Четверг 24 февраля. День решительный, в половине которого монархия уже не существовала. Революция с этой минуты шла, как искра по труту. В ночь все улицы покрылись баррикадами {2} , и только слышно было стук ломов, падение деревьев, звон железа о камень. В 10½ часов утра король назначил министрами Одиллона Барро и Тьерса [5] и распустил Палату, но уже поздно. Никто не хотел более этих династических имен {3} , и я видел бедного Барро на лошади, окруженного малочисленной толпой работников, – его везли в М<инистерст>во, которым он не управлял. Тьерс был в Тюльери. Национальная гвардия {4} , очнувшись уже поздно от страшного своего промаха, кричала, что все уже кончено, и старалась уверить в этом и самое себя и других. Но в 11 ч. король отказывается от престола в пользу регентства герцогини Орлеанской и права на престол графа Парижского, с передачей всего дела на суд народа, а между 12 и 1 часом он тайком выезжает из Тюльери {5} с королевой, одной принцессой, двумя внуками, послав сперва герцогиню Орлеанскую с ее детьми в Палату депутатов. И последняя надежда утверждения этого акта Палатой пропала. [В три часа] Между тремя и 4 часами ворвался народ в Палату, и, между тем как Барро отстаивал права графа Парижского, Ламартин протестовал против законности и возможности подобного решения одной Палатой, Кремье и Ледрю-Роллен [объявив] хотели отстаивать права всей Франции на определение формы правительственной, а герцогиня Орлеанская, сидевшая в верхнем [углу] ряду с детьми своими, бросила бумажку со словами, смысл которых был следующий: «Я, бедная мать, сама требую для несчастного сироты моего избрания всей Франции, всего народа». В это время [народ] ворвавшийся народ согнал Созе с председательского кресла {6} , расстрелял картину над трибуной, где был виден король, дающий присягу, кинулся на скамьи депутатов. Адский шум и сумятица наступили. Напрасно хотел Ламартин, Дюпон (de l\'Eure), седший в председательские кресла, и Роллен составить тотчас же временное Правительство: никто их не слышал, и только к концу повлекли их в Ратушу {7} , где они при непостижимом смятении (Дюпон упал в обморок) и объявили Правительство, таким образом составленное: Араго, Дюпон, Ламартин, Ледрю-Роллен, Мари, Пажес, Кремье [Мараст, Луи Бланк, Фредерик Флокон, Альберт (работник)]. Весь остальной день они беспрестанно встречали толпы и говорили речи под саблями и пиками и только в ночь могли принять некоторые, самонужнейшие меры. В Палате какой-то Шевалье, посторонний человек, ворвался на кафедру {8} и предложил посадить графа Парижского на лошадь и везти по Парижу, полагая это единственным спасением монархии. Ларошжаклен (легитимист) сказал Палате: «vous n\'êtes nien, nous sommes rien, á present» [6] . Герцогиня упала в обморок при первых выстрелах народа, захватившего Палату. Депутаты вынесли за ней детей на руках кое-как, герцог Немурский, переодевшись в [кафтан] сюртук, выпрыгнул из окна в сад, и еще никто не знает, где они все и герцог Монпансье, тоже с ними бывший. В три часа я был перед Палатой и еще видел карету герцогини и маленькую лошадку с великолепным седлом, приготовленную для графа Парижского, и около кареты [которая стояла] довольно красивую женщину, верхом по-мужски [изображавшую реформу]. Она изображала реформу, махала саблею и кричала, что есть, мочи: «Guizot à la mort» [7] при громких аплодисментах народа. После я видел ее мертвецки пьяной на набережной.

Но возвратимся к началу:

В 11 часов, когда все около меня говорили, что дело кончено, я увидел картину поразительную на бульварах. У Hôtel des Capucines уже ни одного солдата, пост занят был национальной гвардией – страшная пустота, и во всю длину его высились эшелонами баррикады из камней, срубленных деревьев и отхожих колонн [для нужд]. При мне повалили террасу улицы Butte des remparts и опрокинули одну из этих колонн ломами, причем я видел превосходный экземпляр того, что называется: мальчишка, gamin de Paris. Он бил своим ломом в каменную колонну с невыразимой яростью. Не успел я войти к Гервегу (на бульварах же), как со стороны Пале-Рояля послышалась перестрелка. Через [три четверти] час или 1½ перестрелка стала умолкать постепенно: мы были в неописанном состоянии лихорадочного страха и ожиданий происшествий. В это время народ вырезывал и расстреливал стражу {9} [14 пехотного полка], отряд из 184 человек 14-го пехотного полка, того самого, который сделал вчерашний несчастный залп у Пале-Рояля, зажигал самую гауптвахту, врывался через улицу Валуа, переименованную теперь в rue du 24 Février, во дворец и предавал его полному и совершенному разрушению. Оттуда, разведя огонь из 12 королевских карет, найденных в близлежащей конюшне, он отправлялся через Карусельную площадь в Тюльери: войска на ней, которого считали до баснословного числа 40 т. человек, уже не было. Они все отретировались к Палате депутатов, к площади de la Concorde, кроме неисправимых garde munizipale {10} , еще стрелявших из окон его. Решетки дворца были отперты, короля уже не было, народ вошел в Тюльери почти без сопротивления. Он был теперь без Правительства и мог бы потопить Париж в крови, но справедливость требует сказать, что в эти анархические минуты ни одно [лицо] частное лицо и ни одна частная собственность не были им оскорблены. Это удивительно!

Еще удивительней, может быть, было зрелище, представшее нам в Тюльери, когда в 2 часа я с Гервегом и Сазоновым направился к Тюльерийскому саду. Весь он покрыт был колоннами работников в разнороднейших костюмах, с знаменами, двигавшихся в разных направлениях, с криками, воплями и песнями: все это походило на [маскарад] на какой-то странный маскарад. Представьте бал Оперы в день карнавала, только вооруженный и перенесенный на поле битвы. Между работниками в саду уже были люди в ливреях, перевезях, шляпах, даже церковных ризах, найденных в Тюльери. Одна толпа возила по саду ту женщину, которую мы потом видели около Палаты депутатов. Из всех окон дворца и почти из всех его отверстий, не исключая и крошечных, стреляли из ружей на воздух, трубили в трубы, на террасе били в барабаны, на среднем павильоне звонили в набат. Ухо наполнено было грохотом невообразимым, глаз разодран тысячью разноцветных костюмов, тысячью физиономий, одна другой необычайней, одна другой ужасней и смешнее вместе. Мы хотели пробраться через средний проход на Карусельную площадь, за теснотой не могли этого сделать и, возвращаясь назад, обошли дворец через набережную и на площади Карусельной встретили то же зрелище с прибавкой горящих экипажей, пустых пороховых ящиков, людей, скачущих в разные стороны из удальства на лошадях муниципальной гвардии, владельцы которых были убиты. Шум, крик и оргия торжества были тут в самом крайнем, в самом последнем своем проявлении. К картине этой следует еще прибавить разнородное вооружение всей толпы, сабли офицеров, тесаки солдат, штуцера кирасир, ружья пехотинцев и, наконец, кивера муниципалов, которые разносились на штыках высоко над головами, служа в одно время и знаменем и трофеем. Эти кивера заменили старые головы и члены убитых неприятелей и доказывали значительный прогресс времени. У некоторых с обнаженными руками и волосатой грудью торчали вместо киверов на штыках куски ветчины и хлебы, добытые в подвалах Тюльери. Многие уже были пьяны его винами и ревели во все горло. Профанация дворца была самая полная снаружи, но внутри она была еще разительней, как увидите. Я забыл сказать, что из разных этажей сыпались клочья бумаг, разодранных, выбрасываемых из окон, падали ставни и летели стекла на мостовую…

Крепко держались мы друг за друга и прошли через площадь Concorde, покрытую войсками, к Палате депутатов. Тут мы видели сцены, выше описанные, и конечную ретираду всех войск и артиллерии с опущенными ружьями и фитилями в казармы. Я сгорал желанием прогуляться в самый [Тюльери] дворец Тюльери с пировавшим там народом и отправился туда в 4 часа, Сазонов сопровождал меня. С трудом поднялись мы по [великолепной] раззолоченной парадной лестнице его, загроможденной народом, и очутились во всех этих [комнатах] залах, где Наполеон, Карл X и Лудвиг Филипп праздновали разнородные свои величия {11} . Выстрелы не умолкали, [гам] шум носился страшный, паркетные полы растрескались под количеством этих ног, так вообще дурно обутых. Уже некоторые люстры были [разбиты] сорваны и выброшены из окон, бюсты короля уничтожены, портрет маршала Бюже в маршальском зале разорван, занавески разодраны, а в тронном зале стук топора около тронного балдахина показал новое намерение профанации. Действительно, трон был выброшен из окошка и торжественно сожжен на ступенях Июльской колонны {12} , что на Бастильной площади. И все это сопровождалось беспрестанными шутками: «Как же это ты здесь в блузе, – говорил один блузник другому, – c\'est indécent» [8] . «Забыл заказать придворное платье к этому дню», – отвечал последний. Профанация делалась еще жгучее, резче в гостиных комнатах королевы и принцесс. Тут на великолепной постели лежал, растянувшись, молодец в чёботах, работники пороховыми руками перевертовали листы альбома, один мальчишка [играл] стучал по фортепьянам герцогини Орлеанской при громких аплодисментах слушателей, полупьяный человек стоял на [стуле] превосходном столе (Буль), черепаховом с нарезками и держал в руках сургуч, крича: «Вот сургуч, которым l\'infame gouvernement [9] печатало письма». Я попросил у него на память кусочек и получил. Всех сцен описать нельзя. Чудные ковры, покрывавшие полы, побледнели и вытерлись в один этот день более, чем они могли вытереться в 10 лет своего служения. Украдено почти ничего не было. В полночь комиссары нового Правительства заперли дворец, собрали в одно все его драгоценности, еще не попорченные, и вывезли их на другое утро. Так как монархия уже не может спать под кровом, обесчещенным более 3 раз в продолжение полустолетия {13} , то дворец сегодня (26-го февраля) объявлен будущим госпиталем престарелых работников – Hospital des invalides civiles [10] !

Впечатления этого дня еще не кончились!

Из Тюльери направились мы при тех же картинах по набережным к Ратуше. Туда и оттуда шли массы с той же физиономией саббаша, полного веселости. По сторонам там и сям горели гауптвахты. Один человек, уже совершенно пьяный, держал на штыке огромный кусок ветчины и, рассекая его тесаком, кричал: «qui veut Louis Philippe?» [11] . Мы осторожно обошли его. [Притом] Составлялись неимоверные процессии: на [лафе] пушечном лафете я видел одну такую с детьми, женщинами, девками и работниками в неимоверных костюмах. Чудовищный карнавал растягивался по всему этому направлению, он был еще перейден сценами, какие мы встретили у Пале-Рояля на месте [прежнего] бывшего побоища. Спешу, однакож, прибавить, что я не слышал ни одного кровавого крика, ни одного воззвания к мести, даже простого оскорбления частного лица, а между тем весь город был покамест в руках работников, вместе с жизнью и имуществом ненавистной ему буржуазии. Я так устал, что идти далее уже не мог, и все мы (Сазонов и Гервег с женой (неразборчиво) с женой) решились возвратиться снова на бульвары через Пале-Рояль. Мы прошли через двор Лувра, где еще стояла верховая статуя молодого герцога Орлеанского и через улицу St. Honoré вышли на du Cod. Здесь баррикады стояли так близко друг к другу, в такой высоте и с таким стратегическим чутьем строителей, что походили на инженерные постройки. Мы перелезли кое-как три баррикады, из коих каждая имела все качества небольшой крепостицы. – Особенно помню одну, запершую собою четыре смежных улицы и образовавшую таким образом правильный круг, похожий на основание башни. Внутренность их уже была наполнена стоячей водой и грязью от уличных канавок, и в этой-то [время] грязи волновался черный, ужасный народ. Переносили убитых и раненых в предшествии людей с факелами, обнаженных до полутела, в сопровождении воя труб, марсельской песни и криков: «chapeau bas devant les victimes» [12] . Госпожа Гервег перелезала славно и выдерживала зрелище чрезвычайно бодро. У Пале-Рояля оно делалось все мрачнее и грознее. На площади его догорала гауптвахта, лежали еще трупы, и грязь уже была смешана с кровью, [облом] позолоченными обломками мебели, разлитым вином и углем. Сам дворец был пуст и мрачен: в нем не было ни одной двери и не одного стекла. Мы повернули на улицу Валуа, нынешнюю 24 Février, нога скользила по грязи, между тем как в лужах плавали бумаги и обгоревшие обломки. – Вступив на [двор] внутренний двор Пале-Рояля при адском лыуме, мы видели повторение того же, с той разницей, что под ногой звенели стекла и множество групп плясали перед [нами] огнями, поглощавшими мебель и разные вещи. Галерея в саде была заперта, и ни один магазин не тронут. Через противоположную сторону мы вышли снова на улицу St. Honoré, сопровождаемые и окруженные всеми этими нагими грудями, всеми этими экзотическими лицами, [поверх] которые пробивались от времени носилками с ранеными и убитыми и криком: «chapeau bas devant les victimes». Через улицу Rivoli и La Paix возвращались мы никем не оскорбленные, никем не тронутые на бульвары, и в 7 часов я обедал у Сазонова.

Ночью бульвар, покрытый баррикадами, наполнился народом. Во всех углах стреляли из ружей на воздух в знак радости, зажглись разбитые фонари, и чадовое пламя, не огражденное стеклами, разносилось полосами. [Везде было] Все дома были освещены сверху донизу разноцветными фонарями, и линия бульваров, как и самих улиц, представляла волшебное зрелище. Группы беспрестанно составлялись, передавая новости дня [образовывались], расходились и снова образовывались: национальная гвардия уже была вся под ружьем [стараясь], оберегая по возможности внешний порядок. Революционные песни разносились, умолкали и снова подымались. На лицах всех [выра], одетых во фраки, выражались страх и недоумение, трепет будущих событий. Я сам никак не мог собрать собственных мыслей, и [никак не мог] нужно мне было [несколько] некоторое усилие мозга, чтобы представить себя посреди республики. В продолжение всего дня, можно с достоверностью сказать, никто не видел особенного воодушевления в пользу республики: и крики: «vive la réforme» [13] слышались гораздо более на всех пунктах, чем крики: «vive la republique» [14] . Взятие Пале-Рояля и Тюльери было coup de main [15] народа [который], чем цель для составления новой формы правительства. Зато народ [и не вырабо]-завоеватель и не породил Правительства из собственных своих недр, а взял его снова из радикальной буржуазии. Отсюда [пойдут все] должны выйти все будущие столкновения народа и Правительства. Консерваторы национальной гвардии, не вышедшие на битву, как мы сказали, теперь все были налицо, но уже поздно. Гомерическое удивление выражается теперь почти на всех [улицах] лицах.

Между тем у Ратуши Ламартин и все Правительство делали [сверх] чудеса усилий, чтобы сдержать, успокоить, вразумить народ. [Ламартин] В Ратуше образовалось нечто из заседания народного, перед которым говорили Ледрю-Роллен, Ламартин (сей последний с опасностью для жизни за желание предоставить Франции выбор правительственной формы и за отстранение красного знамени {14} ). Это же народное собрание провозгласило членами Правительства Луи Бланка и Флокона. Оно беспрестанно сменялось новыми толпами, перед которыми снова должны были объявляться члены Правительства. Один голос хотел Луи Наполеона представить в Правительство, другой – Одиллона Барро. [Едва успевали они.] Словом, едва успевало Правительство, особенно Ламартин, отпустить одну толпу, как прибывала новая, врывалась в залу – и поглощала в себя новое Правительство, которое издерживало бесчисленное количество энергии, чтобы снова выказаться и сформироваться. Ламартин говорил беспрестанно, и только к ночи могли все члены его войти в себя и принять какие-нибудь меры. Покамест объявлена была республика под условием одобрения будущего Национального собрания, издана прокламация, возвещающая составление Временного правительства, и другая, увещевающая не стрелять без нужды и сохранять порох для будущих происшествий: это были первые меры к водворению порядка.

Не знаю, спал ли кто-нибудь в наступившую ночь, что касается до меня, лихорадочное состояние лишило меня сна. Всю ночь слышались выстрелы и песни, но ни пожара, ни грабежа, даже воровства не было, а город был совершенно без власти. Так кончился этот невообразимый и неожиданный день!