Порядки, которые Нина Ивановна стала вводить в сиротском доме, вызвали прежде всего общее недоумение.

– Не выдрать за уши, не хлопнуть по руке девчонку – ворчала Марья Семеновна, – да это ни на что не похоже! Они после этого и уважения никакого к нам не будут иметь.

– Слышали, девушки? – объявляла Паша: – Нина Ивановна сказала, чтобы Соню Крылову вовсе не назначать никогда на дежурство.

– Это отчего? Что такое? – волновались воспитанницы.

– Она говорит, что Соня слабая, что ей не под силу дежурить, – объяснила Паша.

– А что, она и вправду слабая, – согласилась Ольга. – Намедни мы с ней вместе таскали воду в умывальники, так жаль было на нее смотреть. Я несу два ведра – мне нипочем, а она с одним взошла на лестницу, а дальше и не может, села на ступеньку, – бледная вся, еле дышит…

– Эка беда! Из-за этого не дежурить? – возражали другие. – Баловство какое! Она будет сидеть сложа руки, а мы за нее работай! Этак всякая скажет: «больна, не могу».

– Тебе-то, Глаша, нельзя сказать: ты вон какая толстая да краснощекая, а Соня, посмотри, в чем душа? – заметила Ольга.

– Чего «в чем душа»? – не унималась Глаша. – При Катерине Алексеевне, небось, работала, не смела жаловаться. Посидела бы денька три на хлебе и на воде, так забыла бы свои болезни.

Ольга, не любившая спорить, замолчала, но в глубине души и она, и многие другие сознавали, что Нина Ивановна права, что нельзя слабую, болезненную Соню заставлять работать наравне с крепкими, сильными девочками…

Паша дежурила в столовой и, перемывая посуду, нечаянно разбила кружку. Разбить или разорвать что-нибудь считалось в сиротском доме одним из важнейших преступлений. Паша, девочка вообще робкая, вся побледнела и с ужасом глядела на черепки, валявшиеся на полу. Ни Марьи Семеновны, ни Нины Ивановны в комнате не было. Девочки засуетились вокруг бедной Паши, и каждая давала ей какой-нибудь совет.

– Ты скажи, что не знаешь, кто разбил, – учила ее одна, – скажи, что кружка лежала на столе разбитая, и мы все скажем, что не знаем.

– Нет, лучше возьми скорей черепки в карман и выбрось их: может, сегодня не заметят, – советовала другая.

– Еще лучше вот как сделай, – предлагала третья: – составь все кусочки вместе, да и поставь в шкаф. Марья Семеновна начнет считать кружки, у неё в руках и развалится…

Никому из девочек и в голову не приходило, что все это ложь, обман, что несравненно хуже солгать, чем разбить чашку. Да и с чего бы им это пришло в голову? Они часто лгали, обманывали, и ложь их иногда оставалась неоткрытой, а следовательно и ненаказанной, за каждую же испорчённую вещь их наказывали, и наказывали очень сурово. За такую же разбитую кружку Саша Большая оставлена была без чаю на целую неделю, а Пашу, за то, что она разбила стекло от лампы, Катерина Алексеевна сама била линейкой по рукам до того, что все пальцы девочки распухли.

В коридоре раздался голос Нины Ивановны. Одна из девочек собрала черепки и быстро сунула их в карман Паше, которая продолжала стоять в каком-то оцепенении. Войдя в комнату, Нина Ивановна тотчас заметила, что что-то не ладно.

– Что случилось, дети? – спросила она. – Паша, что с тобой? Чего ты так побледнела?

Паша от страха сама не понимала, что делает. Машинально опустила она руку в карман и машинально же вынула оттуда несчастные черепки.

– Что это такое? Как же это с тобой случилось? Ты шалила?

Паша ничего не отвечала. Она опустила голову и заплакала.

– Она нечаянно-с, Нина Ивановна, право нечаянно, – заговорило несколько голосов. – Стала вытирать кружки, а кружка и выпала. Она не шалила, право, не шалила, Нина, Ивановна…

– Ну, если вы это говорите, так я вам верю, – сказала Нина Ивановна. – Не плачь, Паша, беда не особенно велика; только в другой раз старайся быть осторожнее.

И это все? Ни побоев, ни наказаний, ни даже строгого выговора?.. Паша долго не могла придти в себя от удивления, да и все девочки были в порядочном недоумении.

– Ну, девушки, – провозгласила в тот же день Дуня Краснова, – новая надзирательница и впрямь наказывать не будет. Вчера Феня Малова так нашила, что все пороть пришлось, а она ей хоть бы что, сегодня Паше также ничего, да после этого неужели я работать буду? Нашли дуру. Да ни в жисть.

– И вправду! Не наказывают, так из-за чего стараться?.. И Марья-то Семеновна нынче тихая стала: не дерется, не кричит. Все: «пожалуйста», да «пожалуйста», думает – мы ее слушать станем, как бы не так!

И шалуньи поднимали такой шум, такую возню, обращали так мало внимания на увещания Марьи Семеновны, что та приходила в совершенное отчаяние. Однако их надежда на безнаказанность оказалась неосновательной. Правда, Нина Ивановна не била их, наказывала гораздо реже и мягче прежнего, но её наказания показались им едва ли не более тяжелыми, чем наказания Катерины Алексеевны. Стоять на коленях среди комнаты, рядом с дюжиной подруг, было, конечно, неприятно, но гораздо менее неприятно, чем работать за отдельным столиком, и шить не то, что шили большие, а какое-нибудь толстое полотенце или грубый передник, как маленькие. Щелчки и колотушки Марьи Семеновны заставляли детей вскрикивать от боли, но когда боль проходила, у них оставалась только злость, желание отмстить за нее. Когда же Нина Ивановна уличала кого-нибудь в проступке и старалась мягкими, но серьезными внушениями довести до сознания и раскаяния, виновная горько плакала, но ни на кого не злилась, и была несколько времени необыкновенно тиха, внимательна к своим поступкам.

– Право, уж лучше бы она меня прибила, чем такие жалкие слова говорить, – рыдала резвая, но очень чувствительная Дуня. – Так она этими самыми словами пронимает, точно ножом по сердцу скребет.

Нина Ивановна очень часто представляла девочкам, в какое несчастное, беспомощное положение они будут поставлены, если, прожив до шестнадцати лет в приюте, ничему не научатся, не сумеют заработать сами себе кусок хлеба. Её рассказы производили впечатление, особенно на старших; они стали задумываться, понимать, с какой целью от них требуют аккуратности и прилежания, стали внимательнее относиться к своим обязанностям, работать и учиться не только ради одного страха наказания.

Младшие не останавливались на таких серьезных мыслях. Им оставалось жить в приюте еще четыре, шесть, восемь лет, – стоит ли думать о том, что будет после? Но многие из них просто полюбили Нину Ивановну. Её приветливое обращение, её ласки тронули сердца детей, которые до сих пор во всякой начальнице, во всякой воспитательнице видели только своего врага. Они стали ценить её похвалу, её одобрение, боялись рассердить, огорчить ее, и это удерживало их от многих шалостей.

Влияние Нины Ивановны отразилось всего сильнее на Анне Колосовой. Передавая своей преемнице список воспитанниц заведения, Катерина Алексеевна сказала ей про Анну: «это самая испорченная из всех девчонок, ее следовало бы просто выгнать, на нее уж ничто не действует». Она и не подозревала, как подействует на девочку один поцелуй, одно ласковое слово.

Когда Анне было всего несколько дней от роду, ее нашли у дверей приюта, завернутую в какие-то тряпки, полумертвую от холода и голода. Она не знала ни родителей, ни родных, не видала никакой другой жизни, кроме жизни в приюте. Крикливый ребенок, она не пользовалась расположением нянек, а главная надзирательница младшего отделения постаралась как можно скорее отделаться от неё, благо она была довольно высока и сильна для своего возраста. Шести лет ее перевели в старшее отделение, где ей пришлось работать и учиться наравне со всеми.

С первых же дней дело пошло дурно. Малютка скучала и уставала долго сидеть на одном месте, работа валилась у неё из рук, ей неудержимо хотелось побегать, покричать, а Марья Семеновна немедля стала приучать ее к труду и послушанию своими обычными средствами. Первые наказания не смирили Анну, не внушили ей благодетельного страха к начальству: они только злили ее, вызывали на упорство. Она прямо отказалась становиться на колени; когда ее оставили без обеда, она принялась топать ногами и кричать страшнейшим образом, когда Марья Семеновна ударила ее, она сердито засверкала глазами и сама замахнулась на нее сжатым кулачком. Наказание розгами редко применялось в приюте, и то в особенных случаях. Решили, что только этим средством можно смирить необузданную девочку. Анну высекли, высекли так больно, что она захворала и затем поняла необходимость послушания. Она перестала кричать, перестала замахиваться на Марью Семеновну, она по первому приказанию становилась и в угол носом к стене, и на средину класса, и на колени, но это не сделало ее ни трудолюбивее, ни, главное, добрее. Она пользовалась всяким удобным и неудобным случаем, чтобы увильнуть от работы и, не смея открыто восставать против начальниц, в душе ненавидела их сильнейшим образом. Насмешливая улыбка, с какой она исполняла всякое приказание, выводила из себя Марью Семеновну. Когда она, кусая побледневшие от злости губы, смотрела исподлобья сердитыми глазами на Катерину Алексеевну, та непременно удваивала назначенное ей наказание. Подруги также не очень любили Анну. Одни боялись дружиться с ней потому, что она была на дурном счету у начальства, и из-за неё легко было попасть в беду, другим не нравилась её раздражительность и неуступчивость. А между тем Анна вовсе не была девочкой злой, неспособной к нежным чувствам. Она видала, как к некоторым девочкам приходили их бабушки или тетки, как они их ласкали, давали им гостинца и разные мелкие вещицы.

«Отчего это ко мне никто такой не придет?» – думалось девочке. Ей становилось невыносимо грустно, ей хотелось плакать, но о чем – она и сама не понимала. Если в эти минуты подруги звали ее играть или приставали к ней с разговорами, она отвечала им сердито, отталкивала их, а они называли ее «противной злючкой». Часто вечером, лежа в постели после особенно несчастного дня, она представляла себе, как было бы хорошо, если бы вдруг к ней пришла такая же маленькая беленькая старушка, какая приходит к Тане, и положила бы эта старушка свою морщинистую руку ей на голову, и сказала бы таким же тихим, добрым голосом, каким говорила Танина бабушка: «Дитятко ты мое бедное, много тебе приходится терпеть!» Анна сочиняла целые длинные разговоры с «беленькой старушкой», она и плакала, и улыбалась, и хорошо ей было… Вдруг раздавался резкий голос Марьи Семеновны:

– Все спят, ты одна вертишься в постели да пялишь глаза, Анна. Мало была наказана сегодня, еще захотела?

Мечты Анны разлетались, она сердито куталась в одеяло и засыпала со злобой в сердце.

Когда девочки волновались при известии о перемене надзирательницы, Анна оставалась безучастной.

«Не все ли равно: эта ли, другая ли? Они ведь все злые», – думалось ей, когда она, стоя на коленях, исподлобья поглядывала на Нину Ивановну, только что приехавшую в приют. И вдруг эта «другая» подходит к ней, избавляет ее от неприятного наказания, говорит с ней ласковым голосом, целует ее… В первую минуту Анна была до того изумлена, что как-то совсем не могла придти в себя. Это слишком походило на её мечты о беленькой старушке… Но часы проходят, ласковый голос опять слышится, хвалит, ободряет ее, – нет, это уж «вправду».

И Анна вдруг в первый же день почувствовала к Нине Ивановне что-то особенное, чего она еще ни к кому не чувствовала, – сильную, нежную любовь, страстное желание угодить ей, заслужить её внимание. Ради этой любви заступилась она за Любочку, ради этой любви работала она, как никогда в жизни.

– Что это вы так бранили Анну Колосову? – говорила Нина Ивановна Марье Семеновне. – Мне кажется, она очень старательная и хорошая девочка.

– Да она и вправду последнее время как-то стала получше вести себя, – отвечала Марья Семеновна, – а может быть, она это просто хитрит; без вас она ведь совсем не такая, как при вас.

Марья Семеновна была отчасти права. Хотя Анна вовсе не хотела хитрить, но действительно в отсутствие Нины Ивановны ничто не побуждало ее вести себя хорошо, и она очень часто становилась той грубой, ленивой, заносчивой девочкой, которую преследовала Катерина Алексеевна.

– Анна, садись за стол, видишь, все уже сели! – говорила ей Марья Семеновна.

– Сама знаю! Чего вы пристаете? – тотчас огрызалась девочка.

– Анна, смотри-ка, Феня взяла твой наперсток, – доносила Паша.

– А вот я ей покажу, как брать чужие вещи!

И Анна налетала на маленькую Феню, вырывала у неё наперсток и при этом толкала ее так грубо, что та падала на пол.

Иногда Нина Ивановна входила именно в ту минуту, когда Анна дерзко говорила с её помощницей или слишком бесцеремонно расправлялась с младшими подругами. Увидев ее, девочка робела, конфузилась и смотрела на нее такими умоляющими глазами, что у Нины Ивановны не хватало духа бранить ее.

– Привалило Колосовой счастье, – подсмеивались девочки. – Бывало, ее каждый день бьют и наказывают, а нынче все похваливают. Других Нина Ивановна бранит, а ей все «милая» да «умница». В «любимки» попала.

Может быть, девочки отчасти и были правы. Нина Ивановна вовсе не хотела баловать Анну, отличать ее от других, делать ее «любимкой», как они выражались, но с первых же минут своего вступления, при взгляде на бледную черноглазую девочку, терпевшую тяжелое наказание, ей стало жаль этой девочки, ей захотелось приглядеться, заслуживает ли она в самом деле жестокий приговор Катерины Алексеевны. В первый же вечер Анна заступилась за её маленькую дочку и этим расположила ее в свою пользу. Она видела, что у девочки, вследствие дурного воспитания, развилось много недостатков, но что у неё все-таки есть желание и сила воли поступать хорошо. Ей нравилось, что Анна, грубая и своевольная с другими, была всегда кротка и послушна с ней. Невольно отличала она ее от прочих, невольно показывала ей больше внимания и больше снисхождения.

Раз как-то Анна проснулась с головной болью и в очень дурном расположении духа: она была в этот день дежурной по спальне, а этого дежурства воспитанницы особенно недолюбливали. Таскать ведра с грязной и чистой водой, подтирать пол, чистить умывальники – все это были работы и трудные, и неприятные. А Анне, как нарочно, пришлось дежурить вместе с Лизой Сомовой, ленивой и хитрой девушкой, всегда сваливавшей большую часть труда на младших помощниц.

– Выноси грязную воду, пока я чищу умывальники! – сказала она Анне.

Анна ничего не возразила и хоть ворчала про себя, но аккуратно стаскала во двор и вылила в помойную яму все восемь ведер мыльной воды. Она устала, голова её разболелась еще сильнее, руки и плечи ныли, она присела отдохнуть, пока её ленивая подруга, еле двигая руками, продолжала копаться над чисткой умывальников.

– Анна, ты чего же это расселась? – закричала вдруг Лиза. – Неси скорей чистую воду, я сейчас кончу…

– Ишь выдумала! – рассердилась Анна. – Я таскай и помои, и воду? Как бы не так! Бери сама ведра да отправляйся.

– Скажите, пожалуйста, я буду работать, а она сидеть сложа руки? Нашла дуру! Давно ты не бита, так зазналась… Иди сейчас же за водой, не то я тебе таких тумаков надаю, что ты у меня вскочишь. Не посмотрю и на твою Нину Ивановну.

– Нина Ивановна такая же твоя, как и моя, – все больше и больше горячилась Анна, – и тумаков она тебе не позволит мне давать.

– А вот посмотришь!

Лиза подошла к ней с угрожающим видом и уже замахнулась, чтобы ударить ее, но Анна уклонилась, схватила стоявшую подле швабру и ударила ею прямо по лицу своей противницы. Лиза вскрикнула и обратилась в бегство, но Анна преследовала ее, загнала в угол и продолжала наносить ей удары своим грязным оружием.

Никто не видел этой борьбы, так как воспитанницы уже вышли из спальни, но крик Лизы услышала Нина Ивановна, поспешившая узнать в чем дело. Каково же было её удивление, когда она увидела, как отличается её «любимка».

– Анна, перестань – закричала она, схватывая девочку за руку и вырывая у неё швабру.

Анна до того разгорячилась, что не могла сразу придти в себя. Она вся дрожала от гнева и готова была продолжать драку руками, если бы Нина Ивановна не оттолкнула ее и не стала между ней и плачущей Лизой.

Несколько секунд длилось молчание. Не только обе девочки, но и сама Нина Ивановна была настолько взволнована, что не могла произнести ни слова.

– Я после разберу вашу ссору, – заговорила она наконец строгим голосом, – теперь, Лиза, тебе надо вымыться и оправиться. Я пришлю другую девочку помочь тебе дежурить, а ты, Анна, иди в мою комнату и жди меня там; я боюсь отпустить тебя к подругам; ты, пожалуй, и еще кого-нибудь изобьешь.

– Экая злючка… Господи помилуй… Как налетела! Я думала просто убьет! – ворчала Лиза, вытирая лицо и платье, на которых виднелись следы грязной швабры.

Нина Ивановна присмотрела за тем, чтобы дежурные аккуратно исполнили свое дело, усадила девочек за чай и, оставив их под надзором Марьи Семеновны, пошла в свою комнату посмотреть, что делает посаженная туда преступница. Она приготовила очень строгое внушение Анне и с грустью думала, что, вероятно, придется, кроме того, подвергнуть ее наказанию для примера прочим.

– Анна, – начала она серьезным голосом, входя в комнату, но тотчас же остановилась в удивлении. Девочка, которую она несколько минут тому назад видела такой рассерженной и грубой, теперь стояла на коленях, уткнувшись головой в диван, и вся дрожала от рыданий. Голос Нины Ивановны невольно смягчился.

– Анна, успокойся, – сказала она, – встань, мне надо поговорить с тобой.

Но Анна продолжала рыдать, не поднимая головы.

Нина Ивановна попробовала подействовать строгостью, но при первом же окрике её рыдания усилились, превратились в истеричные.

Вместо того, чтобы бранить и наказывать девочку, пришлось ухаживать за ней, лечить ее. Нина Ивановна дала ей выпить успокоительного лекарства, насильно посадила ее на диван и стала нарочно заговаривать о посторонних вещах, не имевших отношения к её проступку. Мало-помалу Анна успокоилась, перестала плакать, могла слушать, что ей говорят и отвечать на вопросы.

– Ну, Анна, – сказала тогда Нина Ивановна, – теперь ты должна мне объяснить, из-за чего ты так разрыдалась? Ты боялась, что я тебя накажу?

– Ничего я не боялась, – возразила девочка таким тоном, точно будто ее обвиняли в чем-нибудь дурном. – Меня прежде и били, и всячески наказывали, это для меня ничего, я нисколько не боюсь.

– Значит, ты раскаивалась, что так дурно поступила, ты жалела Лизу? – продолжала Нина Ивановна.

– Лизу жалела? – удивилась Анна. – Да чего ее жалеть?.. Ей еще и не так надобно, дряни этакой!

– Так о чем же ты рыдала?

– Я… мне… – Анна покраснела, опустила голову и видимо не находила слов для выражения своей мысли. – Я думала, вы меня не залюбите… – прошептала она.

– А тебе хочется, чтобы я тебя любила? – спросила тронутая Нина Ивановна, привлекая к себе девочку. – Ты сама разве любишь меня?

– Так люблю, что страх! – порывисто вскричала Анна.

– За что же ты меня полюбила, бедняжка? Я ведь еще ничего тебе хорошего не сделала?

– Нет, сделали. Помните, когда вы в первый день пришли, помните, что вы мне сделали?

Нина Ивановна не понимала, о чем именно говорит девочка.

– А как вы меня поцеловали и сказали «милая», помните?

Нина Ивановна вспомнила и все поняла: её поцелуй был первая ласка, какую эта сирота получила в жизни, оттого-то эта ласка так сильно и подействовала на нее, вызвала в ней чувства, которые до тех пор дремали под гнетом суровой обстановки, окружавшей ее. Она села подле девочки, обняла ее и, вместо приготовленного строгого выговора, стала ласково говорить с ней о том, как ей хочется, чтобы Анна исправилась от своих недостатков, стала хорошей девочкой.

– А тогда вы меня будете любить, очень любить, больше всех? – спросила Анна.

– Конечно, я буду тебя очень, очень любить, – обещала Нина Ивановна.

– Так же, как Любочку?

– Может быть. Я буду заботиться о тебе, как о своей дочке.

Анна схватила руку Нины Ивановны и быстрым движением прижала к губам своим. Она несколько раз видела, как Любочка целует руку матери и ей захотелось испробовать эту дочернюю ласку. Нина Ивановна поцеловала ее в лоб и встревожилась.

– Анна, у тебя голова горит, а руки как лед холодные, – сказала она, – ты нездорова, тебе нельзя идти в класс. Приляг здесь на диван. Мы с тобой обе с утра еще ничего не ели, я сейчас буду пить чай и тебя напою.

Анна прислонилась головой к подушке дивана. Нина Ивановна сама налила ей чашку чая, сама накрыла ее теплым пледом. Девочка лежала молча, широко раскрыв глаза и не совсем понимая, что с ней делается. Неужели это не сон, неужели в самом деле это она лежит на мягком диване в уютной комнате, пьет чай не из глиняной кружки, а из тонкой фарфоровой чашки, слышит вокруг себя не брань и крики, а кроткий, ласкающий голос…

«Да я теперь совсем точно Любочка стала», – мелькало в голове её, – «Любочка, то есть, девочка, у которой есть мать, которую есть кому приголубить, приласкать… Я Любочка, я совсем Любочка», – прошептала она, приподнимаясь и оглядывая комнату радостным взглядом, – «у меня есть бабушка, добренькая, седенькая, нет, не седенькая, не бабушка, а лучше… Ах, как хорошо…»

Пережитые волнения утомили ее, глаза её невольно закрылись, голова упала на подушку, и через несколько секунд она заснула тихим сном счастливого ребенка.

Нина Ивановна поглядела на нее с грустной улыбкой, плотнее укутала ее пледом и на цыпочках вышла вон, тихонько притворив дверь за собой.