следующий день у Лены было множество дел — и после утреннего эфира она в своем радиоузле больше не появилась. Пришлось побывать и в штабе флотилии, и в администрации, и в редакции городской газеты. Домой пришла поздно и усталая. Но конечно, все равно ждала звонка. Звонка не случилось.

И вечер, как это часто бывало, прошел в общении с Аллой, которая беззастенчиво уходила к Лене часа на два-три, не считая при этом, что бросает на произвол судьбы семью, так как к приходу сыновей из школы, а тем более к возвращению Саши со службы все у нее всегда было убрано и приготовлено, а поужинать они могли и самостоятельно.

После короткого обсуждения ситуации с Буланкиным (вердикт Аллы был неизменен: он тебе не пара!) переключились на саму Аллу.

Она нервно закуривала сигарету за сигаретой, гасила, не докурив, тут же хваталась за новую (Лена, кстати, компанию ей уже не составила). И говорила, говорила…

И хотя Лена многое из того, что слышала сейчас, уже давно знала, она слушала внимательно, как в первый раз, сочувствуя, сопереживая и бесконечно жалея бедную Алку.

— Я всегда — всегда! — люблю больше, чем любят меня, — твердила Алла. — Ну неужели я недостойна, скажи, хоть десятой доли того, что отдаю сама?

И тут она заговорила, почти запричитала, тихо-тихо и быстро-быстро:

— Меня совсем не за что любить? Меня можно только трахать? Да? Только трахать? А любить — не за что? Совсем не за что? Совсем-совсем?

На этих словах «совсем-совсем» Лена бы на месте Аллы заплакала. Она и заплакала — на своем, от жалости к Алке. А Алла — в этот раз нет, только глаза горели сухим огнем непонимания, в котором плавилась — боль.

— Что ж душу-то мою никто не разглядит? Она же есть у меня — большая и красивая! — Теперь Алла кричала. Шепотом кричала: — И никому, понимаешь, никому она не нужна. Тело, сама знаешь, — нарасхват, не отбиться. А душа — никому на фиг не нужна. Никому!

Алла, конечно, выразилась покрепче. Она часто в приступе тоски или, наоборот, радости переходила на не совсем нормативные или совсем ненормативные обороты, но выходило это у нее удивительно естественно, иногда — чуть ли не изящно.

— Да, вот так, Аллочка, — продолжила она свой монолог, обращаясь теперь уже к самой себе, — вот так-то…

И переходя с крика души на ерничанье, патетически воскликнула:

— Она хорошо делала минет, а хотела, чтобы ее любили за красивую душу! Смешно, господа, не правда ли?

Зло расхохотавшись от этой собственной как бы шутки, Алла подошла к окну и застыла у него. Молчала долго. А потом снова себя спросила:

— А что же ты хотела, моя дорогая, если у тех кобелей, которых ты притягиваешь, член встает раньше, чем душа откликается? Душа за ним не поспевает, вот в чем беда…

Алла снова помолчала, дивясь собственной мудрости, и закончила спокойно и уверенно:

— А у кого сначала — душа, а потом — член, тот и не мужик вовсе.

Вот такая была у Аллы странная теория. Лене она казалась ужасной. Но Аллу все равно было жалко. И в половине двенадцатого ночи, проводив подругу, она записала:

Как редки те, кому нужна душа, И ты из них, кому довольно тела. Срывает ветер ставни оголтело, Надежд последних островки круша.

Показалось, что написанное смахивает на романс. Это хотелось петь. Но пение — по части Аллы. Голос у нее потрясающий. А музыку какую пишет! На стихи Ахматовой, Цветаевой. Талантливая она. И красивая. Чувственная, порывистая. Живет только сердцем. Настоящая женщина. Мужиков у нее действительно море. Только все какие-то не те. Может, по-настоящему ее и ценит только собственный муж. А она, дурочка, не понимает.

«Надо до завтра сочинить продолжение, а Алка пусть музыку придумает», — решила Лена, укладываясь спать. И было непонятно, как же она успеет к утру с продолжением.

Но, проснувшись, Лена уже знала, что дальше будет так:

Одна я снова в опустевшем доме, Среди старинных, умных, пыльных книг. Но много ль тех, кто мудрость их постиг? И много ль тех, кто что-то в жизни понял?

Вечером следующего дня Алла и Лена сидели в квартире Петровых за столом, который был накрыт вязанной крючком зеленой скатертью и на котором стояла в красивом старинном подсвечнике (подарок Сашиной бабушки, которым Алла необыкновенно дорожила) горящая свеча. В такой романтичной обстановке подруги пили водку.

Петров-старший дежурил, а Петровы-младшие слиняли, как выразилась их мама, на дискотеку. Перебирая струны гитары, Алла выразительно читала стихи с лежавшего перед ней на табуретке листа. Лена переживала за каждое слово. А через некоторое время они уже слаженно, проникновенно выделяя каждое слово, пели:

Мир для любви невыносимо тесен. Его пространство для нее мало. Заденет счастья легкое крыло, Чтоб унестись сейчас же в поднебесье.

В двух последних строчках было не все в порядке с логикой. Получалось, что не счастье унесется в поднебесье, а крыло.

— Неправильно, — страдала Лена.

— Не выдумывай, нормально, — успокаивала Алла. Она была уверена, что ее гениальная музыка способна исправить любые словесные погрешности.

Собственно, так оно и было. Романс получился красивым, а главное, душевным, как и положено романсу.

 

5

Отношения Лены с Буланкиным через несколько дней как будто бы выровнялись. Он приходил к ней в радиоузел, сияющий и, казалось, любящий. Казалось — потому что никакого «люблю» Юра не произносил. Лена тоже не спешила с признаниями, хотя давалось ей это с трудом.

Они уже не вели интеллектуальные разговоры, а просто целовались. Конечно, было много чего и кроме поцелуев. Но так получалось, что время шло, а домой к Лене Юра больше не приходил. То у него что-то не получалось, то у нее не складывалось.

Дни декабря пролетели быстро и как-то невнятно. И было неясно, кто же виноват в том, что в жизни Лены Турбиной и Юры Буланкина почти ничего не изменилось.

Лена всегда, как ребенок, ждала Нового года. Ждала с тихим восторгом, сладостным замиранием и затаенной радостью, ожидая — чуда.

Только тогда, восемь лет назад, когда в середине декабря она получила страшное известие от друга Олега и все вокруг стало сразу бесцветным и ненужным, — только тогда она потеряла это предощущение приближающегося волшебного мига, когда стрелки часов, дрогнув, наконец целомудренно сливаются в единое целое и возвещают миру, что все плохое осталось в старом году, а впереди — только доброе, отрадное и светлое.

Но уже перед следующим Новым годом оттаявшая душа снова жила ожиданием.

Это не было ожиданием новой любви, вовсе нет.

Это был, с одной стороны, знакомый трепет оттого, что Лена слышит не слышные никому шаги Времени, видит не видимые никому его очертания, чувствует его прохладное и легкое дыхание, не ощутимое другими.

А с другой стороны, это было непонятно откуда взявшееся, но очень осознанное желание получить с боем курантов весточку оттуда, откуда получить ее, казалось бы, нельзя.

И вот уже семь лет Лена, встречая неизменно Новый год одна, знала, что именно в эту ночь, когда мгновение встречается с вечностью, а реальность плавно перетекает в фантастическую неосуществимость, ее душа соприкасается с душой того, кто был назначенной ей судьбой половинкой.

Лена знала, она была совершенно уверена: этой близкой душе должно быть хорошо там, в ее светлой и высокой запредельности, когда Лена здесь, на земле, в своей сверкающей чистотой и дышащей живой хвоей квартире, с радостным упоением и нежностью готовит какие-то совершенно необыкновенные блюда, сервирует стол на двоих, зажигает свечи и в положенные минуты, откупорив бутылку шампанского (она научилась это делать красиво и правильно), наливает его в высокие хрустальные бокалы, а потом, улыбаясь и вытирая неизбежные слезы, медленно пьет. Сначала — из одного бокала, потом — из другого. И в этот момент она не одинока, а счастлива.

Такая встреча Нового года была ее единственной сокровенной тайной, которой она не открывала никому. Даже Алле.

Алла, конечно, о чем-то догадывалась, потому что ей, подруге и ближайшей соседке, нельзя было наврать (не любила Лена это дело, но иначе было никак), как остальным знакомым, наперебой приглашающим в новогодние компании, что она традиционно уезжает тридцать первого декабря в Мурманск, к своим давним друзьям.

Алла о чем-то догадывалась — но не расспрашивала и в душу не лезла. И Лена была ей очень благодарна за это.

Как-то еще в начале декабря Буланкин как бы мимоходом спросил у Лены, где она собирается встречать Новый год. Она заученно ответила: еду в Мурманск к друзьям, традиция такая.

Юра внимательно посмотрел Лене в глаза.

— А нельзя традицию нарушить?

— Нельзя, — ответила Лена. Ответила не очень твердо, голос ее слегка дрогнул. И, моментально отметив это и сообразив, что, конечно, конечно, нельзя, быстро заговорила: — Юра, понимаешь, на самом деле нельзя. Я уже первого вечером буду дома. И надеюсь, что ты… Но тридцать первого я должна быть у них. Обязательно, понимаешь? Я не могу не поехать.

— Жаль, — ответил Юра. Теперь он смотрел в окно своего кабинета (разговор происходил именно там), почти отвернувшись от Лены. — А я думал…

— Но первого, первого-то я буду дома, — развернув его к себе и просительно заглядывая в глаза, торопилась словами Лена.

Но Юра, отводя взгляд, молчал. Лене хотелось растормошить его, хотелось прижаться к нему, хотелось сказать: «Я люблю тебя, дурак! Неужели не видно?» Но она не стала этого делать, а, отстранившись, рассеянно бросила «пока» и быстро вышла из кабинета Буланкина.

Юра до этого момента был абсолютно уверен в том, что Новый год они с Леной будут встречать вдвоем. Он ждал этого. Он серьезно к этому готовился. Он планировал… Да какая теперь разница, что он планировал!

Буланкин издевательски хмыкнул, покачался на стуле и набрал номер «Сполохов».

— Привет «новым русским»! Что у вас там в новогоднюю ночь планируется? Места еще есть? Меня не забудьте в списки свои внести. Что? Один, один. Да вот так получается…

Последние декабрьские дни Лена старалась избежать встречи с Буланкиным, и он не спешил появляться у нее в радиоузле. Позвонил уже тридцать первого.

— С наступающим, Елена Станиславовна.

«Елена Станиславовна». Как официально. Ну что ж, официально так официально.

— И вас тоже, Юрий Петрович, — постаралась ответить Лена как можно спокойнее.

Ну вот, все понятно. Значит, в Мурманске у нее скорее всего кто-то есть. Тогда зачем же было?.. Хотя ничего удивительного… Разве бывает по-другому?

— Желаю вам хорошо повеселиться в новогоднюю ночь. — Кажется, это он сказал.

Она что-то ответила, но Юра не расслышал и, еще раз выдавив из себя какую-то банальную фразу, положил трубку.

Отдав все необходимые распоряжения, Буланкин опечатал свой кабинет и спустился к проходной. Ободряюще подмигнув молодой вахтерше Марине, которая давно смотрела на него грустными глазами, он вышел на улицу, не зная толком, куда он сейчас пойдет, и уже жалея о том, что не остался на службе, решив сделать себе, как у всех, короткий день.

Юра слился с оживленной толпой, в которой каждый нормальный человек осознавал, куда и зачем он спешит. Два года назад Юра, помнится, тоже торопился.

У Светланки была дурная привычка (это он всем так говорил «дурная привычка», хотя на самом деле так не считал) встречать Новый год с выбитыми-вычищенными на снегу коврами. И поскольку времени на это в обычные дни почему-то не хватало, то приходилось, если он не дежурил, вытаскивать во двор все ковры-паласы в самые что ни на есть предновогодние часы. Елка у них соответственно наряжалась не как у людей — заранее, а часов в десять-одиннадцать. И наряжал ее обычно Юра. Сначала один, а потом со Светланкой номер два…

В прошлом году никакой елки уже не было. И так называемая «встреча» состоялась в какой-то гнилой компании и прошла в отвратительном пьяном угаре. Не хотелось бы, чтобы и в этот раз… Хотя какая, если вдуматься, разница! Где, как, с кем… Да и вообще можно никуда не ходить. Вот дурак, до последнего на что-то надеялся. Да зачем ей нужен какой-то вшивый каплей? С ее, как говорится, данными… Как он раньше не догадался? Ведь в Мурманск она ездит почти регулярно. К друзьям. Да ни к каким не друзьям! К какому-нибудь преуспевающему бизнесмену. Как он раньше не догадался? Тогда почему он к себе ее не забирает, этот бизнесмен? Почему-почему… Женатый скорее всего. Вот почему. Так. Но если у него семья, то как она с ним Новый год встречать собирается? Между прочим, осталось…

Буланкин отогнул обшлаг шинели, глянул на часы. До двенадцати оставалось семь с половиной часов. Буланкин продолжал размышлять.

Итак, до Нового года семь с половиной часов. А она пока еще здесь. На чем она собирается ехать? Почему не уехала с четырехчасовым автобусом? Могла ведь с работы уйти пораньше. Значит, поедет последним рейсом. Билет наверняка взяла заранее. Так просто сегодня не уедешь. В «Сполохи», что ли, податься? Зачем? А черт его знает! Время куда-то надо девать. Конечно, неплохо было бы приборку в хате сделать. Новый год все-таки. Да ладно, потом как-нибудь. Себя в порядок привести недолго. К двадцати двум сто раз успеется. Ну а сейчас-то зачем туда переться?

Буланкин затормозил на полпути к «Сполохам» и, резко развернувшись, пошел все-таки домой.

— Юр, привет!

Голос знакомый. Но все женские голоса с некоторых пор стали для него неразличимо-похожи. Кроме одного.

Юра обернулся. Алла. Вот кого сто лет не видел. Красивая. В шубе. Вся светится. В новой, наверное. Сейчас что-нибудь про Ларису скажет… Вот черт, как некстати…

— Здравствуй, Алла. Выглядишь потрясающе, — попытался даже улыбнуться Буланкин. — Как дела?

— Да ничего, грех жаловаться, — еще больше засветилась на комплимент Алла. — У тебя-то как жизнь?

И, не дожидаясь ответа, приблизив свое лицо к Юриному, она громко зашептала:

— Юра, я давно хотела с тобой поговорить…

— Алла, ну о чем? — недовольно отшатнулся Юра.

— Не о чем, а о ком. — Алла как будто бы не обратила ни малейшего внимания на Юрино недовольство, но на всякий случай ухватила его за рукав, чтобы не сбежал. — О Лене Турбиной, вот о ком.

Вот это ново. И Юра вспомнил, что Алла живет на одной площадке с Леной. И Лена ведь как-то что-то говорила. Что они дружат, кажется. Да уж… Может, сказать, что некогда? Но ведь любопытно, черт возьми, что она скажет.

А Алла между тем и сама еще не знала, что именно она может сказать Юре. Но сказать было нужно. Очень нужно. Вон как Ленка мается. Что уж они все в этом Буланкине нашли?

Алла собиралась с мыслями, выразительно вращая глазами. Юра ждал. И вдруг его осенило.

— Слушай, а Лена с вами встречает Новый год?

— Нет, — честно ответила Алла. — Не с нами.

— А с кем? — строго спросил Юра.

Алла вздохнула. Глубоко вздохнула. И покачала головой. Потом пожала плечами.

— Скажи, кто у нее в Мурманске? — продолжал допрос Буланкин.

— Друзья есть. Она к ним ездит иногда. Но только это не то… Это совсем не то, что ты думаешь… — заторопилась Алла. Потом вдруг замолчала и очень медленно произнесла: — Юра, она никуда сегодня не уезжает.

Тут у Аллы на глазах заблестели слезы, она выпустила руку Буланкина и, не сказав больше ни слова, пошла прочь. Не попрощавшись. И не оглянувшись.

Юра остался стоять на месте.

Идиот! Какой же он идиот! Неужели сам не мог догадаться…

 

6

Пробило двенадцать. Лена, выключив телевизор, тихо сказала: «С Новым годом!» И поднесла свой бокал к другому. Нежный хрустальный звон — это все, что ей сейчас было нужно. Даже музыки не надо. Потом. Попозже.

Выпив шампанского, не прикоснувшись ни к одному из изысканных салатов, рецепты которых она еще месяц назад списала у Аллы, Лена подошла к окну.

Далеко внизу светились огоньки кораблей. И сами корабли, и силуэты вахтенных, и легкая рябь на темной воде (для тех, кто не знает: Кольский залив не замерзает зимой) — все было очень хорошо видно. Потому что облака, которые занавешивали днем небо, к ночи куда-то уплыли, открыв сияющее звездами небо.

С девятого этажа неба виделось меньше, чем хотелось, но и этого было достаточно. Как хорошо, что оно сегодня так открыто. Ничто не мешает. Никаких преград.

Слышишь меня? Видишь? Это платье я купила недавно. Нравится? Мне тоже…

Это был всего лишь миг, когда… Но он был, этот миг! Был. Но почему же нельзя, чтобы это продлилось чуть больше? Почему-то нельзя.

Какой-то шум на кораблях. А… салютуют… Красиво. Хорошо.

Лена еще долго стояла у окна, озаряемая светом сигнальных ракет. Потом, тряхнув головой, подошла к телевизору, нажала кнопку, остановилась, раздумывая, оставить его или лучше включить магнитофон. И решила, что пусть будет и то и другое.

Когда она, усевшись наконец за стол, примеривалась, с чего бы начать праздничный ужин, в дверь позвонили. Странно… Ведь все знают, что ее нет. Все, кроме Аллы. Еще звонок. И еще. Можно и открыть. Теперь можно.

Вы, конечно же, догадались, что это был Буланкин. Абсолютно трезвый. С шампанским. С цветами. С конфетами. Все как положено.

Он осторожно поцеловал Лену в щеку. Сказал:

— С Новым годом!

Потом немного помолчал и добавил:

— Ну, я пойду.

— Заходи. Я тебе очень рада. Честно. — Лена быстрее затянула Буланкина к себе, не дожидаясь, пока кто-нибудь из соседних квартир вывалится на площадку.

!36

Усадив Юру за стол, Лена принесла третью тарелку. А вот хрустальных бокалов у нее было только два, и Юре досталась просто чашка.

Они мало говорили. Больше ели. Юра, бесконечно восклицая свое «фантастика!», не уставал восторгаться Лениным кулинарным талантом (хотя, между нами, какой уж там талант!).

Они выпили все шампанское, но почему-то не захмелели. Хотя все-таки немного было, конечно.

От блеска Лениных глаз и ее грустной улыбки у Буланкина кружилась голова и временами, кажется, останавливалось сердце. Вот она какая! Она еще лучше, чем всегда казалась.

«Мы не должны быть сегодня вместе, — думала Лена. — Не должны. Он мог бы это понять и не приходить. Но… Но ведь он и так все понял. И пришел именно тогда, когда было уже можно. Ни минутой раньше. Господи, какой же он хороший!»

— Мы будем танцевать? — спросил Юра, беря Лену за руку.

— Нет, — покачала головой она, но руки не отняла, — мы пойдем гулять. Ты видел, когда шел сюда, какое сегодня небо?

— Когда шел сюда, я не видел ничего, — честно признался Юра.

Дверь подъезда за ними по-праздничному оглушительно хлопнула — и Лена укоризненно покачала головой: ай-ай-ай, не удержал. Юра развел руками: виноват, не удержал.

Они пошли сначала — просто рядом. Но уже через несколько шагов Юрина рука легла на плечо Лены — Лена не имела ничего против. И хотя идти так было не очень удобно, она прижалась к Юре, старательно пытаясь подстроиться под его шаги. А он, наоборот, старался подстроиться под нее. И все это — молча. Когда идти наконец стало легче, они одновременно заговорили.

— Знаешь… — сказал Юра.

— Знаешь, — сказала Лена. Оба засмеялись.

— Сначала ты, — попросил Буланкин.

— Нет, сначала ты, — потребовала Лена.

— Я просто хотел сказа-а-ть… — протянул Юра — и замолчал.

Лена недолго подождала и решительно выпалила:

— Ну, тогда я первая. — И тут же решимость ее куда-то подевалась.

В этот самый момент, когда они так мучились, из-за угла дома вывалилась шумная ватага женщин-мужчин-детей и набросилась на Лену с Юрой. «С Новым годом!» — звенели дети. «С Новым счастьем!» — разноголосо и пьяно вопили взрослые.

Их обсыпали конфетти, освещали искрами бенгальских огней, оглушали хлопушками и, растаскивая в разные стороны, обнимали-целовали.

Едва отбившись, они бросились друг к другу, как будто их действительно хотели навеки разлучить.

Развеселая многоголово-разновозрастная гидра уже скрылась из виду, а они все стояли, обнявшись — нет, буквально вцепившись друг в друга. И снова молчали.

Но молчание это нисколько не было тягостным: оно было каким-то очень органичным. Оно было естественным. Оно было прохладным и легким, как дыхание самого Времени.

Это было странно, но на улице тоже стало тихо. Где-то далеко, за оконными стеклами, буйствовала новогодняя радость; где-то далеко, за домами, кричали и свистели. Но все это было далеко и происходило в каком-то другом измерении.

А здесь, где стояли, обнявшись, Лена с Юрой, и сейчас, когда каждый из них вслушивался в биение сердца напротив, было тихо. Очень тихо. И огромное зимнее звездное небо смотрело на них проницательно и ясно всеми своими глазами, от которых невозможно утаить ни единой человеческой мысли, ни единого, даже запрятанного глубокоглубоко, движения человеческой души.

Что-то такое Лена и сказала наконец Юре. Ему понравилось, но он засомневался насчет фраз «человеческая мысль» и «человеческая душа». Разве бывают нечеловеческие? Конечно, сказала Лена, конечно, бывают. У собак разве нет души? Разве нет мыслей? Но тогда, сказал Юра, звезды видят и их мысли. Разве нет? Ну да. Наверное. Но не звучит, понимаешь, не звучит, если просто «мысль», если просто «движение души». Ну согласись. Согласись, пожалуйста.

Юра согласился, и они медленно побрели куда глаза глядят — но это так, присказка. На самом деле пошли они (правда, действительно неосознанно) к пирсам. И глаза их смотрели вовсе не под ноги и очень мало — вперед, потому что завороженно блуждали в огромном, колдовском, необыкновенно ясном небе, плутали среди зовущих знакомых и незнакомых созвездий.

Небо было объемным и глубоким — и глубина эта измерялась силой света далеких, еле мерцающих, и близких, ярких и уверенных, звезд.

— Не помнишь, что там Кант говорил про звездное небо? — спросил Юра.

— Не-а, — помотала головой Лена, хотя очень даже помнила.

— Ну вот, такая ты у меня умница, а Канта не читала, — тихо засмеялся Юра.

«…Как он смеется! И сказал — „у меня“… Как хорошо он смеется… Как ручеек по камушкам…»

«Какая она все-таки… Ну не бывает же так, чтобы и красивая, и умная… Не бывает, а она вот такая. Господи, что же мне делать с ней? И такая доверчивая… Девочка моя…»

— Девочка моя, — прошептал Юра и, бережно развернув Лену к себе, крепко удерживая ее одной рукой, чтобы она не отошла, не убежала, сдернул зубами с другой руки перчатку и осторожно провел теплыми пальцами по холодной Лениной щеке. И обнаружил мокрую дорожку. И чтобы дорожка эта не покрылась корочкой льда, он прижался к ней своей щекой. Прижался — и замер.

Очень хотелось найти ее губы. И долго-долго целовать. И не только в губы. Целовать ее всю. Но… Сегодня нельзя. Поэтому спокойно… Спокойно, Буланкин, спокойно. Без фанатизма.

«Он любит меня!» Легкая бабочка-мысль была готова упорхнуть, но Лена постаралась ее удержать подольше.

Что она сказала вслух? Ничего не сказала. И слов никаких не ждала. Разве они могли хоть что-нибудь добавить?

 

7

Алла была, с одной стороны, очень рада, что у Лены с Буланкиным наконец начало что-то вырисовываться. С другой — она все-таки очень сомневалась. В Буланкине, разумеется.

Оснований для сомнений у Аллы было достаточно. И связаны они были даже не столько с личностью Юры Буланкина, сколько с опытом общения самой Аллы с мужчинами, которая давно усвоила, что если для женщины любовь целая эпоха, которую она готова приравнять к жизни, то для мужчины это чаще всего один из эпизодов его бытия, в котором есть вещи и поважнее.

Но удивительно было, что Алла, зная это, все равно ждала и верила. Сердцу вопреки. Неправильно, между прочим, поется. Разуму вопреки, здравому смыслу вопреки — а не сердцу. Но из песни слов, как говорится, не выкинешь. Впрочем, если вдуматься… Женщина она ведь думает чем? Не головой, конечно. Сердцем и думает. Так что не лишена, оказывается, своеобразной логики эта фраза — «сердцу вопреки».

Но вообще-то я хотела рассказать вам все про Аллу.

В жизни Аллы Петровой было так много любви, что хватило бы на несколько романов, это точно. Но при этом, как вы уже знаете, у нее сохранился муж Саша. Как это ей удалось? А никак. Судьба такая. И всех, кто пытался сунуть свой любопытный нос во взаимоотношения Аллы с мужем, пытался порассуждать на эту тему, всегда ждало разочарование: ни под какие схемы и теории семья Петровых не подпадала.

Внешне все выглядело так: Алла периодически влюблялась, скрыть это от мужа удавалось не всегда. А точнее — никогда не удавалось. И Саша, все зная, не разводился! Каково это было пережить окружающим? Эти самые окружающие искренне жалели бедного Сашу (не видит он, что ли?), гневно осуждали Аллу (что ей еще надо? такой хороший муж) и терпеливо ожидали развязки, а некоторые пытались ее ускорить доброжелательными телефонными звонками.

А развязки все не было и не было. Жили себе Алла с Сашей, детей растили, очень, надо сказать, умненьких и симпатичных детей — близнецов Ромку и Антона, которые в школе на всех олимпиадах по всем предметам соревновались исключительно между собой, потому что остальные конкуренции составить им не могли.

Алла души не чаяла в своих мальчишках и была им подружкой, которой они всегда и все рассказывали. А Алла все рассказывала Лене: и про Ромку с Антоном, и про Сашу, и про себя, многострадальную.

С Сашей они начали встречаться в школе, он учился в параллельном классе. Когда уехал в Ленинград и поступил в военно-морское училище, Алла скучала и ждала. А потом вдруг в какой-то момент с ужасом поняла, что Сашу разлюбила.

Куда уходит любовь? Куда девается? Ведь была. Была, Алла это точно знала. Знала, что она любила Сашу, замуж за него собиралась. Писем, обмирая, ждала и сама писала по восемь штук в неделю. И вдруг, в один далеко не прекрасный день, поняла: не любит она больше. А самое главное, нет никакой любви. Все придумали. Насочиняли. Обманули.

Алла точно помнила этот момент прозрения-потрясения. Она много раз рассказывала об этом Лене.

Алла не пошла с группой (она училась тогда на втором курсе музучилища) на первомайскую демонстрацию (что, конечно, выявляло ее несознательность и политическую незрелость), а с упоением мыла окно в большой комнате. Вечером должен был приехать Саша. Настроение было замечательным: свежим, бодрым и звенящим, как шествующий по стране праздник мира, весны и труда. Весна, кстати, была в тот год необыкновенно ранней: вполне уверенно зеленели на деревьях листья, трава вдоль тротуаров была по-летнему густой и высокой, уже почти отцвели вишни и зацветали яблони в садах около частных домиков, которые сохранились через дорогу от пятиэтажки, в которой жила Алла.

С высоты своего последнего этажа Алла радостно сопереживала всем, кто с шарами и огромными цветами спешил в центр города, чтобы влиться в праздничные колонны. Любимые мелодии многочисленных ВИА разноголосо вырывались из окон и, как птицы, летели ввысь. Ощущение просторного счастья и звонкой радости, казалось, переполняло и квартиры, и улицы, и землю, и небо.

Счастье и радость Аллы должны были, конечно, объясняться, кроме всего прочего, и приближением момента появления Саши. Но, поискав в себе признаки и симптомы волнующего ожидания, Алла их не обнаружила. Совсем не обнаружила. Она спрыгнула с подоконника и почему-то села на чемодан (мама собрала в него старые вещи и забыла посреди комнаты). Алла села на чемодан и начала думать. Как же так? Ведь если внутри от предчувствия встречи ничего не обрывается, значит, она совсем не рада тому, что увидит Сашу. Раз не рада — значит, не соскучилась. Раз не соскучилась — значит, не любит. Так ведь получается.

Алла пошла к маме на кухню и все ей рассказала.

Мама, Нина Александровна, обожавшая Сашу, не могла и мысли допустить, что ее дочь выйдет замуж за кого-нибудь другого. Красавец, умница, из интеллигентнейшей семьи, через три года — блестящий морской офицер с кортиком на боку — Нина Александровна спала и видела свадьбу дочери. Словосочетание «блестящий морской офицер» она, вероятно, вычитала в какой-то книжке и выкладывала это вместе с кортиком как главный козырь, стоило только Алле заговорить о ком-то другом.

И теперь, когда дочь начала нести какую-то чушь о том, что разлюбила Сашу Петрова, мама всерьез перепугалась и начала успокаивать и Аллу, и себя.

— Ничего, ничего, это бывает. Когда долго не видишь, отвыкаешь. У меня тоже так было, когда папа твой со стройотрядом в Казахстан уезжал. Тоже так было. А приехал — и снова все хорошо.

Нина Александровна выпроводила Аллу из кухни и, выключив все, что шипело и кипело, тоже начала думать. И придумать смогла только одно: свадьба — и побыстрее. Ничего, что еще долго учиться. Ничего. Алла переведется в Ленинград. И будут там вместе. Как хорошо. Квартиру, конечно, или комнату нужно будет снимать. Нет, комнату. Квартиру не потянуть. Ну а комнату — уж как-нибудь. И Сашины родители помогут…

А вот тут, надо заметить, сообразительность Нины Александровны здорово ее подводила. Родители Саши, как это и положено родителям сыновей, пришли бы в неописуемый ужас, если бы их единственное чадо заявило, что собралось жениться. Курсе на пятом — пожалуйста. А на втором — нет, нет и нет.

Впрочем, когда Саша действительно собрался жениться на Алле после четвертого курса, его родители все равно были очень против. И тому была причина.

Но я немного забежала вперед. Вернемся в тот первомайский день, когда Алла, сидя на чемодане, сделала открытие, что никакой любви на свете нет. Поговорив с мамой, на понимание со стороны которой рассчитывать было вообще-то глупо, Алла отправилась к подруге Галке.

Та слушала, вытаращив глаза и открыв рот. Но никакого дельного совета дать не смогла. Говорить Саше или подождать? И как теперь с ним целоваться, если разлюбила? Хотя если не целоваться, значит, он сам все поймет. Но он наверняка подумает, что у нее появился кто-то другой. А у нее никого нет. Разве может быть кто-то лучше Саши?

У Аллы в голове все перемешалось, и она, покинув Галку (у которой, сообщим по секрету, в душе затеплилась робкая надежда), долго-долго бродила по улице. А вечером она смотрела по телевизору «Романс о влюбленных» и горько-горько (это уж она умела!) плакала оттого, что больше никогда и никого не полюбит, потому что любовь бывает только в кино.

Саша приехал. Вошел — большой и беззащитный, как лось. Алла ничего не смогла ему сказать.

Вечерний город заставил забыть об утреннем потрясении: весна настойчиво звала любить. Они бродили по улицам, пахнущим бензином и цветущими садами, мало говорили и много целовались. И Алла готова была уже отказаться от мысли, что Саша не любим ею. Вот же он — хороший, нежный, близкий, родной. Что еще нужно?

Когда Саша уехал, Алла снова вспомнила: любви нет. Нет любви — есть что-то другое, что люди принимают за любовь и называют любовью.

Алла не написала Саше в этот день. И на следующий — тоже не написала. А стала только добросовестно отвечать на его письма.

Когда Саша приехал в отпуск, Алла уехала вожатой в пионерский лагерь. Саша примчался к ней буквально на третий день. Этот визит Аллу совсем не обрадовал: было не до него, полным ходом шли репетиции к конкурсу инсценированной песни. Они поговорили буквально двадцать минут — и Алла отправила Сашу домой.

А он, между прочим, ехал к ней четыре часа на электричке и надеялся, что они проведут весь день вместе и ему, может быть, удастся в лагере и переночевать. Нет, Саша не обиделся. Раз попал в такое неудачное время, когда у Аллы ни одной свободной минутки, — обижаться не на кого. Алка такая: дело — прежде всего.

Прямо в электричке он написал веселое и нежное письмо, посетовав на то, что у него нет никакой возможности устроиться в отряд Аллы пионером. А еще приписал, что, если пионеры не будут ее слушаться, он приедет и надает им по шее.

Алла читала-перечитывала Сашино письмо и очень хотела побыстрее увидеть его самого, чтобы все исправить, чтобы, отпросившись у воспитателя, бродить с Сашей по лесу, собирать землянику и целоваться с ним долго-долго — столько, сколько и нельзя целоваться, если хочешь остаться до свадьбы девушкой.

Остаться до свадьбы девушкой было совершенно необходимо. Так Аллу воспитала мама. Да и вообще в те времена это все-таки приветствовалось. Но буквально на следующий день после того, как уехал Саша, Алла поняла, что до свадьбы ей ждать совсем не хочется. Она поняла, что настоящую страсть остановить невозможно. И если она нагрянула, то не помогут ни воспитание, ни запреты.

В тихий час — время, когда в лагере было воспрещено любое передвижение по территории, — Алла чуть ли не по-пластунски выбралась за ворота и весело поскакала к озеру: ужасно захотелось искупаться.

Когда она еще только очутилась за воротами лагеря, начал накрапывать легкий теплый дождик. И хотя он, пока нерешительный и скромный, обещал превратиться в хороший ливень, Алла решила не возвращаться. Поплавать под дождем — красота!

Но, добежав до пляжа, нарушительница лагерного режима увидела, что любимое место занято. Не одна она хотела купаться под дождем. Из-за кустов выглядывал капот белых «Жигулей».

Стройная, похожая на вытянутую скрипку, с заколотыми на макушке длинными белыми волосами, девушка в черном раздельном купальнике, стоя по колено в воде, подставляла лицо дождю и, плавно взмахивая руками, изображала, видимо, птицу. И кажется, смеялась. А от середины озера возвращался к ней быстрыми саженками черноволосый парень. Он что-то кричал ей на ходу и тоже смеялся.

Разошедшийся дождь изо всех сил молотил по листьям, и Алла, спрятавшись от него под деревом, прижавшись к стволу, не слышала, что именно кричит пловец и что отвечает ему девушка-птица.

Аллу купальщики видеть скорее всего не могли: она была отгорожена от них прибрежными кустами. А вот она их видела хорошо. И, понимая, что поплавать ей сегодня не суждено, почему-то не могла развернуться и идти назад в лагерь.

Дождь становился все сильнее. И двоим в озере это, очевидно, очень нравилось. Парень давно был уже рядом с девушкой и, взяв ее руки-крылья в свои просто руки, пытался увлечь за собой дальше в воду. Она сопротивлялась. Он настаивал. Потом обнял ее, прижав к себе всю: ноги, живот, грудь. Начал целовать, потихоньку увлекая на глубину. Но прежде чем они оказались по пояс в воде, руки парня переместились со спины девушки ниже и начали неторопливо скатывать вниз ее черные плавки.

Боже, что они делают?

У Аллы пылали щеки, сладко и мучительно ныла грудь, стонал низ живота.

Она не в силах была оторвать взгляда от этих двоих. Не в силах была двинуться с места.

На следующий день Алла слезно отпрашивалась у начальника лагеря домой: очень нужно. Начальником в тот день овладел приступ необъяснимого великодушия — отпустил.

Едва Саша появился на пороге, Алла прильнула к нему с такой нежностью, а потом с такой нетерпеливой страстью начала раздевать его прямо у двери, что он не просто растерялся, а испугался — настолько, что тому, о чем грезила последние сутки Алла, случиться было не суждено. И свадьба, о которой так мечтала мама Аллы, в то лето не состоялась. Потому что к концу смены Алла была уже по уши влюблена в вожатого четвертого отряда, старшекурсника пединститута Сергея Свиридова.

В Свиридова были влюблены все: замужние воспитательницы, студентки-вожатые, девочки старших отрядов. Уж очень хорош был собой. Уж очень блистал на сцене с гитарой и своим хриплым голосом под Высоцкого.

Свиридов был, безусловно, олицетворением настоящего мужчины, сильного, независимого, чуть-чуть надменного. Все млели. Все мечтали. Все страдали. А он вдруг выбрал Аллу. Это было невероятно!

Алла привыкла почему-то считать себя серой мышкой, представляющей интерес только для Саши Петрова. А тут вдруг — Сергей Свиридов, которого все даже за глаза называли именно так, с почтением и придыханием.

Все было стремительно, молниеносно, лавиноподобно и одновременно — пронзительно-нежно, высоко, звеняще.

— Я влюбилась! — закричала Алла с порога, вернувшись домой.

Поскольку было ясно, что речь идет не о Саше, Нина Александровна сразу заплакала. И говорить на тему новой любви Аллы отказалась.

— Вертихвостка, — только и сказал отец, когда пришел с работы и жена шепнула ему пару слов.

Свидания длились месяц. Не привыкший к столь длительным прелюдиям, Сергей Свиридов был удивлен, что с Аллой никак не удается дойти до главного. Сначала его это и держало, и вдохновляло, потом — надоело. Детский сад какой-то!

А Алла даже самой себе не могла бы объяснить, почему она столь отважно боролась за девичью честь. Ведь любила до умопомрачения. И сцена та, на озере, покоя не давала. И представляла на месте тех двоих, естественно, себя и Свиридова. А вот что-то удерживало… Мамино ли воспитание, интуиция ли, подсказывающая свиридовскую ненадежность, защитная ли реакция организма, подспудно знающего, что, случись это, страстная и тонкая натура Аллы совсем уж тогда не справится с потрясением от последующего предательства.

Да, оно, то есть предательство, случилось. Оно грянуло. Неожиданно. Необъяснимо. В виде небрежно брошенной фразы: «Не звони больше».

Как же это? Что это? Почему?! Ведь еще вчера… Еще вчера… Вчера были его глаза — близко. Губы — то целовали, то шептали исступленно: «Люблю, люблю, люблю». Руки… Руки были везде, и были они такими нежными, такими чуткими, такими родными, такими нужными.

Был жар. Бред. «Скорая». Мамины глаза. Бледное лицо отца.

Потом — медленное выздоровление. Физическое. Лучше бы его не было. Жить было невыносимо. Незачем. Ни к чему. А — жила. Пила-ела, ходила в училище, кое-как сдавала зачеты и экзамены. И ждала. Вот завтра… Завтра он придет. И объяснит. Все объяснит. Будет умолять простить его. Алла простит. И снова будут глаза, губы, руки.

Время шло. Свиридов на горизонте не появлялся. Сведения о нем, конечно, доходили: видели то с одной, то с другой.

Время шло — а рана не затягивалась, посыпаясь солью очередного уходящего дня.

Два года как на плахе, занавешенной туманом, на пути к которой палач заблудился, но все его ждут и знают: будет.

И вдруг — Саша Петров! На улице встретился. Случайно. Подошел близко. Взял за руку. И уже не отпустил.

Два года после покаянного прощального письма Аллы никаких весточек от Саши не было. Она знала, что родители его переехали из Куйбышева в Ленинград. Знала, что Саша все это время здесь не появлялся. А тут приехал. К бабушке.

Свадьба была через десять дней. К великому счастью Нины Александровны. К великому горю Сашиной мамы.

Накануне свадьбы Алла весь день прорыдала. А наутро после первой брачной ночи она снова знала: любовь есть! И неприлично светилась и ликовала каждой клеточкой измененного своего существа. И не сводила с Саши сияющих в темных полукружьях глаз. И благодарно заискивала перед Сашиной мамой, не скрывающей своей печали.

И конечно же, дело было вовсе не в том, что Алла смогла в эту ночь достичь пика наивысшего наслаждения. Скорее, наоборот. Они с Сашей, бедолаги, промучились до утра, прежде чем совершили то, что им было положено.

Произошло что-то гораздо более важное. Что именно, Алла, пожалуй, и сама не поняла. Собственно, понять — это ведь постичь разумом. А какой уж там разум! Он был вовсе ни при чем, когда все тело сладко стонало от нежности и от ощущения того, что принадлежит теперь не ей, Алле, а большому, сильному, но осторожному и нежному Саше, который назывался теперь ее мужем.

До физического блаженства было еще далеко, но Алла пока этого не знала. Ей казалось, что оно, это блаженство, уже в полной мере испытано — блаженство принадлежать не себе. Блаженство чувствовать дыхание своего повелителя. Блаженство прижиматься к красивому мужскому телу, которое тоже теперь — твое.

Она любила Сашу до изнеможения, до полного своего в нем растворения, до звона в ушах. Откуда все это взялось, Алла не знала. Возможно, в любовь переплавилась благодарность. А может, в любовь превратилась страсть, накопленная за все это время. Или это было наградой, компенсацией за все страдания послесвиридовского периода.

Но, увы, довольно скоро оказалось, что и Сашу Алла любила больше, чем он ее. Хотя как измеришь: больше, меньше? Просто Саша любил настолько, насколько умел. А этого для Аллы оказалось слишком мало. Она поняла это первый раз тогда, когда, почувствовав, что забеременела, и сообщив об этом мужу, услышала не ожидаемые возгласы восторга и ликования, а рационально-прозаическое: «Не вовремя, конечно».

Они тогда жили уже на Севере. Алла не работала. Вела, как умела, нехитрое лейтенантское хозяйство, в котором, однако, все было важно: и наличие обеденного компота, и вовремя подшитые к синему кителю белоснежные подворотнички, и чистота, до стерильности, во всей квартире, пока еще не своей, а чужой, куда пустил пожить семью Петровых на время своего дальнего похода один холостой мичман.

Услышав «не вовремя, конечно», Алла ушла в ванную. Ушла плакать. Плакать недоуменно и безутешно — но в ожидании, что сейчас придет Саша, пожалеет, успокоит и скажет все, что положено в таких случаях. Просто он, пыталась она оправдать мужа, не понял. Просто не сообразил так сразу.

Алла плакала — а Саша все не приходил. А не приходил он потому, что крепко спал.

Когда Алла, решив немного отдохнуть от плача, заглянула в комнату и увидела освещенное невыключенной настенной лампой сосредоточенное лицо спящего мужа, она села на пол, как когда-то — на чемодан посреди комнаты, и начала крепко думать.

Первое, что придумала, — развестись. Развестись завтра же. И ничего не объяснять.

Глаза Аллы горели гордым огнем, как у героини фильма про трудную любовь. Она сама вырастит своего ребенка (Алла, конечно, не могла еще знать, что ребенок у нее будет не один). Она сама его воспитает. И никто ей не нужен! Никто!

Второе, до чего додумалась Алла, — своего мальчика (в том, что будет мальчик, она нисколько не сомневалась) она назовет Виктором. Он будет победителем! Назло Саше. Назло его мамочке. Назло всем!

Потом Алле снова стало себя очень жалко, и она еще поплакала. Старалась плакать погромче, чтобы Саша услышал. Но он не услышал. И измученная Алла прилегла с краешку на диван, чтобы, не дай Бог, не касаться «бывшего» мужа.

Утром она, ни слова не говоря, приготовила Саше завтрак и на его какие-то извиняющиеся слова отреагировала холодным непонимающим взглядом.

Когда Саша пришел на обед, у Аллы от слез вместо глаз остались две маленькие щелочки, а все лицо заменял собою распухший нос. Она все окончательно решила: развод.

Но Саша вошел — и она, как когда-то, снова увидела: большой и беззащитный. Как лось. И его стало невыносимо жалко. Невыносимо. И Алла кинулась ему на шею. И просила прощения. А он тоже просил прощения. И даже стоял на коленях. И умолял не бросать его и клялся, что все будет хорошо. Просто так вчера получилось… Ну дурак… ну, черт его знает, почему он так сказал. Конечно, все здорово. У них будет сын! Сын!

— А если дочка? — спросила Алла. И снова начала плакать.

 

8

Рожала Алла в Куйбышеве. Саша в это время был в море. И узнал о появлении на свет близнецов только по возвращении на базу, с опозданием на две недели.

Из роддома Аллу встречали мама, папа, свекровь и свекор, приехавшие по этому случаю из Ленинграда, две одноклассницы и, кажется, кто-то еще из родственников. Но количество встречающих не могло компенсировать отсутствия Саши, и Алла чувствовала себя матерью-одиночкой. И снова плакала, за что все ее очень ругали.

Близнецы орали день и ночь, молока не хватало, спать приходилось в общей сложности не больше четырех часов в сутки, хотя, грех жаловаться, мама очень помогала. На маме, собственно, все и держалось.

Когда Саша приехал в отпуск, Алла весила меньше пятидесяти килограммов, и все халаты, в которых она ходила, можно было обернуть вокруг нее по два раза.

Про любовь Алла уже не думала, думала только про пеленки, молоко и подозреваемый дисбактериоз не добирающих в весе близнецов. Все по сто раз кипятилось, переглаживалось, перемывалось — было не до Саши. Вернее, он был очень нужен как лишняя пара рук, как дополнительная единица в уходе за Ромкой и Антоном, с которыми все сбились с ног и валились от усталости от постоянного недосыпания.

Когда двухмесячные дети оказались только на одних руках — руках Аллы (как Нина Александровна умоляла дочь никуда не ехать с такими крохами!), начался настоящий ад.

Но это только сначала было невыносимо, а потом каким-то совершенно удивительным образом близнецы к полугоду образумились, стали вести себя очень даже прилично. Каждый в своем манеже, самостоятельно развлекая себя всевозможными игрушками, терпеливо дожидался своей очереди на кормление, горшок или переодевание.

Алла потихоньку начала все успевать и соответственно хорошеть и набирать потерянный вес. Она никогда не была худенькой и особо к этому не стремилась. А поняв со временем, что ее привлекательность заключается именно в приятных глазу округлостях белейшего фарфорового тела, любила с удовольствием повторять: «Мужики не собаки, на кости не бросаются».

Первая измена мужу вовсе не была случайной. Сначала произошло очередное открытие: рядом с нею совсем не тот, кто нужен. Совсем не тот.

У Саши был отпуск, а уехать всем вместе было невозможно из-за школы (мальчишки учились тогда во втором классе). Поэтому Саша должен был ненадолго съездить к своим в Ленин град, потом — в Куйбышев, где, кроме тещи Нины Александровны (папа Аллы к тому времени умер), жила и его восьмидесятилетняя бабушка.

В Куйбышев Саша попадал на Восьмое марта. Алла заблаговременно приготовила подарки и дала тысячу указаний мужу: непременно купить цветы (папа Аллы всегда дарил жене букеты и букетики по любому малейшему поводу и без повода — тоже), маме — тюльпаны, бабушке — гвоздики; поехать вместе с мамой к бабушке и накрыть там стол с шампанским, фруктами и прочим (Сашина бабушка любила, чтобы все было красиво); сказать нежные слова и той и другой. Одним словом, Саша должен был устроить праздник двум одиноким женщинам. Поскольку склонности к устраиванию праздников у него не было (а вот папа Аллы… как он все это умел!), жена и расписала ему так подробно, что он должен сделать.

Саша позвонил из Куйбышева вечером злополучного Женского дня. Позвонил, чтобы поздравить Аллу. Он, конечно, знал, что она будет дотошно обо всем расспрашивать. И догадывался, какой нагоняй получит. Но не позвонить не мог. И соврать не мог: все равно бы потом все стало известно. Честно признался, что накануне с друзьями-одноклассниками хорошо посидели, слишком хорошо, домой (то есть к теще) он попал под утро, а весь день Восьмого марта пролежал, «болея», поэтому с цветами не сложилось, с шампанским и фруктами — тоже. Но подарки вручены были вовремя, попробовал оправдаться он.

— Какой же ты… — сказала Алла и положила трубку. И добавила еще несколько слов. Непечатных, разумеется.

Кстати, трубку она не положила, а шваркнула. В этом он весь, ее Саша! Плыть по течению, никогда не напрягаясь, никогда не преодолевая ни одной преграды! Перепить с друзьями — это да, это пожалуйста, это запросто! А дело сделать… Ну ладно, перепил, черт с тобой. Хреново тебе — но ты ползи, а сделай! Тогда ты мужик! А так — тряпка…

Тут-то и припомнилось, как в свое время муж отреагировал на ее сообщение о беременности (собственно, это никогда и не забывалось, просто стараниями Аллы пряталось на самое дно бездонного сундука памяти). Припомнилось, как он никогда не мог совершить ни одного мало-мальски решительного поступка: ни машину на службе попросить, чтобы ребят до поликлиники довезти (и приходилось ей тащить их на одних санках, с которых они, неуклюжие и неповоротливые в своих шубах, по очереди сваливались), ни путевки нужной добиться (хотя должность у него была неплохая), ни билеты на самолет достать (все Алла суетилась). Да и на службе ее Петров звезд с неба, прямо скажем, не хватал: слишком мягкий, слишком инертный. Непонятно, как в штаб попал служить. Видимо, просто в какой-то момент повезло. Но на этом все и остановилось. Ни к чему Саша особенно не стремился: ни к должностям, ни к званиям. Как идет, так и идет.

Одним словом, поняла бедная Алла окончательно, что никогда уже из ее Саши не получится, как она ни старайся, мужчины, похожего на ее папу: разворотливого, напористого, умеющего решить любую проблему.

Ничего такого сверхъестественного папа Аллы вроде бы и не добился, обычный инженер (правда, настоящий инженер, то есть творец, а не просто человек с техническим образованием), но жить с ним, как с любым настоящим мужчиной, было удобно и надежно.

С Сашей было надежно только в смысле верности. Алла твердо знала, что Саша не способен на измену (и это было действительно так). Были у мужа и другие достоинства: он не был жадным (деньги всегда были в руках Аллы), привередливым или слишком требовательным, как иные офицеры по отношению к своим неработающим женам. А был покладистым, добрым, нежным. Алла как будто все это ценила, но ей решительно не хватало в муже полета, романтики, стремления ежедневно совершать подвиги и ее, Аллу, тем самым покорять.

Разводиться с Сашей после того Восьмого марта Алла не собралась, просто где-то глубоко заявила о себе не осознанная еще пока до конца потребность добирать то, чего так не хватало, на стороне. Нет, она, конечно, не пошла в тот же вечер искать настоящего мужчину. Это случилось позже. Дня через два. Она не искала — ее нашли. Прямо на улице.

Смуглолицый капитан третьего ранга с волевым подбородком и глазами цвета стали заглянул в ее глаза и спросил:

— Вы замужем?

— Конечно, — небрежно дернула плечом Алла.

— А муж где? — бесцеремонно продолжал этот тип, переводя свой стальной взгляд с ее желто-зеленых глаз (которые секунду назад смотрели высокомерно, а теперь — растерянно) на пухлые губы, а затем ниже — на спрятанную под шубой немаленькую грудь.

— В отпуске, — честно призналась Алла, суетливо поправляя выбившуюся из-под шапки прядь выкрашенных тогда в модный пепельный цвет непослушных волос.

— Сегодня вечером я буду ждать вас у себя по адресу… Алла обалдела от такой наглости. И адрес с испугу запомнила.

Андрей (это потом выяснилось, что он Андрей) не стал повторять улицу, номер дома и квартиры. Видел: запомнила. И был уверен: придет.

Она пришла, оставив мальчишек на Лену Турбину, тогда еще совсем девочку, только приехавшую в Полярный. Лене Алла не сказала, куда идет. Было стыдно. Сказала, что очень нужно — и все. А вот Вальке Воронцовой все выложила. Та ее, собственно, и поддержала. И советы всякие давала. И что надеть, они вместе выбирали.

Никаких слов Андрей почти не говорил. Но все, что он делал и как он это делал, было необыкновенно. Алла такого даже в фильмах не видела (скорее всего просто фильмов соответствующих тогда еще не смотрела).

Андрей был красив как бог. Молчалив как бог. И не допускал возражений, тоже как бог. Одним словом, Алла влюбилась как кошка. И, как кошка, была готова бежать к Андрею по первому его зову.

Уже и Саша приехал, а Алла бродила по дому с шальными глазами и тоскующим телом, не желая ни притворяться соскучившейся и любящей, ни давать каких-либо объяснений.

Через месяц Андрей уехал (их лодка была в ремонте), и Алла никогда его больше не увидела, так почти ничего про него и не узнав. А вот тело свое она теперь знала. Знала, как много ему надо. И еще знала, что и тело, и душа ее желают быть подвластны настоящему мужчине, немногословному, волевому, уверенному в себе, всегда достигающему своей цели. Вот в таких и влюблялась периодически, при этом все равно боясь потерять своего Сашу, Алла Петрова, роскошная крашеная блондинка с желто-зелеными глазами. И смысл жизни ее заключался одновременно и в семье, и в любви, которая никак не желала совпадать с любовью к мужу, а всегда существовала параллельно.

Что по этому поводу думал Саша? Много чего думал. Конечно, страдал. Конечно, ревновал. Но при этом никогда не пытался выяснить отношения, расставить точки над i и тому подобное. Смысла в этом не видел. Он принимал и любил Аллу такой, какой она была. Да, влюбчивая. Ну и что? Это пройдет со временем. Должно пройти. А менять что-то в своей жизни… Зачем? Он же видел и знал, что Алла, заполыхав, через какое-то время обычно успокаивается, снова становится близкой, родной, понятной.

Со стороны все выглядело, наверное, странно. Но глупо было бы оставить Аллу, которой он все равно всегда был нужен, оставить своих детей ради того, чтобы показать окружающим, что он не намерен больше терпеть… Чего не намерен терпеть? Измен? А кто знает, были ли они? Кто-то держал свечку? Ну, увлекается. Бывает. Потому что натура творческая. Поет, пишет музыку, ни один концерт в гарнизоне без нее не обходится. Звезда местного масштаба. Поэтому есть поклонники. Была бы бесталанной замухрышкой — никого бы не было. Вот и все.

Саша был по большому счету благодарен Алле за то, что она, такая интересная, такая умная (умудрилась с двумя детьми институт заочно окончить), такая яркая, всегда в центре гарнизонных событий, успевала следить за детьми и за домом. А Алла была благодарна мужу за то, что он — рядом, что он всегда пожалеет и всегда простит, хотя о том, за что именно он должен был Аллу прощать, они никогда не говорили.

 

9

Алла знала, что Гаврилин не позвонит. Ни за что не позвонит. Это порода такая. Вот ты рядом — значит, нужна. А нет — так нет. Это бабы-дуры мучаются-страдают, ждут малейшего знака внимания, сами готовые осыпать этими самыми знаками постоянно, готовые залюбить до смерти. А они, мужики-сволочи, не хотят, чтобы до смерти. Хотят — чтобы так, чуть-чуть. И только в тот самый момент, когда им надо. А в остальные моменты — нет, спасибо, не трогайте меня и не любите так сильно.

Конечно, Алла позвонила сама. Да, на службу позвонила. Не домой же. Ответил. Занятым голосом. Попросила перезвонить, когда освободится. Буркнул: «Добро». Позвонит, значит. Это у военно-морских начальников любимое слово: «добро».

Раз сказал «добро» — надо ждать. Никакого магазина теперь. Только дома: отдыхать по хозяйству.

«Отдыхая» сначала в стирке, потом — в мытье посуды, Алла думала, разумеется, не о белье и о кастрюлях-тарелках (чего о них думать: три да три), а о нем, о Гаврилине. С обидой думала. В минуты близости — и страстный, и нежный, хороший-хороший. Но времени у него на Аллу — только в постели (это, ясное дело, условное слово — «постель», где уж придется — там и «постель»). А ведь хочется и поговорить. Хочется все-все ему рассказать: о себе и о том, как он ей дорог и нужен, какой он красивый, умный, замечательный, как она о нем думает-вспоминает, как хочет его почаще видеть. А он ей такой возможности никак не дает. И сам почти ничего не говорит, и Алле не позволяет. Ускользает — и все.

Бедная Алла! Никак ей было не понять, что это для женщин физическая близость — путь к близости духовной, а для большинства особей противоположного пола — уже конечная цель. И ничего с этим не поделаешь. И страдать бедным женщинам вечно от недостатка внимания, нежности, заботы со стороны тех, кто так притягивает своей мужественностью, силой и умом. У тех, кто награжден всем этим в меньшей степени, больше соответственно в запасе и внимания, и нежности, и заботливости. Но вот их-то любить так бешено и страстно не получается. Несправедливо это, конечно. Несправедливо и неправильно. Но факт.

Алла все перемыла-перестирала, а звонка не дождалась. В общем-то обычное дело.

Да, не смог Гаврилин позвонить. Не до нее было сегодня: проверка с флота ожидалась, надо было подчиненных драть как Сидоровых коз, иначе результатов не добьешься. Правда, можно было бы вечером сообразить насчет встречи (Гаврилин знал, что Петров дежурит и Алла примчится куда угодно, лишь бы позвал), но зашел Зайченко, командир лодки, старинный друг. Принес «шило». Это святое.

Ну а потом нагрузившегося начштаба водитель отвез домой, где тот был встречен женой неласково, с перечислением всех его недостатков.

Дослушать до конца список своих прегрешений Гаврилин не смог: захрапел, едва коснувшись подушки.

Утром жена растолкала, кинула ему чистую кремовую рубашку с невыглаженной спиной. Он пробовал возмутиться. «Перебьешься, — сказала жена, — меньше по б… будешь шляться».

Грубая женщина, думал Гаврилин, но мать его детей. Не разводиться же. К тому же сам виноват, перебрал вчера, это точно.

На службу капитан первого ранга Гаврилин прибыл не в настроении. Выдал всем по полной программе и, закрывшись в кабинете, позвонил Алле.

— Может, в обед на Героев «Тумана» зайдешь? — спросил. — Дом три, квартира пятнадцать.

Ключи Гаврилину дал вчера Зайченко. Так что помнил он, то есть Гаврилин, об Алле. Помнил.

А вечером Алла с Леной отправились погулять. Погода была — чудо! И Лена чуть ли не насильно вывела Аллу на улицу.

Они отправились погулять и в очередной раз обговорить-обсудить текущую жизнь.

Жизнь у обеих была так себе, потому что ни та, ни другая никак не могла дождаться простого заветного слова «люблю», так нужного всем и всегда.

Гаврилин такого слова, как подозревала Алла, не знал вовсе, ну… в смысле… в общем, понятно.

А Буланкин, по предположениям Лены, приберегал его для какого-то особого случая.

Обе друг друга поддерживали-успокаивали, пытаясь на все лады объяснить мужскую психологию и разложить ее составляющие по полочкам. Теоретически все выходило красиво. Настоящие мужчины (Алла, поддакивая подруге, на самом деле думала: «Это Буланкин — настоящий?!» — а Лена соображала про Гаврилина: «Нет, опять Алка промахнулась…») презирают всякие лишние слова во-первых, во-вторых, главное для них — дело, а не бабьи юбки. Поэтому все нормально.

У Гаврилина на первом месте — служба, на втором — семья, на третьем — она, Алла. Как может быть иначе?

Так рассуждала Алла, свято верившая, что у Гаврилина она одна, и не подозревавшая, что третье место с нею делят еще две-три полярнинские красавицы. Лена про одну из них знала достоверно, из первых, как говорится, уст, про других слышала, но убеждала Аллу, которая тоже что-то такое слышала, что все это — сплетни. Видный мужик, большой начальник, все на него и вешаются. Но разве может кто-то сравниться с Аллой? Он и на концерты все ее ходит, и машину дает когда требуется, и вообще…

— Думаешь, нужна я ему? — с надеждой спрашивала Алла.

— Конечно, нужна, — убежденно отвечала Лена.

Убеждая-успокаивая Аллу, Лена нисколько в этот момент не кривила душой. Да, Гаврилин — бабник. Собственно, это ей известно еще и потому, что он и к Лене клинья одно время подбивал (о чем Алле она, разумеется, никогда не говорила), но Алку-то не любить невозможно. Она же одна такая! И отношения ее с Гаврилиным длятся уже долго. А если и поимел он кого-то между делом, ну что… натура…

Эти мысли про гаврилинскую натуру Лена, конечно, держала при себе.

Алла тоже держала при себе, что Буланкину она не верит. Вот не верит, и все! Если бы он Ленку любил, давно бы уже предложение сделал. Он же свободен! Вот если у Гаврилина семья, и у Аллы семья… вот они и не могут быть вместе. А Буланкина-то что держит, спрашивается? Нет, скользкий он тип. Дуры бабы все-таки, что Ленка, что Лариска Игнатьева. А Ленка уж давно бы замуж вышла. Были достойные мужики, были. Нет, все говорила, не то. А Буланкин — то!

Но эти мысли Аллы тоже были тайными. Не могла она подругу расстраивать-разочаровывать, поэтому также находила-выискивала признаки, подтверждающие буланкинскую любовь к Лене.

— Он же звонит, видишь? По пять раз в сутки. Значит, думает о тебе постоянно. А что ничего не предпринимает… Знаешь, Ленка, он… — Аллу осенило, — он боится!

И Алла, мы-то с вами знаем, была в этом права.

— Он боится, потому что ты для него слишком красивая, — вдохновенно развивала свою мысль Алла. — Он, между прочим, очень тяжело развод со своей Светланкой перенес, хотя сам был виноват. Очень тяжело, я тебе точно говорю. И снова мужику решиться на создание семьи… тем более с такой, как ты…

— С какой «такой»? — спрашивала удивленно Лена.

— С такой! Красивая — раз. Значит, могут увести. Умная — два. Все время напрягаться надо, чтобы соответствовать. А мужики этого, между прочим, не любят! Ну, что еще? Какой еще хозяйкой будешь, неизвестно. Тебе бы все книжки читать. А мужика кормить надо.

— Да ну тебя, Алка, чушь какую-то ты несешь! — недовольно морщилась Лена.

«Может, и несу, — думала Алла. — Но мне же надо объяснить как-то, почему твой Буланкин не мычит не телится».

Вот так, проговаривая то, что нужно, и сохраняя при себе все остальное, что могло бы расстроить-обидеть-огорчить, и гуляли Алла Петрова и Лена Турбина по зимнему Полярному.

Было морозно и тихо. Чистое глубокое небо светило всеми своими звездами, но их свет обещало затмить северное сияние, слабые сполохи которого начинали потихоньку тревожить спокойствие и определенность ясной полярной ночи.

— Смотри, смотри, — уговаривала Лена Аллу. — Сейчас такое будет!

Алла послушно закидывала голову вверх. Восхищалась. Но через минуту снова возвращалась к земному, то есть к Гаврилину. А Лена уже не могла говорить ни о ком и ни о чем. Ждала. Вот сейчас… Совсем немного и пока еще неуверенно мигающие отдельные вертикальные полоски на небе превратятся в мощные потоки белого и голубого света.

Видеть северное сияние Лене приходилось за восемь лет всего несколько раз. Ошибаются те, кто думает, что северяне избалованы картинами этого фантастического явления. Нет, не избалованы. И всегда ждут ясной морозной погоды в надежде, что вот сегодня наконец все там, в атмосфере, сложится нужным образом — и небо потрясающе преобразится от быстро меняющегося таинственного свечения. И картину эту, всегда единственную в своем роде, нельзя будет передать ни словами, ни красками, ни музыкой.

Но именно музыкальные ассоциации вызывало то, что творилось на небе в тот момент, когда Лена с Аллой, нагулявшись-надышавшись, стояли уже у подъезда и не могли в него зайти, замерев-замолчав, забыв и о любви, и о Гаврилине с Буланкиным, и друг о друге, и о себе самих.

В такт неслышимой небесной музыке со сложными переходами и постоянно меняющимся темпом огромные столбы света то вытягивались, то становились короче, то попеременно вбирали в себя свет соседних вертикалей. Эта грандиозная картина захватила полнеба, и не было видно ни звезд, ни самого неба — а только эти живые, то затухающие, то разгорающиеся с новой силой, объемные сияющие полосы.

Поражали не столько красота и гармония происходящее го, сколько его космический размах и непостижимость.

Когда небо отполыхало (а длилось это, увы, недолго), подруги отправились домой. Потрясенные и опустошенные. Говорить о чем-либо после увиденного (и об этом в том числе) было совершенно невозможно.

 

10

Лене очень захотелось увидеть Юру в самый неподходящий момент — тогда, когда ее обычно вызывал к себе начальник завода. И она, заглянув к Тамаре, сказала:

— Тамарочка, миленькая, меня не будет полчасика, я в редакцию, нужно полистать подшивку за прошлый месяц. Как думаешь, шеф не вызовет пока?

— Иди, иди. — Секретарша командира, казалось, была настроена благодушно. — У него там Сазонова.

Произнося эту фамилию, Тамара моментально сменила лицо с улыбкой на лицо с брезгливой гримасой. Она страшно не любила главного экономиста завода Татьяну Юрьевну Сазонову. Между тем Сазонова была умной и пробивной теткой. Правда, не очень чистой на руку. Но кто в России не ворует и не берет взяток? Правильно. Только тот, кому украсть нечего и кому брать не за что.

Но Тамара не любила Сазонову вовсе не потому, что была непримирима по отношению к расхитителям уже непонятно чьей собственности, а скорее всего потому, что Сазонова в свои почти пятьдесят и со своими необъятными килограммами умудрялась иметь молодых красивых любовников. Тамара фыркала по этому поводу: конечно, такие деньжищи! И была, заметим, не права. Татьяна Юрьевна была по-настоящему привлекательной и сексапильной — и деньги тут вовсе ни при чем.

— Не меньше часа просидит, — продолжала Тамара, не убирая с лица свою несправедливую гримасу. — Такой нагоняй с флота получили…

Последние слова Тамара произнесла с совершенно непонятной интонацией, то ли сокрушаясь, то ли, напротив, восхищаясь, что хоть там, наверху, все видят. И продолжила уже без всяких интонаций:

— Она к нему со всеми бумагами только что зашла. Так что не вызовет пока, не переживай.

Лена набрала номер Буланкина.

— Юрий Петрович, можно один вопрос?

— Извините, очень занят, перезвоните минут через десять, — прозвучало в ответ.

Отведенные ей на размышления десять минут Лена раздумывала: звонить и идти или не звонить и не идти? Потом твердо решила: никуда она не пойдет. Ни сейчас. Ни завтра. Никогда. Вот так.

Как видите, роман Лены Турбиной и Юрия Петровича Буланкина по-прежнему развивался нелегко и непросто.

Сразу после того, как Лена все окончательно решила, раздался звонок, и она услышала: «Девочка моя, ну где же ты?»

Когда Лена зашла наконец в кабинет Буланкина, он, выскочив из-за стола, кинулся к ней:

— Ну почему, почему ты так долго шла?

— А в чем, собственно, дело? — Лена удивленно вскинула брови. — Что за срочность?

— Через полтора часа должен быть в Североморске. Катер — через двадцать минут. Сейчас будет машина. А тебя все нет и нет. И я мог бы тебя до завтра не увидеть. Представляешь? — Юра, усадив Лену в кресло и присев перед ней на корточки, перебирал ее пальцы, заглядывал в глаза.

— Между прочим, — сказала Лена медленно, — после Североморска можно было бы ко мне зайти.

— Да нет. Поздно наверняка уже будет. — Юра выскользнул. Как всегда. Но продолжал преданно смотреть в глаза.

В кабинет, постучавшись, заглянул водитель. Буланкин даже не дернулся, чтобы встать, отстраниться от Лены. Продолжая смотреть ей в глаза, он сказал водителю, который вроде бы и подался немного назад, но дверь не закрыл: «Сейчас, жди!»

Лена встала. Буланкин, плотно прикрыв дверь, вернулся к ней и, взяв ее лицо в свои руки, осторожно поцеловал глаза, нос, щеки. А потом остановился на губах. Это было долго, мучительно, сладко.

Да, таковы все служебные романы. Прямо на рабочем месте и в рабочее время — объяснения-выяснения, поцелуи-объятия и т.д. и т.п. «Ни стыда ни совести», — вздыхает только какая-нибудь уборщица тетя Маша.

А какие уж тут стыд и совесть — если любовь? Или хотя бы страсть? Или просто влечение?

У Лены с Юрой было все: и влечение, и страсть, и любовь. Они оба в этом уже нисколько не сомневались. Но Буланкин по-прежнему не предпринимал никаких решительных шагов. Он думал. Все о том же. Вы уже, наверное, устали от этого. Я тоже.

Итак, Буланкин думал. Его визиты к Лене домой можно было пересчитать по пальцам и помнить по минутам или даже секундам — что Лена и делала. Стоически запрещая себе частое общение с любимой женщиной, Буланкин никак ей это не объяснял. Звонил: рано утром, днем, вечером. Заходил в радиоузел. Целовал. Говорил что-то нежное. И, видя в Лениных глазах вопрос: «когда?», глазами же и отвечал: «скоро, потерпи».

Вот такой уж был этот Буланкин. Йог, одно слово. Хоть и в прошлом.

Лена не понимала, зачем так нужно изводить и себя, и ее, но никаких выяснений не устраивала: делала вид, что вполне принимает естественный ход событий. Хотя какой уж там «естественный»?

— Противоестественный, — утверждала, выделяя первую часть слова, вообще ничего не понимающая Алла. Хотя самой себе иногда объясняла все очень просто: Лене в буланкинском списке отводится всего лишь одно из мест. Зачем девке голову морочит, спрашивается?

Но Алла была не права. Лена занимала в душе Юры главное и одно-единственное место. И оставалось только — решиться. А вот это было трудно. И этот путь нужно было пройти. Пройти в размышлениях и страданиях. Хотя сколько же можно было еще размышлять?!

А Буланкин все рассуждал-обдумывал: где гарантия, что пройдет время и он так же, как сейчас, будет любить Лену? И вообще любовь — это слишком мало. Это ненадежно. Это не то. Нужно было найти что-то более весомое, что-то более определенное для того, чтобы решить наконец проблему.

Пока только смутно, но все-таки очень настойчиво вырисовывалось: это его женщина. Это та женщина, с которой он, Юра Буланкин, сможет жить всегда. Потому что она понимает этот мир так же, как он. Потому что она смеется тогда, когда смешно ему. Потому что плачет тогда, когда, не будь он мужчиной, он плакал бы тоже. Это его женщина. И никому другому достаться она не должна. Пожалуй, эта охотничья мысль заводила его больше всего. И именно в те минуты, когда она пронзала его, он был готов окончательно объясниться с Леной. Но она же, эта мысль, почти всегда и сразу плавно перетекала в другую. А что, если сама Лена со временем разлюбит его? Второй развод он точно не переживет. Вероятно, именно инстинкт самосохранения крепко держал Юру в минуты, когда ему хотелось сказать Лене те самые слова, которые начали бы отсчет его новой жизни.

 

11

О февраль! На Севере он особенно хорош. Потому что солнце, натосковавшееся за дальними долами, за синими горами, победив долгую полярную ночь, устраивает такой праздник света и радости, какой никогда не снился несеверянам.

Конечно, в начале февраля солнце выкатывается на небо ненадолго и до полного его царствования еще далеко, но победный свет его, тысячекратно отраженный снегами, которые не собираются таять до самого лета, так неистово-ярок, что кажется, будто настоящее солнце только здесь, на Севере, и можно увидеть.

Лена обожала (да, другого слова она найти не могла) северное солнце. В феврале оно как раз зависало над сопками в обеденный перерыв, и можно было по пути домой подставлять под его лучи лицо, которое уже через несколько дней схватывалось легким загаром.

В солнечные дни Лена превращала весь обеденный перерыв в прогулку, причем предпочитала бродить по городу одна. Ей было жалко тратить время на пустопорожние разговоры с кем бы то ни было. Исключение, конечно, мог бы составить только Юра.

Но прогуляться с Буланкиным по Полярному Лене пришлось раза три — не больше. Почему-то не получилось больше. Поэтому Лена, задумчиво шагая под синим небом, февральским солнцем, обдуваемая сырым быстрым ветром, чередовала внутреннее молчание (очень полезная вещь, надо сказать) с длинными, опять же внутренними диалогами, которые она придумывала на ходу. Собеседником, разумеется, виделся Буланкин. Только он мог периодически изрекать что-нибудь этакое — виртуозное. И в мыслях Лене удавалось ему соответствовать — а вот наяву, между прочим, так не получалось. Лене всегда казалось, что она явно не дотягивает до интеллекта и остроумия Юры. Вероятно, она была права. Ведь, как известно, даже просто умный мужчина все равно умнее любой очень-очень умной женщины. Лена всегда это почему-то чувствовала, всегда понимала. Это обожествление мужчины, наверное, хранили гены, доставшиеся ей от грузинской бабушки.

Но напрасно Лена комплексовала (правда, не слишком сильно) на фоне Буланкина. Для Юрия Петровича с тех пор, как он познакомился с Еленой Турбиной, не существовало более интересного собеседника. Он ей об этом не раз говорил. Она верила, конечно. Но не очень и не всегда. Впрочем, какая разница, какой собеседницей была Лена!

Она могла бы просто молчать. И он бы — тоже. И вот так, молча, они бы и понимали друг друга.

Прогулки Лены по городу сопровождались не только воображаемыми разговорами с Юрой, но и часто — приходящими, как всегда, почти ниоткуда рифмованными строчками, которые Лена, дойдя до работы или до дома, быстро, боясь, что забудет, записывала.

Это было новое и странное состояние, которое впервые, как вы помните, посетило ее пару месяцев назад в поезде, когда она возвращалась из Рязани. И вот теперь оно, это состояние, приходило почти регулярно. Пожалуй, это даже мешало. Отвлекало от главного — публицистики.

Оттачивая перо в своих статьях, Лена любила вертеть простую фразу и так и этак до тех пор, пока она не звучала должным образом; догадывалась, что не все читатели ее понимают, но была уверена, что это только их проблемы — а она, Лена Турбина, прекрасно владеет языком, стилем и еще чем-то таким, чему слово еще не придумали, но что вполне осязаемо и что заставляет многих людей откликаться практически на любой, даже самый маленький, ее материал. А теперь, когда внутри вдруг начинал призывно звучать ритм и когда он, обрастая словами, превращался в строчки, которые не всегда складывались в стихи и не давали покоя, Лена почувствовала вдруг свою беспомощность и здесь, и там, где раньше была ее ниша, занятая, казалось, так прочно.

Почва уплывала из-под ног, Лену куда-то несло. Куда, непонятно. И зачем — тоже непонятно. А главной непонятностью был сам процесс — иногда легкий, иногда невыносимый, но всегда — необъяснимый и волнующий. Ей вспоминались школьные уроки литературы: «Поэт хотел сказать, что…» Смешно. Он сказал то, что услышал. И так, как услышал. Вот и все. Правда, услышанное, конечно, диктуется его сутью, мироощущением — только едва ли все это от него зависит. Он может только в силу своей общей культуры и в силу владения словом понять, стоит ли это отдавать людям.

Сегодня, когда солнце не сумело пробиться сквозь свинцово-тяжелые снеговые тучи и Лена шла домой на обед быстрее обычного, к ней привязалась неизвестно откуда взявшаяся строчка: «Полусон обнаженных берез…» От нее было уже не отделаться. Рифма — ну, «слез», наверное. Жуткая банальность. Но она же не Маяковский.

Кстати, откуда взялись березы? Где они в Полярном? Только — карликовые, которые таким красивым рязанско-есенинским словом «березы» и назвать-то невозможно. Значит, оттуда — из Рязани — и взялись.

Полусон обнаженных берез… Это тоже — в мой старый альбом. Потемневшие ветки — от слез, Черной тушью на голубом.

Черной тушью — и твой силуэт, Затерявшийся вдалеке. И судьбы короткое «нет» Тонкой линией на руке.

Как смириться с тем, что дано? Я захлопну старый альбом. Это было? Было. Давно. Черной тушью на голубом.

Вот такое получилось стихотворение к тому моменту, когда Лена поднялась пешком (лифт, как всегда, не работал) на свой девятый этаж. Сразу же все записала. И стала думать над тем, что получилось. Черный силуэт — это Олег, понятно. Но почему Олег? Ведь последнее время она о нем почти не вспоминала. И все муки-страдания ее были связаны только с железобетонным Буланкиным, который все ходил вокруг да около и никак не мог сказать главного, нужна она ему или нет.

И какое это время года — весна или осень? Все было непонятно. Хотя… Набросок черной тушью это, ясное дело, что-то японское. У Лены на полке — сборник японских трехстиший, и в нем — удивительные рисунки, выполненные черной тушью на розовом фоне. А у нее — черной тушью на голубом. Еще… Где-то еще встречалось что-то такое… Вот. «И словно тушью нарисован в альбоме старом Булонский лес». Это у Ахматовой. Значит, старый альбом — оттуда? Но как же так? Ведь Лена сейчас только вспомнила про Ахматову, когда начала думать, почему в ее воображении появилась черная тушь. Сознательно никакой картины ей изначально не виделось. Была первая строчка, был ритм — а дальше получилось то, что получилось.

Пусть будет, решила Лена. И вечером, когда Юра позвонил, прочитала ему про березы. Он одобрил.

На следующий день после обеденного перерыва Лена читала Буланкину по телефону из своего радиоузла уже новые строчки:

Я заблудилась в синеве, что стала выше, Синей и ближе, чем в картине Грабаря. И знаю я, что ты из дома вышел И пробираешься по лужам февраля. Спешишь ко мне, чтоб рассказать о главном, При этом все смешав и рассмешив. И будет так легко и так забавно В мечтах менять гроши на барыши. Но буду слушать только то, что правда. Ты каламбуров мне не каламбурь. Мое сегодня мне важней, чем завтра. Грабарь, февраль, березы и лазурь. 

Это стихотворение, уже более близкое к происходящему, Буланкин подверг суровому анализу, сказав, что луж в феврале на Севере не бывает, во-первых; «каламбуров не каламбурь» — тавтология, во-вторых (а то Лена без него этого не знала!); и, в-третьих, не все знают, кто такой Грабарь.

— Ну ты-то знаешь, кто такой Грабарь? — поинтересовалась Лена.

— Я-то знаю, — ответил Юра. — А народ?

— А народ, между прочим, писал в школе сочинение по его картине. «Февральская лазурь» называется, — отвечала Лена.

— Думаешь, помнят? — засомневался Юра.

— Если бы ты был рядом, я бы тебя укусила. И очень больно, — сказала Лена очень серьезно.

— Так я сейчас приду?! — неожиданно обрадовался Буланкин.

Они целовались в радиоузле до одурения. Пока не зазвонил телефон. Тамара сурово напомнила:

— Лен, ты забыла, тебе к командиру в пятнадцать тридцать?

— Иду-иду, — отозвалась Лена, выскальзывая из Юриных рук и кидаясь к зеркалу красить губы. Вид у нее был — сами понимаете…

Тамара отреагировала моментально:

— Ну, Турбина, ты даешь!

— Что ты имеешь в виду? — Лена смерила ее, сидевшую за столом, от макушки до разложенной по столу груди, холодным и строгим взглядом.

— Да нет, нет, что ты, я так, пошутила, — растерялась, засуетилась и засомневалась во всем Тамара. — Иди быстрей. А то уже два раза спрашивал.

Волков тоже заметил пылающие Ленины щеки.

— С вами все в порядке, Елена Станиславовна?

— Да-да. Просто из цеха шла быстро, боялась опоздать.

— На пять минут все-таки опоздала, — заметил командир, но не сердито заметил, а так, как бы в шутку.

— Простите, ради Бога, Николай Александрович. Исправлюсь.

— Да ладно-ладно, садись. Дела у нас, значит, такие…

 

12

Набрав номер Буланкина и услышав его голос, Лена без всяких предисловий сообщила:

— Между прочим, завтра День святого Валентина, День влюбленных.

Юре нравилось, когда Лена по телефону вот так, без всякого «здрасте», выдавала что-нибудь этакое. Правда, он не всегда находил быстрый и остроумный ответ, поэтому чаще всего довольно хмыкал в трубку и отвечал: «Привет». Но к сегодняшнему дню он подготовился. Знал, что Лена не выдержит и обязательно напомнит ему про день влюбленных праздник, который неожиданно прибило к нашим берегам стихийной волной перестройки. Но поскольку еще не все знали про католического священника Валентина, Лена наверняка хотела просветить на этот счет Буланкина. А вот и не надо было его просвещать. Он все сам знал и все рассказал. Но пошел еще дальше, сообщив, что в православном мире днем любви считают восьмое июля — день памяти святых Петра и Февронии, которые жили долго, счастливо и умерли в один день.

— Я бы тоже так хотела, — сказала Лена. И тут же вспомнила, что восьмого июля отмечал свой второй день рождения Олег. Но это другое. Об этом сейчас думать не надо.

— Как? — спросил Юра.

— Умереть в один день. С тобой, — ответила Лена и быстро положила трубку. Она боялась, что Юра не ответит, а если и ответит, то это будет совсем не тот ответ, которого она ждала.

Вообще-то, заметим, она вела себя порой очень глупо, совершенно по-детски. Сама это понимала и постоянно занималась самобичеванием. Только в результате ничего не менялось.

Итак, Лена боялась, что и день влюбленных ничего не изменит в ее жизни. И вместе с тем именно на четырнадцатое февраля она возлагала большие надежды.

Мягкие лапы сна еще не отпускали, еще пытались удержать Лену в своих объятиях, нежных и крепких одновременно, но сознание ее уже включилось: пора вставать. Нужно было опередить будильник, нужно было быстрее хлопнуть его по макушке, чтобы он не успел противно и настойчиво заверещать.

Но будильник успел: заверещал. Как и ожидалось, противно и настойчиво. Поединок был проигран. День начинался плохо. Значит, закончится хорошо, попыталась успокоить себя Лена. Так ведь часто бывает: все наоборот.

Но наоборот не получилось.

Лена выпустила в эфир утренние новости, поздравила всех с Днем святого Валентина, сообщив, кстати, что в православном мире днем любви считают восьмое июля — день памяти святых Петра и Февронии, которые «жили долго, счастливо и умерли в один день». В заключение Лена пожелала всем любви, единственной и взаимной, — и начала ждать звонка Буланкина.

Звонка не было. Ни до обеда. Ни после.

Лена, разумеется, не выдержала и позвонила сама. Никто не ответил. Лена позвонила в редакцию Оксане и, поболтав с ней о том о сем, поинтересовалась между прочим, не видела ли та Буланкина. Нет, Оксана не видела его. И Званцева говорила (самой ее в кабинете не было, поэтому Оксана позволила себе упомянуть о Галине), что Буланкина нигде не могут найти, и ужасно возмущалась.

Холодок смутной тревоги сначала слегка коснулся кончиков пальцев, потом, окрепнув, охватил все тело.

Лену уже колотило от предчувствия какой-то неведомой, но очень страшной беды, когда она набрала приемную:

— Тамарочка, мне очень нужен Буланкин. Ты не в курсе, куда он пропал?

— Не будет его сегодня! — врезала «этой Турбиной» Тамара, которую только что отчитал Волков. Как девчонку отчитал.

Все время сбиваясь, Лена долго не могла набрать номер квартиры Буланкина. Ну вот наконец. Долгие гудки. Никто не подходит. Сердце уже выпрыгивало из груди — и вдруг трубку сняли. Лена в изнеможении опустилась на стул.

— Я слушаю. — Чужой, совершенно чужой голос.

— Простите, а Юрия Петровича можно? — Лена попыталась спросить ровно и четко, но в конце фразы голос не поддался ей, задрожал.

— Я слушаю, — очень тяжело и очень медленно повторил Буланкин.

— Юра, Юрочка! Что с тобой? — закричала Лена.

— Не надо. Ничего не надо, — ответил Юра.

И сразу раздались безжалостные короткие гудки.

«Что это? Что это было?» — металось в голове. Пьяный? Нет, не похоже. У него кто-то умер. Ну конечно. Конечно! Только от горя, очень большого горя, голос может стать таким незнакомым и чужим. Но это ничего! Это ничего. Она, Лена, будет рядом с ним. Она поможет ему пережить любое несчастье. Кто же еще ему поможет? Кто?

Лена бежала к дому Юры, забыв надеть шапку, забыв застегнуть дубленку. Ей не было холодно. Ей нужно было успеть. Успеть сказать ему, как она его любит. Успеть сказать, что она всегда будет рядом с ним.

Лена не знала номера квартиры, она знала только Юрино окно. Но это было легко — отыскать. Третий этаж, налево. Квартира девять.

Звонок почему-то не работал. Лена постучала. Сначала очень осторожно, помня, что за дверью несчастье. Потом — погромче. Никто не открывал.

— Юра, открой, — просила Лена шепотом, — открой, пожалуйста.

Но за дверью было тихо. Лена прислонилась лбом к коричневой прохладной поверхности и решила ждать. Она решила, что не уйдет отсюда ни за что. Не уйдет, пока не увидит Юру. И он не сможет ее прогнать.

Лена стояла так очень долго. Несколько раз приоткрывалась и захлопывалась дверь квартиры напротив. Кто-то проходил мимо: то вверх, то вниз. Больше — вверх: люди уже возвращались с работы и со службы. Кто-то спросил: «Вы кого-то ждете?» Лена бессмысленно кивнула в ответ на этот бессмысленный вопрос. Иногда она снова начинала тихонько постукивать в дверь — никто не откликался.

Из оживших квартир подъезда тянуло жареной картошкой, доносились звуки жизни: телевизор, музыка, переругивания, смех. Только третий этаж будто вымер: никто не пришел и не вышел из всех четырех квартир, в том числе и из той, дверь которой приоткрывалась и из которой напряженно следили за Леной в глазок.

Дверь подъезда в очередной раз хлопнула — Лена встрепенулась. Но это был не Юра. Это почему-то была Алла.

— Господи, я так и знала, что ты здесь, — застонала она и сгребла Лену в охапку.

— Алла, Аллочка, что случилось? Где Юра? Что мне делать? — быстро заговорила-заспрашивала Лена. — Алла, что делать? Что с ним? Ты знаешь?

— Знаю, — махнула рукой Алла. И заплакала, так ничего и не говоря.

Они стояли, обнявшись. Плакали. И Лена все еще не знала — о чем. А Алла знала.

Когда они вышли из подъезда и медленно побрели домой вдоль заснеженного озера, Алла, старательно подбирая слова и делая огромные паузы, начала рассказывать.

Лариса Игнатьева… Ее больше нет. Это случилось ночью. В четыре часа утра, точнее.

В четыре часа утра Лена спала. Спала и видела какой-то хороший сон. Она не помнила, какой, а только помнила, как не хотелось уходить оттуда, где было очень спокойно и очень красиво и где она чувствовала себя абсолютно счастливой. Значит, именно в этот самый момент, когда Лена была во сне так счастлива, Лариса… Именно в этот момент… Зачем же она это сделала? Зачем?! Ведь теперь… Теперь…

Лена, как это ни ужасно, думала о себе. А Алла рассказывала. Рассказывала, что муж Ларисы обнаружил ее в ванне, заполненной уже холодной водой, только в семь. Это уже в морге сказали, что смерть наступила примерно часа в четыре. Алла подробно рассказывала, как Костя позвонил ей, что именно он произнес, как попросил, чтобы она забрала пока к себе восьмилетнего Сережку, который пока еще ничего не знает. Косте просто чудом удалось сделать все так, чтобы сын ничего не видел. Алла сейчас оставила его со своими.

— Представляешь, мне даже поплакать дома нельзя, — всхлипывала она и качала сокрушенно головой.

— А Юра? Юра где? — спросила Лена, вытирая собственные слезы и этим же платком — слезы Аллы.

— У Кости, я думаю. Они вместе все делали. В морг отвозили. А завтра — в Куйбышев.

На следующий день Лена узнала от Аллы, что Буланкин, взяв в счет отпуска десять дней, уехал вместе с Костей Игнатьевым и его сыном Сережей. Уехал хоронить Ларису. Лене он не позвонил.

Десяти дней хватило, чтобы уволиться с работы и распродать по дешевке мебель.

Двадцать шестого февраля Лена приехала в свой город, который встретил ее совсем по-весеннему: бесприютным ветром, слезами дождя и лужами слез.