Судьба особенно тесно связала имя Пушкина с Москвой, где он родился, с Петербургом, где жизнь его, по словам биографа, «завершилась событием, исполненным драматической силы и глубокой нравственной цели», и, наконец, с Михайловским, возле которого находится его могила. И совершенно справедливо, если на пушкинском торжестве первые места принадлежат нашим столицам и Святым Горам. Но и у Царского Села на всероссийской тризне есть свое и неотъемлемое место.
Здесь Пушкин провел 6 с половиной лет; в этих садах зацветал его дивный талант, наконец, здесь поэт два раза жил иллюзиями счастья: сначала в кругу лицейских друзей, а потом в медовый месяц, летом 1831 г.
Кто не помнит стихотворений и отдельных строф, посвященных Пушкиным Царскому Селу, — они блещут по всем страницам его поэзии, точно беглые и светлые улыбки воспоминания. Вспомните хоть эти строчки:
Пушкина привезли в Царское Село в 1811 г., когда ему было 12 лет, и он прожил здесь июнь и июль еще до поступления в Лицей, который открылся только 19 октября. И вот через четыре года в идиллии «Городок» он вспоминает свои первые впечатления от Царского Села:
Далее в той же пьесе поэт описывает и озеро, которое поразило его детское воображение: там
Вы видите, что форма стиха еще слаба; рифма условна и иногда изменяет; а самое подражание Батюшкову мешает свободной художественной передаче впечатлений, но разве вы не чувствуете уже правдивого пушкинского колорита на этих маленьких уютных домиках, бог весть откуда журчащих ручейках, великолепном озере с лебедями и старых, тенистых зарослях садов за ветхими заборами? Но более всего, конечно, Пушкин любил наш великолепный парк. Он воспел его в том стихотворении, которое так восхитило и растрогало старика Державина.
Я не буду читать вам далее этого стихотворения. Его поэтический аромат уже испарился для нас и безвозвратно. В картине лунной ночи, озаряющей лилии на полях, и наяд, и бисерную реку водопадов, трудно узнать царскосельский парк. Живее передана разве поэзия памятников.
Но искреннее и сильное патриотическое чувство, проникавшее пьесу, придавало ей, конечно, в оживленном чтении Пушкина какое-то волшебное обаяние. «В этих великолепных стихах было затронуто все живое для русского сердца, — говорит лицейский товарищ Пушкина, — когда Державин со слезами на глазах бросился целовать поэта и осенил его кудрявую голову, мы все, под каким-то неведомым влиянием, благоговейно молчали».
Если внимательно приглядеться к ранним одам Пушкина, вдуматься в эту величавую красоту, которая когда-то пленяла и даже трогала, а теперь кажется и условной и холодной, то мы найдем в ней не только дань гениального юноши своему веку, воспитанию и возрасту. Кто-то говорил, что он глубже чувствует красоты трагедий Расина, когда думает о них, стоя на веранде Версальского дворца, в виду перспективы величавых аллей и строгой гармонии этих искусственных групп…
Я применил бы эти слова к царскосельским одам Пушкина, да, пожалуй, и к целой полосе его творчества. Если на его лире, бесконечно видоизменяясь, никогда не смолкали
и если слова Пушкина:
истинное поэтическое признание, то за юношескими впечатлениями поэта в Царском Селе должна утвердиться их настоящая ценность.
Именно здесь, в этих гармонических чередованиях тени и блеска: лазури и золота; воды, зелени и мрамора; старины и жизни; в этом изящном сочетании природы с искусством Пушкин еще на пороге юношеского возраста мог найти все элементы той строгой красоты, которой он остался навсегда верен и в очертаниях образов, и в естественности переходов, и в изяществе контрастов (сравните их хотя бы с прославленными державинскими), и даже в строгости ритмов (например, в пятистопных ямбах «Бориса Годунова», где однообразная и величавая плавность достигается строгим соблюдением диерезы после четвертого слога).
Вы скажете: он видел после Кавказ, море, степи. Не обесценивая впечатлений южного периода, я позволил бы себе заметить, что Пушкин любовался грандиозными картинами гор и волн после того, как глаз его воспитался на спокойно и изящно-величавых контурах Царскосельских садов. Этого мало: в Царском Селе поэта окружали памятники нашего недавнего прошлого, в нем еще жил своей грандиозной и блестящей красотой наш восемнадцатый век, и Пушкин должен был тем живее чувствовать славу и обаяние недавних подвигов русского оружия, что его первые царскосельские годы совпали с событиями Отечественной войны. Не отсюда ли, не из этих ли садов, не от этих ли памятников, простых и строгих, но много говоривших сердцу впечатлительного юноши, идут те величавые образы, которые так бесконечно разнообразны на страницах его поэзии? Вот великий Петр — этот железный исполин, бесстрашный и бесповоротный; вот измученный совестью Годунов, уже величаво спокойный в сознании неизбежного возмездия, вот величавый в своем смирении патриарх, вот раненный в голову капитан Миронов перед виселицей, вот идеал, синтез царственного и женственного обаяния императрица Екатерина, когда она поднимает с полу его испуганную, расплаканную и очарованную дочь. А эти грандиозные тоскующие тени Наполеона, Шенье, Байрона, Овидия?
Не здесь ли произошло у Пушкина и поэтическое зарождение еще смутного героического образа?
Еще в «Воспоминаниях в Царском Селе» (1815) поэт изобразил два памятника: великолепный — Орловский, а рядом
в честь победителя при Кагуле, Румянцева.
В этом сочетании нельзя ли видеть первого намека, первого эскиза для тех грандиозных образов, которые позже Пушкин облек: один — чертами Кутузова, другой — Барклая де Толли?
Не здесь ли Пушкина стали волновать впервые идеи исторической правды и возмездия? Не от спокойных ли гранитов Царскосельского сада шла мысль поэта, которая вылилась потом в великодушный призыв к оправданию развенчанной тени Наполеона?
Не здесь ли Пушкин вообще получил вкус к историческим занятиям, эту склонность, столь определительную для всей его литературной деятельности?
Оставаясь в области лиризма, мы найдем, что именно в Царском Селе, в этом парке «воспоминаний» по преимуществу, в душе Пушкина должна была впервые развиться наклонность к поэтической форме воспоминании, а Пушкин и позже всегда особенно любил этот душевный настрой.
Воспоминания вырывали у него самые задушевные звуки и самые смелые признания:
Вспомните строчки, посвященные Дельвигу, няне, юности в Михайловском:
А его драматические сцены «Русалка»?
Прелесть этого, может быть, совершеннейшего из созданий Пушкина едва ли нарушается даже неоконченностью. Что дал бы конец?
Да разве руки Милосской Амфитриты — Венеры или голова Крылатой Победы усилили бы для нас обаяние этих статуй? Анализируя впечатления, рождаемые «Русалкой», мы видим целую гамму настроений одного и того же типа: это воспоминания, это — различно ощущаемое князем и старым вороном, русалкой и княгиней сознание безвозвратности пережитого. Одна из сильнейших по лиризму пьес Пушкина — его «Воспоминание» (1828) имеет в основании то же душевное настроение.
Интересно сравнить эту пьесу с написанной в следующем году, когда Пушкин, после долгой разлуки, зимой 1829 г. посетил Царскосельский парк.
Обратите внимание, как смягчился тон «воспоминаний»: даже библейский символ — уже не тот: вместо мрачных хартий греха и ангелов с пламенным мечом здесь трогательная притча о блудном сыне.
Пушкин любил Царское Село, потому что там прошло его отрочество и юность, и нам возразят, пожалуй, что ранние годы жизни всегда кажутся розовыми в воспоминаниях.
Не сказал ли тот же Пушкин:
Да, но отчего же Захарове и Москва гораздо реже вспоминались Пушкину, и отчего в стихах его нет совсем трогательного образа материнской ласки, как у Гоголя, у графа Льва Толстого, у Гончарова (вспомните слезу Обломова)?
Отчего, с другой стороны, царскосельские воспоминания так тесно связаны у Пушкина с самим представлением о творчестве?
В лицейских пьесах, а частью и позднейших, у Пушкина мы найдем немало указаний на то, как это творчество пряталось по зарослям сада, а иногда властно порывалось наружу.
Вы помните?
Но еще гораздо ранее, в 1815 г., обращаясь к своему учителю, Николаю Федоровичу Кошанскому (на поэтическом языке — Аристарху), Пушкин рисует подобную же картину, только она не идеализирована, она не успела еще, так сказать, оторваться от почвы.
Интересно, что уже здесь, в Царском Селе, природа создавала не только атмосферу для пушкинского творчества, но она позволяла и, может быть, даже звала его проверять силу и звучность созданного.
Не то же ли делал поэт и позже, когда в Михайловском спугивал своими стихами стаи молодых уток? Не о том же ли читаем и в «Разговоре книгопродавца с поэтом» (написан в 1824 г. и касается южных впечатлений)?
Среди прогулок по Царскосельским садам, куда лицеистов летом пускали на целые дни, живая фантазия Пушкина не раз рисовала себе сад и дворец, какими они были, по рассказам, раньше, при императрице Елизавете и при Екатерине II.
Та лужайка направо от мраморного мостика, куда лицеистов водили играть в мяч и лапту, и при нем еще носила название «розового поля»: в царствование Семирамиды севера там действительно были розы.
Царскосельский дворец, построенный в 1744 г. графом Растрелли, был архитектурным чудом своего времени. Кто не слыхал рассказа о том, как французский министр, маркиз де ла Шетарди назвал дворец Елизаветы драгоценностью, которую бы надо было держать в футляре. Я склонен думать, что известные изображения волшебных садов и чертога во второй песне «Руслана и Людмилы» не остались без влияния картины Царскосельского сада и дворца: только, конечно, переработанные фантазией, на основании преданий о золотой роскоши XVIII в. Это тем более вероятно, что первые песни «поэмки» были написаны Пушкиным еще в Лицее. Но не надо забывать, конечно, что он тогда же читал Ариостаза, бредил Богдановичем и что вообще природа действовала на него не деталями, а общим впечатлением, я бы сказал музыкой рождаемых настроений.
Преображенный Царскосельский сад мы находим и в одном из неразгаданных и неоконченных стихотворений 1830 г.: оно начертано в таких же простых и строгих штрихах, как позднейшие «Странник» и «Анджело», но его величаво мистический тон еще усиливается от формы дантовских термин; это — «В начале жизни школу помню я».