«Командующие очень заняты»

В нерешительности Барклая Багратион стал усматривать недоброжелательное отношение к нему, злой умысел и даже измену. В тот же день, 29 июля, он написал А. А. Аракчееву послание с просьбой помочь ему получить отставку: «Истинно и по совести вам скажу, что я никакой претензии не имею, но со мною поступают так неоткровенно и так неприятно, что описать всего невозможно. Воля государя моего! Я никак вместе с министром не могу». Багратион стал проситься о переводе «куда угодно… а здесь быть не могу, и вся Главная квартира немцами наполнена так, что русскому жить невозможно, и толку никакого нет. Воля ваша, или увольте меня, хотя отдохнуть на месяц. Ей-богу с ума свели меня от ежеминутных перемен, я ж никакой в себе не нахожу. Армия называется только, но около 40 тысяч, и то растягивают как нитку и таскают взад и в бок. Армию мою разделить на два корпуса, дать Раевскому и Горчакову, а меня уволить. Я думал, истинно служу государю и Отечеству, а на поверку выходит, что я служу Барклаю. Признаюсь, не хочу!»1

В этом эмоциональном письме видны все те подводные камни в отношениях Багратиона с Барклаем, которые поначалу были скрыты в толще взаимных любезностей и светского, джентльменского поведения. В следующей главе об этом будет сказано подробнее, а сейчас заметим, что Багратиону, привыкшему к самостоятельному командованию армией, подчиняться Барклаю было невмоготу, особенно тогда, когда его не привлекали к выработке решений («со мною поступают так неоткровенно и так неприятно, что описать всего невозможно») и когда ему вообще неясны были план действий и намерения военного министра. Конечно, понять Багратиона можно — маневры Барклая между Рудненской и Пореченской дорогами вызывали раздражение и не у таких вспыльчивых людей, к каким принадлежал главком 2-й армией. Тревоги добавляло и то, что сам Багратион, в сущности, не знал, как поступить в создавшейся ситуации.

Как видно из цитаты, Багратион, раздраженный поведением Барклая, позволил себе ксенофобский выпад против якобы заполонивших Главную квартиру немцев и лично против Барклая. Это был не единственный случай подобного рода. То, что эти эскапады исходили от чистокровного грузина, делает всю ситуацию весьма пикантной. И. С. Жиркевич в своих мемуарах сообщает (возможно, со слов Ермолова), что между двумя полководцами в Гавриках (то есть 13 августа)2, произошла безобразная сцена: «Ты немец! — кричал пылкий Багратион. — Тебе все русское нипочем!» — «А ты дурак! — отвечал невозмутимо Барклай, — хоть и считаешь себя русским». Ермолов в этот момент сторожил у дверей, отгоняя любопытных: «Командующие очень заняты. Совещаются между собой!»2 Не думаю, что Ермолов все это придумал. Отношения между главнокомандующими были действительно скверными, что выражается в письмах Багратиона другим людям, при публикации которых издатели оставляют на месте бранных слов в адрес Барклая отточия. Да и то, что сохранилось в публикациях, более чем выразительно. В письме Ростопчину Багратион писал, что Барклай — «подлец, мерзавец, тварь… генерал не то что плохой, но дрянной, и ему отдали судьбу всего нашего Отечества»4. Описанная сцена «совещания» воспроизведена в советском, 1985 года, кинофильме «Багратион», где актеры, играющие роли спорящих полководцев, произносят свои реплики по-русски с характерным для каждого акцентом. Это невольно вызывает горькую улыбку — ведь оба эти человека: один — прибалтийский немец, выходец из шотландского клана, а другой — потомок грузинского царского рода, в сущности были великими русскими полководцами, искренне преданными России — своему Отечеству. Делавшие общее дело, они отчаянно ссорились, движимые чувствами взаимной неприязни, острого соперничества, забыв о том, что в такой момент, как никогда, нужно единство. Тут снова вспоминаются слова из письма Армфельда домой о том, как было бы хорошо, «если бы между нами существовало единство…».

Как тут не вспомнить и слова Н. Греча, писавшего: «У нас господствует нелепое пристрастие к иностранным шарлатанам, актерам, поварам и т. п., но иностранец, замечательный умом, талантами и заслугами, редко оценивается по достоинству: наши критики выставляют странные и смешные стороны пришельцев, а хорошие и достойные хвалы оставляют в тени. Разумеется, если русский и иностранец равного достоинства, я всегда предпочту русского, но доколе не сошел с ума, не скажу, чтобы какой-нибудь Башуцкий, Арбузов, Мартынов лучше Беннигсена, Ланжерона или Паулуччи. К тому же должно отличать немцев (или германцев) от уроженцев наших Остзейских губерний: это русские подданные, русские дворяне, охотно жертвующие за Россию кровью и жизнью и если иногда предпочитаются природными русскими, то оттого, что домашнее их воспитание было лучше и нравственнее… Можно ли негодовать на них, что они предпочитают Гёте и Лессинга Гоголю и Щербине» И далее: «Да чем лифляндец Барклай менее русский, нежели грузин Багратион? Скажете — этот православный, но дело идет на войне не о происхождении Святого Духа! Всякому свое по делам и заслугам… Отказаться в крайних случаях от совета и участия иностранцев было бы то же, что по внушению патриотизма не давать больному хины потому, что она растет не в России». Не менее важной кажется еще одна мысль Греча: «Дело против Наполеона было не русское, а общеевропейское, общечеловеческое, следственно, все благородные люди становились в нем земляками и братьями: итальянцы и немцы, французы (эмигранты) и голландцы, португальцы и англичане, испанцы и шведы — все становились под одно знамя»5.

Вернемся к вопросу о самоидентичности Багратиона. Во-первых, князь Багратион — потомок грузинских царей, чей род был древнее всех российских княжеских родов (включая Рюриковичей), — последовательно считал себя русским: «…Итак, прощайте. Я вам все сказал как русский — русскому» (из письма Аракчееву, июль 1812 года). Для него проблема грузинской идентификации даже не возникала. Из контекста всех подобных высказываний Багратиона (а их сохранилось немало) видно, что понятие «русский» идентифицируется им не с этнической принадлежностью к русской нации в современном понимании, а с имперской принадлежностью, с подданством российскому императору. «Русский» тогда был эвфемизмом понятия «имперский», «российский», а также отчасти «православный». В те времена этот взгляд был весьма распространен. Так, во время войны 1808–1809 годов со шведами генерал Каменский призывал солдат в атаку: «Покажем шведам, каковы русские. Не выйдем отсюда живы, не разбив шведов в пух! Ружья наперевес! За мной! С нами Бог! Вперед! Ура!» При этом обращался он к солдатам Литовского и Могилевского полков, польским уланам и гродненским гусарам, среди которых русских, наверное, почти не было. Об одном известном деятеле того времени бароне Убри писали: «Русский, но немец барон Убри», и даже так: «Убри, русский немец, французского происхождения»6.

Во-вторых, в силу этой своей осознаваемой российско-имперской идентичности, Багратион находился во власти предрассудков и фобий в отношении к «нерусским», к которым причислялись иностранцы — как подданные других государей, так и те, кого называли «немцами», «иноземцами», «иноверцами». Багратион не раз писал о засилье в армии «немцев». В своих письмах он также называл Барклая презрительно «чухонцем» («я повинуюсь, к несчастью, чухонцу»), что было даже более уничижительно, чем «немец», и намекало на дикость, неразвитость. «Я знаю, что вы русский, дай Бог, чтобы выгнали чухонцев, тогда я докажу, что я верный слуга отечеству»7; или: «Служить под игом иноверцев-мошенников — никогда!»8 В октябре 1805 года Багратион писал в таком же стиле цесаревичу Константину Павловичу: «Я знаю, что и вы желаете, бросьте иноверцов, держитесь только подданных. Мы имеем веру, присягу и любовь государю и всему дому вашему»1. «Мне, — писал Багратион из Молдавии Аракчееву, — нужны русские, а не иноземцы, они никогда не привыкли служить одному, а всегда многим служат»10. Для Багратиона и его единомышленников русский превосходит других по всем качествам. Он — особенный, а главное — верный, любящий царя и Отечество, не изменник, щедрый, открытый. Ростопчин писал Багратиону: «Обнимаю вас дружески и по-русски от души»".

Немец — перец, колбаса! Во всех этих определениях и оценках можно усмотреть несколько семантических и иных слоев. Известно довольно сложное отношение в России к иностранцам, которых в XVII–XIXвеках обычно называли «немцами». Кроме бытовавших у всех народов комплексов восприятия иностранцев как «чужих», «ненаших», «непонятных», «опасных», в России был силен религиозный фактор — сознание превосходства и исключительности своей единственно истинной православной веры, ощущение религиозного (и соответственно — духовного) одиночества России после гибели православной Византии, обрекшей русских на изоляционизм, жизнь в окружении недружелюбных иноверцев — «папистов», «люторов», «агарян», покушавшихся на независимость России, что и действительно не раз случалось в истории.

Петровская эпоха внесла существенные поправки в эти представления. Россия, начавшая, по воле Петра Великого, модернизацию, воспринявшая многие достижения развитых европейских стран, изменшась. Ее двери открылись для иностранцев, приносивших с собой новые идеи, навыки, а также пороки и недостатки. Особенно сильно изменилось дворянство, правящий класс, который довольно быстро «онемечился» и «офранцузился» в том смысле, что особенно близко к сердцу воспринял, так сказать, «удобства западной жизни»: моду, комфорт, развлечения, а вместе с тем и популярные на Западе идеи. Это привело к некоторому пренебрежению собственной страной, ее прошльш, ее традициями, чему, кстати, весша способствовал сам Петр, искоренявший древнерусскую «старину». Но главное состояло в том, что правящая элита, правительство, власть сташ воспринимать себя как европейцев, а Россию — как страну, принадлежавшую к европейской ойкумене. Идеи просвещенного патриотизма, коренившиеся в реформах Петра Великого, строились на признании того факта, что русские — европейский народ, не уступающий другим европейским народам по своим способностям, что «мы» (русские) не «хуже других» («немцев») и с помощью просвещения быстро наверстаем заметное нам самим и унижающее нас отставание от прочих развитых народов в науках, военном деле и других сферах жизни. Увлечение, привычка к иностранному, впрочем, не мешали чувству патриотизма, любви к Отечеству. Вряд ли найдется человек, который мог бы обвинить Александра 1, говорившего и думавшего no-франиузски, в непатриотизме, в пренебрежении интересами России. Кстати говоря, несмотря на галломанию — увлечение всем французским, отношения между Россией и Францией в течение всего XVIII и начале XIXвека были преимущественно недружественными, даже враждебными. Пять раз они выливались в вооруженные конфликты, причины которых заключались в острых имперских противоречиях Франции и России в Восточной и Северной Европе, а также на Балканах.

Естественно, что наряду с отчетливой галломанией дворянства и развившимся на этой основе космополитизмом, характерным вообще для Европы того времени, в толще русского народа сохранялось недоверие ко всему иностранному, служившему предметом, с одной стороны, восхищения (достижениями, изобретательностью «немецкого ума»), а с другой — пренебрежения и насмешки. «Кургузый немец» в народной среде был символом смешного, жалкого, жадного иноземца, а присущие немецкому народу дисциплина, порядок, система вызывали смех у русских людей, часто поступавших «абы как», под влиянием сиюминутного порыва. В их устах «немец» был «сухарем», «сухим педантом», «безжизненным методиком».

Война — это не школа толерантности

Как всегда бывает во время войн, все вышеназванные комплексы и фобии обострились в 1812 году. Война с Наполеоном приобрела характер борьбы за существование государства, империи, подняла на поверхность общественного сознания как патриотические, так и ксенофобские чувствования. Все это проявлялось в разных формах. Для одних нашествие «двунадесяти языцев» вызывало к памяти времена освобождения страны от нашествия поляков в 1612 году, порождало желание подражать вождям русского народа Минину и Пожарскому, видеть в Кутузове их преемника. Недаром Пожарский и Минин упомянуты в обращении Александра к нации (заметим — не к «верноподданным», а к «нации»!). Тем самым открывались шлюзы для участия каждого россиянина в деле защиты Родины от завоевателей, и это сплачивало народ. Одни люди действительно делали полезное для обороны дело: поступали в воинскую службу, жертвовали деньгами, участвовали в создании народного ополчения. Другие же больше занимались пустословием в светских салонах. Далекие от войны петербургские дамы и барышни щипали корпию, гордо отказывались смотреть веселые французские пьески и представления. Только вот отказаться говорить по-французски все-таки не могли — другого языка они порой и не знали!

Вместе с волной просвещенного, а также «чувствительного», романтического патриотизма из глубин народа выплеснулись маргинальная ксенофобия, ненависть к инородцу, иностранцу, «немцу» вообще. Поведение на Русской земле завоевателей — французов, немцев из разных германских земель, поляков и других воинов Великой армии, по общему признанию, было отвратительным, а праведный гнев и желание отомстить за сожженные дома, деревни и села, разграбленные имения с лихвой оправдывали эту ксенофобию. Особенно поражало русских людей скотское обращение завоевателей с православными храмами и иконами — не забудем, что французы пришли в Россию из республиканской, атеистической страны, где революционное варварство нанесло непоправимый урон собственной церкви. Как вспоминал А. А. Щербинин, однажды им удалось ворваться во французский бивак, где, как пишет он, «мы нашли кофейные снаряды, еще наполненные и теплые… Ужас и негодование овладели нами, когда увидели мы большие образа, служившие столами на биваках французских»12. Ротмистр Л. А. Нарышкин 1 августа 1812 года писал отцу, обер-гофмаршалу A. JT. Нарышкину, из Смоленской губернии: «Патрули их делают разные насильства и мерзости с нашими жителями, а особливо ругаются над законом (имеется в виду православие. — Е. А.), ломают и тычут пиками в образа и делают конюшни из церквей. Не худо бы сделать это известным во всей России, чтоб этим еще более рассердить народ, чтоб он употребил все меры отомстить сим злодеям за закон, над которым они ругаются»13.

В немалой степени подъему ксенофобии способствовала тогдашняя власть. Весной 1812 года был издан особый указ о наблюдении за политическим поведением жителей западных губерний. К тому же с лета, также согласно высочайшему повелению, всем иностранцам предстояло пройти процедуру санации, разбора. Было решено «из иностранцев оставить в каждой губернии только тех, в благонадежности коих начальник оной совершенно уверен и приемлет на себя точную ответственность в том, что они ни внушениями личными, ни переписками или другими какими сношениями не могут подавать повод к какому-либо нарушению спокойствия или к совращению с пути порядка российских верноподданных, о каковых иностранцах прислать Министерству полиции немедленно списки… Всех тех иностранцев, кои окажутся неблагонадежными, и сомнения наводящих, выслать за границу». Ну а дальше, как говорится, пошла писать губерния. Сохранились составленные по всем ведомствам и учреждениям списки иностранцев; например: «Самуил Иванович сын Адлер, московский уроженец, коллежский секретарь, письмоводитель». В рубрике «С какого времени находятся в России» записано: «Всегда в России находился» или, как у многих других: «Родился в России». Но основной все же была графа «Приемлет ли начальник за него на себя ответственность». Каждый начальник должен был подумать, прежде чем написать в графе: «Означенные в сем списке чиновники, находясь большей частью уже долгое время в России, оказывали себя гражданами спокойными, правительству Российскому преданными и по долгу званий своих исправными, и потому и предполагать можно, что они и в будущее время не подадут причин к какому-либо на счет их от начальства неудовольствию»14.

В Царскосельском лицее в список попал лишь один иностранец, учитель немецкого языка у Пушкина и его товарищей Фридрих Леопольд Август де Гауеншильд, «29 лет, женат и имеет дочь Элизу, полутора лет, и сына Фрица, 7 недель». Он приехал из Вены недавно — в 1810 году, и даже гуманный директор Лицея Е. А. Энгельгардт все же поручиться за него не смог: «До сего времени поведения был хорошего, а впредь ручательства на себя не приемлю». Гауеншильда вместе с семьей выслали за границу".

Свою роль сыграла и пропаганда — лубки, «афишки» главнокомандующего Москвы Федора Ростопчина. В этих «афишках», написанных псевдонародным, раешным языком, репродуцировались все расхожие штампы о «немцах» как о наглых, жадных грабителях, ничтожных, трусливых вояках, с которыми может справиться любая деревенская баба, вооруженная вилами. Все это не могло не отразиться на отношении разных слоев к иностранцам, а также к «своим» немцам.

Охота за шпионами

Обострившиеся патриотические чувствования причудливо переплетались со шпиономанией. Летом 1812 года в армии под Смоленском пошли слухи, что в захваченном экипаже генерала О. Себастиани нашли «заметки, в которых помечены числа и места день за днем передвижения наших корпусов. Передавали, — пишет П. С. Пущин, — будто вследствие этого удалили из Главного штаба всех подозрительных лиц, в том числе и флигель-адъютантов графов Браницкого, Потоцкого, Влодека (все — родовитые польские аристократы. — Е. А.) и адъютанта главнокомандующего Левенштерна (шведа)»16. Что лежало в основе этой истории? Майор барон В. Г. Левенштерн из штаба Барклая являлся его адъютантом и делопроизводителем секретной корреспонденции. 25 июля русские пленили князя Гогенлоэ, командира Вестфальского конного полка. Из плена он просил Мюрата принять русского парламентера, чтобы тот мог забрать его личные вещи и повозку. Левенштерн и был тем парламентером, а одновременно — разведчиком. По его словам, ему было поручено собрать данные о войсках противника, а главное — дезинформировать французов относительно движения корпуса Витгенштейна, который отделился тогда от основной армии Барклая и двинулся в северо-западном направлении для защиты Петербурга. Чтобы корпус Витгенштейна смог оторваться от французов, было придумано так, что сопроводительные бумаги Левенштерну были подписаны именно Витгенштейном. Это якобы косвенно свидетельствовало о присутствии генерала в месте встречи французами парламентера. Левенштерн считал, что задуманная хитрость удалась, и благодаря ей Витгенштейн сумел уйти от преследовавшего его маршала Удино на два-три перехода, что было тогда весьма важно. Из беседы с генералом Себастиани, в расположение дивизии которого Левенштерн попал, он узнал весьма важную новость о стратегических планах Наполеона: «Генерал Себастиани болтал без умолку, наслаждаясь, по-видимому, своей собственной речью, из его болтовни я узнал план Наполеона оставить один корпус оперировать на Двине и идти с остальными силами на Смоленск и Москву. Эта болтливость не пропала даром: я поспешил по возвращении довести об этом до сведения главнокомандующего, который приказал мне немедленно изготовить донесение императору, изложив в нем те доводы, на основании которых я предполагал, что Наполеон не пойдет на Петербург. Ныне все думают, что они поняли сразу намерения императора французов, но в то время, о котором я говорю, мнения по этому поводу очень расходились»17. Последнее верно: русское руководство долго не знало, в каком направлении (на Москву или на Петербург) пойдет главная армия французов. Еще 6 августа Ростопчин писал Багратиону: «Мне кажется, что он (Наполеон — Е. А.) вас займет (то есть отвлечет. — Е. А.), да проберется на Полоцк, на Псков, пить невскую воду»18.

Рапорт Левенштерна был приложен к донесению Барклая царю от 25 июля; при этом Барклай писал, что нечто подобное о намерении Наполеона он узнал и из рапорта генерала Д. С. Дохтурова". Так что информация о намерениях французов двинуть основные силы на Москву приходила к Барклаю из разных источников. Теперь вернемся к упомянутой выше записи в дневнике Пущина. Действительно, почти сразу же после возвращения Левенштерна под Рудней были захвачены штабные бумаги Себастиани, в которых была обнаружена записка Мюрата о предстоящем наступлении русских у Рудни. Подозрение в разглашении военной тайны пало на Левенштерна, который, выйдя еще в 1802 году в отставку, уехал в Европу, а в 1809 году служил во французской армии и поэтому хорошо знал генерала Себастиани. Предполагали, что Левенштерн-то и разболтал старому знакомцу о планах своего командования. Под благовидным предлогом Левенштерна послали с письмом Барклая в Москву, к Ростопчину. Барклай писал тому, что «польза службы Его императорского величества требует, чтобы ваше сиятельство изволили отправленного при сем адъютанта моего майора Левенштерна задержать до окончания войны в Москве под благовидными какими предлогами и покорнейше прошу вас приказать за всеми его сношениями и знакомствами иметь строгий секретный надзор»20. Именно тогда выслали в Москву и несколько штабных офицеров — поляков.

Двадцать первого августа, после проверки, Барклай написал Ростопчину, что причина высылки Левенштерна «состояла в том, чтобы в отсутствие его открыть некоторые относящиеся до его обстоятельства, обратившие на него внимание. Ныне же после всех исследований не открывши ничего подозрительного, чтобы в вину ему ставить, можно было… возвратить его ко мне обратно»21. Левенштерн был возвращен в действующую армию и отличился в сражении при Бородине, а также в Заграничном походе, как и упомянутые выше поляки, с которых также вскоре сняли подозрения.

И все же откуда секретные сведения попали к Себастиани? Левенштерн все валит на интриги своего недоброжелателя Ермолова и на евреев-лазутчиков: «Евреи, коих было множество в нашем лагере, которые слышали все разговоры офицеров и даже генералов и выводили из них свои заключения, смотря по тому, насколько они были развиты… продавали за несколько дукатов, без малейшего угрызения совести своей… и не подвергались по этому поводу ни малейшему подозрению и преследованию: никакого следствия не было произведено, и они были по-прежнему терпимы в армии. Мы по-прежнему получали от них сведения о движении французской армии, которая, со своей стороны, знала обо всех наших действиях. Операционный план войны может быть тайною не только для неприятельской армии, но и для самих служащих в армии, так как он бывает известен в подробности всего нескольким лицам, но движение, совершаемое несколькими тысячами человек, никогда не может остаться тайною, о нем знает всякая маркитантка хотя бы за час до его выполнения, это понятно само собою. Поэтому неудивительно, что генералу Себастиани было известно о движении, которое предполагалось выполнить, чтобы застигнуть его врасплох»22. Аргумент Левенштерна о знании первой же маркитанткой маршрута движения корпусов неубедителен. Как выяснилось через несколько лет, виновником разглашения секретных сведений был флигель-адъютант поляк князь Любомирский, но сделал это он неумышленно: он написал своей матери, в имение Ляды, попадавшее в зону военных действий, чтобы она срочно покинула свой дом из-за того, что скоро тут разгорится бой. Но штаб Мюрата как раз и стоял в Лядах, письмо заботливого сына попало прямо к маршалу, а от него сведения о движении русских войск стали известны Себастиани, находившемуся в авангарде Мюрата21.

Думается, что в деле Левенштерна евреи были ни при чем, но в целом он верно отметил их важную роль в делах разведки. «Лазутчики» в большом количестве вербовались из местных евреев. Действительно, литовские и белорусские евреи поставляли сведения о противнике как русским, так и французам. К тому же французы получали информацию и от симпатизировавшего им польского населения. Евреи-лазутчики использовались и для провокаций. При отступлении французов через Березину маршал Удино обманул командующего 3-й Западной армией Чичагова с помощью евреев города Борисова, которых сам дезинформировал относительно истинного места предстоящей переправы французской армии. Эту ложную информацию трое евреев сообщили Чичагову, и тот, опираясь на нее, увел армию от Борисова ниже по течению Березины и тем самым позволил остаткам Великой армии беспрепятственно форсировать реку выше Борисова, у Студенки. По приказу Чичагова лазутчики были повешены как предатели. Точна ли эта история, изложенная К. А. Военским24, наверняка мы не знаем, но то, что разведка армии позорно провалилась, хорошо известно: благодаря нераспорядительности Чичагова Наполеон сумел вырваться из почти безвыходного для французов положения и продолжал еще два года поливать кровью землю Европы.

В августе 1812 года под Смоленском, во время движения колонн, был пойман французский шпион, о котором сохранилась запись в походном журнале Л. А. Симанского за 3 августа: «С корпусом ходила одна женщина в синем суконном платье и на вопрошающих ее отвечала и называлась то прачкой Лаврова (генерала. — Е. А.) или армейского солдата женой, но вчерась сей обман открылся, и ее один казак, от коих ничего на свете и ни один обман укрыться не может, поймал и узнал в ней шпиона — поляка»25. П. Пущин примерно в то же время внес в свой дневник более «романтическую» версию разоблачения: «В продолжение целого дня какая-то женщина шла с нашей колонной и говорила тем, кто ее спрашивал, что она принадлежит генералу Лаврову. Все удовлетворялись таким ответом, пока один шутник не вздумал за ней ухаживать и в порыве страсти сорвал головной убор, из-под которого показалась мужская голова. Оказалось, что это шпион, его отправили в Главную квартиру». Естественно, что такие случаи порождали шпиономанию — неизбежную спутницу войны. На следующий день Пущин записал в дневник: «Вчерашнее происшествие со шпионом заставило меня быть осмотрительнее. Заметив сегодня какого-то субъекта, одетого по-городски, который прогуливался по нашему лагерю и расспрашивал, где стоянка великого князя (вспомни, читатель, Пьера Безухова на Бородинском поле. — Е. А.), я его арестовал и отправил к дежурному»26. Здесь мы видим типичную реакцию человека в состоянии шпиономании — обращать внимание на тех, кто чем-то выделяется из толпы. Впрочем, нужно быть очень плохим шпионом, чтобы, вырядившись в женскую одежду, тащиться мимо солдатских колонн, привлекая всеобщее внимание алчущих продажной женской ласки тысяч мужчин, или же, нарядившись в гражданскую одежду, бродить среди военных…

Шпиономания процветала и в тылу. Известно, что история отставки выдающегося государственного деятеля М. М. Сперанского имела шлейф из слухов о его измене, о том, что он в качестве платы за измену и шпионаж получает бриллианты от французского посланника. Усилилось недоверие не только к иностранцам, но и к «своим» немцам, таким как Барклай. Как это часто бывало в истории с «немцами», их деятельность ассоциировалась с неудачами, поражениями, их подозревали в измене. Носить иностранную фамилию в то время значило в некотором смысле быть подозреваемым. Недаром Левенштерн писал, что он не рекомендовал приехавшему офицеру, прибалтийскому немцу, подавать прошение о приеме на русскую службу во время войны — к людям с немецкими фамилиями тогда относились подозрительно. Как писал Ростопчин министру полиции Балашову, «ненависть народа к военному министру произвела его в изменники потому, что он не русский»27.

Так же, как Багратион, думали о «немцах» тогда многие люди, причем весьма умные и образованные. Взять, к примеру, 29-летнего Арсения Андреевича Закревского, будущего графа, министра внутренних дел, генерал-губернатора Москвы времен Николая I, а в 1812 году адъютанта Барклая, директора его канцелярии. Закревский был, без сомнения, предан Барклаю, обязан ему всей своей карьерой. Но несмотря на это, 5 августа 1812 года он так писал из-под Смоленска своему приятелю, графу М. С. Воронцову, командиру 2-й сводно-гренадерской дивизии 2-й армии: «Теперь мы не русские, оставляем город старый. Нет, министр наш не полководец, он не может командовать русскими». На следующий день, 6 августа, он продолжил: «Холоднокровие, беспечность нашего министра я ни к чему иному не могу приписать, как совершенной измене (это сказано между нами), ибо внушение Вольцогена не может быть полезно». Закревский повторяет широко распространенный в армии слух, что выходец из Пруссии барон Юстус Адольф Вольцоген, флигель-адъютант императора Александра, сподвижник Фуля, — шпион. Человек высокообразованный, умный, толковый (но, к сожалению, не знавший русского языка), он, дежурный штаб-офицер, пользовался влиянием при штабе Барклая и по каким-то причинам конфликтовал с начальником Главного штаба Ермоловым. В войсках упорно твердили, что Вольцоген имеет некую власть над Барклаем, подчинил его себе и ведет армию к катастрофе. Между тем все это были наветы: Вольцоген был ярым врагом Наполеона, одним из первейших ратовал за уход армии из Дрисского лагеря, призывал укрепить Смоленск, потом он отважно воевал под Витебском и Смоленском, был контужен под Бородином и отличился в сражении при Тарутине и в Заграничном походе. Но в общественном мнении армии все это значения не имело: Вольцоген — враг, агент Наполеона! Это и отразилось в письме Закревского, который, сам находясь возле Барклая, тем не менее считал, что вредному внушению Вольцогена «первый пример есть тот, что мы покинули без нужды Смоленск и идем Бог знает куда и без всякой цели для разорения России. Я говорю о сем с сердцем, как русский, со слезами. Когда были эти времена, что мы кидали старинные города? Я, к сожалению, должен вам сказать, что мы, кажется, тянемся к Москве, но между тем уверен, что министра прежде сменят, нежели он туда придет. Его не иначе должно сменить, как с наказанием примерным… Будьте здоровы, но веселым быть не от чего. Я не могу смотреть без слез на жителей, с воплем идущих за нами с малолетними детьми, кинувши свою родину и имущество. Город весь горит. В грусти весь ваш А. З.»28.

Наши «отяготители». Рассеивать сомнения просвещенного читателя относительно нелепости всех этих фобий вроде бы излишне, если бы отголоски их не были живы даже в научной литературе, в работах уважаемых мною авторов. Так, в замечательной своим новаторством книге Н. А. Троицкого можно прочитать и такое: «Российский генералитет в 1812 г. был отягощен не столько доморощенными бездарностями из дворянской знати, вроде П. А. Шувалова или И. В. Васильчикова, сколько иностранцами — и обрусевшими, и новоявленными, иные из них даже не знали русского языка (как, например, К. Л. Фуль и Ф. Ф. Винценгероде). Высокие командные посты занимали Л. Л. Беннигсен и П. X. Витгенштейн, Ф. О. Паулуччи и К. Ф. Багговут, Ф. Ф. Эртель и П. П. Пален, И. Н. Эссен и П. К. Эссен, Ф. Ф. Штейнгель и Ф. В. фон дер Остен-Сакен, А. Ф. Лонжерон и К. Ф. Левенштерн, Ф. К. Корф и К. А. Крейц, К. О. Ламберт и Э. Ф. Сен-При, О. И. Бухгольц и К. К. Сивере, И. И. Траверсе и Е. Ф. Канкрин, Е. X. Ферстер и X. И. Трузсон, принцы Евгений Вюртембергский и Карл Мекленбургский, не говоря уж о тех, кто был в меньших (но тоже генеральских) чинах, как И. И. Дибич, К. И. Опперман, О. Ф. Кноринг, А. X. Бенкендорф, Г. М. Берг, Б. Б. Тельфрейх, К. Ф. Ольдекоп, А. Б. Фок и др.»29.

Ставить всех этих очень разных людей в число тех, кто «отягощал» русскую армию даже больше, чем «доморощенные бездарности», по меньшей мере несправедливо. Да, многие из этих людей не были русскими патриотами в том смысле, что, наверное, не очень умилялись при виде русской народной пляски, кокошников и даже плохо говорили по-русски. Но одни из них (немецкое прибалтийское дворянство) были подданными Российской империи в четвертом или пятом поколении (в 1810 году как раз исполнилось сто лет русского господства в Лифляндии и Эстляндии) и верно служили императору, а значит, России. Другие были наемниками-профессионалами (что в тогдашней Европе тоже не было каиновой печатью) или французами-эмигрантами, изгнанными революционерами из своей страны. Для них понятия чести, ответственности отнюдь не были пустым звуком, и большинство из них совсем «не отягощали» русский генералитет, а относились к его золотому фонду. Известно, что на войне с Францией французские эмигранты рисковали больше других — им попадать в плен было невозможно, эмигранта, захваченного с оружием в руках, тотчас расстреливали.

Если судить по данным, приведенным в энциклопедии «Отечественная война 1812 года», большинство упомянутых Н. А. Троицким «немцев» — кавалеры высшего воинского ордена Святого Георгия, а один даже кавалер трех классов этого ордена! Этот высший воинский орден России, как известно, давали только за мужество, подвиги и ранения на поле боя. Вышаркать на дворцовом паркете Георгия было невозможно. Любопытно, что в приведенном перечне «отягощавших» русскую армию иностранцев самим автором указаны инициалы этих людей. В большинстве своем они скрывают не имена, данные им от рождения в лютеранских кирхах или католических соборах, а те русские имена и отчества, которые им присвоили их русские коллеги, окружающие. Во имя России сложили свои головы такие люди, как эстляндский немец Карл Федорович (Карл Густав) Багговут (он так и не успел получить за Бородино орден Святого Александра Невского), а также граф Эммануил Францевич Сен-При — начальник Главного штаба 2-й армии Багратиона. Француз-аристократ, пэр Франции, потерявший буквально все — родных, состояние, родину, он был искренне предан России, давшей ему убежище. Известно, что Наполеон после своего прихода к власти запретил Сен-При, в отличие от многих других эмигрантов, возвращаться на родину. Сен-При отличился в сражении при Аустерлице (удостоен ордена Святого Георгия 4-го класса), был ранен картечью в ногу при Гутштадте, получил тяжелую контузию при Бородине. Он имел золотую шпагу «За храбрость» с алмазами. Позже, во время Заграничного похода, за взятие Реймса он удостоился Георгия 2-го класса. Там же Сен-При был смертельно ранен, умер в Ланне и был похоронен в родной, французской земле.

Другого француза — эмигранта Карла Осиповича Ламберта — считали одним из лучших русских генералов, он был кавалером Георгия 3-го класса, имел золотую саблю «За храбрость» с алмазами. То же самое можно сказать и о другом французском аристократе, полковнике графе Александре Луи Андре (Александре Федоровиче) Ланжероне, проведшим всю свою жизнь в сражениях в рядах русской армии, а потом ставшим одним из знаменитых строителей Одессы (Георгий 3-го класса и орден Андрея Первозванного, полученный в Париже прямо из рук императора Александра I). Отличились доблестью, мужеством, проливали свою кровь (в буквальном, а не в переносном смысле) за Россию, были тяжело ранены в бою и многие другие «отяготители», в том числе во множестве «наши», прибалтийские немцы. Среди курляндцев отметим Фабиана Вильгельмовича (Фабиана Готлиба) Остен-Сакена. Он был ранен в бою в голову, имел Георгия 2-го класса, а также орден Святого Андрея Первозванного за мужество в сражениях под Бриеннле Шато и Лa-Ротьере. Федор Карлович (Фридрих Николай Георг) Корф был ранен в бою в ногу, имел среди своих наград двух Георгиев (4-го и 3-го класса). Киприан Антонович (Циприан Гвальберт) Крейц был страшно изуродован в боях (ранен пулей в правый висок, два сабельных удара в голову, два удара штыком в плечо, попал в плен в войну 1806— 1807годов, при Бородине был контужен в правый бок, ранен картечью в правое плечо, получил пулю в правую руку и осколок гранаты в правую ногу). За свои подвиги он имел Георгия 2-го класса и много других наград.

Помянем и героическихлифляндцев: Петра Петровича трейдера (контузия в правое плечо, остался в строю; при Бородине ранен пулей в левую ногу, контужен в правую, потом пулей же — в правую ногу), имел награду — Георгия 4-го класса, как и Федор Иванович Сандерс (контузия картечью в левое бедро и руку, в лицо пулей). Упомянем и эстляндцев: Богдана Борисовича (Готгарда Августа) Гейфрейха (контужен картечью в бок при Аустерлице, ранен картечью в правую руку при Браилове, имел Георгия 4-го класса, золотую шпагу «За храбрость» с алмазами, в 1813 году контужен ядром в левую ногу под Лейпцигом, но остался в строю) и Фаддея Федоровича (Фабиана Готгарда) Штейнгеля. Он был контужен в голову, удостоился золотой шпаги «За храбрость» и ордена Святого Александра Невского.

А вот настоящий (гессен-дармштадтский) немец — Карл Иванович Опперман. У него был на груди Георгий 3-го класса за взятие крепости Торн. Сын голландского садовника Александр Борисович Фок был ранен пулей в бок, награжден Георгием 3-го класса за Прейсиш-Эйлау, позже ранен пулей в грудь и руку. Его брат Борис водил в рукопашную схватку под Бородином гренадер своей дивизии и удостоен за это Георгия 3-го класса. Замужество в Русско-турецкой войне был пожалован Георгием 4-го класса еще один упомянутый «обременитель» — лифляндец Карл Федорович Ольдекоп, а еще раньше того же ордена за взятие Вильно в 1794 году удостоился эстляндец Иван Николаевич (Магнус Густав) Эссен (тяжелая контузия ядром при Фридланде). Другой Эссен (Петр Кириллович, Эссен 3-й), герой Прейсиш-Эйлау, получил Георгия 3-го класса за выдающееся мужество, как и упомянутый в списке Троицкого еще один «немец» — Карл Карлович Сивере (за мужество при Бородине).

Граф Петр Петрович Пенен (курляндский немец), герой сражения под Витебском, был одним из блестящих русских кавалерийских генералов, «с редкой предприимчивостью и быстрым соображением». Потом, после выздоровления после болезни, отличился во многих битвах во время Заграничного похода русской армии (имел Георгия 4-го класса за сражение при Лопачине, Георгия 3-го класса за сражение при Прейсиш-Эйлау, орден Александра Невского). Тяжко раненный в Лейпцигском сражении 1813 года, он вернулся в бой и потом удостоился Георгия 2-го класса за взятие Парижа.

Не знавший русского языка немец из Гессена Фердинанд Федорович Винценгероде (Георгий 2-го и 3-го класса, Владимир 1-й степени) тем не менее стал по воле «немца» Барклая фактически первым русским партизаном. О боевом товарище Винценгероде по летучим отрядам и освободителе Нидерландов, а потом начальнике Третьего отделения А. X. Бенкендорфе не приходится и говорить — его патриотизм несомненен, как и верность России главного генерал-интенданта, а потом незаурядного министра финансов Георга Людвига (Егора Францевича) Канкрина. Под конец приведу отрывки из биографии еще одного эстляндского немца, Адама Отто Вильгельма Бистрома 2-го: «В ходе Русско-прусско-французской войны 1806–1807 гг., командуя батальоном Литовского полка, был в сражениях под Пултуском, Прейсиш-Эйлау (ранен в голову картечью), Гутштадтом, Гейльсбергом, Фридландом (контужен ядром в грудь), 12. 12. 1807 произведен в полковники. С 6. 3. 1808участвовал в Русско-шведской войне 1808–1809 гг., а с 1811 г. командовал бригадой… участвовал в деле под Островно, за отличие в Смоленском сражении награжден орденом Св. Анны 2-й степени… за геройские действия в Бородинском сражении отмечен орденом Св. Владимира 3-й степени. Затем постоянно находился в арьергардных стычках с неприятелем, за отличие при Спас-Купле награжден алмазными знаками к ордену Св. Анны 2-й степени. Участвовал в сражении при Тарутино, особо отличился в Мсигоярославецком сражении: утром 12 октября его бригада первой вступила в город и до вечера не выходила из боя. При преследовании неприятеля действовал в авангарде армии. За взятие Вязьмы награжден орденом Св. Георгия 4-го класса. 28. 4. 1813 за отличие при Малоярославце произведен в генерал-майоры со старшинством от 12. 10. 1812. В кампанию 1813 г. неоднократно находился в авангардных делах, отличился в Лейпцигском сражении, где войска под его командой захватили 56орудий (награжден золотой шпагой “За храбрость” с алмазами). В кампании 1814 года находился при блокаде Майнца, при штурме Реймса ранен пулей в левое плечо. За взятие Монмартрских высот под Парижем удостоен ордена Георгия 3-го класса». Участвовал во 2-м походе во Францию, умер в 1826 году генерал-лейтенантом. А еще у него был такой же героический брат Карл Генрих Георг Бистром 1-й, кавалер Георгия трех степеней (4, 3 и 2-го класса). В боях он был многократно ранен: в левую ногу, потом в левое плечо, в правую щеку с повреждением челюсти и вскоре умер от последствий ранений. Кроме множества подвигов с его именем связан захват маршальского жезла знаменитого Даву. Он был командиром любимого Багратионом лейб-гвардии Егерского полка.

И последнее, так сказать, на заметку. А. Бутенев, приехавший в Волковыск и сердечно принятый при штабе Багратиона, писал, что близким, домашним человеком при князе был… иностранец, француз по происхождению: «В числе близких к князю Багратиону лиц необходимо еще упомянуть о старом французском эмигранте Мустье (de Moustier). Он состоял в чине полковника нашей службы и носил кавалерийский мундир, но не имел никакой особой должности, а был только приятелем князя и сопровождал его еще в Турецкой войне, хотя не знал ни слова по-русски, а князь Багратион плохо объяснялся на французском языке. Прекрасный, седовласый, высокого роста старик был настоящий представитель доблестного французского дворянства прежних времен». Он был телохранителем последнего французского короля, защищал от толпы покои Марии Антуанетты, сопровождал короля во время бегства в Варен, чудом остался жив, бежал из Парижа, был принят при русском дворе, получил пенсию и «привязался к князю Багратиону»30. О другом иностранце из окружения Багратиона сказано в акте 13 сентября 1812 года о выдаче денежных награждений согласно завещанию князя: «Позеф Гави, как служивший ревностно и усердно при покойнике с 1806-го (года) до самой смерти без жалованья, — шесть тысяч рублей и верховую серую лошадь» ".