Почти два года прожила Анна у Скороспеловых. Из девочки-подростка она превратилась в совершенно взрослую девушку, – высокую, стройную, с сильными руками и загрубелым лицом. Если бы кто-нибудь спросил у неё: счастлива ли она, довольна ли своей судьбой, она сморщила бы свои темные брови и сурово ответила бы: «Чего там недовольна? Живу, как все!»

Сама себе она никогда не задавала подобных вопросов: ей было некогда. Переделав все бесчисленные работы Федосьи Яковлевны да повозившись, кроме того, с пятью детьми, ей хотелось спать и спать, а не раздумывать да грустить.

– Что ты, Аннушка, так привязалась к огороднице, – говорили ей иногда соседи и даже Алена. – Ты, ведь, почитай, задаром у неё живешь! Ты теперь работница, как надо быть, могла бы место получше найти, с хорошим жалованьем…

Анне подобные советы казались нелепыми. Ей уйти от Федосьи Яковлевны, которая всегда так добра к ней, от милых деток, которые так крепко целуют ее? Да разве это возможно?.. Если ей случалось отлучаться куда-нибудь из дому на час, на два, то при возвращении Федосья Яковлевна всегда встречала ее восклицанием:

– Ну, слава Богу, что ты пришла, Аннушка! А я без тебя, как без рук.

Дети бросались к ней с криками:

– Няня, милая, иди скорей! Мы все тебя ждали!

Когда, в праздничный день, она просилась у хозяйки в церковь или в гости, Федосья Яковлевна не удерживала ее, но обыкновенно тяжело вздыхала, говоря:

– Что же! Известное дело: молодой человек, повеселиться хочется, людей посмотреть, себя показать!.. Всем праздник, только мне праздника нет! Ты уйдешь, а мне двойная работа!.. Ну, да иди себе, я тебя не держу, чего тебе для меня сидеть: ведь не мать я тебе в самом деле!

– Няня, не уходи! – кричали дети, цепляясь за нее, и Анна оставалась, забывала о праздничном отдыхе, готова была и работать, и услуживать за то, что ее так любят, так ею дорожат…

Аксинья Ивановна никогда не могла простить Анне, что та решилась уйти от неё, что предпочла место работницы сытной жизни в их доме; но когда Анна стала все реже и реже навещать ее, она окончательно признала свою бывшую воспитанницу бесчувственной и неблагодарной.

– Неужели тебя хозяйка и в Светлый праздник со двора не отпускает? – с неудовольствием спрашивала она.

– Нет, хозяйка ничего, – несколько смущенно отвечала Анна, – а только я сама вижу, что работы много: мне и не охота уходить…

– Не охота? – сердилась Аксинья Ивановна. – Кабы ты помнила нашу хлеб-соль, не говорила бы «не охота»!

– Ах, тетенька, – непременно вмешивался в разговор Алеша, – да что же Анюте до нас? Точно мы ей свои, близкие. Пока мала была, нуждалась в вас – ну, и жила у вас, ласкалась к вам, а теперь вы ей не нужны, так чего же ей к нам ходить?

Аксинья Ивановна вздыхала, а Анна должна была делать большие усилия над собой, чтобы, по старой памяти, не прибить и не вытолкать за дверь дрянного мальчишку.

Кончилось тем, что, избегая неприятных объяснений и колких намеков, она совсем перестала ходить к Постниковым, и Аксинья Ивановна еще раз убедилась, что «Алешенька всегда правду говорит, он всякого человека хорошо понимает».

Кроме Постниковых, Анне не к кому было ходить. Прежние подруги, знавшие ее как воспитанницу богатого купца, теперь не кланялись ей и никогда не подумали бы пригласить к себе в гости эту простую работницу в полинялом, заплатанном ситцевом платье. Новых знакомств ей было некогда заводить, а к Скороспеловым почти никто не ходил в гости; разве иногда соседка забежит к Федосье Яковлевне, попросить сковороду или утюг, да заболтается и согласится выпить чашку-другую чаю.

Да и не надо было Анне гостей, не надо знакомых. Дома все добрые, все любят ее; зачем же ей чужие? А еще соседи говорят, чтобы она искала другого места, где дадут побольше жалованья. Какая глупость! На что ей жалованье? Наряжаться? Накупать себе красивых платьев? Но ведь она знала, что она нехороша собой. «Нарядишься, так, пожалуй, еще больше будешь похожа на воронье пугало», – думала она, оглядывая себя в маленькое зеркальце, висевшее над комодом Федосьи Яковлевны. У Постниковых она носила и хорошие платья, и шелковые платочки, да разве она жила счастливо? Нет, вовсе не того ей нужно. Она нисколько не завидовала ни тем богатым барыням, которые в собственных экипажах приезжали на огород к Ивану Прохоровичу, ни тем девушкам, которых она встречала в церкви и на улице; не завидовала и Алеше, который все больше и больше пользовался милостями дяди и тетки, ходил настоящим франтом – в сюртуке, пестром галстуке, с часами на толстой вызолоченной цепочке. На все это она смотрела совершенно равнодушно. Но сердце её болезненно сжималось, когда она видела, как грубая мозолистая рука Федосьи Яковлевны нежно ласкала белобрысые головки её маленьких буянов; она не могла удержаться от слез, когда Иван Прохорович, всегда такой кроткий и тихий, чуть не прибил соседку за то, что она смела обидеть его Дуню. Ребенком она злилась на тех, кого любили и ласкали больше, чем ее, – теперь она не чувствовала злобы ни против кого; ей было только до боли жалко саму себя, и, чтобы заглушить это тяжелое чувство, она хваталась за первую попавшуюся работу, и работала, и работала, пока усталость не начинала одолевать ее, и сон не слепил ей глаза.

Настала весна, – вторая весна, которую молодая девушка проводила в доме Скороспеловых; теперь ей можно было немного отдохнуть: Сеня и Гриша почти все время проводили на улице, домой забегали только есть да спать, Дуня не хотела отставать от братьев, а за ней неизменно тянулся и Ваня. В избе оставался только Вася, который уже хорошо ходил и бегал, так что его не нужно было носить на руках, да пятилетняя Маша – тихая, разумная девочка, всегда охотно забавлявшая братишку.

– Ишь, как без ребят-то дело спорится, – замечала Федосья Яковлевна. – Смотри-ка, Аннушка, солнце еще высоко, а мы, почитай, всю работу переделали! Теперь, пока корова с поля не придет, мы хоть сложа руки сиди, точно барыни какие.

Сама Федосья Яковлевна сидеть сложа руки не умела: у неё всегда находилась какая-нибудь починка старого белья, перешивка старого платья, за которую она и принималась так, от нечего делать; но Анна рада была отдохнуть час другой. Непрерывная, утомительная зимняя работа вредно подействовала на здоровье молодой девушки: она часто чувствовала слабость, головокружение, какую-то боль в груди. Ей было очень приятно пройтись по тропинке, которая от огорода Ивана Прохоровича вела прямо к полю и к лугам соседней деревни, приятно полежать на мягкой траве, под яркими лучами весеннего солнца.

Один раз она только что вышла на тропинку, как навстречу ей попался Иван Прохорович. Он шагал быстро, опустив голову, чем-то озабоченный и почти натолкнулся на девушку.

– Куда это ты, Аннушка? – как-то машинально спросил он.

– Гулять! – отвечала она, с удивлением посматривая на его встревоженное лицо.

– Ишь ты, гулять! Тут из кожи вон лезешь, а она гулять! – проворчал Иван Прохорович и зашагал дальше.

– Чего это вы? Что случилось? – спрашивала Анна, догоняя его.

– Ничего не случилось! – мрачно отвечал Иван Прохорович. – Я сам глупость сделал, сам теперь и плачусь. В прошлом году держал трех работников, показалось много, дорого, дай, думаю, нынче с двумя обойдусь. Оно, пожалуй бы, ничего, да, как на грех, Максим заболел, вчера ушел в больницу. Что я с одним Степаном буду делать? Он, вишь, какой увалень, а пора теперь горячая, надо скорей гряды кончать, рассаду пересаживать…

– А разве нельзя нанять кого-нибудь вместо Максима? – спросила Анна, живо сочувствуя горю своего хозяина.

– Нанять! Где их наймешь? Зимой задаром, из-за одного хлеба идут, а теперь – куда тут! Я уж утром и на базаре спрашивал, теперь, вон, в деревню ходил, – нет, никто не идет. Беда да и только!

– Экое, в самом деле, горе какое! – с соболезнованием отозвалась Анна.

– Тебе что за горе! – несколько досадливо проговорил Иван Прохорович, – вон, ты гуляешь себе, как ни в чем не бывало.

– Я ведь не знала, что у вас много работы, я бы вам помогла, – отозвалась Анна.

Иван Прохорович остановился и смерил девушку пристальным взглядом, точно в первый раз видел ее. Лицо его просияло.

– А что, и вправду! – вскричал он. – Ты ведь уж не маленькая, можешь и в огороде работать. Дома-то хозяйка одна справится, а я тебе за эти месяцы жалованья прибавлю да и платье новое подарю. Ну, что, согласна?

Иван Прохорович так оживился, с таким беспокойством ждал ответа девушки, что у неё не хватило духу отказать ему.

– Я попробую, может, еще и не смогу, – нерешительно отвечала она: ей было страшновато приниматься за новую тяжелую работу, но она отчасти надеялась, что Федосья Яковлевна не отпустит ее. Однако, надежда эта не оправдалась. Федосья Яковлевна нашла, что так и должно быть.

– Известное дело, я справлюсь одна дома, – заявила она, – а ты, Аннушка, помоги хозяину. Человек ты молодой, тебе нечего труда бояться, а ужо к ужину я тебе твоих любимых блинков напеку. Ведь ты у нас живешь не как работница, а как будто бы своя, так надо же тебе помочь нам в нужде…

Федосья Яковлевна говорила эти слова совершенно простодушно и была вполне уверена, что говорит полнейшую правду, а между тем самая хитрая женщина не могла бы придумать лучшей уловки, чтобы заставить Анну делать все, что угодно. Она не простая наемная работница, ее просят помочь, как свою, как семьянинку, и, конечно, она поможет, и никакой труд не покажется ей тяжелым, никакая работа утомительной…

С бодрым духом взялась Анна за тяжелый заступ, безропотно таскала она одну пару ведер за другой для поливки гряд. Когда настало время ужина, она опустилась на лавку бледная, усталая, и вкусный ужин не привлекал ее.

Федосья Яковлевна заволновалась.

– Что же это ты, Аннушка, а блинков-то? Поешь, родимая, ведь я для тебя пекла! Заморилась?.. Ничего, это с непривычки! Поешь, так тебе легче будет!

Нельзя было противостоять такому радушному угощению. Анна поела и, в самом деле, несколько подкрепилась. Федосья Яковлевна и Иван Прохорович так ласково говорили с ней, так ухаживали за ней, что, несмотря на сильную усталость, она чувствовала себя хорошо и не думала отказываться от тяжелого труда.

На другой, на третий день – то же самое: утомительная работа, а за обедом и за ужином ласковые, ободряющие разговоры, похвалы, выражения благодарности, заставлявшие забывать неприятности длинного летнего дня. Мало-помалу Анна привыкла к своей новой работе. Плечи её не ныли больше от коромысла, заступ не казался ей таким тяжелым, как в первый день, только худела она все больше и больше; густой загар не мог вполне скрыть бледность её щек, по воскресеньям она не смеялась, не играла с детьми, как прежде, даже гулять не ходила, а сидела у ворот одна, – тихая и задумчивая.

Но вот все трудные огородные работы кончились, осталась только поливка гряд, которую нельзя было прекращать, так как погода стояла очень жаркая. После одного особенно знойного дня Анна только что налила большую лейку воды, как вдруг почувствовала сильный озноб и какую-то странную слабость во всех членах. Она хотела пересилить себя, но не в состоянии была приподнять лейку.

«Посижу немного, может, пройдет» – подумала она и опустилась на землю тут же подле кадки с водой.

– Аннушка! Что с тобой? Ты больна? – встревоженным голосом закричал Иван Прохорович, минут пять спустя, видя, как страшно побледнела девушка, как бессильно прислоняется голова её к стенке кадки.

– Да, что-то нездоровится, – упавшим голосом отвечала Анна. – Ничего, пройдет! Я сейчас буду поливать…

– Какое там поливать? На тебе лица нет! Иди домой, ляг в постель; может, отлежишься…

Анна с трудом приподнялась, с трудом доплелась до своей постели и скорей упала, чем легла на нее. К ужину она не встала, отказалась от всякой пищи и только все просила холодного квасу. Федосья Яковлевна уверяла, что это простуда, заставила ее выпить большую чашку горячего настоя из липового цвета, укрыла ее полушубком и уговаривала хорошенько пропотеть.

– Я ведь эту болезнь знаю, – говорила она, – со мной сколько раз то же случалось, пропотеешь хорошенько, завтра встанешь, как встрепанная.

Анна покорно глотала горячий настой, покорно задыхалась под тяжелым полушубком, но предсказание Федосьи Яковлевны не исполнилось: она не пропотела и на следующее утро совсем не могла встать. Все тело её горело, как в огне, она беспрестанно впадала в забытье, а когда приходила в себя, чувствовала слабость и сильную боль в голове.

– Эка беда какая стряслась! – говорил Иван Прохорович, с состраданием поглядывая на молодую работницу. – А, как на зло, завтра базарный день, надо бы набрать стручков да огурцов. Мне самому некогда, а один Максимка немного наберет…

– Я бы тебе помогла, да у меня сегодня стирка, – отозвалась Федосья Яковлевна. – Ужо, если ей к вечеру лучше не будет, схожу к куме Никаноровне: у неё есть лекарства от разных болезней: может, не даст ли чего…

Кума Никаноровна, действительно, дала какую-то настойку, которую следовало пить при закате и на восходе солнца, три дня сряду, «и всякую болезнь – как рукой снимет»; Первый день Анна выпила положенную порцию, второй – она не поднимала головы с подушки и Федосья Яковлевна должна была вливать ей лекарство в рот, на третий день она никого не узнавала, металась по постели и громко бредила.

– А, ведь, Аннушку нельзя так оставить: – заметил за обедом Иван Прохорович. – Надо бы доктора позвать.

– Что доктора! – с озабоченным видом проговорила Федосья Яковлевна. – Доктор лекарство пропишет, надо покупать, а лекарства все дороги… Опять же, что она у нас лежать будет: за больной уход нужен, а разве мне есть время за ней ухаживать?.. Я думаю, всего лучше свезти ее в больницу: там и лечить ее будут даром, и смотреть за ней.

– Жалко как-то девушку, – сказал Иван Прохорович. – Работала, работала она на нас, а как чуть заболела, ты ее сейчас и из дому прочь…

– Работала! – вскричала Федосья Яковлевна. – Что ж, она ведь не даром работала. За наши деньги мы всегда себе работниц найдем. Правда, она девушка хорошая, мне ее жаль, да что поделаешь. Может, у неё болезнь заразительная, к детям как бы не пристала, я вот чего боюсь…

Иван Прохорович не возражал. Конечно, если какая-нибудь опасность грозила своим детям, то нечего церемониться с чужой девушкой, простой работницей… После обеда работнику приказано было запрячь лошадь и положить в телегу побольше сена.

Анна не в состоянии была сама идти. Ее пришлось нести на руках. Почувствовав, что ее поднимают, несут, она в полубреду вообразила себе, что ее считают уже мертвой и хотят хоронить.

– Не надо! Оставьте! – кричала она жалобным голосом. – Я жива! Я не хочу!

– Полно, Аннушка! тебе там лучше будет! – успокаивала ее Федосья Яковлевна.

– Не хочу! не хочу! Пустите! Оставьте! – кричала Анна. Иван Прохорович, с помощью работника, бережно уложил ее в телегу и сам сел подле неё, так как она не переставала метаться. Телега выехала на большую улицу и покатила по тряской мостовой, заглушая шумом колес жалобные стоны больной.