События этого грозного месяца имеют для современников значение битвы при Лейпциге, при Акциуме, Ватерлооской {266} , всех битв, которые решали на долгое время судьбу и физиономию народов. В этом месяце кончилось существование республики социальной [и возникло существование], самое имя ее предано проклятию, и восстанет ли она когда-нибудь – остается тяжелым, но почти непоколебимым сомнением на сердце всякого, кто пережил эти 30 дней, подобия которым надо искать далеко назад в 15 и 16 столетиях.

Как все это сделалось?

Истинно сказать, я глазам и ушам своим не верил, когда 10 июня, в субботу, при вступлении новых парижских депутатов в Палату [толпы народа], увидал толпу народа на площади de la Concorde, которая ждала с нетерпением прибытия Луи Наполеона. Неистовые крики: «Vive Napoléon III», испускаемые ею ввиду молчаливого войска, охранявшего Собрание и как будто разделявшего страдательно ее увлечение, имели для меня какое-то непонятное значение, словно кабаллистическая фигура, смысл которой известен одному учителю. Откуда взялся этот смешной претендент через три месяца после февральской революции, претендент без права и без генеалогии великих полководцев, даже без того уважения, на которое [имеет право] может рассчитывать человек [честный] несомненных способностей и прямой жизни. И, однакож, три департамента послали Луи Наполеона в Палату, а окрестность Парижа (la banlieu) в% числе 80 т. человек, упрочившая его выбор в самой столице, воодушевлена была почти энтузиазмом к его особе, не считая приверженцев в городе [послав], выставлявших этого Булонского и Страсбургского авантюриста {267} человеком обстоятельств и чуть ли не спасителем отечества. Конечно, раздача денег, подкуп выборов тут играли большую роль, но что бы они могли сделать без наклонности самого народа к блестящему деспотизму, какой обещало им имя претендента. Можно судить о неожиданной политической важности Луи по следующему факту. В это же самое заседание 10 июня министр Трела, во исполнение декрета Собрания, требовавшего серьезных работ и распущения национальных мастерских, просил следующих страшных кредитов и все их получил сполна: 2 м. на железную дорогу от Тура до Нанта – adopté! [286] 12 м. 940000 на пять новых мостов – adopté! 1 м. на департаментские и общинные дороги – adopté! 1 м. на морской канал – adopté! 1 м. на Сенский канал – adopté! и, наконец, 1 м. на Салунский канал – adopté! Этот [огромный] кредит, который [должен] мог иметь огромные последствия, прошел почти незамеченным, а изо всего заседания осталось в памяти народной только следующее происшествие. В конце сеанса Гекерн (Петербургский Дантес {268} ) спросил у военного министра, правда ли, будто один линейный полк вступил в Труа, провозглашая: «Vive Louis-Napoléon!» Министр Каваньяк ответил в сильном волнении, подтверждавшем опасность, что слух этот он считает лживым и клеветническим. «Но, – прибавил он, – je dois dire que je déclare ennemi de la patrie quiconque oserait porter une main sacrilège sur les libertés publiques (tonnerre d\'applaudissements). Autant on doit d\'estime et d\'honneur au citoyen fidèle à son pays, qui en observe les lois, autant nous devons vouer haine, exécration et mépris aux malheureux qui voudraient spéculer sur les souffrances de la patrie. (Les applaudissements redoublent. Tous les représentants se lèvent et crient à plusieurs reprises: vive la République!)» [287] .

Такое значение приобрел вдруг племянник своего дяди, как сказала про него одна забавная карикатура. И если бы волнение бонапартистское ограничилось только толпой, пришедшей к Палате, которую, действительно, и подкупить можно, но оно перешло в недра общества. Слухи разнеслись, что Правительство намерено препятствовать вступлению Бонапарта в Палату. В ту же минуту образовалась народная партия, которая в этом акте видела оскорбление выборов и пошла об руку с другой партией, которая поддерживала Л. Наполеона из ненависти к Национальному собранию. Вместе с тем, около этого имени сгруппировались [все] уже и многие ретроградные партии, поднявшиеся каждая сделать его имя инструментом для собственных замыслов, новым невольным (неразборчиво) в свою пользу. Отсюда объясняется поддержка, которую он получил от Дюма и от журнала «Assemblée Nationale», «Liberté» ввиду филиппизма, от Женуда {269} и от журнала «Gazette de France», «l\'Union», ввиду легитимизма. Были и бескорыстные почитатели наполеоновских традиций, были [и очень много], которым нужна была только путаница. [И когда смотрел я на все это] И, таким образом, часто [случалось] приходилось мне спрашивать, смотря на все это бонапартистское движение, самого себя и других: неужели трагедия, начавшаяся в феврале, должна кончиться ярмарочным фарсом?

В этот же день вечером (суббота 10 июня) случилось происшествие, доказавшее в одно время и [бессилие] ничтожество Правительства, и решимость его заменить произволом или coup d\'état недостающую ему силу. С самого начала месяца постоянно в семь часов вечера пространство между Porte St. Denis и Porte St. Martin заливалось народом, который густой массой стоял тут, прерывая все сообщение. Главное зерно этих сборищ составляли работники и приверженцы общества des droits de l\'homme, которое после падения Comité centralisateur 15 мая приняло управление красными республиканцами и вооружило свои секции почти ввиду Правительства и всего общества, несмотря на то, что президент его, кажется, Вулен, сидел тогда в Венссене. К этому зерну присоединились теперь недовольные работники национальных мастерских, адепты нового претендента Луи Бонапарта, старые династики, искавшие смут, и чистые легитимисты, лелеявшие надежду обмануть всех и самим сорвать плод чужого заговора. На улице, как видно, было такое же смятение политических тенденций, как в Палате и журналистике. Впереди, по обыкновению, выступали gamin de Paris [288] для шума и придания грозному замыслу той маскарадной веселости, которая отличает, а иногда и закрывает до времени парижские восстания, и все это увеличивалось любопытными иностранцами, женщинами и детьми… Чудно было смотреть на эти сборища. Главная масса стояла, как будто ожидая приказания, mot d\'ordre [289] , чтоб принять участие. Между тем как одна часть, схватившись руками, танцевала карманьолу вокруг костра, сделанного из объявлений кандидатов на депутатство, сорванных со стен, другая часть разрезывала толпу, предводимая мальчишками, которые несли на плечах других и кричали мерно: «Vive Barbes! vive Barbes! vive Napoléon!» Визги, крики, стоны далеко разносились по бульварам, где в одной кофейне, прямо против Porte St. Denis, собирались люди, которые вели или думали, что ведут все движение. Две недели сряду скопища эти собирались на одном месте, грозя ежеминутно ринуться на город, останавливая все попытки к возобновлению торговых сношений и предвещая страшную грозу в будущем. Раз одна толпа, двое по двое, на моих глазах отделилась от сплошной массы народа и направились к дому Тьерса [290] , только что выбранного, снести его дом на площади St. George, но там была встречена и разогнана подвижной гвардией! Экзекутивная комиссия решилась принять некоторые меры, и на долю Мари выпала тяжелая обязанность пожертвовать своею популярностью представлением закона о сборищах (des attroupements). Закон, написанный, однакож, в драконовском духе, что доказывало между прочим опять недоверие Правительства к самому себе, принесен 7 июня в Собрание. Он наказывал всех случившихся в толпе, даже безоружных, не разошедшихся после первой сомации [291] , удваивал наказание после второй сомации, утраивал для вооруженных, учетверял для конных скопищ, и проч. Мари защищал свое произведение энергически, с какой-то трусливой решительностью: будь что будет. Либеральные журналы «Réforme», «Vraie république» подняли, разумеется, жаркую полемику, объявляя, что республиканский закон превзошел в жестокости все монархические законы, выдаваемые по этому предмету. Последний журнал, объясняя все скопища ни чем другим, как клубом бедных людей, которые не имеют средств нанять залу для своих совещаний, и, вместо наказующих мер, предлагал, напротив, узаконить их, отведя для народного клуба, например, хоть площадь Лувра. Но дело было совсем не [в клубе] в законе, а в возможности его исполнения, потому что, при правительственной анархии, никто эту обязанность не хотел принять на себя, да и разгонять эту массу – значило начать битву. Тогда новый главнокомандующий н<ациональной> г<вардии> Клемент Тома решился на coup d\'état [292] и произвел нечто подобное африканским razzia [293] . Он собрал батальона два н<ациональной> г<вардии>, батальон линейного войска и в 9 часов вечера, в субботу, окружил все пространство между обоими воротами, захватывая безразлично и любопытных, и проходивших, и настоящих участников. Всю эту толпу с женщинами, стариками, иностранцами продержал он до часу ночи, осмотрел кофейную, арестовал находящихся в ней подозрительных людей, и потом всю эту массу народа в числе [1000 и 2000] 800 человек между двумя рядами войска направили в префектуру полиции, где она, разумеется, провела бессонную ночь и распущена, за исключением некоторых лиц, только на другой день.

Урок, однакож, нисколько не помог, потому что восстание уже было решено партиями, он только породил жестокую, неумолимую вражду к самому Тома. Не далее как через день, в понедельник 12 июня, снова выстроился блестящий кавалерийский полк перед мостом de la Concorde, ведущим в Палату, снова забили сбор по Парижу, и стала собираться национальная гвардия. В этот день [Палата] Собрание должно было одобрить или уничтожить выбор Л. Бонапарта, которого, впрочем, и сама национальность была еще не определена: его считали швейцарским подданным. В этот день Правительственная комиссия, измученная полудоверием Собрания, решилась поднять министерский вопрос по случаю назначения собственных ее расходов. Ламартин решился выйти на кафедру и требовать отставки или доверия: существовать иначе не было возможности. С утра стали собираться грозные толпы народа на площади de la Concorde, которым ответствовал сбор линейного войска около Палаты и призывный бой барабанов по всему Парижу. Около [часу] двух часов пополудни, когда Ламартин довольно вяло говорил о надеждах Франции, о ее призвании, о бюджете, который устраивает для нее министр Дюклерк, в это время К<лемент> Т<омас> сильными кавалерийскими атаками гнал толпу с площади на бульвары, а в том числе и меня, при непрестанных криках: «à bas Clément Thomas! Vive Napoléon!» [294] В то же самое время начальник подвижной гвардии генерал Дамэт {270} равнял ее перед домом мин<истер>ства иностранных дел и спрашивал ее: хочет ли она поддержать республику, на что она ответила: «Vive la république». Покуда это происходило, другая толпа с улицы Rivoli ворвалась на площадь Concorde и смяла несколько буржуа [вероятно]: при сем случае у одного из них [конного] выстрелил пистолет или ружье, не помню, в суматохе и поранило его в руку. Тотчас разнесся слух, что Клемент Тома произвел выстрел и уже двое из национальных гвардейцев тяжело ранены. Слух этот [дошел] донесся до Собрания и в ту же минуту обработан был очень ловко Л<амартином>: «Citoyens représentants, – сказал он тотчас после промежутка, следовавшего за апологией собственного правления, – une circonstance fatale vient d\'interrompre le discours que j\'avais l\'honneur de prononcer devant l\'Assemblée Nationale» [295] .

Он возвестил о трех небывалых выстрелах и прибавил: «Ces coups de feu étaient tirés au cri de vive l\'Empereur Napoléon» [296] .

Вместе с тем он объявил, что изготовил закон, которым удерживается положение 1832 г., об изгнании Луи Наполеона {271} и прибавил: «Quand la conspiration est prise en flagrant délit, la main dans le sang français, la loi doit être votée par acclamation» [297] .

В предчувствии неожиданной беды Собрание взволновалось, как море, и тогда Ламартин потребовал доверия к Правительству, сказав свою знаменитую фразу, которая так хорошо отвечала на тайные подозрения Палаты: «On a dit que j\'avais conspiré avec Blanqui, Barbes Spbrier… Oui, j\'ai conspiré avec eux, mais j\'ai conspiré avec eux, citoyens, comme le paratonnerre conspire avec le nuage qui porte la foudre. J\'ai longtemps tenu tête à ces hommes!..» [298]

Доверие в форме 100 т. фр. ежемесячно для Исполнительной комиссии было таким образом вырвано у Палаты, но она поступила осторожно в отношении Л. Наполеона. Закон об утверждении его изгнания она не вотировала единогласно (par acclamation), как хотел Л<амартин>, но отослала его, по обыкновению, в бюро свои для предварительного рассмотрения.

Но уже доверенность, выраженная Палатой, ничего не могла сообщить Правительству. Через два дня те же грозные толпы ночью стали собираться вместо Porte St. Denis, перед Ратушей, с теми же факелами, с теми же плясками, выставляя передовых своих мальчишек, как и прежде петь на голос «des lampions!» [299] : «Nous l\'aurons, nous l\'aurons, Louis Napoléon!» [300] и сами, стоя угрюмо, как бы замышляя совсем другую песню…

Государство как будто разваливалось.

В то же время один из редакторов журнала «Père Duchesne», который старался быть грозным, как его образец, и про которого крикуны взывали вместо «il est bougrement méchant Père Duchesne – il est joliment méchant» [301] , объясняя тем уже невозможность иметь действительного «Père Duchesne», этот редактор, кажется, Томасен {272} , придумал общий банкет по 5 су с человека под открытым небом и созывал на пиршество по билетам 100 или 150 тысяч. Место обеда было назначено вокруг загородных стен и преимущественно в Венссенском лесу, в предместье С. Манде, прямо против крепости, где содержались Барбес, Бланки, Распайль. В революционной цели банкета усомниться было [Трудно] нельзя, несмотря на сантиментальную программу, выданную учредителями, где было сказано, что будет одно блюдо, кружка пива и пол-бутылки вина, ножи и вилки просят взять с собой всех участников и приглашают их потом предаться удовольствию благопристойного танца на лугу перед гласисом крепости. Но такая уже анархия царствовала во всех головах, что настоящий политический оттенок банкета никому не был известен. У подъезда одной из контор, где раздавались билеты (в улице St. Menard), беспрестанно останавливались великолепные легитимистские и бонапартистские кареты, забирая билеты по 5 су сотнями. Сами красные клубы еще не знали, с каким намерением предполагается банкет и следует ли им поддержать или отвергнуть его. Несмотря на радикальные заверения изобретателей его, банкет поэтому беспрестанно откладывался, и, наконец, в общем собрании депутатов от всех клубов окончательно отложен до 14 июля – дня взятия Бастилии. [Недели две перед] Почти месяц предположение этого чудовищного банкета занимало всю публику и все Правительство. Военному министру, генералу Каваньяку, приписывают слова: если не воспрещено законом собираться под стенами крепости 100 тысячам человек для обеда, то закон и мне не воспретит в день банкета собрать 40 т. войска с артиллерией и сделать им учение под стенами той же крепости…

На такую уж почву ставились все вопросы.

Говорить ли о парламентских прениях? Уже с половины прошлого месяца произошло совершенное разъединение между партиями, с одной стороны, и Собранием, с другой, и шли они совершенно в разные стороны, чувствуя сами, что с каждым днем более и более расходятся. [Все решения Палаты наперед казались временными и скоропреходящими даже самим членам ее: они уже считались недействительными, и она могла декретировать, что угодно, не изменив ни на волос планов партий.] Париж и Собрание жили двумя разными жизнями, и несомненно было, что для прекращения этой двойственности, при которой не может быть правления, надо, чтоб которая-нибудь из сторон задушила другую. В заседании 12 июля депутат Севестр сказал весьма замечательные слова, которые к удивлению были приняты со смехом: «Les rassemblements qui se forment dans les rues ne sont que les bras de la conspiration; la tête qui la dirige et lui donne le mot d\'ordre est dans les clubs. Je dis que nous perdons notre temps. (Hilarité générale\')» [302] .

A он был прав. В это же заседание министр Дюклерк представил свой исправленный бюджет 1848 г. и открыл тот секрет, над которым так много смеялись династические журналы и по которому не только покрывались все издержки 1848 г., но в руках Пра<вительст>ва обреталась экстраординарная сумма в 555 и даже в 580 миллионов, и бюджет мог быть, таким образом, достаточен до. 21 декабря 1849 г. Чудный секрет этот был весьма прост: он состоял, во-первых, в выкупе всех железных дорог посредством облигаций (этим разрешался вопрос о нац<иональных> мастерских и государственных работах, но запутывался вопрос о частной собственности и святости контрактов), в займе в 150 мил. у банка, в-третьих, в продаже государственных лесов на 86 мил., в выпуске новых бумаг на 100 мил., несмотря на страшное падение уже существующих, и тому подобное. Рапорт давал еще предчувствовать, что не все [еще] ресурсы государства истощены, и таким образом молча предвещал впоследствии три любимые меры учителя Дюклерка – Гарнье-Пажеса: именно, прогрессивную подать, пошлину на доходы и наследство и подать на закладные. Как приятная перспектива оставалась еще ввиду членов Собрания выкуп и взятие в казну всех общественных застрахований. Этот чисто революционный и отчасти социалистический бюджет, в чем по удивительному противоречию никак не хотели согласиться родоначальники его, был противен Палате, может быть, более, чем чисто социальные попытки: он вел их без сопротивления к тому же результату. Мы знаем уже, что Палата по собственному положению не могла свергнуть Экзекутивную комиссию и министров ее: она старалась только мешать им. Так [и здесь] сделала она и теперь. Она не отвергла проекта Дюклерка, но депутат Бино от имени комитета финансов опровергал и пользу выкупа железных дорог, и справедливость этой меры. Фаллу и Леон Фоше, эти заклятые враги национальных мастерских и [стало быть] министра Трела, удвоили желчные нападки на последнего и утверждали, что работники национальных мастерских не распускаются Правительством с намерением заставить Палату принять закон о выкупе железных дорог, выкупе, который сам по себе есть, во-первых, ложь, а во-вторых, бесчестное дело. Но проект все лежал на очереди до тех пор, пока в Париже не раздались пушки… Тут первым делом Палаты было опрокинуть ненавистный бюджет Дюклерка, и новый министр Гудшо. из всей фантасмагории его цифр оставил только одну: заем в банке, это делалось и прежде. Когда потом тот же самый Гудшо хотел предложить некоторые меры, действительно, справедливые, как, например, увеличение пошлины с наследства и завещаний, он уже встретил сопротивление. Вскоре уже сам Гудшо был сменен, как слишком [республиканский] революционный министр финансов, и особенно за одну меру: он вымучил у Палаты закон об обмене облигаций 3 процентного долга на новые по биржевому курсу в 80 фр. Облегчение великое владетелям, но биржевый курс на другой день был уже только 78 – и снова гнев [мещанства] богатого мещанства, который до того преследовал бедного банкира Гудшо, что он вышел в отставку и преемник его Труве-Шевель первым долгом поставил заплатить владельцам недостающую сумму. И необычайные уступки еще не кончились. Со второго дня одержанной в июне победы правительственной и мещанской партиями видно было, что последняя не остановится до тех пор, пока все не возвратится к старой рутине, не изгладятся все самые законные начинания февральской революции и не задернется наглухо занавеса на беспокойный блеск будущего, ею открытый. Затем, во вторник, 13 июня, Жюль Фавр, назначенный докладчиком от 7 бюро, где разбиралось дело о [допущении] выборе Л. Наполеона, разыграл в Палате старую скандальную роль человека, который в публичном деле хотел выместить личную обиду, ему нанесенную. – Хитро и ловко, задев мимоходом Л.-Роллена за [дело] процесс Луи Блана, где он, Ж. Фавр, так отличился, оратор заключил, что Пра<вительст>во, согласясь на допущение двух членов фамилии Бонапарта в мае и на декрет, уничтожающий их изгнание, не имеет никакого права теперь входить с законом об устранении одного Бонапарта. Он советовал Палате утвердить выбор последнего, и та, действительно, его утвердила [с условием отобрать у него], представив ему впоследствии [оправдать] доказать свою французскую национальность. Ж. Фавр торжествовал. Комиссии нанесен был удар, и она уже хотела просить изъяснения, как ей понимать уничтожение предложенной ею меры, когда все дело поправил сам Л. Наполеон. Он вдруг ни с того ни с чего написал дерзкое письмо Палате, в котором: ни слова не упомянул о Республике, а, напротив, извещал диктаторски:: «Je n\'ai pas recherché l\'honneur d\'être représentant du peuple, parce que je savais les soupçons injurieux dont j\'était l\'objet. Je recherche encore moins le pouvoir; si le peuple m\'imposait des devoirs, je saurais les remplir» [303] .

Неописуемое волнение охватило всю Палату особливо, когда вдруг из трибуны какой-то Блум {273} выкинул бумажку со словами: «Si vous lisez pas les remerciements (его же Бонапарта, приложенные к письму) aux électeurs je vous déclare traître à la patrie» [304] .

Ж<юль> Ф<авр> сознался, что он зашел далеко во вчерашней защите Наполеона, и все Собрание с энтузиазмом и негодованием разошлось при неистовых криках: «vive la république», с намерением не положа никакого ответа или решения на странную цидулю Луи Наполеона. Этот ничтожный человек сам испугался в Лондоне эффекту, произведенному письмом его, которое и читано было на следующий день Президентом и гласило уже: «M. le Président j\'étais fier d\'avoir été représentant à Paris et dans trois autres départements… je désire l\'ordre et le maintien d\'une république sage, grande, intelligente et puisque involontairement je favorise le désordre, je dépose, non sans de vifs regrets, ma démission entre vos mains» [305] .

Так кончилось это дело, показавшее еще раз ничтожество претендента, впрочем, нисколько не убедившее партии, а главное, совершающуюся путаницу во всех головах, не знающих, чего хотеть и как начать.

После этого основной идеей всех последующих прений было предчувствие близкой, неминуемой, приближающейся беды. Еще в самый день получения первого письма Наполеона К. Тома сказал с кафедры: «Si mes renseignements sont exacts, c\'est une bataille que vous aurez demain» [306] .

Он ошибся 9-ю днями. В это же заседание произнес свою первую действенную речь новый депутат Пьер Леру, который должен был впоследствии составить мучение Палаты своими философическими и психологическими трактатами: основание этой речи было то же чувство нестерпимого положения современного общества. Замечательна была смелость, с которой П. Леру, основываясь на неизвестных данных, объявил, что во Франции только 1 миллион человек заказчиков и консематоров всех произведений, а остальные 35 миллионов, по тирании капитала, только их работники и не потребляют произведений, самими ими выработанных. Очевидно, что тут есть насильственный вывод, потому что если бы, действительно, 35 т. служили одному, то само потребление обще им всем, ибо потребление всегда совершает круговорот, и без этого и тот один не мог бы существовать. При нынешнем состоянии промышленности работник только не может выкупить поденной платой всего, что он произвел (и это уже большое зло), но если бы он ничего не мог выкупить, как это утверждал П<ьер> Л<еру>, тогда индустрия кончается и начинается политическая колония. Положение антрепренера или заказчика только тем и несправедливо, что он поглощает у работника ту необходимую часть дохода, без которой последний никогда не может войти в обладание тем, что он породил. Следующая часть речи П<ьера> Л<еру>, где он говорил об обращении рук к земледелию и об земледельческих эмиграциях в Африку, которые туда должны перенести, может быть, и саму историю Европы, – весьма замечательна, но замечательнее всего – это слова, так верно обозначающие страдание настоящей минуты: «Дайте исток нашему мануфактурному народонаселению и не запирайте наглухо Франции, как улей с пчелами, где в мучениях смерти труженицы растерзают сами себя!» Пафос всех речей, несколько иногда замечательных, постоянно был один – предчувствие неизбежной, роковой драмы… Гудшо, которого Палата слушала два дня кряду, объявил народные мастерские моральной порчей работника, открыл, между прочим, что в первое время их основания на них рассчитывали, как на готовую армию против династической попытки Луи Филиппа и его приверженцев, и, наконец, уведомил, что в феврале он вышел в отставку тотчас, как пошли заседания Люксембурга и мастерские начали пускать корни; пособия должны были давать, по его мнению, не работникам, а антрепренерам, питающим работников. Как помочь настоящей беде, он не видел, а произнес только эти горькие слова, чрезвычайно сильно подействовавшие на Палату: «Поверьте, господа, что кожа, отделяющая нас от пропасти, чрезвычайно тонка и с каждым днем делается тоньше». Сам фразистый Гюго умолял с кафедры народных вожатых произнести слова мира и успокоения и сдержать грозу в руке, если еще можно: «l\'avenir est aux travailleurs, il ne faut qu\'un peu de patience et de fraternité, et il serait terrible que cette vérité n\'étant pas comprise, la France, ce premier navire des nations, sombrât en vue du port qui s\'ouvre dans la lumière» [307] .

В это же заседание, вторник 20 июня, за три дня до битвы, Коссидьер, во имя которого она должна была начаться, как бы в тоске ожидания, говорил свою живописную, оригинальную речь, это смешение тривиальных выражений, выражавших глубокое чувство, и резких образов, за которыми светится мысль… Он призывал всех к соединению и говорил: «Unissons nos efforts; jetons toutes nos divisions dans le sac de l\'oubli» [308] .

Необходимость возвратить руки к земледелию уже признана: «que les hommes d\'intelligence en montrent l\'exemple; qu\'ils ne rougissenet pas de labourer et de gratter la terre» [309] .

Он советовал давать простор экспортации, чтобы делать конкуренцию Англии в самой Англии, советовал колонизацию, ассоциации, рассчитку новых земель: «c\'est le seul moyen de vous débarrasser de 100 000 bouches inutiles que vous avez dans Paris; autrement avec toute votre police, avec vos 200 000 hommes – troupes, je vous défie d\'empêcher qu\'un beau matin tout cela ne crève comme une vessie trop gonflée». [310]

Речь произвела сильное впечатление, но этот человек, знавший, как впоследствии оказалось, весь ход заговора, говорил еще: «Nous avons dans Paris 100 000 hommes qui iront sur nos boulevards au moindre trouble; il y a l\'or de la Russie, l\'or de l\'Angleterre, si vous ne le savez pas, qui sèment le désordre» [311] .

Эта коварная и неблагородная попытка сваливать на каких-то воображаемых Питта и Кобурга {274} все естественные волнения Франции доказывает, во-первых, ребячество нации и пошлость людей, играющих ее доверием. Поддержанная Флоконом уловка эта впоследствии наделала хлопот иностранцам, но вместе и выказала ничтожество [пошлость] новых государственных людей: за этим слухом уже нельзя более скрыться, как прежде, детям, пожалованным в министры. Покуда происходили таким образом прения о работниках и мастерских, что делалось в последних? Они стояли в полной своей организации, несмотря на несколько строгих дисциплинарных мер нового начальника. [В самый день битвы 23 начальника битвы стали добиваться] Еще в самый день начавшейся битвы, в пятницу 23 июня, вышли первые листки газеты «Journal des ateliers nationaux» {275} , положившей заниматься интересами их. Осторожные попытки Трела отсылать партии работников на серьезные работы, определенные Палатой и на которые уже он получил кредиты, как мы видели, произвели волнение: мастерские понимали, что наступает час их уничтожения, и собирались на отпор. Вербовка шла медленно, люди [поднятые ими] возвращались назад в Париж с дороги или ничего не хотели делать на месте. Большая часть предлагала невозможные условия, волновала бригады и клуб свой. Напрасно Л. Фоше и Фаллу не давали покоя Трела, он выходил из себя, и все оставалось на своем месте. Напрасно, наконец, Правительство настаивало на учреждении конскрипции [312] и приписывании всех молодых холостых работников к войскам (мера, казавшаяся, по справедливости, совершенно произвольной). Напрасно в каком-то отчаянии Палата выказывала свое настоящее мнение о национальных мастерских посредством г. Турка {276} , всегда отличавшегося неистовством своих [убеждений] консервативных убеждений и предлагавшего следующие декреты все принять к рассуждению: 1) возвратить на прежние места жительства всех освобожденных каторжников, 2) возвратить в свои де<партамент>ы работников, не имевших годичного пребывания в Париже, и объявить ворами тех, которые записываются в мастерские, имея способы существования, 3) возвратить [работников в прежние их мастерские] в частные мастерские тех работников, которые прежде там находили занятия, и вспомоществование давать уж не работникам, а хозяевам мастерских, и проч. – все напрасно. Работники государственные не хотели конкуренции, еще менее позорного возвращения за старые станки [в старые], а также [не хотели] масса их, несмотря на несколько групп, высланных в департаменты к серьезным работам, не хотела покидать Париж, говоря с [великой] непогрешимой логикой, что они имеют право требовать или работы в Париже на новых основаниях, или прокормления себя государством, обещавшим им таковое. Положение делалось безвыходным, и суд божий был неизбежен!