Иезуитский крест Великого Петра

Анисов Лев Михайлович

Книга вторая

Внук государя

 

 

I

Советник курфюрста саксонского и короля польского Иоанн Лефорт, хорошо знавший жизнь русского двора и бывший своим человеком во многих именитых домах Петербурга, 15 декабря 1723 года сообщал в одной из реляций: «Я знаю из верных источников, что здоровье царя (Петра I. — Л.А.) вовсе не так хорошо, как оно кажется. Характер его все более и более меняется, постоянно задумчивый, даже меланхолический, очень мало занят чтением и совсем не бывает в адмиралтействе. Он ищет уединения, так что остерегаются говорить с ним о делах. Только священник, его доктор и еще несколько шутов могут входить к нему, другим же никому не позволяется, когда он в мрачном настроении духа. Есть люди, которые сомневаются в назначенной коронации (его второй супруги. — Л.А.). Замечают, что царь оказывает больше привязанности к сыну царевича, чем прежде. Я боюсь, чтобы не было какого волнения».

Словно какие-то глубокие сомнения охватывали государя.

Замечали, он говеет усерднее обыкновенного, с раскаянием, коленопреклонением и многими земными поклонами. Голштинский посланник Бассевич, человек опытный, умный, в сущности, руководивший внешней политикой Голштинии, с настороженностью подмечал, что Петр I, делая все «для удаления от престола сына непокорного и несчастного Алексея… в то же время воспитывал его так, чтоб тот мог быть достойным короны, если б по какому либо случаю она досталась ему в удел».

Уже более двух лет рота из 40 гренадеров, отроков из дворянских фамилий, для развития во внуке Петра I вкуса к военному делу, занимала караул в его покоях и вместе с ним упражнялась в военных экзерцициях.

Чутко улавливая настроение своего царственного супруга, Екатерина Алексеевна оказывала мальчику-царевичу самое тщательное внимание. День его рождения праздновала с пышностью. Она зорко следила за происходящим. А следить было за чем.

Незадолго до коронации Екатерины Алексеевны, а именно 4 мая 1724 года, Лефорт извещал о следующем: «…Царица пригласила герцога Голштинского водить ее под руку в день коронации. Он отвечал, что сочтет это за большую честь, если только царица позволит ему быть на правах будущего зятя, но не как подданного. Она согласилась на это. Несколько недель тому назад, его Преосвященство архиепископ новгородский, большой сторонник Царицы, хотел склонить Царя на статью о престолонаследии и в то же время хотел внушить ему мысль о назначении наследником герцога Голштинского. Царь сильно рассердился за советы по такому щекотливому делу… и обошелся с ним очень грубо. Он был в немилости несколько дней, теперь же, говорят, его послал в Петербург за сыном царевича (об чем… однако, мне ничего не известно в Петербурге), которого царь хочет назначить наследником. Все будут довольны, если так будет!»

Во внуке Петра Первого видели возможного наследника престола.

И не потому ли зоркие католики поспешили направить в 1724 году в Россию францисканца Петра Хризологуса и подкрепили тайное посольство его несколькими иезуитами.

Австрийская императрица Елизавета, тетка царевича Петра Алексеевича, поручила молитвам иезуитов, отъезжающих в Россию, своего племянника. И какой странный ответ дал ей супериор? «Всячески сотворим то, к чему обязаны». Императрица говорила о молитвах, супериор отвечал об исполнении того, к чему они обязаны.

Невольно рождается мысль, не были ли они посланы конгрегациею с тайными поручениями в отношении молодого царевича. В XVII столетии иезуиты постоянно присылали своих миссионеров, хлопотали о католицизме в России: почему же не предположить, что и теперь, имея в виду, что царевич Петр Алексеевич может быть царем, иезуиты, всегда дальновидные, послали своих миссионеров для привлечения отрока в свою пользу, а может быть, и надеялись, при помощи Феодосия (новгородского архиерея), сделать его католиком и подчинить русское духовенство папе?

Миссия Петра Хризологуса кончилась неудачей.

Русское духовенство зорко и строго наблюдало всякое влияние католицизма в России. Поручение римской императрицы и желание капуцина Петра Хризологуса иметь свидание «с его высочеством великим князем», еще малолетним, показалось архимандриту Спасоярославского монастыря Афанасию, до которого дошло сведение о том, странным и подозрительным. Извещен был Синод, доложили императрице и «ея величество то дело изволила уничтожить».

Несмотря на влияние Екатерины Алексеевны, через некоторое время Хризологусу из Иностранной Коллегии объявили приказание немедленно выехать из Петербурга и выдали паспорт.

Иезуиты затаились, выжидая, тем более, что при русском дворе назревали зловещие события. Петр I был в гневе на свою неверную супругу, изменившую ему с камергером Виллимом Монсом. Узнав об измене, государь пришел в бешенство. «В первом порыве гнева, вызванном этим событием, — писал датский посол Вестфален, — царь сжег свое завещание в пользу царицы».

Едва Екатерина почувствовала, что ее может ожидать падение с трона в пропасть, она испугалась и кинулась к графу Толстому и графу Остерману за содействием. Петр, получив неопровержимые доказательства неверности жены, желал судебного процесса, стремясь открыто погубить ее. Он говорил о своем плане с Толстым и Остерманом; тот и другой бросились на колени, стремясь отговорить Петра. Они доказывали, что разумнее будет скрыть происшествие, иначе невозможен станет брак дочерей Петра — Анны и Елизаветы, которые должны были вскоре вступить в супружество с европейскими принцами.

Кажется, он прислушался к их голосу, но участь Монса была решена. Велось следствие по должностным преступлениям, действительно совершенным камергером. Петр сам допрашивал любовника своей жены и столь сильна была его ненависть к фавориту императрицы, вся выражавшаяся во взгляде Петра, что Монс не выдержал и упал в обморок.

Царь жаждал мести.

Раз в темный осенний вечер, когда в крепости происходило расследование дела Монса, Петр приехал к своим дочерям в то время, когда француженка давала им и девочкам, взятым для сообщества им в учении, урок. Француженка передавала позже, что Петр был страшно бледен, его глаза навыкате горели гневом. Он стал ходить по комнате большими шагами, бросая время от времени грозные взоры на своих дочерей. При нем обыкновенно был складной охотничий нож, и он раз 20 вынимал его, открывал и складывал. Между тем все бывшие в комнате успели, одна за другою, ускользнуть в соседнюю комнату и только маленькая француженка, спустившаяся с испуга под стол, оставалась свидетельницей дальнейшего. Петр бил кулаком о стол и стены, бросил свою шляпу об пол и наконец, выйдя из комнаты, так сильно ударил дверью, что она треснула.

Вместе с Виллимом Монсом была арестована и привлечена к следствию и его сестра Матрена Балк, много содействовавшая тайной связи императрицы со своим братом. Балк была любимой статс-дамою у Екатерины, и та старалась спасти ее, смягчить гнев своего супруга, но напрасно. Рассказывали, что неотступные ее просьбы о пощаде по крайней мере любимицы, вывели из терпения императора, который, находясь в это время с нею у окна из венецианских стекол, сказал ей:

— Видишь ли ты это стекло, которое прежде было ничтожным материалом, а теперь, облагороженное огнем, стало украшением дворца? Достаточно одного удара моей руки, чтоб обратить его в прежнее ничтожество. — И с этими словами разбил его.

— Но неужели разрушение это, — сказала она ему со вздохом, — есть подвиг, достойный, вас, и стал ли от этого дворец ваш красивее?

Император обнял ее и удалился.

Вечером он прислал ей протокол о допросе преступников.

1724 года, ноября в 15 день, около полудня, было объявлено при барабанном бое, что на другой день 16-го около церкви св. Троицы будет совершена казнь камергера Монса и сестры его Балк. Каждый должен присутствовать. Монс и сестра его были переведены около полудня в крепость. Когда их переводили из кабинета в крепость, Монс, проходя через двор, на который выходили окна покоев великих княжен, увидев их у окна, простился с ними и благодарил за внимание. К камергеру и его сестре был послан пастор с целью приготовить их к казни.

Монса посадили в один из домов, бывших внутри крепости, едва ли не в тот самый, в котором замучили царевича Алексея.

В тот же день в городе говорили, что государь сам навестил Монса.

— Мне очень жаль тебя лишиться, но иначе быть не может, — сказал он камергеру.

На следующий день, в понедельник, 16 ноября, рано утром, на Троицкой площади, перед зданием Сената все было готово к казни. Среди сбежавшегося народа подымался высокий эшафот. На нем лежала плаха и ходил палач с топором. У помоста торчал высокий шест. Площадь гудела от множества голосов.

Около 10 часов вывели из крепости четырех преступников: Монса, в сопровождении пастора, его сестру Балк в открытых санях и двух других, которые следрвали за ними пешком.

Иоанн Лефорт так описывал казнь осужденного:

«Пока они ехали, все удивлялись мужеству Монса, в котором не было заметно ни малейшей перемены, преклонял ухо к устам пастора Назиуса и время от времени кланяясь своим знакомым, которых он встречал. Приехав на место казни, он смело взошел на эшафот, сам снял с себя шубу, постоянно внимая наставлениям пастора Назиуса. Секретарь суда явился прочесть приговор, который заключал в себе три его проступка, состоящих во взятках, в ябедничестве и в покровительстве незаконным прошениям, за что и был приговорен к смерти. По произнесении приговора, Монс низко поклонился, разделся и, положив голову на плаху, принял удар, отделивший его голову от тела».

Через несколько минут, голова бывшего камергера была на шесте. Кровь струилась из-под нее, стекая вниз по древу.

У обезглавленного трупа брата Матрена Балк выслушала приговор:

— Матрена Балкова! Понеже ты вступала в дела, которые делала через брата своего Виллима Монса при дворе его императорского величества, дела непристойные ему, и зато брала великие взятки, и за оныя твои вины указал его императорское величество: бить тебя кнутом и сослать в Тобольск на вечное житье.

Пять ударов кнутом по обнаженной спине получила бывшая гофмейстерина и статс-дама перед отправкою в ссылку…

На другой день, катаясь с Екатериной Алексеевной в фаэтоне, Петр Алексеевич проехал очень близко от столба, к которому была пригвождена голова Монса. Так близко, что едва ли платье императрицы не коснулось его. Не потеряв самообладания, она обратила свой взор на брошенные на эшафот останки Монса и без смущения сказала:

— Как грустно, что у придворных может быть столько испорченности. (По смерти Петра она тут же вызволит из ссылки Матрену Балк).

Отношения между супругами резко переменились. Он перестал говорить с нею. Доступ к нему ей был запрещен. «Один только раз, по просьбе любимой его дочери Елизаветы, Петр согласился отобедать с той, которая в течение 20 лет была неразлучною его подругою», — напишет в «Истории Петра I» А. С. Пушкин.

Над ее канцелярией назначена ревизия, и доходы ее прекратились, так что она должна была занять у своих фрейлин 1000 дукатов, чтобы склонить этой суммой любимого денщика Петра I Василия Петровича ходатайствовать в ее пользу.

Все ее доверенные лица были удалены и заменены другими, на которых Петр мог полагаться. В опале оказался и Меншиков.

Все эти обстоятельства, вместе взятые, делали положение Екатерины ужасным; будущность же должна была представляться ей еще более печальною, так как, судя по происходящему, император мог изменить порядок престолонаследия в ущерб ей. Надобно было предупредить такую напасть.

Ситуация при дворе была обострена до такой степени, что и через много лет после болезни и кончины государя гуляла молва, будто не в личных интересах Екатерины I и Меншикова было допустить выздоровление императора и что, весьма вероятно, они предупредили природу, и болезнь Петра Алексеевича привела искусственными мерами к печальной развязке скорее, чем следовало его крепкой натуре, чему, впрочем, верить не стоит.

Отвергнутый женой, предавшей его с Монсом, раздраженный ее неверностью, перенес он гнев и на своих дочерей, и теперь, в канун 1725 года, вероятно, предчувствуя приближающуюся кончину, как никогда ощущал свое одиночество. О первой жене — Евдокии Лопухиной вряд ли он думал, но вот о внуке…

Перед кончиной Петр I ничем не подтвердил свое намерение (если оно действительно было) передать престол именно Екатерине.

Но кто мог получить его?

Старшая дочь Анна, получившая от отца, незадолго до его кончины, благословение на брак с герцогом Шлезвиг-Голштейн-Готорпским Карлом-Фридрихом, согласно брачному контракту, подписанному 24 ноября 1724 года, отказывалась за себя и за супруга от права на российскую корону. Правда, в контракте была секретная статья, по которой Петр мог назвать наследником кого-либо из детей, родившихся от этого брака, но говорить о том было преждевременно. Молодые еще не отпраздновали свадьбы.

Великой княжне Елизавете к этому времени исполнилось пятнадцать лет. Отдавать корону ей значило (в том Петр I не сомневался), что всеми делами в государстве займется муж ее сестры — герцог Голштинский, а точнее — его министр Бассевич. То, что они втянут Россию в войну с Данией из-за территорий герцогства, занятых в ходе Северной войны датчанами, не вызвало сомнений. Подобный же ход событий не мог устраивать Петра.

Немаловажно было и то, что обе дочери родились до брака государя с Мартой Самуиловной Скавронской (после принятия православия именовавшейся Екатериной Алексеевной), и многим было известно, что родила она их при живом первом муже Иоганне. После битвы под Полтавой тот был взят в плен, объявил в Москве, в каких отношениях был с Мартой, надеясь тем облегчить свою участь, но, несмотря на то, попал в Сибирь, где и умер в 1718 году.

Настойчивость же, с которой Петр I желал выдать дочерей замуж, явно свидетельствовала о том, что в них он не видел наследников престола.

Оставались дочери царя Иоанна, с которым Петр I делил трон в начале правления.

Старшую из них — Екатерину — Петр Алексеевич волею своею выдал замуж за герцога Мекленбургского. Отношения у молодых не сложились, и Екатерина в 1722 году вернулась в Россию с дочерью. Отдавать ей престол, значило возвратить герцога в Петербург, а уж о нем здесь дурное мнение у многих сложилось.

Вторую племянницу — Анну Иоанновну Петр I выдал за герцога Курляндского, но тот, после свадьбы, отправившись с молодой женой на родину, скончался по дороге. Не выдержал бесконечных петербургских пиров, обильных возлияний… Его вдова жила теперь тихо в Митаве и обнемечивалась. Баба она и есть баба.

Третья дочь царя Иоанна — Прасковья здоровьем не вышла, да к тому же тайно (правда, с ведома и согласия государя) вышла замуж за сенатора И. И. Дмитриева-Мамонова.

Оставался родной внук Петра I — царевич Петр Алексеевич — сын казненного Алексея. К нему отношение было неровным.

Меж тем в Европе затевались игры. Испанский король Филипп V заключил торговый союз с Австрией. В Англии не на шутку всполошились, там начали подозревать тайные статьи в пользу Иакова III Стюарта, сына свергнутого английского короля Иакова II.

Прусский король Фридрих-Вильгельм с неохотою начал выплачивать магдебургские долги, что и послужило в дальнейшем причиною образования ганноверского оборонительного союза. Франция и Англия отныне высказывались за поддержку прав прусского короля на Бергское наследство.

К их союзу были готовы примкнуть Дания и Голландия.

Равновесие в европейских политических делах нарушалось.

Австрия обратилась за помощью к России.

Петр I срочно начал вести переговоры с Фридрихом-Вильгельмом.

К тому времени государя сильно точил недуг, и это не могло не откладывать отпечаток на его мысли и действия.

«Еще зимою 1723 года монарх страдал затруднением в моче (strangurie), но легко и не опасно, — писал в своей (теперь весьма редкой) «Истории медицины в России», вышедшей в Москве в 1820 году, профессор В. Рихтер. — Летом 1724 года, сия болезнь возвратилась с великою болью и превратилась в совершенное задержание (isekuria). Доктор Лаврентий Блументрост пользовал больного и для совета вызвал из Москвы славного Николая Бидлоо. При усиливающейся боли, оператор, англичанин Вильгельм Горн, вкладывал катетер, хотя и безуспешно. Между тем, в сентябре месяце, император несколько оправился и все ожидали совершенного выздоровления. Монарх, почитая себя совершенно здоровым, предпринял без ведома и согласия врача своего, морское путешествие в Шлиссельбург, потом в Систербек и пристал к Лахте, маленькой деревне, лежащей при Финском заливе, недалеко от резиденции. Случайно, в тот самый день, бот, на коем сидели солдаты и матросы, вышел из Кронштадта, опрокинулся и сел на мель. Так как нельзя было вдруг свезти бот, то для спасения погибающих явился сам император, и, одушевленный пламенной любовью ко благу человечества, соскочил из шлюбки своей в воду и таким образом будучи в сие холодное время в лодке по пояс, содействовал ревностью своей спасению жизни более нежели двадцати человекам. Но сей поступок имел весьма вредное влияние на здоровье его, и, по возвращении его в Петербург, прежний недуг возобновился. Сие продолжалось с некоторою переменою до декабря (1724 г.), иногда боль утихала так, что Петр I мог присутствовать лично на празднике Крещения 6 января 1725 г. В праздник сей от жестокого холода государь простудился снова и от сего времени час от часу становилось хуже, особенно с 16 января так он сделался безнадежен, что лейб-медик его Блументрост почел за лучшее, сочинив описание болезни, послать оное к двум известным врачам в Европе, Герману Боергазе в Лейден и Ернсту Шталю в Берлин, испрашивая их совета».

16 января Петр I начал чувствовать предсмертные муки. Он кричал от рези.

На короткое время болезнь отпустила и ему полегчало. Он даже вызвал к постели Остермана и других министров и едва ли не всю ночь вел с ними совещание.

22-го, едва явилась возможность, он побеседовал с будущим зятем — герцогом Голштинским и обещал, после поправки, съездить с ним в Ригу. Он предполагал дать герцогу Карлу-Фридриху пост генерал-губернатора Риги.

Резкая жгучая боль вновь дала о себе знать. Петр I не смог терпеть ее. Крики его раздавались по всему дворцу. Поднялся страшный жар, вызвав бред. Все врачи Санкт-Петербурга собрались у постели государя. Отчаяния не показывали, молчали, но становилось ясным — надежды на спасение нет.

Петр I уже не кричал, не имел сил. Он только стонал.

Несколько сенаторов дежурили подле него.

Денно и нощно не отходила от постели супруга императрица. Она то тяжело вздыхала, то принималась рыдать, то падала в обморок. Меж тем, пока она утопала в слезах, втайне, по свидетельству Бассевича, составлялся заговор, имевший целью заключение ее вместе с дочерьми в монастырь, возведение на престол великого князя Петра Алексеевича и восстановление порядков, отмененных императором, и все еще дорогих не только простому народу, но и большей части вельмож.

Ждали только минуты, когда монарх испустит дух, чтоб приступить к делу. До того никто не решался предпринимать каких-либо действий.

Сторонниками великого князя были фельдмаршал князь Репнин, канцлер князь Головкин, князь Василий Долгорукий, многие из духовенства…

23-го государь исповедался и приобщился Святых Тайн.

Во дворец прибыли все сенаторы, все члены Синода, весь генералитет, члены всех коллегий, все гвардейские и морские офицеры.

Дворцовая площадь была запружена народом.

В церквах молились за здравие умирающего государя.

Били колокола.

Дочери Петра рыдали в соседних покоях. Он не допускал их к себе.

В присутствии Толстого, Апраксина и Головкина, государь повелел освободить всех преступников, сосланных на каторгу (кроме убийц).

26-го, ввечеру, ему стало хуже. Его миропомазали.

Едва ли не в тот промежуток времени Ягужинский преданный Екатерине и связанный дружбою с Бассевичем, явился к нему переодетый и сказал:

— Спешите позаботиться о своей безопасности, если не хотите иметь чести завтра красоваться на виселице рядом с его светлостью князем Меншиковым. Гибель императрицы и ее семейства неизбежна, если в эту ночь удар не будет отстранен.

Не вдаваясь в объяснения, он поспешно удалился.

Бассевич (как он сам писал о том) немедленно побежал к императрице передать предостережение. Они заперлись в ее кабинете. Екатерина приказала ему посоветоваться с князем Меншиковым и обещала согласиться на все, что они сочтут сделать нужным.

Француз Кампредон, полномочный министр при русском дворе, доносил в одной из депеш: «Между тем Меншиков, не теряя времени, до самой кончины императора работая ревностно и поспешно, склонял в пользу императрицы гражданские и духовные чины государства, собравшиеся в императорском дворце. Князь не жалел при этом ни обещаний, ни угроз для этой цели».

Помогал Меншикову и Петр Толстой.

Не замедлили порешить, что следовало сделать. Меншиков, будучи шефом Преображенского полка (Семеновским командовал Бутурлин, находившийся в оппозиции к светлейшему князю), послал к старшим офицерам обоих полков и ко многим другим лицам, содействие которых было необходимо, приказание явиться без шума к ее императорскому величеству и в то же время распорядился, чтобы государева казна была отправлена в крепость, комендант которой был его креатурой.

Бассевич поспешил к Бутурлину, уговаривать его принять сторону Екатерины Алексеевны.

Иван Бутурлин, по семейным связям, принадлежал к партии оппозиционной, но у него были споры с князем Репниным и он явился в кабинет императрицы.

Екатерина Алексеевна сумела воспользоваться указаниями хороших советников и время от времени покидала изголовье мужа и запиралась в своем кабинете, ведя искусный торг с появлявшимися во дворце поочередно майорами и капитанами. Им она дала слово выплатить гвардии все положенное из своих денег. (В течение 18 месяцев офицерам гвардии задерживалась выплата жалованья). Кроме того, обещано было каждому 30 рублей награды за каждого солдата. Она же поторопилась послать в крепость деньги для уплаты жалованья гарнизону.

«27 дан указ о прощении неявившимся дворянам на смотр, — читаем у Пушкина. — Осужденных на смерть по Артикулу по делам Военной коллегии (кроме etc.) простить, дабы молили они о здравии государевом.

Тогда-то Петр потребовал бумаги и перо и начертал несколько слов неявственных, из которых разобрать можно только сии: «отдайте все»… перо выпало из рук его. Он велел призвать к себе цесаревну Анну, дабы ей продиктовать. Она вошла — но он уже не мог ничего говорить…»

Пушкин повторяет здесь Бассевича: «…она спешит идти, но когда является к его постели, он лишился уже языка и сознания, которые более к нему не возвращались…»

Так и осталась у всех нас в памяти невольная досада: недописал, недоговорил Петр I всего лишь одно слово.

И все мы, как бы завороженные, забывали последующий текст Пушкина:

«Архиереи псковский и тверской и архимандрит Чудова монастыря стали его увещевать. Петр оживился — показал знак, чтоб они его подняли, и, возведши руки и очи вверх, произнес засохлым языком и невнятным голосом: «Сие едино жажду мою утоляет; сие едино услаждает меня».

Увещевающий стал говорить о милосердии божием беспредельном. Петр повторил несколько раз «верую и уповаю». Увещевающий прочел над ним причастную молитву: верую, Господи, и исповедую яко ты еси etc. — Петр произнес: «Верую, Господи, и исповедую; верую Господи: помоги моему неверию», и сие все, что весьма дивно (сказано в рукописи свидетеля), с умилением, лице к веселию елико мог устроевая, говорил, — по сем замолк…

Присутствующие начали с ним прощаться. Он приветствовал всех тихим взором. Потом произнес с усилием: «после…» Все вышли, повинуясь в последний раз его воле».

Да, Петр говорил и после прихода дочери Анны к нему! (В данном случае Пушкин воспользовался воспоминаниями Феофана Прокоповича). А следовательно, у него была возможность назвать имя наследника.

Бассевич свидетельствует, что лишь после смерти Петра «иа написанного им удалось прочесть только первые слова: «Отдайте все…»

Император умер в пять часов утра. А в восемь, в присутствии сенаторов, генералов и вельмож, Меншиков, обратившись с вопросом к кабинет-секретарю Макарову, не делал ли покойный какого-нибудь письменного распоряжения и не приказывал ли обнародовать его, услышит в ответ:

— Незадолго до последнего путешествия в Москву государь уничтожил завещание, сделанное им за несколько лет пред тем и после того несколько раз говорил о намерении своем составить другое, но не приводил этого в исполнение…

О последней записи, сделанной Петром I, ни слова.

А ведь это важнейший государственный документ. Куда делся он? И не было ли в нем названо имя наследника? Скажем, великого князя Петра Алексеевича, при условии регентства над ним, до его совершеннолетия, Анны Петровны. Не претензий ли на регентство, согласно этой бумаге, со стороны Анны Петровны будет опасаться Меншиков, когда, после смерти Екатерины I, станет выпроваживать из России голштинскую пару? Не этот ли документ позже выкрадет из бумаг Анны Петровны, хранившихся в Киле, Бестужев?

Так и видится: смертельно больной, теряющий сознание и речь, Петр I противится желанию Екатерины Алексеевны завладеть престолом. Не мог он не чувствовать, не предугадывать этого.

И прусский посланник Мардефельд свидетельствует (депеша от 8 февраля 1725 года), что при жизни Петра I, помимо его воли, вопрос о престолонаследии был решен в пользу Екатерины: «За несколько дней пред тем он простился с своим семейством и с офицерами гвардии, хотя и был до того слаб, что уже не мог говорить… Ненависть нации к императрице достигла своего предела… Как только царь простился с гвардейскими офицерами, Меншиков повел их всех к императрице. Последняя представила им, что она сделала для них, как заботилась об них во время походов и что, следовательно, ожидает, что они не оставят ее своею преданностью в несчастье. На это поклялись они лучше согласиться умереть у ее ног, чем допустить, чтобы кто-нибудь другой был провозглашен».

При последних минутах жизни Петра I, Екатерина находилась у его постели, заливаясь слезами и делая вид, будто ничего не знает о том, что только недавно произошло.

Сквозь всхлипывания произносила она слова молитвы: «Господи, прими душу праведную».

Петр I умер 28 января, в пять часов утра.

Феофан Прокопович поклянется пред собравшимся народом и войсками, что государь на смертном одре сказал ему: одна Екатерина достойна следовать за ним в правлении. Вслед за тем Екатерину провозгласят императрицей и самодержицей и принесут ей присягу.

Она окажется на престоле не по праву наследства, не по воле супруга, а велением Меншикова, помощью Феофана Прокоповича и тайного советника Макарова.

Говорить о правах великого князя Петра Алексеевича на престол отныне будет считаться уголовным преступлением.

И все же он взойдет на царство…

 

II

Оказавшись на престоле, Екатерина I поспешила оградить великого князя от влияния бояр Лопухиных и австрийской императорской четы.

В частности, сурово обошлась с Евдокией Лопухиной — своей давней соперницей.

Из глухого Воскресенского монастыря, волею Екатерины I, родная бабка великого князя Петра Алексеевича была переведена под стражею 200 человек в Шлиссельбург, где содержалась в строгом заключении.

«В 1725 году, обозревая внутреннее расположение Шлиссельбургской крепости, — вспоминал голштинский камер-юнкер Берхголц, — приблизился я к небольшой деревянной башне, в которой содержится Лопухина. Не знаю, с намерением или нечаянно, вышла она и прогуливалась по двору. Увидя меня, она поклонилась и громко говорила; но слов за отдаленностью нельзя было расслышать».

Что касается венского двора, душой которого была императрица Елизавета — родная тетка великого князя, то достаточно привести высказывание прусского короля Фридриха I, содержащееся в письме к посланнику в России Мардефельду от 10 марта 1725 года:

«Мы ясно предвидим, что злейшим врагом правления Императрицы (Екатерины I. — Л.А.) окажутся венский и королевско-польские дворы».

Любопытны последующие строки его письма: (венский двор) «намереваясь покровительствовать молодому Великому Князю и поддерживать мнимое право его на престолонаследие, замышляет послать в Петербург особого посла для этого дела».

Впрочем, граф П. А. Толстой, дабы дети царевича Алексея Петровича (Наталья и Петр) и впредь не могли домогаться престола, озаботился включить в манифест о восшествии на престол государыни слова о том, что ей одной принадлежит державное право назначать себе преемника или преемницу.

После гибели отца, в 1718 году, великий князь Петр Алексеевич и его сестра остались сиротами.

Мать — кронпринцесса Шарлотта-Кристина, умерла еще ранее — в 1715 году, через десять дней после рождения сына, так и не переменив лютеранской веры. Малыши остались под надзором гофмейстерши Роо, родом немки.

Роо на посту надзирательницы сменили две вдовы — портного и трактирщика. Чтению и письму Петра обучал танцмейстер Норман.

В 1719 году, в апреле, скончался сын императора и Екатерины Алексеевны царевич Петр Петрович — надежда и любовь отца. Едва ли не эта смерть и сломила Петра Первого.

Из мужчин в роду Романовых, кроме государя, оставался его внук.

В те дни в Петербурге произошло одно событие, о котором стоит рассказать.

28 апреля 1719 года П. А. Толстому донесли, что 26 апреля Степан Лопухин — троюродный дядя великого князя Петра Алексеевича, явился вечером в Троицкую церковь, где собрались для встречи тела умершего царевича Петра Петровича люди разного звания. (Лопухин питал к государю чувство неприязни и даже вражды. Не мог простить гибели царевича Алексея и начавшихся гонений членов семьи опальной царицы).

Став у клироса, Лопухин переглядывался с двумя знакомыми и про себя посмеивался. Один же из тех его знакомых говорил другому: «Для чего ты с Лопухиным ссорился: еще де ево, Лопухина, свеча не угасла, будет ему, Лопухину, и впредь время». При допросе выяснилось: «свеча, которая не угасла — великий князь Петр Алексеевич» и пока он жив, надежда на возможность возвышения для Лопухина не пропадет. В судьи по этому делу привлекли именитых царедворцев. Лопухин говорил, что и в мыслях не имел радоваться царскому горю, а в церкви смеялся оттого, что знакомые его — соперники по земельной тяжбе, и их совместное появление в пьяном виде на вечерне в церкви рассмешило его. Судьи ему не поверили, а решили, что он «смеялся якобы радуясь такой прилучившейся всенародной печали», за что приговорили «учинить ему наказание, вместо кнута бить батоги нещадно и сослать его с женою и детьми в Кольский острог на вечное житье». Что и приведено было в исполнение.

Забегая вперед, скажем: Лопухин станет камергером императора Петра II и будет, пожалуй, единственным, кто мог бы рассказать правду о причине его смерти. Но об этом позже.

Великому князю Петру Алексеевичу шел десятый год, когда Екатерина I воцарилась на троне.

Ничем он не обещал походить на деда.

Душою и обликом напоминал более мать, обладавшую нежным характером и добротою. Народу были по душе его великодушие и снисходительность, свидетельствовавшие, что у вероятного наследника престола есть все качества, необходимые для примерного государя.

В правнуке Алексея Михайловича видели надежду на воскрешение былого.

Время было тревожное.

То тут, то там арестовывали простых людей, которые отказывались присягать императрице-иноземке, напустившей «порчу» на своего супруга. Поговаривали, что Петр Первый «вручил свое государство нехристианскому роду». На иностранцев нападали на улицах, сводя с ними счеты.

Впрочем, принятые правительственные меры на какое-то время навели порядок в столице, но все помнили как шайка из девяти тысяч воров, предводительствуемая отставным русским полковником, задумала сжечь адмиралтейство и убить всех иностранцев (тридцать шесть членов шайки были схвачены, посажены на кол и повешены за ребро).

Меж тем царский двор готовился к торжествам.

21 мая 1725 года состоялась свадьба старшей дочери покойного государя, красавицы Анны Петровны с герцогом Голштинским Карлом-Фридрихом. Праздновалась свадьба с большим торжеством, при котором одна только императрица сохранила носимый траур.

М. Д. Хмыров — прекрасный знаток старины, несправедливо забытый историк, так описывал это событие:

«Венчание происходило в Троицкой церкви, что на Петербургской стороне, куда молодые, а с ними и свадебные чины, следовали из Летнего дворца по Неве в великолепно убранной барже. За ними ехала императрица, в траурной барже под штандартом, сопровождаемая остальным двором. Канцлер Головкин был посаженым отцом герцога; графиня, жена его, заменяла сестру царевны. Невеста стояла под венцом в бархатной пурпуровой порфире, подбитой горностаем; на голове ее сияла бриллиантовая цессарская корона. Свадебный стол был приготовлен в особо устроенной галерее над Невою, на месте, где теперь решетка Летнего сада. Августейшие молодые сидели под великолепными балдахинами, один против другого, имея по обоим сторонам свадебную родню. За другими столами находилось до 400 персон, не ниже 7 класса. «Также, — говорит современное описание, — и все разных чинов люди пущены были для гулянья в огород Ея Величества, то есть в Летний сад. Во время обеда «трубили на трубах с литаврным боем» и раздавались пушечные залпы с яхт, стоявших перед дворцом; а в семь часов вечера императрица вышла к гвардии, стрелявшей на Царицыном лугу беглым огнем, и приказала отдать солдатам фонтаны вина и жареных быков. В девять часов пиршество кончилось, и молодые церемониальным поездом отправились в свой дворец. В числе наград, которыми ознаменовался этот день, девятнадцать сановников украшены знаками нового русского ордена св. Александра Невского, проэктированного еще Петром и теперь окончательно утверждавшегося императрицею…

На третий день императрица, в сопровождении двора, посетила новобрачных в их доме, «и тамо от ограды его королевского высочества, со всякою подобающею магнифиценциею через довольное время отправилось трактование».

Пиром у августейшего молодого закончились свадебные торжества, и все вошло в обычную колею, подчиняясь, прежде всего, расслабляющему влиянию наступающего лета. Императрица, с царевною Елизаветой и приближенными лицами своей свиты, то есть статс-дамами Балк, Вильбоа… и красавцем камергером Левенвольдом, уединились в Летнем дворце… Молодые, герцог и герцогиня, расположились в Аннегофе, выстроенном собственно для великой княжны Анны Петровны, несколько далее Екатерингофа. Князь Меншиков выехал с семьею в свое загородное поместье…»

Юный герцог Голштинский Карл-Фридрих явился теперь в глазах многих новою силою: он приобретал влияние, если не на дела, то на отношения; улаживал ссоры, ходатайствовал перед императрицей, которая относилась к нему по-родственному.

«Царица видит в герцоге свою вернейшую опору — сообщал в депеше французский полномочный министр Кампредон, — точно так же смотрит она и на князя Меншикова, так что решающее влияние на самые важнейшие дела будет отныне принадлежать этим двумя людям».

Милости к Меншикову увеличивались.

Президентство в Военной Коллегии ему было возвращено.

Светлейший князь хотел теперь звания генералиссимуса и мечтал получить во владение гетманский Батурин. Екатерине I приходилось сдерживать его честолюбивые искания, чтобы не возбуждать большего озлобления притихшей партии великого князя.

Семейства Голицыных, Долгоруких, Куракиных, Репниных, Головкиных, Лопухиных, и многие другие желали воцарения отрока, перенесения императорской резиденции в оставленную Москву и усиливать значение князя значило усилить эту партию новыми людьми.

Императрицею были даны большие милости войскам гвардии, а остальная армия была довольна уж тем, что получила просроченное жалование.

Екатерина I выглядела такой же приветливой, дружелюбной, как и при жизни Петра Первого.

К удивлению прусского короля, сумела сблизиться с венским двором, да так, что король выказывал с досадою в сентябре 1725 года:

— При таких близких и даже теснейших отношениях между царицей и венским двором, остается нам мало надежды на заключение с нею союза.

Она не чуралась разговоров и не стеснялась вспоминать о своем низком происхождении. Разыскала брата, человека грубого нрава, служившего конюхом на почтовой станции в Курляндии, вызвала его в Петербург вместе с семейством и возвела в графское достоинство. Сестры ее, при Петре Первом не имевшие права появляться при дворе, теперь постоянно находились с императрицею.

«Здесь все, по-видимому, улыбается царице, — сообщал Кампредон 27 ноября 1725 года. — Льстецы до упоения толкуют ей самой о ее счастии, самодержавии, безграничном могуществе. Она сама убеждена в непоколебимости своего престола. А между тем за кулисами множество людей тайно вздыхают и жадно ждут минуты, когда можно будет обнаружить свое недовольство и непобедимое расположение к великому князю. Происходят небольшие тайные сборища, где пьют за здоровье царевича. Каждый день тайком вещают людей, которым случится проболтаться, но этим, разумеется, нельзя засыпать бездонную пропасть, и нельзя не заметить, что Царица поступила как нельзя хуже для себя, последовав недоброму совету пустить волка в овчарню, т. е. принять императорского министра к своему двору. Поэтому-то многие благоразумные люди думают… что министр этот только исследует почву, на которой император построит здание по плану, без сомнения, давно уже составленному им».

Поворот русского двора в сторону Вены вызвал тревогу у Франции.

В Петербурге между тем распространился слух, что аристократическая партия намерена возвести на престол Петра Алексеевича при поддержке родственного ему венского двора.

Слух этот подкреплялся и тем, что в России ожидали прибытия императорского посла графа Рабутина.

«…более чем вероятно, — заканчивал очередную депешу Кампредон, — что графу Рабутину поручается прежде и главнее всего изучить в подробности, каковы положение, сила и влияние партии великого князя или Царевича, положение нынешнего правительства и средства, при помощи коих можно обеспечить престол за царевичем. Вероятно, только по получении всех этих сведений от графа Рабутина, в Вене решатся вступить в союз с Царицею, предлогом коего послужат, конечно, общие интересы против турок».

Все оставались в ожидании.

 

III

Австрия с удовольствием приняла поражение шведов от русских, но активность Петра Первого пугала ее.

Россия и после отмены в ней патриаршества все еще оставалась самым мощным славянским центром, оплотом православия, и это понимали иезуиты, наводнившие Вену. Если бы она стала еще более усиливаться и если бы Петр Первый утвердился в Европе, то Австрия ощутила бы для себя серьезные проблемы:

— Россия стала бы самой сильной сухопутной державой в Европе, и влияние ее на германские государства свело бы на нет роль империи;

— Православная Россия была бы центром притяжения для всех славянских народов Европы, а это прямо противоречило германским устремлениямла Восток.

Со времен Петра Первого венский двор прилагал все силы, чтобы помешать усилению России. Германский император поддерживал и «подпитывал» оппозиционные силы в России, чтобы обострить внутреннюю обстановку в ней и тем сдерживать внутреннее развитие русского государства.

К концу жизни Петра Первого отношения между двумя империями осложнились, особенно после того, как русский монарх, узнав, что австрийский резидент Отто Блеер связан с оппозиционными элементами в России, попросил Вену отозвать его и вместе с тем приказал выслать из России всех миссионеров-иезуитов.

Отныне везде, где могли, иезуиты мстили русскому императору.

Кончина Петра I меняла ситуацию как в России, так и в Европе.

Вена вела свою игру. Карл VI, поселив раздор между Францией и Испанией, готовился разжигать страсти между партиями в России, чтобы погубить их все, одну через другую. Он искал возможности вступить в тайный союз с партией великого князя Петра Алексеевича.

Случай помог венскому двору.

Голштинский министр Бассевич, прекрасно осведомленный обо всех интригах русского двора, размышляя о возможном будущем своего государя, пришел к мысли, что герцог Голштинский может серьезно поправить свои дела, если вступит в тесные отношения с Австрией.

Карл-Фридрих, будучи племянником шведского короля Карла XII, после его гибели считался прямым наследником шведского престола. Но его сумели отстранить от власти шведские государственные чины, и, кроме того, Дания отняла у молодого герцога Шлезвиг и вынудила его искать покровительства в России, где он и стал зятем Екатерины I.

Предугадывая скорую кончину русской императрицы и понимая, что русским престолом Карлу-Фридриху не завладеть, Бассевич предложил герцогу Голштинскому следующий план: он, граф Бассевич, предложит венскому двору (родной брат Бассевича был посланником Голштинии в Вене) добиться уступки его государю Ливонии, Эстляндии и Ингрии, взамен чего герцог Голштинский пообещает и возьмет на себя обязательство заставить утвердить престолонаследие в России за великим князем Петром Алексеевичем.

Предложение было заманчивым, и герцог согласился.

Вскоре секретарь австрийского посольства направил тайный проект в Вену.

В Австрии, заметив, что ради частных интересов своего зятя русская императрица пренебрегает, если не сказать более, интересами государственными, игру приняли. Правда, Карл VI поспешил объявить, что ничего не станет предлагать в пользу великого князя Петра Алексеевича, так как это дело домашнее, и он не желает в него вмешиваться, но предложил Екатерине I заключить оборонительный и наступательный союз против турок, а также дать согласие на проведение свободных выборов в польской республике, с тем, чтобы в дальнейшем овладеть, совместно с русскою императрицею, делами этого государства и завлечь его в свой союз. К этому союзу венский двор надеялся заставить примкнуть Швецию, что, по мнению Карла VI, заставило бы прочие державы держаться в границах почтения.

Под прочими подразумевались, конечно же, Англия и Франция — основные противники России в то время.

Екатерина I, хотя и чувствовала, что надобно опасаться подводных камней, но возможность высказать презрение Англии и Франции, смотревшим на нее свысока, возобладало и она с пониманием отнеслась к словам императора.

Вена поспешила направить в Россию посла — графа Рабутина. Выбор пал на последнего не случайно: отец графа был женат на одной из голштинских принцесс и тем австрийский император как бы делал тайный знак герцогу Голштинскому.

Тот понял это и не мог скрыть своей радости.

Люди проницательные, размышляя о происходящем, приходили к мысли, что австрийский посол поостережется затрагивать тему уступки земель герцогу Голштинскому и будет стараться, главным образом, устроить дела великого князя Петра Алексеевича и оберегать целостность российской монархии, дабы воспользоваться ею теперь же, если возможно, а. еще более в будущем для исполнения широких замыслов.

Многие русские вельможи предвидели большие неприятности, надвигающиеся на Россию. Не потому ли и происходили при дворе сцены, подобные той, о которой сообщал Кампредон в декабре 1725 года:

«(В день св. Екатерины. — Л.А.) царица, по обыкновению, угощала именитейших лиц двора и города, не появляясь, однако, сама среди гостей, под предлогом траура, хотя он не мешает ей развлекаться тайком со своими приближенными. По окончании обеда Толстой и Апраксин уселись поговорить в уголку. Герцог Голштинский подошел к ним с бокалом в руках и, обращаясь к адмиралу, сказал, что Царица провозглашает тост за их здоровье и за успех их дел. Адмирал отвечал, что дела идут так плохо, что должны бы вызывать скорее слезы, чем радость, и с этими словами принялся плакать. Несмотря на знаки Толстого, он не мог сдержаться. Довольно громко, так что многие слышали его, сказал: «Петра Великого нет более», и не захотел выпить предложенного герцогом Голштинским стакана, чем очень смутил последнего».

Заканчивался 1725 год.

Неожиданно заволновались англичане. Лондон даже намеревался даже направить в Петербург своего консула.

Забеспокоился и датский посол в России Вестфален. Он, как и англичане, насторожен был тем, что ярому противнику английского короля — вице-адмиралу Гордону, лучшему моряку Екатерины I, неожиданно была пожалована лента св. Александра Невского и его принялись осыпать ласками, из чего можно было вывести заключение, что ему собираются поручить какое-нибудь командование, или же что пользуются его связями, преимущественно в Шотландии, для заведения там интриг.

Складывалось впечатление, Екатерина I серьезно подумывает предпринять что-либо летом следующего года против датского короля в пользу герцога Голштинского.

Не могло не бросаться в глаза и то, что великий князь Петр Алексеевич, которым в былое время нарочно пренебрегали и который никогда не показывался в обществе, отныне бывал на всех празднествах. Герцог Голштинский устраивал их даже нарочно для него.

Венская интрига обретала конкретные очертания.

11 декабря 1725 года Кампредон сообщал в Версаль:

«Царица сильно прихворнула, вследствие пира в день Андрея Первозванного. У нее сделались конвульсии, сопровождавшиеся биением сердца и лихорадкой. Кровопускание помогло ей, и вчера она уже обедала в присутствии двора. Но она чрезвычайно полная, ведет неправильную жизнь… Поэтому считают возможным какие-либо последствия, которые сократят ее дни. Это одна из причин, почему герцог Голштинский и его сторонники так торопят решением дела этого принца».

Иностранные министры внимательно следили за действиями двора.

12 декабря Кампредон получил письмо от Вестфалена: «…спешу уведомить вас, что объявление войны моему государю, из-за дела герцога Голштинского, решено окончательно со стороны Царицы, кн. Меншиковым и их единомышленниками… Швеция открывает свои порты царицыному флоту…»

При первом же свидании Вестфален сказал Кампредону:

— Если б можно мне было всего четыре часа провести у короля, государя моего, я доставил бы ему средство уничтожить весь русский флот в его портах.

Шведский посол был пожалован кавалером ордена св. Андрея Первозванного. А вскоре были получены известия, что совершено подписание нескольких дополнительных статей к русско-шведскому договору от февраля 1724 года, по которым отныне обе стороны обязались предложить датскому королю принять их условия разрешения конфликта, возникшего между королем датским и герцогом Голштинским.

В случае, если король откажется от соглашения на предложенных условиях, Швеция обязывалась присоединить свои войска к русской армии.

Серьезные дела назревали в Европе.

Англия и Дания беспокоились не напрасно.

Пожалуй, лишь смерть русской императрицы могла сломить ход событий. В европейских дворах со вниманием следили за здоровьем Екатерины I.

«Ваше сиятельство, — сообщал Кампредон своему министру 4 января 1726 года, — хотя недовольство многих русских вельмож не проявилось еще в действии, но оно тем не менее существует, а Царица продолжает вести тот образ жизни, которому предалась несколько месяцев тому назад. Очень и очень вероятно, что царствование ее продлится недолго.

Я уже имел честь докладывать вам, что большинство именитейших русских людей думают о том, как бы ограничить деспотическую власть своей Государыни, а это, у народов свирепых и привыкших к рабству, самый ясный признак грядущего падения. Если они будут ждать, пока царевич возмужает и, взойдя на престол, сам в состоянии будет управлять страною, то пытаться им достичь успеха станет уже поздно. Поэтому есть основание опасаться, что те, которые рассчитывают забрать впоследствии в руки значительную долю власти, постараются учредить правление на подобие английского… Я даже слышал из верного источника, что уже составлен проект новой формы правления и послан к главнокомандующему князю Голицыну на Украину, откуда, вероятно, и последует первый удар; князь же этот имеет сношения с Веною, через генерала Вейсбаха, немца, преданного императору. Оба они ревностные сторонники Царевича, и весьма возможно, что если венский двор одобрит виды друзей императорского племянника, то Царевич вступит на престол при первом же движении, к которому подадут повод…»

Речь шла о русских вельможах — противниках герцога Голштинского.

В Санкт-Петербурге меж тем поговаривали уже, будто австрийский император потребует отречения государыни от престола в день совершеннолетия великого князя.

Слухи эти, начавшие усиленно распространяться едва ли не креатурами английского двора, доходила до Екатерины I и в один из дней, за обедом, она сказала:

— Мне угрожают. Но если понадобится, я встану во главе армии. Я ничего не боюсь.

И тут же приказала двум гвардейским офицерам пойти поторопить с постройкой галер.

Это было в первых числах февраля 1726 года, а 5 марта весь Санкт-Петербург терялся в догадках по поводу странного происшествия.

В тот день государыня присутствовала на учениях гвардейских полков, которое производилось на льду Невы, перед дворцом, а она смотрела на него из окна нижнего этажа, в рост человека от земли. При втором залпе одного гвардейского взвода некий новгородский купец, стоявший в четырех шагах от помянутого окна, упал, сраженный насмерть пулей, которая ударилась затем в стену дворца.

Государыня заметила довольно спокойно:

— Не несчастному купцу предназначалась эта пуля.

Она сорвала шпагу с производившего ученье офицера, и он был посажен под арест, как и все 24 солдата сделавшего выстрел взвода.

В ту же ночь арестовали и посадили в тюрьму полковника ингермландского полка Маврина, брат которого служил гувернером у великого князя Петра Алексеевича.

7 марта граф де Морвиль сообщал Кампредону, что граф Рабутин в дороге, направляясь в Петербург.

Все сильно опасались как бы не произошло возмущения внутри государства. Не потому ли в последних числах апреля 1726 года Екатерина I назначила герцога Голштинского подполковником Преображенского полка.

26 апреля государыня, в амазонке и с командирским жезлом в руках, появилась, сидя в великолепном фаэтоне, во главе полка, выстроенного в одну линию, на площади, перед дворцом герцога, со всеми офицерами на местах, с 16 старинными знаменами полка, нарочно доставленными из Москвы.

Герцог Голштинский прибыл за несколько минут до Царицы и помог ей выйти из фаэтона.

Она заняла почетное место между ним и князем Меншиковым, и герцога провозгласили полковником.

Весь полк сделал залп, повернувшись спиною к Царице. Екатерина I вновь села в фаэтон и пока герцог удалялся, чтоб приготовиться встретить ее у себя во дворце, она дважды проехала вдоль линии.

Все офицеры были приглашены к герцогскому столу, за которым не было женщин, кроме императрицы, как командира полка. Прислуживали ей сам герцог Голштинский и его жена.

За разговором герцог высказал пожелание понемногу наполнить гвардейские полки ливонцами и шведами.

Екатерина Алексеевна молча, как бы в знак согласия кивнула ему.

— А что граф Рабутин, есть ли какие известия об нем? — поинтересовалась вдруг государыня.

— Ваше Величество, граф завтра прибывает в Санкт-Петербург, — последовал ответ.

Посол австрийского императора приехал в северную российскую столицу 27 апреля, в субботу, в 6 часов вечера.

 

IV

Человек ловкий и опытный, граф Рабутин вел себя по приезде в Санкт-Петербург крайне осторожно, особенно с великим князем Петром Алексеевичем. Он даже делал вид, будто не любит, чтобы при нем упоминали его имя.

Надобно было знать все придворные приключения, и графом были пущены в ход подарки и деньги.

В России, как и в Европе, от денег и подарков, как правило, не отказывались.

Князь А. Д. Меншиков, принимая «гратификации» от Кампредона, не отказывался, к примеру, и от денег, предложенных ему шведским министром Цедергельмом. За пять тысяч червонцев светлейший князь сообщал в Швецию все, что происходило в Верховном Тайном Совете, причем выговаривал себе на всякий случай, чтобы приятельские внушения его не были забыты. Мудрено было бороться против союза Швеции с Ганновером даже такому искусному дипломату, как князь В. Л. Долгоруков, когда Меншиков успокаивал Швецию известием, что здоровье императрицы плохо, что на военные угрозы не следует обращать внимания, так как войска в его руках, и он не допустит войны.

Кодекс придворной жизни, как успел заметить граф Рабутин, сводился к страху и трепету перед могуществом князя Меншикова, к приисканию и соблюдению связей с чинами свиты герцога Голштинского, к присутствованию на балах с членами семей Скавронских, Ефимовских, Гендриковых — родственников императрицы, сохранивших слишком еще свежие следы недавнего превращения ливонцев «низкого происхождения» в российские графы и вельможи.

За особую честь почиталось во дворце получить приглашение следовать за Екатериной Алексеевной в те самые послеобеденные кружки императрицы, где ее величество, находясь в обществе ближайших придворных, оставляла весь этикет и, легонько ударяя по карманам присутствующих, ласково требовала с каждого конфету.

«Я рискую прослыть за лгуна, когда я пишу образ жизни русского двора, — Писал Иоанн Лефорт 15 мая 1726 года. — Кто мог бы подумать, что он целую ночь проводит в ужасном пьянстве и расходится уже это самое раннее в пять или семь часов утра».

Светлейший князь Меншиков, милостью императрицы освобожденный от казенных взысканий, казалось, вполне предался интересам голштинцев. Он до того умело поддакивал Бассевичу, что Толстой, Апраксин и Голицын объявили, что если он будет идти на поводу у голштинского министра, они вынуждены будут открыто сопротивляться всяким их начинаниям.

Во дворце Меншикова вынуждены были усилить караул, а в крепости переменили гарнизон.

— Меншиков получил такую большую власть, какую только подданный может иметь, — сказал как-то графу Рабутину один из иностранных министров. И добавил: — Он заводит такие порядки, которые делают его действительным правителем, а царице оставляют одно имя.

Дабы ограничить его власть, в феврале 1726 года, по предложению Толстого, был учрежден Верховный Тайный Совет. В него, кроме Меншикова, вошли Апраксин, Головкин, Толстой, Дмитрий Голицын и Остерман. Отныне светлейшему князю, казалось, нельзя уже было ничего решать иначе, как с единогласного решения всего Совета. Должен был бы он и огорчиться введением 17 февраля 1726 года в новый орган государственной власти герцога Голштинского. Впрочем, насколько герцог был надменен и медлителен, настолько князь был бдителен и деятелен.

Канцлер Головкин, старик, разбитый подагрою, вскоре начал уклоняться от дел и равнодушно смотрел на возраставшее значение своего помощника, вице-канцлера Остермана. Барон же Остерман, способнейшая и умнейшая голова, был вместе с тем и хитрейший придворный и, следовательно, раболепствовал силе. Престарелый Апраксин, всегда чуждый интригам и теперь решил не вмешиваться ни во что. Фельдмаршалы Голицын и Репнин, всеми уважаемые, не замедлили получить почетные назначения, удалявшие их от двора.

Граф Рабутин понял: князь Меншиков может быть очень полезен; через него можно добиться чего желаешь, не вдаваясь в откровенности на счет тайных причин желания.

Было понятно и то, что создание Верховного Тайного Совета, коллегиального органа, с введением в него представителей родовитого боярства — это попытка удовлетворить затаившуюся русскую партию, мечтавшую об ограничении власти государыни и установления в России власти, схожей с той, что образовалась в Швеции.

Графа Рабутина прямо-таки засыпали чрезвычайными милостями. Его отличали от всех посланников коронованных лиц и караулом, и местом, демонстративно предлагаемым ему на всех пирах и балах. Именно поэтому Кампредон уклонился от бала, данного в честь годовщины коронации государыни, а вскоре покинул Россию. (Его функции отныне выполнял секретарь французского посольства Маньян).

Переговоры графа Рабутина по заключению союзного договора с Россией успешно продвигались вперед.

В войсках меж тем начинали уже довольно громко поговаривать, что государыня все делает для герцога Голштинского и ничего для великого князя Петра Алексеевича.

В один из майских дней во многих местах Санкт-Петербурга было расклеено воззвание возмутительного характера.

Начались обыски. Искали автора. Близ дворца появилось подметное письмо, в котором говорилось, что все обыски будут тщетны.

Члены Верховного Тайного Совета обратились к «простосердечному читателю» с воззванием обнаружить авторов письма. Было обещано две тысячи рублей тому, кто укажет составителя. При этом объявлялось, что деньги будут положены в фонари: тысяча в фонарь у Троицкой церкви и вторая — в фонарь у церкви Исаакия.

Никто не высказал желания стать обладателем упрятанных денег.

Таившиеся у ловушек караульные принуждены были покинуть свои посты.

В интересах безопасности государыни был учрежден отряд телохранителей в количестве 73 человек, положивший начало кавалергардии.

Великий князь Петр Алексеевич начинал сознавать, кто он, чувствуя крепкую опору. В двадцатых числах мая 1726 года он наотрез отказался ехать в Ригу, сделав сомнительной и саму намечавшуюся поездку государыни с князем Меншиковым.

Из лиц, окружавших великого князя, обращал на себя внимание его гоф-юнкер князь Иван Долгорукий, который был весьма близок ему.

Долгорукому шел семнадцатый год. Он был старшим сыном князя Алексея Долгорукого. Воспитание, как стало известно графу Рабутину, гоф-юнкер получил в доме своего деда — князя Григория Долгорукого, бывшего многие годы послом при польском короле Августе II.

Природа наградила гоф-юнкера добрым сердцем, и это свойство, выделяя его из толпы царедворцев, располагало к нему многих, в том числе и великого князя Петра Алексеевича.

Иван Долгорукий был назначен гоф-юнкером в 1723 году, вскоре после своего возвращения на родину, в то время, когда великий князь Петр Алексеевич был «забыт и незнаем», когда никто не обращал на него внимания. Поняв тогдашние придворные конъюнктуры, Долгорукий принял в расчет, что преемником Екатерины I будет не кто иной как Петр Алексеевич, и, как говаривали старые люди, «рассудил сыскать его к себе милость и доверенность».

Историк М. М. Щербатов в своей книге «О повреждении нравов в России» передает следующий анекдот: «В единый день, нашед его (великого князя Петра Алексеевича. — Л.А.) единого, Иван Долгорукий пал пред ним на колени, изъясняя всю привязанность, какую весь род его к деду его, Петру Великому, имеет и к его крови; изъяснил ему, что он по крови, по рождению и по полу, почитает его законным наследником Российского престола, прося, да уверится в его усердии и преданности к нему». С этого дня начиналась дружба его с великим князем. Петр, впечатлительный и привязчивый, не мог не полюбить и не привязаться к ловкому, словоохотливому красавцу».

Графу Рабутину было ясно: князь Иван Долгорукий определен своими родственниками к великому князю Петру Алексеевичу, дабы наиболее надзирать его поступки и примечать слова и движения мысли.

 

V

В ночь на 20 мая 1726 года в Петербурге загорелись галерные верфи. Сгорело 12 галер, готовых к спуску на воду, яхта и несколько шлюпок.

Государыня тотчас же приехала с генералами и, благодаря разумным распоряжениям, огонь был потушен.

Русских галер всего более опасались англичане и датчане.

(Еще 15 апреля князь Куракин извещал из Лондона, что английская эскадра из 20 кораблей назначена в Балтийское море по требованию двора датского.

В мае английская эскадра появилась под Ревелем. Командующий, адмирал Уоджерс, передал Екатерине I грамоту короля Георга I, в которой говорилось, что сильные вооружения России в мирное время возбудили подозрения в правительстве Англии и в союзниках, и потому неудивительно, что он, король, отправил в Балтийское море сильную эскадру).

По прошествии трех недель со времен пожара галер датский посол прислал в канцелярию двора мемуар следующего содержания:

«Не смотря на ходящие всюду слухи, будто целию огромных вооружений России служит мнимое удовлетворение герцога Голштинского, король датский не может не поверить, чтобы Царица желала разорвать добрые отношения с державой, изстари дружественной и союзной ей, из-за такой цели, ради принца, предназначенного занять со временем шведский престол и интересы коего сделаются тогда, по необходимости, прямо противуположные интересам России».

Посол извещал, ему приказано королем просить Ее Царское Величества объяснить, в ответ на этот мемуар, каковы истинные намерения ее относительно датской короны.

Датскому послу не давали ответа.

Задержка с ответом происходила еще и потому, что князь Меншиков, как пишут, «физически не мог успевать на разнообразных поприщах, где ожидались его непосредственные распоряжения». Немудрено, что многое в государственном механизме медлило, запаздывало, даже приостанавливалось.

Кроме того, честолюбивый князь усиленно искал возможности осуществления давно преследовавшей его мысли — самому сделаться герцогом курляндским.

Будучи в последние годы домоседом, он вдруг засобирался в Ригу, торопя с отъездом. Спешить было с чего. В июне 1726 года на сейме в Митаве дворяне, с тайного согласия польского короля Августа II, избрали внебрачного сына короля — графа Морица Саксонского своим герцогом. Анне Иоанновне Мориц нравился, и она не прочь была выйти за него замуж, о чем и сообщала Меншикову, прося у светлейшего князя ходатайства перед императрицею.

А. Д. Меншиков отправлялся в Ригу с единственной целью — расстроить возможный брак.

Официально цель поездки объявлялась, как инспектирование войск, расположенных в прибалтийских крепостях.

27 июня князь приехал в Ригу. Наутро из Митавы прибыла вдовствующая герцогиня Анна Иоанновна и пригласила князя для беседы.

Разговор был жестким.

Князь объявил, что брак невозможен, ибо государыня не согласится на него по причине «вредительства интересов российских». К тому же Мориц — внебрачный сын, и герцогине «в супружество с ним вступать неприлично, понеже оной рожден от метресы».

В конце беседы светлейший сделал примирительный ход.

— Ежели герцогом в Митаве изберут меня, — сказал он, — то я гарантирую вам, герцогиня, сохранение ваших прав на курляндские владения. Ежели же другой кто избран будет, то трудно сказать, ласково ль с вами в Петербурге поступать будут, кабы не лишили вдовствующего пропитания.

Герцогиня, уезжая, утирала слезы и обещала содействовать светлейшему князю.

Корона была почти в руках, но ночью из Митавы примчали князь Василий Лукич Долгорукий и Петр Михайлович Бестужев с неприятным известием: в Митаве отклонили кандидатуру Меншикова «для веры», то есть из-за его исповедания православия.

Скрывать истинные причины приезда было незачем, и Меншиков тотчас отправился в Митаву.

Он встретился с графом Морицем, дважды разговаривал с ним и заявил сопернику, чтобы тот убирался из Курляндии.

— Императрица вашего избрания не потерпит, — сказал Меншиков.

— Никогда не думал, чтобы мое избрание было противно ее величеству, — отвечал тот и предложил «знатную сумму» отступного.

— Готов уплатить такую же сумму, если станете помогать мне в избрании, — произнес светлейший.

Мориц упорствовал недолго.

— Этою суммою буду доволен, — сказал он.

Меншикову было обещано, что граф покинет Курляндию и обеспечит поддержку Августа II.

Оставалось ждать съезда депутатов ландтага.

Меншиков позволил себе возвратиться в Ригу. Но едва он покинул Митаву, как оберратыотказались созывать ландтаг.

Князь пришел в бешенство. Он срочно направил в Петербург гонцов с просьбою разрешить «навести в Курляндию полков три или четыре».

Запахло войной с Польшей.

В Верховном Тайном Совете, на очередном заседании, на котором присутствовала и Екатерина I, решено было военных действий не предпринимать. Меншикову предлагалось вернуться в Санкт-Петербург. («Хотя вы пишете, чтоб вам там еще побыть, пока сейм кончится, и хотя это было бы недурно, однако ж, и здесь вы надобны для совета; поэтому вам долго медлить там нельзя, но возвращайтесь сюда»).

По прибытии в Санкт-Петербург князь, не заезжая домой, направился во дворец, к императрице.

Они беседовали четыре часа.

Императрица какое-то время была явно недовольна князем и даже несколько холодна с ним. («…В отсутствие властолюбца, — писал историк Дм. Бантыш-Каменский, — несколько царедворцев убедили Государыню подписать указ об арестовании его по дороге; но Министр Голштинского двора граф Бассевич вступился за любимца счастия и данное повеление было отменено. Тщетно Меншиков старался отомстить тайным врагам своим. Они остались невредимы, к досаде оскорбленного вельможи»).

«Что… происходит при дворе, доверяю как величайшую тайну, — сообщал в «Записке» Иоанн Лефорт 9 августа 1726 года, — не бодрствует и не управляет Царица, ибо Она предалась к другой страсти, а князь то и дело от имени Царицы рассылает указ за указом, о которых она и не знает».

Про великого князя Петра Алексеевича теперь рассказывали, что так как он каждое утро должен отправляться к князю Меншикову с поклоном, то он поговаривал: «Я-де должен идти к князю, чтобы отдать ему мой поклон, ведь и мне нужно выйти в люди, сын его уже лейтенант, а я пока ничто; Бог даст и я когда-нибудь доберусь до прапорщичьего чина».

Помнить бы светлейшему князю старое житейское правило — осторожно пользоваться своим счастьем. Да не тот характер князь имел. Достиг Александр Данилович того, что в народе полагали, будь это только возможно, царица выйдет за него замуж и возведет его на царский престол.

— Возносится он на высоту, чтобы тем с большею силою обрушится, — говорили петербуржцы.

Светлейший стал совсем игнорировать Верховный Тайный Совет, непосредственно рассылая указы Сенату и другим учреждениям. «Господа Сенат, — писал он, — Ея Императорское Величество указала…». Но 4 августа императрица именным указом предписала не верить словесным и письменным именным указам, объявляемым «сильными персонами без подписания нашея собственныя руки или всего нашего Верховного Тайного Совета».

Понимал ли Меншиков, что большие полномочия, которые имел, баснословные богатства, собранные им, свободу и даже жизнь, — все это он мог потерять в одно мгновение. Его гордость, жестокость делали его предметом зависти и ненависти малых и великих.

Императрица выказывала все большую привязанность к своим детям, особенно же благоволила Анне Петровне и ее супругу — Карлу-Фридриху. Дело доходило до того, что даже в правительственных делах спрашивала у них совета и делала с ними различные распоряжения, ничего не говоря Меншикову.

Было ясно, Меншиков должен опасаться возрастающего влияния голштинской фамилии, которое, наконец, могло привести его к падению.

Здоровье Екатерины I слабело. У нее начиналась водянка. При осторожном образе жизни болезнь могла быть излечима, однако императрица, хотя и принимала лекарства, но делала это беспорядочно. Она все так же любила есть крендели или бублики, намоченные в крепком венгерском вине.

В дела вникала все менее и все предоставляла любимцам.

Секретарь саксонского посланника Френсдорф сообщал в те дни своему королю:

«Она вечно пьяна, вечно покачивается…»

Меншиков, входя утром в спальню своей повелительницы, всякий раз спрашивал:

— Ну, Ваше Величество, что пьем мы сегодня?

Наконец, 27 августа из Вены прибыл курьер, привезший известие о подписании союзного договора.

Герцог Голштинский мог быть доволен: в договоре была секретная статья, касающаяся его лично. Император обещал помогать герцогу в возвращении Шлезвига.

Европейские державы окончательно разделились на враждующие группы договорами ганноверским и венским.

Осенью 1726 года в Санкт-Петербург прибыл двоюродный брат герцога Голштинского. По городу поползли слухи о его возможной женитьбе на цесаревне Елизавете Петровне. Того, как говорили люди осведомленные, захотела Екатерина I.

В ее желании выдать свою дочь за сына епископа Любского усматривала одно: она при жизни хочет иметь внуков.

Вопрос о престолонаследии, похоже, не оставлял ее.

20 декабря 1726 года Маньян сообщал в Версаль:

«Царица была не совсем здорова дней около десяти, но… давала бал по случаю рождения принцессы Елизаветы, хотя сама и не присутствовала на нем… Говорят, будто, желая успокоить венский двор, герцог настоятельно убеждает царицу теперь же объявить великого князя наследником».

Мысль, что преемником Екатерины I должен быть великий князь, не ослабевала в народе: ходили слухи, что императрица после своих именин поедет короновать внука. Аранского (Нижегородского) монастыря архимандрит Исайя поминал на ектениях «благочестивейшего великого государя нашего Петра Алексеевича» вместо «благоверного великого князя» и, когда ему возражали, отвечал:

— Хотя мне голову отсеките, буду так поминать, а против присланной формы поминать не буду, потому что он наш государь и наследник.

Правительство решило, что кстати будет приказать всем в провинциях не слушаться ни архиепископов, ни епископов. Узнав о том, священнослужители оставили свой сан. По целым губерниям несколько месяцев не совершались богослужения, что подавало повод к страшным беспорядкам внутри государства.

…Все предвещало близкую кончину Екатерины I.

Герцог Голштинский искал дружбы с Меншиковым, ибо понимал, случись несчастье, умри государыня, он, без поддержки князя, быстро потеряет свое влияние при русском дворе.

Другие мысли бродили в голове у светлейшего. Князь должен был понимать, как трудно будет вдругорядь отстранить от престола законного наследника. А приди великий князь к власти, на кого изольется вся ненависть членов старорусской партии? На него — на князя Меншикова. Помнил Александр Данилович строки подметного письма:

«Известие детям российским о приближающейся погибели Российскому государству, как при Годунове над царевичем Димитрием, учинено: понеже князь Меншиков истинного наследника, внука Петра Великого, престола уже лишил, а поставляет на царство Российского князя голштинского. О горе, Россия! Смотри на поступки их, что мы давно преданы».

Стоило ли выставлять себя в таком ненавистном свете, подвергаться опасностям и чего ради? Дабы возвести на престол герцогиню Анну Петровну и уступить свое влияние тому же Бассевичу?

Да и у Елизаветы был жених.

Меншикову не было теперь особенного интереса поддерживать дочерей Екатерины.

Надобно было искать иной выход.

О тайных намерениях светлейшего стали догадываться с ноября 1726 года, когда, приготовляя фейерверк ко дню тезоименитства императрицы, он велел возле столпа с короною и привязанным к нему якорем представлять юношу, держащего одною рукою канат якоря, а другою глобус и циркуль. Увидев то, генерал-майор Скорняков-Писарев и некоторые другие, участвовавшие в суде над царевичем Алексеем и царицею Евдокиею, сказали:

— Этот юноша, без сомнения, великий князь Петр Алексеевич; его представляют быть нашим государем; что же будет с нами?

Тогда Меншиков был принужден переменить рисунок фейерверка, а месяца через полтора по Санкт-Петербургу пополз слух, что князь Меншиков тайно старается женить великого князя на своей дочери.

Едва ли не главную роль в перемене отношения князя Меншикова к великому князю сыграл датский посол Вестфален.

Для Дании вопрос о престолонаследии в России был очень важен. Приди к власти герцогиня Голштинская Анна Петровна, и тотчас же страшная опасность нависла бы над датским королевством. Вступление же на престол великого князя Петра уменьшало или даже уничтожало опасность. Вестфален более всех должен был «трудить» свою голову над придумыванием средств, которые могли бы способствовать возведению на престол сына царевича Алексея Петровича. И ему пришла мысль отнять у партии, враждебной великому князю, ее главу Меншикова и заставить его действовать в пользу юного наследника престола. В данном случае интересы Дании и Австрии совпадали, и Вестфален поспешил к графу Рабутину.

Между министрами произошел следующий разговор.

— Вы не станете отрицать, — говорил Вестфален, — что серьезное стремление герцога голштинского стать преемником царицы или по крайней мере захватить ее престол для своей супруги — важная политическая истина.

Граф Рабутин кивнул в знак согласия и поинтересовался:

— Каким образом, по вашему мнению, еще возможно спасти челн сиротских интересов?

— Для них все потеряно, если вы, граф, не сумеете поставить князя Меншикова на свою сторону, — ответил Вестфален, — овладеть князем возможно, так как герцог недавно имел неосторожность ни с того ни с сего поссориться с ним. Следует только подойти к Меншикову с слабой стороны — то есть воспользоваться его чрезмерным честолюбием. Дайте ему понять, граф, что в его руках прекрасный случай возвести свою дочь в сан царицы всероссийской, выдав ее замуж за царевича, добудьте какое-нибудь письмо от императора, способное убедить его в согласии императора на тайный брак, обнадежьте его в то же время, что ему отдан будет первый вакантный в империи фьеф, а я найду случай внушить князю все эти мечты, дабы они охватили его сердце прежде, чем вы заговорите формально о возможности их осуществления.

Графу совет датского посла пришелся по вкусу, и в Вену было отправлено секретное письмо. Австрийский двор не замедлил с ответом. Граф Рабутин получил все, что требовал, и притом — добрую сумму для успешного начала работы. «Цесарский двор прислал 70 тысяч рублев, в подарок Госпоже Крамер, дабы она ее (Екатерину I. — Л.А.) склонила именовать по себе наследником Князя Петра Алексеевича» — писал историк М. М. Щербаков.

Император пообещал Меншикову первый фьеф, какой только сделается вакантным в империи.

Светлейший князь принял предложение, выводившее его из затруднительного положения. Оставалось получить согласие Екатерины I на брак великого князя с дочерью Меншикова.

 

VI

Княжна Мария Меншикова была помолвлена с сыном польского графа Сапеги Петром 13 марта 1726 года. Более пяти лет пред тем молодой поляк жил в доме светлейшего князя в качестве жениха его дочери.

Отец его, граф Ян Сапега, староста Бобруйский, принадлежал к числу богатейших и влиятельнейших магнатов. Александр Данилович, мечтая о герцогстве курляндском, в 1720 году договорился с ним о браке своей дочери с единственным сыном Сапеги, надеясь посредством этого союза составить себе сильную партию в Польше.

Помолвка состоялась во дворце Меншикова. Съехалась вся столичная знать. Екатерина I приняла участие в церемонии обмена перстнями между будущими супругами и, как извещают «Повседневные записки», «изволила дать позволение на забаву танцам».

Это были первые праздничные торжества, совершаемые после смерти Петра I.

Екатерина I отметила красоту Петра Сапеги, и вскоре он сделался ее фаворитом. Императрица прямо-таки отняла Сапегу у княжны Марии Меншиковой.

В январе 1727 года она подарила ему дом и изредка ездила ужинать к молодому графу.

Для себя Екатерина I решила, что как только красавец ей прискучит, она женит его на своей племяннице Софье Карловне.

В марте 1727 года решение о свадьбе племянницы было принято.

Светлейший князь знал о намерениях государыни и именно это дало ему право заговорить с ней о другой приличной партии для своей дочери. Он предложил брак княжны Марии с великим князем Петром Алексеевичем.

Екатерина была во многом обязана Меншикову: старый друг ее сердца немало содействовал решению Петра I признать ее супругой; он же, наконец, возвел ее на престол. А кроме того, она видела невозможность отстранить от престола великого князя в пользу одной из своих дочерей и думала, что упрочит их положение, соединив с будущим императором человека, на признательность которого имела право рассчитывать. Екатерина согласилась с предложением светлейшего князя и клятвенно обещала никогда не отступаться от данного ею слова.

Весть о согласии государыни на этот брак как громом поразила русских политиков. Сильно встревоженный герцог Голштинский, его супруга Анна Петровна и ее сестра цесаревна Елизавета тщетно уговаривали матушку взять это согласие назад.

Екатерина не боялась опасных последствий своего поступка для укрепления спокойствия своего правления. Ибо этим она, с одной стороны, успокаивала сторонников великого князя, юность которого дозволяла обвенчать его лишь весьма не скоро, с другой же, она навсегда привязывала к себе светлейшего князя.

Граф Рабутин поспешил отправить в Вену курьера с известием о столь благоприятном для великого князя событии.

В первых числах марта вице-канцлер барон Остерман был объявлен воспитателем великого князя.

Меншиков дал великому князю почетный караул из гренадер. Петр Алексеевич и сестра его Наталья Алексеевна теперь два-три раза в неделю виделись с детьми светлейшего князя.

Торжество А. Д. Меншикова слишком очевидно огорчало герцога Голштинского.

В один из мартовских дней светлейший князь давал бал по случаю дня рождения княгини, своей супруги, и пригласил герцога. Тот извинился под предлогом нездоровья, равно как и герцогиня Анна Петровна; причем, однако, оба объявили, что если им не удастся присутствовать на обеде, то они постараются приехать к ужину.

Вечером, видя, что ни тот ни другая не едут, А. Д. Меншиков сказал, рассмеявшись, при Бассевиче:

— Всячески стараюсь заслужить расположение герцога, но, видимо, не успеваю в этом и больше уж ничего поделать не могу.

Государыня на празднике не присутствовала по причине недомогания, но цесаревна Елизавета была и епископ Любский тоже.

«Всего более здешний двор занимался теперь великим князем, — сообщал Маньян 1 апреля 1727 года. — С тех пор, как Царица дала согласие на его брак с дочерью Меншикова, положение его так упрочилось, что теперь никто не сомневается здесь, что, в случае смерти Царицы, весь русский народ тотчас же признает юного принца ее преемником, несмотря ни на какое распоряжение Царицы».

Старые союзники Меншикова отшатнулись от него. Но светлейшего князя то не смутило. Он с обычным своим тщеславием начал «в своем доме придворные чины употреблять, как имперским князьям принадлежит». (Так писал его злейший враг, петербургский генерал-полицмейстер Антон Мануилович Девиер).

Девиер был женат на сестре Меншикова, но оба люто ненавидели друг друга. Вражда возникла еще при жизни Петра I.

Девиер — португальский еврей, прибыл юнгой на купеческом корабле в Голландию, где случайно его увидел Петр I. Император отдал его в услужение Меншикову, который принял его как скорохода. Петр I имел случай говорить с Девиером и, открыв в нем способности, взял его к себе денщиком. Вскоре иноверец стал столь силен, что просил у своего прежнего господина руки его сестры. Едва лишь он заикнулся об Анне Даниловне, как Меншиков пришел в страшный гнев. Вне себя, он бросился на Девиера, собственноручно дал ему несколько пощечин и, не довольствуясь этим, кликнул челядь и велел им бить насмерть непрошеного жениха. Девиер, избитый в кровь, вырвался из рук усердных слуг Меншикова и кинулся к Петру I. Ему он сообщил, что Анна Даниловна брюхата от него. Суд государя был короток. Он вызвал Меншикова и приказал в течение трех дней обвенчать сестру с Девиером.

С тех пор Меншиков и Девиер скрывали непримиримую ненависть друг к другу, но в душе только ждали удобного момента погубить друг друга.

Девиер пользовался расположением Екатерины I, сумел войти в тесный кружок ее приближенных. Еще при жизни Петра I Екатерина всякий раз, когда уезжала из Санкт-Петербурга, поручала наблюдению Девиера свою малолетнюю дочь Наталью Петровну и пасынков: великого князя Петра и его сестру Наталью.

Немудрено, что Девиер, ставший в 1726 году сенатором и метивший в Верховный Тайный Совет, был против брака княжны Меншиковой с великим князем. К тому же, отношения с самим светлейшим у него вконец испортились после поездки в Курляндию, когда Девиер неодобрительно отозвался о действиях Меншикова в Митаве.

Узнав о возвращении Девиера в Санкт-Петербург из Митавы, граф П. А. Толстой поспешил приехать к нему.

— Знаешь ли ты о сватовстве великого князя на дочери Меншикова? — спросил он.

— Слышал об этом, — отвечал Девиер, — и удивляюсь, что вы молчите? Меншиков овладел всем Верховным Тайным Советом. Лучше было бы, если бы меня в верховный совет определили.

— Надо, — продолжал граф Толстой, — обстоятельно представить государыне о всех последствиях, которые могут произойти. Меншиков и так велик, в милости, и ежели сделается по воле ее величества, не будет ли после того государыне какая противность? Он захочет больше добра великому князю, сделает его наследником, и бабушку велит сюда привезти, а она нрава особливого, жестокосердна, захочет выместить злобу и дела, которые были при блаженной памяти государе, опровергнуть. Необходимо все это объяснить государыне. По моему мнению, лучше всего, чтоб ее величество, ради собственного интереса, короновала при себе цесаревну Елизавету или Анну Петровну (Толстой знал, что Девиер стоит за герцогиню Голштинскую), или обеих вместе. Тогда государыне будет благонадежнее, потому что они родные ее дети. Что касается великого князя Петра, то можно его послать за море погулять, как посылаются прочие европейские принцы, а тем временем коронация утвердится.

Девиер согласился с Толстым. Искали случая доложить обо всем императрице. Толстой, поставивший целью во что бы то ни стало помешать возведению царевича на престол (он опасался мести его за гибель отца), сошелся с герцогом Голштинским, с генералом Бутурлиным, со многими сенаторами и сановниками, дабы в минуту кончины государыни провозгласить императрицею герцогиню Голштинскую и арестовать каждого, кто бы осмелился сопротивляться. Он принялся с каждым обсуждать план действий, но решительная минута наступила ранее, чем все ожидали…

Государыня до того ослабела и так изменилась, что ее было трудно узнать. В первый день Пасхи она впервые не присутствовала на обедне во дворцовой церкви. В день ее рождения не было ни пиршества, ни раздачи орденов. В одну из апрельских суббот она вздумала прокатиться по улицам Петербурга, но, вернувшись, слегла в постель и ночью сделалась с ней лихорадка.

— Что же не доносите? — говорил Девиер Бутурлину.

— Не допускают до императрицы, — отвечал Бутурлин. — Двери затворены, — и принялся расспрашивать о болезни государыни.

Выслушав Девиера, произнес:

— Я чаю, царевна Анна Петровна плачет?

— Как ей не плакать, — говорил Антон Эммануилович, — матушка родная.

— На отца она походит, великая княгиня, и умна, — заметил Бутурлин.

— Правда, — согласился Девиер, — она и умильна собою и приемна и умна; да и государыня Елизавета Петровна изрядная, только сердитее. Ежели б в моей воле было, я желал бы, чтоб царевну Анну Петровну государыня изволила сделать наследницею.

Бутурлин подхватил:

— То бы не худо было; и я бы желал.

В числе недовольных светлейшим были также князь Иван Долгорукий, Александр Львович Нарышкин и Ушаков; первые, желая помешать свадьбе великого князя, говорили о том герцогу Голштинскому и его супруге; Долгорукий хотел говорить и фельдмаршалу графу Сапеге, чтобы он доложил императрице.

10 апреля у государыни отрылась горячка, осложнившаяся воспалением легких. Она уже не вставала. Меншиков не оставлял ее, подносил указы к ее подписанию и, как слышно было, сочинял, вместе с канцлером Головкиным, проект завещания государыни.

В тот же день, 10 апреля, герцог Голштинский привел графа П. А. Толстого к себе в дом. Приехал и Ушаков.

— Велика опасность, что императрица скончается без завета, — сказал герцог.

— Теперь поздно делать завещание, — ответил Толстой.

Разговоры и желания недовольных были, отчасти, известны Меншикову. Он был настороже и искал возможности отомстить врагам.

16 апреля, когда «весь двор предавался чрезвычайному унынию по причине отчаянного положения императрицы», Девиер явился во дворец в нетрезвом виде. Подхватив плачущую графиню Софью Карловну Скавронскую, закружил ее «вместо танцев» и говорил:

— Не надобно плакать!

Затем подошел к великому князю, сидевшему на кровати, и сказал ему: Поедем со мной в коляске, будет тебе лучше и воля, а матери твоей не быть уже живой.

Присел к нему на кровать и принялся поддразнивать, говоря, что будет ухаживать за его будущей женой.

Плачущей же цесаревне Елизавете Петровне посоветовал выпить вина.

— Об чем печалишься, — сказал он ей.

Меншиков увел из комнаты великую княжну Наталью Алексеевну, говоря, чтобы она «была всегда при матушке (Екатерине. — Л.А.) с ним, князем, вместе».

26 апреля Екатерине I стало немного лучше и Меншиков поведал ей о поступке Девиера. В этот же день князь отправился в свой дом, на Васильевский остров. Императрицею был подписан указ «О высылке жидов из России, с запрещением им въезда в государство и о наблюдении, чтобы они не вывозили с собою золотых и серебряных российских денег».

26 апреля светлейший князь имел тайный разговор с канцлером графом Головкиным и действительным тайным советником князем Дмитрием Голицыным. А 27 апреля именным указом велено было назначить особую следственную комиссию, под председательством канцлера, для суда над Девиером за великие его предерзости, злые советы и намерения.

Велено было посредством пытки допросить о его сообщниках.

Девиер пробовал было запираться, но его вздернули на дыбу и он повинился во всем, крича, однако, что никаких сообщников не имеет, а только говорил с Бутурлиным, Толстым, Нарышкиным, Долгоруким и Писаревым о намерении женить великого князя на дочери Меншикова. Потребовали к ответу Писарева и Толстого. Те указали на Ушакова. Из речей их стало ясно, что они опасались Меншикова и советовались между собою и с герцогом Голштинским о средствах препятствовать супружеству дочери его с великим князем.

2 мая императрица почувствовала лихорадку и Меншиков вновь перебрался во дворец Екатерины I. 5 мая князь торопил канцлера, чтоб он скорее решил следственное дело, чтоб экстракт был составлен без допроса всех сообщников. Графу Головкину надлежало, учиня сентенции, доложить непременно в следующее утро, а буде что еще из оных же, которые уже приличились следованием, не окончено, и то за краткостью времени оставить.

Доклад поднесен, как было назначено, в следующее утро, 6 мая 1727 года. Екатерина подписала слабою рукой указ о наказании преступников, дерзнувших распоряжаться наследием Престола и противиться сватанию великого князя, происходившему по Высочайшей воле. Вечером того же дня императрица почила в Бозе.

Девиер и Толстой, лишенные чинов, были сосланы один в Сибирь, другой — в Соловецкий монастырь. Бутурлин отправлен в далекую деревню. Князь Иван Долгорукий — в один из армейских полков, с понижением в чине.

«Князь Меншиков одержал, как, вероятно, ему казалось, решительную победу над своими противниками, за четыре месяца до своего падения», — писал граф А. Блудов.

Екатерина недолго пережила Петра I. Перед смертью она видела сон, которому, по-своему, дала толкование. Ей снилось, что она сидит за столом, окруженная придворными. Вдруг появляется тень Петра. Император одет, как одевались древние римляне. Он манит ее к себе. Екатерина идет к нему, и он уносится с ней под облака. С большой высоты она бросает взор на землю и видит своих дочерей, окруженных толпою, составленной из представителей всех наций, шумно споривших между собой.

— Я должна скоро умереть, — сказал императрица. — По смерти моей, чаю, в государстве настанут смуты.

Скоротечность болезни, сопровождавшая ее последние дни, породила слухи, что она была отравлена и что к этому причастен Девиер.

7 мая года, утром, в большой зале императорского дворца собралось все высшее духовенство и русская знать. Караул во дворце был удвоен. Полки Преображенский и Семеновский поставлены пред дворцом под ружье.

Великий князь Петр Алексеевич явился в залу, сопровождаемый членами императорского семейства и светлейшим князем. Он сел в кресло, поставленное для него на возвышенном месте.

Меншиков представил духовное завещание покойной императрицы, распечатал его и вручил действительному тайному советнику Степанову для прочтения.

Глубокая тишина воцарилась в общей зале, где находилось человек триста.

«Хотя по Материнской Нашей любви, — читал текст духовного завещания Степанов, — дочери наши, герцогиня Голштинская Анна Петровна и Елизавета Петровна, которые могли бы быть преимущественно назначены Нашими преемницами, но принимая в уважение, что лицу мужеска пола удобнее перенесть тягость управления столь обширным государством, Мы назначаем Себе преемником Великого Князя Петра Алексеевича».

…Всех поразила двенадцатая статья духовной:

«За отличные услуги, оказанные покойному Супругу Нашему и Нам самим Князем Меншиковым, Мы не можем явить большого доказательства Нашей к нему милости, как возведя на Престол Российский одну из его дочерей и потому приказываем, как дочерям Нашим, так и главнейшим Нашим Вельможам, содействовать к обручению великого князя с одною из дочерей Меншикова и коль скоро достигнут они совершеннолетия, к сочетанию их браком».

Все молчали, не смея изъявлять своих чувств, хотя догадывались, что не государыня, а светлейший составил эту духовную. Лишь старый граф Ян Сапега заметил, что он не отходил от постели умирающей государыни и никакого завещания не видел и ничего о таком завещании не слыхал. Но его замечание пропустили мимо ушей. О нем тут же забыли.

Петр II был провозглашен императором в девятом часу утра при пушечной пальбе из крепости, адмиралтейства и яхт, стоявших на Неве. Приняв поздравления от первых чинов государства, он вышел к гвардейским полкам, которые немедленно присягнули ему.

Все плакали от счастья.

Россия торжествовала. Русские вновь видели своего царя на троне.

В тот же день князь Меншиков пожалован был адмиралом.

 

VII

Еще при жизни императрицы Екатерины Алексеевны стало известно, что король Испании Филипп V направляет в Россию своего посланника — дюка де Лириа, — герцога, фельдмаршала, камергера.

Внук изгнанного английского короля Иакова II, он обрел вторую родину в Испании и был, как и дед его, и как отец, ревностным католиком.

11 января 1727 года, в загородном дворце, Филипп V подписал кредитивные грамоты к русской императрице и секретную инструкцию своему посланнику.

В ней, в частности, говорилось:

«Мы сочли за благо избрать Вас нашим послом в Московии благодаря доверию к Вашим способностям и талантам. При исполнении Вашей миссии Вам необходимо проявлять особую бдительность и наблюдательность, чтобы постичь политику, которую осуществляют или могут осуществить в Московии посланники других государей, вникнув в переговоры и пытаясь противодействовать и срывать их, которые противоречат нашим интересам…

В целом очень важно, чтобы Вы сблизились со всеми высокопоставленными лицами при дворе и в правительстве, дабы наилучшим образом соблюдать мои интересы, поскольку близкие и доверительные отношения с правительственными кругами помогут Вам быть в курсе переговоров, которые ведут там враги нашей короны… О всех лицах в правительстве, которые могут пользоваться нашим доверием, Вы будете давать отчет через тайные государственные каналы, используя шифр, который Вам будет передан. Шифр будете держать у себя, не доверяя никому».

К врагам испанской короны относились в ту пору Англия и Франция.

Англичане, после тринадцатилетней войны за испанское наследство, удерживали за собой Гибралтарскую крепость. Французы же, до апреля 1725 года бывшие союзниками Филиппа V, неожиданно дали повод к разрыву отношений между двумя государствами. Уже три года испанская инфанта, — дочь Филиппа V, была обручена с Людовиком XV и воспитывалась во Франции, как будущая королева; дело было устроено во время регентства герцога Орлеанского. Но после кончины последнего, нареченную невесту отослали в апреле 1725 года к ее отцу.

Честолюбие испанского короля было задето. Он тотчас же отозвал своего посла из Парижа и приказал всем своим представителям при иностранных дворах разорвать отношения с представителями Франции.

Жена короля Филиппа V — итальянка Елизавета Фарнези повелела своему тайному доверенному лицу — барону Рипперде, находившемуся в Вене, заключить мирный договор с императором. (Из этого родился так называемый Венский трактат 1725 года). В сентябре того же года король Франции подписал договор с Англией и Пруссией в Ганновере, и Европа разделилась на два враждебных лагеря. Но, несмотря на это, Елизавета Фарнези (про нее говорили, что она управляет своим. мужем) лелеяла мечту видеть Испанию, Австрию и Францию под одним скипетром. В пику Англии она желала отнять удерживаемую англичанами Гибралтарскую крепость и посадить на английский престол Иакова III Стюарта. Надеясь, что Россия поможет Испании в ее борьбе с Англией (на то были причины, ибо Петр I обещал тайную помощь претенденту в восстановлении его на английском престоле) и направляла Елизавета Фарнези в Петербург своего посланника.

Герцогу де Лириа было тридцать два года. Кровь королей Стюартов текла в его жилах. Он был фанатиком религии, которой его дед пожертвовал тремя коронами. Мечты королевы пришлись ему как нельзя больше по сердцу, потому что отвечали его собственным мечтам. Ни слабое здоровье, на которое он жаловался, ни суровый климат и жестокие нравы России, которых он страшился, не помешали ему дать согласие отправиться испанским посланником к русскому двору.

Он страстно желал одного, чтобы Стюарты вернули себе английский трон. Законный претендент на престол Иаков III Стюарт был его родным дядей.

В Россию дюк де Лириа отправился в середине марта 1727 года.

Почти два месяца надлежало ему провести в дороге, чтобы добраться только до союзной Вены.

Было о чем подумать и что вспомнить в пути.

Его деду — английскому королю Иакову II покровительствовали иезуиты и римский папа Иннокентий XI. Придя к власти в 1685 году, Иаков II желал восстановления католицизма в Англии. Благодаря ему, вопреки законам, государственные должности раздавались католикам. Король преследовал пресвитериан с особой жестокостью. Тогда виги вошли в тайные контакты с зятем Иакова II — голландским штатгалтером Вильгельмом Оранским и предложили ему прибыть в Англию и возложить на себя английскую корону. В игру вступили голландские купцы, среди которых были и евреи. Деньги купцов решили дело. Вильгельм Оранский высадился в 1688 году с голландским войском на английском берегу и направился к Лондону. Многие из прежних сторонников начали покидать Иакова II и переходить на сторону его зятя. Английское войско изменило своему королю. Иаков II, переодетый, бежал с несколькими придворными и иезуитами из Лондона и нашел приюту французского короля Людовика XIV. Лишь ирландский гвардейский полк последовал за ним.

С приходом к власти Вильгельма Оранского было о чем подумать и Людовику XIV. У Англии и Голландии теперь появлялся общий глава, ставящий целью сломить могущество Франции. К счастью французского короля, с тем не могли согласиться английские католики, ориентировавшиеся в последние годы на Францию, и часть партии тори, обнаружившая недовольство действиями Вильгельма Оранского и людей, явившихся с ним. Они заговорили о возвращении Иакова II.

Сторонников свергнутого короля стали называть якобитами.

Они наладили связь с Иаковом II. В том им помогали иезуиты.

В начале XVII века Париж стал центром интриг приверженцев Стюарта.

Английская разведка внимательно наблюдала за экс-королем, проживавшим в пригороде Парижа, во дворце Сен-Жермен.

Не прошло мимо их внимания и то, что среди гвардейцев ирландского полка возникла «Ложа совершенного равенства», а позднее в другом полку появилась «Ложа чистосердечия». Вновь образованные ложи были враждебны всем существовавшим английским масонским ложам. Начиналась ожесточенная тайная война.

Иакову II так и не удалось вернуться в Англию. Разбитый параличом, король скончался в изгнании, в сентябре 1701 года. Вскоре началась, развязанная иезуитами, война за испанское наследство.

Внебрачный сын Иакова II, его верный сподвижник — Фицджемс вступил под знамена Франции — союзника Испании. Он получил звание маршала и в этом звании, командуя войском, в 1707 году одержал, при Алмансе, победу над объединенными войсками противника. Восхищенный его победой испанский король наградил маршала Франции титулом Дюка города Лирии и вместе с тем принял в свою службу его старшего сына Якова. По окончании войны, маршал, не желая сам жить в Испании, оставил здесь своего сына Якова, которому и передал титул дюка де Лириа. Поселившись в Испании в молодости, дюк де Лириа успел свыкнуться с нею, усвоить ее нравы, мог считать ее своим отечеством, а ее язык — своим, но чужая кровь в нем брала свое.

В Вену дюк де Лириа прибыл 23 апреля 1727 года. Дела и знакомства заняли его, а 15 мая он получил от императорского министра графа Цинцендорфского записку, которою тот обязывал его приехать в Люксембург.

Вместе с дюком Бурнонвильским — послом испанского короля в Вене они тотчас же отправились в путь.

В Люксембурге их ждали начальник австрийской разведки принц Евгений Савойский и граф Цинцендорфский.

— Вчера вечером прибыл курьер из Петербурга, с известием, что русская царица скончалась шестого мая, в десять часов вечера, — сказал принц Евгений. — Случившееся не изменит ни в чем настоящей нашей системы. Новое русское министерство решилось следовать принятым покойною царицею правилам, в чем удостоверяет императора князь Меншиков, первый русский министр, в почтительном письме, которое он прислал, по сему случаю, к его величеству.

Заговорили о подробностях случившегося. От графа Цинцендорфского испанские подданные узнали, что в России назначено регентство, должное продлиться до совершеннолетия царя, которому теперь было 12 лет. В члены регентства назначались герцог и герцогиня Голштинские, цесаревна Елизавета, Меншиков, канцлер Головкин, барон Остерман и князь Дмитрий Голицын.

Слушая императорского министра, дюк де Лириа подумывал о своем. Тайная инструкция, данная ему королем Филиппом V, обязывала его всеми способами действовать на царицу, чтобы она завела сильный флот в Архангельске, откуда она могла «сделать диверсию» в Англию для возвращения престола королю Иакову III и для восстановления равновесия Европы. Теперь царицы не стало.

— Известие о кончине Екатерины Первой огорчило меня до чрезвычайности, — выслушав графа, сказал дюк де Лириа, — ибо одна из главнейших причин, по которой я принял посольство в такую отдаленную от ног моего государя страну, состояла в том, что мне хотелось узнать лично такую великую государыню, которую и лучшие писатели не могут выхвалить достойно.

Надлежало задержаться в Вене, чтобы получить новые «кредитивы и наставления» от своего двора и собирать разрозненные сведения из России, анализировать их и о выводах извещать госсекретаря маркиза де ла Паз, старую хитрую лису.

Но как ни хитер и ни умен был маркиз, и он вряд ли знал о тайной миссии, возложенной на дюка де Лириа Ватиканом и иезуитами. Ему надлежало нащупать в России почву для возможности ведения переговоров об объединении православной и католической церквей.

Сорбоннские богословы, вскоре после кончины Петра I, сочли возможным начать разведывательные действия по изучению обстановки, сопутствующей установлению унии в России.

Одно обстоятельство рождало в католических богословах надежду на успех затеянного предприятия. Княгиня И. П. Долгорукова, урожденная княжна Голицына, супруга статского советника князя С. Долгорукова, в бытность свою с мужем в Голландии, перешла в католичество. Возвращаясь на родину, она попросила ксендза, исповедовавшего ее, отправить с нею какое-нибудь духовное лицо для поддержания ее в новой вере. Сорбоннские богословы послали с нею ее духовника — тайного иезуита аббата Жюбе, с тем, чтобы он старался и, о соединении церквей. 28 февраля 1727 года утрехтский епископ писал к Жюбе: «Смею просить вас… сопровождать княгиню Д-ву в ее отечество, чтобы служить ей руководителем в духовной жизни, также обратить к Богу (т. е. в католичество. — Л.А.) ее семейство; наконец следовать во всем откровению, которое Богу угодно будет ниспослать Вам в Московию для соединения этой великой церкви с латынскою. Знаю, что решимость огромна, но мне известна вера, дарованная Вам от Бога, которою Вы воодушевлены». Аббат Жюбе готовился выехать в Россию под видом учителя детей княгини И. П. Долгоруковой.

В Сорбонне делали ставку на князей Долгоруковых. Было известие: группа окатоличенных или близких к тому русских аристократов, объединяющихся вокруг некоторых из князей Долгоруковых, строит планы смены правительствующих лиц.

По мысли сорбоннских богословов, после заключения унии, в России должно быть восстановлено патриаршество, отмененное Петром Первым, и патриарх-униат должен был обеспечить полное фактическое проведение унии и своим авторитетом поддержать простиравшиеся еще дальше политические планы Долгоруковых.

На роль патриарха метили тридцатилетнего Якова Долгорукова, получившего за границей воспитание у иезуитов.

В правительственных кругах королевской Франции помнили между тем о давней связи Стюартов с папой римским и потому не спускали глаз с испанского посланника в России.

Ожидая известий и рекомендаций из Мадрида, дюк де Лириа изучал коллизии русского двора и искал сведений о лицах, близких к юному государю. Более же всего — сведений о князе Василие Лукиче Долгоруком.

Известно было, человек он умный и образованный. Говорил на нескольких иностранных языках. Долгие годы пребывания за границей, близкое знакомство с тогдашними государственными порядками европейских стран оставили глубокий след в его политических воззрениях. Свою фамилию В. Л. Долгорукий считал самою аристократическою в России и связывал с ее преобладанием мысль о благоденствии страны. Опытный и искусный дипломат, он, впрочем, не затруднялся в выборе средств для достижения своей цели.

В юности он прожил тринадцать лет во Франции, сдружился с иезуитами, и это отложило отпечаток на его характере. Посол в Дании, в Швеции, во Франции, полномочный министр в Польше (там он втайне отстаивал интересы князя А. Д. Меншикова, претендовавшего на курляндское герцогство), князь В. Л. Долгорукий основательно изучил европейские дела.

С воцарением Петра II Долгорукие, измышляя выгодные для себя «конъюктуры», почувствовали острую нужду в умном дипломате и обратились за помощью к Василию Лукичу. Быстро рассчитав, что к чему, тот в одночасье превратился из «конфидента» князя А. Д. Меншикова в его врага.

Теперь Долгорукие интриговали против Меншикова.

Впрочем (дюк де Лириа в том не сомневался), с Меншиковым вели скрытую борьбу своими деньгами и англичане. Единственным средством для них отдалить Россию от опасного Венского союза было — погубить Меншикова — самого усердного сторонника императора Карла VI.

Да, важные события разыгрывались в Петербурге.

Хотелось бы оказаться в этом городе. Но приходилось набираться терпения.

В Петербурге, меж тем, вызревали чрезвычайные события.

При дворе образовывались три партии: долгоруковская, остермановская и голицынская. За Остерманом стояли Стрешневы как родственники его (жена Андрея Ивановича была из рода Стрешневых), а также все иностранцы, занимавшие важные должности при дворе, в армии и коллегиях. Партию Долгоруковых составляли князь Василий Лукич, князья Алексей, Сергей, Василий Григорьевичи и Иван Алексеевич — фаворит государя. Князья Голицыны, в связи со всеми знатными фамилиями, враждебными к Долгоруковым и Остерману, с Бестужевыми, Бутурлиными и Строгановыми, составляли третью партию.

Император, далекий от придворных интриг, жил во дворце Меншикова.

С первых дней царствования Петра II светлейший занимал его охотою и придворными празднествами. Из разных губерний были выписаны лошади, из Риги седло, от князя Ивана Федоровича Ромодановского Меншиков вытребовал в Петербург псовую охоту, кречетов и ястребов. Окрестные крестьяне, по наказу Александра Даниловича, ловили живых зайцев и лисиц, зная, что во дворце государя за них дадут им хорошие деньги.

Император охотился, отдаваясь страсти, Меншиков царствовал.

(«Этот человек величайший честолюбец, какого только видел мир, — писал дюк де Лириа 2 июня 1727 года из Вены духовнику испанской королевы архиепископу Амиде. — Нельзя сказать, чтобы в своем счастии он ходил ощупью, он умеет вести дела»).

В день провозглашения императором Петр II пожаловал князя Меншикова генералиссимусом армии. Рассказывали о его шутке, предварившей известие о получении Меншиковым этого старейшего из русских воинских чинов. Государь, войдя в комнату светлейшего князя, сказал:

— Я пришел уничтожить фельдмаршала.

Слова его привели всех в недоумение. Сомнение и страх выразились на лице Александра Даниловича. Но Петр II, чтобы положить конец всем сомнениям, показал бумагу князю Меншикову, подписанную его рукою, где он назначал Меншикова своим генералиссимусом.

Было ясно, император желает действовать полным властелином.

Едва Меншиков получил новый чин, он просил позволения у Его Величества самому объявить об этом герцогу Голштинскому.

Петр II отвечал:

— Не ходите, уж он и без этого довольно сердит на меня!

Окружающие не могли не удивляться поведению молодого царя, его самоуверенности, снисходительности и достоинству в обращении.

25 мая 1727 года состоялось обручение Петра II с княжною Марией Меншиковой.

Почести и удачи, казалось, вскружили голову Меншикову. Он задумал новое: женить сына на великой княжне Наталье Алексеевне. Ему не давала покоя мысль чрез то ввести свой род в императорскую фамилию и по женской, и по мужской линии. С тою целью обхаживал он австрийского посла графа Рабутина, склоняя его ходатайствовать пред императором Карлом VI о согласии на его виды. Карл VI, дорожа союзом с Россиею и зная о всесилии Меншикова в делах управления, не только соизволил откликнуться на его предложения, но даже обещал содействие со своей стороны. В знак доказательства приязни и уважения к Меншикову даровал ему княжество Козельское в Силезии.

Светлейший князь удалял от императора всех, в ком мог заподозрить враждебное к себе отношение. 27 июня герцог Голштинский объявил в Верховном Тайном Совете, что желает выехать в Голштинию, на что его величество дал свое согласие. («Нужно сознаться, — сообщал Маньян, — что положение герцога в этой стране стало настолько тягостным, что не только ему нечего ждать здесь какой-либо поддержки, но чуть-чуть не стали обращаться с ним, как с государственным преступником»).

25 июля герцог с супругой покинули Санкт-Петербург. Отъезд их имел чуть ли не характер бегства.

Анне Иоанновне, герцогине курляндской, не разрешилось отныне появляться в столице. Цесаревна Елизавета, лишившись жениха — сына епископа Любского (он умер вскоре после их помолвки), осталась одна, извещал своего короля Мардефельд.

«Здесь никогда не боялись и не слушались так покойного царя, как теперь Меншикова».

Внимательно наблюдавшие за действиями Меншикова иностранцы, не выпускали из виду и следующих фактов: князь в последние годы укрепил Синод исконно русскими людьми; по его воле подвергался нападкам и унижению мало православный, склонный к лютеранству — архиепископ Новгородский Феофан. (Это о нем скажет архиепископ Филарет Черниговский: «Всю свою жизнь Прокопович питался от духа светского, и лишь очень мало — от духа Иисуса Христа».) Все это поднимало архиереев из великороссиян, поговаривающих о патриаршестве.

Немаловажно было и то, что Остерман, готовивший текст речи Петра II, сказанной 21 июня 1727 года в Верховном Тайном Совете, писал ее, упреждая интересы Меншикова.

«Богу угодно было призвать меня на престол в юных летах. Моею первою заботою будет приобресть славу доброго государя. Хочу управлять богобоязненно и справедливо. Желаю оказывать покровительство бедным, облегчать страждущих, выслушивать невинно преследуемых, когда они станут прибегать ко мне, и, по примеру римского императора Веспасиана, никого не отпускать от себя с печальным лицом».

Сказано было и следующее:

«В Малой России ко удовольствию тамошнего народа постановить гетмана и прочую генеральную старшину».

Уничтожалась Малороссийская коллегия, созданная Петром I..

Намечалась политика, идущая вразрез с прежней, петровской.

Менялось отношение к православной церкви Петра I, напомним, интересовало все что угодно, кроме Православия: он делал реверансы лютеранству, всячески покровительствовал иностранцам, придерживающимся «Аугсбургского исповедания», посещал католические храмы, присутствовал на католических мессах и находился в дружеских отношениях с апостольским нунцием в России иезуитом о. Миланом.

Было о чем подумать дюку де Лириа.

Впрочем, оставим испанского посланника в Вене и перенесемся на берега Невы.

 

VII

Усердный барон Остераман оказывал всевозможные услуги Меншикову. Тот верил в его преданность, поручил ему воспитание императора и избрал его в делах государственных ближайшим помощником.

Наставник и обер-гофмейстер императора Петра II, а также неусыпный страж собственного благополучия барон Остерман вел тонкую игру. Он сумел вернуть ко двору любимца государя князя Ивана Долгорукого, в надежде сделать его своим орудием в тайной войне с Меншиковым. С фаворитом обретали при дворе прежнее значение и его родственники. Долгоруких Меншиков не опасался. Самолюбие его было удовлетворено. Князья писали к нему униженные письма и за то он даровал им возможность пребывать при дворе. Рассчитывал, милостью своею добьется их признательности, преклонения, но просчитался. Такого оскорбления никогда не мог простить «выскочке пирожнику» надменный президент Главного магистрата князь Алексей Григорьевич Долгорукий.

На это и рассчитывал барон Остерман.

На стороне Остермана были и две близкие государю женщины: великая княжна Наталья, не выносившая Меншикова и поклявшаяся, что ноги ее не будет в его доме, и тетка Петра II, красавица Елизавета. Обе старались подействовать на самолюбие императора, указывая, что Меншиков не оказывает ему должной почтительности.

Князь Иван Долгорукий, явившись вновь при дворе, все более затенял своим значением будущего императорского тестя. Он, казалось, совершенно овладевал сердцем и умом Петра II. Императора забавляли разные выдумки его любимца. То бал, то охота, то parti de plaisiz за городом, с иллюминацией, бенгальскими огнями и фейерверком.

Общество тетки Елизаветы и кокетливой сестры князя Ивана Екатерины, а также интерес к нему придворных дам и фрейлин, конечно же, сказывались на настроении двенадцатилетнего Петра II. Княжна Мария Меншикова, гораздо старше его и некрасивая лицом, мало-помалу теряла его расположение.

Не одними забавами привязал к себе императора Иван Долгорукий. Он напоминал Петру II о необходимости продолжать занятия науками и внушал ему милосердие и сострадание.

Рассказывали, что однажды, стоя за креслом государя и видя, как ему поднесли к подписанию смертный приговор, князь Иван укусил Петра II за ухо. А на вопрос «что это значит?» — отвечал «Прежде чем подписывать бумагу, надо вспомнить, каково будет несчастному, когда ему станут рубить голову!»

Меншиков считал привязанность императора к князю Долгорукому простым увлечением. Князь Иван, охочий до праздных забав и увлечений, не казался ему способным к политическим интригам.

Иначе оценивал обстоятельства Остерман. Он давно тяготился унизительным для него покровительством Меншикова. Скрытно, но верно шел барон к цели тайных своих желаний: к независимости и первенству в Верховном Тайном Совете. Исподволь, втайне сколачивал партию близких и преданных ему людей. Сблизился со всеми иностранцами, состоявшими в русской службе и занимающими почетные должности. Держал переписку с герцогиней Анной Иоанновной и Бироном. Расположил к себе великую княгиню Наталью Алексеевну, цесаревну Елизавету Петровну, членов царской семьи. К нему склонялись, правда, неискренне и князья Долгорукие.

Каждый из них имел свои особенные частные причины зложелательствовать Меншикову и стремиться к его низложению.

Цесаревна Елизавета Петровна не могла простить князю удаления из России ее сестры — герцогини Голштинской.

Великая княжна Наталья Алексеевна явно была осведомлена о намерении Меншикова выда;гь ее замуж за его сына и оттого люто ненавидела их обоих.

Дочери царя Иоанна Екатерина и Прасковья видели в Меншикове совместника своей сестре Анне Иоанновне, оспаривавшего у нее права на Курляндию.

Князь Иван Долгорукий казался Остерману лучшим орудием для свершения своих замыслов. Решено было посредством фаворита внушить императору мысль, как страшен для него Меншиков и как важно императору отдалить светлейшего князя от его величества. Долгорукий умел с юношеской откровенностью передать государю опасения вельмож и ловко представить их не в виде наветов и клеветы на Меншикова, но в виде верноподданнического усердия их и заботливости о безопасности обожаемого ими государя.

Светлейший князь, считая себя в безопасности, менее соблюдал осторожность. Он забывал о простой истине: чем меньше остается врагов, тем сильнее увеличивается их злоба и деятельность.

Высокомерием, непочтением к самим членам императорской фамилии, князь сам помогал своим недругам, сам оправдывал наветы, внушаемые ими императору.

Он более и более раздражал самовластием и безрассудной дерзостью государя. Тому нужен был случай, чтобы выразить свое негодование, и он представился.

Цех петербургских каменщиков поднес императору в дар 9000 червонцев. Поблагодарив иноверцев, Петр II отправил деньги в подарок сестре. Меншиков, встретив посланного государем человека и узнав о причине посольства, отобрал деньги и унес их к себе.

— Император, — сказал он, — по молодости своей, не может сделать надлежащего употребления деньгам. При первом удобном случае я скажу ему, на что пригодна будет эта сумма.

Петр II, свидевшись с сестрой и узнав, что она не получила подарок, распорядился узнать, в чем дело. Ему объявили о решении князя.

Император, прейдя в гнев, потребовал Меншикова к себе.

— Как ты осмелился запретить посланному мною исполнить мое повеление? — грозно спросил он у князя.

Меншиков, пораженный переменою в обращении к себе будущего зятя, его необычным грозным тоном, отвечал:

— Ваше величество, казна истощена. Государство нуждается в деньгах, и потому я, по долгу верноподданного, хотел представить вам о полезнейшем употреблении этой суммы. Впрочем, — прибавил он, — ежели ваше величество приказать изволите, то я внесу не только эти девять тысяч червонных, но готов пожертвовать из моего собственного достояния миллион рублей.

Разгневанный этим неуместным великодушием еще более, император, топнув ногою, сказал:

— Я тебя научу помнить, что я император и что ты должен мне повиноваться, — и, немедленно отвернувшись от него, вышел из залы.

Впрочем, в тот день светлейший князь сумел умилостивить его. Сердце Петра дрогнуло, обида была прощена.

Однако никто не мог гарантировать, что конфликт не возникнет снова.

Дело усугубила неожиданная болезнь Меншикова, настолько серьезная, что начали поговаривать о возможной скорой кончине светлейшего князя. Строили разные версии…

Лихая болезнь скрутила Александра Даниловича. Кровохарканье и лихорадка замучили. К смерти князь готовился. Не о славе земной, не об опасности и бедствиях думал и заботился, помышлял об одном: о примирении со своей совестью и Богом. Чуя опасность, не надеясь подняться, он составил два духовных завещания: семейное и государственное. В первом высказал свою волю детям, а во втором благословлял именем Бога государя на благополучную и долговременную державу.

Стоя у края могилы, пребывал он неизменно тем же, кем и был во всю свою жизнь: великим государственным человеком и необузданным честолюбцем.

— Дарья Михайловна, — говорил он жене, едва болезнь утихла на короткое время, — тебе отныне дом содержать, пока дети малые вырастут.

— Батюшка… — всхлипывала та.

— Не плачь, слушай. Заповедуй детям иметь любовь, почтение и повиновение к тебе и тетке. Сына нашего, князя Александра, оставляю наследником дома. Наказываю ему учиться с прилежанием страху Божию, надлежащим наукам, а более всего иметь верность и горячую любовь к государю и отечеству. Заплати долги всем. Да прощения попроси у всех, кого неправо обидел. — Помолчал, добавил, тронув руку супруги: — Прости и меня, коли когда безрассудством наказал. А теперь помолчим. Устал я.

Дарья Михайловна затихла, но не отходила от постели. Князь, закрыв глаза, думал о своем. Видела супруга, как сжимались и разжимались пальцы рук его и как замерли они на атласном одеяле.

В государственной духовной просил он императора до наступления совершеннолетия поступать по завещанию государыни Екатерины Алексеевны, быть послушным обер-гофмейстеру барону Остерману и министрам, и ничего не делать без их совета. Предупреждал остерегаться клеветников и наговаривающих тайным образом, и сказывать о них министрам, дабы предостеречь себя от многих бедствий, которые от того происходят и кои предки его претерпели.

А уж что претерпели, он, князь, хорошо знал.

— Дарья Михайловна, — открыл он глаза.

— Что, батюшка?

— Беречь бы ему здоровье…

— Ты о ком, сердце мое?

— О зяте будущем, государе Петре Алексеевиче. Мал, несмышлен.

И вновь глаза закрыл. Вздохнул тяжело. Губами зашевелил, будто сказать что силился. Склонилась к нему супруга верная, но так и не услышала ничего.

«Надобно ему так управлять собою, — размышлял князь, — чтобы все поступки и подвиги соответствовали достоинству императора. А до сего инако дойти невозможно, как чрез учение и наставление и чрез помощь верных советников».

— Надобно вот еще что, — промолвил он, — слышь, Дарья Михайловна…

— Слышу, слышу, голубь мой.

— Надобно, — князь приподнялся на подушках, — просить иметь в памяти верную службу мою и содержать в милости фамилию нашу, и… и… Милостивым ему надлежит быть к дочери нашей, она невеста его обрученная. Просить его надобно, чтоб не обижал, как вступит с ней в законное супружество.

Он упал на подушки.

И оба замолчали.

Кроме двух духовных, светлейший князь написал письма к лицам, на доброе расположение которых полагался: к Остерману, князьям Голицыным, генерал-лейтенанту Волкову, графу Апраксину с просьбою, в случае кончины его, содержать жену, детей и весь дом его в особенной милости и покровительстве.

Написал, но не отправлял. Все ждал чего-то. Господь ли смилостивился, услыша молитвы о спасении души, Матерь ли Божия заступила пред Господом, сжалившись над жаркими молитвами Дарьи Михайловны, кои та читала пред Ее иконою, но чудо свершилось. В один из дней смог Александр Данилович подняться с постели и дойти до отворенного оконца.

Небо синее, чистое, осеннее. Двор порыжел от опавших листьев. Воздух свеж.

По двору куры, гуси ходят, девки дворовые в красных сарафанах бегают, старый кучер, щурясь на солнце, сбрую на лошадь надевает. И почуял нутром Александр Данилович, даровал ему Господь время пожить на земле.

К чему-то надобно то было.

Так и остались неотправленные письма, писанные под его диктовку.

Не до них стало.

Покуда болел светлейший, император со всем двором переехали в Петергоф.

Там охота, балы. Веселилась молодежь.

«Монарх, — пишет Лефорт 15 июля, — повелевает как властелин и делает что хочет».

Остерман, наставник Петра, не мешал веселиться молодому сообществу и сумел даже приобрести особенное расположение сестры царя, в которой распознал удобное оружие воздействия на монарха.

«Почти невероятно, — сообщал Мардефельд своему королю, — как быстро из месяца в месяц растет император: он достиг уже среднего роста взрослого человека, и притом такого сильного телосложения, что наверное достигнет роста покойного своего деда. И в этом сильном теле уже очень рано сказались сильные страсти».

Прусский посланник подметил то, что давно подмечали другие: Петр был влюблен в цесаревну Елизавету.

«Страсть царя к принцессе Елизавете, — спешил известить свой двор Маньян, — не удалось заглушить, как думали раньше; напротив, она дошла до того, что причиняет теперь действительно министерству очень сильное беспокойство. Царь до того всецело отдался своей склонности и желаниям своим, что не мало кажется затруднений, каким путем предупредить последствия подобной страсти, и хотя этому молодому государю всего двенадцать лет, тем не менее Остерман заметил, что большой риск оставлять его наедине с принцессой Елизаветой и в этом отношении безусловно необходимо иметь постоянный надзор за ними».

Цесаревна, барон Остерман и великая княжна Цаталья составляли теперь триумвират, не всегда исполняющий внушения Меншикова.

Меншиков же, почувствовав выздоровление, и не думал об опасностях. Он отправился в свой любимый загородный дворец в Ораниенбаум, где была кончена постройка домовой церкви.

Александр Данилович почувствовал свою силу и… допустил ошибку. Вместо того, чтобы представиться императору и лично пригласить его на церемонию освящения храма, светлейший князь послал приглашение с нарочным.

Узнав о том, Иван Долгорукий сказал государю:

— Не я ли вам говорил о дерзости властолюбца.

Петр II не принял приглашения, сославшись на нездоровье. Всего же более разгневало его то, что Меншиков не счел нужным пригласить на освящение храма цесаревну Елизавету Петровну.

В день именин великой княжны Натальи Алексеевны светлейший князь мог увидеть, что отношение к нему императора вновь резко переменилось. Петр II не ответил на его приветствие и повернулся к нему спиной, когда Меншиков попытался заговорить с ним.

Царь поддерживал свою власть. Одному из своих любимцев сказал:

— Смотрите, разве я не начинаю его вразумлять.

«Меншиков ему выговаривал, что он мало заботился о своей невесте и женитьбе, — сообщал в депеше Маньян. — Царь отвечал: «Разве не довольно, что я в душе люблю ее, ласки излишни, а что касается до женитьбы, то Меншиков знает, что я не имею никакого желания жениться ранее 25 лет».

Не забыли недруги князя шепнуть государю и о том, что во время освящения храма Меншиков занял место, уготованное для Петра II.

— Самодержавствовать желает, — заметили при этом.

Император смолчал, но видно было, слова задели его.

Поведение Петра II лишь на время смутило Меншикова. Он счел его действия нечаянными, навеянными минутою.

Возвратившись в Петербург, князь виделся с Остерманом и грозно отчитал его за потворство незрелым поступкам государя. Обвинил его в том, что он препятствует императору в частом посещении церкви, что нация этим недовольна, что Остерман старается воспитывать императора в лютеранском вероисповедании или оставить его без всякой религии, так как сам он ни во что не верит.

Остерман не раболепствовал пред ним. Впервые нагрубил ему и, между прочим, сказал, что князь ошибается, полагая, что он в силе сослать его в Сибирь. Он же, барон Остерман, в состоянии заставить четвертовать князя, ибо он вполне заслуживает этого.

Прибыв в Санкт-Петербург, ожидая возвращения государя и будучи уверенным, что он вернется к нему во дворец, светлейший князь отдавал соответствующие распоряжения домашним и челяди.

В сих приготовлениях и застал Меншикова генерал-лейтенант Семен Салтыков, посланный государем с повелением забрать все вещи императора из дома князя и перевезти их в летний дворец.

В тот же день возвращены были Меншикову все наряды, мебель и вещи, принадлежащие его сыну, который, как обер-камергер, по званию своему, должен был находиться неотлучно при императоре.

Тут только спали завесы с глаз Меншикова. Он явно увидел себя опальным вельможей.

С ним сделалось дурно. Он упал в обморок.

Дарья Михайловна с сыном и сестрой поспешили во дворец и на коленях принялись умолять императора, возвратившегося из церкви и принявшего причастие, о прощении князя, но Петр II не внял их просьбам.

Никаких средств к отвращению беды Меншиков не видел.

Примирение было поздно и невозможно. Враги не допустили бы их встречи.

Миних, дабы предотвратить насильственные действия князя к самосохранению, приказал, вывести из Петербурга Ингермландский полк, которого Меншиков был основателем и шефом. Полк отныне квартировался на загородных квартирах и не мог прийти на помощь любимому командиру.

Впрочем, надобно было знать Меншикова. И в мыслях у него не было воспротивиться воле государевой.

Со смирением покорился он судьбе, не ведая об ужасной развязке.

6 сентября 1727 года, возвратившись в Петербург, император издал указ, согласно которому повелевалось приставить к Меншикову пристойный караул.

На другой день заседал Верховный Тайный Совет. А вскоре оглашен был и еще один указ, по которому повелевалось признавать действительными те только постановления и указы, которые будут собственноручно государем и членами Совета подписаны, и строжайше запрещалось слушать и исполнять указы и письма, которые от князя Меншикова или от кого иного партикулярно писаны и отправлены будут.

В тот же день во дворец Меншикова прибыл вновь Салтыков и объявил об аресте князя и отлучении его от всех дел.

Меншиков сделал последнюю попытку к объяснению, продиктовал письмо императору. На молчаливый вопрос супруги, неотступно следившей за ним, сказал:

— Прошу государя для старости и болезни от всех дел уволить.

«Да не зайдет солнце во гневе Вашем, умоляю отпустить мои преступления невольные, но не безнамеренно мною учиненные. Во всю жизнь мою прямые мои намерения клонились к пользе общей и славе Государя и Отечества. Ныне я дряхл. Силы не те, потому прошу у Вашего Величества последней милости, уволить меня, за старостью и болезнями, вовсе от службы».

— Напиши, батюшка, и к великой княгине, — попросила Дарья Михайловна. — Упроси ее представительства пред троном.

— Дело говоришь, — согласился князь и задумался.

Но и это средство осталось без всякого действия. Письма были перехвачены недоброжелателями князя.

9 сентября Государь, в своих покоях, подписать соизволил указ, которым князь Меншиков лишался всех должностей, чинов и кавалерий и отправлялся на безвыездное житье в Ораниенбург. Было повелено князю взять с собой живших у него лет двадцать шведов: «дохтура и лекаря». Лицам, входившим в состав двора бывшей императорской невесты, предоставлена была полная свобода ехать за нею или оставаться.

Плач раздавался по всему меншиковскому дворцу.

Князь, уйдя в свои мысли, сидел подле стола.

Дарья Михайловна, поседевшая в одиночасье, не сводила глаз с него.

— Я чаю, матушка, беды в том особой нет, — наконец сказал Александр Данилович. — Наказал Господь за высокомерие мое и поделом. И говорю тебе о том, не печалуйся. В семье счастье более прочное и постоянное.

Дарья Михайловна молча кивала головой.

— В покое и довольстве, Бог даст, проведем остатки дней своих. И в уединении люди живут.

В те же дни Петр II объявил себя совершеннолетним и вступил в самодержавные права. Тестамент Екатерины был разорван, регентетво упразднено.

11 сентября 1727 года Меншиковы покидали Петербург. В четырех каретах разместились князь с княгинею и детьми. Экипажи с дворовыми людьми двигались за ними, сопровождаемые военным отрядом в 120 человек.

Выезд Меншикова походил на отъезд богатого и заслуженного вельможи, решившего, наконец, после многолетних трудов выйти на покой и окончить жизнь вдали от двора, большого света, врагов и завистников.

Петербуржцы считали обозы, на которых вывозились вещи, и сбивались со счета.

Рассказывали, супруга князя и его дети сохранили ордена, им пожалованные. Таково было повеление императора. Лишь княжна Мария Александровна должна была вернуть Петру II обручальное кольцо.

Город ликовал.

— Погибла суетная слава прегордого Голиафа, — говорил, не скрывая радости, Феофан Прокопович. — Тирания, ярость помешанного человека, разрешились в дым.

Слова его были отголоском общего мнения об этом важном событии.

И пока князь Меншиков, распрощавшись навсегда с Санкт-Петербургом, все далее отъезжал от него, тот же Феофан Прокопович, торопя события, писал поздравительные письма герцогине Голштинской Анне Петровне: «Этот колосс из Пигмея, возведенный почти до царственного состояния рукою родителей ваших, наглый человек показал пример неблагодарной души…»

В Киле также радовались происшедшему.

«Что изволите писать о князе, — сообщала Анна Петровна в письме к сестре Елизавете, — что его сослали, и у нас такая же печаль сделалась об нем, как у вас».

Из Москвы, из Новодевичьего монастыря жаловалась бабка государя, инокиня Елена: «И так меня светлейший князь 30 лет крутил».

Весть о ссылке князя Меншикова бежала впереди его поезда.

Многие люди, на пути следования Меншиковых, выходили из домов поглазеть на богатый поезд и низверженного самоуправца.

Но окна карет были закрыты богатыми шелковыми занавесями.

Уже по одному ликованию, охватившему всех, можно было судить, что князя Меншикова не оставят в покое.

Так оно и случилось. И здравомыслящему человеку ясно было, не стяжать врагам Александра Даниловича славу верных хранителей своего государя и ревностных блюстителей польз отечества.

Не бескорыстное чувство любви к отечеству и преданности к Государю, а сильные страсти, ненависть и злоба управляли Остерманом, Долгорукими и их сообщниками при низложении Меншикова.

Теперь им хотелось видеть его нищим.

Едва опальный князь прибыл в Тверь, ему объявили, что все имение его велено опечатать, а для него, впредь до решения, оставить лишь самое необходимое.

Экипажи были отобраны, семейство пересажено в телеги, караул усилен.

В северной столице снаряжена была следственная комиссия во главе с Остерманом для раскапывания старых дел, давних начетов… Меншикова теперь желали обвинить в государственной измене. Чтобы как-то помочь князю, кто-то из доброжелателей подкинул к Спасским воротам Кремля письмо в пользу Меншикова. Но тем еще более навредил ему. Заподозрили В. М. Арсеньеву и постригли в Белозерском Сорском монастыре. Все огромное состояние князя описано было на государя.

Драгоценности, золото и серебро, препровождены были к императорскому двору в государственную казну, а из деревень некоторые розданы Нарышкиным, Толстым и другим фамилиям, более пострадавшим от Меншикова.

Князь потерял все.

В Ораниенбурге Меншиков получил указ Верховного Тайного Совета о ссылке его с семейством в Березов.

Княгиня Дарья Михайловна, ослепшая от слез, не вынесла унижений и умерла в дороге 10 мая 1728 года, недалеко от Казани.

Похоронив супругу, Александр Данилович, под конвоем, двинулся далее, в Сибирь, в заброшенный маленький городок Березов, что находился в 1066 верстах от Тобольска, на берегу реки Сосны, среди дремучей тайги.

Случившиеся несчастия произвели нравственный перелом в Меншикове. Горе смягчило опального князя, повинного во многих загубленных душах, и как-то возвысило его нравственно.

В Тобольске, на берегу реки, у переправы, ссыльных встретила многочисленная толпа недовольных «душегубцем». Были среди собравшихся и ссыльные. Один из них, сосланный по вине князя, пробился сквозь толпу и, схватив ком грязи, швырнул в сына Меншикова и его сестер. Подавленный Меншиков, остановившись, сказал ссыльному: «В меня надобно было бросить. В меня, если требуешь возмездия, требуй его с меня. Но оставь в покое невинных бедных детей моих».

На пути из Тобольска в Березов, едва остановились на отдых в какой-то крестьянской избе, Меншиков увидел возвращающегося с Камчатки офицера, куда тот послан был исполнить его поручение еще в царствование Петра Первого. Офицер вошел в избу и не сразу узнал князя, у которого когда-то был адъютантом. А с трудом узнав, воскликнул: «Ах! Князь! Каким событием подверглись вы, ваша светлость, печальному состоянию, в каком я вас вижу?» — «Оставим князя и светлость, — прервал Меншиков. — Я теперь бедный мужик, каким и родился. Каяться надо. Господь, возведший меня на высоту суетного величия человеческого, низвел меня теперь в мое первобытное состояние.

В ссылке он всерьез начал помышлять о спасении своей души. Окидывая взглядом минувшую жизнь свою, приходил к мысли, что достоин кары, постигшей его. Он увидел в ней не наказание, а небесное благодеяние, «отверзшее ему путь ко вратам искупления».

По прибытии в Березов Меншиков сразу принялся за строительство церкви. Работал наравне с плотниками. Сам копал землю, рубил бревна и устраивал внутреннее убранство.

На остатки от своего содержания построена была им церковь Рождества Пресвятой Богородицы с приделом Святого Илии.

Ежедневно с рассветом он первым входил в храм и последним покидал его. «Благо мне, Господи, — повторял Александр Данилович в молитвах, — яко смирил мя еси».

Дети во всем старательно станут помогать отцу. Старшая дочь Мария примет на себя, вместе с одной крестьянкой, заботы о приготовлении для всех в доме еды, а вторая дочь — починку и мытье белья и платья.

Умрет Александр Данилович 12 ноября 1729 года и будет похоронен близ алтаря построенной им церкви.

А через месяц после кончины князя караульный начальник Миклашевский донесет тобольскому губернатору: «12 декабря 26 дня 1729 года дочь Меншикова Мария в Березове умре».

(Долго в народе будут ходить упорные слухи, что незадолго до кончины своей обвенчалась она тайно с любимым человеком, не покинувшим ее и приехавшим за ней в Сибирь. Называли и имя его — Федор Долгорукий, сын князя Василия Лукича Долгорукого. Говорили, обвенчал их старый березовский священник. Да счастье их было коротким).

Что же касается остальных детей опального князя, то лишь с воцарением Анны Иоанновны они смогут вернуться в Петербург.

Но, впрочем, мы забежали вперед.

Вернемся к дням предшествующим.

 

IX

Весть о падении Меншикова застала дюка де Лириа в Дрездене, куда он прибыл в первых числах сентября, по дороге в Санкт-Петербург. Внимание посланника в то время занимали события, разворачивающиеся в Англии. Умер король Георг I. Законный претендент Иаков III в ту же минуту, как узнал о его кончине, выехал из Болоньи, чтобы быть ближе к границам своего королевства и посмотреть, не может ли он сделать какую-нибудь попытку к своему восстановлению. Но Стюартам не везло.

На престоле воцарился Георг II.

Было ясно, Англия продолжит свою игру. Ей важно видеть Россию ослабленной и можно было предполагать, она приложит все усилия, чтобы русский государь покинул Санкт-Петербург и перебрался на жительство в Москву, подальше от моря и галер. Брошенный флот перестал бы доставлять опасения союзникам Англии.

— С падением Меншикова нужно опасаться, московиты захотят поставить свое правительство на старую ногу, — говорил дюк де Лириа польскому королю при встрече. — Увезут царя в Москву, откажутся от Венского союза, а следовательно, й от нашего и возвратятся к своему древнему существованию. Тогда союз с ними бесполезен.

Король был такого же мнения.

От него же, при прощании, испанский посланник получил любопытную информацию.

— Имейте в виду, — сказал король, — должность князя Алексея Долгорукого при царе дает повод думать, нет ли какой скрытой западни у Долгоруких, тем более, что у князя есть хорошенькая дочь, которая могла бы иметь виды на царя.

В Данциге, в том же трактире, где остановился дюк де Лириа, жил и Мориц Саксонский, — побочный сын короля польского.

Встреча была неожиданной и приятной. Оба хорошо знали друг друга по Парижу. Ведомо было испанскому посланнику, что Мориц многое делал для французской разведки.

Третий год домогался граф курляндской короны. Теперь, зная, что русский двор никогда не позволит присоединения Курляндии к Польше, он направил в Санкт-Петербург тайного агента с поручением склонить министров русского двора на его сторону и разведать возможность предложить руку цесаревне Елизавете Петровне.

В российской столице предложение графа Морица Саксонского нашло поддержку у Долгоруких.

— Заключение брачного соглашения цесаревны Елизаветы и графа Морица будет залогом прочной покорности курляндцев и совершенного усвоения за Россиею такой земли, которая доселе служит яблоком раздора между русскими и поляками, — говорили они.

(Долгорукие считали замужество Елизаветы Петровны удачным средством удаления ее от двора и из России).

Остермановская партия, смекнув, в чем дело, и страшась единовластия Долгоруких, нашла способ отклонить предложение агента Морица. Поспешила помешать сватовству и герцогиня курляндская Анна Иоанновна. Слишком памятен ей был польский граф.

Бежавший из Курляндии от русских войск Мориц Саксонский не оставлял мысли о женитьбе на цесаревне Елизавете.

— Будешь в Петербурге, похлопочи за меня, — попросил он дюка де Лириа.

— Разумеется, при удобном случае, — отвечал тот. — Но буду стараться о тебе, как приятель, а не как посол, ибо не имею от короля, моего государя, повеления вмешаться в твои дела.

Из Данцига, в последних числах октября, испанский посланник направился в Митаву. («Здесь подувает северный ветерок, который свеженек, почему я запасся хорошими мехами, чтобы прикрыться и сохранить свои члены, потому что в Московии отпадают носы, руки и ноги с величайшею легкостью в мире»).

Накануне отъезда было получено известие, что Петр II в конце декабря уезжает из Петербурга в Москву для коронации.

Едва ли не через неделю герцог подъезжал к Митаве. В нескольких верстах от города его встретил генерал-майор, посланный ему навстречу для поздравления с приездом.

Вдовствующая герцогиня курляндская Анна Иоанновна в честь гостя дала обед в референдарии.

О Морице Саксонском не было сказано ни слова.

Всю дорогу до Петербурга лили дожди. Экипажи вязли в грязи. Стояли по нескольку часов. Приходилось вытаскивать их. На последней станции перед Петербургом они встали окончательно, и герцог принужден был ехать верхом на жалкой кляче, без подков, без седла и с веревочной уздой.

Лишь за несколько верст от Петербурга он увидел городскую карету, высланную ему навстречу.

Ужасное путешествие кончилось!

В полдень, 23 ноября, испанский посланник прибыл в Санкт-Петербург.

Северная столица того времени была не что иное, как окруженное лесами болото, перерезанное местами непроходимыми от грязи и ночью едва освещенными улицами, редко застроенными лачугами и наскоро сколоченными хижинами. Лишь кое-где, преимущественно на Адмиралтейской стороне и около Петропавловской крепости, встречались боярские дома, построенные на голландский манер.

Окрестные леса изобиловали волками. Однажды они загрызли двух солдат, стоявших на часах у Литейного моста. В другой раз, на Васильевском острове у самых ворот дома князя Меншикова волки загрызли одну из его прислуг.

На кладбище было страшно ходить. Стаи волков рыскали там, разрывая могилы и поедая останки покойников.

Обыватели занимались разбоем и грабежом.

Пьянство и поножовщина были привычным явление ем.

Все виденное рождало у испанского посланника ощущение, что он попал к варварам и вызывало изумление, что по грязным мощеным дорогам в изящных каретах разъезжали роскошно одетые дамы.

Первые визиты в Санкт-Петербурге дюк де Лириа нанес членам регентства, как то и полагалось полномочному министру. Представлялась возможность лично узнать главных действующих лиц российской политики.

Граф Головкин, государственный канцлер, старик, разбитый подагрою, почтенный во всех отношениях, осторожный и скромный, с образованностию и здравым рассудком соединял в себе хорошие способности. Он любил свое отечество и хотя был привязан к старине, но не отвергал и введение новых обычаев, если видел, что они полезны.

В последнее время он явно уклонялся от дел. Дюку де Лириа было известно о его неприязни к Остерману. Тот явно заслонял его в иностранных делах. Головкин думал заменить его своим сыном и однажды даже напал на Остермана, обвинив его в равнодушии к религии. Рассказывали, он обратился к нему с такими словами: «Не правда ли, странно, что воспитание нашего монарха поручено вам, человеку не нашей веры, да, кажется, и никакой». Но борьба с Остерманом была не под силу государственному канцлеру и он отошел в тень, равнодушно глядя на Остермана, Голицыных и Долгоруких.

Престарелый и знаменитый генерал-адмирал Апраксин, брат супруги царя Федора Алексеевича, был человеком храбрым, прозорливым, но ненавидел иноземцев и не любил нововведений, сделанных Петром I, до того, что не пожалел бы ничего, чтобы восстановить старинные обычаи. Чуждый интриг, правда, не вмешивался ни во что, но был очень корыстолюбив.

Более всех оставил впечатление о себе барон Остерман. Царский гофмейстер, способнейшая и умнейшая голова своего времени, был с тем и хитрейшим придворным — самое воплощение дипломатической увертливости.

Искрившиеся умом глаза, быстро пронизывали собеседника, стараясь понять его, проникнуть самую суть.

Как истый немец, барон свысока относился к русским и презирал родовитых людей. Впрочем, самые враги Остермана не могли упрекнуть его в том, что он худо служил своему государю. Более на него нападали за то, что он дружил с Левенвольде, которого ненавидели за подлость и за то, что дозволял царю делать все, что ему угодно, не останавливая его ни в чем.

Положение Остермана было сложным. Он был воспитателем царя и должен был заботиться о том, чтобы Петр II хорошо учился, а Петр учиться не хотел, хотел жить в свое удовольствие.

Дела государственные мало интересовали его. С некоторого времени император взял привычку превращать ночь в день. («Он целую ночь рыскает с своим камергером, Долгоруким и ложится спать только в семь часов утра», — извещал свой двор Иоан Лефорт.

После безуспешных увещеваний Остерман притворился больным, чтобы не выходить из комнаты и свалить вину на своего помощника, затем даже умолял императора уволить от должности главного воспитателя, так как он своими просьбами не действует на него, а между тем он должен будет отдать отчет в том перед Богом и совестью. Речи тронули императора до слез, но в тот же вечер он снова отправился в санях таскаться до утра по грязи. На свадьбе у молодого Сапеги, как рассказывали, не было никакой возможности заставить Петра II сесть за стол, в продолжение двух дней. Он предпочитал беспутствовать в отдельной комнате.

— Ваше высокопревосходительство, доносятся слухи о переезде двора в Москву? — поинтересовался при встрече дюк де Лириа.

Вопрос для барона Остермана был скользским. Он, как и многие сторонники Петра Первого, негодовал против переезда двора в Москву. С переездом в первопрестольную возвращались допетровские порядки. Их он боялся более всего. Да к тому же, в Москве не жаловали иноверцев. Памятовали там о казни стрельцов, с их помощью учиненною.

— Обычай русского народа требует коронации государя в древней столице, — отвечал Остерман. — Наш государь от сих правил не отступает. Он верен своему народу, его традициям.

Лукавил барон. Всего же более его пугала предстоящая встреча императора с родной бабкой Евдокией Лопухиной, возвращенной из заточения. Ненавидя иноверцев, она могла при удобном случае отстранить его, Остермана, от дел. Недаром в Москве она звалась ныне не иначе как царицею.

Между внуком и бабкою велась оживленная переписка. О том знал Остерман, знал и дюк де Лириа.

Возвращаясь от Остермана в посольство, дюк де Лириа перебирал в памяти разговор с бароном, вспоминая его реакцию на те или иные слова и вопросы. Суждение о нем складывалось определенное: барон лжив (недаром трижды менял религию), готов сделать все, чтобы достичь своей цели. Коварен.

«Но это такой человек, в котором мы имеем нужду и без которого не сделаем здесь ничего», — заключил он.

Впрочем, ручаться в Санкт-Петербурге нельзя было ни в чем. Не было в Европе двора более непостоянного, чем здешний.

Валил снег. Становилось белым бело кругом. Резче вырисовывались фигуры прохожих, возки и экипажи, ехавшие по набережной Невы.

Проезжая мимо императорского дворца, испанский посланник невольно кинул взгляд на окна. В помещениях дворца зажигали свечи.

Аудиенцию у Его Императорского Величества Петра Алексеевича дюк де Лириа получил в последних числах декабря.

Государь был высокого роста и очень полн для своего возраста, черты лица хороши, но взгляд пасмурен, и, хотя он молод и красив, герцог не нашел в нем ничего привлекательного или приятного. Платье светлого цвета, вышитое серебром.

Речь испанский посланник держал на кастальском языке, а отвечал на нее, от имени императора Петра II, барон Остерман, по-русски. По окончании церемонии представления, обер-церемониймейстер привел дюка де Лириа на аудиенцию к великой княжне Наталье Алексеевне. Она была дурна лицом, хотя и хорошо сложена, но добродетель, кажется, заменяла в ней красоту. Явно великодушная, любезная, исполненная грации и кротости, она вызывала симпатию и привлекала к. себе с первого взгляда. Недаром ее окружали почти одни иностранцы, коим она, как никто, покровительствовала.

Речь свою дюк де Лириа произнес на французском языке (ему было известно, она знает этот язык). Барон Остерман, стоявший при ней с левой стороны, ответил ему, по ее повелению, на том же языке. Через несколько дней дюк де Лириа поднес императору очень хорошее ружье работы Диего Искабеля. Подарок пришелся по душе, и Петр II приказал испанскому послу остаться обедать с ним — милость, какою не удостаивался при его дворе ни один из иностранных министров. За столом государь был благосклонен к гостю и пил за здоровье испанского короля. Посол отвечал бокалом вина, поднимая его за здоровье российского императора.

Двор собирался в Москву. В первопрестольной делались приготовления к коронации. Перед святками первыми подались в Москву обе царевны, Екатерина и Прасковья Ивановны, — тетки Петра II. Убирали в первопрестольной и дом для вдовствующей герцогини курляндской, ехавшей из Митавы. Тронулись в древнюю российскую столицу Головкины. Старые вельможи потянулись за ними в родной город. Ждали отъезда государя. Теперь, вопрошая, надолго ли император покидает Петербург, иностранцы слышали в ответ: быть может, навсегда.

Русские вельможи старой закалки искренне радовались переезду. Они никак не могли привыкнуть к Петербургу, далекому от их деревень. Раздражали затруднения с доставкой запасов, на что уходило время и что требовало больших расходов.

В Москве же место нагретое. Рядом свои деревни, родовые имения. Всегда легко доставить все нужное для барского дома.

Люди, выдвинутые Петром I, напротив, боялись переезда. Им казалось, удаление от моря, флота сводило на нет задумки великого императора.

Боялись поездки в Москву и иностранцы, жившие в России.

Шел вопрос о том, какой быть Руси. От того, где быть столице, зависело торжество либо новых, либо старых начал.

Кого-то пленяла Москва с ее колокольным звоном, бесчисленными церквами, уютными усадьбами, хлебосольством и радушием, а кому-то не по нутру был старый уклад жизни.

В первых числах января 1728 года, едва выпал первый снег (в ту зиму он выпал поздно), двор покидал Петербург. Дни стояли солнечные, морозные. Искрился снег на взгорьях, слепил глаза. Кричали, вспуганные колокольным звоном, вороны.

С отъездом последних карет и саней, город, казалось, вымер. Все выехали за императором, поручившим Петербург ведению, попечению и командованию деятельного Миниха.

Царский поезд растянулся на несколько верст.

Знатные путешественники, зная, что вдоль столбовой дороги негде будет запастись провиантом, везли его с собой. На ямах, где меняли лошадей, теснились в курных избах. Здесь же, ежели наступала пора обеда, повара размораживали еду.

В Новгороде государя и свиту встречали с такими торжествами, каких не видывали давно в этом старом русском городе. Позаботился о том догадливый и расчетливый архиепископ Феофан Прокопович.

За версту от города, перед отстроенными для царского въезда триумфальными воротами, четыреста мальчиков в белых одеждах, с красными нашивками на груди, встречали гостя.

Едва государь вышел из кареты, из толпы выступили двое мальчиков и произнесли приветствие, один — по-латыни, другой, то же самое, по-русски.

— Сей древний град, — звенел в морозном воздухе мальчишеский голос, — бывший некогда столицей вашего величества светлейших предков, посылает нас, детей своих, к стопам вашим выразить внутренние чувствования сердец наших, исполненных верностью, любовью и покорностью к вам, могущественный император, и пожелать вашему величеству всевозможнейшего благополучия, а граду сему вашей любви и могущественного покровительства. Царь царствующих да дарует вам долгоденственное царствование, о сем Бога молит духовный чин со всеми жителями, возсылающими свои сердечные моления.

Над толпою, на ветру, развевались и хлопали знамена.

Сотни глаз следили за государем.

Вдоль дороги, сколь видел глаз, до самого города, тянулся почетный строй дворян. В самом городе государя ожидали полки, красиво расставленные на улицах.

Пушечная пальба и колокольный звон известили о въезде Петра II в древний град.

Государь отправился в Софийский собор, где отстоял торжественное богослужение. Литургию совершал архиепископ Феофан. Государь поклонился местным иконам и мощам.

В архиерейских палатах был устроен обед.

Нигде Петр II не расставался с мечом, висевшим у пояса, — подарком дяди — императора Карла VI.

Осмотрев новгородские достопримечательности, сказал:

— Русский престол берегут церковь и русский народ. Под их охраною надеемся жить и царствовать спокойно и счастливо. Два сильных покровителя у меня: Бог в небесах и меч при бедре моем!

Приняв напутственное благословение новгородского архиерея, государь покинул город.

Народ спешил из деревень и сел к столбовой дороге — увидеть и поклониться царю. Желали увидеть государя, о котором шла добрая молва по русским землям. Знали, им разрешено свободное разыскивание сибирских руд, свободное право промышлять слюдяным делом.

Император со вниманием глядел на радостные и счастливые лица из окна кареты.

Прибыв в Тверь, Петр II почувствовал себя нездоровым. У него обнаружилась корь. Две недели пребывал он в городе и по выздоровлении, не останавливаясь, продолжил путь до села Всесвятского, принадлежащего грузинской царице Екатерине Георгиевне, вдове царя Каиохостра Леоновича.

Здесь Петр II остановился, чтобы приготовиться к торжественному въезду в Москву.

Бабушка Евдокия Федоровна, инокиня Елена, печалилась в долгой разлуке, рвалась к внукам.

«Пожалуй, свет мой, — писала она великой княжне Наталье, — проси у брата своего, чтоб мне вас видеть и порадоваться вами: как вы родились, не дали мне про вас слышать, не токмо что видеть».

Петр II получил от бабушки письмо следующего содержания: «Долго ли, мой батюшка, мне вас не видать? Или вас и вовсе мне не видать? А я с печали истинно сокрушаюсь. Прошу вас, дайте, хотя б я на них поглядела да умерла».

Понять старую можно было. Тридцать лет почти провела в стенах монастыря, пока внук, восшедший на престол, не вызволил из заточения. В нем чаяла увидеть черты любимого сына своего. В селе Всесвятском произошла первая встреча царицы-бабки с внуками. Воспоминания о сыне, прошлом были столь сильны, а пережитые страдания так памятны, что Евдокия Федоровна, заливаясь слезами, целый час не могла вымолвить слова.

Остерман, дабы не было между бабкою и внуками сказано тайного, посоветовал великой княжне Наталье Алексеевне взять с собой тетку — Елизавету Петровну.

Торжественный публичный въезд государя в Москву отправлен был 4 февраля 1728 года, перед полуднем.

Первою пред москвитянами, собравшимися у заставы, прошла рота гренадеров, за ними показались порожние кареты генеральских персон, сопровождаемые служителями, одетыми в богатые ливреи, проехали верхом пажи государя, за ними шли пешком лакеи, явились богатые государевы кареты (при каждой — конюшенные служители), показались шталмейстер в турецком дорогом уборе и генерал-майоры с прочими знатными из шляхтетства, трубачи и литаврщики.

Все ожидали государя. Мороз пощипывал щеки.

Толпа гудела.

— Батюшки, арапы! — раздался чей-то крик.

За камер-фурьерами, действительно, появились арапы и скороходы, от них отвыкли в Москве.

Верхом, важно поглядывая вперед себя, проскакали гоф-юнкера и камер-юнкеры. За ними проехали кареты камергеров. И, наконец, запряженная восьмеркой, появилась богато убранная карета государя. Рядом с государем сидел Остерман. Лицо его светилось от удовольствия.

Карету сопровождали ехавшие верхом гвардии капитан-лейтенант Ягужинский и лейб-гвардии подполковник Салтыков.

За царем следовали в своих каретах граф Апраксин, граф Головкин, князь Дмитрий Голицын, князья Долгорукие…

Замыкала царский въезд гренадерская рота.

Московитяне, возбужденные увиденным, бежали за царским поездом.

У триумфальных ворот императора Петра II приветствовал московский генерал-губернатор князь Иван Федорович Ромодановский.

Едва смолкли слова приветствия, послышалась пальба из пушек. Стреляли полки, стоявшие у Кузнецких ворот, трижды беглым огнем.

Зазвонили праздничные колокола во всех церквах.

В Кремле отслужили молебен. По окончании его Петр II проследовал в свои покои, где его ждали сестра Наталья и тетка Елизавета.

Москва ликовала. Старина на Русь возвращалась.

 

X

Холодный и слегка надменный при посторонних, Петр II был простым, веселым и общительным среди близких ему людей. И очень добрым.

Великие конфузии между царедворцами не заботили его. Он и не подозревал их. Меж тем, с удалением Меншикова двор переменил лицо. Прежде единомышленники в тяжкой борьбе со светлейшим князем, ныне партии разделились. Каждая искала своей выгоды. Никто не думал о благе общем.

В Верховном Тайном Совете сидели по-прежнему граф Федор Апраксин, граф Гаврила Иванович Головкин, князь Дмитрий Голицын, да прибавились к ним князья Долгорукие: Василий Лукич и Алексей Григорьевич. С приходом последних в Верховном Тайном Совете резче обозначались три партии: остермановская, долгоруковская и голицынская. Чуяли при дворе, меж ними ныне драка разразится. И не ошиблись.

Закипели старые интриги, началась жаркая борьба. Остерман, низвергнув недавнего благодетеля своего Меншикова руками князя Ивана Долгорукого, казалось был близок цели. Обладая умом хитрым и изворотливым, он, заручившись поддержкой членов царского дома, опираясь на крепкий, уважаемый на Руси род Стрешневых, жаждал сделать последний шаг. Не ему ли, по его неутомимой деятельности, знанию до тонкостей дел при европейских дворах, никогда не ошибающемуся в своих политических соображениях и с неподражаемым искусством ведущему государственные дела и обделывающему свои, носить звание первого слуги государева. Уж какая лиса был Остерман. Всякого вокруг пальца мог обвести. С иностранными министрами говорил не иначе как загадками, полунамеками. Так что, выслушав его в продолжении трех часов, иные и понять не могли, о чем сказывал им барон. Казалось бы, всем взял, да звание иностранца лишало его доверенности и народной любви. К тому же, чрезмерная скрытность, притворство и двусмысленность в словах и поступках вызывали опасение в царедворцах. Никогда при разговоре барон Остерман не смотрел никому в глаза долго, умел плакать притворно и (все это чувствовали) не терпел никого выше себя. Хитрого ума и редкой работоспособности был этот человек. Но именно это и вызывало у противника его зависть и злобу.

Объединись князья Долгорукие и Голицыны — враги Остермановы, и скинули бы, смяли пасторского сына в одночасье. Но сами их партии находились во вражде между собою.

Это и спасло Остермана.

«Двор императорский, — заметил историк К. И. Арсеньев, — со времени удаления князя Меншикова, был как бы ристалищем, на коем бойцы испытывали свои силы, и сделался потом местом сокровенных нападений и открытого боя соперников, препиравшихся о власти».

Долгорукие входили в силу. В роду их немало достойных имен было. Фельдмаршал Василий Владимирович Долгорукий пользовался всеобщим уважением за свои заслуги, за благородную прямоту и бесстрашие пред троном. Из Долгоруких он всех более умел поддерживать славу своих предков и знаменитость своей фамилии. Человек он был старорусский и православный по воззрениям. Чуждый лукавства и криводушия, Василий Владимирович не входил ни в какие компромиссы и «конъюнктуры», и ему чужды были замыслы сородичей своих — князей Василия Лукича и Алексея Григорьевича Долгоруких.

Василий Лукич, возведенный Петром II в члены Верховного Тайного Совета, мог бы приобрести вес и уважение, какие имел Василий Владимирович. Но характер у него был иной: излишне уклончивый и изменчивый. По возвращении в Россию, он, казалось, подпал под влияние Остермана, а более своего родственника, князя Алексея Григорьевича Долгорукого. Сей последний, хотя и по уму, и по знаниям в государственных делах, был гораздо ниже, но был более честолюбив. И к государю близок. Звание второго воспитателя Петра Алексеевича позволяло ему вмешиваться во все указания Остермана, менять их, если они не отвечали его интересам.

Князь Алексей Григорьевич, можно сказать, подслушивал каждое слово государя. Братья же его, Иван и Сергей, будучи камергерами двора, являлись зоркими соглядатаями всего, что происходило вне императорского дворца.

Но более всех из Долгоруких набирал фавор и силу князь Иван Алексеевич.

Расположение государя к нему было такое, что он не мог быть без него и часу. Когда князя Ивана Долгорукого ушибла лошадь и он должен был лечь в постель, Петр II спал в его комнате.

Обер-камергер, майор гвардии, кавалер орденов Александра Невского и Андрея Первозванного, Иван Долгорукий был, пожалуй, ближайшим к государю лицом. Недаром его ласкали все придворные.

Искренний по натуре, князь не имел честолюбивых планов, как дядюшки и отец. Он искренне был привязан к государю и радовался, когда советом и дружбою мог помочь ему. Интриг чурался, просто не понимал их.

Он жил, как и все живут в таком возрасте — днем сегодняшним.

Меж тем, повторимся, по личному отношению к нему императора он был силой, к которой прибегали не одни только родичи, но и сторонние люди.

Остерман заискивал перед ним. Иностранные дипломаты искали его дружбы. (При Петре II они, надо сказать, сильно струсили. Их беспокоило возвышение при дворе и в государстве русских людей.)

Принимая как-то князя Василия Лукича, отец фаворита сказал гостю:

— Выслушай меня, князь. Сомнения у меня. Разрешить надобно.

— Сказывай, слушаю.

— Сын мой, Иван, видишь, какую силу забрал?

— Умен. Умеет резвою любезностью овладеть чужою душою.

— То-то и есть, — Алексей Григорьевич замолчал, вспомнив, видимо, что именно сыну обязан необыкновенной милостью, проявленной императором. Спустя лишь месяц по удалении Меншикова, Алексей Григорьевич был украшен орденом Святого Андрея. Могущество его возросло до того, что пред ним заискивали и трепетали, как и пред сыном его.

— А что, ежели, — продолжал князь и замолк на мгновение, будто бы слова подбирая, — что. ежели, — повторил он, — Остерману место указать. — И он взглянул на родственника. — От двора удалить.

Василий Лукич ответил не сразу.

— Петр Павлович Шафиров мог бы с честию заступить его место, — наконец произнес он, — но, посуди, сколь сие выгодно.

Шафиров, хотя и склонен был к нему князь Алексей Григорьевич, казался Василию Лукичу не менее опасным, чем Остерман.

— Умен, хитер, да и народ его любит более чем Остермана. Вот и посуди, надобен ли сей родственник. (Шафиров был тестем князя Сергея Григорьевича Долгорукого). И о том посуди, сколь Голицыны сильны. А он к ним клонится. Может, подумать о том, как Остермана к себе приблизить. Чрез него обороняться от гордых совместников?

Хозяин и гость задумались.

Трое братьев Голицыных возбуждали у них справедливый страх и опасения. Умные, сильные, приверженцев много имеют. К Остерману не расположены, но ведь и Долгоруких не терпят. Власти над государем стяжают.

Старший из них, князь Дмитрий Михайлович Голицын, более двадцати лет сряду видевший себя на первых степенях управления, ныне в Верховном Совете тон задавал. Иноверцев ненавидел, ратовал за то, чтоб русские в своем государстве дела вершили, и потому имел много сторонников.

— Он потому-то и Остермана не балует, что тот немец, — как бы продолжая вслух то, о чем думали оба, произнес Василий Лукич. — А братья его что, они в рот старшему смотрят. Не в них дело.

— Так стало быть, судишь, Остермана держаться? — спросил Алексей Григорьевич.

— Может и так, в нонешнее время, — отвечал гость.

За неделю до коронации, 18 февраля, царица-бабка приехала в Кремлевский дворец увидеть внука. Она имела терпение просидеть у него очень долго.

Долгорукие, страшась соперников, старались безотлучно быть при императоре. Надо ли говорить, что они опасались внушений инокини Елены, им неблагоприятных.

Впрочем, Петр II не желал в этот раз тайных задушевных бесед с бабушкой и, как прежде сделала сестра, пригласил на все это время быть с ним тетку Елизавету. Инокиня Елена, однако, прочла внуку родительское нравоучение, попеняла за беспорядочный образ жизни и посоветовала жениться.

— Хотя бы на иностранке, — вздохнула она.

Едва между придворными пронесся слух, что царица-бабка журила внука, как принялись рассуждать о возможном скором возвращении в Петербург. Не станет же Петр II слушать ворчаний бабушки.

Вместо сборов, однако, последовало повеление, запрещающее, под страхом наказания, рассуждать о том, вернется ли двор в Петербург или нет. Было опубликовано: кто станет поговаривать о возвращении двора в Петербург, будет бит нещадно кнутом.

По обычаю предков, государь отправился в Троице-Сергиеву Лавру и там «провел несколько дней в говении, как следовало при совершении важного священного дела».

Короновали Петра II в Москве, в Успенском соборе Кремля, 25 февраля, с величайшей пышностью и тактом.

Вечером накануне коронации во всех московских церквах отслужено было всенощное бдение со всею торжественностью. В восемь часов утра 25-го февраля открылся торжественный благовест в Успенском соборе, где уже находились в полном сборе все духовные сановники. Немедленно отслужен был модебен о здравии его императорского величества, а затем прочитаны часы, следующие пред литургиею.

Между тем, по особому пушечному сигналу, явились в Кремлевский дворец все знатнейшие персоны и прочие чины, в богатых одеждах, определенные к церемонии коронации, и собрались в большой зале.

На дворцовой площади построились рядами императорская гвардия и другие бывшие в Москве полки.

Кремль запружен был народом. Солнце слепило глаза.

В 10 часов утра Петр II вышел из дворцовых палат на Красное крыльцо. Раздался звон во все колокола на Иване Великом. Войска, бывшие в Кремле, взяли на караул, и заиграла музыка с барабанным боем.

Шествие открывала императорская кавалергардия. За ней следовали пажи императора со своим гофмейстером, за ними — обер-церемониймейстер барон Габихтшаль, депутаты из провинций, бригадиры, генерал-майоры, тайные и действительные тайные советники…

Праздничное настроение охватывало каждого на площади.

Шли герольдмейстеры Империи Плещеев и бригадир Пашков, генерал-аншефы шествовали с государственными регалиями: государственным знаменем, обнаженным мечом и государственной печатью, несли на двух подушках императорскую епанчу генерал Матюшкин и генерал-лейтенант князь Юсупов, следом несли, также не подушках, державу и скипетр Мономаха. Князь Трубецкой держал в руках императорскую корону. Сделана она была еще по повелению Петра I, для коронования Екатерины I. Драгоценных камней в ней насчитывалось свыше двух с половиной тысяч. Особенно замечателен был рубин, величиною с голубиное яйцо, вставленный на самом верху венца. Камень купили в Пекине при царе Алексее Михайловиче.

За короной шел верховой маршал князь Голицын со своим маршальским жезлом и, наконец, — император, сопровождаемый обер-гофмейстером Остерманом и гофмейстером Алексеем Долгоруким…

При приближении процессии к Успенскому собору, из него вышло высшее духовенство. Архиереи Новгородский и Ростовский окадили и окропили святою водою императорские регалии. Архиепископ Феофан поднес благословящий крест к императору. Процессия вошла в собор.

Золоченые свечи горели в паникадиле. Пол от трона до алтаря устлан дорогими персидскими коврами. Для духовенства по обеим сторонам трона до самого алтаря стояли скамьи, обитые дорогим сукном. Над троном висел бархатный балдахин. Певчие пели сотый псалом: «Милость и суд воспою Тебе, Господи».

Когда император занял свое место на троне, а духовенство на скамьях, колокольный, звон прекратился и певчие умолкли.

В наступившей тишине послышался голос архиепископа Новгородского:

— Понеже вашего императорского величества всемилостивейшее соизволение нам объявлено, что ваше величество соизволили притти сюда для святого помазания, то, по примеру предков ваших и по обыкновению церковному, начало сего святого дела есть исповедание святыя православныя кафолическия веры.

Император вслух прочитал Символ Веры.

— Благодать Пресвятого Духа да будет с Тобой! — произнес архиерей.

По прочтении ектений, паремий, апостола и евангелия, Петр II преклонил колена на особо приготовленную подушку, а архиепископ Новгородский, осенив голову его, положил крестообразно руки на нее и прочел вслух молитву:

— Господи Боже наш, Царю царствующих и Господь господствующих, Иже через Самуила пророка избравый раба Твоего Давида и помазавый его во цари над людем Твоим Израилем!

Император поднялся, а Феофан взял с особого стола епанчу и возложил на Петра II. Государь вновь опустился на колени и новгородский архиепископ прочитал следующую по чину молитву. По окончании ее, Феофан возложил корону на голову Петра II. Государю поднесли императорскую державу. Тотчас же провозглашено было многолетие, зазвонили колокола, раздался пушечный залп и мелкий огонь расположенных в Кремле войск.

Духовенство и светские особы принесли Петру II поздравления.

Император сошел с трона и занял свое церковное место у алтаря.

Началась литургия. Когда по исполнении каноника отворились царские врата, государь, ступая по кармазиновому бархату, прошел от своего места до царских дверей и, сняв корону, опустился на колени.

Один из архиереев принес сосуд Мономаха с миром, а другой помазал императора крестообразно на лбу, груди и обеих руках. Потом отерли помазанные места хлопчатого бумагой и сожгли ее после этого в алтаре. После принятия причастия императору была поднесена золотая лохань, архимандрит Троицкий из золотого рукомойника полил его величеству на руки, архимандриты Чудовский и Симоновский подали полотенце.

Как только государь вышел из Успенского собора, раздался «третий залфъ из пушек и мелкого ружья и звон во все колокола, с играющими трубами, литаврами и барабанами».

Петр II, в короне, императорской мантии, с державою и скипетром в руках, направился к церкви Святого Михаила Архангела приложиться к мощам царевича Димитрия и поклониться гробницам усопших владык России и праху почивающих русских государынь. Шедший позади императора канцлер Головкин бросал в народ серебряные монеты..

По случаю коронации в Грановитой палате дан был блестящий обед.

Восемь дней, с утра до вечера, звонили в Москве колокола. С наступлением темноты загорались потешные огни. Шли празднества. В Кремле, на площадях города устроены были фонтаны, из которых били струями вино и водка.

Придворные балы, обеды, с иллюминациями и фейерверками, следовали одни за другими. Русские вельможи и иностранные послы попеременно уготовляли для императора различные увеселения и потехи.

Дюк де Лириа первый из иностранных министров получил аудиенцию у императора для поздравления его с коронованием на другой день церемонии. Церемониймейстер, при этом, выразил ему благодарность за иллюминацию и за два фонтана вина и водки, которые дюк де Лириа устроил в первую ночь торжеств. Они, как успел узнать посланник, очень понравились царю, который два или три раза проехал мимо его дома, чтобы видеть, как народ празднует коронацию. Дюк де Лириа держал поздравительную речь.

Государь удостоил его почестей и отличий, каких не делалось здесь никому. В Успенском соборе, во время коронации, он был выделен особо: ему — посланнику, единственному из иностранных послов был поставлен стул, что, как не мог не заметить дюк де Лириа, произвело большое впечатление на всех иностранных министров и бывших с ними многих знатных людей.

Впрочем, вряд ли кто знал, что испытывал на самом деле в Успенском соборе ревностный католик. До какой степени он был пропитан католической нетерпимостью, можно видеть из того, что когда его пригласили к православному священнодействию в собор, он сомневался, может ли присутствовать при богослужении схимников и требовал разрешения сначала от своего духовника, а потом из Рима.

29 февраля государь удостоил испанского посланника особой чести: приехал к нему ужинать со всею свитою. Предупрежденный по-дружески бароном Остерманом, дюк де Лириа принял. Петра II со всем великолепием.

Император дважды, через барона Остермана, побуждал посланника сесть рядом с собою по правую руку.

— Ваше Величество, простите на этот раз мне мое непослушание, — говорил дюк де Лириа, — потому что я считаю честию служить вам.

Слуги подавали изысканные блюда. Играла лучшая в городе музыка.

Дюк де Лириа не выпускал из виду малейшего движения государя, не пропускал ни одного его слова. Он наблюдал за ним.

Трудно было сказать что-то решительное о характере 13-летнего царя, но можно было догадываться, что он будет вспыльчив, решителен и, может быть, жесток. Он не терпел вина, то есть не любил пить более надлежащего, и весьма щедр, так что его щедрость походила на расточительность. Хотя с приближенными к нему он обходился ласково, однако же не забывал своего высокого сана и не вдавался в слишком короткие связи. Он быстро понимал все, но был осмотрителен, любил свой народ и мало уважал другие. Словом, он мог бы быть со временем великим государем, если бы удалось ему поправить недостаток воспитания.

«Своей воли не доставало, а чужая не сдерживала», — подумалось посланнику. И еще мысль мелькнула у него: как бы ни была сильна власть у царя, но его юные годы давали фору сильным персонам.

Император так был доволен приемом, оказанным ему испанским посланником, что покинул его дом за полночь.

Через день в посольство явился придворный церемониймейстер Габихтшаль и передал приглашение Петра II прибыть во дворец на бал, даваемый в ознаменование счастливых родов герцогини Голштинской. Она подарила супругу сына.

Гости собрались в Грановитой палате.

Играла музыка, блистали нарядами дамы. Приглушенный говор наполнял палату.

Многих насторожило отсутствие на балу сестры государя. Прошел слух, она нездорова. Однако это казалось сомнительным, тем более, что накануне великая княжна провела вечер у герцогини курляндской.

Близкие же ко двору знали, дело объяснялось тем, что Наталья Алексеевна ревновала брата к тетке, Елизавете Петровне.

Император, не дождавшись сестры, открыл бал и поспешил пригласить на танец цесаревну Елизавету. Стройная, очаровательная, с удивительными голубыми глазами, всегда веселая Елизавета была душою общества молодых людей. Мастерица смешить всех, она всякий раз ловко представляла кого-нибудь, особенно герцога Голштинского.

Петр II был побежден ее красотою и ласками, не скрывал любви к ней даже в многолюдных собраниях. Боялись, чтоб она не завладела его сердцем совершенно и не сделалась императрицею. Впрочем, острый глаз царедворцев на сей привязанности строил свои расчеты.

(«Изо всего, что я видел, мог понять и наблюсти на сказанном придворном бале, позвольте мне вывести одно пророчество, — писал в очередной депеше дюк де Лириа. — Царь протанцовавши несколько минут, после трех контрадансов ушел из танцовальной залы в другую, где поужинал и уже более не танцовал; но принцесса и фаворит не пошли с Его Величеством и остались танцовать. Я заметил, что царь, стоя вдали от них, не сводил с них обоих глаз. Во время самих контрадансов я уже заметил, что Его Величество ревнует. И я имею данные заключить, что честолюбие этого фаворита достигло такой степени, что нужно опасаться, что он влюбится в эту принцессу; а если это случится, нельзя сомневаться в гибели этого фаворита. И я с своей стороны уверен, что Остерман разжигает эту любовь: я знаю, он ничем бы не был так доволен, как если бы они, удалившись от царя, отдались одна другому. Этим путем погибли бы он и она»).

Долгоруким важно было отдалить государя от великой княжны Натальи Алексеевны. Она искренне уважала Остермана, покровительствовала ему и ненавидимому всеми Левенвольде и это было достаточною причиною тайной к ней ненависти Долгоруких. «Князь Иван, — писал историк К. И. Арсеньев, — по внушению отца своего, отклонял Императора, под разными предлогами, от частых бесед его с сестрою, и тем усерднее старался усиливать в нем расположение к тетке, цесаревне Елизавете. Слабодушный Петр… предался ей со всем пылом молодости, являл ей торжественно свою преданность, ее только искал в собраниях, и безусловно следовал ее внушениям. Елизавета решительно отвратила сердце Государя от любимой прежде сестры его».

Немудрено, что Долгорукие обхаживали Елизавету. Не без их помощи, первейший ее любимец камергер граф Бутурлин (зять фельдмаршала М. М. Голицына), менее чем в полтора месяца получил нешуточные награды: александровскую ленту и затем генерал-майорский чин.

Впрочем, вскоре открылась тайна: князья Голицыны, руководимые одною мыслью оспорить первенство у князей Долгоруких, более и более являли раболепствия и преданности Елизавете, чрез нее стремясь добиться веса при императоре. Граф Бутурлин, по-родственному, употреблен был ими, как средство к достижению их цели. Чрез посредничество Елизаветы он сблизился и с самим государем, который начал ему оказывать столько же внимания и любви, как и князю Ивану Долгорукому.

«Все с нетерпением ожидали близкой развязки важного вопроса, кто одолеет решительно: Долгорукие или Голицыны? — читаем у К. И. Арсеньева в его книге «Царствование Петра II», не переиздававшейся с 1839 года. — Полезнейшею для обоих партий и благоразумнейшею мерою было бы искреннее их соединение и действование совокупными силами на пользу Государя и России; партия Остермановская, нелюбимая русскими, не устояла бы тогда, не смотря на великие способности и заслуги большей части ее членов; Петр II явился бы в нашей истории под другим образом, более светлым, и дом Иоаннов, вероятно, никогда бы не царствовал в России».

Да, враг внешний, на поле брани, побиваем был русскими благодаря их сплочению, общей ненависти к нему, враг же внутренний не всегда это сплочение ощущал. Раздоры, внутренняя гордыня одолевали русских. Внимательные иностранцы давно то поняли и сделали правильные выводы.

Цесаревна Елизавета служила сильною помехою властолюбию Долгоруких. Не так уже была опасна для них великая княжна Наталья, как ее тетка. Долгорукие начинали побаиваться власти, которую цесаревна могла возыметь над царем: ум, способности и искусство ее явно пугали их. («Красота ее физическая — это чудо, грация ее неописанна, но она лжива, безнравственна и крайне честолюбива, — писал о ней дюк де Лириа. — Еще при жизни своей матери, она хотела быть преемницей престола предпочтительно пред настоящим царем; но как божественная правда не восхотела этого, то она задумала взойти на престол, вышедши замуж за своего племянника»).

Князь Алексей Григорьевич Долгорукий думал теперь об одном: как отдалить государя от тетки, дабы одному влиять на его мысли и чувства. Надобно было искать способа избавиться от опасного соперничества.

С помощью брата, князя Василия Лукича, принялся он плести новые кружева интриг.

Не дремали и Голицыны.

До глубокой ночи не гас свет и в окнах дома Остермана.

Спать он ложился, подчас, когда начинали кричать первые петухи.

 

XI

Сразу после Пасхи, которая пришлась на 21 апреля, князь Алексей Григорьевич Долгорукий стал часто увозить императора из Москвы и забавлял его охотою в лесных подмосковных дачах. Уезжали на несколько дней, но, бывало, по неделям не возвращались в первопрестольную.

С царем ездила и тетка Елизавета. (Через много лет, по свидетельству Екатерины II, в одну из увеселительных поездок, императрица Елизавета Петровна, недовольная проведенной охотой, «повернула разговор на доброе старое время и стала говорить, как она охотилась с Петром Вторым и какое множество зайцев брали они в день. Она принялась на чем свет стоит бранить князей Долгоруких, окружавших этого государя, и рассказывать, как они старались ее отдалить от него»).

Сами страстные охотники, Долгорукие, имевшие много собак, и государя приучили к ним до того, что он сам мешал в корыте собакам.

Надо ли говорить, что чувствовали охотники, когда стаи борзых травили зайцев.

Иной русак выскочит из леса, ополоумеет, не знает куда бежать.

Налетит следом на него псина, со страшной силой и неуловимой для глаз быстротой швырнет зайца с рубежа на озими и сама полетит кубарем. От этого внезапного толчка оторопевший русак понесется прямо в пасть другой собаке.

Все в азарте. Кругом крик, улюлюканье, звон колокольчиков.

Петр II до такой степени пристрастился к охоте, что бегая или летая верхом по лесу с раннего утра и до позднего вечера, часто и ночи проводил под открытым небом, подле жаркого костра.

Охотники, возбужденные происшедшим, все еще во власти пережитого, делились впечатлениями.

А наутро, едва брезжил рассвет, трубили в рога. Егеря, одетые в зеленые кафтаны с золотыми и серебряными перевязьми пускали гончих спугнуть зверя — так заведено было по обычаю. Сидя верхом, охотники спускали со своры борзых и устремлялись за ними вслед. И екало сердце, когда собаки начинали гнать зверя.

По окончании охотничьих разъездов все съезжались в Горенки — большую усадьбу Долгоруких, служившую местом сбора всей охотничьей компании. Состояла она, как правило, из родственников и ближайших друзей Долгоруковской фамилии. За шумным обедом государя тешили забавными рассказами, похваливали его ловкость и искусство в стрельбе, перечисляли его удачи и радовали разговорами и планами новых поездок.

«Царь все лето проведет в развлечении охотой, — сообщал в депеше дюк де Лириа. — И так нет надежды возвратиться в Петербург до зимы.

Здесь мы живем в полном спокойствии, и от скипетра до посоха, по французской пословице, не думаем ни о чем, как только как бы провести лето в сельских развлечениях».

Испанский посланник лукавил. Он все так же со вниманием наблюдал жизнь двора.

После коронации царица-бабка удалилась от двора и пребывала в Вознесенском девичьем монастыре. Старая поняла, ее пора минула безвозвратно. Незадолго перед Пасхой ее поразил в церкви апоплексический удар, приписываемый ее строгому воздержанию во время поста и она никак еще не могла оправиться от него. Болела опасно и великая княжна Наталья Алексеевна. Врачи говорили о лихорадочной чахотке, но истинною причиною болезни дюк де Лириа считал возникшее охлаждение к ней ее брата.

Осложнялись отношения между Остерманом и князем Иваном Долгоруким.

Фаворит часто оставлял Петра II, удалялся в Москву. Говорил, ему надоедают царские забавы.

— Не по сердцу мне, — сказывал он, — когда царя заставляют делать дурачества. Не терплю наглости, с какою с ним начинают обращаться на охоте.

Отец его «пылил», готов был другого сына ввести в фавор к государю. На стороне князя Ивана был старик фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгорукий, на стороне отца — князь Василий Лукич.

Остермай держался враждою между Долгорукими.

Впрочем, за этими событиями не упустим двух малоприметных и, на первый взгляд, не связанных между собой фактов.

Еще в октябре предыдущего года зоркий Маньян докладывал своему двору, что «прусский министр получил от короля… весьма спешное повеление предложить… монарху вступить в брак с прусской принцессой по выбору».

Пруссия, можно сказать, положила глаз на русский престол.

А в январе 1728 года дюк де Лириа (читаем в его «Записках») «получил… повеление от Короля (испанского. — Л.А.)… просить Царя о принятии в свою службу г. Кейта… Сей Кейт уже 9 лет имел в Испании чин полковника; но оставался без полка, потому что был не католического вероисповедания. Его Царское Величество так был милостив, что тот же час велел принять его в свою службу с чином и жалованьем генерал-майора».

Трудно да и практически невозможно теперь установить, по чьей просьбе ходатайствовал испанский монарх перед московским двором о зачислении Джемса (Якова) Кейта в русскую службу. Любопытно следующее: будучи другом прусского короля, Кейт в 1744 году покинет Россию, переберется в Пруссию, будет назначен послом во Франции и окончит жизнь прусским фельдмаршалом.

Читаем в «Русском биографическом словаре»:

«Джемс (Яков) Кейт, генерал-аншеф, впоследствии фельдмаршал прусский… был младшим братом Георга Кейта, наследственного лорд-маршала Шотландии и принял вместе с ним участие в Якобитском восстании. После поражения Якова Стюарта при Шерифмюре оба Кейта вместе с ним бежали во Францию… Кейт поступил на службу в Испанию с чином капитана… с 1722 по 1725 г. жил в Париже и занимался науками. Возвратившись в Испанию, он получил чин полковника… Герцог де Лириа, хорошо знавший Кейта, находясь при русском дворе, выхлопотал в феврале 1728 г. принятие Кейта в русскую службу… В России он быстро пошел вперед».

Не упустим из виду сведения о семье Кейтов, представленные историком Г. Вернадским в его книге «Русское масонство в царствование Екатерины II».

«Кейт, — пишет Вернадский, — был представителем семьи, объединявшей в своей деятельности три страны — Россию, Шотландию и Пруссию…

Брат его, Джон Кейт (лорд Кинтор) был гроссмейстером английского масонства; Джордж Кейт — известный генерал Фридриха II (приговоренный в Англии к смертной казни за содействие тому же Стюарту), наконец, тоже Кейт (Роберт) был английским послом в Петербурге (несколько позже, в 1756–1762 гг. — Л.А.)…

Джемс (Яков) Кейт в 1740 г. делается провинциальным гроссмейстером для всей России, назначение свое он получил от гроссмейстера английских лож, которым был брат его, граф Кинтор. Имя Якова Кейта пользовалось большим уважением среди русских масонов, в честь которого была сложена песнь и пелась в России в ложах в царствование Елизаветы…»

Приведем и еще одно сообщение, из книги А. Пыпина «Русское масонство в XVIII и первой четверти XIX века»: «В самой Германии масонство уже в 1730 г. имело многих последователей и есть основание думать, что во время Анны и Бирона у немцев в Петербурге были масонские ложи; о самом Кейте есть сведения, что имел какие-то связи с немецкими ложами еще до гроссмейстерства в России».

Забегая вперед, скажем следующее: Кейт появился в Москве 25 октября 1728 года, а в ноябре неожиданно умирает сестра государя — Наталья Алексеевна. Через год с небольшим Россия лишится своего государя. В феврале 1730 года Анна Иоанновна неожиданно становится императрицей, а в августе, создав лейб-гвардии Измайловский полк, она назначит подполковником в нем Джемса Кейта. Зададим себе вопрос: за какие заслуги этот малознакомый ей человек становится фактически командующим Измайловским лейб-гвардии полком — опорой иноверцев в России?

Несомненно одно, действия католиков не прошли незамеченными для чутких протестантов. В Европе и с той, и с другой стороны умели анализировать события.

24 мая 1728 года из Киля пришло известие о кончине после родов герцогини Голштинской Анны Петровны. Красивейшая из принцесс в Европе почила в бозе.

В Москве объявили траур. Впрочем, это не помешало быть празднеству и балу в день царских именин. Лишь цесаревна Елизавета, в силу душевной привязанности к старшей сестре, сердечно скорбела. Тело усопшей решено было перевезти на родину и захоронить в Петербурге. В Киль был отправлен за прахом покойной герцогини генерал-майор Бибиков.

Остерман, меж тем, подговорил родственника императора Лопухина, моряка, убедить его отправляться на жительство в Петербург.

Петр II отвечал:

— Когда нужда потребует употреблять корабли, то я пойду в море; но я не намерен гулять по нем, как дедушка.

Император уехал на охоту и долго не возвращался.

Андрей Иванович Остерман и сам прежде говорил государю о надобности скорого переезда в северную столицу, убеждал и Долгоруких склонить к тому Петра II. Но представления и убеждения его оставались без ответа: император редко видел его, с намерением уклонялся от свиданий с ним и, замечал К. И. Арсеньев, представления его считал обидною для себя докукою. Долгорукие же имели корыстные виды удерживать государя в Москве, следственно настояния Остермана не убеждали, а только раздражали их.

Положение Остермана становилось шатким. К тому же он поддерживал Левенвольде, к которому нерасположены были русские, частию за его намерение отстранить природных русских от управления и поставить иностранцев в исключительное обладание властью. В ту пору шел допрос лиц, проходящих по делу Меншикова. Некоторые из его друзей кивали на Левенвольде, как на подкапывающего под настоящее правительство.

Ненависть с Левенвольде переносилась и на воспитателя государя. Особенно это выказывал князь Иван Долгорукий. Он объявил себя врагом Остермана.

«Признаюсь, — извещал своего госсекретаря испанский посланник, — при этих придворных интригах, очень затруднительно положение иностранных министров, потому что всякий, кто объявляет себя другом Остермана, — враг князя Ивана Долгорукого, а Остерману тоже не нравится, когда угождают тому. При всем этом, я успел сделаться другом обоих, давая им знать, что я здесь вовсе не для того, чтобы мешаться в дела двора: я отношусь с бесконечным доверием к Долгорукому, с которым впрочем никогда не говорю о делах наиболее существенных; вижусь часто и с другим (т. е. Остерманом. — Л.А.), говорю с ним с величайшей откровенностью и уверен, что заслужил его искреннюю любовь».

Надо напомнить, до приезда в Россию нового посланника венского двора, дюк де Лириа цоддерживал пред русским государем интересы императора Карла VI наравне с интересами короля испанского. Петр II был благожелателен к нему. Наградил орденом Андрея Первозванного, присылал приглашения на все торжества, происходившие при дворе, сам не однажды навещал испанское посольство. Остерман решил воспользоваться этим.

В один из июньских дней испанского посланника посетил посланник Бланкенбурга — доверенный друг Остермана.

— Я знаю, как вы желаете добра этой монархии, — начал гость, — и никому не могу лучше открыть своего сердца, как вам, потому что вы вашим влиянием много можете способствовать к постановке здешних дел на хорошую ногу.

Оба помолчали, как бы размышляя над сказанным.

— Царю непременно нужно возвратиться в свою резиденцию в Петербург, — нарушил молчание гость. — Не только потому, что там ближе к другим государствам Европы, но и потому, что там будут на его глазах его флот и вновь завоеванные провинции, которым грозит гибель, если там не будет его величество лично. Русские же только и думают о том, как бы удержать царя здесь. Вы, — гость выдержал паузу, — можете повлиять на князя Ивана Долгорукого и убедить его возвратиться в Петербург. Я знаю о вашей дружбе с ним и никто лучше вас не может убедить его добрыми резонами согласиться на это, представив это его заслугою пред венским двором.

— Сказанное вами показалось мне основательным, — отвечал дюк де Лириа, — и я сделаю со своей стороны все для убеждения Долгорукого.

Испанский посланник понимал, гость прибыл по приказанию Остермана и выдавал его мысли за свои. Впрочем, зерно упало на благодатную почву.

«Русские желают возвратиться к своим древним нравам и единственное средство поправить здешние дела — это возвратить его царское величество в Санкт-Петербург» — такова была мысль самого дюка де Лириа. Тогда можно было бы решить вопрос и об оказании военного давления на Англию с помощью России.

Дюк де Лириа никогда не отступал от своих планов. С его подачи был распущен слух о том, что он предложит супружество сеньора инфанта Дон Карлоса с великой княжною Натальей Алексеевной.

Сестру государя так заняла эта, мысль, что когда она теперь видела дюка де Лириа, то относилась к нему (этого он не мог не отметить) с особенным вниманием. Было ясно, она желает этого бесконечно.

Посланник делал игру.

Наталья Алексеевна была больна, не выходила из комнаты, но дюку де Лириа передавали, что все ее разговоры вертятся на том, чтобы разузнать об обычаях и климате Испании. И если кто говорил ей, что Испания ей не понравится (она не хотела, чтоб об Испании ей говорили дурное, а только хорошее), она отвечала:

— Все равно, пусть только приезжает инфант Дон Карлос, тогда увидим.

И так как ей очень нравилось говорить об испанском дворе и о вещах Испании, это и делали ее придворные.

Пробный шар был пущен. Предложение могло быть принято и дюк де Лириа получил приказ королевской четы «поддерживать известное дело относительно инфанта Д. Карлоса». («Будьте покойны, — отвечал министру иностранных дел Испании посланник, — буду поступать по вашей инструкции с величайшим благоразумием, не навязываясь, не заходя далеко, не отталкивая прежде времени: не буду говорить ни да, ни нет»).

Расчет был прост: усилить благожелательность к делам Испании, ее религии. Интересы католической церкви были у дюка де Лириа едва ли не на первом месте.

В марте 1728 г., получив известие о выздоровлении испанского короля, он совершил Те Deum и благодарную мессу с такою торжественностью, какую только дозволяла маленькая католическая церковь, находившаяся в Немецкой слободе. Двое капуцинов с доминиканцем, капелланом испанского посольства, совершили службу, на которой присутствовал посланник со всеми своими людьми. («Я ни на пядь не отступлю для поддержания его (короля. — Л.А.) чести и авторитета и буду поддерживать их с возможною настойчивостью и всегда заставлю этих людей делать что нужно»).

Страстная неделя в Москве в католической церкви ранее не праздновалась. По настоянию дюка де Лириа испанский капеллан «с двумя капелланами графа Вратиславского и императорского резидента (строки из депеши испанского посланника. — Л.А.) ныне позаботились устроить в этой церкви монумент (соответствует нашей плащанице. — Л.А.), по Испанскому обычаю и такой, что заинтересовал как католиков, так и еретиков, которые приходили посмотреть наши службы, чем был я очень доволен: потому что, если и не обратятся, по крайней мере пусть видят наше благоговение, с которым мы служим Царю царей».

Через кардинала Бентиволно посланник выпросил у римского папы для своего капеллана, доминиканца отца Бернардо де-Рибера, титул апостольского миссионера. («Я просил этой милости, потому что, она возвышает капелланов Испанских министров в этой стране, и теперь они уже независимы ни от кого и могут в своей оратории отправлять все религиозные службы»).

Многое для понимания мыслей дюка де Лириа дает его письмо от 25 июня 1728 года к своему патрону:

«…нет ничего важнее, как удалить отсюда принцессу (Елизавету Петровну. — Л.А.), так как пока она не замужем и в благоволении у царя, до тех пор не возможно женить на иностранке. А очень важно, чтобы он не женился на своей подданной, потому что с этим связан вопрос о возвращении этой монархии к ее первобытному состоянию, чего желают все старые русские».

Ситуация осложнялась тем, что к Елизавете неравнодушен был Иван Долгорукий.

Вопрос о браке Елизаветы с Морицем Саксонским находился в дурном положении, и малейшее известие о вероятном претенденте на ее руку и сердце не проходило мимо внимания герцога де Лириа. («Должен сообщить вам, что слышал, будто граф Вратиславский везет приказание вести переговоры о браке принцессы Елизаветы с Д. Мануэлем Португальским… Конечно, если бы эту принцессу было можно выдать замуж вон отсюда, это было бы удивительно дело, потому что она еще постоянно лелеет мысль взойти на престол, вышед замуж за царя», — из депеши от 21 июня).

Елизавета же, казалось, не думала ни о чем, кроме удовольствий.

Впрочем, она осмеливалась вразумлять государя на счет его обязанностей и предостерегать от вредных привычек, внушаемых ему Долгоруким.

Долгорукие, не менее внимательно, чем дюк де Лириа, наблюдавшие за Елизаветой, не остались в долгу. Скоро они подсмотрели ее слабости (шепнули царю о ее сердечной привязанности к Бутурлину) и успели очернить ее в глазах Петра до того, что он начал публично показывать ей отвращение и неприязнь к ней.

(«Царь уже меньше интересуется принцессой Елизаветой, — писал дюк де Лириа в августе 1728 года, — не выражает ей прежнего внимания и реже входит в ее комнату. Генералу Бутурлину, фавориту принцессы (и, как говорят, ее рабу) приказано не являться в комнаты Его Величества. Все… радуются уменьшению царского фаворитизма принцессы, которая четыре дня тому назад отправилась пешком за десять или двенадцать миль на богомолье, только в сопровождении дамы и Бутурлина»).

В домашней жизни двора происходила перемена.

«Еще в августе 1728 года, — читаем у К. И. Арсеньева, — в день тезоименитства великой княжны Натальи, во время великолепного пиршества при дворе, император обнаружил пред всеми чувства свои к Цесаревне, не удостоив ее даже словом или приветствием».

Пренебрежение и обидную холодность к тетке проявил Петр II и 5 сентября, в день ее тезоименитства, явившись, по ее приглашению, к вечернему у нее собранию. Было замечено, государь приехал поздравлять цесаревну Елизавету только пред ужином, который продолжался очень недолго. По окончании ужина Петр II уехал в Лефортовский дворец, в Немецкую слободу, не дождавшись бала и не простившись с теткой. Великая княжна Наталья Алексеевна, приехавшая с императором, осталась после него и, протанцевавши несколько минут, тоже уехала.

«Холодность царя к принцессе Елизавете растет со дня на день, — извещал свой двор Маньян 12 сентября. — Этот государь не пожелал, чтобы она отправилась с ним в село Измайлово, несмотря на ее сильные просьбы».

Долгорукие, кажется, приближались к своему торжеству.

Голицыны теряли влияние при дворе. Елизавета оставалась без партии, без подпоры, под откровенным надзором Долгоруких.

Император, по чувству растущей неприязни к тетке, отверг предложение маркграфа Бранденбургского-Байретского, искавшего ее руки.

С тем и уехал на несколько недель на охоту.

 

XII

С отъездом императора, в Лефортовском дворце, где жили они с сестрой, хозяйкой оставалась великая княжна Наталья Алексеевна.

Все лето она побаливала, но с тех пор как лечащего врача Леонтия Блументроста сменил голландец Николай Бидлоо — человек строгий, искусный в своем деле, дело пошло на поправку.

Лейб-медик Блументрост впал в немилость за то, что прописал лекарство, которое Бидлоо нашел для больной непригодным. Многие знали, Блументрост предан цесаревне Елизавете Петровне.

Великая княжна бывшая прежде так слаба, что едва могла держаться на ногах, теперь каждый день выезжала в окрестности на прогулки для укрепления своего здоровья, в чем и успевала.

День именин ее праздновали фейерверком, ужином и балом, для чего приглашены были все иностранные министры.

Она снова получала большое влияние на брата.

Дюк де Лириа использовал малейшую возможность высказать ей благорасположение.

«Вчера я имел честь быть с нею восприемником дочери одного контролера при столе Его Величества, — извещал он министра иностранных дел Испании. — И так как здесь есть обычай дарить куму, я поднес ее высочеству золотой ящичек, осыпанный бриллиантами, который мне стоил 1800 песов. Желаю чтобы этого не было часто, потому что такие подарки не на каждый день».

Великая княжна не была красавицей, напротив, дурна лицом. Но всякого она привлекала своей внимательностью, любезностью, великодушием и кротостью. Она совершенно говорила на французском и немецком языках. Иностранцам было легко с ней, она покровительствовала им.

Двор ее состоял едва ли не из них.

Обер-гофмейстером был Карл Рейнгольд Левенвольде — не природный русский подданный, но завоеванный лифляндец: друг Остермана и Бирона. Тщеславный и лукавый, он славился мотовством, умел привлечь к себе обходительностью и носил личину вельможи великодушного. Никто лучше его не умел устраивать придворных праздников и никто успешнее не одерживал побед над женщинами.

Гофмейстериной была иностранка Каро. Злые языки утверждали, что в Гамбурге ее более знали как публичную женщину. Каро водила дружбу с секретарем князя Ивана Долгорукого Иоганном Эйхлером (внуком купца Гуаскони — тайного резидента иезуитов в России). Отец и брат Эйхлера были известными в Немецкой слободе аптекарями. Дружба была настолько тесной, что после кончины великой княжны Натальи Алексеевны, гофмейстерина, украв ее бриллиант, подарит его Иоганну. Когда увидят бриллиант на пальце Эйхлера, Каро, а с нею и камер-юнгферу Анну Крамер, удалят от двора.

Обе были близки к цесаревне Елизавете Петровне.

Великая княжна, выезжая на прогулки в окрестности Москвы, могла наблюдать приближение зимы. Морозило, подмерзали гроздья рябин в лесу, твердела земля, синички все чаще попадались на глаза. Скоро, скоро выпадет снег и станет тихо, белым-бело вокруг. Поскачут лошади по заснеженной степи. Лишь окрики кучера да звон колокольчиков станут нарушать тишину. Ведомо ли было великой княжне, порозовевшей, довольной, возвращавшейся в Немецкую слободу, что жить ей оставалось чуть более полутора месяцев.

Иван Долгорукий, усилиями фельдмаршала князя Владимира Васильевича Долгорукого (крестного отца цесаревны Елизаветы Петровны) примерен был с Остерманом. Заметно чаще удалялся он из Горенок, дабы не быть принужденным на милости государя.

Бежала царя и цесаревна Елизавета Петровна.

(«Она теперь в дурных отношениях со всеми, — сообщал дюк де Лириа. — Его Царское Величество уже не смотрит на нее с такою любовию, как прежде»).

В одну из удобных минут барон Остерман пытался склонить государя к возвращению в Петербург.

Петр II отвечал ему:

— Что мне делать в местности, где кроме болот да воды ничего не видать.

Ратовал за возвращение и дюк де Лириа, уговаривая князя Ивана Долгорукого повлиять в том на государя.

Русский флот оставался в пренебрежении и в Испании могли потерять то высокое мнение, которое составили о морских силах русского царя.

В середине сентября в Кронштадт прибыл Джемс Кейт.

Английский консул Клавдий Рондо, находившийся в Кронштадте и наблюдавший за русскими кораблями, не выпускал Кейта из виду.

«Полагаю, что никаких дел ни от Испании собственно, ни от претендента (Иакова III. — Л.А.) ему не поручено, — сообщит Рондо в депеше от и сентября, — так как он до сих пор проживает в Кронштадте у адмирала Гордона. Будь у него какое-нибудь дело, он, вероятно, немедленно бы выехал в Москву».

У Гордона, меж тем, собирались вся якобиты, проживавшие в России. Многие из них держали связь с Парижем, Римом, Лондоном.

Австрийский посланник граф Вратислав, дабы вырвать Петра II из рук Долгоруких, предложил устроить под Москвой лагерь на ю тысяч человек и провести военные учения, в которых принял бы участие государь, но заботы о содержании лагеря заставили переменить решение.

— Мне кажется, что царствование Петра Великого было не что иное, как сон, — говорил в эти дни Иоан Лефорт одному из своих друзей. — Все живут здесь в такой беспечности, что человеческий разум не может постигнуть, как такая огромная машина движется без всякой помощи. Швеция старается возвратить себе отнятые земли, а монарх… занят и никто ему не смеет прекословить.

«Царь думает исключительно о развлечениях и охоте, а сановники о том, как бы сгубить один другого», — вторил ему Клавдий Рондо.

«Как и чем держалась Россия в этот период времени, когда государь помышлял не о правлении, а о потехах, а царедворцы его заботились не о его славе и чести, а о собственной корысти, и когда верховные правительственные лица и ведомства, разделенные крамолами, казалось, бросили кормило правления и оставили царство на жертву безуправной анархии. Провидение хранило Россию! И в этот печальный период времени были люди, которые будучи верны совести и долгу своему, чуждались крамол, помышляя единственно о чести отечества, и патриотическими усилиями своими поддерживали добрый порядок внутри и безопасность извне», — замечал К. И. Арсеньев.

Как, однако, не разорена была Россия, но она была в состоянии защищаться против соседей. Не потому ли Ягужинский, в нетрезвом виде, сказал однажды шведскому послу Цедеркрейцу:

— Пусть шведы потерпят еще года два-три, тогда они, пожалуй в состоянии будут снова напасть на Россию, а пока, напади они — пропадут.

Шла борьба за влияние на государя и важно было для России, чье из влияний одержит победу.

Водоворот событий коснулся и великой княжны Натальи Алексеевны.

Тетка Елизавета Петровна перестала ходить к ней и обращалась с ней весьма холодно.

Долгорукие ненавидели ее.

Шафиров, возвращенный из ссылки, связанный родством с Долгорукими, интриговал против Остермана и подумывал о его свержении. Лишь Остерман казался великой княжне единственной ее опорой. С ним было спокойно.

Андрей Иванович все дела взвалил на себя. Он сумел сделать себя настолько необходимым, что без него русский двор не мог ступить ни шагу. Когда ему не угодно было явиться на заседание Совета, он сказывался больным; а раз Остермана нет — оба Долгорукие, адмирал Апраксин, граф Головкин и князь Голицын в затруднении. Они посидят немного, выпьют по стаканчику, и принуждены разойтись; затем ухаживают за бароном, чтобы разогнать дурное расположение его духа, и он таким образом заставляет их соглашаться с собою во всем, что пожелает.

Теперь же, с возвращением Шафирова в Москву, все могло перемениться.

Смятение охватывало в те дни и дюка де Лириа. Словно что-то тайное начинало открываться ему.

«Я уже приготовил мой дом к зиме. Морозы начались уже сильные, и дай Бог прежде чем окончится зима, чтобы король приказал мне выехать отсюда», — писал он в конфиденциальном письме к маркизу де ла Пас 30 сентября.

Во дворце готовились торжественно отмечать день рождения императора, иллюминовали царский сад, приуготовляли великолепный фейерверк, а испанский посланник подумывал о поездке в Петербург, возможно, для встречи с Кейтом.

По приезде царя из деревни, дюк де Лириа посетил Ивана Долгорукого и говорил с ним о возвращении Петра II в Санкт-Петербург.

— Я сказывал государю, — отвечал князь. — Он обещал это исполнить. Но, прошу вас, молчите об этом. Желающих остаться в Москве предостаточно.

Пронесся слух, император Карл VT и великая герцогиня Бланкербурга желают сделать брачную мену, женив царя на дочери герцога Брауншвейг-Бевернского, а старшего сына герцога на великой княжне Наталье Алексеевне.

Немцы наступали.

Дошло известие, что цесаревну Елизавету прусский король хочет сосватать за своего двоюродного брата. Узнав о том, цесаревна, через посредство близкой дамы, дала знать барону Мардефельду, что если он хлопочет об этом браке, то пусть оставит такой труд: она вовсе не думает выходить замуж.

14 октября, в тот день, когда дюк де Лириа подарил государю две борзые собаки, нарочно выписанные из Англии (чему Петр II был несказанно рад и в тот же вечер поехал с ними за город, сказав, что воротится не прежде, как выпадет первый снег), в Москву приехал Джемс Кейт.

Он произведен был в поручика кавалергардского полка и ожидал получения чина генерал-майора.

«Давно уже мы были искренними друзьями, а как он приехал прямо из Мадрида, то рассказал мне много такого, чего я не знал», — напишет в «Записках» дюк де Лириа.

Переговорили об Испании, о европейских делах, перешли к России и сделали заключение, что здесь в настоящее время домашние дела до того запутаны, что русский двор примет все меры, чтобы не обеспокоить соседей, лишь бы они оставили в покое.

Государю нравились окрестности Москвы и он не желал ни покидать первопрестольную, ни оставлять занятия охотой. Валил снег. Морозило. Неожиданно по Москве заговорили об ухудшении здоровья великой княжны.

Иоанн Лефорт извещал 30 октября своего короля: «Здоровье Натальи Алексеевны с каждым днем хужее и все боятся за нее. Прибегли к помощи опиума, чтобы ей дать хотя немного покоя. Ее желудок не принимает никакой пищи».

1 ноября в Петербурге состоялись похороны герцогини Голштинской Анны Петровны.

«Болезнь Великой Княжны так усилилась, что нет надежды на ее выздоровление, — писал Лефорт 4 ноября. — Несколько курьеров отправлены к царю, но он еще не приехал. Русские совершенно овладевают слишком суровым и упрямым духом царя. Барон Остерман в отчаянии от угрожающей ему опасности».

Тревога и страх охватывали людей.

«Здесь каждый, — замечал Рондо, — произнеся малейшее слово о правительстве, трепещет собственной тени».

Любопытно, именно в это время дюк де Лириа, размышляя о смерти, угрожающей великой княжне, впервые говорит о возможной смерти государя и о последствиях, могущих возникнуть после его кончины. В письмах его угадываются отголоски чьих-то разговоров, бесед, свидетелями которых он был. «Смерть, угрожающая великой княжне, заставляет меня трепетать за царя, который нимало не бережет себя, подвергаясь суровости непогоды с невыразимою небрежностью. Случись, умри этот монарх, здесь произойдет ужаснейшая революция; не берусь предвещать, что последует; скажу только, что Россия возвратится к своему прежнему состоянию, без надежды подняться, по крайней мере, в наше время.

Принцесса Елизавета после царя теперь будет ближайшей преемницей короны, и от ее честолюбия можно бояться всего. Поэтому думают или выдать ее замуж, или погубить ее, по смерти царя заключив ее в монастырь».

Как тут не вспомнить признания Ивана Долгорукого, сделанного им через несколько лет в ссылке, в Березове. Резко и неуважительно говорил он о Елизавете Петровне, которую называл «Елизаветкой». Он приписывал ее наветам императрице Анне Иоанновне гибель своей фамилии.

— Императрица послушала Елизаветку, а та обносила всю нашу фамилию за то, что я хотел ее за рассеянную жизнь (князь Иван Алексеевич выразился гораздо резче) сослать в монастырь.

Великой княжне Наталье Алексеевне решено было дать женское молоко, как единственное средство, могущее вылечить ее.

«Завтра исполнится год, как я при этом дворе, и, поверьте, этот год стоит двух, проведенных в другом месте, — признавался дюк де Лириа в очередном послании. — Дай Бог, чтобы не прожить здесь другого».

Впечатление такое, что посланник начинал опасаться за свою жизнь, как человек, узнавший чьи-то тайны.

На короткое время все вздохнули с облегчением. Великой княжне стало несколько лучше.

Граф Вратиславский успел даже устроить праздник в честь своего короля. На нем, к удивлению всех, присутствовал государь с принцессой Елизаветой.

«Царь только участвует в разговорах о собаках, лошадях, охоте, слушает всякий вздор, хочет жить в сельском уединении, а о чем-нибудь другом и знать не хочет, — сообщал Лефорт 14 ноября, за восемь дней до кончины великой княжны Натальи Алексеевны. — Преданный совершенно своим страстям, он не слушает никаких советов. Когда его сестра была при смерти, надо было послать за ним пять курьеров, чтобы удовлетворить ее желание видеть его. Он пришел только после перелома болезни и то нехотя.

Что может из этого выйти? Если сестра царя умрет, главная партия употребит все усилия удалить В. К. Елизавету и затем будет управлять монархом по своему произволу; его совершенно изнурят, а затем может быть и совсем сотрут, и в конце концов возьмут пример со шведов. Будет чудо, если Великая Княжна (Наталья. — Л.А.) выздоровеет; чахоточная лихорадка ее не оставляет».

Чудо не произошло. Более того, больная впала в беспамятство и некоторое время считали ее уже умершей, — она вся охолодела и врачи отчаялись совсем за ее жизнь.

— Если великая княжна умрет и если двор не возвратится в Петербург, решусь на отставку, — сказал Остерман одному из своих поверенных.

(«Ему остается только выйти в отставку и предоставить заботы о государстве властвующему роду, который желает управлять один и рано или поздно свергнет Остермана, если сам не захочет предупредить их», — констатировал Лефорт.)

Вглядываясь в развивающиеся события, испанский посланник все более убеждается в мысли, что Елизавета, лживая, безнравственная, крайне честолюбивая вся в предощущении скорых важных для нее перемен. Скрывая свои мысли, заискивая у всех вообще, а особенно у старых русских, она жила, как и прежде, мыслью о власти.

Впрочем, о власти думала не одна она.

«Признаюсь, состояние здоровья великой княжны заставляет меня трепетать за жизнь самого царя, — вырвется признание у дюка де Лириа в его депеше от 18 ноября. — Мне кажется, болезнь ее высочества вовсе не грудная, потому что у ней нет ни одного из симптомов чахотки. Я не могу выкинуть из головы, что ее болезнь, судя по ее медленности, происходит скорее от вероломства какого-нибудь тайного врага, чем от худого состояния легких. Если основательны мои подозрения, естественно думать, что те, кто захотели погубить великую княжну, не захотят, чтобы остался вживе и царь».

Прервем на мгновение чтение письма с тем, чтобы со вниманием прочитать последующие строки: «Этот монарх нимало не бережет своего здоровья: в своем нежном возрасте он постоянно подвергает себя суровостям холода, не воображая даже, что он может наконец от этого заболеть».

Что это? Пророчество или узнанная тайна?

Ведь именно так, начав с простуды, и умрет Петр II через год с небольшим, 19 января 1730 года.

Любопытнее всего, что именно в этом письме испанский посланник, много знавший о придворных тайнах, впервые упоминает, как о возможных преемниках в случае кончины императора и дочерей царя Иоанна — Анну и Екатерину. А с ними, напомним, тесно связан Остерман, Бирон и все немцы, многие из которых были в тесной дружбе с Фридрихом I — королем прусским.

[Обстоятельства] «заставляют призадуматься, что же станется с этим государством, если не будет царя, — заканчивает депешу посланник. — Не могу уверять, что на престол после него взойдет принцесса Елизавета, потому что, хотя она и имеет друзей, но столько же и врагов. Дочери царя Ивана… кажется, тоже будут иметь свою партию. Не будет недостатка и в третьей партии, с целью посадить на престол какого-нибудь Русского и с этим вместе возвратиться к своим древним началам».

Жутко, дико в Москве.

Снег валит и валит на дворе. Чисто и бело кругом.

И деревья запушило.

Вороны каркают, да колокола бьют.

«Не представится ли случай вытащить меня из этой тюрьмы?…Дай-то Бог выехать мне отсюда на санях прежде окончания этой зимы!»

Наталья Алексеевна скончалась 22 ноября ночью. «Помолившись, хотела лечь спать, но напали судороги, что она скончалась не более, как в две минуты», — рассказывала Анна Крамер. Только она одна была при ней.

Так ли было или нет, сказать трудно. Анна Крамер умела хранить тайны.

Недаром была поверенной в сердечных делах прежней императрицы Екатерины I, а с ее кончиной берегла тайны своего любимца Левенвольде.

Государь был безутешен. Не спал всю ночь, а наутро выехал из дворца, в котором умерла сестра и поселился в Кремлевском дворце.

Смерть великой княжны Натальи Алексеевны, как это ни кощунственно будет звучать, устраивала все противоборствующие партии.

Она очищала путь для основной фаворитки — цесаревны Елизаветы, удаляла последнее препятствие для честолюбивых Долгоруких, желавших единолично влиять на государя и, более того, мечтавших войти с ним в родство, и, наконец, давала возможность немецкой партии делать ставку (пока тайно) на дочерей царя Иоанна, о которых никогда прежде не говорилось и не упоминалось как о претендентках на российский престол.

Католики и протестанты, принимавшие участие в происходивших событиях, готовились к новой схватке.

 

XIII

Два месяца тело покойной великой княжны Натальи Алексеевны стояло в траурной зале Лефортовского (или как еще его называли Слободского) дворца. Священники читали Псалтирь. Потрескивали свечи. Стены и потолок обиты черным. По потолку зала была убрана серебряною материею, на которой руками французских мастеров вышиты были, золотом и шелками, императорская корона и цветы. Восемь, постоянно сменявшихся, «дневальных» дам составляли почетную стражу тела. В головах покойной стояли на часах два кавалергарда с обнаженными шпагами.

20 января, вскоре после Рождества, с величайшей пышностью совершилось погребение великой княжны. Вот как описывал его малоросс-очевидец: «Церемония началась около десятого часа, а кончилась около полудня. Ехали сперва три маршала в ряд, за ними шли гренадеры от гвардии, с перьями, в девять рядов, около ста человек, разные придворные служители преставившейся великой княжны, попарно, а заключили снова два маршала. Потом певчие разные и государевы шли, продолжая пение, диаконы, которых было несколько сот, попы, которых было близ четырех сот, архимандриты, архиереев семь; три знатные персоны несли кавалерию Св. Екатерины, другие же три, на золотой подушке, императорскую корону, а потом везено было тело под золотым, шитым с многими кутасами, балдахином, везенным восемью лошадьми, обшитыми в черные аксамитровые капы, с приложенными на челах и боках императорскими гербами; а близ всякого коня по одному человеку из знатных шло, также и около балдахина, придерживая с кутасами шнуры. Балдахин внизу укрыт был сребреным моарем, а наверх покрывала стоял серебряный гроб с телом. Когда балдахин поровнялся с монастырем Богоявленским, то из оного вышел император с должайшим флером и пошел за гробом. Под руки Его Величество вели барон Остерман и князь Алексей Григорьевич Долгорукий; за государем шла государыня цесаревна, которую под руки вели Иван Гаврилович Головкин да князь Черкасский, потом шли дамы, 21 пара, также в траур убранные и завешанные черными флерами с должайшими хвостами; заключали шествие: 3 маршалки и рота гренадеров Семеновского полка. Полки от слободы до Кремля и в Кремле до монастыря девичьего Вознесенского стояли, и когда туда принесено тело, то все дали бегучий огонь трижды; во время же хода, с пушек били поминутно».

В Стародевичьем монастыре, в старой соборной церкви, где похоронены были почти все великие княжны, царицы и царевны русские, обрела вечный покой и сестра государя. В головах церкви, рядом с могилами супруги великого князя, Софьи Витовтовны, и обеих жен Иоанна III — Марией Тверской и Софьей Палеолог, теперь стояла и ее гробница.

Государь, похоронив сестру, казался безутешным. Ему бы надлежало выехать из Москвы, где все напоминало о невосполнимой утрате; этого надеялся Остерман, о том просил граф Вратиславский и дюк де Лириа. Не знал государь, что того ради они пошли на подлог, изменив текст письма, пришедшего из Вены от императрицы и герцога Евгения Савойского.

Но Долгорукие обще с другими боярами не любившие Петербурга, умели отклонить исполнение сих просьб. Услужливый князь Алексей Григорьевич Долгорукий, для рассеивания грусти Петра II, начал ежедневно приглашать его в Измайлово, что не за горами, то погонять зайцев, то потешиться над волками.

За охотою проходило время.

К сему развлечению присоединилось вскоре и другое: завтраки в Горенках, подмосковной князя Алексея Григорьевича, не лишенные присутствия его дочери, княжны Екатерины Долгорукой, «красавицы, пленявшей стройностью стана, белизною лица, глазами томными, очаровательными». Долгорукие ревниво наблюдали императора и не любили окружать его иначе, как своими родичами.

Первопрестольная столица по целым неделям, а то и месяцам сиротела без своего надежи-государя или, как писал М. Д. Хмыров, «по временам, приходила в негодование от буйной ватаги молодцов, бурею проносившихся по ее улицам и насильно врывавшихся в мирные домы, хозяева которых узнавали в предводителе ватаги царского фаворита, князя Ивана Долгорукого, «гостя досадного и вредного». Любимец государя, по слухам, получив отказ от цесаревны Елизаветы, пустился во все тяжкие. Он, правду сказать, был большой любитель прекрасного пола. С отцом он вздорил, даже не ладил. Остерман лавировал между ними: слушал со вниманием князя Ивана, когда тот жаловался на родителя, но показывал участие и отцу, когда тот говорил барону о проказах сына. Князь Алексей Григорьевич в глаза называл Остермана первым умницей в свете и своим лучшим другом, а за глаза проклинал его и считал злейшим врагом. С венценосным питомцем своим барон почти не встречался. Верховный Тайный Совет перестал заседать. Апраксин умер, другие сказывались больными.

Москвитяне могли видеть государя только тогда, когда он, укутанный в шубу, выходил из теремов царских и, сев в сани, мчался в обычный свой путь, в Горенки.

— Сейчас важно наше возвращение в Петербург, — говорил дюк де Лириа фавориту, — оно полезно царю, монархии, потому что его величество лично будет видеть завоевания своего деда и свой флот, который может погибнуть, если двор долгое время будет оставаться в Москве. Наконец — вашему дому, Долгоруких, потому что, не дай Бог, если воспоследствует какое-нибудь несчастье с царем, вы все погибли, ненависть завистников ваших такова, что вас передушат всех. Но случись это роковое несчастье с царем в Петербурге, они не рискнут там. Народ там вовсе не так силен.

«Иностранному министру нельзя не удивляться дружбе и согласию герцога Лириа, фаворита и Остермана, — извещал в реляции от 16 января 1729 года Иоан Лефорт. — Против обыкновения они видятся каждый день, предпринимают различные прогулки, во время которых, вероятно, господствует полная откровенность. Можно сказать, что герцог вообще любим… Виновником соединения любимца с Остерманом справедливо считают герцога».

Остерман, казалось, ничего не делал помимо дюка де Лириа, а тот советовался с любимцем. Оба, однако, сомневались в благонамеренных действиях князя Ивана Долгорукого. И оба считали, что Россия на пути к «небытию», то есть к замкнутости Московского царства.

30 марта 1729 года в Москве случилось важное происшествие. В тот день, при большом стечении народа, четвертовали дьячка Ивана Григорьева за составление дерзкого письма, в котором, в частности, были такие строки: «…в Российском государстве умножение всякого непотребства и зла преисполнение от высших господ». Иван Григорьев звал народ подняться «за веру христианскую против господ и афицеров». Царю же предсказывал: «А сей владеющий Россией император не долгожизнен, скоро умрет».

Слова его оказались пророческими.

В апреле Долгорукие отправили, под удачным предлогом, князя Бутурлина из Москвы на Украйну, в армию. Бутурлин, доселе поддерживавший князей Голицыных, навлек на себя своими поступками гнев императора и был главною причиною охлаждения его и к цесаревне Елизавете. Та бежала императора. «Голицынская партия, думавшая упрочить за Елизаветою Петровною исключительное доверие и силу у государя, и чрез то утвердить свой собственный вес, легкомыслием и высокомерием своим способствовала только еще к большему обессилению Цесаревны и приготовила собственное свое падение, — заметил К. И. Арсеньев. — Все остальное время Царствование Петра II Голицыны не имели уже никакой значительности политической и уклонились от дел; поле единоборства осталось за Долгорукими».

Было ясно: двор в Петербург не воротится. Фаворит охладел к этой мысли, тяготел к родственникам. Князь же Василий Лукич, идеолог, можно сказать, долгоруковского дома, занимался только интригами, стараясь, чтобы двор не возвращался в Петербург, и этого дюк де Лириа не мог скидывать со счетов и потому закладывал то в свои расчеты.

Самое время сказать о его новом знакомом — аббате Жюбе, свидания с которым переменили ход многих дел.

Аббат Жюбе прибыл в Москву 20 декабря 1728 года, как воспитанник детей княгини Ирины Петровны Долгорукой, принявшей, напомним, в Голландии католическую веру и теперь возвратившейся на родину. Жюбе был тайным агентом Сорбонны, которая после двухлетнего рассмотрения вопроса о миссии в Россию решила послать его туда по совету докторов Сорбонны Птинье, Этмара, Фуле и других, дала ему верительную грамоту от 24 июля 1728 года и облекла полномочием вступить в переговоры с русским духовенством о соединении церквей.

Архиепископ Утрехский, направляя Жюбе в Россию, возложил на него чуть ли не епископские полномочия.

Аббат был уже человек пожилой (ему было 54 года) и ловкий на все руки. Ко всему, достаточно твердый в своих убеждениях. Рассказывали, когда он был кюре в Ансьере, однажды отказался начать богослужение прежде, чем маркиза Парабер, любовница регента, не покинет церковь. На жалобу красавицы регент только сказал: «Зачем она ходила в церковь?» Жюбе был духовником Ирины Долгорукой и через нее вскоре познакомился и сошелся с родственниками ее мужа, Долгорукими, которые принялись покровительствовать ему и с ее родными братьями, князьями Голицыными. Он старательно выставлял напоказ свою безупречную жизнь, свою воздержанность, наконец, знания, для того, чтобы сильнее был контраст с тем, что русские привыкли видеть у себя перед глазами. «Этот достойный пастырь, — по словам современника Бурсье, — соединял с вкрадчивым обращением манеры, способные, для привлечения умов. Каждый искал сообщества и беседы со столь любезным иностранцем и считал за честь быть знакомым с ним». В Москве аббат Жюбе нашел себе сильного покровителя и в испанском посланнике дюке де Лириа. Тот, узнав о замыслах Жюбе, взялся их поддерживать разными происками (как удачно заметил один из историков), а для ограждения его безопасности выдал аббату 1 марта 1729 года письменный вид, что он посольский духовник. Герцог де Лириа был уполномочен своим двором именовать Жюбе капелланом испанского посольства, с дозволением жить у княгини Долгорукой.

Аббат создал очаг католической пропаганды в древней русской столице.

«Чтобы иметь более возможность вести удобнее великое дело, — замечает Бурсье, — и составить проекты, которые могли бы быть приняты, Жюбе убедил брата княгини Долгоруковой, князя Голицына, уступить посланнику свой прекрасный загородный дом. Здесь, в величайшей тайне, составлена была записка, доказывавшая духовные и мирские выгоды от соединения церквей…»

Жюбе написал два «мемуара»:

— о иерархии и церковных книгах Московии;

— о способах обращения греков в унию.

Написал он их в то время, когда Верховный Тайный Совет разрабатывал и принимал срочные меры против католической пропаганды. В то время 18 человек в Смоленске, на польской границе, сделались католиками. Едва в Москве узнали о том, их тотчас же схватили и силою заставили возвратиться к русской религии. Один из них был тверже других в католической религии, ему хотели отрубить голову; но наконец и его склонили, подобно другим. Всех их сослали в Сибирь, где оставили, пока не раскаются в своем отступничестве от веры православной и не возненавидят религии католической.

Неудивительно, что в официальных письмах дюка де Лириа, в конфиденциальных, в его «Записках» имя Жюбе не упоминается, как не говорится о миссионерской деятельности самого посланника и его духовника — капеллана испанского посольства доминиканца де Риберы.

А рассказать было что.

Доминиканский монах, папист и ультрамонтан Бернардо де Рибера, находясь в России, написал трактат. При посредничестве герцога де Лириа, он отправил 6 ноября 1728 года первые главы своего сочинения Феофану Прокоповичу, приложив письмо, в котором, хваля ученость Феофана, излагал свое мнение об унии.

«Не стена, но тонкая перегородка разделяет две церкви, — писал он, — те же таинства, почти те же догматы, чисто внешнее различие в образах, соперничество в юрисдикции, которое уничтожится само собою, как скоро Москва займет в иерархии почетное место, так худо занимаемое Византией. И какую бессмертную славу стяжала бы Россия, восстановив на Востоке единство веры».

Феофан Прокопович оставил письмо без ответа.

Герцог де Лириа, со своей стороны, также сделал важный шаг в пользу католической пропаганды в России. 17 марта 1729 года он предложил своему правительству проект возведения капеллана Риберы в епископы, принимая на свой счет его содержание. Его предложение нашло отклик и поддержку в супруге императора Карла VI, которая специально просила его за княгиню Ирину Долгорукую и, в частности, поощряла содействовать расширению прав католического вероисповедания.

Дюк де Лириа держал связь с Римом, о чем не всегда извещал даже госсекретаря Испании маркиза де ла Пас.

Янсенист Жюбе, папист де Рибера и герцог де Лириа преследовали одну цель — установление униатства в России.

Цель оправдывала средства.

Собрание деятелей пропаганды происходило в имении князя Голицына, близ Москвы. Результаты совещания, хотя и не все, сохранились в протоколе. Предположено было восстановить патриаршество в России, будущим патриархом назначить Якова Долгорукого, племянника князя Василия, молодого человека 30 лет, воспитанника иезуитской школы. Перспектива видеть патриархом своего племянника льстила князю Василию Лукичу Долгорукому, и он дал согласие содействовать осуществлению грандиозного плана.

Цель Жюбе была отделить Россию от Греческой церкви, не соединяя вполне и с католическою, и преобразовать ее в Галликанский патриархат.

Аббат успел настолько продвинуть свое дело, что уже начал совещаться о соединении церквей с Феофилактом Лопатинским, Варламом Войнатовичем, Евфимием Колетти и, кажется, с Сильвестром, бывшим епископом рязанским. Евфимий Колетти, по словам Жюбе, был особенно склонен к его предложению, потому что был врагом Феофана Прокоповича, которого не терпели и вышеозначенные лица. Из слов самого Жюбе видно, впрочем, что они не очень поддавались на его предложения и что всех их страшили власть и притязания римского двора. Несомненно только то, что Жюбе был связан именно с теми лицами, с которых начались розыски при воцарении Анны Иоанновны.

Многие из русских священнослужителей, надо сказать, были откровенными врагами Феофана Прокоповича, не скрывавшего своей склонности к лютеранству.

Конечно, можно сомневаться и достаточно серьезно, чтобы эти лица увлекались мыслью о соединении церквей, но весьма можно допустить, что их увлекла надежда на восстановление патриаршества, составлявшего постоянный предмет тайных надежд и мечтаний русского духовенства до самого исхода XVIII века.

Первый кандидат на патриарший престол, ректор Московской духовной академии Феофилакт Лопатинский, ярый противник Прокоповича, говорил в те дни одному из архимандритов с сожалением, что Петр II еще в молодых летах, а наставления доброго, как монархам принадлежит, дать некому.

— А ныне имеется учитель Остерман, — говорил Феофилакт, — а хотя бы он, Остерман, и всегда был при государе, однако в наставлении благочестия нечего доброго надеяться, потому что он лютеранской веры. Надобно бы его величеству о том советовать, да некому. Я б и рад, да не смею. А священному Синоду согласиться невозможно, за тем, что преосвященный Феофан Новгородский и сам лютеранский защитник, и с ними же только знается.

При этом вспомянул Феофилакт и о живущем в доме Феофана Прокоповича иеродиаконе Адаме, что «и Адамего по лютеранским домам всегда бегает, и у генерала Якова Брюса чуть не живет».

— Говорят, будто Брюс не лютеранин, но атеист? — поинтересовался архимандрит.

— Они и с такими знаются, — отвечал Феофилакт.

Противниками Прокоповича в Святейшем Синоде были архиереи Георгий Дашков, которого ласкали Долгорукие, Лев Юрлов и старый, недавно вышедший из опалы, митрополит Игнатий Смола.

Юрлов и Смола, введенные в Синод, примкнули к Дашкову и дружно стали действовать против Феофана Прокоповича. Феофилакт Лопатинский, единственный, кроме новгородского архиерея, ученый член Синода, не пристал к ним, но сделал Феофану большую неприятность, издав в 1728 году, с разрешения Верховного Тайного Совета, труд Яворского — «Камень веры», обличавший те самые ереси, в которых враги обвиняли Феофана Прокоповича.

Про него говорили, что он не признает церковных преданий и учения святых отцов, смеется над церковными обрядами, акафистами, сказаниями Миней и Прологов, хулит церковное пение, а хвалит лютеранские орг!аны, желает искоренения монашества.

Прокоповичу грозило лишение сана, заточение в монастырь.

С тем он смириться не мог. Ситуация заставляла его напрягать в разгоревшейся борьбе все свои силы и всю свою изворотливость.

Против изданного «Камня веры» и его издателя Феофилакта Лопатинского ополчились протестанты в России и в чужих землях. В «Лейпцигских ученых актах» 1729 года, в мае месяце, помещен был на него строгий разбор. В Москве же явилась книга, написанная в виде письма от папского богослова Буддея к некоему московскому другу, против Стефана Яворского.

— Бедный Стефан митрополит, и по смерти его побивают камнями, — говаривал Лопатинский, читая Буддеву книгу.

В разговоре с доверенными лицами он прямо высказывал мысль, что Буддева апология подложная, сочинена Прокоповичем и напечатана друзьями его в Риге или Ревеле.

Феофилакт Лопатинский решил писать ответ Буддею.

Между тем, против Буддея, в защиту «Камня веры» написал сочинение доминиканский монах де Рибера.

Будучи своим человеком у настоятеля Новоспасского монастыря Евфимия Коллега, он передал ему две тетради, написанные на латинском языке против Буддея и просил перевести на русский язык. Евфимий с помощниками взялись делать перевод.

Какие побуждения были у де Риберы к защите Стефана и русской церкви от возводимых на них протестантами обвинений и клеветы? Откуда такая ревность к защите Восточной церкви?

Дело объяснялось видами и расчетами католической пропаганды.

Риму и Сорбонне, которая в это время была увлечена на путь опасной борьбы с папой, поставив авторитет соборов выше папского, важно было низложить Прокоповича.

Виды де Риберы совпадали в данном случае с видами Жюбе и дюка де Лириа.

Более полно понять мысль испанского посланника помогает его письмо от 29 апреля 1729 года, отправленное в Вену к испанскому послу в Австрии Хосе де Вьяне-и-Этилугу.

«Я не разделяю мнения о том, что царь Петр I намеревался осуществить либо содействовать (объединению православной церкви с католической. — Л.А.). Его Царское Величество в большей степени склонялся к лютеранству, яд которого он вкусил в Голландии и в необходимости учреждения которого он неизменно убеждал российский Синод. Помимо прочего, его гордость не позволяла ему смириться с главенством папы и он неизменно стремился стать главою церкви, подобно английскому королю».

Со вниманием прочтем и последующие строки письма:

«…сегодня, когда во главе Синода стоит митрополит Новгородский (Феофан Прокопович. — Л.А.), об объединении, на мой взгляд, не может быть и речи. Этот человек, проявляющий большую склонность к лютеранству, смелый и образованный, враг католической религии, хотя и учился на протяжении многих лет в Риме, имеет почти неограниченное влияние на русский клир… Русские прелаты не намерены вдаваться в обсуждение вопроса об объединении… Митрополит Новгородский избегает этой темы и не желает обсуждать вопросы, касающиеся религии…

Единственным способом приступить к переговорам об объединении церквей… было бы прежде всего добиться удаления от дел митрополита и поставить на его место во главе Синода прелата, способного рассуждать здраво, такого, с которым можно было бы спокойно вести эти переговоры, а таких при желании можно было бы найти немало».

Испанский посланник излагает в письме и свои виды на дальнейшее:

«…Следует постепенно выяснить, кто из знатных русских людей склоняется к объединению и желает его, каким образом можно было бы осуществить его.

…Необходимо, чтобы здесь был человек, облеченный недвусмысленным доверием папы, человек ученый и осторожный…

…Дабы переговоры развивались успешно, необходимо, чтобы к Его Царскому Величеству обратились наш государь, император австрийский, его святейшество и король Польши и призвали Его Царское Величество всячески содействовать этому доброму начинанию…»

Впрочем, не станем приписывать проектам испанского посланника гораздо большее значение, чем какое они должны иметь.

Но одно, необходимое для понимания дальнейшего, отметим. Дюк де Лириа, убежденный до сего времени в мысли, что Петра II необходимо женить только на иностранке и только на католичке, неожиданно проговаривает следующую многозначительную фразу:

«Я… обдумаю вместе с княгинею Долгорукой то, что можно сделать…в интересах нашей религии».

Не мысль ли, что с помощью княгини Ирины Долгорукой можно окатоличить ее дальнюю родственницу — Екатерину Долгорукую — возможную невесту Петра II, занимает его?

То, что князь Алексей Григорьевич Долгорукий задумал женить царя на своей дочери, теперь было известно всем.

Долгое отсутствие государя, пребывавшего в Горенках, явно говорило о том, что старый князь хочет воспользоваться случаем для решительного сговора.

В Москве все пребывали в ожидании известий.

 

XIV

В день Рождества Богородицы, 8 сентября 1729 года, выехал император из Москвы, в сопровождении долгоруковского семейства. Ноябрь уж наступил, а государь все не возвращался. Москвитяне, надобно сказать, привыкли к его постоянным отлучкам, но столь длительное отсутствие изумило их. Изумило по. той причине, что 12 октября, день своего рождения, император прежде всякий раз праздновал в кругу своего двора и посреди народа.

По Москве пошли толки, предположения. Старые вельможи предсказывали, чему необходимо случиться должно, и не обманулись.

Возвратившись в первопрестольную, Петр II собрал 19 ноября всех членов Верховного Тайного Совета и всех почетнейших сановников, военных и гражданских, и объявил им торжественно о намерении своем вступить в супружество со старшей дочерью князя А. Г. Долгорукого княжною Екатериною Алексеевною.

24 ноября, в день тезоименитства княжны Екатерины Алексеевны, все высшие чины русские и все иностранные министры приносили ей поздравление как невесте государевой. Обручение назначено было на 30 ноября. Князь Алексей Григорьевич Долгорукий, а с ним и брат его, Василий Лукич, действовали расчетливо.

Еще в августе архиепископ Ростовский, большой приверженец отца фаворита, вошел с предложением в Синод — издать новый закон, чтобы впредь ни один русский не вступал в брак с кем-либо другого вероисповедания, а всех, находящихся в таковом браке, до издания этого закона, развести. Члены Синода готовы были подписать этот закон, кроме одного новгородского архиепископа Феофана Прокоповича. Многие тогда предположили, что это проделки отца фаворита, посредством чего он хотел устроить свадьбу царя с одной из своих дочерей.

Князь Алексей Григорьевич Долгорукий был далек государственных патриотических мечтаний, хотя, действуя один, без помехи, на ум и сердце государя, успел укоренить в нем привязанность к старине, внушить ему отвращение от связей с иностранными державами. Князь же утвердил Петра II в мысли, что родственные связи с иноземным двором были виною первых несчастий его родителя, царевича Алексея Петровича. Не раз и не два, возможно, за семейным столом, старый князь с сочувствием вспоминал о браке царя Михаила Романова с княжной Марьей Владимировной Долгорукой. Хитрые внушения и ловкие намеки, заметил К. И. Арсеньев, произвели вполне то действие, какого ожидал князь Алексей. Петр II в порыве юношеской, необдуманной признательности к своему воспитателю изъявил волю свою на вступление в брак с его дочерью, княжной Екатериной Долгорукой.

Все, все принес на жертву своей мечте князь.

Не вразумил, не смутил его пример Меншикова.

Наступил день обручения, день торжества Долгоруких. 30 ноября, в три часа по полудни начали съезжаться во дворец гости. Лучшему знатоку той поры, М. Д. Хмырову дадим слово, «…вся Москва толпилась на пространстве между Головинским и Лефортовским дворцами, — писал он. — В первом жила государыня-невеста, во втором должно было произойти торжественному обручению ее с императором. Любопытство зевак увеличивалось тем более, что к обручению ждали из Новодевичьего монастыря и вдовствующую царицу-бабку…

(Гости могли) созерцать великолепное убранство Лефортовского дворца, и этот огромный персидский ковер, разостланный посреди залы, и золотую парчу, облекавшую стол, и золотые блюда с драгоценными обручальными перстнями, и богатый балдахин, поддерживаемый шестью генерал-майорами (среди которых был и Джемс Кейт. — Л.А.), и всю раззолоченную свиту, а за нею пернатые шапки Преображенских гренадеров, из предосторожности введенных своим начальником, подозрительным братом государыни-невесты, и поставленных тут же, в зале, с заряженными ружьями.

Обряд начался и окончание его возвещено пушечными выстрелами. Архиепископ Феофан… совершил это обручение. Присутствовавшие стали подходить к руке обрученных. Государыня-невеста сидела потупя глаза, бледная, равнодушная. Жених-император держал правую руку ее и всем давал целовать. Фейерверк и бал закончили торжество. Невеста, жаловавшаяся на усталость, повезена в 7 часов вечера к Головинскому дворцу в карете, запряженной восемью лошадьми, сопровождаемой кавалергардами, пажами, гайдуками, встречаемой почетным барабанным боем караулов.

Днем свадьбы императора назначено 19 января наступающего 1730 года.

Долгорукие ликовали».

Гости, воротившись по домом, рассказывали до тонкостей об увиденном и услышанном. Передавали и слова фельдмаршала князя Василия Владимировича Долгорукого, сказанные вновь нареченной невесте.

— Вчера еще Вы были моею племянницею, — говорил фельдмаршал, — сегодня стали уже моею всемилостивейшею Государынею; но да не ослепит Вас блеск нового величия и да сохраните Вы прежнюю кротость и смирение. Дом наш наделен всеми благами мира; не забывая, что Вы из него происходите, помните однако же более всего то, что власть высочайшая, даруемая Вам Провидением, должна счастливить добрых и отличать достойных отличия и наград, не разбирая ни имени, ни рода.

Слова его примечательны тем, что не все Долгорукие, в том числе и фельдмаршал, были сторонниками брака. Как тут не вспомнить строки из реляции Иоана Лефорта, отправленной из Москвы до обручения молодых, 16 октября: «Готовясь проглотить пилюлю, удаленный от всякого света, он (Петр II. — Л.А.) не знает к кому обратиться…

Дочери (князя А. Г. Долгорукого. — Л.А.) говорят, что если на какую-либо из них падет жребий быть супругою царя, монастырь положит конец их величию. Все Долгорукие с ужасом и страхом ожидают этого брака в той уверенности, что настанет день, когда им всем придется поплатиться за эту безумную ставку; одним словом, этот брак никому не нравится».

Впрочем, объяснить перемену мнения фельдмаршала В. В. Долгорукого о браке племянницы с Петром II может, в какой-то степени, факт, о котором повествует в своих «Записках» П. В. Долгорукий: «Как-то в сентябре (1729 года. — Л.А.), в одну из этих поездок, после веселого ужина, за которым было много выпито, государя оставили с княжной наедине… Петр II был рыцарь и решил жениться». (В скобках заметим, 19 апреля 1730 года, через три месяца после кончины государя, Лефорт, ерничая в отношении несостоявшейся царицы, писал: «Девственная невеста покойного царя счастливо разрешилась в прошлую среду дочерью…»).

«Слухи о помолвке распространились быстро, — читаем далее у П. В. Долгорукого. — Вскоре вся Москва об этом говорила. Все были очень недовольны, враги Долгоруковых пришли в ужас. Наконец, девятого ноября государь вернулся в Москву и 19-го объявил генералитету о своем намерении жениться на княжне Екатерине Долгоруковой».

Не все было гладко между хозяевами с гостем Горенок. Приведем строки из еще одной реляции Лефорта от 10 ноября того же года: «Когда после стола, устроенного на охоте, льстецы хвалили его охотничьи подвиги (затравлено было 4000 зайцев. — Л.А.), Петр иронически сказал: «Я еще лучшую дичь затравил, ибо привожу с собою четырех двуногих собак»; с этими словами он вышел из-за стола. Все были поражены этим и смотрели друг на друга. Неизвестно, кого он подразумевал… Ему не понравилось общество дочерей Долгоруких, куда его, усталого и соскучившегося охотой, тянули… Это отвращение дошло до такой степени, что третьего дня при въезде сюда он роздал всем желающим большую часть своих собак, посылал охоту ко всем чертям и употреблял бранные слова, относящиеся к подстрекателям… Сколько раз оставлял он охоту и возвращался один на привал.

Однажды, когда царю в игре попался фант, а заранее было условлено, что тот, чей фант вынется, должен будет поцеловать одну из Долгоруких, царь, видя, что это выпало на его долю, встал, сел на лошадь и уехал…»

В известиях, приводимых Лефортом, слышатся отголоски рассказов недовольных камергеров царя, которых князь Долгорукий менял еженедельно.

Не упустим из виду также и следующего: Екатерина Долгорукая была влюблена в секретаря австрийского посольства графа Миллезимо. Молодые любили друг друга и готовились пожениться, но князь Алексей Долгорукий, увлеченный своими идеями, разрушил их планы.

Люди внимательные во время обручения не могли не отметить как переменилась в лице княжна Екатерина Алексеевна, когда подошла очередь поздравить молодых графу Миллезимо. «Наконец, к великому удивлению всех, — писала леди Рондо, — подошел несчастный покинутый юноша; до тех пор она сидела с глазами, устремленными вниз, но тут быстро поднялась, вырвала свою руку из рук императора и дала ее поцеловать своему возлюбленному, между тем как тысяча чувств изобразились на ее лице. Петр покраснел, но толпа присутствующих приблизилась, чтобы исполнить свою обязанность, а друзья молодого человека нашли случай удалить его из залы, посадить в сани и увезти поскорее из города».

Через несколько дней Миллезимо выслали из России.

Княжна-красавица не походила на полузатворниц XVII века. Предание сохранило память не только об ее обольстительной красоте, но и об умении пользоваться ею и о гордости, с которой она себя держала. После новгородских казней 1739 года, когда многие из Долгоруких потеряли головы на плахе, по указу Бирона, княжна Екатерина Алексеевна была сослана на Бел-озеро, в Воскресенский Горицкий девичий монастырь, окруженный тогда дремучими лесами, где ее держали как колодницу. Говорят, когда привезли Долгорукую, то настоятельница монастыря до того испугалась, что долго не хотела впускать в монастырь сторонних лиц, даже в церковь, богомольцев: страшно опасно было имя Долгоруких. В те времена в монастырях с колодниками не церемонились: для усмирения их и для острастки были колодки, кандалы, шелепа, то есть холщовые мешочки, набитые мокрым песком.

Однажды приставница за что-то хотела дать острастку колоднице Екатерине Долгорукой, замахнувшись на нее огромными четками из деревянных бус. Четки иногда заменяли плетку. «Уважь свет и во тьме: я княгиня, а ты холопка», — сказала Долгорукая и гордо посмотрела на приставницу. Та смутилась и тотчас вышла, забыв даже запереть тюрьму: она была действительно из крепостных. Княжна, как видно, не забыла прежнего величия, несчастие только ожесточило ее.

Другой раз приехал какой-то генерал из Петербурга, едва ли не член тайной канцелярии и даже не сам ли глава ее, Андрей Иванович Ушаков. Все засуетилось, забегало в Горицком монастыре. Генерал велел показать тюрьму и колодниц; показали ему и княжну Долгорукую. Княжна сказала грубость; не встала и отвернулась от посетителя. Генерал погрозил на колодницу батогами и сей же час вышел из тюрьмы, строго приказав игуменье смотреть за колодницей. В монастыре не знали, как еще строже смотреть; думали, думали и надумали заколотить единственное оконце в чуланчике, где содержалась бывшая государыня-невеста. С тех пор даже близко к тюрьме боялись подпускать кого-либо. Две девочки из живущих в монастыре вздумали посмотреть в скважину внутреннего замка наружной двери — их за это больно высекли.

Три года провела затворница в Горицком монастыре.

Вступление на престол Елизаветы Петровны отворило темницу Долгорукой. В монастырь приехал курьер с повелением освободить княжну Долгорукую, пожалованную во фрейлины. За нею вскоре присланы были экипажи и прислуга. Княжна тотчас забыла прошлое, любезно простилась с игуменией и монахинями, на этот раз, конечно, подобострастными, и обещала впредь не оставлять обители посильными приношениями.

Была она боярыня своего времени, надменная родом и собственным «я», суровая, самовластная, но по букве религиозная.

Впрочем, вернемся к событиям предшествующим.

«В продолжение декабря месяца 1729 года одни увеселения сменяли другие; пиршества при дворе для высшего круга, и разнообразные потехи для народа были каждодневно, особенно во время святок, — пишет К. И. Арсеньев. — Среди сих празднеств, невеста менее всех была счастлива: она видела разрушение самой сладостной мечты своей связать судьбу свою с судьбою человека, избранного ее сердцем: она любила графа Мелезимо… И она, подобно княжне Меншиковой, сделалась несчастною жертвою родительского честолюбия».

Морозы стояли такие, что лес, из которого были построены дома, трескался с шумом, напоминающем пушечную пальбу. О предстоящем браке ничего не сообщали императору Карлу VI, родному дяде царя. Знали, это его, конечно, оскорбит, но при всем том полагали, он будет молчать, потому что решительно не захочет прерывать дружбу с московским двором.

Остерман, в приготовлениях к празднеству бракосочетания государя, озабочен был, между прочим тем, какие приготовить венцы для высокой четы и просил об этом мнения у новгородского архиепископа Феофана Прокоповича. Феофан предлагал к венчанию их величеств приготовить венцы масличные или лавровые, или от разных листий и цветков с прилучением и других камней; или же, если не отступать от русского обычая, поделать короны императорские с ликами Христовым и Богородичным.

Император со дня обручения был неразлучен со своею невестою. Переезды были беспрерывны: то в Лефортовский дворец, где жил государь, то из Лефортовского в Головинский, где пребывала невеста с родителями. Весь народ московский, несмотря на мороз, каждодневно толпился у этих дворцов.

Накануне Рождества последовало обручение князя Ивана Долгорукого с дочерью покойного графа Шереметева Натальей Борисовной. Суетная и легкомысленная жизнь князю прискучила, он утомился от нее и нашел исцеление от ее ран в безграничной любви очаровательной девушки. Она угадала в нем прекрасное сердце. Добрая сторона его природы проснулась и он, к удивлению всех, на глазах переменился. Серьезно и глубоко полюбил князь девушку и в любви его выразилось все лучшее в его природе.

Император присутствовал на обручении со всем двором и поздравлял друга. Ведомо ли было Петру II, как трагически кончит свою недолгую жизнь князь Иван Алексеевич. Девять лет после смерти Петра II протомится он в Сибири, «в стране медведей и снегов». А 8 ноября 1739 года казнен будет в версте от Новгорода, близ Скудельничьего кладбища. Возведут в тот день на эшафот князей Ивана и Сергея Григорьевичей Долгоруких, а с ними и князя Василия Лукича. Отсекут головы и на кровавый помост кликнут подняться князя Ивана Алексеевича. Его, по приказу Бирона, приготовят к четвертованию. Смерть он встретит с необыкновенною твердостию и с мужеством истинно русским.

В то время, как палач станет привязывать его к роковой доске, будет он молиться Богу. Когда отрубят правую руку, произнесет князь: «Благодарю тебя, Боже мой», — при отнятии левой ноги прошепчет: «яко сподобил меня еси»… «познати тя» — вымолвит он, когда отрубят левую руку — и лишится сознания.

Не могли знать того ни государь, ни счастливые обрученные. Не ведала и невеста, Наталья Шереметева, влюбленными глазами глядевшая на жениха, что суждено ей будет самой кончить жизнь монахиней, с именем Нектария, во Флоровском женском монастыре, в Киеве.

Молодые да счастливые, о том ли могли они думать. Это вот опытный царедворец да внимательный к событиям политик дюк де Лириа мог сказать себе в те дни: «Все… заставляет меня думать, что в воздухе собирается гроза, что вот-вот она разразится и это случится скорее, чем мы воображаем».

Не могло пройти мимо внимания испанского посланника то, что барон Остерман неожиданно сказался больным и уже десятый день не выходил из дому. «…Его болезнь не опасна, — отметит дюк де Лириа в депеше. — Нужно заметить, что когда этот министр сказывается больным подобными болезнями, то именно тогда-то он и занят серьезно, тогда-то он и производит наибольшие интриги».

Ему едва ли не вторил Иоан Лефорт: «…чем более это семейство (Долгоруких. — Л.А.) будет возвышаться, тем сильнее нужно опасаться, что враждебные друг другу партии соединятся, а этого достаточно Остерману; он отлично ведет свои дела». Не могли не помнить иностранные министры слов Остермана, сказанных еще в сентябре: «Этому быть нельзя».

Именно в эти дни разносятся по Москве слухи, что царь начинает раскаиваться в том, что предложил руку Долгоруким. Хотя с невестой, все видят, государь безупречно почтителен.

Раз или два Петр II выезжал на охоту. Одна из поездок послужила ему отговоркою не быть в городе в день рождения цесаревны Елизаветы Петровны. Отсутствие императора явно оскорбило ее. Понятно было, все подстроено Долгорукими. Неожиданно показалось, он хочет бежать их опеки. В одну из ночей Петр II навестил Остермана. Долгорукие кинулись его искать, и когда нашли его, он сказал им, что, не могши заснуть, вздумал прокатиться в санях и, проезжая мимо дома Остермана, нашел его еще не спавшим.

Посетил он, также ночью, неожиданно и цесаревну Елизавету. Сказывали люди, оба вместе они долго плакали, после чего монарх будто бы сказал своей тетке, чтобы она потерпела, что дела де переменятся.

Долгорукие, казалось, не уверенные ни в чем до тех пор, пока не совершится самый брак царя, делали всевозможные усилия, чтобы брак был совершен тотчас же после Крещения.

Неожиданно кардинал Флери, духовник французского короля, известный своим покровительством иезуитам, поручил секретарю французского посольства в России Маньяну явиться в дом князя Василия Лукича Долгорукого, «приветствовать его от имени кардинала и уверить его, что его преосвященство не забыл любезного внимания, оказывавшегося по отношению к нему Долгоруким во время пребывания его во Франции».

Не могло то не насторожить немцев.

6 января 1730 года в Москве торжественно свершался обряд Водосвятия, установленный церковью в воспоминание евангельского события на Иордане, когда Господь Иисус Христос пришел к Иоанну и крестился у него в Иорданских водах.

Водоосвящение совершалось на Москве-реке, пред Тайнинскими воротами. После службы в кремлевском соборе, начинался крестный ход. Он отличался таким блеском и великолепием, как ни один другой. Шли архиереи с многочисленным духовенством, окруженные всевозможным церковным благолепием, сам царь являлся народу в полном блеске своего сана. Посмотреть на крестный ход и на торжественный обряд освящения воды на Москве-реке съезжались в Москву русские люди едва ли не со всего государства, почему и стечение народа в этот день было необыкновенное.

Свидетельницей событий того дня оказалась леди Рондо, супруга английского консула. Воспользуемся ее свидетельством.

«6-го числа… здесь бывает большой праздник и происходит церемония, называемая водосвятием… Обычай требует, чтобы государь находился во главе войск, которые в этом случае выстраиваются на льду. Бедная, хорошенькая невеста должна была показаться народу в этот день. Она ехала мимо моего дома, окруженная конвоем и такой пышной свитой, какую только можно себе представить. Она сидела совершенно одна в открытых санях, одетая так же, как в день своего обручения, а император, следуя обычаю страны, стоял позади ее саней. Никогда в жизни я не помню дня более холодного. Я боялась ехать на обед во дворец, куда все были приглашены и собрались, чтобы встретить молодого государя и будущую государыню при их возвращении. Они оставались четыре часа сряду на льду, посреди войск. Тотчас, как они вошли в залу, император стал жаловаться на головную боль. Сначала думали, что это — следствие холода, но так как он продолжал жаловаться, то послали за доктором, который посоветовал ему лечь в постель, найдя его очень не хорошим. Это обстоятельство расстроило все собрание. Княжна весь день имела задумчивый вид, который не изменился и при этом случае; она простилась с своими знакомыми так же, как и встретила их, т. е. с серьезною приветливостью, если я могу так выразиться».

На другой день у царя открылась оспа. Врачи не поняли болезни, а больной усилил ее неосторожною простудою. Ему становилось хуже и хуже.

Очередь терять голову была за Долгорукими.

 

XV

По Москве пошли слухи, что Петр II обвенчается неофициально в предстоящее воскресенье, 11 января и что на церемонии не будет ни одного иностранца. Официальные же торжества отпразднуются позже. Говорили, вызвано это тем, что фаворит весьма спешит с браком, а обвенчаться прежде государя не смеет.

«Ничто не может сравняться с тем рвением, которое проявляет Его Царское Величество, желая скорее видеть наступление дня своего бракосочетания, назначенное в будущее воскресенье», — сообщал своему двору Маньян в среду, 8 января.

Остерман ходил точно человек растерявшийся.

У многих при дворе складывалось мнение, что его заменят Долгоруким, вернувшимся из Польши, или Шафировым.

Барон Остерман по натуре своей был труслив и робок. Андрей Иванович пробил себе дорогу благодаря умению угождать сильным людям и приноравливать свои цели к их вкусам. Он не был, подобно Меншикову, государственным деятелем, способным указывать политике ее цели и вести ее по намеченному пути твердою рукой. Его сила была в хитрости и лукавстве.

Теперь он чувствовал, ему грозит серьезная опасность со стороны Долгоруких.

Выступая их другом и чуть ли не покровителем их, Андрей Иванович втихомолку выслеживал намерения и планы Долгоруких, следил за каждым их шагом и держал ухо востро. В доносителях у него был и Карл Рейнголд Левенвольде, ближайший друг, действительный камергер, по роду службы постоянно пребывавший при государе.

Было ясно, кредит Остермана, поддерживаемый по необходимости, исчерпан, Долгорукие усердно подкапывают под него.

В том, что они ненавидели его от всей души во все времена, он не сомневался.

Андрей Иванович начал менять курс.

«Ревнители блага Отечества хлопочут о возвращении фельдмаршала Голицына для укрощения властолюбия Долгоруких, — писал Лефорт 11 января, на другой день, как стало известно наверное, что у государя оспа злокачественная и весьма опасная (о чем, к слову, говорить было запрещено под страхом смерти). — Свадьба царя, по-видимому, будет отложена…»

Нетрудно было понять интригу Остермана. Учитывая, что между фаворитом князем Иваном Долгоруким и его дядей фельдмаршалом возникли разногласия (князь Василий Владимирович Долгорукий давно и нередко сурово журил племянника за его необузданные поступки и разные выходки и теперь фаворит готов был вытеснить его с занимаемого влиятельного положения), Остерман, используя настроение царя, задумал выдвинуть Голицыных… против Долгоруких.

«Фельдмаршал Мих. Мих. Голицын, — писал Мардефельд, — получил Дозволение вернуться из Украйны сюда, и ожидается здесь приблизительно в будущую субботу. Некоторые полагают, что ему поручат командование войсками, находящимися в здешней окрестности, потому что слишком свободные речи фельдмаршала (Вас. Вл. Долгорукого. — Л.А.) не нравятся любимцу царя, и последний будто бы старается сделаться вместо своего дяди подполковником Преображенского полка».

Тактика барона Андрея Ивановича узнаваема. В борьбе с врагами он прибегал всегда к одним и тем же приемам. Как прежде, дабы скинуть своего покровителя Меншикова, он объединился с Долгорукими, так теперь, для борьбы с ними же, соединялся с Голицыными.

Борьба началась глухая, но ожесточенная.

Ненависть к Долгоруким не могла не объединить Остермана и Голицыных. Древний род Голицыных был унижен при Долгоруких.

Меж тем, вся столица находилась в тревоге за здоровье государя. По лицам придворных, прислуживающих ему, видно было, болезнь не пустая.

12 января лечащие врачи, братья Блументросты, заметили сыпь на ступнях больного. Опасаясь за жизнь Петра II, вызвали Бидлоо. Тот приехал и не одобрил способов лечения, бранясь неразумию врачей. (Сменившая на престоле Петра II императрица Анна Иоанновна питала недоверие к Блументростам. Лаврентий Блументрост как лейб-медик, по свидетельству Миллера, «не смел показываться на глаза императрице; она питала недоверие к его медицинскому искусству, потому что много особ Императорского семейства умерло на его руках». Лишь при вступлении на престол Елизаветы Петровны он снова вошел в милость при дворе. «Лесток представил Ел. II. прошение Блументроста, — пишет Миллер, — причем указал на его прежние заслуги»).

Петру II стало лучше. Он почувствовал облегчение. Оспа высыпала, и государь, казалось, был на пути выздоровления.

О событиях тех дней говорит письмо Мардефельда, от 15 января:

«Его Царское Величество находится вне опасности и ночью спали спокойно.

Семейство князей Долгоруких приложило много стараний, чтобы уговорить императора сочетаться браком в прошлое воскресенье… Остерман, однако, действовал против этого несвоевременного бракосочетания под тем предлогом, что от этого пострадает здоровье императора; сам царь был одинакового мнения с ним.

По секретным известиям… в случае смерти… обратились бы взоры на Великую Княжну Елизавету Петровну, которая представляется больною, и на вдовствующую герцогиню курляндскую».

Мардефельд, конечно же, получил сведения от лиц, близких к Остерману.

Датский посол Вестфален, ярый противник возведения на престол цесаревны Елизаветы, не исключая возможной опасности, разъезжал то к Долгоруким, то к Голицыным.

Князю Василию Лукичу сказал при встрече:

— Слышал я, князь Дмитрий Голицын желает, чтоб быть наследником цесаревне Елизавете, и если это сделается, то сами вы знаете, что нашему двору это будет неприятно; если не верите, то я вам письменно сообщу об этом, чтоб вы могли показывать всякому, с кем у вас будет разговор.

Князь Василий Лукич отвечал:

— Теперь, слава Богу, оспа высыпала, и есть большая надежда, что император выздоровеет; но если и умрет, то приняты меры, чтоб потомки Екатерины не взошли на престол; можете писать об этом к своему двору как о деле несомненном.

Вестфален все же прислал письмо.

«Слухи носятся, что Его Величество очень болен, и если престол российский достанется голштинскому принцу, то нашему Датскому королевству с Россиею дружбы иметь нельзя. Обрученная невеста из вашей фамилии, и можно удержать престол за Екатериною Алекссеевною; по знатности вашей фамилии вам это сделать можно, притом вы большие силы и права имеете».

Князь Василий Лукич прочел письмо в кругу родных, но тут об этом деле не рассуждал, потому что государю стало легче.

15 января решено было писать ко всем дворам о переломе в ходе болезни.

Из депеши Мардефельда от 2 февраля 1730 года: «Во время болезни покойного императора никого не пускали к больному Государю, исключая любимца его, отца последнего, барона фон Остермана и дежурных придворных кавалеров, так что камергер Лопухин часто сам разводил огонь.

Любимец был во время этой болезни редко при Императоре, а почти все время проводил у своей невесты, графини Шереметевой, барон Остерман, напротив, постоянно при нем был».

Запомним текст депеши с тем, чтобы понять, при каких обстоятельствах случилось непоправимое. 17 января (по словам Шмидта Физельдека — 15-го) государь, почувствовав облегчение, имел неосторожность отворить окно, дабы видеть «проходившие мимо дворца войска» и застудил выступившую оспу. С этой минуты уже не было никакой надежды на его выздоровление.

Приглядимся повнимательнее к событиям.

Врачи обнаруживают оспу у больного. Положение его крайне тяжелое. Приезд Бидлоо облегчает положение императора. Остерман и Дм. Голицын ведут тайные переговоры о возможном наследнике и останавливаются на кандидатуре курляндской герцогини Анны Иоанновны. (Депеша Мардефельда от 19 января: «…получил я еще тайное сообщение, что …избрание (Анны Иоанновны. — Л.А.) было уже решено несколько дней тому назад между бароном фон Остерманом и кн. Голицыными притом с условием ограничения самодержавной власти…»).

Долгорукие предпринимают попытку уговорить царя обвенчаться больным в постели, но Остерман не допускает этого.

«По слухам, — писал Мардефельд, — барон фон Остерман составил три проекта, как должно поступать после смерти молодого государя. В первом, престол назначается невесте императора, во втором, предлагалось больному государю назначить наследника и в третьем, предлагалось избрание… Анны Иоанновны. Первыми двумя проектами он успокоил Долгоруких… касательно последнего проекта он тайно заключил союз с Голицыными и по общему мнению был главным двигателем в этом деле».

Действуют и Долгорукие, чтобы не допустить Елизавету до престола; Судьба им, кажется, улыбается. Оспа высыпала, дело пошло на поправку и появилась надежда, что Бог избавит всех от несчастного случая, чего боялись и что предчувствовали все. Скоро 19 января — день венчания молодых. А там долгое и бессменное правление Петра II. Роду Долгоруких суждено слиться с верховной властью.

Остерману, а с ним и лицам, стоящим за ним, было о чем подумать.

Андрей Иванович лучше знал Анну Иоанновну, чем Голицын, и был в ней более заинтересован. Его брат был учителем ее, и с давних пор герцогиня была расположена к Остерману. Они состояли в дружеской переписке. Не станем забывать, что тесная дружба между Остерманом и Карлом Рейнольдом Левенвольде была лишнею связью между вице-канцлером и курляндскою герцогиней. Брат Рейнгольда Густав жил в Лифляндии, близ герцогини и сумел приобрести ее расположение. Через него она получала сведения о том, что делалось при дворе, где так активно действовал в ее пользу Карл Рейнгольд Левенвольде, а с ним и Остерман.

Барон Андрей Иванович Остерман знал, что Анна Иоанновна, проживая лучшие годы в Курляндии, среди немцев, приобрела много общих с ними вкусов и симпатий. Знал, кто окружал ее в Митаве и чьему руководству она подчинялась. Ему нетрудно было предвидеть, что с ее воцарением к власти придут Бироны, Левенвольде и другие его соотечественники и с их воцарением при русском дворе для него наступят лучшие времена.

Он даже держал игру с Дмитрием Голицыным, желавшим воцарения Анны Иоанновны для того только, чтобы усилиться самому в Верховном Тайном Совете и ограничить власть самодержицы, на что она дала бы согласие, ибо не имела ни малейшего права на наследование престола.

Остерман не мог восстановить себя против Голицына. Он дал уклончивый ответ, который не связывал его в будущем с князем, и продолжал думать о своем.

Тихо в Москве. Солнце да мороз.

Народ, прослышав о болезни любимого государя, толпился у Лефортовского дворца, не обращая никакого внимания на январскую стужу.

Что за войско появилось возле дворца и почему именно в день начала выздоровления Петра II? Отчего возникла надобность отворять окно? Было жарко Натоплено в спальне (топил Лопухин) или кто-то кричал царю за окном? Или звук неожиданного барабанного боя привлек внимание императора, и он поднялся с постели и отворил окно?

В комнате же государя, надо полагать, находились в то время Остерман да камергер Степан Лопухин.

Камергер Лопухин… О нем мы уже говорили в начале повествования.

Странные бывают совпадения.

Супруга Лопухина — Наталья Федоровна (урожденная Балк) была родной племянницей Анны и Виллима Монсов. Выйдя замуж за Лопухина, она сохранила лютеранскую веру, привязанность ко всему немецкому. Родственники молодоженов: Монсы, Балки влекли их к Левенвольде, к Остерману. Петра I, казнившего ее дядю — Виллима Монса и приказавшего бить кнутом ее мать — Матрену Балк, она ненавидела, как, впрочем, и его потомков. Гонения, испытанные ею, юношеская приближенность к царевне Екатерине Иоанновне делали для Лопухиной герцогиню курляндскую Анну Иоанновну желательным кандидатом на русский престол. В особенно близких, даже очень близких отношениях Наталья Федоровна Лопухина была с графом Карлом Рейнгольдом Левенвольде. Отметим и то, что по восшествии на престол Анны Иоанновны, когда многие из окружения Петра II подвергнутся жестокой опале, Лопухины войдут в несказанную силу.

Болезнь и смерть императора вызывали разные толки. В народе долго говорили, что он отравлен. Слухи эти, однако, нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть.

Вернемся к фактам.

Надежды на спасение императора не было. Сыпь поднялась в ужасающих размерах в горле и в носу. Температура страшно поднялась. 18 января, утром, никто более не сомневался в ужасном исходе.

Москвитяне всю ночь жадно всматривались в лица беспрерывно приезжавших и уезжавших сановников, чтобы по виду их заключить о состоянии царского недуга. Тревожно заглядывали в полуосвещенные окна дворца, стараясь угадать, что делается там, за обледеневшими окнами, в которых туда и сюда мелькали тени.

Из головинского дворца, где жил князь Алексей Григорьевич с семейством, «посланы были гонцы по родственникам, чтоб съезжались. Родственники съехались и нашли князя Алексея в спальне на постели».

— Император болен, — начал он, — и худа надежда, чтоб жив был; надобно выбирать наследника.

— Кого вы в наследники выбирать думаете? — спросил князь Василий Лукич.

Алексей Григорьевич указал пальцем вверх и сказал:

— Вот она!

Наверху жила обрученная невеста.

— Нельзя ли написать духовную, будто его императорское величество учинил ее наследницей? — предложил князь Сергей Григорьевич.

Старый фельдмаршал возразил:

— Неслыханное дело вы затеваете, чтоб обрученной невесте быть российского престола наследницею! Кто захочет ей подданным быть? — В голосе его слышался гнев. — Не только посторонние, но и я, и прочие нашей фамилии — никто в подданстве у ней быть не захочет. Княжна Екатерина с государем не венчалась.

— Хоть не венчалась, но обручалась, — возразил князю Василию Владимировичу отец невесты.

— Венчание иное, — возразил фельдмаршал, — да если б она за государем и в супружестве была, то и тогда бы во учинении ее наследницею не без сомнения было.

— Мы уговорим графа Головкина и князя Дмитрия Михайловича Голицына, — сказали братья Алексея Григорьевича, Иван да Сергей, едва ли не в один голос, — а если они заспорят, то мы будем их бить. Ты в Преображенском полку подполковник, а князь Иван майор, и в Семеновском полку спорить о том будет некому.

— Что вы, ребячье, врете! — возразил фельдмаршал. — Как тому можно сделаться? И как я полку объявлю? Услышав от меня об этом, не только будут меня бранить, но и убьют.

В сердцах князь Василий Владимирович хлопнул дверью и уехал. С ним покинул головинский дворец и его брат Михайло.

Василий Лукич, присев у камина, взял было перо, чернила, принялся писать духовную, да остановился.

— Моей руки письмо худо, кто бы лучше написал?

Взял перо Сергей Григорьевич, обмакнул в чернильницу.

Тут князь Иван достал исписанный лист бумаги из кармана.

— Вот посмотрите, сказал он, — письмо государевой и моей руки: письмо руки моей слово в слово как государево письмо; я умею под руку государеву подписываться, потому что я с государем в шутку писывал.

И написал «Петр».

Все подивились схожести.

Решено было: ему и писать духовную. И при удобном случае подать на подпись государю, а коли за тяжестью болезненной не сумеет, подписать самому.

Государь был в бреду. Звал Остермана.

Поздно вечером 18 января к Лефортовскому дворцу стали съезжаться министры, сенаторы, генералы, члены Синода.

Умирающего государя причастили и соборовали.

Началась агония.

— Запрягайте сани — я еду к сестре!.. — вскрикнул он в бреду и испустил дух.

Был первый час ночи.

Через месяц Анна Иоанновна взошла на престол.

Король Пруссии Фридрих I, услышав эту весть, пил за здоровье Анны из большого бокала.

Испания ждала возвращения дюка де Лириа на родину.