Анна осталась у Постниковых. Для неё началась новая жизнь, совершенно отличная от прежней; все в этой жизни представлялось ей необычайным. Вставать не по звонку, есть не по строго отмеренным порциям, а сколько хочется, не знать никаких уроков, никакой определенной работы. Андрей Кузьмич настаивал на том, что девочку не следует баловать и приучать к праздности; что она должна и помогать Алене, и исполнять все обязанности комнатной прислуги. Но Аксинья Ивановна была другого мнения. Она сама ничего не делала, – если не считать делом мелкие бисерные работы да тамбурные салфеточки, которыми она украшала свои комнаты, – ей было скучно сидеть целые дни одной, особенно в дурную погоду, когда нельзя было ни идти гулять, ни ждать посещения какой-нибудь словоохотливой кумушки. Она беспрестанно вызывала Анну из кухни, усаживала ее подле себя, предлагала ей погрызть вместе кедровых орешков или подсолнечных семечек, расспрашивала у неё обо всех подробностях её приютской жизни и сама рассказывала ей бесконечные истории о своих родных и знакомых. Еще первое время Анна немного работала. Аксинья Ивановна купила ей холста на белье, ситцу и дешевенькой шерстяной материи на платья, пригласила свою знакомую швею скроить все необходимые вещи, и девочке пришлось приложить к делу уроки шитья, полученные от Марьи Семеновны. Она принялась за работу очень охотно, ей хотелось поскорей надеть и чистую, сравнительно тонкую рубашку, и, главное, розовое шерстяное платье; но, увы! скоро оказалось, что её леность в приюте не прошла даром. Несмотря на все старанье, она не умела шить хорошо: одно она вытягивала, другое посаживала, одно у неё шло вкривь, другое вкось. Аксинья Ивановна подсмеивалась над её неумелостью, иногда помогала ей, а чаще просто поручала швее все трудные части работы. Наконец обновки были готовы, и Анна с удовольствием могла променять свой приютский костюм на домашний. Когда она посмотрелась в зеркало и увидела себя не в неуклюжем сером, а в хорошеньком светлом платьице, сшитом по моде, ей показалось, что она стала каким-то совсем другим существом, что она уже не прежняя безродная сирота; теперь она ничем не отличается от девочек, которые гуляют по улице с отцами и матерями: она одета так же, как они, у неё есть свой дом, есть люди близкие, готовые заботиться о ней, защищать, любить ее. И она, шурша своим новым платьем, весело бегала по комнатам, играла с кошкой, целовала Аксинью Ивановну, слегка покровительственно относилась к Алене и свободно заговаривала с самим хозяином.

– Ишь, какая прыткая девчонка? – замечал Андрей Кузьмич. – А как мы с Федотом у ворот ее нашли, на ногах не стояла. Слабая, болезненная такая была, того гляди помрет… А она – вон как развернулась!

Анна в самом деле развернулась, ожила. Она не была тем озлобленным зверком, каким делало ее дурное обращение Катерины Алексеевны, она не волновалась постоянно, как при Нине Ивановне. В доме Постниковых никто не говорил ей, что она должна исправиться от своих недостатков, должна стараться сделаться лучше и добрее, никто ничему не учил ее, не вызывал на дурные поступки. Обязанностей не лежало на ней никаких, – значит, и упрекать ее за леность или неаккуратность никто не мог. Когда она, по собственной охоте, принималась за какие-нибудь мелкие домашние работы и неумело выполняла их, никто не бранил ее. Алена обыкновенно спокойно брала у неё из рук полотенце, которым она не до суха вытерла чашки, ложку, которой она безуспешно пыталась снимать с молока сливки, щетку, которой она подметала пол, оставляя за собой кучи сору, и, ни слова не говоря, сама ловко и быстро справляла работу. Алена привыкла трудиться с утра до ночи, привыкла, что все в доме делалось её руками; всякую помощь она считала не только бесполезной, но даже как будто обидной себе.

Аксинья Ивановна знала, что Алена сделает все, что нужно, и сделает хорошо, вовремя, – значит, ей и заботиться не о чем. Ей никогда не приходило в голову, что Анне следует работать для собственной пользы, что праздная жизнь, отвычка от труда могут быть вредны для бедной девочки, взятой ею на свое попечение. Она никогда не собиралась воспитывать Анну, даже, по правде сказать, и не понимала, что это значит. В первые минуты ей просто жаль стало голодного, иззябшего ребенка, а потом она нашла, что ребенок этот помогает ей прогонять скуку, начинавшую с каждым годом все более и более одолевать ее. Действительно, первое время Анна внесла немало оживления в тихий дом Постниковых. Девочка как будто вознаграждала себя за те стеснения, каким подвергалась в приюте: беспрестанно слышался её голос, её звонкий смех, беспрестанно расспрашивала она о разных вещах, которых не видала никогда в жизни; всему удивлялась, восхищалась, – и меблировкой комнат, и запасами в чуланах, и запряганьем лошади, и доением коровы, и стряпней Алены, и яйцам, снесенным пестрой курочкой. Аксинье Ивановне приходилось многое ей показывать, объяснять, и при этом время летело гораздо скорее, чем прежде, когда она, бывало, по целым часам бесцельно глядела на грязную улицу и, зевая, низала свой бисер. Сначала она только дома держала Анну около себя, а потом стала и уходя куда-нибудь брать ее с собой. Вместе ходили они и в церковь, на богомолье, и в лавки за покупками, и в общественные сады на гулянья, и к знакомым в гости. Разные кумушки и приятельницы Аксиньи Ивановны удивлялись, что она держит, точно родную дочь какую-то нищую девчонку, подобранную на улице, но мало-помалу привыкли к этому и даже стали позволять своим дочкам вести знакомство с Анной.

«Постниковы богаты, – рассуждали они, – своих детей у них нет; кто знает: может, они все свое состояние оставят этой девчонке. Чего на свете не бывает?»

Анна никогда не думала о богатстве Постниковых, а еще менее о каком-то наследстве; вообще, вопросы о будущем не тревожили ее. В настоящем ей жилось хорошо, и она с детской беспечностью пользовалась этой жизнью. Не только Аксинья Ивановна, но и Андрей Кузьмич обращались с ней ласково и добродушно, и она очень скоро привыкла держать себя с ними, как своя, близкая. Она с полным убеждением говорила «наш дом», «наша лошадь», «наша лавка», отдавала приказания Федоту, свободно открывала все шкафы и сундуки, брала из чуланов лакомства для себя и своих гостей, не стесняясь просила у Андрея Кузьмича денег на покупку себе башмаков, платья или платочка.

В день именин Аксиньи Ивановны, когда при ней в первый раз открыли двери гостиных комнат и сняли чехлы с парадной мебели, она была так смущена представившимся ей великолепием, что весь вечер просидела в кухне с Аленой и только в щелку двери посматривала на гостей в праздничных нарядах. Но эта робость скоро исчезла. Когда, десять месяцев спустя, справлялись именины Андрея Кузьмича, она уже принимала деятельное участие в приготовлениях к торжеству, и затем, надев свое новое кашемировое платье, без малейшего стеснения уселась на диван, обитый шелковой материей, без малейшего стеснения встречала гостей и весело, оживленно болтала с молодыми девушками. Глядя на нее в эти минуты, можно было думать, что она родилась и выросла в настоящей обстановке, да и сама она, по-видимому, забывала, что она не дочь богатого купца Постникова, не молодая хозяйка в этой нарядной гостиной.

В числе гостей Андрея Кузьмича была старая, очень богатая тетка Аксиньи Ивановны. Она жила в соседнем городке и не более раза в год навещала племянницу. Не только Андрей Кузьмич с Аксиньей Ивановной, но и все гости относились к ней с особенным почтением, отчасти ради её богатства, отчасти и, пожалуй, главным образом, оттого, что она была женщина неглупая, правдивая и резкая в своих суждениях. Она знала почти всех присутствовавших еще детьми, и потому считала себя в праве всем говорить ты, всем высказывать прямо в глаза более или менее неприятные истины. Ей представили младших членов общества, с которыми она еще не была знакома; она каждому из них или сделала замечание, или прочла коротенькое наставление. Когда очередь дошла до Анны, пришлось рассказать всю историю девочки. Капитолина Матвеевна, – так звали старуху, – неодобрительно покачала головой, затем, обращаясь к Андрею Кузьмичу, спросила:

– Что же ты, батюшка, заместо дочери взял ее, что ли? Капитал на нее записал?

– Что вы, тетенька? Какие у нас капиталы? – испугался Андрей Кузьмич. – Дал бы Бог самим прожить! С чего мне свое добро чужим детям раздавать?

– То-то же! У тебя, я слыхала, родные есть, не в богатстве живут. Если лишнее что припас, так лучше своего племянника либо племянницу награди… А ты, – она обратилась к Аксинье Ивановне, – прямо сказать, глупа, мать моя. Коли ты призрела бедную сироту, так тебе не к нарядам, не к роскоши надо ее приучать, а к труду, к работе, чтобы она могла сама себе кусок хлеба заработать, не была бы в тягость другим. Вот она как расфрантилась, сидит наравне с нами со всеми, а случись, спаси Господи, завтра что-нибудь с тобой или с Андреем Кузьмичом, куда она денется? Нищенствовать, попрошайничать пойдет, или еще и того хуже…

Анна слышала от слова до слова все, что говорила старуха. Лицо её горело, руки дрожали, она с волнением ждала, что ответит Андрей Кузьмич, а особенно Аксинья Ивановна. Вот-вот они сейчас скажут, что все это неправда, что она может сидеть тут и веселиться, как другие девушки, что она теперь не нищая, не безродная сирота, она – их девочка, они ее любят, всегда будут любить и никогда не оставят… Но нет! Андрей Кузьмич, по-видимому, вполне согласен с старухой.

– Известное дело, не надо ее баловать, надо заставлять работать, и я то же говорю! – поддакивает он, а Аксинья Ивановна не находит ни слова в защиту себя и своей воспитанницы; она опустила голову и в смущении перебирает бахрому мантильи, точно уличенная в чем-нибудь худом. Анне хотелось в ту же минуту убежать, сбросить с себя красивое платье и запрятаться в кухню, к Алене, но потом ей пришло в голову, что старухе именно это и надо: она вспомнила свою старую привычку делать на зло и решила: «Нет, останусь здесь, буду нарочно и говорить, и смеяться, пусть она видит, что на её слова никто никакого внимания не обращает». На сердце девочки было тяжело, – так тяжело, что слезы готовы были ежеминутно брызнуть из глаз её, а между тем она без умолку болтала, хохотала, старалась держать себя как можно непринужденнее не только со своими ровесницами, но и со старшими гостями.

– Потише, Анюточка, чего ты так расшумелась? – несколько раз недовольным голосом замечал ей Андрей Кузьмич.

Многие из гостей неодобрительно покачивали головами, глядя на нее. Они слышали слова Капитолины Матвеевны и находили их вполне справедливыми, слышали ответ Андрея Кузьмича и сообразили, что раз Анна не приемная дочь, не наследница Постниковых, то она и не должна держать себя, как равная им, как подруга их дочерей.

Поздно ночью, когда все гости разъехались, и Анна очутилась одна в своей комнате (один из бесчисленных чуланов был превращен в уютную спаленку для неё), неестественное оживление, поддерживавшее ее весь вечер, исчезло, краска сбежала с лица её, и она в изнеможении опустилась на кровать. Все слова Капитолины Матвеевны снова ясно повторились в её воображении и снова видела она смущенную, молчавшую Аксинью Ивановну.

«Бедная сирота! Чужая!.. Неужели же это я для всех, всегда буду такая?» – думала она, и несдерживаемые слезы лились по лицу её. – «Аксинья Ивановна добрая, она мне все дает, что другие матери дают своим дочкам, она даже лучше со мной обходится, чем другие матери с родными детьми. Вон, Савина часто бранит и бьет свою Катю, а мне Аксинья Ивановна никогда слова худого не сказала; отчего же она не заступилась за меня сегодня? Все говорят: работать! Что же? Я бы, пожалуй, стала работать, я ведь могу. Параша меньше меня, да как работает, как помогает своей матери… Так то матери! Кабы у меня была мать, и я бы ей помогала. Я бы во всем, во всем помогала Аксинье Ивановне, только бы она не говорила и не позволяла говорить, что я ей чужая…»

И горько, горько рыдала Анна, уткнувшись головой в подушки. Та счастливая беспечность, в какой она жила после своего бегства из приюта, исчезла, она не могла уже больше вполне наслаждаться жизнью, у неё явилось какое-то смутное сознание, что действительность далеко не так хороша, как она воображала, и как горько, тяжело было это сознание!

На следующее утро Анна, вместо того, чтобы тотчас же по уходе Андрея Кузьмича усесться, по обыкновению, возле Аксиньи Ивановны и начать с ней пустую, но интересную для обеих болтовню, пошла в кухню и молча, с самым недовольным видом принялась помогать Алене перемывать посуду, оставшуюся грязной после вчерашнего ужина.

– Анюта, Анюточка! Где же ты? Приди-ка сюда! – позвала ее Аксинья Ивановна.

– Что вам? – сердито отозвалась девочка.

– Приди-ка, я тебе расскажу, что вчера говорил Фаддей Савельич: вот-то смех! вот-то смех!

И Аксинья Ивановна весело хохотала, припоминая какую-то глупую выходку Фаддея Савельича, игравшего роль шута на её вечеринках.

– Зачем вы меня зовете? – недовольным голосом спросила Анна. – Ведь вы сами говорили вчера, что мне надо работать, что я бедная.

Аксинья Ивановна затуманилась.

– Работать? – задумчиво проговорила она. – Оно, пожалуй, и правда, надо бы тебе работать, так и тетенька сказала… А только, что же мне-то одной сидеть, пока ты там с Аленой возишься?.. Нет, ты лучше вот что: возьми вон кружевца, что я на прошлой неделе начала, да и вяжи их: это все-таки работа, а ты можешь сидеть тут и говорить со мной. Алена и без тебя справится.

Анна взяла одно из бесчисленных бесполезных тамбурных вязаний Аксиньи Ивановны и уселась с ним на своем обычном месте у окна. Но, несмотря на оживление Аксиньи Ивановны, обычная беседа их не клеилась. Девочка не могла отдать себе ясного отчета в своих ощущениях, но ей было тяжело, в глубине души шевелилось у неё недоброе чувство против её благодетельницы.

«Думает, что если я ничего не выучусь, мне придется сделаться нищей, а не дает работать, – мелькало в уме её. – А ведь это вязанье какая же работа? – Алена говорит, что за все эти кружева никто гроша не даст. Зовет меня сидеть с собой, все мне рассказывает, обо всем со мной говорит, а как вчера старуха сказала, что мне нельзя сидеть наравне со всеми, так она ей ни слова в ответ»…

– Какая ты сегодня скучная, Анюта! – вскричала Аксинья Ивановна, видя, как принужденно улыбается девочка, как холодно относится ко всем и смешным, и грустным рассказам. – Неужели же тебе веселее с Аленой сидеть, чем со мной? Коли так, так уходи! Мне тебя не нужно!

Анна ушла, но не к Алене, а в свою комнатку. Там она до самого обеда сидела одна и думала и плакала, – о чем плакала, она и сама не могла бы хорошо объяснить, так смутны и отрывочны были её мысли.