Записки Анненкова из крепости – Лишения заключенных – Интриги Якобия – Тайные встречи – Учитель фехтования – План бегства за границу – Первое знакомство с Анной Ивановной – Опять в Петербурге – Покушение Анненкова на самоубийство – Опасная переправа через Неву – Ночное свидание – Внезапное отправление Анненкова в Сибирь – Гебль у великого князя – Фельдъегерь Желдыбин
По приезде в 1826 году в Петербург я остановилась в гостинице, где, однако ж, оставаться не хотела, и послала за Стремоуховым, чтоб просить найти мне квартиру, что он тотчас же исполнил, и я на другой день переехала в Офицерскую улицу.
Никогда не забуду всех услуг, оказанных мне Стремоуховым. Он сообщал мне все новости и своими услугами много раз выводил из разных затруднений. Ему обязана я, что вскоре по приезде в Петербург получила записку от Ивана Александровича через какого-то унтер-офицера.
Можно себе представить мой восторг при получении этой первой записки со дня нашей разлуки. Я узнала наконец, что человек, столь дорогой для меня, жив, но узнала также, в каком он находится отчаянии. В записке было только несколько слов, но в этих словах было столько выстраданного и пережитого, что сердце болезненно сжималось, читая их: «Где же ты, что ты сделала, мое дитя? Боже мой, ни одного острого предмета, чтобы уничтожить мое существование». За эту записку надо было дать 200 рублей унтер-офицеру, конечно, в то время ассигнациями. Стремоухое также сказал мне, что, если я желаю видеть Петропавловскую крепость, то это возможно будет сделать, и объяснил моему человеку, как пробраться туда. Я тотчас же отправилась. Когда мы подходили к крепостным воротам, я невольно приостановилась, но человек мне сделал знак, что можно идти далее. Мы осторожно пробирались. Когда вошли во двор, человек показал мне на окна, вымазанные мелом, прибавя вполголоса: «Там сидят они». Но окон было много, и как было узнать, за которым из них мог сидеть Иван Александрович. (Он сперва был в Невской куртине, потом в Николаевской.) Несмотря на неудачу моих розысков, я все-таки возвратилась домой гораздо покойнее от одной мысли, что я недалеко от любимого человека, и с надеждою скоро увидеть его.
Между тем ко мне явились люди, которые служили прежде Ивану Александровичу (и, не знаю как, открыли, что я в Петербурге), и объяснили, что один из родственников, именно Якобий, один из тех, которые считали себя его наследниками, бывает у него в крепости и только раздражает его своими визитами. (Якобий видел твоего отца раз в неделю у коменданта крепости, как это было дозволено всем родственникам осужденных. После сентенции (приговора) к нему явился на свидание и Н. Н. Анненков, нынешний контролер, но не затем, чтоб поддержать его или утешить родственным участием, а затем, чтоб узнать его распоряжения об его состоянии. Вообще, в этом отношении с ним поступали отвратительно, все объявили права свои на наследство, иные писали записки и просили не забыть о них в своих распоряжениях, другие просили то одну, то другую вещь на память.)
От них я узнала, что Якобий имел от матери Ивана Александровича 1500 рублей, которые должен был передать ее сыну, но нашел, что эта сумма велика для крепости, и передал только 500 рублей, а остальные оставил у себя. Иван Александрович зашил эти деньги в помочи, но однажды, когда он был в бане, помочи распороли и деньги вынули (вероятно, часовые. Ничего нельзя было иметь, крали все ужасным образом). Таким образом, несчастный узник был лишен возможности получить то, что другие имели на свои деньги, и часто подвергался даже голоду, не будучи в состоянии выносить пищу, которую давали в крепости, хотя для того, чтоб кормить осужденных, отпускались довольно большие деньги, но они, вероятно, расходились по разным карманам, а их кормили довольно плохо. (Вообще, их кормили сносно только до сентенции.) Самое чувствительное лишение было – недостаток белого хлеба, и, чтобы иметь его, Иван Александрович распустил свои серебряные эполеты, которые ему удалось каким-то образом продать. Много еще других подробностей сообщили мне бывшие слуги Ивана Александровича. Преданность их ему и участие, которое они принимали в судьбе своего барина, трогали меня до слез. Якобия я знала за человека грубого и черствого, но, не имея возможности открыто просить свидания с Иваном Александровичем, я решилась обратиться к посредничеству его, как ни был он мне противен. Якобий принял меня очень сухо и даже не посадил. Я умоляла передать Ивану Александровичу, чтобы как-нибудь только дать ему знать, что я в Петербурге, – крест, который я всегда носила, куда я спрятала бумажку со словами: «Я пойду за тобой в Сибирь». Завернув все это хорошенько в цепочку, я передала Якобию. Крест он передал, но на вопрос Ивана Александровича: «Полина здесь?» – не знаю почему, нашел нужным отвечать, что нет, и уверял, что получил от меня крест еще в Москве.
Невозможно себе представить, до какой степени люди иногда бывают злы без всякой причины. Так, Якобий преследовал меня, как только мог, наговаривал на меня плац-майору крепости Подушкину, убеждая его не пускать меня в крепость, и тот одно время приказал гонять меня, так что однажды я была выведена из церкви. Не могу забыть, сколько я страдала от Якобия. Иван Александрович его также очень не любил, но он был единственный из родственников, который бывал в то время в крепости, и мы оба поневоле хватались за него, чтобы добиться свидания.
Однажды Иван Александрович передал ему письмо ко мне. Узнав об этом случайно, я следила за Якобием. В крепость я пробиралась беспрестанно, и, видя, как Якобий выходил от коменданта, я бросилась к нему и умоляла отдать мне письмо, но он грубо отвечал, что никакого письма не имеет. Между тем, отошедши от него, я заметила, что он вынул письмо из кармана и собирается прочесть его. Я снова бросилась к нему с мольбами, но он почти оттолкнул меня. Впоследствии я узнала, что письмо это было передано Якобием матери Ивана Александровича. Вообще, все родственники с ее стороны и все жившие в ее доме относились к ее несчастному сыну отвратительно. Они осаждали его своими письмами, пока он был в крепости. Одни напоминали не забыть их в своих распоряжениях, другие просили то одну, то другую вещь на память. Якобия я однажды застала в дорогом, очень богатом халате Ивана Александровича и в его торжковых сапогах. Даже очки золотые Ивана Александровича, с которыми тот по своей близорукости никогда не расставался, были на Якобии. Впоследствии очки эти от него вытребовали.
К отцу ходили в среду, но я не могла прийти сказать открыто, что желаю его видеть, я не имела даже прав родственницы и должна была придумывать разные разности, чтобы добраться до него. Чтоб пробраться в крепость, мне всякий раз стоило большого труда, а иногда и много денег, но это нисколько не охлаждало меня. Я беспрестанно и всюду появлялась, так что на меня наконец был сделан донос такого рода, что есть одна француженка, которую так часто видно, что она уже надоела всем. Когда об этом доложили государю, он отвечал: «Оставьте ее».
Как я ни хлопотала, но не могла добиться видеть Ивана Александровича иначе, как во время прогулки и не более как минут на пять. В первый раз, когда мне наконец привелось его встретить, он проходил мимо меня в сопровождении плац-адъютанта. Вид его до такой степени поразил меня, что я не в силах была двинуться с места: после блестящего кавалергардского мундира на нем был какой-то странный костюм из серой нанки, даже картуз был из той же материи. Он шел тихо и задумчиво, опустив голову на грудь, и прошел мимо, не узнав меня, так как был без очков, без которых ничего не видел. В ту минуту я уже немного опомнилась от своего первого впечатления и заметила, что плац-адъютант мне делал едва заметный знак рукой, чтобы я подошла, но я не решилась это сделать, так как стояла против гауптвахты, на которой в это время меняли караул, и, чтобы как-нибудь привлечь внимание Ивана Александровича, я пустила собачку, которую держала на руках и с которой никогда не разлучалась, и потом стала звать ее. Тогда я увидела, что Иван Александрович очень удивился, услышав мой голос, и вернулась домой, успокоенная несколько мыслью, что он уже знает о том, что я в Петербурге.
В другой раз, переодевшись в платье горничной, когда я снова бродила по крепости, я вдруг увидела Ивана Александровича, который, гуляя по садику, куда их выпускали также, подошел к калитке и приостановился. В один миг я бросилась к нему на шею, крепко обняла, поцеловала и исчезла прежде чем часовой успел одуматься.
Главное, что заботило меня в то время – это мысль, что он подвергается разным лишениям. Особенно я не могла помириться с тем, что он часто бывает голоден, и ломала себе голову, каким образом доставлять ему что-нибудь съестное. Передать хоть что-нибудь невозможно было без посредства Подушкина, а тот каждый раз ломался и говорил, что он подвергается страшной ответственности, однако ж каждый раз соглашался, когда я делала подарки его дочери. Таким образом я часто снимала с себя то ту, то другую вещь, которую тогда носила, и наконец отдала лорнет с цепочкой, несмотря на то, что мне очень было больно с ним расстаться, так как это был подарок Ивана Александровича.
Не одна я пробиралась в крепость, другие дамы делали то же самое, несмотря на то, что для них были назначенные дни для свидания с мужьями. Но так как назначался один день в неделю, то этого им казалось мало, и они пользовались минутами гулянья, чтобы повидать своих мужей. Так, однажды я встретила в большом волнении Михаила Александровича Фонвизина, который, вероятно, привык видеть во время прогулок жену свою. Он спросил меня: «Сударыня, не встретили ли вы очень красивую женщину?»
В это время я познакомилась с Гризье, бывшим учителем фехтования в Москве, у которого и Иван Александрович брал уроки. Рассказы Гризье впоследствии дали повод Александру Дюма написать по поводу меня роман, под заглавием «Memoires d\'un maitre d\'armes».
He могу не вспомнить с благодарностью то, что сделал Гризье. Гризье пришел ко мне с полным желанием и готовностью услужить мне и бывшему его ученику, которого, он, как видно, очень любил, и так любезно предлагал располагать его кошельком, говоря, что знает очень хорошо, как дурно относятся родные к Ивану Александровичу, что, наконец, заставил меня воспользоваться его услугами. Я взяла у него 200 рублей, которые, конечно, поспешила потом возвратить при первой возможности.
Между тем у меня явилась очень смелая мысль, которую я решила привести в исполнение, это увезти Ивана Александровича за границу. А случай познакомил меня с одним немцем, который продавал мне свой паспорт за 6 тысяч рублей. Беспрестанно бывая в крепости, я познакомилась там со многими и узнала, что вывести оттуда Ивана Александровича было бы не так трудно, как казалось сначала. Потом мы могли сесть на купеческое судно и с помощью паспорта, под чужим именем, пробраться далее. Но для этого необходимы были деньги и много денег, а у меня их не было. Тогда я начала придумывать разные хитрости, чтобы пробраться к матери Ивана Александровича, от которого, впрочем, я тщательно скрывала свое намерение, так как была уверена, что он не согласится на бегство, в то время как товарищи его должны будут отправиться в Сибирь. Но я мечтала уговорить его в решительную минуту, а пока убеждала, что мне необходимо ехать к его матери, на что он наконец согласился.
Ему, так же, как и всем, было известно, что не легко попасть к его матери, Анне Ивановне, которая жила недоступной барыней. Чтоб помочь мне пробраться в заколдованный дом старухи, он написал три письма, два – к родственницам, живущим в доме, именно – к Титовой и Карауловой, а третье – к Варваре Николаевне Анненковой. Только эта последняя имела достаточно твердости характера, чтобы сказать Анне Ивановне обо мне, когда я приехала в Москву. Другие не подумали и заикнуться.
Сначала старуха очень встревожилась, объявила, что Варвара Николаевна поступила неосторожно, сказав ей без особых приготовлений, что я вернулась из Петербурга, но на другой день прислала за мной карету. Карета была у моего подъезда в 9 часов вечера. Я, конечно, не заставила ждать себя, зато меня заставили ждать в приемной комнате и только в 2 часа ночи позвали к моей будущей belle-mere (свекрови). Встреча наша, конечно, не могла обойтись без внутреннего волнения с той и другой стороны. Я с трудом сдерживала биение моего сердца, столько уже выстрадавшего. В эту минуту во мне с новой силой проснулось то чувство гордости и сознания своего достоинства, которое заставляло меня сначала избегать и удаляться Ивана Александровича. По совести я могла смотреть прямо в глаза этой надменной женщине, потому что не искала ее сына в то время, когда он был знатен и богат, и если предалась потом всею силою любви к нему, так это потому, что он казался глубоко несчастным.
Когда я вошла в комнату Анны Ивановны Анненковой, она сидела в большом кресле. Один угол этой комнаты был весь установлен образами, что меня поразило как француженку. Перед образами теплилась лампада. На старухе был пышный ночной туалет, один из тех, какие ею совершались на ночь. Она была вся в белом, я была вся в черном. Входя, я поклонилась ей очень церемонно, она привстала с своего кресла. Тогда одна из окружавших сказала мне: «Моя кузина хочет вас поцеловать, сударыня». Я подошла ближе, она бросилась ко мне на шею и зарыдала. Я хотела ее утешать, она остановила меня: «Дайте мне поплакать, сударыня, эти слезы принесут мне облегчение». В эту минуту казалось, что все величие, окружавшее эту женщину, ее оставило: она являлась матерью. Но этот порыв материнского чувства продолжался недолго.
Потом она благодарила меня, говорила, что я ангел-хранитель ее сына, что без меня он бы погиб. У меня были письма ее сына, которые я просила позволения прочесть ей, на что она изъявила свое согласие. В одном из писем сын просил ее позаботиться о нем, обеспечить жизнь его в Сибири, и так как он лично не имел ни на что права, то просил все сделать на мое имя. Все это она прослушала молча и не сказала ни слова, но когда я стала говорить ей о своем намерении увезти Ивана Александровича за границу и просить в этом ее содействия, она откинулась назад в своем кресле и отвечала: «Мой сын беглец, сударыня? Я никогда не соглашусь на это, он честно покорится своей судьбе». Ответ прекрасный, может быть, но заглушающий чувства матери. Я же думала в эту минуту более всего о самом Иване Александровиче и невольно воскликнула: «Это годится для римлян, сударыня, но это время уже миновало». На этом и кончилась моя попытка увезти Ивана Александровича за границу.
Между тем Анна Ивановна продолжала присылать за мной каждый день карету. Она говорила, что мой веселый французский характер оживляет ее и заставляет забывать горе, одним словом, что я ей так понравилась, что она не может жить без меня. Часто, усаживая около себя, она целовала меня и говорила, что не хотела бы со мною расстаться. С ее стороны то была необыкновенная нежность, потому что эта женщина никогда никого не ласкала. Она меня всячески задерживала, даже давала вечера, воображая этим развлечь меня. На вечерах всегда присутствовала вся разряженная, но мне было, конечно, не до этого: я рвалась к ее сыну и никак не могла постигнуть, каким образом могла мать оставаться в своих раззолоченных креслах, одетая в бархат, принимая гостей, в то время, как сын ее томился в душном и сыром каземате, лишенный света, воздуха и самых необходимых вещей, не всякий день имея даже кусок белого хлеба. (Еще вспомнила. В казематах от сырости было такое множество блох, что они не давали покоя, ноги были всегда, как в ботфортах, до такой степени покрывались этими насекомыми.)
Несмотря на все мои усилия вернуться скорей в Петербург, я еще несколько времени не могла вырваться от Анны Ивановны. Впрочем, у меня было одно утешение: от Ивана Александровича я получала часто известия, и в этом помогала мне добрейшая немка, с которой я условилась, уезжая из Петербурга, что она будет ходить в крепость в мое отсутствие, переодетая в платье горничной. Таким образом она передавала мои записи и получала от Ивана Александровича для меня. Обыкновенно записки передавались через солдат, и за это им платили очень много.
Не могу не рассказать одного случая, который меня очень встревожил и поразил, как черта характера русского солдата. Одна из записок попала в руки большого пьяницы. Я на другой же день узнала об этом, потому что Иван Александрович спросил меня, получила ли я такую-то записку, и очень был встревожен, когда я ответила, что нет. Тогда он сообщил мне приметы солдата. Я тотчас же догадалась, который из них, потому что всех их знала в лицо, и хотя не говорила по-русски, но отлично объяснялась с ними знаками. Они также все знали меня. Солдат с запиской пропал на целую неделю, и я очень обрадовалась, когда наконец, после долгих розысков, встретила его на дворе крепости. Он, казалось, также очень был рад меня видеть и показывал мне знаками, что ему нужно говорить со мною. Я подошла к нему, и каково же было мое удивление, когда он вытащил записку из-за голенища своего сапога, объясняя, что он напился пьян, что его допрашивали о записке и даже очень били, но что он не сознался в том, что записка у него. Я была более всего поражена, что он даже не уничтожил ее и возвратил мне в целости.
В Москве я пробыла только восемь дней, но Иван Александрович нашел, что это слишком долго, и я получила от него письмо, где он торопил меня вернуться к нему. Он писал, что зима устанавливается, что их, наверное, отправят в Сибирь, и что, таким образом, мы более не увидимся. Тогда, несмотря на все задержки Анны Ивановны, я поторопилась выехать из Москвы. Как она ни сетовала на меня за это, но отпустила милостиво, дала в этот раз денег на дорогу (4 тыс. ассигнациями) и предложила взять к себе ребенка, которого я оставила со старушкой Шарпантье, на что, конечно, я была рада согласиться. Таким образом, моя старшая дочь, а ее внучка, оставалась при ней до самой ее смерти.
Но едва я приехала в Петербург, как, выходя из дилижанса, была страшно встревожена тем, что узнала от одного из прежних слуг Ивана Александровича. Этот преданный человек ожидал меня тут, чтобы передать, что барин его едва не лишил себя жизни, думая, что я его совсем оставила. Тогда я бросила все вещи, которые были со мною, на руки этому человеку и, не заезжая на квартиру, поскакала в крепость. Была уже ночь, и человек старался удержать меня и убедить, что так поздно мне никуда нельзя будет пробраться, но я ничего не слушала и через несколько минут была уже у Невы. Это происходило в декабре месяце, 9-го числа, 1826 года.
В это время мосты были все разведены, и по Неве шел страшный лед. Иначе, как на ялике, невозможно было переехать на другую сторону. Теперь, когда я припоминаю все, что случилось в ночь с 9-го на 10 декабря, мне кажется, что все это происходило во сне. Когда я подошла к реке, то очень обрадовалась, увидав человека, привязывавшего ялик, и еще более была рада узнать в нем того самого яличника, который обыкновенно перевозил меня через Неву. В этакую пору, бесспорно, не только было опасно пускаться в путешествие, но и безрассудно. Между тем меня ничто не могло остановить, я чувствовала в себе сверхъестественные силы и необыкновенную готовность преодолеть всевозможные препятствия. Лодочник меня также узнал и спросил, отчего не видал так долго. Я старалась ему дать понять, что мне непременно нужно переехать на другую сторону. Он отвечал, что это положительно невозможно, но я не унывала, продолжала его упрашивать и наконец сунула ему в руку 25 рублей. Тогда он призадумался, а потом стал показывать мне, чтобы я спустилась по веревке, так как лестница была вся покрыта льдом. Когда он подал мне веревку, я с большим трудом могла привязать ее к кольцу, до такой степени все было обледеневшим, но, одолев это препятствие, мигом спустилась в ялик. Потом только я заметила, что руки у меня были все в крови: я оборвала о ледяную веревку не только перчатки, но и всю кожу на ладонях.
Право, не понимаю, как могли мы переехать тогда, пробираясь с такой опасностью сквозь льдины. Бедный лодочник крестился все время, повторяя: «Господи, помилуй». Наконец с большим трудом мы достигли другого берега. Но когда я подошла к крепостным воротам, то встретила опять препятствие, которое, впрочем, ожидала: часовой не хотел впустить, потому что было уже 11 часов ночи. Я, прибегла опять к своему верному средству, сунула и ему денег. Ворота отворились, я быстро прошла до церкви, потом повернула направо к зданию, где были офицерские квартиры, пошла по лестнице, где было темно, хоть глаз выколи, перепугала множество голубей, которые тут свили свои гнезда, потом взошла в комнату, где на полу спали солдаты. Я в темноте пробиралась, наступая беспрестанно им на ноги. Наконец добралась до комнаты Виктора Васильевича.
Это был один из офицеров, которого я знала более других, особенно жену его (фамилии его я не знаю). У них было еще темнее, но я так хорошо знала расположение их комнаты, что ощупью дошла до кровати и разбудила жену Виктора Васильевича, говоря, что мне необходимо видеть его. Он тотчас же вскочил, я объявила, что хочу видеть Ивана Александровича. Он ответил, что никак нельзя, и начал рассказывать, как Иван Александрович хотел повеситься на полотенце, но, к счастью, полотенце оборвалось, и его нашли на полу без чувств. На это я стала ему доказывать, что мне тем более необходимо видеть Ивана Александровича, Виктор Васильевич колебался, я взялась опять за кошелек, вынула сторублевую ассигнацию и показала ему. Тогда сон у него прошел, он сделался сговорчивее и отправился за Иваном Александровичем, а я вышла на улицу и прижалась у какого-то здания, близ которого проходил какой-то канал (или маленькая речка, не знаю, только тут мы всегда виделись с твоим отцом). Это было довольно пустынное место, где почти не было проходящих.
Вскоре Виктор Васильевич привел узника. Мы горячо обнялись, но едва успели обменяться несколькими словами, как Виктор Васильевич начал торопить нас и все время тащил Ивана Александровича за рукав. Чтобы выиграть еще хотя одну минуту, я сняла с себя последнюю цепочку с образом и отдала Виктору Васильевичу. Он немного подождал, потом опять начал сердиться. Делать было нечего, приходилось расстаться. Я успела только передать Ивану Александровичу кольцо с большим бриллиантом, которое посылала ему мать, и сказала, что напишу все, что имею еще передать ему от нее. Мы простились, и надолго этот раз. Иван Александрович, сделав несколько шагов, вернулся, торопливо передал мне кольцо, говоря, что отнимут, и прибавил, что их, вероятно, скоро увезут в Сибирь. Тогда я сняла с своей руки другое, маленькое кольцо, которое всегда носила и которое было составлено из двух очень тоненьких кольчиков. Я разделила их, отдала ему одно, догоняя его, другое оставила у себя и сказала вслед, что, если не добьюсь позволения ехать за ним в Сибирь, то пришлю другую половину кольца. Все это было сделано в одну минуту. Вскоре вернулся ко мне Виктор Васильевич, которого я просила проводить меня из крепости.
У меня была на всякий случай вторая квартира на Петербургской стороне, и, чтобы попасть в нее, мне приходилось выйти из крепости в те ворота, против которых были поставлены некогда, а именно в ночь на 13 июля 1826 года, пять виселиц, и всякий раз, как мне случалось проходить через это место, мне казалось, что пять несчастных повешенных идут передо мной. Несмотря на всю мою твердость, я никак не могла отделаться от этих призраков. Виктор Васильевич проводил меня, и через несколько минут я была на квартире, которая была в двух шагах от крепости. Но едва я взошла к себе и присела к столу, приготовившись писать, чтобы передать Ивану Александровичу все, что не успела сказать ему, как вдруг страшный шум поразил меня.
Я услыхала звон колокольчиков и свист ямщиков. Не будучи в состоянии отдать себе отчета в том, что так поразило меня, я упала на диван в каком-то мучительном предчувствии. В это самое время вбежала ко мне жена Виктора Васильевича и старалась объяснить (она не говорила по-французски), что Ивана Александровича увезли. Я не могла прийти в себя и думала, что она говорит, что скоро увезут его, но она в отчаянии повторяла, что уже увезли. Этой женщине было предложено мною 2 тысячи рублей вознаграждения, если только она предупредит меня заранее, когда должны будут увезти Ивана Александровича. Понятно, что, не успев этого сделать, она приходила в отчаяние. Наконец, после больших усилий, я поняла, что говорят мне, и узнала от нее, что не успела я выйти из крепости, как приехало несколько повозок с фельдъегерем и жандармами, потом вывели узников, закованных в цепи, в числе которых был Иван Александрович, посадили их в повозки и помчались.
Это были первые из осужденных второй категории декабристов, которых увозили в Сибирь. Ранее, до коронации, но тотчас после сентенции, в июле 1826 года, было отправлено восемь человек: князь Трубецкой, князь Волконский, князь Оболенский, Василий Давыдов, два брата Борисовых, Артамон Муравьев и Якубович. По первому зимнему пути были отправлены Никита и Александр Муравьевы, Торсон-моряк и Иван Александрович Анненков. Потом уже одних за другими отправляли и остальных. Тогда носились слухи, что Муравьевых и Анненкова не без причины поспешили отправить, а именно потому, что мать Муравьевых, Екатерина Федоровна, которая безумно любила сыновей своих, потом жена одного из них, Никиты, Александра Григорьевна, рожденная графиня Чернышева, и наконец, я – были самые беспокойные, самые смелые. Мы всем из властей в С.-Петербурге решительно надоели, и от нас не знали, как отделаться.
Когда я наконец сознала всю истину, слушая жену Виктора Васильевича, я потеряла голову и не могла положительно сообразить, что мне делать. Всего ужаснее была мысль, что могли увезти осужденных не в Сибирь, а в одну из крепостей, и там оставить их, если не навсегда, то надолго. Я знала, что всего более их пугала возможность оставаться в крепости, и все они смотрели, как на большое облегчение их участи, если их сошлют в Сибирь. Сама я вполне разделяла их страхи и опасения и в эту минуту сгорала желанием и нетерпением узнать, куда их увезли.
Тогда я вспомнила, что Николай Николаевич Анненков, которого раньше не было в Петербурге, должен был вернуться в это время. Он был адъютантом при великом князе Михаиле Павловиче. Я послала за извозчиком и приказала везти себя во дворец. Приходилось делать большой объезд, чтобы переехать Неву в том месте, где уже встал лед, это, кажется, было около Смольного. Хозяйка квартиры уговаривала меня подождать до утра и убеждала, что мне необходимо одеться, но я отвечала, что она с ума сошла, что я одета очень хорошо, позабыв совершенно и не сознавая, что на мне был надет старый халат Ивана Александровича, который я очень любила, но в котором, конечно, невозможно было показаться во дворец. Хозяйка, испугавшись, видя меня в таком состоянии, более не противоречила, и через час (то было еще раннее утро, часов восемь) я была во дворце великого князя. Там в мужском халате вбежала я в ярко освещенный зал, где в то время находился Николай Николаевич Анненков и множество военных. Он бросился ко мне навстречу, обнял и увлек в другую комнату, стараясь успокоить (потом он говорил, что был уверен в эту минуту, что я помешалась). Я умоляла сказать, куда могли увезти Ивана Александровича – в Сибирь или в крепость. Он уверял, что не знает, но дал слово известить меня и, действительно, через час, не позже, после того, как я уехала от него, дал знать, что увезли в Сибирь. Я осталась глубоко благодарна Николаю Николаевичу за участие, которое он оказал мне в эту ужасную для меня минуту.
От него я поехала к Титову, и как только получила известие, что Иван Александрович отправлен в Сибирь, так просила Титова послать за лошадьми, и мы тотчас же поскакали с ним на первую станцию, но, как и надо было ожидать, никого уже там не застали (К. Ф. Муравьева и невестка ее, Александра Григорьевна, рожденная гр. Чернышева, виделись со своими на первой станции). Титов спросил почтовую книгу, там была записана только фамилия фельдъегеря Желдыбина и города: Омск, Красноярск, Иркутск.
(Да, вот еще. Недалеко от Вятки отец твой встретил почтальона, молодого мальчика, лет 19, просил его зайти ко мне в Москве, сказать, что он видел его здоровым. Я дала почтальону 25 рублей.)
Фельдъегерь Желдыбин был ужасный человек. Он обходился жестоко с теми, кого вез, не давал им ни есть, ни отдохнуть, бил ямщиков и загонял несколько лошадей. И все это для того, чтобы успеть доскакать с одними до места назначения, кажется, до Иркутска, и вернуться за другими: так соблазнительны были для этого изверга прогоны и разные сбережения от сданных на его руки арестантов. Как ни был смел его расчет, однако же, удался. Позднее Иван Иванович Пущин был отправлен с этим самым фельдъегерем. Так он, когда вез Пущина, так избил ямщика своей саблей, что ямщик вскоре умер. Он за это был под судом.
Мало, что этот зверь Желдыбин заставлял беспощадно мчаться первые жертвы свои, но он еще чуть не заморозил всех. Никто из них не имел шубы. Иван Александрович был в офицерской шинели, между тем морозы стояли жестокие, и у него руки, и особенно ноги, закованные в железо, распухли страшным образом. А главное, с ним не было денег, так что на одной из станций он отдал свой носовой платок женщине, которая накормила его. (Фельдъегерь нигде не кормил их, только в Вятке губернатор велел накормить, и дали порядочный обед.)
Впрочем, Муравьевым, которых ждали на первой станции мать их, Екатерина Федоровна, и жена Никиты, Александра Григорьевна, было передано много денег, и они при первой возможности, когда только можно было запастись теплым платьем и всем необходимым, делились со своими товарищами. Екатерина Федоровна задарила также и Желдыбина, но и это не помогло. Он до самого Омска мчался, не обращая внимания на то, что его упрашивали остановиться где-нибудь, чтобы купить еще теплого платья. Только в Омске удалось им это сделать. Тут был Степан Михайлович Семенов, участвовавший также в их обществе, но переведенный в Омск на службу. Семенов купил им сибирские шубы-дохи. Тут их накормили очень хорошо и наделили запасами провизии на дорогу.