Русские плюс...

Аннинский Лев

…АМЕРИКАНЦЫ

 

 

ГЛЯДЯ ЧЕРЕЗ ОКЕАН

У России есть основания ревниво всматриваться в Америку: когда из двух мировых сверхдержав остается одна, другая задумывается: как та устояла?

В этом смысле выход знаменитого двухтомника Макса Лернера по-русски весьма своевременен (хотя по-русски же — на две эпохи — опоздал).

Несколько слов о книге. Название ее: «Развитие цивилизации в Америке». Подзаголовок: «Образ жизни и мыслей в Соединенных Штатах сегодня».

«Сегодня» — это и 1945 год, когда молодой «странствующий философ», «перешагнув свою робость», приступил к грандиозному трактату; это и 1957 год, когда он завершил его в первой редакции; и 1974-й, когда он почувствовал, что Америка «рождается заново» и надо заново все продумывать; и 1987-й, когда написано предисловие к юбилейному — тридцатому! — изданию.

Книга эта — настольная у американцев. «От студента до президента» ее читали все. У нас подобной нет. Разве что «Судьба России» Бердяева? Но у Лернера — не просто философский очерк, у него — огромный свод сведений: энциклопедия, уложенная в жанр «психологического портрета».

Темы — наследие; идея американской цивилизации; народ и земля; культура науки и машины; капиталистическая экономика; политическая система; класс и статус в Америке; жизненный цикл американца; характер и общество; верования и убеждения; искусство и массовая культура; Америка как мировая держава.

А чтобы читатель почувствовал плотность и наполнение, вот — на выбор — глава об искусстве и культуре, которая расшифровывается так: массовая культура как феномен; писатели и читатели; герои, легенды и речь; зрители и спорт; мечта и миф в кинематографе; радио и ТВ: мир в доме; джаз как идиома сознания американцев; архитектура и дизайн; художник и аудитория в демократической культуре.

И чтобы читатель уловил нашу перекличку, вот только одна цитата:

«Америка, как на нее ни посмотри, — это оплот техники и культуры, это такой экономический, военный и политический гигант, с которым по мощи может сравниться лишь Россия. Подобная концентрация жизненной силы в ограниченном человеческом сообществе всегда свидетельствует об исключительном скрещении исторических путей, природных условий, биологических свойств и психологических черт нации, организационных структур, общественной воли и устремлений. И если вся эта гремучая смесь воспламенится, возбуждая в людских душах энергию любви или ненависти, в таком случае можно говорить о величественной цивилизации».

Если же в сознании нашего читателя шевельнется сомнение: можно ли такое скопление фактов, такое скрещенье путей, такое столпотворение воль и устремлений охватить, исходя из общей идеи (то есть «телеологически»), то вот мой встречный вопрос: а много ли можем сегодня мы, только что потерявшие «общую идею»? Разве что поучиться у американцев вере в «общую идею», в великую цель — даже тогда, когда она не просматривается сквозь хаотическое смешение.

Мудрец сказал: «Если вы строите замки в воздухе, там им и место, но не забудьте подвести под них фундамент».

У нас плохо с фундаментом, а грешим — на «общую идею». Языки смешались, и ищем архитектора: побить каменьями.

Первое мое аховое впечатление, когда семь лет назад нежданно-негаданно попал в Америку и задрал голову от Пен-стэйшн на нью-йоркские небоскребы:

— Вот Вавилонская башня, которую удалось достроить!

Мне пришлось принять потом много поправок к этому первому впечатлению. Я не мог разделить веселой беспочвенности американцев, а они ласково посмеивались над моей склонностью ко всяческой ностальгии: в составе американской души нет «привязок», а мы «повязаны» по рукам и ногам мыслями и чувствами.

Вообще — другой молекулярный состав. С европейцем русский несхож до несоизмеримости — по формам жизни. Но русский и европеец сделаны все-таки из одного материала (в том числе и из ностальгии, из исторической памяти, из невозможности «все сменить»). С Америкой у России поразительная схожесть по «формам жизни». В том числе и по страсти к обновлению, по бесконечным порывам: «все сменить». Но мы сделаны из разного материала.

Поэтому непредсказуемы тесные контакты. Антивещество…

Но как славно переглядываться через океан!

Американец судит о себе по тому, чего он достиг. Русский судит о себе по тому, «ЧТО он есть» — независимо от того, чего достиг.

Американец «отобран» по предприимчивости: до Америки добирался тот, кто готов был «встать и идти». Русский «отобран» по осмотрительности: здесь оставался тот, кто оставался.

Американец работает, засучив рукава, чтобы и его внук мог работать, засучив рукава. Русский работает, засучив рукава (или спустя рукава, или делая вид, что спустя рукава), чтобы его внук мог, наконец, избавиться от проклятой работы.

Но и русский (изначально русский, рождающийся в ХIV веке из славянина, финна и татарина), — это тот, кто «встает и идет». Общее у первопроходцев Старого и Нового Света: чувство пути. «Дорога на океан». Фронтиры, рубежи, горизонты. Мечты. Непосильные глобальные задачи.

Американец (я имею в виду Лернера), готовясь к испытаниям, напоминает себе суховатое замечание Фрейда о том, что счастье «не является составной частью жизненного устройства». Русский (я имею в виду русского поэта Осипа Мандельштама), готовясь к ссылке, спрашивает жену: «Кто тебе сказал, что ты должна быть счастлива?!»

Пошли, Господи, счастье людям и народам, положившим жизнь в основание тех путей, по которым идет в неизвестность человечество.

 

РОССИЯ ПОДМИГИВАЮЩАЯ

«На сегодняшний день существуют две наиболее сильные цивилизационные системы — ислам и американский образ жизни (как бы его покороче назвать американизм?). Недаром между исламскими режимами и США (а цивилизационно между исламом и американизмом) идет борьба не на жизнь, а на смерть.

Обе эти цивилизации выносят на всемирное торжище собственные жизненные стили. Оба стиля молодые, агрессивные, понятные, состоящие из простых и ясных жизненных указаний для людей обоего пола, любого возраста и социальной группы. Отвечающие на такой трудный в нынешних обстоятельствах вопрос — как себя вести. В каждый отдельно взятый момент и в жизни в целом, по отношению к отдельному человеку, нации и всему человечеству. Отвечающие быстро, ненатужно, с примерами. Предлагающие все в готовом виде. Американизм — Голливуд, джаз, СNN, Ниагара популярной печатной продукции для простого народа. Ислам — пример исламских государств, законы шариата, отвечающие глубинным народным представлениям о добре, зле и справедливости. Поэтому эти стили так легко приживаются в иноцивилизационных средах…»

И в инонациональных, надо думать?

Конечно:

«Американизм… выше этноса, религии и государства. Разумеется, в американизме есть масса расовых, культурных, религиозных течений, безуспешно испытывающих его на разрыв. Точно так же в исламе есть и собственно религиозные толки, и политические противоречия, и этнические нестыковки — но ислам, несмотря на это, целостен, полон жизненных сил и бодро смотрит в будущее…»

Денис Драгунский в статье «Красное вино геополитики» («Дружба народов», 1997/2) обрисовывает эту ситуацию как бы попутно; главная его задача — высмеять современных наших геополитиков, занимающихся пустым делом — поисками путей русской цивилизационной модели.

Почему пустым?

Потому что России в этом смысле ничего не светит.

«Русская цивилизация» слабовата именно в геополитическом смысле. В ней отсутствует то, что у генетиков называется «пенетрантность» — проникаемость в чуждые среды и самовоспроизводство в этих средах. Нет легко усваиваемых и легко воспроизводимых шаблонов поведения.

Какой-то журналист «Московского комсомольца» точно заметил: русские общаются «сущностно», то есть без правил, по своему сиюминутному пониманию, в свободном потоке симпатий и антипатий. Об этом писал и Розанов — о русском подмигивании и понимании без слов, которое с иностранцем невозможно. И очень жаль, что невозможно.

Что жаль, я с Драгунским согласен. Я не согласен в другом — в том, что о политике лучше не думать и что нам остается только подмигивать. Ужасно тянет думать о геополитике, хотя Драгунский от этого и предостерегает. Конечно, словами ничего не поправишь. Но, может, удастся подмигнуть.

Значит, в двадцать первый век человечество вошло, как и повелось, на двух ногах. То есть по биполярной схеме, или, скажем так: по двухколейному пути. Раньше было: Запад — Восток, капитализм — коммунизм, США — СССР…

Теперь: американизм — ислам.

Увы, Россия из этого осевого противостояния выпадает. Мы становимся лишь полем столкновения сил, вне нас и помимо нас существующих.

Если эта модель правильна, кое-что становится понятнее в абракадабре нынешних событий. Например, в развале Советского Союза. Казалось, что если ему суждено развалиться… Это «если» барьером стояло в умах вплоть до самого конца 1991 года, когда развал грянул, как гром с ясного неба. Но уж казалось, что вслед за Прибалтикой (она, разумеется, первая) отвалятся Средняя Азия и Казахстан. Однако отвалилась Украина; вожделенное славянское единство оказалось главным блефом. (Вожделенное — потому, что в умах жила идея этнической солидарности, общей истории, языковой близости и т. д.)

Но ни американизм, ни ислам никакой этнической солидарности не предлагают. Напротив, и тот и другой — выше наций (как выше наций были коммунизм, Советская власть, Российская империя, императорский Рим; как выше наций любая имперская идея, ориентированная на мировой масштаб). Так что дело вовсе не в национальной незалежности; незалежность — только билет в американизм, как и еврейство при отбытии на историческую родину: историческая родина — тоже ведь форпост американизма, прямо противостоящий исламу на Ближнем Востоке. Украинцы почуяли ветер третьего тысячелетия и из спорного пространства, с поля подступающей битвы кинулись в то укрытие, которое надежнее.

Чеченцы тоже кинулись, но под противоположную крышу. И у них сработал инстинкт самосохранения. И этот инстинкт позволил им два года продержаться против гигантской России.

Против гигантской, рыхлой, ослабевшей, разрываемой разнонаправленными силами, что-то невнятное бормочущей, кому-то все время подмигивающей России.

То Западу она подмигивает, то Востоку. И разнонаправленные силы рвут ее: одни тянут на Запад, другие — на Восток (это идеологически; геополитически же надо говорить — на Юг).

Евразийская идея, которая номинально должна бы удержать Россию от распада, расщепляется и расползается на глазах по тем же этническим швам. Так что не мы будем решать исход дела, решать будут — через наши головы (или на наших спинах) — две мировые, сверхнациональные, универсальные, духовно уверенные в себе силы: американизм (под флагом мондиализма, атлантизма и «общечеловеческого пути») и ислам (под флагом религиозности, верности традициям и праведного порядка жизни).

Интересно в этом контексте выглядит пресловутое «расширение НАТО на восток». Что, Запад хочет окончательно развалить Россию? Вряд ли (хотя по геополитической инерции ХХ века, по инерции наработанных схем и генеральской тупости «расширение» оформляется по-военному напористо и нагло, и отсюда же — наше импульсивное ему яростное сопротивление). Если Запад Россию развалит, он окажется лицом к лицу с исламом в евразийском поле, где позиции ислама загодя предпочтительнее (как бы новый Батый не дошел до Вены или новый Жуков до Эльбы). Западу нужна Россия целостная, сковывающая исламские силы и прикованная к исламскому фронту. В крайней ситуации НАТО вряд ли поможет нас добивать; скорее оно подопрет (как подпер нас когда-то Рузвельт против Гитлера).

Решаться же будет, — наверное, все-таки между главными противниками, каждый из которых будет смотреть на другого «сквозь нас», в лучшем случае пытаясь привлечь нас на свою сторону. И решаться будет — не в наших «тайгах» и тем более не в наших «болотах». А где-то по периметрам Индийского и Тихого океанов (Тихий, возможно, придется переименовать во что-то громкое) и Средиземного моря (а тут к геополитическим разборкам не привыкать).

Какая роль уготована нам в этой надвигающейся драме? Нам — России, русским? С чем мы в нее вступим? Думает ли над этим наша интеллигенция?

Или вслед за великим японцем нам придется утешаться так: я умираю, но то, что создало меня, создаст второго меня?

 

ПРОЦЕСС ПЕРЕМЕЩЕНИЯ ИЗ ОДНОЙ РЕАЛЬНОСТИ В ДРУГУЮ

Давно меня подмывает его перевести, но в обратном направлении. То есть из того несколько подвешенного состояния, о котором сам Дружников сказал стихами: «Как хотел бы я быть в России всей душой! Но телом ни-ни», — вернуть его в наш российский литературный процесс, то есть туда, где хотела бы быть его душа.

Если взвесить сделанное Дружниковым за последние десять лет, то мое желание не покажется странным. «Вознесение Павлика Морозова» (низвержение мифа о Павлике Морозове) — сенсация; можно по-разному оценивать эту работу; технология демистификации, которой автор, кажется, дорожит более всего, меня трогает куда меньше, чем раскопанная Дружниковым история кровавой склоки в тавдинской деревне времен коллективизации — докопался до правды Дружников виртуозно, и повесть его не случайно стала бестселлером.

Следом — серия его расследований о русских и советских классиках, составившая особую книгу; и там все то же: «технология лжи», сращение литературы и идеологии, сращение идеологии и тайной полиции на протяжении двух веков великой русской словесности и полувека советской. Опять-таки мне и там далеко не все близко; одно дело отследить настроения Пушкина как потенциального отказника и невозвращенца — в полуторавековой пушкиниане такого еще не было; и другое дело пенять Юрию Трифонову, что смел печататься в официальной советской печати. Ну и смел! И правильно делал! И читаем его! А что он написал бы, если бы играл в молчанку или печатался «там», пусть бабка гадает.

Дружникову бабка нагадала самоосуществление «там» — и отлично. Вот и его читаем. Прелестны его американские «парадоксы», и особенно «Техасские заскоки»; не удержусь, вернусь еще к этим очеркам, они составляют заметную часть последней публицистической книги Ю. Дружникова (книга издана в США, содержит «избранные эссе, статьи, очерки, фельетоны, воспоминания, записные книжки» и называется «Я родился в очереди»). А все-таки самое интересное для меня в этой книге не та очередь, где автор родился, и не то отсутствие очередей, ради которого он метнулся в Техас, но сам перемет-перелет перестрой души. «Процесс перемещения из одной реальности в другую» — из цивилизации в цивилизацию, или, огрубляя, из отсутствия цивилизации в ее, так сказать, присутствие. А также та загадка, что душа при этом остается почему-то «здесь», то есть при тотальных мифах и бесконечных очередях.

Пожалуй, с очереди я и начну. Именно статья о бесконечных очередях, пересланная в 1979 году в США, а потом перепечатанная по всему миру, положила начало десятилетнему отказному сидению Дружникова в СССР, и именно эта статья — визитная карточка писателя — дала название итоговой книге его публицистики.

«…Я родился в очереди… И с тех пор очередь стала неотъемлемой частью моего существования… Ежедневно стоял в очередях за хлебом, за стаканом воды, купить рубашку или ботинки, за учебниками или тетрадями, за паспортом и военным билетом, чтобы подать документы в институт, чтобы взять книгу в библиотеке, залечить зуб, жениться, развестись».

Что в роддом мать не приняли без паспорта — действительно случайность: «к несчастью, мать забыла паспорт» (ну, так не забывай). Все остальное — закономерно. Что нужно, чтобы не было очередей за хлебом? Нужно, чтобы люди жили на земле и хлеб растили. Много желающих? Все в город катят на гарантированные хлеба. За стаканом воды стояли? А много было желающих встать у бочки и этой водой торговать? Охота новую рубашку и ботинки? А шить эту рубашку и тачать эти ботинки — охота? Или приятнее «подать в институт», «взять книгу» или даже «жениться и развестись» — так ведь чистых мест на всех желающих никогда не хватит, ибо, как верно заметил Дружников в своей записной книжке, «трудность жизни читателя в том, что очень много пишут».

Конечно, когда власть выстраивает массу желающих в очередь, то выглядит это так, как будто власть эту очередь придумала специально, чтобы сделать жизнь человека невыносимой, чтобы он прямо-таки в этой очереди родился и более ни на что не претендовал, — но ведь корень зла не столь юмористичен (хотя Дружников прав: в нашей буче, боевой, кипучей, чувство юмора лучше не терять). А в основе все то же: надо пахать, надо вкалывать, надо делать тетради на бумажной фабрике, а бумагу — на целлюлозном комбинате, надо сидеть в милицейском паспортном столе, сидеть в военкомате, в загсе, работа тяжела, скучна, рутинна, а человек рвется к чему-то возвышенному и чистому, а если он чувствует, что наделен талантом, то и вовсе ему невтерпеж, и невыносимо, и «какого черта», но талант — понятие трудноизмеримое, и желающих писать и плясать всегда больше, чем желающих читать и аплодировать, как желающих выпить всегда больше, чем желающих налить; это, так сказать, статистика, соотношение качеств человеческой натуры, природа вещей; с этим трудно смиряться, но приходится, потому что иначе вцепишься в какого-нибудь крайнего: это он — подлец-редактор, это он меня не печатает!

Не скрою, эти достаточно ходовые эмоции «зацепили» меня у Дружникова в связи с эпизодом отчасти и личным: дело в том, что его полемика с С. Баруздиным в 1988 году, когда тот напечатал «Ответ Ю. И. К.» и получил от Дружникова отповедь, случилась на моих глазах, и если «Новое русское слово», напечатавшее дружниковскую «Щель в приоткрытом обществе», обреталось в «другой цивилизации», то к «Дружбе народов», напечатавшей баруздинское письмо, я имел самое прямое отношение. Больше скажу: проработав под началом Баруздина в «Дружбе народов» без малого двадцать лет, я могу до некоторой степени судить о справедливости характеристик, ему даваемых.

«Секретарь Союза писателей, посаженный в кресло личным наместником Сталина Дмитрием Поликарповым…» — характеристика совершенно пустая. Потому что ВСЕ секретари и редакторы садились тогда в кресла с санкции «наместника», это был общий порядок, и Дружников это знает. А вот что журнал из малотиражной «братской могилы» превратился в один из самых читаемых, с миллионным тиражом, — это «наместниками» не предусматривалось, и это уже заслуга самого Баруздина. То, что в годы журнального безвременья (то есть перестройки), уже после смерти Баруздина, «Дружба народов» не погибла, удержалась, сохранила лицо — тоже во многом следствие того, что журнал лицо ИМЕЛ. И это Дружников тоже знает: то, что он сегодня охотно печатается в «ДН», а не в каком-нибудь новоиспеченном радикальном «детище гласности» — следствие того же, и все это результат не диктата наместников, а того, что в условиях диктата С. Баруздин сумел сделать достойный журнал.

Захотел бы Ю. Дружников сыграть такую же роль, — наверное, смог бы: у него в его главном романе, в «Ангелах на кончике иглы», все варианты подобной технологии описаны и прочувствованы детально: начиная с правды полунамеками и кончая доведением официальной лжи до абсурда. Не захотел не надо. Другие сделали. И в результате имеются-таки необанкротившиеся органы печати, в которые есть смысл предлагать тексты, и имеются неразбежавшиеся читатели, которые тексты читают. Так что милости просим… печататься (ненавижу это слово).

По-человечески Дружникова можно понять: чего не скажешь в пылу полемики! Но ведь это переиздано сегодня, сейчас, без позднейших комментариев:

«Не будем играть в прятки. В том, что российская литература достигла внутри страны великого оскудения, большая личная заслуга Сергея Баруздина».

Бога не боитесь, Юрий Ильич!

Кстати, об игре в прятки. Оно, конечно, пока гласности нет и концы спрятаны, тогда, может, и не сообразишь, где кончается и где начинается сакраментальная «очередь», но когда прятки отменены, многое становится настолько ясно, что хоть снова прячься.

Ну вот, цензура. Как-то полфразы финальной выкусила у Дружникова, а запятую убрать забыла, с этим выкусом и вышла книжка, завершающаяся запятой. Один американский критик, написавший о Дружникове исследование, предлагает книжку эту сдать в музей тоталитаризма. Можно — там таких экспонатов навалом. У меня при тоталитаризме был такой случай. Я писал в журнале «Литературное обозрение» о весьма значительном писателе и с ним полемизировал, а со мной, защищая писателя, в том же номере полемизировал В. Оскоцкий. У меня эту полемику цензура сняла, а у Оскоцкого цитаты из меня снять забыла. Так и вышел журнал. Мне говорили, что надо возмутиться и протестовать, а я смеялся: пусть хоть из Оскоцкого умница-читатель узнает, что я на самом деле думаю.

Разумеется, каждый реагирует соответственно своему характеру. Один продолжает придуриваться и играть в прятки, дудя в свою дуду (это я), другой (Ю. Дружников) клеймит цензуру, систему, структуру, пирамиду власти, «технологию» мифоохмурения, выводя на чистую воду наместников и целясь в самую вершину, а потом вдруг обнаруживает:

«Как ни смешно, и Михаил Горбачев (в бытность президентом. — Л. А.) подлежит цензуре. Устно он еще может высказать что-то субъективное. А в печати это бывает вычеркнуто или поправлено. Может, цензура сильнее партии?»

Так что же все это? Нахлобученная на нас система? Ложь, оседлавшая истину? Или «что-то», пронизавшее всю нашу жизнь сверху донизу… а лучше сказать: снизу доверху и только ПОТОМ — сверху донизу? И это «что-то» всеохватное и всепроникающее, неуловимое и неистребимое — сильнее и партии, и главы партии? Так что же, что это? Опять «очередь»?

Оглянемся. Нету партии. Нету цензуры. Нету очереди «напечататься»: иди и издавай, если охота.

И что же? Что имеем? Взлет литературы? Открытие истины? Откровение гения?

«Наоборот, выплеснулась пена графомании».

Может, пора опять спрятаться?

Ну, еще об игре в прятки.

Всех упрятали, никого не выпускают, плодят отказников. ОВИР, колючая проволока. Это безобразие — чуть не с тех времен, когда Грозный Курбского не пускал, а Курбский от Грозного сбежал.

И тут замечательная догадка:

«Да и сам Грозный готовился в случае опасности драпануть за кордон».

Ну и ну: карусельная очередь! Где же она начинается и где кончается очередь на отъезд? И кто кого не пускает: то ли Грозный держит всех, кто от него бежит, то ли все готовы сбежать друг от друга и друг друга держат (и Грозного в том числе)? И если это круговое безумие идет от времен Грозного, то почему за него должен отвечать ОВИР? Тут уж дело не в Советской власти, а в чем-то куда более давнем и глубоком.

Век спустя после Грозного «хорват Крыжанич» выдвигает «пять принципов русской власти», которые Дружников цитирует с законным чувством юмора. Вот они: 1) полное самовладство, то есть тирания; 2) закрытие рубежей, то есть железный занавес; 3) запрет жить в безделье, принудительный труд; 4) монополия внешней торговли; 5) запрет на ереси, то есть борьба с диссидентством.

Дружников комментирует это с улыбкой — как сейчас написано! И я его понимаю: приятно знать, что Троцкий и Черчилль заимствовали литературные находки нашего «хорвата». Но мне хочется откомментировать совсем другое. Значит, и в семнадцатом столетии стояли те же проблемы? И власть первых Романовых была бессильна их разрешить? Так что надо было ей делать? Позволить бездельникам не работать? Отдать страну диссидентам? Убрать железный занавес?

Его и убирают время от времени. Вот сейчас тоже убрали. И что же констатирует бывший диссидент?

«Миллионный наплыв эмигрантов».

Запад в ужасе перед покатившими туда от нас «волнами» (и не только от нас — из третьего мира вообще). Впору новые барьеры ставить. И ставят. Не мы — они. Сам Запад. Но разве там работники не нужны? Нужны. С тем же уточнением: «Дипломатов, журналистов, политологов, психологов в Америке перебор».

Так откуда железный занавес? От тоталитарной идеологии? А может, от призрака «великого переселения народов», который бродит по Европе со времен Аттилы? Кому по силам спасти с помощью этого занавеса Европу и Америку от наших родимых гуннов? Дипломатам? Психологам? Журналистам? Что они могут? Гуннов в совков переименовать, а совков — в «инакомыслящих»?

А еще — улицу Бривибас в улицу Ленина:

«Главная магистраль Риги называлась Александровской — в честь Александра Первого. В двадцатых годах, когда Латвия стала независимой, Александровская сделалась улицей Свободы. Позже в Латвию вошли советские войска, сделали улицу Ленина. Во время войны она стала Адольф Гитлер-штрассе. После войны — опять улица Ленина. А теперь снова улица Свободы, но уже только по-латышски: Бривибас».

Сочувствую рижанам. Но если сначала наследили подручные Александра, потом подручные Сталина, а потом подручные Гитлера, и, стало быть, мордуют все, кто кого может, — что же вы так прикипели именно к «советской топонимике»? Почему вы так старательно издеваетесь над «Союзом Советских Социалистических Республик»: это-де бессодержательный набор слов, ни к глобусу не привязанных, ни к Московии, ни к Евразии?

Насчет глобуса возвращаю Дружникову его же блистательную остроту: «А грузинский глобус у вас есть?» Насчет же того, что «Советский Союз семантическая пустышка», спрошу: а «Русь» — что такое? Не семантическая пустышка? Вы знаете, откуда эта самая «Русь» взялась? От шведов? От греков? От арабов? Ключевский не знал. Преображенский не знал. Дружников насчет «Руси» резонно замечает:

«Дело не в первоначальном смысле. Для миллионов людей это слово веками было (и остается) названием родной земли».

Так! Однако почему вы не допускаете, что и «Советский Союз» для миллионов людей был (и остается) названием родной земли — безотносительно к «первоначальному смыслу»? Вы и этим миллионам посоветуете «процесс перемещения из одной реальности в другую»?

Все дело в том, что считать «реальностью». Пляшут на похоронах, думают, что хоронят социалистический реализм, секретарскую прозу и прочие тоталитарности, а потом соображают, что закопали литературу, и удивляются, зачем она снова прорастает. Или: жалят систему, структуру, пирамиду, а оказывается, что искусали страну, народ. Или: идут с ножом срезать большевистский слой истории, а за ножом почему-то кровят тысячелетия.

«Почему поселок Сокол, а не Буревестник?!»

Потому, уважаемые, что Сокол — фамилия инженера, который когда-то жил в поселке; приправлять это блюдо Горьким необязательно.

«Мандельштам… убит в лагерной очереди за куском хлеба».

Конечно, меня там не было, но, судя по мемуарам, Мандельштам умер в бане или в раздевалке перед баней, а «очередь» — это ваша, извините за выражение, парадигма.

А вот и другая:

«Я уехал на два месяца в Дом творчества, работал от темна до темна…»

Как? Ведь не пускали, исключали! В бесконечных очередях держали! Какие дома творчества, откуда? Да еще чтоб диссиденты там «месяцами обитали»?

Я, разумеется, ловлю блох. Если бы в текстах Юрия Дружникова была только «поверхность» и зияли «недосмотры», не было бы и драмы. Но он смотрит глубоко и видит далеко — не только дурака-цензора, который вымарал ему «тучку», наползавшую на «рыжее солнце». Он чувствует, что дело не в тех, которые «наверху», дело в почве, дело в «Маше», в миллионах «Маш», в состоянии народа, в его тысячелетней психологии. Или, как сказано в одной американской книжке про Дружникова, тут «безысходность — в генах».

Как от этого избавиться? Систему можно «сменить», от народа «сбежать», но как сбежать от собственной наследственности? «Сменить» душу?

А до души, как правило, и не доходит, скажете вы. Тело жалуется так громко, что душу не слышно.

Слышно, уважаемые, слышно. Доходит и до души, хотя, конечно, это непросто, когда идут похороны социалистического реализма и общий по этому поводу перепляс.

И вот в связи с этим — главный поразивший меня эпизод.

Николай Климонтович напечатал в «Новом русском слове» статью «Излечение от литературы», где объявил с сокрушением, но и с облегчением: «Загаженные вишневые сады российской словесности… выкорчеваны». То есть вслед за автором «Сокола» и «Буревестника» отправлен на свалку истории автор «Каштанки», а значит… как сказал бы Дружников, «список можно продолжать долго».

Но в данном случае Дружников не стал продолжать список долго. Он сделал нечто неожиданное — взорвался яростью. И, сознавая даже, что «сам через эти взгляды прошел и даже им симпатизирует», от всей души врезал новоиспеченным нигилистам. Потому что «нигилизм для них просто стартовая площадка, переходный этап из ничего во все. Отрицание для них — расчистка места, чтобы окопаться, занять рубежи, а затем заявить о себе и создавать то, что они хотят. Если они знают, чего именно хотят».

Знают, надо думать. Если не «душой», то уж «телом» — точно. Топчут интеллигенцию — огулом. За то, что «боролась». За то, что «не боролась». За все. Расчистка места.

«Но надо ли перечислять множество таких интеллигентов разных времен… которые умело и умно сотрудничали с правительством…»

Перечислять, разумеется, не надо. Надо оценить перемену фронта, переход Ю. Дружникова из одной реальности в другую:

«Литература как народ: она разная, она не может быть вся плохой или вся хорошей, она не может вся умереть, не может быть вся виновата».

Знаете, я снимаю шляпу перед Климонтовичем и другими нигилистами: «достали-таки» Дружникова, вытащили душу из диссидентского «тела». Мне такое было бы не под силу.

Мне остается — вслушиваться через океан, как по ту сторону поет душа.

Выполняю обещание: вот блестящий пассаж из «Техасских заскоков»:

«Техасцы очень гордятся своей независимостью. По сравнению с остальными американцами, она у них в квадрате. Хотя они стали частью США еще в первой половине прошлого столетия, по сей день есть граждане, которые в душе и поступках независимы от Соединенных Штатов и вывешивают над своим домом только техасский флаг. По-английски они говорят на таком своем диалекте, что приезжему из другого штата ничего не понять, и первое время где-нибудь в глубинке с необразованными местными людьми я нуждался в переводчике с техасского на английский.

Техасский патриотизм иногда анекдотичен. Мы ехали на машине в Нью-Йорк, и парень в техасском отеле спросил: „Вы куда, в Штаты?“ Патриотизм имеет и пищевой облик: в магазине лежит сыр в виде карты Техаса как независимого государства. Некоторые техасцы заявляют о необходимости отделиться от Америки, и — в отличие от лиц в некоторых других странах, где власти за это преследуют, — техасцы могут делать это открыто».

Добавить нечего. Комментировать не хочется. По въедливости критика прокомментирую все-таки… но не приведенный отрывок, а то место на следующей странице, где Дружников говорит: техасские зеленые поля и заросшие лесом холмы — «вроде лучших мест Кавказа или Крыма». Не надо! Лишнее! Во-первых, это вроде удара по уже вбитому гвоздю. Во-вторых, перемещает нас из реальности художественной в реальность газетную. То есть из внутренней — в наружную.

А мне так нравится перемещать Дружникова обратно.

Душу, естественно. Тело — ни-ни.

 

ПОЧЕМУ Я НЕ АМЕРИКАНЕЦ?

(Ответы на вопросы американского журналиста Вл. Нузова)

— Позвольте начать с личного вопроса. У вас трое детей. Вы испытываете беспокойство за их будущее?

— Да. Как конкретный отец конкретных детей. Но если брать ситуацию в принципе, — нет. Потому что будущее детей не в наших, а в их руках. Они выстроят ту жизнь, в которой осуществятся, и выстроят именно такую, в какой осуществятся: соответственно собственной природе, а не по нашим прекраснодушным заветам и сомнительным проектам.

Мой отец был убит в 41-м тридцати семи лет от роду. Я сейчас почти вдвое старше.

Мой дед был раскулачен в 29-м и еще десять лет протянул изгоем — я сейчас перешагиваю его предельный возраст.

Наверное, и отец, и дед по инерции, погибая и загибаясь, думали обо мне: что станется с мальчиком, как обезопасить его, как помочь?

И я думал по той же инерции, что дело старших — помогать мне. Пока однажды меня не потрясла догадка: да не они мне, я — им мог бы помочь! Помочь им понять ту реальность, которая их скрутила и убила, а меня оставила жить. Ни дед, ни отец ничего не объяснили мне про их жизнь. А я им — мог бы. И про их, и про мою жизнь.

До поры до времени, конечно.

И вот моя пора тоже проходит, мое время минует, мое государство в руинах, мои идолы попраны, мой народ оскорблен и стервенеет, и сам я себе все более кажусь реликтом.

Мои дети ориентируются в этом «хаосе» лучше меня; для них это не «хаос», а новый космос, и они вооружены по его новым законам лучше меня.

В принципе я беспокоюсь не за их будущее, а за будущее того, ЧТО их породило (и меня, и моего отца, и деда), — за Россию, за русскую культуру, за русское место в мире.

Пропадет — и говорить будет не о чем.

— Не кажется ли вам, что мы от фальшивого «обтянизма» перешли к жестокому пессимизму и что истинное наше положение где-то посередине?

Я и так всю жизнь «посередине». Не в том смысле, надеюсь, что ни холоден, ни горяч («изблюю тебя из уст моих» — сказано о таких, и правильно), а в том смысле, что ни пессимизм, ни оптимизм не отражают бытийную ситуацию, а только настроение индивида, попавшего в ситуацию. А настроение изменчиво: перевернись ситуация — и оптимист впадет в пессимизм, перевернись еще раз — и пессимист взовьется в оптимизм. Надолго ли?

Смысл таких перепадов только в том, чтобы выявилась относительность подобных состояний. То есть самому безнадежному пессимисту надо бы посоветовать время от времени оборачиваться на оптимиста, а самому разудалому «обтянисту» надо бы шепнуть на ушко прогностическую гадость, чтобы малость осадить его ликование.

Это все психология. Что же до онтологии, то есть до основ бытия, то мы этими основами все равно не владеем. Нас несет поток, поток истории, мы можем выплывать, выгребать, выруливать, выбиваться из сил, выскакивать на стрежень, вылетать из водоворотов. Но сам поток нам не одолеть; источник его мы можем называть по-всякому: Природа, Бог, Логос, Рок, — но мы им не управляем. Мы только принимаем то, что нам выпадает. В этом наша безнадега. Но и надежда тоже. Ибо мы сами созданы этим потоком.

Я умру, но то, что меня создало, создаст другого меня, — вечная признательность великому японцу Акутагаве за эти слова.

Так пессимист я или оптимист?

Фаталист. Этого достаточно.

— Недавно я беседовал с Иосифом Кобзоном. Песня занимает важное место в духовной жизни общества, правда? Но нет ли такой закономерности: чем высокоорганизованнее общество, тем меньше в нем поют?

— Чем «высокоорганизованнее» общество, тем больше в нем автономных отсеков, где каждый имеет возможность петь свою песенку и дудеть в свою дуду. Само пение заложено в природу человека, как стон боли или визг радости. Так что поют сегодня, я думаю, столько же, сколько всегда. Хотя слушают не так, как вчера: не тех, не там и не потому.

Возьмем XIX век, предреволюционный. В дворянском имении поют романсы, в деревне — тягучие страдания либо бешеные частушки, в заводе или на фабрике — песни разбойные, в полку — строевые, воинские. Самое интересное когда эти отсеки начинают сообщаться, а певцы — перекликаться, то есть когда разбойные песни начинают петь в салонах, а салонные романсы — с издевкой — в трактире при фабрике. Значит, старая песенка спета. Жди бунта и революции.

Возьмем век победоносного социализма. В динамиках гремит «советская песня» (рожденная, между прочим, от местечкового мажорного распева, что Иосиф Кобзон, конечно, хорошо знает). Русский минорный зауныв загнан на этнографические задворки, сослан на подмостки худсамодеятельности. Между тем студент, вооружившийся гитарой, уходит в лес на маевку (которая называется «турпоход») и «рождает» обворожительный феномен «авторской песни». На переломе от 60-х к 70-м эта песня выходит из леса и взлетает на подмостки; в 80-е она с подмостков прыгает в радиостудии и голосом Высоцкого хрипит в динамики на всю страну; страна же, затыкая (или развешивая) уши, уже ищет противовесов. Ревут от радости бытия крутые парни в подворотнях и на дискотеках, а в салонах ностальгически, под ту же гитару, стонут от боли пережившие ломку интеллигенты — голосами Окуджавы, Визбора, Кима, Якушевой, обеих Матвеевых…

Так что при любой «организации общества» мы по-прежнему стонем, как некрасовские бурлаки, и визжим, как толстовская Наташа Ростова.

— Теперь о литературе — до нее ли сейчас обществу? И если не до нее, то так ли уж это плохо?

— Что такое хорошо и что такое плохо? Хорошо ли быть лучшим и талантливейшим поэтом эпохи, которую потом объявляют людоедской? Плохо ли, когда огромный народ читает тексты, спускаемые ему в виде обязательной пайки, а главное, всему верит? А убедившись, что книги врут, уже и ничему в них не верит?

Общество русское три столетия обожествляло книгу, а до того семь столетий поклонялось Слову. Я имею в виду Священное писание, которое русские признавали только как «древлее», то есть огражденное от новаций. При первой же попытке обновить — раскол поразил нацию. Но и обновившаяся часть, оказавшаяся сверху, сохранила идольское поклонение — если не Богу, так Пушкину, о котором, как о Боге, было сказано: это «наше все».

Теперь «обществу» не до литературы. Все кинулись зарабатывать (сегодня это означает торговать), и читать стало, с одной стороны, некогда, с другой — неинтересно, потому что русская литература звала человека отнюдь не торговать. И советская тоже.

На освободившееся место рвутся ТВ, кино, рок-музыка и прочие жесто-пластические формы самовыражения. Бог, сдвинутый Пушкиным в литературу, возвращается на свое место, и народ привычно идет в церковь. Огромное количество искренних и лукавых борзописцев прошлой эпохи, поставлявших народу идейное чтиво, отваливает из литературы; на их место приваливает такое же количество искренних и лукавых борзописцев новой эпохи, поставляющих народу чтиво безыдейное, в рассуждении того, чтобы народу легче было «крутиться».

Я не знаю, хорошо это или плохо для общества и народа. Мне от всего этого скорее плохо. Моя литература еле дышит. Мне на литературном потребительском рынке не пристроиться. Я еще в 1992 году приготовился к худшему…

— Вы тогда сказали, что оказались трудоголиком, поэтому живете неплохо. А как живет основная масса писателей — нетрудоголиков, коих в Москве было, кажется, около трех тысяч?

— Я не знаю, сколько их было, и тем более не могу сказать, куда они делись. Наверное, рассосались, перестроились, выкрутились. Иные, может, и спились — они ведь и при социалистическом реализме возгоняли в книгах спиритус, то есть убеждали себя и читателей, что мы все живем душой на облаке, а скоро и телом вознесемся в рай, то есть в коммунизм. Я делал то же самое, а разница меж нами та, что я ничего другого, кроме «писания слов» и «возгонки духа», делать не могу и не хочу, а «основная масса писателей», как вы ее называете, наверное, смогла без листа бумаги обойтись.

Трудоголик ли я? Не думаю. Я бы сказал «графоман» — это точнее. Для меня писать нетрудно, это вообще не труд, а естественное состояние. Трудно, когда тебе не дают писать, мешают, препятствуют; труд для меня — это все то, чем приходится ограждать себя перед листом бумаги.

Стал ли я жить лучше?

Материально — нет. Хотя и не хуже — приблизительно так же. Морально да. Хотя и противнее — от усилившейся нравственной вони. Платить «за строчки» стали впятеро меньше, но печатать стали впятеро больше. А чтобы прокормиться, то печатать впятеро вроде бы и «нужно», но это самообман. Я ведь и раньше старался не писать для прокорма (для прокорма я редактировал других). И теперь пишу ровно столько, сколько хочется, сколько есть сил и сколько душа может. Кормят не «строчки», кормит образ жизни.

Что будет? Не знаю. Умрут толстые литературные журналы, захиреют книгоиздательства, иссохнут библиотеки? Не исключено. Воцарятся дискета и экран? Допускаю. Материально-технические носители слова сменятся? Да, скорее всего. Но само слово как концентрат духовной энергии исчезнет только с самим человечеством.

Тем более не исчезнет слово в моем народе, привыкшем слову поклоняться. Верить слову. Драться словом. Блудить словом. И искренне каяться — на словах же.

— Вы недавно (и, кажется, не в первый раз) были в Америке. Каковы ваши впечатления об эмигрантах из России?

— Я был в Америке трижды, но никогда не забуду потрясение от первой поездки в Штаты десять лет назад, когда я вдруг понял, что американцы — под другими названиями — построили то общество, о котором мы мечтали (надо ли было именно о таком обществе мечтать — другой вопрос; я думаю — надо, но сейчас речь не об этом).

Шел 1987 год, и третья волна (обильно представленная на славистском форуме в Йеле, куда я был приглашен с двумя докладами), можно сказать, у самолетного трапа обдала меня готовым подозрением: я — из СССР, официально я в их глазах — конформист, тоталитарист и совок.

Странно, но это меня никак не задело. Я это даже не очень почувствовал (мне потом они же и рассказали о своих подозрениях). Отношения очень быстро наладились. Нормальные оказались ребята, только травмированные переездом.

А вот «со стороны» один незнакомый эмигрант, по разговору признавший во мне гостя из Союза, через зал (дело было в кафе) неожиданно больно ужалил фразой:

— Если вы, советские, взорвете атомную бомбу над Вашингтоном, вся Америка бросится в Вашингтон и сплотится вокруг него; а если взлетит на воздух Москва, весь ваш СССР кинется врассыпную.

Я на него так обозлился, что не стал разговаривать. Но теперь много и тяжело думаю над его фразой.

Мы, русские, с европейцами из одного теста, хотя пироги это разные. Настолько разные, что подавиться можно. С американцами же у нас поразительное сходство психологических форм, иногда это просто неразличимые пироги. Но мы с американцами из разного теста. Антитела.

Разница? Я весь состою из памяти. А американец — из сегодняшнего момента. Я в будущее гляжу из прошлого. Он — из настоящего. Я во власти ностальгии. У него ностальгии нет. По этому признаку и отбор шел: чтобы никакой ностальгии. Ты можешь приписаться к Чайнатауну, к Литтл-Итали или теперь — к Брайтону с одесским отливом; ты можешь нянчить все это наедине с собой; но поднимая глаза к статуе Свободы, ты должен полюбить ту судьбу, которая начертана при входе в американский мир: придите сюда, изгнанники, лишенные родины, — я вам ее заменю.

Переступая эту черту, о прошлом лучше забыть.

Я бы не мог.

Поэтому я не американец.

— Вот и плавно перешли к последнему вопросу — пожеланию нашим соотечественникам в Америке.

— Полюбите судьбу.

 

ПОБЕДОНОСНЫЙ РЕКВИЕМ

Подзаголовок книги знаменитого американского советолога (раньше говорили «антисоветчика») объясняет читателю, что именно должны делать Соединенные Штаты в разных концах Земли, от которых они «расположены далеко». «Господство Америки и ее геостратегические императивы». Перед нами однополюсный мир. Наконец-то звездно-полосатый флаг, водруженный на полюсе, осеняет Землю (судя по рисунку на обложке, имеется в виду полюс северный; южный изобразительно и виртуально отсутствует). Наконец-то великий игрок, сидя перед «великой шахматной доской», может свободно переставлять фигуры: куда Китай, куда Россию, что сделать с Европой, что с Японией и т. д. Не очень понятно, правда, в этой метафоре, с кем гроссмейстер играет — видимых противников у него нет. Однако сам факт появления такой книги очень понятен, ибо развал Советского Союза позволил Соединенным Штатам почувствовать себя единственной глобальной сверхдержавой. Это же впервые в мировой истории! Есть от чего прийти в волнение. И есть что обсуждать.

Обсуждать книгу Бжезинского, только что выпущенную издательством «Международные отношения», несомненно, должны политологи и геостратеги, в которых и у нас нет недостатка. Я же, по неистребимой привычке литературного критика, рискну подойти к этому трактату как к человеческому документу. Мне интересны психологические нюансы. В разрозненных публикациях они не были так видны (хотя Бжезинский — любимое «ужасное дитя» нашей печати, и воззрения его достаточно широко известны), в книге же эти краски проступают (и имеют, я думаю, отношение к сути дела).

Суть дела в следующем. Америка должна возвестить миру и навести в мире новый порядок. Главное при этом — не допустить появления глобальных конкурентов. Не дать им подняться. Но нельзя допустить и мировой анархии. А поскольку до всего руки не дойдут, надо опираться на сателлитов, достаточно сильных для регионального упорядочения, но недостаточно сильных для угрозы мировому устроителю, арбитру и гаранту, то есть Америке. Через них управлять. Франция уравновешивает Германию, Украина — Россию, Япония огромный Китай, и таким образом мир постоянно «нуждается» в Америке как в верховном судье.

При этом сателлитов (наместников? приказчиков? — в русском языке на этот счет богатая парадигма) не следует называть сателлитами, а только партнерами. На самом-то деле это будет никакое не партнерство, а гегемония. Но — аккуратная, осмотрительная, осторожная. «Косвенная и на вид консенсуальная», — переводит О. Уральская. Перевожу на более понятный язык: имитирующая обоюдное согласие. Консенсус этот — чисто «формальный». Так и сказано.

Первое читательское недоумение: да зачем же выдавать-то себя? Ну, хитрите, комбинируйте, маневрируйте, но не колите «партнерам» глаза. Грешным делом, я даже подумал, что Бжезинский оговаривается. Или проговаривается. Но потом понял, откуда такая обезоруживающая прямота с «партнерами». Она от убеждения, что тем все равно некуда деться.

Положим, России предписано уйти из Азии и войти в состав расширенной Европы (а расширенная Европа — базовый плацдарм Америки в Евразии; с другого бока Япония — тоже плацдарм, и Евразия, таким образом, — в американских объятьях). Вот Россия и должна войти в Европу в числе десятков других «партнеров». Слишком большая? Так пусть разделится на три «домена»: собственно Россию, Сибирь и Дальний Восток. С автономным «партнерством» всех трех. Хочет ли этого Россия или не хочет — неважно. Она вынуждена. Ей, России, деваться некуда.

Оставим в стороне «русский вопрос», он слишком важен для нас, чтобы отвечать наскоро. Поднимемся на один «уровень».

Возможен ли однополюсный мир? Да, на какое-то историческое мгновение. На момент переходности, невесомости. Но противодействие все равно будет копиться. Иначе — системный кризис, коллапс. Сейчас «американский образ жизни», может, и вызывает «необузданное восхищение» (идеализм плюс богатство плюс кайф «народных развлечений и массовой культуры»). Но Земля слишком многообразна, чтобы подчиниться опыту одного типа, и история недаром выработала множество культур. Не влезет вся Земля в американский опыт. Будут копиться антизаряды. Неважно где, но будут.

Да и состояние гегемонов в однополюсном мире вряд ли останется благополучным. Мы это по поздним римлянам знаем. «Историческая усталость и социальное сибаритство» — вот что грозит победителям. Это — японский прогноз. Бжезинскому не хочется с ним соглашаться. Но и он предвидит гедонистическое вырождение и социальный эскапизм народа-гегемона. Его охватывает тревога. Трезвый человек, он отдает себе отчет почему. Потому что такова природа человека. И природа человечества.

Возникает интересный психологический парадокс. С одной стороны явное «чувство глубокого удовлетворения» по поводу уникальной в истории ситуации: один хозяин на весь мир. С другой стороны — тайное смятение от сознания уникальности этой ситуации. Реквием. Леденящее душу предчувствие: это ненадолго. Это рухнет. Это не удержать. Лет тридцать дает Америке срока Бжезинский. Одно поколение… ну, два. А там что? Мировая катастрофа? Хаос?

Да вряд ли. Как один японец сказал: «то, что создало меня, создаст второго меня…» Сконцентрируются противоположные заряды на невидимом сейчас «другом полюсе», на другой стороне великой шахматной доски. Где именно — пока не видно. Бжезинский и видеть не хочет, и мысли не допускает о потенциальном конкуренте. Не допустить его! Любыми средствами! Не дать подняться!

Но и мировая анархия — кошмар. Расколется мир на национальные лагеря, и станет какая-нибудь нация навязываться миру в качестве гегемона, и погибнет американская система, гибкая, прозрачная, справедливая.

Вот ключевая фраза, замечательная по емкости: «Любой может стать американцем; китайцем же может быть только китаец».

Насчет «желтой опасности» тоже оставим вопрос без ответа. Дело же не в китайцах: немцы при Гитлере сделали именно эту ошибку: «новый порядок» они мыслили как «немецкий».

Но разве не правда, что в контексте русской культуры и российского государства «любой мог стать русским»? От Огинского до Шостаковича и от Дзержинского до Рокоссовского. Если хотел, конечно. Россия мыслила мир вселенским, и СССР пытался стать отечеством пролетариев всего мира. Я не думаю, чтобы что-то аналогичное возродилось именно у нас, но вопрос, так сказать, о стилистической нюансировке: почему то, что у нас беспросветно, у вас прозрачно, уважаемый пан Збигнев?

 

КОЭН ЗРИТ В КОРЕНЬ

Из мрака своей второй родины, из глубины ее загадочности, из страны, где самое немыслимое оказывается на ощупь реальным, Стивен Коэн обращается к своей первой родине и говорит о беспрецедентном провале ее глобальной политики. Книга Коэна, выпущенная «Ассоциацией исследователей российского общества XX века», называется «Провал крестового похода», а чтобы нас не слишком сбивали средневековые аналогии, подзаголовок уточняет, о каком именно походе речь: «США и трагедия посткоммунистической России».

Трагедия состоит в том, что за десять лет демократизации Россия доведена до отчаянного положения. Из XX века она опущена обратно в XIX. Глянешь снизу — «массы людей вынуждены вести натуральное хозяйство, выращивая на крошечных огородиках то, что им нужно для выживания, и не имея возможности все это купить». Глянешь сверху — «предполагавшийся переход России к процветанию в годы правления Ельцина завершился беспрецедентным экономическим спадом, гуманитарной катастрофой, гражданской войной, ядерной нестабильностью и, наконец, приходом в Кремль офицера КГБ…»

Последний штрих побуждает меня все же задать автору маленький провокационный вопрос: а что если приход офицера КГБ поможет стране преодолеть экономический спад, ликвидировать ядерную нестабильность и выйти из непрерывного самоощущения гуманитарной катастрофы? Коэн — знаток российской истории (его книга о Бухарине в свое время снискала безоговорочное уважение нашей интеллигенции); Коэн признает, что в России любые попытки модернизировать страну всегда шли сверху, независимо от того, кто был наверху: «цари или комиссары». Почему на сей раз «офицер КГБ» вызывает у него такой трепет? Может, из чувства противоречия? Из протеста против поддержки, которую оказала новому российскому президенту американская власть?

В сущности книга Коэна есть обвинительный акт, предъявленный Америке американцем. Именно Америка, влезшая со своими советами, объявлена у Коэна главной виновницей российской «катастрофы», именно американская либеральная доктрина, навязанная русским в 90-е годы, по Коэну, привела Россию на грань развала. И это — беспрецедентная неудача американской глобальной политики на рубеже тысячелетий: вместо признательности русских получена ответная ненависть, вместо разрядки — мировая ядерная непредсказуемость. Опростоволосились миссионеры…

Эту ситуацию не очень-то ловко комментировать с нашего берега: получается, что как бы вмешиваешься в чужие дела. Хотя бунт американца против Америки, неожиданный со стороны, на мой-то взгляд, дело вполне житейское: мы, русские, только и делаем, что поносим родную власть, неважно, кто там: «цари или комиссары».

И все-таки решусь откомментировать Коэна с чисто русской точки зрения.

Итак, есть мнение, что это американцы устроили у нас хаос, соблазнив наших простаков рыночным изобилием. Что именно американские стандарты спровоцировали нас на укрепление «среднего класса». И даже «крушение» СССР в 1991 году кажется способом ликвидации сверхдержавы, стоявшей поперек пути Америки к мировому господству.

Все вроде бы так. Америка участвовала во всех актах драмы. Но вряд ли в роли режиссера или автора. Скорее в роли потрясенного зрителя. Дело все-таки в авторах и актерах. То есть в нас с вами. Коэн понимает, что гибель СССР — никакое не «крушение», это интрига трех оказавшихся у власти функционеров, спрятавшихся в пуще (то есть в чаще) и втихаря раздуванивших общее достояние. Но разве прошел бы у них этот номер, если бы не одержимость русских и нерусских обладателей общего достояния, оравших друг другу: «Это мы вас кормим!» Да, наш российский «средний класс» не столько вкалывает в бизнесе, как велено ему по Адаму Смиту и Фридману, сколько разбойничает и выдрючивается, подражая американским яппи. Но хоть образчик ваш, но дурь-то — наша, и реализоваться она может на любом образчике. И приватизация, проведенная в начале 90-х годов по-русски, это борьба экс-коммунистов за передележку государственного пирога, «демократия и рынок», по верному замечанию Коэна, «тут ни при чем».

Американцы давали нам советы и учили жить. Но «никто и ничто не заставляло» наших реформаторов «навязывать своему народу глупые и догматические предписания американского руководства, несмотря на предостережения лучших русских экономистов». Коэн зрит в корень.

А корень в том, что не бывает телефонной связи, если крадут кабель. Позволю себе немного откомментировать эту сообщаемую Козном фантастическую деталь нашего быта, оказывающуюся правдой. Когда деревенский парень срывает провод линии электропередачи, он не может не знать, что люди будут сидеть без света, да и сам он тоже. «Ну и что, мрак перетерпим, а мне выпить надо». Номинально — тупость в чистом виде. Но вдруг — и чей-то острый расчет? Кто-то ведь санкционировал скупку металла? Может, российская демократия и тут следует стандартам Международного Валютного Фонда, который учит нас «сжимать денежную массу»?

Даже если все так, дурь наша все равно при нас. Использовать ее всегда найдутся охотники. Может, и там и прохвосты, но все-таки виноваты мы сами. Словами современного классика: «это наша боль, не ваша». Крестоносцы пусть провалятся, а нам свой крест нести.

«Любой кризис не бесконечен», — утешает нас Коэн. Еще круче: «великие державы не исчезают». И еще круче: «величие России предопределено».

Если так, то какими жертвами будет оплачено это предопределенное нам величие? И какое оно будет? Явно не Рах Аmеriсаnа, понимает Коэн, но, может быть, Европейский Дом? А вдруг — Центрально-Азиатский блок, где техническая мощь России соединится с гигантскими демографическими ресурсами ее соседей: Индии и Китая? Неслабую перспективу сулит нам Стивен Коэн. Постараемся же дать замечательному американцу возможность и дальше любить свою вторую родину.

 

КРАСНАЯ ЧЕРТА

11сентября 2001 года я, как и миллионы людей, сидел перед телевизором и смотрел, как в десятый раз авиалайнер, захваченный террористами, врезается в южную башню Близнецов Матхэттена и как десятый же раз проваливается северная башня, протараненная другим лайнером. Я никак не мог вместить в сознание, что это не очередной супер-триллер-бастер, отштампованный в Голливуде, и не творческая провокация какого-нибудь нового Орсона Уэллса, а прямой, как удар топора, эфир, сопровождаемый неподдельным заиканием наших телекомментаторов, накладывающимся на панические крики их заокеанских коллег.

Раздался телефонный звонок:

— Это экспертная служба Интернета. Вы можете прокомментировать то, что происходит?

— Могу, — произнес я неожиданно для себя. — Происходит то, что человечество вступает в новую эру. Мы переходим красную черту. Красная черта — это кон. На кону — всё. Вы понимаете? Три головореза убегают из Бутырской тюрьмы, и вся Россия… вся Россия…

Что делает вся Россия? — замолчал я, вдруг забыв слова. Ах, да, вся Россия приседает от страха, ожидая, что сделают с нею три зека, юркнувших в подпол. Господи, что такое я несу! Они же спрашивают про Америку…

— Спасибо, — озадаченно произнесли на том конце провода и отключились.

Я вернулся под падающие башни Близнецов и, наконец, связал.

Есть что-то общее, фатально схожее в двух этих несоизмеримых эпизодах первых мгновений Третьего тысячелетия: между побегом из тюряги троих душегубов, казнить которых нашему правосудию запретили гуманные принципы европеизированного человечества, — и ударом четырех захваченных террористами самолетов по американской твердыне.

Это общее — картонная уязвимость, карточная хрупкость твердынь. И принципов. Любых. Вроде бы и несоизмеримы тюремные ложки, которыми «наши» преступники процарапались сквозь кирпичную кладку, и рычаги лайнера, который «их» преступники развернули на таран небоскреба. Соизмеримыми их делает психологический шок, в который отдельная особь способна обрушить миллионную массу.

Тут срабатывает, конечно, и жуткий телеэффект, когда в десятый, сотый раз прокручивается видеозапись, и ты созерцаешь, как самолет, сделанный руками и интеллектом тысяч людей, сокрушает башню, в которую вложены труды и упования миллионов… одну башню… вторую… а супер-держава, все это построившая и способная своей мощью уравновесить весь остальной мир, — не только не может защититься, но не может даже понять, кто ее жалит, откуда нанесен удар и где враг.

Злодейство растворяется в микромасштабах.

Преступники, вооруженные ложками, исчезают, как призраки, и великая страна, еще десятилетие назад в качестве второй сверхдержавы уравновешивавшая полмира, приседает от страха перед тремя тенями, нырнувшими в схрон. Там, может, и стоит кто-то за ними — продажные надзиратели, братки с воли. И наверняка много чего стоит за тремя десятками террористов, которые ножами «для разрезания бумаги» закололи летчиков и сели в их кресла. Однако если бы за ними стояла гигантская организация, управляемая фигурой масштаба Бен Ладена, — американские спецслужбы наверное перехватили бы удар, потому что фигуры масштаба Бен Ладена у них под колпаком. Но если сговорились три десятка обучившихся в Штатах мусульман, ставших смертниками просто потому, что они ненавидят Америку, — то такую группу, вооруженную ножами и организованную, как заметил один лондонский шейх, на уровне студенческой коммуны, — такую бандгруппу не уловить никакому фэбээровскому ситу — просочатся и ударят. Как просочился и ударил тот стопроцентно белый американец, у которого не было никакого намека на ислам, а только ненависть к «федеральной тирании». Взорвал правительственное здание в Оклахоме, угробил сотни случайных людей и с гордым видом пошел на казнь.

Освальда, которому хватило винтовки с оптическим прицелом, чтобы пустить в расход державно охраняемого президента, — почти не вспоминают на нынешнем черном фоне, а стоило бы. У него, как известно, так и не нашли сообщников. А если их и не было?

Во все времена безумцы мечтали взорвать мир. Средств не находили. Кажется, третье тысячелетие нащупывает средства. Раскольников, убивший старуху, тоже не имел сообщников, если не считать Наполеона, который виртуально придавал его предприятию мировой масштаб. Топора хватило на старуху. За полтора века топорный террор сменился «ювелирным». Мир развился до состояния, когда нужен не топор, а кнопка, набор компьютерных цифр… шевеление мышиного хвостика, чтобы пустить под откос миры. Помните простенькую русскую сказочку: мышка бежала, хвостиком махнула… Мышка та ни золотого яичка сделать не может, ни даже стола, с которого свалится яичко; но когда это уже изготовлено другими, — можно бежать со своим хвостиком. Постиндустриальная цивилизация, громоздящая небоскреб на небоскреб и расчертившая небо лайнерами, способными обогнуть шарик, — дает шанс любому энтузиасту, который вооружится ложкой или пластмассовым «ножом для разрезания бумаги». Техногенная мощь перехватывается неуловимыми одиночками, атомная энергия оказывается бессильна перед подвижностью атома-индивида, мировые инфраструктуры приседают перед хакером-взломщиком.

Две тысячи лет все это еще поддавалось арифметике. Пара стражников, вооруженных алебардами, предотвращала удар шпионского кинжала. Чтобы Кудеяр-разбойник дорос до масштаба государственной опасности, он должен был накопить соизмеримую силу: разинское войско, пугачевское войско. Теперь Кудеяр, сговорившись с двенадцатью разбойниками, может бросить вызов любой империи. Техника позволяет. Сто лет назад динамитчик, делавший бомбу, рисковал взорваться в собственной подпольной лаборатории. Сегодня семилетний чеченец, получивший смертоносную «игрушку» из рук чабана-отца, может замкнуть цепь и поднять на воздух военный штаб, проезжающий мимо его деревни на бронемашинах. Кусочек пластита, пронесенный в дамской сумочке, сносит полвокзала, повергает в столбняк целый город. Компактность боеприпасов, изумительно отлаженная в Двадцатом веке великими народами для вооруженного противостояния великих государств, — в Двадцать первом становится доступна любому «одинокому волку».

Так индивид, который на протяжении веков был традиционно задавлен государством, получает возможность реванша. На протяжении веков его душило, вязало по рукам и ногам тиранское, «беспредельское» государство. А он стонал.

Это давление державы, тирания коллектива, пресс соборности — первое, что ощутило и против чего взбунтовалось мое мирное поколение — дети Второй мировой войны, сироты Двадцатого съезда. Мы не задумывались над тем, что тотальная диктатура была больше порождением двух мировых войн и ожидания третьей, чем чертой чаемого коммунизма, мы, выросшие в мире (беспокойной, обманчивом, тревожном, но — мире) требовали одного:

— Развяжите руки индивиду!

Развязали.

И прежде, чем высокоумные интеллигенты дотянулись свободными руками до неподкупных перьев, — до припрятанных обрезов дотянулись угонщики самолетов, до автоматов с глушителями — платные киллеры, до мин-ловушек вооруженные учебниками неофиты индивидуального террора.

Индивидуальный террор бородатых эсеров прошло-позапрошлого века померк перед индивидуальным террором бородатых боевиков века наступившего.

«Свобода добра предполагает также и свободу зла» — вспомнились теперь отчаянные предупреждения русских философов, пытавшихся когда-то придать «человеческое лицо» марксизму, большевизму, социализму… теперь настала пора придавать человеческое лицо рыночной демократии. Никуда не деться: свободный индивид беря в заложники другого свободного индивида, знает свое право. Он это обещанное философами право просто берет. Реально. И кроваво.

Одно природное обстоятельство сдерживает в современной истории этот кровавый разгул: страх индивида за свою жизнь. Киллер, не жалеющий чужих жизней, все-таки рассчитывает сохранить и улучшить свою. Переговоры с самолетным угонщиком возможны, если для него имеет смысл собственная жизнь. Если он ее ставит на кон.

Самое страшное — когда ценность жизни вообще аннулируется. Когда в лагерях боевиков растут дети, изначально готовые к смерти, потому что смерти «нет», а есть блаженный переход в «шахиды».

Как объяснить все это, исходя из системы ценностей иудео-христианской эры? Что ведет современного камикадзе? Откуда эта массовая готовность умереть? Или это — инстинкт леммингов в разрастающихся популяциях Юга, где шатаются армии юнцов, не знающих, к чему приложить руки? Или фатальная неустранимость фанатической веры в «нечто» высшее — будь то исламский «порядок», который «выше наций» (и который все-таки понятен людям, в головах которых тоже ведь когда-то укладывался и «новый порядок в Европе», и «американская мечта» для всего человечества, и «светлое коммунистическое будущее» для того же человечества)? Или — ни во что не укладывающиеся сатанинские упования какой-нибудь невменяемой секты, травящей пассажиров в токийском метро…

Если камикадзе свою жизнь продает (ради семьи и т. д.), тогда миллиарды Бен-Ладена имеют измеримую стоимость, и миллиарды Всемирного Торгового Центра тоже. Если же камикадзе свою жизнь отдает, то это чистая вера, и ничто сосчитываемое этому противостоять не может.

Когда эта иррациональность оказывается помножена на современную техногению и дорывается до «кнопки», — ей будет противостоять только такая же иррациональность. Никакая вменяемость индивида шансов более не имеет.

Вот почему так страшно переступать красную черту, отделяющую открыто безумный Двадцатый век от скрыто-безумного Двадцать первого.

На кону — всё.

P.S.

«Эхом Москвы» — живущая теперь в Штатах Евгения Альбац, публицистка перестроечной волны, много сделавшая в свое время для разложения «империи зла»:

— Десять лет назад, когда развалился Советский Союз, мы поняли, что мир изменился. Но КАК он изменился, мы поняли только теперь.

Только теперь?

Дорого стоит понимание.