Просто жизнь

Аношкин Михаил Петрович

Михаил Петрович Аношкин — автор восемнадцати книг. Член СП. Участник Великой Отечественной войны. Ей посвящены повести «Суровая юность», «Уральский парень» и трилогия, в которую вошли «Прорыв», «Особое задание» и «Трудный переход». Эти повести вышли отдельными книгами в Воениздате.

В книгу «Просто жизнь» вошла повесть «Дорогу найдет идущий» и рассказы, посвященные, главным образом, сегодняшнему дню, проблемам, волнующим нашего современника.

 

#img_1.jpeg

#img_2.jpeg

 

ДОРОГУ НАЙДЕТ ИДУЩИЙ

1

Андрей проснулся ночью. Недалеко выли волки. Это было невероятно, чтобы в июле выли волки. Но Андрей проснулся именно с таким ощущением, будто сон его нарушило заунывное, хватающее за душу завывание: у-у-у-о-о-у-у.

Дверь избушки была открыта — даже ночью стояла духота.

В густо-синем мраке застыли сосны. Сразу за ними обрывался лес, зияла темная пустота. Дальше мрачнела дальняя гора, над ней мигала зеленоватая звездочка.

Пахло увядающей травой и еще чем-то терпким и очень знакомым, кажется, полынью.

Андрей потянулся, хотел было поднять над головой руки, вытянуть их, но ойкнул. Вот так всегда забывал о своей болезни.

Андрей снова прислушался: по камням будто кто-то ходит. Шуршали мелкие камешки. «Что такое?» — в тревоге подумал Андрей и поднялся на лежанке.

Вдруг совсем рядом, за стеной избушки завыл волк: у-о-о-у-у!

Ему вторил другой.

У Андрея побежали по спине мурашки. Схватив топор, выглянул наружу. Что-то непонятное творилось в природе. Это Андрей понял сразу.

На горе было прохладнее. Однако воздух не был так чист, как вечером. В него примешался горький запах дыма.

Андрей взобрался на большой камень-шихан и все понял: у северного подножия Егозы начался лесной пожар. Андрей вернулся в избушку, крутнул ручку допотопного телефона и, схватив трубку левой рукой, закричал:

— Ало! Ало! Кордон! Кордон!

Кричал он, наверно, с минуту, пока не проснулась телефонистка.

— Кордон? Это Синилов, наблюдатель с Егозы. В пятнадцатом квартале пожар. С вечера не было. Ничего не было. Это недавно.

Андрей повесил трубку на рычажок, вышел из избушки и сел на камень.

Вот отчего выли волки. Их потревожил пожар.

Сейчас не только волки бегут от огня. В ночной тайге, такой таинственной и необъятной, сейчас паника.

А пожар разгорался. Он бушевал внизу. Темнота скрадывала расстояние: казалось, до него рукой подать, хотя было пятнадцать километров.

Ночь была многозвездной. Вдалеке, слева и справа, стыли горы. Тишина стояла такая, будто весь мир прислушивался и настороженно ждал каких-то событий.

Андрей смотрел на всполохи пожара. Он представил: на кордоне сейчас подняли тревогу. Первая группа сезонных рабочих, вероятно, уже брошена на грузовиках к месту пожара. Завтра утром, а может быть, и ночью придут люди из города. И начнется ожесточенная борьба между людьми и стихией. Огонь отрежут, сожмут в тиски. Он будет бесноваться, кое-где сумеет прорвать кольцо блокады. Но ему вновь отрежут путь.

В детстве Андрею приходилось тушить лесной пожар. А теперь вот он, двадцатипятилетний парень, слесарь первой руки, вынужден прозябать на горе в жалкой роли наблюдателя.

До него жил старик. Жаловаться стал: тяжело подниматься на такую гору. Жить все время на горе нельзя. То продукты нужны, то вода вышла. А помощников нет. Вот и взяли сюда Андрея. Врач одобрил:

— Удивительное место! И воздух горный, и беспокойства меньше. Поправишься — на операцию можно.

Жил Андрей на Егозе третий месяц. Это был первый лесной пожар при нем.

2

Утром, когда поднялось солнце и рассеяло в низинах белесый туман, взору открылись неохватные дали. На восток зеленым ковром расстелилась холмистая равнина со светлыми озерами, бурыми прямоугольниками порубковых вырезок. Кое-где еще таял туман, а там, где по буграм раскинулся городок, туман был гуще и темнее, к нему примешивался дым заводов и железнодорожной станции.

А на все другие стороны света дыбились лесистые горы.

В пятнадцатом квартале и его окрестностях поднимался над лесом белесый дымок. Он полз по верху тайги, надвигался на гору, но до вершины не доходил — растекался по сторонам. У избушки пахло гарью.

День обещал быть опять жарким — туманные росы и чистое, немножко сероватое небо по горизонту. Андрей позавтракал и устроился в тени возле избушки.

Чувствовал ли он одиночество? Конечно, его тянуло к друзьям. Особенно грустно становилось под вечер или в бессонные ночи, а такие бывали нередко. И в то же время одному быть приходилось редко, а это все-таки скрашивало однообразие, отвлекало от дум.

На Егозе скрещивались многие лесные тропы. Были и удобные пути — через перевалы, в обход горы, по северному и южному склонам.

Но большинство троп, однако, пересекались на вершине Егозы. И путь труднее, и подъем круче, а вот шли именно здесь. Как бы человек ни привык к равнине, к степному раздолью, попав однажды на гору, увидев красоту родной земли с птичьего полета, он никогда не упустит случая еще раз бросить взгляд на синие дали с высоты.

С самого мая, когда кругом все зазеленело и стало по-летнему тепло, появились на горе младшие школьники — у них начались каникулы. У Андреевой избушки то и дело слышался гомон детских голосов. Ребята лазили по склонам, по теневым местам и собирали кислицу. Любили ребята эту кисло-сладкую траву. Приходили на гору и новички. Их можно было узнать сразу: держались они не так уверенно, боялись еще леса.

Особенно запомнился Андрею вихрастый черноглазый мальчуган в новеньких тапочках, Андрей спросил тогда с улыбкой, зачем он надел новенькие тапочки — здесь же сучья да камни.

Мальчишка недоуменно посмотрел на бородатого дядю и сказал:

— Так ведь это мама специально купила!

В июне поспела земляника. Словно бы весь лес наполнился ее чудесным запахом. Земляникой пахли ветры; девушки, отдыхающие у избушки, приносили столько этого аромата, что Андрей пьянел.

Девушки смеялись над ним:

— Сколько тебе лет, дедушка?

Андрей поглаживал черную окладистую бороду, большим пальцем важно раздвигал черные, с рыжинкой усы и говорил:

— А ну, которую поцеловать?

Девушки со смехом выталкивали какую-нибудь тихоню. Андрей приближался. Та, закрыв лицо рукой, пятилась, визжала. Девичий смех, кажется, слышали и на кордоне. Недаром телефонистка спрашивала по телефону полунасмешливо, полуревниво:

— У тебя опять ягодницы визжали?

Когда уходила такая веселая компания, Андрей ложился на траву и вспоминал.

…В январе он поехал на целину. Попал в новый совхоз, там его избрали в комитет комсомола, и встретился с Дусей. Она тоже была членом комитета. Скромная, с красивыми косами, карими глазами, которые удивленно и радостно смотрели на мир. При встречах — Андрей заметил — она смотрела на него именно так: удивленно и радостно, словно бы говоря: «Ах, как замечательно, что ты есть на свете, как я рада, что у меня есть такой друг».

С нею рядом легче жить и работать. На комитете журила кого-нибудь, словно бы удивлялась: «Как это у нас еще водятся такие глупости?»

И всем становилось неловко от того, что такие глупости действительно еще живучи.

В восемнадцати километрах от центральной усадьбы совхоза Степного образовалось Южное отделение. На комитете возник разговор, что там еще не создали комсомольскую организацию, хотя комсомольцев туда уехало много. А скоро уже полевые работы. Дуся тогда спросила:

— Как же так получилось, ребята?

После долгих споров, которые, собственно, свелись к тому, что комитет проморгал такое важное дело, к единому мнению не пришли. Ни у кого и мысли не было, чтобы направить на новое отделение в мартовскую сумятицу кого-нибудь из членов комитета.

Тогда Дуся поднялась, откинув с плеча за спину косу:

— Для чего ж тогда воду в ступе толкли? Надо ж, товарищи, немедленно туда ехать!

Ехать было нельзя, все это понимали. Снег таял вовсю: попробуй-ка, проберись сейчас через овраги! Тогда Дуся вызвалась идти пешком. Все запротестовали, поднялся спор. В конце концов секретарь разозлился и закричал:

— Да замолчите вы наконец!

Дуся настаивала на своем, и ее поддержал Андрей — он хотел идти с нею. Махнули рукой на упрямую девчонку, и Дуся собралась в путь. От попутчика наотрез отказалась. Андрей сначала обиделся. Но можно ли было сердиться на Дусю? Она отправилась в путь чуть свет. Андрей поджидал ее за околицей. Принес обыкновенную лыжную палку — все же в дороге с палкой было удобнее. И опереться можно, и прыгать легче, если потребуется.

Дуся улыбнулась:

— Спасибо, Андрюша. А я не догадалась.

И она пошла. Оглянулась, помахала ему рукой и скрылась за увалом.

О ней ничего не слышно было больше недели. В комитете начали беспокоиться, кляли себя за то, что отпустили ее одну. Уже согнало снег с полей, обмелели ручьи в оврагах. В один из ярких дней начала апреля ворвалась на центральную усадьбу бричка, запряженная парой лошадей, а на бричке — пятеро комсомольцев и с ними Дуся. Въехали в село с песней, подкатили к дому, где помещался комитет комсомола. Один из приехавших заорал во все горло, не вылезая из брички:

— Алло! Секретарь! Принимай нового секретаря комсомольской организации Южного!

Кто был в комитете, все высыпали на улицу. Ребята вывалились из брички, бережно высадили Дусю.

— Молодец, Дуся! — сказал обрадованный секретарь комитета.

Пожал ей руку и Андрей, спросил:

— А где же секретарь Южного?

— Здорово живешь! — засмеялись комсомольцы. — А кому ты сейчас руку жал?

— Да вы что, ребята!?

— Ничего! Избрали и все. Такие девушки самые подходящие для нас.

Дуся взглянула на Андрея, и он понял немой вопрос: «Как же могло быть иначе, Андрюша?»

Ох, как скучал теперь Андрей по девушке и ребятам из совхоза. Много читал. В правом углу избушки пристроил что-то наподобие книжной полки. Мало пришлось учиться: кончил только восемь классов. Мысль об учебе не покидала никогда. Крутая перемена в жизни из-за болезни принесла множество свободного времени. И книги поглощались одна за другой.

У Андрея было пылкое воображение и хорошая память. Порой забывался, и тогда оживало прочитанное. То виделись высокогрудые гордые ладьи князя Олега, смелые схватки с византийцами и Олегов щит на вратах Царьграда. То Жанна Д’Арк, чудесная девушка, облаченная в тяжелые рыцарские латы, увлекала французов на битву за родину против иноземцев. Вместе с Колумбом отправлялся в опасные путешествия искать сказочную Индию, мчался на каравеллах сквозь буйный океан, а впереди была неизвестность, лишь морские чайки были предвестниками легендарного открытия. А потом путешествовал с отважным Никитиным, и голубая Индия поражала его своими чудесами.

…Пожар, кажется, потушили. В том месте курился белесый дымок. Еще роса на траве не обсохла, еще в голубой лесной тени было прохладно, еще солнце палило не так жарко. Расстелил в тени избушки одеяло и забылся над книжкой.

Отвлекли ребячьи голоса. Отложив книжку, Андрей приподнялся. Их было четверо, этих голосистых мальчишек. Они поднимались на вершину по северному склону, выбрались на кремнистый гребень и направились к избушке. Впереди вышагивал старый знакомый, тот самый вихрастый мальчуган, которому мать купила новые тапочки для лесных хождений. Звали его Борисом.

Гомонливая компания подошла к Андрею. Он поднялся. Мальчуганы наперебой стали о чем-то рассказывать. Андрей засмеялся и сказал:

— Обождите. Не все сразу. Давай говори, Борис.

— Там дикий козел в яму провалился! — выпалил Борис, и мальчуганы снова загалдели, стараясь перекричать друг друга.

— Тише! — рассердился Андрей. — Какой козел?

— Обыкновенный. Только без рогов, — сказал Борис.

И ребятишки повели Андрея к месту происшествия. Спустились вниз, пробираясь сквозь заросли малины. Впереди шел Борис. Иногда он вовсе пропадал из глаз Андрея — высокий был малинник, и только среди зелени алела тюбетейка. Андрей подумал тепло: «Следопыт! Как он тут быстро освоился!»

Возле шурфа остановились. Когда-то в этих местах ходили геологи, набили шурфов, а потом забросали их жердями. Но этот шурф был мелким и поэтому его оставили открытым. Дожди и весенние воды размыли края, сделали их пологими.

На дне ямы действительно что-то лежало. Нагнувшись, Андрей увидел молодую красивую косулю с рыжеватой шерстью. Она испугалась, стремительно рванулась вперед, вскочила на ноги. Но тут же, жалобно вскрикнув, упала и печально глядела на людей большими иссиня-черными глазами. Бока вздрагивали, а черная влажная мордочка неожиданно потянулась к Андреевой руке. Кто-то из мальчуганов оступился, косуля снова дернулась, забилась, и Андрей укоризненно сказал:

— Не бойся, дурашка. Мы не тронем тебя. Вот что, — обратился он к мальчишкам, — давайте вытаскивать.

Андрей отстегнул свой ремень и подал Борису. Нашлось еще три ремня, правда, маленьких, но когда их связали вместе, получилась длинная ременная веревка. Борис прыгнул в яму. Не без труда он просунул косуле под брюхо ремень и связал концы над спиной.

Общими усилиями удалось вытянуть косулю из шурфа. Она настолько была испугана, что не сопротивлялась, а только смотрела на людей печальными глазами.

Косуля лежала на земле и не поднималась.

— Она, кажется, ногу повредила! — присвистнул Андрей. — Плохо!

Так молодая косуля очутилась у Андреевой избушки. Андрей вместе с Борисом сделал загончик, где и поселил пострадавшую. Двух других мальчуганов послал вниз за водой. Сначала животное пить отказывалось, подозрительно посматривало на людей.

— Идем отсюда! — махнул Андрей здоровой рукой, и они спрятались за деревьями. Косуля робко потянулась к ведру, но резко отпрянула — смущал человеческий запах. Однако жажда взяла верх. Косуля приложилась к ведру, и уже никакая сила не могла оторвать ее от влаги.

Теперь Борис целыми днями пропадал на горе. Он где-то раздобыл ржавый серп, резал им для косули траву, бегал за водой к роднику, что пробился у подножия горы, часами просиживал с Андреем, донимая его вопросами.

Андрею нравился смышленый мальчик, нравились бойкие черные, как смородинки, глаза. Неожиданные вопросы Бориса ставили в тупик.

— Дядя Андрей, почему сколько мы ни ухаживаем за козочкой, а она боится нас? — спрашивал он, и глаза в ожидании ответа смотрели прямо на Андрея. Синилов объяснял, что козочка выросла в лесу, дикая, и у нее инстинкт такой — бояться всех, потому что ее могут обидеть или волки, или медведи, или рыси.

А Борис мотал головой и упрямо твердил:

— Мы же ее не обижаем!

Однажды Борис задержался на горе дольше обычного. Андрей забеспокоился, стал выпроваживать мальчугана домой.

— Иди, иди, — говорил он, подталкивая Бориса в плечо. — Мать потеряла тебя, а потом и мне влетит за компанию.

— Не, мама не заругается. Она же знает, где я.

— Все равно. Уж ночь скоро, а идти тебе далеко.

— Я возьму, да и заночую у вас, в избушке. Вот хорошо-то будет!

— Не валяй дурака! — рассердился Андрей.

— У меня мама хорошая. Я ей сказал: мама, может, я заночую у дяди Андрея. Она говорит: ночуй, только будь осторожен. Чудная! Волки тут, что ли?

— И волки есть.

— Ну, уж и волки! Они сейчас человека не трогают.

— Попробуй попадись им на зуб! — улыбнулся Андрей.

— Нет, правда. Они сейчас смирные. Наша учительница рассказывала. И мама. Она тоже учительница.

— Гляди, Борис! — погрозил пальцем Андрей. — Как бы нам с тобой нагоняя не было!

— Не!

Они поужинали, накосили косуле свежей травы. Андреи вдруг спросил:

— Где у тебя отец работает?

— Отца у меня нет, дядя Андрей, — тихо отозвался Борис, вздохнул, поднял глаза-смородинки и добавил:

— Он с другой тетей живет.

— М-да-а… — произнес Андрей и привлек мальчугана.

Тот доверчиво прижался и в порыве откровенности поведал:

— Вот вырасту, я с ним не буду разговаривать. Пусть знает!

Не ложились спать допоздна. Уже звезды высыпали на темном небе. Так и сидели молча на пороге избушки, прижавшись друг к другу.

3

Утром явилась мать Бориса. Борис заметил сначала, как за кустами шиповника мелькнула белая косынка и синяя кофточка. Когда мать вышла на чистое место, вскрикнул радостно:

— Мама идет! — и сломя голову кинулся навстречу. Андрей нахмурился. Этого еще не хватало! Придется сейчас оправдываться. И почему он вчера не настоял на своем, не отправил мальчика домой?

Андрей спустился к загончику, бросил косуле охапку травы, поставил ведро, а сам с тревогой наблюдал, как Борис с матерью подошли к избушке.

— Дядя Андрей! — крикнул Борис. — Идите скорее сюда.

Андрей откликнулся и, внутренне робея, стал подниматься наверх. Гостья на вид была еще молода — лет тридцати, не больше. Лицо открытое, милое, с такими же глазами, как у Бориса. Только эти глаза не были такими наивно-чистыми, как у сына. В них проглядывала житейская мудрость. Роста она была невысокого, с заметно полнеющей талией.

— Здравствуйте, — буркнул Андрей, — мы вас не ждали.

Она приветливо кивнула головой и улыбнулась:

— А вас за Берендея можно принять, — и протянула Андрею руку:

— Нина Петровна Орлова, мать Бориса.

— Очень приятно, — смутился Андрей. — Синилов.

— Дядя Андрей, — опять улыбнулась Нина Петровна. — Этот Миклухо-Маклай, — потрепала она по голове сына, — о вас мне все уши прожужжал. Вот я и решила познакомиться с вами. Благо, предлог был: Боря у вас ночевал. Материнское сердце ревниво!

— Вы знаете, — в отчаянии сказал Андрей, — мне вас угощать нечем.

— Господи! Разве я за угощением шла!

— Тогда садитесь, хоть сюда, — он показал на порог избушки, — хоть сюда, — кивнул на камень, в зависимости от обстоятельств служивший то стулом, то столом.

Нина Петровна села. Разговор не клеился. Андрей, взглянув украдкой на Орлову, поймал на себе ее пристальный взгляд. Стало неловко, и он с грубоватой прямотой спросил:

— За Бориса боитесь?

— Что вы! — смутилась она. — Я просто подумала: зачем вам такая пышная борода? Она не украшает вас.

— Но парикмахер не догадался прийти.

— Вы сами!

Андрей поморщился, потупил взгляд: ему всегда делалось больно, когда кто-нибудь невзначай напоминал о болезни. Правую руку он не мог подтянуть не только до подбородка, но и до груди. Одолевал туберкулез плечевой кости…

Андрей резко поднялся, вошел в избушку. Хотя ему вовсе не нужно было звонить на кордон, все-таки крутнул ручку, взял трубку и спросил время. Это немного охладило.

Когда он появился снова и сел на порог, Нина Петровна ушла с Борисом за ягодами. Андрей взял книгу, но не читалось. Сходил к загородке — там делать было нечего. Лег на спину и стал думать, а думы путались. Осенью поедет на операцию — чистить кость будут. Скорее бы!

Ягодники вернулись поздно, отдохнули у избушки и собрались домой. Нина Петровна спросила на прощанье:

— Вы не обидитесь, если я завтра обернусь парикмахером?

Хотелось сказать спасибо, а вырвалось другое:

— Не стоит. Лучше отпустите завтра Бориса.

— Хорошо, — задумчиво произнесла она, — наверное, я его отпущу.

А назавтра пришли оба. Андрей сам себе сознался, что ждал обоих.

— Берегитесь! — весело сказала Нина Петровна. — Я принесла самое страшное для бороды: ножницы и бритву.

— Вот вы, в самом деле, какие! — пробормотал Андрей. — Лишние хлопоты.

— Какие там хлопоты, я все равно в отпуске, делать мне нечего. Присаживайтесь, где удобнее. И не возражайте! Бориска! Разведи костер и согрей воды. Пока я стригу, чтоб вода была готова!

Андрей покорился. Нина Петровна, как заправский парикмахер, пощелкала ножницами, нахмурилась, сжала губы, обошла вокруг Андрея.

— Ну-с! — улыбнулась она. — Начнем!

Андрей смущенно прятал глаза.

Когда он, чисто выбритый, чувствуя непривычную легкость на щеках и подбородке, поднялся и улыбнулся благодарно, Нина Петровна посерьезнела сразу, взглянула на него с удивлением, будто увидела его впервые.

— Боже! — тихо произнесла она, прижав руки к груди. — Да вы еще совсем мальчик! Сколько же вам лет, Андрей?

— Скоро будет четверть века.

— Двадцать пять! — грустно качнула она головой. — Совсем, совсем мальчик.

С тех пор Нина Петровна частенько наведывалась к Андрею. Что-то влекло ее сюда, ему это было приятно. Однажды она пришла без Бориса. Андрей вопросительно приподнял черные брови, и она поняла, пояснила:

— Друзья сговорили на рыбалку. Просил не выпускать козочку. «Мама, говорит, пусть дядя Андрей козочку не выпускает. Завтра приду и выпустим вместе».

Косуля за это время поправилась. Хоть и не пугалась своих спасителей, а все же вела себя беспокойно, тосковала по воле.

— Ну, что ж, — согласился Андрей, — у него, пожалуй, больше прав ее выпустить, чем у меня. Подождем.

Нина Петровна присела на камень, Андрей — на свое любимое место, на порог избушки. Обхватив руками колени, Нина Петровна вглядывалась в зыбкое марево, что струилось перед соседней горой. Ветерок шевелил на висках завитки русых волос, и Андрею почему-то очень хотелось потрогать их рукой.

— Что вы так на меня смотрите, Андрей? — спросила Нина Петровна. — Наверное, думаете, какая я старуха? Мне и самой иногда кажется, будто я прожила на свете сто лет, а жить все равно хочется. Расскажите что-нибудь о себе.

И от того, что она заговорила с ним так задушевно, словно с близким, кому можно сполна довериться, ему захотелось рассказать о себе все.

Синилов взял в руки камешек и, крутя его пальцами, тихо начал:

— Мать была больна. Я не помню: ласкала она меня когда или нет. Я самый младший в семье. В войну она умерла. Мне тогда было двенадцать лет. Может, вам не интересно?

— Продолжайте, пожалуйста, прошу вас.

— И остался я один. Жить к себе взял старший брат.

Андрей грустно улыбнулся, вспоминая те далекие и вместе с тем близкие годы, одновременно горькие и радостные.

А было у него три брата. Старший — Василий, молчаливый, угрюмый человек, имел большую семью — шестеро детей, мал-мала меньше. Работал на заводе, на фронт не взяли — остался по брони. Привел в свой дом Андрея и сказал своим:

— Андрюшку не обижать!

Трудно доставалось в большой братовой семье, и не только Андрею — всем. И никогда, никто не упрекнул Андрея, что он лишний рот. Жена Василия не делала различия между ним и своими детьми.

Вскоре после войны прикатил в гости средний брат Виктор. Приехал по какому-то делу: говорил, что в командировку. Навез кучу подарков. Особенно щедр был к младшему брату. Говорил без умолку, горестно вздыхал, сочувствовал трудному житью-бытью Василия и хвастался, что сам устроился лучше. Василий слушал молча, исподлобья наблюдал за Виктором, а потом отрубил:

— Не хвастай! Я лучше тебя живу — у меня дети, видишь сколько! А у тебя нет. Значит, нет у тебя радости.

Виктор обиделся и вскоре уехал. Уезжая, сказал Андрею:

— Ты, брательник, приезжай ко мне. Не покаешься.

Андрей решил воспользоваться приглашением. Не то, чтобы уехать хотел в Свердловск насовсем, нет, просто погостить, посмотреть на город. Жена Василия собрала ему чемоданчик, и Андрей отправился в путь.

— Зря! — в напутствие сказал ему Василий. — А впрочем охотку не сбиваю. Съезди.

В большом, шумном городе Андрей с трудом разыскал квартиру Виктора. Робея, нажал кнопку звонка. Дверь открыла дородная сердитая женщина в цветастом халате. Андрея осмотрела подозрительно.

— Кого надо? — сурово спросила она. Андрей назвался. У хозяйки это не вызвало особой радости. Равнодушно повернулась к гостю спиной и крикнула:

— Витя! К тебе!

Виктор вышел в полосатой пижаме, в тапочках на босу ногу. В коридоре горела лампочка, и тусклый свет ее глянцем ложился на лысину брата.

— А! — произнес он. — Ты! Ну входи, входи.

Хозяева оставили Андрея в кухне, а сами ушли в другую комнату советоваться. Андрей чутко прислушивался к бубнящим за стенкой голосам, но понять ничего не мог.

Наконец Виктор появился в кухне один, присел напротив Андрея и, пряча глаза, начал:

— Видишь ли, какое дело, брательник. Тут у нас появились непредвиденные обстоятельства, так что ты сам понимаешь…

От обиды сжалось сердце: да, Андрей понял, почему так мялся брат, так заискивающе улыбался: не хотелось принимать лишнюю обузу. Ну и пусть.

— Я тогда пойду, — упавшим голосом произнес Андрей. — Я пойду.

— Ты не торопись, — забеспокоился Виктор. — Ты хоть переночуй.

Андрей поднял глаза и вдруг увидел, какое багровое, до противного багровое лицо у брата. И эти капельки пота, выступившие на лбу, тоже были противными, и лысина отсвечивала противно. У Андрея даже дрожь прошла по телу.

— Нет! Я пойду, — уже твердо заявил Андрей. — Я еще успею на поезд.

— Смотри, смотри, тебе виднее, — пожал плечами Виктор. — А то бы переночевал. Утро вечера мудренее.

Виктор ушел в комнату, и Андрей отчетливо услышал, как он переговаривался с женой, сколько дать на дорогу непрошеному гостю. Виктор назвал какую-то сумму, а жена грубо перебила его:

— Не сори деньгами. И сотни ему хватит. Подумаешь, барин какой!

Виктор появился в прихожей и виновато, украдкой сунул Андрею сотенную бумажку. Андрей не взял. Бумажка упала на пол.

— Чудак человек! — удивился Виктор. — Деньги ведь. Бери, бери. Пригодятся.

Андрей выбежал из квартиры, услышал, как жена Виктора прорычала вслед:

— Щенок!

Андрей кинул камешек под гору, вздохнул: его и сейчас мучила обида на Виктора, на его жену.

— Ох, какие эгоисты! — воскликнула Нина Петровна. Возле уголков рта резко обозначились горькие складки, и в глазах затрепетал холодный огонек. На лице появилось выражение горечи и презрения.

— Уж так устроен, наверное, свет, — тихо проговорила Нина Петровна. — Людей вокруг много, хороших и плохих, а живет каждый для себя. И думает о себе.

— Не всегда так.

— Мало еще вы жизнь знаете, Андрей, не хлебнули ее через край и не дай бог. Я ведь тоже когда-то так думала. Я много мечтала, торопила время — хотелось скорее будущего. Каким оно было лучезрным, боже мой! В двадцать лет полюбила парня, тихого, скромного, умного. Я быала счастлива, и все люди, казалось мне, были счастливы! Счастье затмило глаза, ничего я не замечала и замечать не хотела. А мой любимый женился на другой.

Нина Петровна потупила голову, несколько минут сидела молча, потом продолжила:

— Но время — лучший лекарь. Боль в сердце притупилась. Я стала забывать измену. Молода была. Думаю, все равно найду свою долю — должна же она быть, эта хорошая моя доля, если мать на свет родила! Повстречался один мужчина, представительный, ласковый. Поженились. Я уже институт окончила, он учился заочно. Помогала ему как могла, поддерживала. Бориска у нас родился. Вот, думаю, и моя доля нашлась. Успокоилась. Выучился мой муж, инженером стал. Помоложе встретил, девочку почти, и опять осталась я одна. Теперь единственная во мне вера — это мой сын. Тяжело мне, ой как тяжело — ни одной близкой души на свете нет. А у меня душа горит, кричать хочется. Ведь мне тоже хочется жить по-человечески. Разве я не имею на это право?

Уходила Нина Петровна от Андрея расстроенная воспоминаниями, откровенным разговором.

— Вы уж меня извините, — печально улыбнулась она на прощанье, — что я так с вами откровенна. Ведь мне тоже хочется поговорить с кем-нибудь.

Жалко было эту славную маленькую женщину. Ободрить бы ее, сказать бы ей такие слова, чтоб веселее стало у нее на сердце. Да только не знал таких слов Андрей, не умел утешить. Он только сказал:

— Приходите еще, Нина Петровна. С вами так хорошо!

4

Вскоре начались дожди. Маленькую избушку обдувало со всех сторон ветрами, обмывало холодными дождями. Тоска одиночества настойчивее и настойчивее овладевала Андреем. Неожиданно пришел племянник Демид. Они были почти ровесниками — Демид был всего на два года моложе. Но плечистый, краснощекий, с диковатым взглядом серых глаз, с медвежьей увалистой походкой он казался старше стройного черноволосого Андрея. Как хорошо, что Демид пришел! Андрей изнывал от одиночества: не появлялась Нина Петровна, не забегал Борис, исчезли ягодницы, надоели бестолковые разговоры по телефону с кордонной телефонисткой. Правда, эти разговоры имели одну положительную сторону: не давали забывать, что в мире еще кто-то существует, кроме него, Андрея. От книжек болела голова. Стихи не давались — сколько ни пробовал их писать.

Демид на горе был впервые: все некогда, дела. Он придирчиво осмотрел избушку со всех сторон.

— Свистит? — спросил он, показывая на щели. И неодобрительно покачал головой:

— Непорядок!

Молча выстрогал маленькую деревянную лопаточку, сходил в лес, принес моху, умудрившись где-то достать сухого, и, посвистывая, закрыл все щели.

— А теперь здорово можно сказать! — скупо улыбнулся Демид, и скуластое лицо с мохнатыми бровями сразу подобрело, стало привлекательным. Демид закурил. Как и отец, говорить много не любил, а уж если говорил — обязательно о деле.

— Держись. Я к тебе не простой. Письма принес.

— Письма?! — вскочил Андрей. — Откуда?

— Увидишь. — Демид полез во внутренний карман пиджака и вытащил сверток из газетной бумаги, перевязанный крест-накрест ниточкой. Андрей поспешно сорвал ниточку. Ах этот Демид! Аккуратнейший человек, любящий всюду порядок, — он и письма постарался плотно завернуть, в несколько слоев. Распутывай одной-то рукой!

— Дай-кось! — Демид не спеша развернул газеты и вывалил на дощатый стол письма. Их было много: в серых, синих, белых конвертах, даже были треугольники.

— Ух ты! — изумился Андрей. — Да тут их, никак, штук тридцать?

— Двадцать семь, — уточнил Демид. — На заводе в комитете комсомола нашел. Спрашиваю на днях: Андрею Синилову писем нет? Думаю, не может быть, чтобы не было. Не такие ребята на целину поехали, чтоб забывать друга. А Ванька Самойлов из механического — он теперь секретарем — говорит: «Нету». Тут Анечка вбегает: «Есть, есть!» Вот бюрократы!

У Андрея на глазах выступили слезы. Он обнял левой рукой Демида и проговорил:

— Спасибо, дорогой!

— Брось! Не я ведь писал, — грубовато ответил Демид, вообще не любивший сентиментов. Докурив папироску, он поднялся:

— Пока! Вижу, не до меня. Потом приду. Что принести?

— Ничего. Ой, и славный же ты, Демидка!

— Ладно, ладно. Да, чуть не забыл: Иван Митрич и Витька Горелов по привету передали, — пожав Андрею руку, ушел, ни разу не оглянувшись. Андрей крепко обрадовался привету от мастера и друга. С Витькой пришли в цех в одно и то же время и попали в заботливые руки Ивана Митрича.

* * *

Ах, какую драгоценность принес Демид! Андрей перебрал письма, нашел прежде всего от Дуси.

Снова в мыслях унесся в далекий целинный совхоз; в бескрайний расхлест полей, в тот самый беспокойный мир, в котором хотел жить Андрей и где теперь жили его друзья. И повеяло весенними запахами талой земли, суровыми степными ветрами, очаровали серебряным звоном мартовские ручьи.

«Андрюша, милый, здравствуй! — писала Дуся — Разве забыл нас? Скажешь: не забыл! А где твои письма? Я пишу тебе четвертое, а ты молчишь. Как ты можешь молчать, если тебе пишут друзья? Тебе плохо, Андрюша?»

— Плохо, Дуся, очень плохо, — прошептал Андрей. — Если бы ты только знала!

Он не стал дочитывать это письмо. Хотелось прочесть ее письма в том порядке, в каком они писались. Вот оно, первое, еще в начале мая пришло на завод. Ну, что стоило переслать вовремя? Демида в комитете знают, да и брат Василий на заводе человек известный.

Дуся в первом письме передавала многочисленные приветы от товарищей — перечень их занял чуть ли не тетрадную страничку.

«Мы тебя не забыли, Андрюша, — писала Дуся. — Ты не беспокойся, пожалуйста. Если к тебе в больнице будут относиться плохо, пиши нам, мы самому министру жалобу напишем».

— Да нет, Дуся, не надо писать министру, ко мне отнеслись хорошо, по-человечески-

«У нас сейчас много, много хлопот. Отделение хуже других подготовилось к посевной, ты же знаешь, какие там были дела. А людей мало. Клавка Меньшикова, — помнишь, тогда в ботиночках приехала, к директору в секретарши попасть хотела? — чуть не убежала. Стала она прицепщицей. Жили в землянке. С поля по суткам не уходили, грязно, холодно. Боже мой! А Клавка не думала так работать. Как можно быть такой легкомысленной? Не понимаю. Ладно, тракторист попался славный. Ты его не знаешь, он приехал позднее, Ленька Кудрявцев — золотой парень, на все руки мастер, и характером спокойный. Два дня Клавка не была в поле. Догнали ее на центральной, постыдили. Сколько было слез! Вернулась, морщится, но терпит. Эх, Андрюша! Выздоравливай скорее. Как ты нужен здесь! Скорее приезжай!»

Во втором письме Дуся с тревогой спрашивала, не случилось ли чего с Андреем очень серьезного. А в третьем просила не забывать старых друзей.

Были письма из комитета комсомола, от знакомых ребят и девушек. Парторг спрашивал, не нужна ли ему, Андрею, помощь.

Ребята рассказывали о своем житье-бытье, сообщали новости, а поэт Петя Колокольцев обещал в скором времени прислать тетрадочку стихов о целине:

«Пришлю я тебе, Андрейка, на память свои стихи. Только уговор, никому не показывай. А будет невмоготу, прочти их и вспомни наши первые дни на целине, друзей вспомни — и, честное слово, легче будет».

«Какие вы чудесные, ребята! Как мне не хватало вашего участия, дружеской поддержки! Что я без вас, без друзей, без Дуси? Несчастный человек! Одинокий, как волк! — думал растроганный Андрей. — А теперь я самый богатый человек в мире: у меня столько друзей! И пропадать мне никак нельзя, нет никакого расчета. Туберкулез кости? Немощь? Повоюем еще!»

И подумал Андрей о Нине Петровне. Опять пожалел ее. Несчастная, одинокая. А что может быть горше одиночества? Знать, что ни одна душа на свете не понимает тебя. Жить с людьми и все-таки жить в одиночку. Страшно! Андрей читал, не помнил точно где, кажется, у Горького, о том, как в наказание человека обрекли на вечную одинокую жизнь, и это было самое тяжкое наказание.

Андрей, не откладывая, сел писать ответные письма. Он плохо умел писать левой рукой. Положил на тетрадь камень, чтобы бумага не двигалась, и выводил каракули. Рука не успевала за мыслями. Андрей хмурился, сердился, но писал и писал.

Когда наступил вечер, он лег на нары, уставший, но довольный тем, что потолковал с друзьями. Так до полночи и лежал с открытыми глазами, думая о недалеком прошлом.

А в крышу нудно и беспрестанно барабанил дождь.

5

В сентябре Андрей собрался в Челябинск. Покидал Егозу с грустью. Перед отъездом побывал еще раз у избушки, посидел на прощанье. Погода выдалась на редкость теплая, воздух был прозрачен. Уже подернулись желтизной березы, и эта желтизна вкрапилась в неуемную зелень сосен. Далекая восточная кромка горизонта строго очерчивалась, а горы на западе казались особенно выпуклыми. Уже повисла над всем этим простором еде уловимая осенняя грусть. Месяцы, проведенные на горе, останутся в сердце и в памяти.

Провожал до вокзала Демид. Василий простился у ворот дома. Нахмурив брови, пожал руку и, видя грустное настроение брата, сказал сурово:

— Крепись!

Надеялся Андрей, что придет на вокзал и Нина Петровна: накануне виделся с Борисом, говорил об отъезде. Жалел Нину Петровну, а понять не мог. Ему казалось, что она слишком пристрастна к людям, смотрит на них с обидой. А жить так, как она, не подпуская к себе никого, ожидая от других только обиды, невозможно. Его порой захлестывало чувство острой жалости к этой одинокой женщине.

Нина Петровна провожать не пришла. Перед отходом поезда появился Борис. Он остановился на перроне, разыскивая Андрея. Увидел и разом просиял, бросился навстречу, держа в руках баночку, завернутую в газету. Подбежав, сунул ее Андрею.

— От мамы! — сказал он. — Варенье из земляники!

— Ну, зачем же! — улыбнулся обрадованный Андрей и прижал здоровой рукой голову мальчугана. Невольные слезы затуманили глаза. Чтобы не показаться Демиду малодушным, Андрей отвернулся, заторопился в вагон. А Демид дипломатично отвернулся и с удивлением принялся рассматривать изысканно одетую, полную женщину, прогуливающуюся по перрону.

— Дядя Андрей, — спросил Борис, — вы еще приедете на Егозу?

— Приеду! — пообещал Андрей, вскочил на подножку вагона, и, раздумав, снова спрыгнул на землю, обнял Бориса, поцеловал в лоб. Потом подтолкнул ласково в плечо:

— Ну, уходи, уходи.

— Мама говорит, чтобы вы поскорее поправлялись. Еще она говорит: будете в Кыштыме, заходите к нам. А еще: поедет мама в Челябинск, навестит вас.

— Спасибо.

Андрей вошел в вагон, а следом Демид втащил чемодан.

Прощанье было коротким. Демид по-медвежьи сжал руку дяди повыше локтя, тряхнул головой:

— Счастливо тебе! Надеемся, выдюжишь…

Скупо улыбнувшись, Демид по-дружески подмигнул Андрею, стал пробираться к выходу. Когда его широкая спина скрылась в тамбуре, Андрей сел на лавку, и лишь теперь затревожились, закружились мысли о завтрашнем дне.

* * *

Лето, проведенное на Егозе, прошло с пользой: Андрей окреп, подготовился к испытанию. Операция была тяжелой. Несколько дней метался в бреду. Ни на минуту от койки не отходила сестра, поддерживала больного уколами.

Рука пылала, будто сунули ее в жаркую печку, а от огня сводит пальцы, плечо, и страшная боль передается всему телу, туманит сознание. Иногда Андрей приходил в себя. Тогда ему казалось, словно кто-то прикасается к кости чем-то металлическим. Каждая клеточка тела напрягалась, становилась восприимчивой к любому внешнему воздействию. Даже легкое прикосновение ко лбу теплой суховатой руки сестры вызывало болезненную реакцию.

Дважды в сутки приходил хирург, садился на табуретку, наклонял к Андрею молодое, всегда до синевы выбритое лицо. Андрею иногда думалось, что это вовсе не хирург, а поэт, потому что у него такие серые мечтательные глаза и высокий чистый лоб. Вот сейчас улыбнется, нащупает пульс и начнет вполголоса проникновенно читать стихи. И белая, похожая на поварскую, шапочка на голове не рассеивала впечатления.

— Как дела, тезка? — спрашивал хирург хриповатым голосом, и очарование пропадало. Голос был грубый. Андрей молчал. А тот, не ожидая ответа, задавал вопросы сестре. Она обстоятельно отвечала, безбожно картавя. Потом все это вдруг проваливалось в какую-то бездну, возвращался оттуда Андрей более ослабленный.

Однажды сестра поведала о том, что у молодого хирурга операция, сделанная Андрею, самая удачная. Об этом говорил сам профессор. После этого Андрей с большой теплотой стал приглядываться к молодому врачу.

Больше месяца длилась борьба за жизнь. Все хирургическое отделение знало об этом, от нянек до больных. Андрей лежал в отдельной комнатушке. И часто больные, которые могли ходить, караулили у дверей сестру и настойчивым шепотом спрашивали:

— Ну, как сегодня?

Огорчались, если состояние Андрея ухудшалось, радовались, если тяжелобольному делалось лучше. Это были абсолютно чужие люди, даже не видевшие ни разу Андрея в лицо, случайно попавшие с ним под одну крышу.

Когда, наконец, настало время переводить Андрея в общую палату, сразу нашлось столько охотников устроить его с собой рядом, что сестра не на шутку рассердилась, заявив, что сама знает, куда поместить больного и пусть, пожалуйста, не вмешиваются не в свои дела.

Андрея поместили в самом углу, подальше от окон и дверей, возле кафельной печки. И все единодушно решили, что выбор сделан удачно, хотя каждый минуту назад считал свое место наиболее подходящим.

Слева соседом Андрея оказался шофер Семен Колечкин, парень лет двадцати восьми, с пятнами веснушек по всему лицу, смешливыми глазами. В них то вспыхивали, то гасли огненные светлячки, точь-в-точь как у кошки. Семен отрекомендовался примерно так:

— Кличут меня Семеном Колечкиным. Сейчас я жертва несчастного случая. Раньше гонял «Победу», теперь, как видишь, самолет, — и показал на правую руку, замурованную в гипс. Рука была согнута в локте и, чтобы не свисала вниз, крепилась особой подпоркой. Один конец ее упирался в гипсовый корсет на боку. Спал Семен на спине, и больная рука хитрым сооружением возвышалась над кроватью. Его и назвал Семен «самолетом».

Вторым соседом был Зиновий Петрович Котов — «профсоюзный бюрократ», как величал его Колечкин. Лет ему было под сорок. Носил почти незаметные маленькие усики. Синилову казались они приклеенными.

Первое время Андрея утомляли «ходячие» больные. Они, каждый на свой лад, старались проявить к нему максимум внимания, забывая о своих недугах. То один, то другой присаживался возле койки, не спеша, с толком рассказывал какой-нибудь забавный случай из своей собственной жизни:

— А у меня, знаешь, однажды было…

И Андрей стал бояться гостей. Услышит неторопливый стукоток костылей или тихие, шаркающие шаги, закроет глаза и гадает: «Мимо или ко мне? Мимо или ко мне? Хоть бы мимо!» Но стукоток прекращался возле Андрея, затем скрипела старенькая табуретка под тяжестью тела, и тихий ласковый голос спрашивал:

— Спишь, сосед, или нет? Я тебе вот гостинцев принес: баба сегодня приходила, так что ты возьми, не брезгай.

Синилов с сожалением открывал глаза, отказывался, благодарил за гостинцы. А потом, конечно, следовал и разговор. Однажды Семен возмутился. Когда подковылял очередной сердобольный посетитель и неизменно ласково спросил:

— Спишь, сосед, или нет? — Семен поманил его пальцем и на ухо, но чтобы слышали все, прошипел:

— Слушай, братец! Катись-ка ты отсюда на третьей скорости. Ей-богу!

— Я что? Отвлечь бы его, побалакать.

— Пойдем в коридор и побалакаем: я тебе, пожалуй, про Адама и Еву расскажу.

— Ладно, ты не сердись. Я ведь с открытой душой…

— Да вы с открытыми душами своими разговорами угробить его свободно можете. Парень он стеснительный, отбрить не смеет. Сам видишь. А ну, катись, катись.

Андрей слышал, но вида не подал, мысленно благодарил Колечкина. Скоро стукоток костылей затих в другом конце палаты.

Когда стало легче, Андрей попросил сестру принести книжек.

Чтение скрашивало однообразие больничных дней. Иногда откладывал книжку в сторону, вспоминал совхоз, егозинские крутые тропы или шумный цех, где раньше работал. Почему-то особенно часто вспоминалась загородка, в которой жила косуля, ее большие, похожие на сливы, печальные глаза. Косуля доверчиво тянула влажную мордочку к Андрею. Борис протягивал свою руку. Козочка обнюхивала ее и пугалась.

— Почему она такая боязливая? — который раз спрашивал Борис, и Андрею уже надоело отвечать на этот вопрос.

А рядом стояла Нина Петровна, глядела влюбленными глазами на сына и что-то говорила. Ярко это всплывало в памяти. Зато образ Дуси понемногу стал стираться, тускнеть. Сколько ни силился представить ее, не мог. Лишь удивленно-радостные глаза всплывали ясно и ласково спрашивали: «Неужели ты отчаялся? Разве можно!»

Как-то Колечкин подсел к Синилову и сказал, небрежно кивнув головой на книгу:

— Когда-то я тоже с ума сходил, запоем читал.

— А теперь? — улыбнулся Андрей.

— Вылечился. Легче стало, ей-богу. Кошмары хоть по ночам не мучают. А то прочитал Гоголя Николая Васильевича, про чертей, бесенят да красную свитку — чуть с ума ночью не сошел, ей-богу. Бросил, с тех пор человеком себя чувствую.

— Бить тебя надо за это, а ты хвалишься, — флегматично заметил Зиновий Петрович.

— За что же меня бить-то? — удивился Семен. — За чтение грошей не платят, а я, грешный, люблю гроши. Вот что люблю, то люблю. Будут гроши, будет и житуха, верно говорю?

Андрей промолчал. Ему-то известно, каким потом доставались брату Василию деньги, которых всегда не хватало. Но самое главное — ни Василий, ни его жена никогда так цинично не говорили о них и не поклонялись им. А Виктор другой, тот, пожалуй, ради денег готов лоб расшибить.

— Иуда за тридцать сребреников родню продал, — вставил Зиновий и, не мигая, посмотрел своими воловьими глазами на Семена.

Тот снисходительно улыбнулся:

— То Иуда. А я своим горбом зарабатываю и в кубышку не прячу. Люблю хорошо пожить. Так что ты, Зиновий, не задирай меня, не надо. Жить всякий хочет, а я не хуже других, а может, даже лучше. Пожить хочу так, чтоб перед смертью вспомнить, что было! Жил, мол, на свете Семен Колечкин, ничего себе парень, весело гулял, сытно ел, до чертиков пил. Если хотите знать, я и жениться думаю лет сорока. Ей-богу!

— На здоровье, — усмехнулся Зиновий. — Рыжих бабы не больно уважают.

— Не так, браток. Рыжих они больше любят. Огненные они. Вот погоди, выйду из больницы, такой чуб отращу — любо-дорого взглянуть. Не чуб будет, а девичья смерть. Только я жениться не буду до сорока лет, зарок себе дал.

— Всяк дурак по-своему с ума сходит. Про тебя сказано.

— Э, брось, Зиновий, ты б сейчас сам не прочь пожить так, да жена не дает!

— Что́ брось? Тебя с такой философией изолировать надо. Люди, понимаешь, чудеса творят и не за деньги, учти!

— На собрании так говори, а здесь частная компания.

— Все-то у тебя навыворот, — рассердился Зиновий и обратился к Синилову: — Не слушай ты его, Андрюша, — ахинею он плетет!

— Ну, ладно, — примирительно произнес Семен. — Ты в бутылку не лезь, не надо. Не любо слушать — бывайте здоровы. Курить пойду.

Спорили без особого энтузиазма и злости, не сердились друг на друга, хотя говорили много обидных слов. Спор, видимо, у них уже застарел, родился еще задолго до появления Андрея в палате.

Зиновий поначалу понравился Андрею. Казался он умным, рассудительным мужиком. Чувствуя расположение к себе нового соседа, Зиновий как-то разговорился, и сразу потерял в глазах Андрея многое. О чем только он ни говорил, все у него выходило абсолютно правильно. Зиновий уморил Андрея. Уже засыпая, Синилов слышал приглушенный голос соседа:

— У них в жизни одна забота — деньги. Ничего святого больше нет. За деньги они готовы на всякие пакости.

Семен по натуре был человеком веселым, общительным, и пусть не во всем соглашался с ним Андрей, а все же с разбитным шофером было интереснее, не кидало в сон.

В пылу спора Семен однажды, усмехнувшись, сказал о Зиновии, как об отсутствующем:

— Вот лежим вместе второй месяц, и второй месяц он все толчет одно и тоже. Чудак! Мне его речи и слушать неохота, и, каюсь, после них хочется делать наоборот, ей-богу. И, по-моему, Андрей, все члены профсоюза на его заводе дышат сейчас вольготно: слава богу, некому прописи читать.

— Собака лает, ветер носит, — мрачно отозвался Зиновий.

— Нет, в самом деле, — словно не слыша реплики, продолжал Семен, обращаясь к Андрею, — уж очень он, наш Зиновий, любит канитель заводить, даже тараканы дохнут. Правда?

— Есть немного, — засмеялся Синилов. Зиновий демонстративно отвернулся. Колечкин подмигнул Андрею:

— По моему разумению, и жена через это из терпения вышла.

— Замолчи, Колечкин! Лишаю тебя слова! — простонал Зиновий. — Не трожь мою жену.

— Не буду, — охотно согласился Семен, а при случае поведал Андрею на ухо: «Это она его шваркнула по загривку, он и скатился с лестницы кубарем. И видишь, какой ущерб — перелом берцовой кости, хромой теперь будет».

У кого что болит, тот о том и говорит. Всякий, кто приходил к Андреевой койке, обязательно говорил о своем недуге. Молчал один Котов, и молчание его было непонятным. Какая беда с ним стряслась, не говорил, а разговор на эту тему ловко уводил в сторону. «Наверное, так и было, как рассказывал Семен, — думал Андрей, — ко всем приходят посетители, а к Котову жена ни разу не пришла». Была, правда, делегация из завкома: принесли Зиновию цветы. Они потом неделю сохли на тумбочке, распространяя вокруг терпкий запах. Зиновий растрогался, жалобно благодарил пришедших: одного хмурого гражданина и двух краснощеких девушек. А прошло волнение, Зиновий вдруг вспомнил какие-то незавершенные дела, оставленные им, воодушевился. Хмурый гражданин тоскливо поглядывал на дверь, а девушки косили озорные глаза на Семена. Тот подмигнул им и состроил из пальцев чертика. Девушки прыснули в ладони, посмотрели на Котова, снова сделали постные мины. Посетители не смели прервать разошедшегося Зиновия, на выручку им пришел Семен.

— Между прочим, — сказал он Зиновию, — ты им это накатай в письменном виде, потом к делу пришьешь. Честно советую. А то девушки на свидание торопятся.

Делегация прямо-таки ожила, торопливо попрощалась с Зиновием и поспешила к выходу. Хмурый гражданин даже опасливо оглянулся: боялся, как бы его не вернули, а девушки состроили Семену глазки. Он послал им воздушный поцелуй.

К Семену тоже никто не приходил, но передачи он получал почти каждый день.

— У меня друзей полгорода, — хвастал Семен, — не забывают. А старушке матери чего тащиться в такую даль? Живу-то я в Заречье.

У Андрея не было знакомых в городе, никого он не ждал.

Разве Нина Петровна нагрянет ненароком? Навряд ли! Писем тоже не было. Лишь спустя месяц дал о себе знать Борис. Обрадовался его каракулям Андрей несказанно. Ничего особенного Борис не писал: учится в пятом классе, погода холодная, на Егозе уже снег, а мать посылает привет.

Весь день Андрей пролежал молча. Зиновий ему надоел. Видимо, чувствуя это, тот тоже не вступал в разговор.

Семен целыми днями где-то пропадал: бродил, наверное, по коридору или сидел в комнате отдыха. Гипс с руки уже сняли, и со дня на день Колечкина должны были выписать.

В то утро Семен, позавтракав, запахнул халат и подмигнул Синилову: кому что, а мне, мол, походить надо. Андрея это даже устраивало — никто не мешал читать. Чтением увлекся сразу и не заметил, как появился Семен. Легонько вытянув у Андрея книжку, сказал, улыбаясь:

— Готовься, браток, к тебе карие очи сейчас пожалуют.

Андрей даже голову приподнял.

— Какие очи? Ты что-то путаешь.

— Что ты, дорогой! Ох, и очи у нее. У меня даже голова закружилась. А косы — до пояса, лен, а не косы, загляденье! И понял я тогда: парень ты что надо! Такие девушки болтунов не любят.

— Ты погоди, — рассердился Андрей. — Нету у меня здесь никого. Может, однофамилец здесь какой лежит?

— Ты меня за кого принимаешь? Андрей да еще Синилов — разве не ты? Черт с тобой. Я тогда им буду. Нет, какие очи! Ей говорят, что сегодня не приемный день, а она брови приподняла так это удивленно и спрашивает: «Неужели я так и не повидаю его?»

«Дуся? — екнуло у Андрея сердце. — Кто же еще может быть? И глаза ее, и косы ее, и спросить так могла только она».

И Дуся вошла в палату. Вошла и остановилась. Все больные примолкли, смотрели на нее. Была она в светлом платье, поверх которого накинут халат: стройная, загорелая, словно сама весна вошла в палату, и светлее и просторнее стало. И это почувствовали все, и каждому захотелось, чтоб девушка обязательно посмотрела именно на него. И Дуся, ища глазами Андрея, в самом деле обвела глазами чуть ли не всех больных, встречая светлые, смущенные улыбки. Сестра, вошедшая следом, тронула девушку за плечо и показала в угол, где у кафельной печки стояла койка Синилова. Дуся направилась туда, застенчиво улыбаясь и как бы прося этой улыбкой у Андрея прощения за то, что не могла его до сих пор увидеть. Но вот она вдруг замедлила шаг, остановилась, прижав руки к груди. Улыбка погасла, и выражение глубокого сострадания отразилось на милом лице. Она узнала и не узнала Андрея в этом худом, бледном, с провалившимися щеками чернобровом парне. Лишь глаза напоминали прежнего Андрея — с упрямыми светлячками, задумчивые…

Эта мгновенная перемена на Дусином лице больно кольнула его, и он виновато улыбнулся, словно оправдываясь перед ней за свой измученный вид. Дуся подошла к койке, нагнулась, обдав больного свежим запахом улицы.

— Здравствуй, Андрюша! — проговорила она, присаживаясь на табуретку. В ее глазах стояли слезы, но Дуся улыбалась. Как хороша она была в этот момент!

— Я не ждал тебя, — отозвался Андрей. — Но как замечательно, что ты приехала.

— Привезла тебе от наших ребят тысячу приветов и пожеланий поскорее выздороветь.

Он взял ее руку, прижал к своей щеке.

— Спасибо.

— А Петя Колокольцев просил извинить его. Стихи он так и не прислал. Приезжал к нам товарищ из редакции и увез тетрадку.

— Вот и хорошо. Я и в газете прочту. Это еще лучше. Ну, как живете, Дуся?

— Хорошо. Урожай собрали. Я вот отпросилась к маме съездить. Домики сборные к нам привезли. Теперь мы с Клавой живем в домике. А ты как?

— Еще трудновато. Но самое опасное миновало. Доктор обещает, что дело на поправку пойдет.

— Правда? Вот и хорошо! А мы ждем тебя, — и тихо добавила после паузы: — И я очень жду…

— И я скучаю… Дуся! А ты меня не узнала?

— Ты изменился очень. Но это ничего, не беспокойся.

Их беседу прервала сестра. Она сказала, что Дусе пора уходить.

— Так скоро! — воскликнул Андрей.

— Прошел уже час, — улыбнулась сестра, — а мне велели устроить свидание на тридцать минут и то в порядке исключения.

Дуся нагнулась к нему, неловко поцеловала в губы и прошептала:

— Я очень тебя жду, Андрюша. Очень. Не забывай меня.

Она ушла и будто унесла с собой частичку Андреева сердца.

Лежал с закрытыми глазами и все еще ощущал присутствие девушки. Будто сидит она рядом — протяни руку и коснешься ее. Даже, казалось, не испарился запах духов, смешанный с ароматом степных ветров, и кружил голову.

Он вспомнил…

На Южное отделение приехал в начале полевых работ. Были комсомольские дела, а вообще-то хотелось повидаться с Дусей. Встретил вечером на полевом стане после смены. Дуся улыбнулась ему устало, протянула обе руки.

— Здравствуй, Андрюша!

Изменилась она с тех пор, как попала на отделение: стала строже, сдержаннее. Сейчас была в комбинезоне, в сапогах, шапке. Пыль густо легла под глазами, осела в желобках возле носа, над верхней губой. Руки огрубели. Андрей потянул было девушку к себе, чтобы обнять. Но Дуся с ласковой укоризной покачала головой и пошла умываться. Ему сделалось неловко: думал, что товарищи заметили его порыв, — чего доброго, еще осудят.

После ужина устроились за вагончиком. Валялось там автомобильное колесо. Вот они на него и сели. С севера тянул прохладный ветерок. Небо нависло над землею темное, неприветливое. Недалеко стрекотали тракторы, покачивали на разворотах светом. Не было тишины, не было покоя. Степь гудела и ночью.

Дуся прижалась к Андрею, положив голову ему на плечо перебирала косу. Днем прятала ее под шапку. Андрей признался:

— Соскучился я по тебе, вот какое дело.

Дуся промолчала, только плотнее прижалась к нему. Догадался: улыбается она. Ни слова не говоря, он закинул ей голову и крепко поцеловал в горячие, обветренные губы. Дуся радостно ойкнула.

А трактора гудели и гудели. Сурком надрывался ветерок. На сотни километров вокруг распласталась темная степь — голая, неуютная.

— Дусь, — наконец промолвил Андрей, — я буду проситься к вам. Я же слесарь, на ремонте стану работать.

— Просись.

— Летом щиторазборные домики привезут. Возьмем один?

— Возьмем.

— Только к степи никак не привыкну, вот незадача. Какая-то она пустая — шаром покати: ни деревца, ни кустика. А у нас горы.

— Привыкнешь.

— Да с тобой я хоть где согласен жить.

Из вагончика выпрыгнула чья-то тень, и хриплый злой голос крикнул:

— Эй, Синилов! Хватит лясы точить. Дусе завтра чуть свет на прицеп. Совесть надо иметь.

Дуся тихонько засмеялась. Андрей огрызнулся:

— Спи, горемышный. Я сам поработаю за нее.

— Толку-то от тебя!

— Ладно, ладно.

Он прожил на отделении три дня, помогал ремонтникам. Кажется, тогда и простудился, первый раз и дала о себе знать проклятая болезнь. А через неделю после этого Андрей лежал уже в беспамятстве.

И вот…

— На твоем месте, — сказал после ее ухода Семен, — я б на другой день выздоровел и убежал следом за этой красавицей.

— Я бы тоже не возражал, — улыбнулся Андрей. — Но… — и он тяжело вздохнул.

6

Вскоре после отъезда Дуси выписался из больницы Семен Колечкин. Только тогда понял Андрей, как привязался к веселому шоферу. Семен перед уходом присел возле Андрея и сказал:

— Вот как-то интересно в жизни получается. Встретились мы с тобой невзначай. И снова, как в море корабли, в разные стороны. Грустно даже, ей-богу.

— Гора с горой не сходится, а человек с человеком… — ввернул Зиновий. Но Семен поморщился и оборвал его:

— Обожди ты со своими пословицами, — и продолжал, обращаясь к Андрею: — Не попал бы я в аварию, значит, не встретились бы. А я бы не попал в аварию, если бы тот дуролом не хлебнул лишнего. Он бы не хлебнул лишнего, если бы…

— Сказка про белого бычка, — опять не выдержал Зиновий. Андрей рассмеялся.

— Ну вот и порядок, — улыбнулся Семен. — Лучше посмеяться при расставании, чем нос вешать. Ты приходи ко мне в гости, Андрей. Выпишешься — и давай. Живу я в Заречье. И вообще, останавливай любую машину, спрашивай, где найти Семена Колечкина, и девяносто девять шоферов из ста тебе это скажут.

— Загнул! — усмехнулся Зиновий. — Вот уж загнул, так загнул!

— А ты все скрипишь, — обратился он к Зиновию. — Скрипи, скрипи. Меня это уже не касается. А спорили мы с тобой, Зиновий, здорово. Только перья летели. Человек ты вообще ничего, мог бы я взять тебя в товарищи. Один в тебе изъян — больно ты нудный человек, а с таким жить мука одна, ей-богу.

— Я тебе посоветую, Семен, на прощанье: брось философию длинного рубля.

— Вот мы и квиты, — рассмеялся Семен и стал прощаться. Уже у двери он обернулся и сказал, обращаясь ко всей палате:

— Поправляйтесь быстрее, ребята! — и, помахав рукой, вышел.

Несколько дней Андрею не хватало Семена, а потом привык. На его место положили какого-то старика. Тот по ночам жалобно стонал и не давал Андрею спать.

Чуть позднее выписали и Зиновия. Собирая нехитрые пожитки, он то и дело поглядывал на Синилова, словно собираясь что-то сказать. Но не сказал, а только сухо кивнул головой, проговорив:

— До свидания!

И заковылял к выходу, ссутулив спину. На его уход в палате никто не обратил внимания. Андрей подумал о том, что вот еще одного случайного товарища по несчастью проводил из этого тихого мирка в шумную жизнь, а ему неизвестно еще сколько лежать.

А пролежал Андрей до весны.

Перед выпиской хирург сказал:

— Теперь могу тебе сказать откровенно, боялся я за тебя, тезка, и основательно боялся. А ты оказался молодцом.

— Вам спасибо, доктор.

— Мне что! Организм у тебя сильный, закаленный. Он тебя вывез: физкультурой раньше занимался?

— Не совсем. Я, доктор, по горам много ходил, жил на озерах, с тех пор как себя помню. Охотничал, рыбачил.

— Понятно. Скажите, у вас в этом городе из близких родственников кто-нибудь есть? Или знакомые просто?

— Никого!

— Жаль. Мне бы хотелось еще некоторое время оставить вас под своим наблюдением. Скажем, в недельку бы раз вы ко мне заходили. Подумайте.

— Ладно, доктор.

Сложную задачу задал хирург. Но решилось все просто. Видимо, доктор кому-то сказал о затруднении Синилова, и няня из другой палаты, пожилая женщина, согласилась приютить Андрея. Он обрадовался, принялся ее благодарить. Она сказала:

— Мне ведь это ничего не стоит, а тебе деваться некуда. Живу одна, сына в армию проводила, а дочку — на целину. Дом у меня свой. Живи на здоровье.

Андрей написал Демиду, просил привезти пальто и из бельишка кое-что. Демид не замедлил явиться. Новостей особых в Кыштыме не было. В семье все живы-здоровы, шлют поклоны. Нет, одна новость есть.

— Дядя Виктор приезжал, — поведал Демид.

— Виктор? — удивился Андрей. — Чего вдруг?

— Удрал он из Свердловска. Намошенничал. Его хотели в кутузку запрятать, он и дал деру. Отец как узнал об этом, так сказал: «Я старше тебя, но за всю жизнь ни одной чужой копейки не прикарманил. И не хочу прятать мошенника. Мне б заявить на тебя в милицию, да я грех на душу возьму: не заявлю. Все же ты мне брат, родная кровь. Но из дому убирайся и сию же минуту».

— Где же он теперь?

— Где же больше — в тюрьме, наверное. Где же ему еще быть? Не иголка в сене, поди, нашли давно.

Демид выразил желание посмотреть квартиру, на которой Андрей собирался остановиться. И тетя Нюра, так звали няню, повела его туда. Пришел Демид уже на второй день.

— Все в порядке, — сказал он. — Жить можно. А мне пора ехать. Отпросился всего на два дня. Летом ждем.

Через несколько дней Андрей перебрался к тете Нюре.

— Брат-то у вас хозяйственный, — похвалила Демида хозяйка.

— Это не брат, — улыбнулся Андрей. — Это мой племянник.

— Гляди-ка ты! — удивилась тетя Нюра. — Обличьем-то он вроде немного на тебя смахивает. Али нет? Показалось мне старой. Ты чернявый, а он русый и суровее тебя. Койку вот тебе купил, матрац, из мелочишки кое-что, дров наколол.

— А мне ни слова!

— А он, похоже, молчальник. Ночевал у меня, а слышала-то я от него, может, два слова, а может, три.

Тетя Нюра оказалась душевной женщиной.

Сначала Андрей отсиживался дома, читал. Первую вылазку сделал в школу. Хотелось попробовать сдать экзамены за десять классов экстерном, но ему отказали. «Ну и пусть, — утешил себя Андрей. — Подожду до осени, окрепну хорошенько, а там видно будет».

Вспомнил Колечкина, и захотелось его повидать. Выбрав день потеплее, когда с крыш падали светлые капельки — предвестники весны, Андрей сел на трамвай и поехал в Заречье. Блуждать долго не пришлось. Возле заправочной колонки стояло три легковых автомобиля. На вопрос Андрея один из шоферов, самый маленький ростом, почесав затылок, переспросил:

— Колечкина?

— Ну, да.

— Крой через дорогу, в тот переулок, видишь? По нему до речки. Налево будет саманный дворец. Так это и есть резиденция Семки Рыжего.

Дверь открыла сухая, костлявая старуха. В ее обличье было что-то цыганское. То ли смуглое лицо, то ли горбатый нос, то ли растрепанные волосы: снизу седые, а сверху черные. Нисколько Семен не походил на нее.

Она ни о чем не спросила Андрея. Молча открыла, молча впустила в комнату с низким потолком. Подошла к койке, на которой спал Семен, натянув одеяло на голову, ткнула его в бок сухоньким кулачком:

— К тебе. Вставай! — и удалилась, даже не удостоив гостя взглядом. Семен сладко потянулся, протер глаза и, увидев Андрея, проворно вскочил.

— Ба! — радостно воскликнул он. — Кого я вижу — Андрейка!

Хотел было обнять приятеля, но, видимо, вспомнил, что у Синилова болит рука, слегка хлопнул по здоровому плечу.

— Здорово, браток!

Радостно потер руки:

— Ну, это дело мы с тобой обмоем, как пить дать! Ты садись. Я сейчас оденусь, умоюсь. Мать! Ты нам закусочки сваргань. Какой ты молодец, что зашел.

Не прошло и десяти минут, как на столе появилась водка, нарезанная ломтиками сельдь, черный хлеб, квашеная капуста. По всему видно было, что это добро у Семена никогда не переводилось! А по тому, с каким безразличием старуха собрала на стол, обходя Андрея, как неживой предмет, он понял, что гости в этом доме не в диковину.

Семен налил Андрею полстакана, а себе полный, объяснив:

— Нутро, понимаешь, горит. Вчера из командировки притащился, ну и хлебнули с братцами-шоферами. Еле домой добрел, ей-богу. Ты не морщись, пей.

— Я, пожалуй, не буду, — поежился Андрей.

— Брось. Ну, давай за твое здоровье, за мое почтенье.

Семен выпил водку залпом, сморщился, закрыл глаза и крякнул, тряхнув рыжим чубом. А он правду тогда говорил — чуб у него отрос отменный, золотистый, густой.

— Пей, пей! — подбадривал Семен. — Что ты как красная девица!

Андрей прижмурился и пригубил стакан. Во рту все обожгло, сперло дыхание.

— Не дыши! — крикнул Семен.

Как ни противно было, Андрей все-таки выпил до дна.

— Слабоват оказывается.

— Да не пил я никогда.

— Птенец, а я-то думал про тебя лучше.

Захмелел Андрей сразу. Стало приятно и тепло. Постоянная боль в руке утихомирилась. В голове зашумело. Андрей блаженно улыбался, и думалось ему, что Семен распрекрасный товарищ. Хотелось даже поцеловать его или по-дружески потеребить за чудесный чуб. А Семен между тем налил себе еще — также залпом выпил. Копаясь вилкой в капусте, спросил.

— Так ты, стало быть, слесарь?

— Чисто работал! Мастер Иван Митрич, бывало, говорил: ты, Синилов, навроде как профессор своего дела, — похвастался Андрей. — Рука заживет, доктор обещал.

— Но слесарить тебе, конечно, не придется больше?

— Почему? Придется.

— А то бы я тебя на первых порах мог к нам в гараж определить. Начальник у меня — свой человек.

— А что — я пойду! Чего не пойти? Пойду.

— Потом бы к шоферской работе пригляделся, подучился малость — и пошел!

— Учиться — у меня мечта. Читать люблю досмерти. Поверишь ли…

— Обожди, — поморщился Семен. — Не люблю я этого, вот как не люблю, — он провел пальцем по горлу. — Дураки всю жизнь учатся, дураками и помирают. А я жить хочу, я не дурак. Понимаешь — жить на широкую ногу. Меня опять на «Победу» ставили. Дудки! «Буйвол» взял. Милое дело! Был вон нынче в командировке, думаешь, с пустыми руками приехал! Весной на посевную махну, осенью на уборку. Я честно делаю, не думай. Пустой машину не гоняю. Пойдем к нам в гараж. Я тебя научу. Со мной не пропадешь.

— И пойдем! — захлебнулся от нежности Андрей. — Эх, дружище Семен! Человечище ты! — и полез к Колечкину целоваться.

А тот отмахивался, смеясь:

— Брось ты, дуролом! Тысячи нежностей. Баба ты, ей-богу!

…Утром Андрею было мучительно стыдно за свое поведение у Колечкина. Трещала голова, а тело было как после порки. Тетя Нюра качала головой:

— Мыслимое ли дело так себя изводить? Да ты еще больной. Пожалел бы себя.

Андрей отводил глаза в сторону, уши у него пылали от стыда.

— Ты уж, сынок, воздержись, право дело. Я тебе от чистого сердца советую. Не славно это.

Неделю Андрей не выходил из дома. Читал. Потом ходил в больницу. День выдался теплый, таял снег, бежали ручьи, в воздухе висел весенний перезвон. Конец марта. И захотелось Андрею прогуляться по городу, по самому центру, поглазеть на людей, на красивые здания.

Возле гостиницы «Южный Урал» встретил Семена Колечкина в компании приятелей. Семен был основательно выпивши, обрадовался Андрею, познакомил с товарищами и потянул в ресторан. Отнекивался Андрей, сколько мог. Но их было шестеро, а он один. Не устоял.

Компания шумно ввалилась в вестибюль гостиницы, столпились у гардероба. Андрея окликнули. Кто бы? В этом большом многолюдном городе у него знакомых не было. Наверное, показалось. Но его снова позвал знакомый женский голос.

— Что ты не раздеваешься, голова два уха! — накинулся Семен.

Андрей не слушал его, оглянулся. Глазам не поверил своим: у окна стояла Нина Петровна и улыбалась. Не скоро узнаешь, такая нарядная: в зимнем пальто с черным каракулевым воротником, в пуховой шали, в ботах. А глаза прежние — с затаенной печалью, с невысказанными желаниями. Пухлые губы, подбородок с нежной ямочкой. Семен потянул за рукав:

— Кто это?

— Погоди!

— Хороша, ей-богу. Сок с молоком.

— Брось трепаться! — окрысился Андрей.

Колечкин только свистнул от изумления:

— Ого! У тебя и коготки есть!

Синилов шагнул к Нине Петровне. Она весело прищурилась, словно бы прицениваясь: тот это Андрей или другой, можно с ним вести себя так же откровенно и по-дружески, как на Егозе, или нельзя. Заметила на похудевшем лице волнение, прочла в глазах неподдельную радость, потянулась навстречу ему. Встали друг перед другом, улыбаются и молчат. «Похорошела, — думал Андрей, — даже помолодела, морщинки расправились».

— Торопись, Андрей, а то на буксир возьмем! — крикнул Колечкин.

У Синилова потухла улыбка, взбухли желваки.

— Идемте на улицу, — сказал Андрей Нине Петровне. — Эти друзья действуют на нервы. Она повиновалась, спросила:

— Кто они?

— Пятерых вижу впервые, а с одним в больнице лежал. Ну их! Но как вы сюда попали?

Они выбрались на улицу, окунулись в солнечную многоголосую звень и, подхваченные пестрым людским потоком, поплыли, сами не зная куда.

— Дела школьные, главным образом, — ответила Орлова. — Ну, и обещание хотела выполнить — вас повидать. Собралась искать по адресу, а тут такая удача — увидела здесь.

Взгляд у нее открытый, зовущий. Андрей невольно потянулся к Нине Петровне:

— Дайте-ка я возьму вас под руку. Так удобнее.

— Бориска про вас уши прожужжал — дядя Андрей да дядя Андрей. Все посылал к вам. Вот я и собралась. Благо, весенние каникулы. Адрес Бориска раздобыл, бегал к вашему брату.

Дошли до скверика у почтамта. Андрей притомился. И сознаться неудобно, и идти с каждым шагом тяжелее. Тогда пригласил Орлову к себе на квартиру. Она посмотрела на него с благодарностью. Отозвалась.

— Хорошо. Только зайдемте в номер. Я для вас кое-что привезла.

В номере Нина Петровна вытащила из-под кровати «авоську».

— Бориска пристал: увези дяде Андрею варенье да и только, — улыбнулась она. — Вы сядьте, отдохните немного.

Андрей присел на диван, она — рядом. Посмотрела на него с затаенной улыбкой, потупилась и призналась:

— С того лета, когда встретила вас на Егозе, я какой-то иной стала. Будто в моем окошке тоже зажегся свет. Все время думала о вас. Забывала — напоминал Бориска. Чем вы его приворожили?

— Не знаю, — пожал плечом Андрей. Близость женщины волновала его, будоражила. Да, Егоза! Гористые дали, голубые ветры, чудный аромат земляники. Там-то и появилась эта маленькая, милая женщина, как-то вдруг стала близкой. Жалел ее тогда, а вот сейчас убедился: напрасно. Она не нуждалась в жалости. Ее сердце тянулось к нему, трепетно ждало, что его сердце отзовется, подарит ей не только дружбу, но нечто большее… Это он понял и растерялся. Действительно, было в ней что-то глубокое, нерастраченное: это притягивало. Нет, у него есть Дуся. Она ждет, верит… У них много загадано на будущее.

— Пора, — поднялся Андрей, и Нина Петровна молча согласилась. Он боялся взглянуть ей в глаза.

Тете Нюре скромная, разговорчивая Орлова понравилась. Она вскипятила самовар, и все трое не спеша пили чай. Уходя, Нина Петровна попросила Андрея наведаться завтра: попрощаться. После ее ухода тетя Нюра, обычно скупая на похвалы, сказала:

— Видать, славная женщина. Она как, родственница вам?

— Нет, — покраснел Андрей. — Знакомая.

— Душевная, что и говорить.

Ворочался в постели долго — не мог заснуть. Преследовали зовущие, ласковые глаза Нины Петровны. Хотел бежать от них и не мог. Они тревожили сердце.

Назавтра Андрей и сам удивлялся нетерпению, с каким ждал положенного часа, чтоб идти к Орловой. Она встретила радостно, помогла снять пальто.

— До поезда еще два часа, — сказала она. — Успеем наговориться.

Андрей присел на стул, она — на диван, напротив. Подняла глаза на него, и он вздрогнул: эти глаза не давали покоя ночью… Настойчивые, цепкие. Сейчас не выдержал, потупился. Она женским безошибочным чутьем поняла, что добилась своего — смутила его душу. Спросила с надеждой, переходя незаметно на «ты»:

— Обо мне-то думал, Андрюша?

Ответил не сразу, но честно:

— Мало.

Не обиделась. А он почувствовал какую-то скованность, не ведал, как поддержать разговор. Начала сама:

— Всякий человек хочет счастья. Я тоже мечтала о нем. Два раза оно улыбалось мне, и два раза я не сумела уберечь его. Может быть, и не от меня зависело, а все-таки жаль. Ничего, что я откровенничаю?

— Пожалуйста…

— На Егозе поверила в счастье третий раз, хотя и глупо сделала. Ты ведь не давал мне повода надеяться. Но я верила, не знаю почему, но верила, а какой-то внутренний голос убеждал: верь, обязательно верь. Я много раз порывалась в Челябинск, сдерживала себя, а тут решилась. Потревожила тебя.

— Да нет, почему же.

— Ох, если б ты знал, Андрюша, сколько силы порой во мне бродит! Ох, страшно подумать. Любви у меня хватит на две жизни. И хочу любить, любить, всем сердцем, без оглядки, навечно. Счастья хочу и сама могу дать его другому…

Она замолчала, тяжело дыша, зажала виски ладонями. Вздохнула и почти шепотом продолжала:

— Господи, я совсем, совсем не то говорю. Не то… Не слушай меня, Андрюша. Я хотела сказать, что сердце мое разрывается от одиночества. Один сын — и никого больше на всем белом свете. Да вот тебе поверила. Еще там, на Егозе. Ты ведь понял меня, и я жила надеждой. Эта надежда пригнала сюда… Не знаю, что будет, если она рухнет. Прости, Андрюша… Мне надо выговориться…

Она заплакала. Андрей не шелохнулся. Знал: если пожалеет ее, скажет что-нибудь в утешение, то не устоит. Он еще никогда не встречался с такой силой женского обаяния.

Стоило бы ей подняться с дивана, положить ему на голову руку, и он бы пошел за ней на край света. Но она этого не увидела, так сильно была расстроена.

Уже на вокзале, окончательно успокоившись, упрекнула:

— Ты мне так ничего и не сказал.

— Потом, — ответил Андрей. — Ты налетела на меня, как вихрь. Я не успел разобраться в себе. Это ведь так трудно.

Нина Петровна немножечко повеселела: хорошо, что он не оттолкнул ее совсем. Надежда еще не угасла.

Вернулся домой грустный. На столе увидел письмо, вспыхнула радость — от Дуси! И моментально погасла. Ничего-то не знаешь ты, Дуся. До вчерашнего дня все было ясно и просто. А со вчерашнего дня началась смута…

Андрей вздохнул и разорвал конверт. Дуся писала, что живет хорошо, обратно доехала без приключений.

«…Я рада за тебя, Андрюша. Теперь ты скоро поправишься. Ох, как хорошо! И приедешь к нам! Ты ведь обязательно приедешь к нам, Андрюша?
Целую. Твоя Дуся!»

Андрюша, дорогой, у меня к тебе просьба, и ребята все просят. Побывай на заводе. Пишем, пишем им, а они как в рот воды набрали. Была я у них тогда, обещали и опять, наверное, забыли. На целину провожали, кучу с коробом наобещали, клялись и божились, что не забудут, а сами второй год шахматы и литературу выслать не соберутся. Андрюша, это не только моя просьба, это просьба комитета комсомола и считай ее комсомольским поручением. Ты ведь сделаешь, Андрюша, правда?

Ну, поправляйся, милый.

Лег на койку, уткнул лицо в подушку. Так и пролежал до самого вечера и ночь не спал, все думал. Забылся перед самым утром.

7

Больше недели нездоровилось Андрею. Поднялась температура, болела голова. Приходил врач, выписал какие-то порошки и велел воздержаться от прогулок. И просидел Андрей почти полмесяца дома. Тоскливо было. На душе пустота, а в голове одна мысль мрачнее другой.

Тетя Нюра ухаживала за ним, как за сыном. Ночами спала чутко. Чуть застонет Андрей во сне, вскакивала, подходила к нему, поправляла одеяло и вздыхала. Жалела парня, смахивала слезу: трудная жизнь выпала горемыке. Ни материнской, ни отцовской ласки не знал, поднялся на ноги, жить только начал, а тут недуг подкосил. Полгода пролежал в больнице. И гладила тетя Нюра спящего Андрея по жестким волосам, вздыхала втихомолку. Открывал Андрей глаза, она говорила:

— Спи, Андрюша, спи. Это я так… — и уходила.

А весна бушевала за окном. Снег согнало повсюду, бился в стекла упругий южный ветер, стекла тоненько позванивали.

Почувствовав себя лучше, Андрей засобирался на завод. Некстати появился Семен.

— Ты что, Андрей, будто в воду канул? — вместо приветствия спросил он Синилова.

— Болею, — неохотно отозвался Андрей.

— Брось болеть, ей-богу! — Семен подвинул табуретку и сел. — Теплынь такая, а ты болеть. Ну, браток, завтра еду. На посевную! Попрощаться забежал.

— Завидую.

— Завидуй, завидуй! Пойдем пройдемся. Теплынь.

— Нельзя ему, не сманивай, — вмешалась тетя Нюра.

— Мне ведь, тетя Нюра, все равно на завод надо.

— На какой завод?

Андрей назвал и добавил:

— Понятия не имею, где он.

— Чудеса и только! — воскликнул Семен. — Да ведь там наш блаженный Зиновий протирает председательское кресло. Помнишь его?

— Еще бы! — улыбнулся Андрей. — Самый нудный человек.

— Точно!

Хоть и хмурилась тетя Нюра, но Андрей собрался, и они поехали на завод. Добрались туда в середине дня. Бродили по коридору заводоуправления — это был не коридор, а целый лабиринт: то сворачивал налево, то направо, то ответвлялся узеньким рукавчиком, и этот рукавчик упирался прямо в окно. Семен чертыхался. Таблички висели не на всех дверях, и сумрачно было. Наконец догнали сутулого, прихрамывающего человека.

— Милейший! — назвал его ласково Семен. — Не скажешь ли, как найти в этой головоломке комитет комсомола? — «Милейший» оглянулся — и друзья ахнули: сам Зиновий, собственной персоной. Те же, как приклеенные, пшеничные усики, горбатый нос, маленькая лысинка на макушке — все то же, без малейших изменений.

— Здорово, Зиновий! — воскликнул Семен, всплеснув руками, словно собираясь взлететь.

— Зиновий Петрович, — поправил Котов.

— Вот, понимаешь, какое дело, — засмеялся Семен, — Зиновий Петрович! Аллах с тобой, пусть будет так, если тебе нравится. Здорово, что ли!

— Здравствуй, товарищ Клочкин.

— Колечкин.

— Виноват, товарищ Колечкин.

Пожал он руку обоим. Синилову сказал:

— Ты лучше выглядишь, Андрей.

— Правильно, — засмеялся Семен.

— А комитет комсомола налево и сразу первая дверь.

Семен в комитет зайти не пожелал. Подмигнув Андрею, зашагал в ту сторону, в которой скрылся Котов. «Ясно», — улыбнулся Андрей и вошел в комнату. Чем-то давно знакомым, не забытым и милым сердцу пахнуло на него. Видно, во всех комитетах комсомола, в больших и маленьких, незримо живет этот постоянный дух беспокойства и какого-то своеобразного беспорядка. Нет, пожалуй, не беспорядка, а того особого порядка, присущего только этим комнатам, где и народу бывает всех больше, и народу несолидного, с мальчишечьими, озорными ухватками. Здесь можно увидеть всякие спортивные атрибуты: волейбольную сетку на окне, и обшарпанный мяч под столом, и шахматы, и даже боксерские перчатки. На стареньком канцелярском шкафу обязательно пылится если не пионерский барабан, так горн, неведомо как сюда попавший. А в углу, недалеко от развешанных почти на целую стену красивых почетных грамот, немых свидетельниц спортивных и трудовых побед, стоит алое комсомольское знамя с золотистыми кисточками. И с мудрой, добродушной улыбкой наблюдает с портрета Ильич за всем, что здесь творится.

В комнате было трое. Кучерявый парень, с улыбчивым, простодушным лицом, видно, сам секретарь комитета. Перед столом мял в руках кепку парень в клетчатом пиджаке. Пиджак плотно облегал плечи парня, и казалось: шевельни он ими посвободнее — и пиджак пойдет по швам. У стенки сбоку примостилась девушка в синем берете, белокуренькая, какая-то вся миниатюрная, она смотрела то на секретаря, то на парня в клетчатом пиджаке.

В комнате спорили. Когда вошел Синилов, все смолкли. Кучерявый парень взглянул на Андрея, пригласил его сесть, показывая на стул рядом с девушкой, и опять обратился к парню в клетчатом пиджаке:

— Не отказывайся. Это тебе не поможет, Олег.

— Да ты войди в мое положение, — запальчиво возражал Олег. — Не могу я. Не могу, понимаешь. Ты еще скажешь городской «Крокодил» выпускать.

— Потребуется — и будешь городской выпускать. Что ж тут невозможного?

— Не выйдет! — возмутился Олег. — На одного человека навешает всяких поручений, а другим делать нечего.

— Ай, ай, ай, — покачал головой секретарь комитета. — Совсем загоняли малого. Бедный Олег! Слышишь, Машенька. Может, освободим несчастного, а?

Машенька улыбнулась и сказала:

— Зачем? В цехе он вон какую «Колючку» выпускает. Пусть заводской «Крокодил» делает. У него получится.

— Да поймите вы, ребята, — взмолился Олег. — Я ж почти дома не бываю. Днем работаю, вечером в институте. А теперь последние свободные вечера отбираете. Сын у меня, ребята. Не вижу его почти. Можно ли так? Отпусти, Иван.

— Ты хоть бы показал когда сына-то своего, — упрекнул Иван. — Твердишь: сын, сын. Покажи!

— А он уже «папу» говорит и «маму». Честное слово! Забавный такой.

Разговор потек спокойно, речь велась о незнакомых Андрею людях. Он слушал и переживал радостное волнение от того, что попал снова в родную стихию. Пусть эти ребята и незнакомы ему, неважно! Но они были из того великого беспокойного племени, с каким давно Андрей связал свою судьбу. А за этот год оторвался и сейчас особенно больно ощутил, как много-много потерял. Настоящая жизнь шумела в стороне, напоминая лишь горячими сообщениями газет и радио о боевых комсомольских делах.

Между тем парень в клетчатом пиджаке, довольный, что разговор кончился самой близкой ему темой, прочувствованно жал руку Ивану и Машеньке, а потом и Андрею.

— С понедельника начинай, — напомнил ему Иван. Тот вздохнул, качнул головой:

— Придется! — и вышел.

Иван посмотрел на посетителя, и Андрей, волнуясь, сказал:

— Я по поручению комсомольцев. Комсомольцев с целины.

То было волшебное слово — целина. Оно служило своего рода пропуском к сердцам людей. Иван вскочил со стула навстречу Андрею, протягивая ему руку:

— Здравствуйте, товарищ! Что же вы сразу не сказали?

— Да так…

— Вы тоже с целины?

— Не совсем. История тут такая получилась… — смутился Андрей. — Был я там…

— А, — разочарованно произнес Иван, и взгляд его потускнел, насторожился. Андрей коротко рассказал о себе. И взгляд Ивана опять стал доброжелательным, широкая дружеская улыбка окончательно согрела Андрея. Белокурая Машенька поглядывала на него с сочувствием.

Андрей изложил просьбу Дуси. Иван снова уселся на свое место.

— Вообще, конечно, нехорошо получилось, — сознался он. — Только вы, товарищ, немного опоздали. Мы тут недавно собрали металлолом, накупили подарков, сколотили агитбригаду, и дня три назад она выехала в Степной совхоз.

— Тогда порядок! — повеселел Андрей.

— Погоди, нам еще завком обещал, — задумчиво проговорил Иван, поглядывая на девушку. — А что, Машенька, не сходить ли нам с товарищем…

— Синиловым, — подсказал Андрей.

— С товарищем Синиловым к Котову? А? Мы-то ему уже надоели, а новый товарищ, может, и проймет его.

Машенька не возражала, и втроем они направились в завком. В кабинете у Зиновия Андрей прежде всего увидел Семена. Зиновий был чем-то рассержен. «Спорили, конечно», — догадался Андрей.

Иван выступил вперед:

— Вот товарищ с целины…

— С целины, — усмехнулся Зиновий, — больничной только. Ты что, Андрей, сюда мутить людей пришел? — спросил он начальственным тоном. Иван заморгал глазами, уставился на Андрея.

— Встреча состоялась! — засмеялся Семен. — Да они, милый друг, — обратился он к Ивану, — еще в больнице надоели друг другу.

— Это к делу не относится! — насупился Зиновий. — Что хотите от меня?

— Обещанного для целинников, — сказал Иван.

— Я никому ничего не обещал. Это во-первых.

— Но…

— Обещал заместитель, с него и спрашивайте, пусть раскошеливается, если богат. У меня лишних денег нет, ни своих, ни завкомовских. Это во-вторых.

— А как же на других заводах делают? — вмешалась Машенька, сердито насупив брови.

— Это их дело. У меня есть статьи расхода. Мне что утвердили, тем я и распоряжаюсь.

— Правильно, Зиновий! — сказал Колечкин. Котов гневно сверкнул глазами в сторону шофера и металлическим голосом произнес:

— Нету денег.

Иван безнадежно вздохнул: вот всегда так. Он и Машенька собрались уходить. Андрей разозлился. «Не я буду, если не дойму этого бюрократа», — со злостью подумал он и сел возле стола, за которым восседал Зиновий Котов, председатель завкома, бывший сосед по койке.

— Садитесь, ребята, — пригласил всех Андрей. — Закрой, Семен, дверь, чтоб никто сюда не зашел.

— Что ты хочешь делать? — встревожился Котов. — Ты чего распоряжаешься в чужом кабинете?

— Видишь ли, Зиновий… — начал Андрей, чувствуя удивительное спокойствие.

— Петрович, — подсказал Котов.

— Видишь ли в чем дело, Зиновий Петрович, — упрямо повторил Андрей, — выгнать тебя из завкома — у нас нет полномочий. Но совести у тебя, по-моему, немного осталось.

— Браво! — мотнул головой Семен, удобнее усаживаясь на диван. — Браво, Андрей!

— Вот я и думаю проверить, сколько осталось в тебе совести, и воспользоваться этим. Только просьба: ни на смету, ни на инструкции не ссылайся. Не поможет. И еще: если откажешься выполнить обещание…

— Да не давал я его! — взмолился Зиновий.

— Неважно. Заместитель давал — все равно завком, твоя правая рука. Так вот, если откажешься, я отсюда прямым ходом иду в редакцию и расскажу, какой ты есть бюрократ. И не поздоровится. Имей в виду. На всю область осмеют, уж за это я тебе ручаюсь головой.

Сдался, нечем было крыть.

На улице Семен, не скрывая удивления, заявил:

— Ей-богу, ты мне нравишься. Мне такие товарищи нужны. Откуда, скажи на милость, у тебя такая хватка?

— Старинку вспомнил, — улыбнулся Андрей.

…Было это в совхозе месяца два спустя после его создания. Суетни и неразберихи тогда хватало: люди разные, совхоз только начинал жить. Комитет комсомола лишь организовался — ребята еще не привыкли друг к другу. И вот решили на комитете: одно из четырех отделений совхоза сделать целиком молодежным. Директор отмахнулся: некогда, обождите. Побежали к парторгу: он тоже закрутился не меньше директора. Не помог. А тут еще секретарь комитета заболел, грипп свалил. Все заботы легли на Андреевы плечи — был он заместителем секретаря. Дуся губы закусила, словно бы сказать хотела: «Как же так, ребята, неужели отступим от своего?» И сманила Андрея одним планом. Синилов было отбрыкиваться стал, она прищурилась презрительно: «Эх, ты…» Согласился. Пошел к директору, напросился на прием.. Тот принял. А с Андреем прибыли все члены бюро, расселись.

— Ну, что ж, товарищи, — сказал Андрей, волнуясь, — заседание комитета комсомола считаю открытым. На повестке дня один вопрос…

Директор на дыбы поднялся, зашумел, но видит — проиграно его дело. Кричи не кричи, а комсомольцев не переспоришь. Махнул рукой:

— Ладно. Выкладывайте.

Потом жал ребятам руки, благодарил. Чуть позднее на районном партийном активе похвастал: вот, мол, какие у меня комсомольцы. Орлы! С тех пор комитет комсомола Степного считался в районе самым боевым, напористым. После этого случая ребята как-то сблизились между собой, силу свою почувствовали, уверенность обрели.

…Андрей взглянул на Колечкина, хотел было рассказать об этом, но раздумал. Не поймет. О другом бы — о выпивке, например, или о калыме каком-нибудь — иная статья, заинтересовался бы. Вдруг Семен хлопнул себя по лбу, обозвал ослом, вспомнив, что кто-то из друзей приглашал в гости.

— Пойдем, пойдем! — потащил он Андрея. Тот упирался.

— Пойдем, — убеждал Семен. — Мы сегодня должны с тобой по маленькой пропустить. Непременно, на прощанье. Может, последний раз видимся. Завтра я на посевную. Когда вернусь? И ты уедешь скоро. Пойдем, ей-богу!

— Не зови, — отказался Андрей. — Не любитель я по гостям ходить.

— Зря! — обиделся Колечкин. — Зря. Держись за меня — не пропадешь. Я жить умею и тебя научу. Потом спасибо скажешь.

— Ничего, как-нибудь проживу, — улыбнулся Андрей и помахал Колечкину рукой. — Пока!

Хорошо сегодня получилось. Нужное дело сделал, и Иван с Машенькой поверили в него. Знала бы Дуся — одобрила бы. Настроение светлее стало. Скорее бы в строй! Эх, удрать бы к своим ребятам, к Дусе! Да, но он болен, кому он там нужен такой? Дуся молодая, красивая, ей скоро надоест больной. И останется он снова один. Нина Петровна уже крепко обожглась в жизни, ей так хочется верности, она-то будет его ценить. Она ведь так одинока… Так, может, к Нине Петровне? В самом деле? Поступит опять на завод: никто не осудит, что не вернулся на целину. Причина уважительная. С болезнью шутки плохи. Женится на Нине Петровне, она хорошая, домик у нее свой, вот и семья, свой угол, свое счастье. Бориска помехой не станет, скорее наоборот…

8

Тоска. Опускаются руки — ничего не хочется делать. Письмо писать Дусе не стал. И она молчала, — наверно, посевная в разгаре. Надоел хирург, все время вежливо называвший больного тезкой. Раздражать стала тетя Нюра, хотя она по-прежнему была добра. Забросил книги. Крепче цепи держал недуг. Цепь можно перепилить, порвать… А недуг не сбросить с плеч. Хотя лечение подходило к концу, но нескоро еще вернется здоровье, инвалидом еще придется походить. А сердце рвалось куда-то. И частенько Андрей наведывался на вокзал. Будоражили паровозные гудки. Они звали странствовать, звали в город, где прошла ранняя юность, а то к бывшим друзьям — комсомольцам. Гудки приносили привет из далекой целинной земли, от широких степей, где так славно начиналась новая жизнь. Они вызывали яркие воспоминания о голубом озерном крае, где отгорело Андреево детство и где жили дорогие люди. Уносился в мыслях на Егозу, к избушке на курьих ножках, и будто снова горные ветры ласкали разгоряченное лицо, а синие дали лечили от тоски.

Однажды, уже в конце мая, бродил Андрей по привокзальной площади, радуясь бестолковой сутолоке пассажиров. Они, как всегда, куда-то бежали, спешили, толкали друг друга. Этих людей звала дорога, дальний путь. Скоро он позовет и Андрея.

Приметил он вдруг робкую стайку школьников. Жались они к левому крылу здания вокзала. Вот и малыши куда-то едут. Видно, впервые, — вон у них какие любопытные ив то же время немного испуганные лица. Андрей остановился, посмотрел на них с улыбкой. И вдруг один из этой стайки сорвался с места и кинулся навстречу:

— Дядя Андрей! — звонко закричал он. — Дядя Андрей!

Андрей обрадовался: к нему бежал Борис. Вот он ткнулся ему в живот, обхватил Андрея руками и поднял сияющие глаза-смородинки.

— Ты как сюда попал? — улыбнулся Андрей.

— А мы на экскурсию. В Ильменский заповедник.

— Молодец!

— Дядя Андрей, вы когда к нам приедете?

— Скоро.

— Правда?

— Правда.

— Вот хорошо-то! — и Борис, понизив голос до полушепота, сообщил: — А мама вас часто вспоминает.

— Да ну? — смутился Андрей.

— Ага. Она вам столько писем написала, я видел, — штук двадцать.

— Ну, уж и двадцать!

— Честное пионерское! Только она их в комоде спрятала. Я ей говорю, мама, давай на почту отнесу, тебе же некогда. Не дала.

Андрей был тронут бесхитростным рассказом маленького друга. А в это время к ребятам подошла учительница, они засобирались, загалдели.

— Я пойду, дядя Андрей.

— Знаешь, а я тебя, пожалуй, провожу.

— Вот хорошо-то! — подпрыгнул Борис и помчался к своим товарищам.

Проводив Бориса, поехал трамваем домой. Всю дорогу думал о Нине Петровне. Вспомнил, как она уничтожала его пышную бороду. Кругом голубели гористые дали, ветерок шевелил завитки ее каштановых волос. Радостным бесенком крутился Борис.

Как хорошо было тогда — только приятно и никаких сомнений…

Вспомнил, как она приезжала в марте, ее признание — и завихрились мысли, заныло сердце. Хватит! Надо уезжать отсюда, заняться делом. Здоровье улучшилось. Мог сжимать пальцы больной руки в кулак, рука сгибалась в локте. Правда, еще в плече не действовала, но со временем и здесь заживет. Завтра Андрей пойдет к хирургу — пусть направляет на трудовую комиссию.

И через день, тепло попрощавшись с тетей Нюрой, Андрей уехал в Кыштым.

9

Василий обрадовался брату, но, как всегда, был сдержан, лишь скупо спросил о здоровье. Жена, вечная хлопотунья и труженица, забрала у Андрея грязное белье и принялась за стирку. Наконец-то снова в своей семье!

Первые дни осматривался. После почти годового отсутствия как бы снова входил в размеренный, давно установившийся ритм жизни этой большой семьи. Спокойнее стало на душе. Но это спокойствие длилось недолго. Стало тяготить безделье. Василий, приходя с завода, ни минуты не сидел без дела: то он починял обувь, то что-то мастерил в сарайке, стук топора слышался допоздна. А последнее время готовился к сенокосу — направлял косы, починял старые и делал новые грабли.

У Демида во дворе был верстак с тисками и набором слесарного инструмента. Этот верстак они оснащали вместе с Андреем. В свободное время Демид слесарил или уходил в город по своим делам.

Только Андрею нечего было делать. Сначала много читал. Но трудовая атмосфера, царившая в семье, начинала тревожить, хотя сам он ничего делать не мог, да от него этого и не требовали. И Андрей старался меньше бывать дома.

Сходил прежде всего на завод. С радостным волнением заглянул в комитет комсомола, но там шло заседание. В коридоре толпились незнакомые юноши и девушки, переговаривались вполголоса. Как понял Андрей из обрывков разговора, их принимали в комсомол. И надо было видеть возбужденные лица, чтобы понять, каким событием был для них этот день. Казалось, недавно и Андрей вот так же ожидал здесь решения своей судьбы, вот так же, с замирающим сердцем входил в комнату, где заседал комитет, и отвечал на вопросы, краснея и даже заикаясь.

Немало утекло воды с тех пор! Новички не знали Андрея, а он их. Заглянул в комнату, и там никого из знакомых: члены комитета избраны недавно. Сразу стало как-то грустно, и Андрей направился в цех. Больно задела процедура оформления пропуска. Она как бы лишний раз подчеркнула, что человек он для завода чужой. Раньше вахтеры были знакомы, Андрей даже не носил постоянного пропуска — его и так знали.

Цех встретил мощным гулом станков. Когда-то этот гул, этот широкий пролет цеха с высокими окнами, с рядами станков, возле которых стояли люди, — все это в свое время было обычным, повседневным, родным.

Сразу же возле двери справа на карусельном станке работал Андреев одногодок, белобрысый Витька Горелов. Синилов сразу узнал его. Окликнул. Но тот не шелохнулся, наблюдая за движущейся огромной деталью. Витька оглянулся лишь тогда, когда его тронули за плечо. Оглянулся и расплылся в улыбке.

— Андрейка! черт! — крикнул Витька и сжал до боли его левую руку.

— Опять к нам? — спросил Витька, все еще озаряя товарища белозубой улыбкой.

— Нет, — покачал головой Андрей. — В гости! Рука еще болит.

Но Витьке некогда было — станок работал, требовал внимания. Андрею вспомнилась шутка: на самом большом станке работает самый маленький в цехе — крепыш Витька Горелов.

Радостно встретил Синилова старый мастер с седой, клинышком бородкой, в пенсне, всем известный Иван Митрич. Ему уже на пенсию пора, а он бегает по цеху, шумит, никому не дает покоя. Это он научил Андрея слесарному мастерству, а потом гордился своим учеником, беспокоился о нем больше всех.

Иван Митрич даже прослезился. Принялся дотошно расспрашивать Андрея о житье-бытье. Но мастера окликнули: ни у кого нет столько хлопот, как у мастера.

Все заняты, у каждого здесь есть свое дело, а у него здесь только прошлое. Андрей круто повернул к выходу.

* * *

Письмо от Дуси получил неожиданно. Дуся сердилась.

«Что с тобой делается, Андрей? — спрашивала она. — Я опять разыскиваю тебя, а ты не пишешь, даже не сообщил новый адрес. Пришлось стороной наводить справки. Нехорошо. Зачем же так легко поступаешь с нашей дружбой? А может, тебе опять плохо? — уж тревожилась она. — Может, ты упал духом? И как это можно, Андрюша? Приезжай скорее к нам, лучше тебе с нами будет, и ребята тебя ждут. Работу найдем. Приезжай!»

Эх, Дуся, милая девушка! Что делать? Он виноват перед нею. Запутался. Сам не знает, к какому берегу причаливать. Потянуло на Егозу.

…На гору взбирался с трудом, отдыхал несколько раз. А на вершине обдал свежий ветер, и Андрей вздохнул полной грудью.

Хорошо! Здесь все по-прежнему. И маленькая, накренившаяся набок бревенчатая избушка, примостившаяся прямо на камнях; ниже — пустующая загородка, в которой когда-то жила раненая косуля; все те же голубые дали, дымящиеся маревом.

Сначала Андрей подумал, что в избушке никто не живет, но ошибся. На порожке стоял котелок малины, значит кто-то есть. Внизу, возле загородки, хрустнул сучок, и только теперь Андрей увидел человека, собиравшего сучья. По неторопливым движениям, по тому, как тяжело этот человек нагибался и складывал сучья на полусогнутую левую руку и еще по каким-то неуловимым признакам, Андрей понял, что человек этот стар. И когда тот повернулся с охапкой сучьев, узнал в нем деда, жившего здесь до него.

Старик кое-как вскарабкался к избушке, бросил хворост возле камня и из-под седых мохнатых бровей внимательно посмотрел на непрошенного посетителя.

— Не узнаешь, дедушка? — спросил Андрей.

— Вас тут много ходит, разве узнаешь всех-то? — ответил неприветливо старик.

— Вообще, конечно, — согласился Андрей. — Только в прошлое лето я вместо вас тут сидел.

— А-а! — как-то уж очень равнодушно произнес старик и принялся ломать сучья на мелкие доли: камин в избушке был маленький и длинные сучья в него не входили.

— Вы ж, дедушка, тогда на глаза жаловались, — сказал Андрей, — лучше, что ли, они у вас стали?

— А что глаза? — отозвался старик, продолжая свое занятие. — Я, чай, не на белку охотиться собрался, а сторожить. Огонь-то уж как-нибудь разгляжу.

— Оно, конечно.

— Да и внучка у меня приехала. Слава богу, поесть-попить приносит. А ты что, опять на это место метишь?

— Что вы, дедушка! — возразил Андрей. — Я просто посмотреть пришел — соскучился.

— Смотри, не жалко. У всякого человека свое место на земле должно быть. Я вот, сказать тебе, половину света исколесил. И в Сибири был, и на Карпатах, и по морям-океанам плавал, в жарких странах довелось побывать. А помирать домой потянуло. Потому что здесь мое главное место на земле, дорогое с самого что ни на есть дитячьего возраста.

После этого старик замолчал. Разжег камин, поставил кипятить воду, сел чистить картошку и ни малейшего интереса не проявил к гостю, словно бы его и не было. «Да, — подумал Андрей. — И здесь остались одни воспоминания. Посторонний, чужой, всего лишь один из проходящих, каких здесь, действительно, бывает много». И сразу потускнела прелесть горных далей. Каким-то холодом повеяло от них.

Андрей попрощался со стариком и стал спускаться вниз. Уже в городе вдруг подумал: «Не зайти ли к Нине Петровне?» Повернул на улицу, где жила Орлова. Разыскал дом: трехоконный, опалубленный, под железной крышей. Двор огорожен наглухо — добротные тесовые ворота с резными украшениями, маленькая калитка со звонкой щеколдой. Ого! Сюда просто не попадешь! Перед окнами садик — сирень, вишня, цветы.

Тронул щеколду — закрыто. Постучал. Никто не отозвался. Еще. Из соседнего двора выглянула женщина:

— В огороде хозяйка. Стучите сильнее.

Постучал так, что зазвенело кругом. Услышал со двора:

— Сейчас, сейчас!

Открыла сама Нина Петровна, отпрянула от радости, позвала:

— Заходи, заходи!

Переступил через подворотню, калитка захлопнулась. Двор узенький, мрачный, с задней стороны над ним нависла крыша амбара. Тоскливо заныло под ложечкой. Задрал голову, посмотрел на небо — голубынь, простор. А здесь прямоугольная коробка. Что если не выберешься из нее?

У Нины Петровны руки были в земле — полола она, что ли. Волосы прибраны небрежно, косынка съехала на затылок. Кофточка на плече рваная. На ногах старые галоши. Упругие икры ног тоже в земляной пыли. Очень домашний вид был у Нины Петровны. И ему почему-то это не понравилось. Да! Только что, как птица, стоял под самыми облаками, на горе, и сразу попал в эту коробку. Может, поэтому испортилось настроение?

Нина Петровна привела себя в порядок, зазвала в горницу. Уютно. Тюлевые занавески, цветы на окнах. На комоде зеркало и безделушки — разные слоники, волчата, белочки.

Нина Петровна что-то говорила, кажется, объясняла, что Бориска с приятелями ушел на рыбалку, а мать вздумала навестить какую-то родственницу. Ну и хорошо! Мысли крутились вокруг другого. Вот это дом! Крепость! И небо кажется с овчинку: ровно столько, сколько видел сейчас со двора. Не больше.

Мысли лихорадили. Ловил на себе ее взгляд, екало сердце — снова его тянуло к ней. Да, Нина Петровна все-таки очень обаятельная женщина, может увлечь, подчинить себе, затворив в эту крепость…

За чаем выспрашивала о житье-бытье, о здоровье, о планах. Отвечал односложно, прятал глаза. Сослался на головную боль, ушел. Торопился домой, то и дело оглядывался, словно боялся, что могут вернуть обратно.

Нет, надо ехать в совхоз, к своим друзьям. Жизнь там бурная, душа нараспашку — все на виду. У всех одна забота, одно дело. Потому все в поселке — твои лучшие друзья. И Дуся там. Даже пытался представить: Дуся и эта крепость. Невозможно! Они исключают друг друга.

Ехать! В совхозе можно поправиться, набраться сил. Найдут и ему дело, пусть сначала легкое. Зато у него интересы будут со всеми одни. Сразу полегчает, утихомирится душа. А главное — там Дуся… Родная, дороже всех на свете…

Сборы были недолги. Его никто не удерживал, и объяснять причину отъезда ее было необходимости. Ее поняли все: и Василий, и его жена, и Демид.

10

В один из июльских погожих дней Андрей Синилов со своим неизменным чемоданчиком сошел с пассажирского поезда на маленькой станции. Впервые попал сюда в ту памятную зимнюю лютую пору с друзьями-целинниками.

Кое-что изменилось на станции с тех времен. Рядом с желтым станционным домиком, у которого под окном кудрявилась черемуха, выросло продолговатое серое здание, напоминавшее барак: построили временный зал ожидания. К строю мазаных домиков, что раскидались за грейдером, прибавились новенькие, сборные, из теса.

Андрей, опустив чемоданчик на землю, гадал, что предпринять. Подошел железнодорожник и осведомился:

— В совхоз?

— Туда бы надо, — ответил Андрей, — а пешедралом неохота.

— Ты обожди малость. Скоро будет московский поезд. Так к этому поезду машина придет. Она всегда ходит.

— Здорово было бы! Спасибо! Я уж не знал, что и делать.

— Я сразу догадался, что ты в совхоз, у нас тут часто приезжают. Новичок?

— Не совсем.

— Бывали?

— Давно.

— Понятно, — произнес железнодорожник, и в голосе послышалась насмешка. После того, как железнодорожник отошел, Андрей догадался: тот, видимо, принял его за перелетную птицу. Удрал, подумал, наверно, железнодорожник, когда в совхозе было худо, а теперь прослышал, что в совхозе стало лучше, вот и прилетел. «Черт с ним, — обиделся Андрей, — не побегу же я доказывать, кто я такой и почему еду в совхоз?»

Машину ждал долго, потерял уже надежду на ее появление. И вдруг увидел на горизонте пыль — едет, наконец! В кузове тряслись две женщины и мужчина. Шофер развернулся возле домиков, остановился и, выскочив из кабины, крикнул бойко:

— Слезай, приехали!

Женщины, по очереди поддерживая друг друга, вылезли из кузова, но узлы снять не смогли. Шофер рассмеялся, ловко вскочил на скат и выбросил узлы:

— Держите, бабоньки, а то увезу!

Мужик слез с противоположной стороны. Сначала его не было видно. А когда он побрел к бараку, Андрей догадался, что парень изрядно пьян: идет покачиваясь, внушительный чемодан притягивает к земле. Что-то знакомое почудилось Андрею в его походке: «Неужели Семен?» Андрей приблизился к шоферу.

— К нам? — недружелюбно спросил шофер. — Давай, давай. Шофер? Не за длинным рублем приехал? Вон, видишь, один искатель вензеля вычерчивает — тоже за длинным рублем охотится.

И опять показалось Андрею что-то знакомое в вихляющей походке выпившего, и он спросил:

— Кто это?

— Приблудный какой-то. Искатель жизни на широкую ногу.

— Обожди минутку, — попросил Андрей, — я мигом.

Оставив чемоданчик, бросился к бараку, в котором скрылся парень. Ну, конечно же, это Семен! Он ведь часто повторял: люблю жить на широкую ногу. И тоже собирался в какой-то совхоз, — строил догадки Андрей.

Парень лежал на лавке, а чемодан валялся на полу. В Андрея вперил ничего не видящий, осоловелый взгляд. Это был Семен.

— Прощай, моя телега, все четыре колеса, — бормотал он. Потом, видимо, все-таки сообразил, что перед ним кто-то стоит, с трудом сел и позвал:

— Браток, иди сюда. Эх, браток! Мы с тобой поедем, эх, и совхозик я знаю! Поедем, браток!

Андрей выскочил из барака. Шофер спросил насмешливо:

— Свой?

— Нет, — ответил Андрей. — Ты меня, друг, не задирай. Я могу обидеться.

— Ладно, садись. Да куда ты к дьяволу полез! — крикнул он, видя, что Андрей неловко пытается залезть в кузов. — Садись в кабину!

Подождали поезд, но на этой станции никто не сошел. Когда тронулись, шофер, искоса взглянув на Андрея, спросил:

— Рука-то не действует?

— Плохо.

— А ты не сердись, — миролюбиво продолжал шофер. — У нас тут всякая птица водится. Ездят некоторые гастролеры, деньгу ищут, как будто она валяется на дороге: остановился и собирай сколько хочешь. Иному так и хочется съездить по нахальной морде. Жаль только, нельзя: под суд попадешь, ни за что пострадаешь.

Приехали в совхоз под вечер.

— Куда тебя подвезти? — спросил шофер.

— К комитету комсомола.

— Мигом!

Вот оно, знакомое здание конторы, а вон те два окна, самые крайние, — это комната комитета комсомола. Окна открыты. Видны головы, спины — много народа там собралось. Когда Андрей вылез из кабины и пожимал на прощанье руку шофера, в окно выглянуло знакомое лицо, кажется, Пети Колокольцева, может, чье другое — не уловил Андрей.

Голова снова скрылась, потом еще раз выглянула и вдруг заорала:

— Ребята, Андрей Синилов вернулся!

Несколько человек высунулись в окно по самый пояс, а остальные ринулись к двери. Не успел Андрей опомниться, как его окружили со всех сторон. Кто-то взял чемодан, чьи-то сильные руки осторожно обняли. Шофер радостно чмокал языком, мотал головой и говорил сам себе:

— Вот не знал, елки-палки! Вот не знал!

— Здорово, Андрюшка! — между тем кричали ребята.

— Привет Синилову!

— Молодец, Андрей, что приехал!

Своя, своя родная семья. У Андрея слезами заволокло глаза, и он шептал:

— Спасибо, ребята, спасибо…

Только Дуси не было. Когда все угомонились, Андрей спросил:

— Ребята, а где же Дуся?

— Как где? — уставились они недоуменно. — Она ж за тобой поехала. Ждала, ждала и поехала.

— Нет, кроме шуток, ребята?

— Какие тут шутки! Два дня как уехала.

— Куда?

— В Кыштым, понятно.

— Нет, ребята, не шутите. Я ее не видел. Вы, наверное, разыгрываете меня.

— Чудак человек! Зачем нам тебя разыгрывать? Ты ж сам довел до этого девушку — ни ответа, ни привета. Дивчина по тебе вся иссохла, а ты хоть бы что. Ну, мы еще к этому вернемся, спросим еще за это!

— Ладно, ребята. Больше не буду. Принимайте. Не могу больше без вас, свет не мил, тоска заела.

— Примем? — обратился к ребятам Петя Колокольцев. — Как, ребята?

— Примем!!! — гаркнули разом.

Андрей улыбался сквозь слезы и думал: «Вот оно мое счастье, среди этих славных ребят, рядом с Дусей. Большое, необъятное счастье, его хватит на всю жизнь…»

* * *

Эта повесть была написана в 1959 году. Событиям, которые в ней описаны, сегодня уже около полутора десятка лет. В свое время повесть была опубликована, и я, откровенно говоря, просто забыл о ней. Но вот совсем недавно в газете встретилась знакомая фамилия. В небольшой корреспонденции сообщалось, что совхоз такой-то добился хороших показателей по животноводству, а директором того совхоза был Синилов. Я подумал тогда: может, это мой Синилов? Но, возможно, это был и однофамилец. Все собирался уточнить, да как-то не получалось, хотел даже съездить туда, но не мог выкроить времени.

Помог случай. Шло собрание областного партийного актива. Ораторы на трибуне сменялись один за другим. Вдруг председательствующий объявил:

— Слово предоставляется директору совхоза товарищу Синилову.

Я встрепенулся и чуть приподнялся, чтобы лучше разглядеть Синилова. Он спешил по проходу к трибуне, а я жалел, что вижу его с затылка. Он был коренастый, располневший, пиджак плотно обтягивал спину. А тот Андрей был сухощавый — тростиночка. Однако чуть не пятнадцать лет прошло ведь… Говорил Синилов толково и горячо. А я мучился: тот это Синилов или нет? Наконец, он, жестикулируя, приподнял правую руку. Сначала он ее как-то неловко отбросил в сторону, а потом уже вперед, но все равно выше плеча поднять не мог. Лишь по этому жесту я его и узнал. После операции рука так и осталась неполноценной.

В перерыве между заседаниями я разыскал его и сказал:

— Здравствуй, Андрей Синилов!

Он посмотрел на меня недоуменно. Темные волосы зачесаны назад, на висках — седина: рановато начал седеть, друг мой, рановато. И в плечах раздался и пополнел. Видно, сельский воздух очень ему полезен.

— Не узнаешь?

Андрей сконфуженно улыбнулся:

— Простите, но…

Я назвался. Андрей обрадовался, взял мою руку и тряс, теперь уже широко улыбаясь.

— Как же, как же! — говорил он. — Мы с Дусей иногда вспоминаем вас, и книга ваша у нас есть, вот только без автографа.

— Ну, это дело поправимое. Давно директором ходишь?

— Второй год, я еще молодой директор.

Вечером мы забрались в ресторан и разговаривали, не обращая внимания ни на музыку, ни на танцующих, ни на шумные споры за соседними столиками.

Три года назад Андрей окончил сельскохозяйственный институт, а Дуся чуть раньше его — педагогический.

— Мне-то вообще туго пришлось, — сознался Андрей. — У меня ж, помните, всего восемь классов было. Думаю, самые лучшие годы убьешь на учебу, а жить когда? Сколько раз собирался бросить, только Дуся не дала, она у меня такая, настойчивая.

— Наверно, ее тоже трудно узнать?

— Что вы! — улыбнулся Андрей, и лицо его засветилось нежностью. — Она почти не изменилась, все еще как девушка, ее и годы будто не берут, это меня вот повело, ну, да ничего — директору солидность не помешает, — усмехнулся Андрей. — А сыну нашему скоро десять.

— Большой мужик.

— Тоже Андреем назвали, это все Дуся настояла. Андрей Андреевич. Мы с ним большие друзья.

— Один?

— Пока. Дуся обещает дочь. Представляете, у нашего Демида уже трое детей и все дочери. Тужит мужик по сыну.

— Он все в Кыштыме?

— А где же еще? Его оттуда клещами не выдерешь.

— Тебя туда не тянет?

— Нет, я теперь степняк, хлебороб. Приезжайте к нам, не узнаете — такой мы поселок отгрохали, с водопроводом. И степь у нас хорошая.

— Ну, степью нужно летом любоваться!

— Это кому как. Для меня степь в любое время года хороша, даже зимой. Осенью уснет она, укроется белым одеялом и спит себе в удовольствие, а что? Еду я по такой степи и думаю: здесь под снегом стерня, перепахать не успели, а рядом зимует зябь, она вся прозябла, но бережет силенки до весны, а вон там — должны быть озимые. Стрелочки всходов поблекли, но снег надежно их закрыл от буранов, в них затаилась жизнь, да еще какая могучая! Только-только растает снег, только-только солнышко пригреет, эта жизнь и начнет набирать силу: стрелочки соком нальются и к солнцу потянутся, попробуй останови их!

— Здорово ты рассказываешь!

— А что? — горячился Андрей. — Если этого не чувствовать, не понимать, то бежать надо из степи без оглядки. Душой я к ней прирос. Наверно, думаете — хвастаюсь?

— Что ты!

— А время неумолимо движется и движется, — задумчиво произнес Андрей. — Вроде я в совхозе всю жизнь живу. Да, в прошлом году интересная встреча у меня была на вокзале, в Симферополе. Домой из санатория возвращался. Сижу и жду поезда. Подходит ко мне лейтенант, молодой еще, щелкает каблуками и говорит:

— Здравия желаю, дядя Андрей! Разрешите представиться? Лейтенант Орлов!

Вот так да! Борис! Оказывается, окончил военное училище, служит где-то на Украине, женился. И мать с ним. Поговорить долго не удалось, объявили посадку, потом всю дорогу я думал о Борисе, вспомнил Егозу, козочку, Нину Петровну… Да, время, время… Каждый ищет в жизни свою дорогу. А как вы? Что у вас?

Прощаясь, я пообещал Андрею приехать к нему в гости, но все как-то не выберу времени на поездку.

 

ГРАЧ

В Лесном он появился вскоре после войны в один из вьюжных февральских дней. С ним была девочка лет пяти. Небольшой облупленный чемоданчик составлял все его пожитки.

Со станции их привезла попутная колхозная подвода. Был он чернобородый, хмурый, с затаенной печалью в глазах. У дочки глаза глядели застенчиво. Увидев черноволосого приезжего, кто-то из колхозников пошутил:

— Вот и грач прилетел. Значит, весна не за горами.

Так и приклеилось это прозвище к нему.

С давних пор на окраине Лесного пустовала избушка. Когда-то жила в ней бабка-бобылка. Бабка умерла, избушка покосилась, пялилась на свет темными окнами. Грач на первое время поселился у старика-конюха и принялся перестраивать избушку.

Работал обычно один, уверенно и остервенело. Сельчане посматривали на молчаливого Грача, удивлялись его ловкости и сноровке. Недоумевали оттого, что Грач ни у кого не просил помощи. Иногда люди приходили сами — принимал их молча, предоставляя самим выбирать дело по вкусу.

К весне избушка словно родилась заново, и Грач с дочерью переселился туда. Сердобольные соседки подарили новоселам кто что смог.

Поначалу разговоров о новом человеке в селе было много. Судили по-разному. Одни рассказывали, что бежал Грач от несчастной любви: будто бросила его жена с малюткой, а сама укатила куда-то с ухажером. Другие возражали, говорили: умерла жена. Третьи уверяли, что Грач был в плену, там и нажил дочку. Вернулся из плена, стыдно было ехать в родные места, вот он и поселился в Лесном.

Но толком никто ничего не мог сказать. С расспросами к нему обратиться не решались: молчалив был человек, боялись его пристального взгляда. Глаза у него были черные, проницательные, умные: повидали, видно, много.

Отделав свою избушку, Грач пришел к старику-конюху, который приютил его в трудный момент, и без лишних слов принялся перетрясать хлев и сарайку. За неделю сделал все по-новому. Старик заикнулся было о плате, но Грач в ответ посмотрел так тяжело, что старику стало не по себе. Махнул рукой: «Ну его, сумасшедший какой-то!»

Работал Грач в колхозе за троих и вскоре прослыл хорошим плотником. Ремонтировал фермы. И односельчанам помогал. К тому же оказался еще хорошим чеботарем. А по скольку в колхозе своего чеботаря не было, то Грачу на нехватку заказов жаловаться не приходилось. Уважали Грача за золотые руки, сторонились из-за нелюдимого характера.

Тень этой нелюбви падала и на Аленку. Звали ее «нелюдимковой дочкой». Ребятишки в игры принимали ее неохотно. Так и росла Аленка застенчивой.

Дочь и отца связывала глубокая взаимная привязанность. Аленка с большим нетерпением ждала отца с работы. Приходил усталый, угрюмый. Но стоило ему увидеть Аленку — разглаживались на лице морщины, веселели глаза.

Укладывая дочь спать, он садился у изголовья, клал сильную руку на ее голову и рассказывал сказки и разные небывальщины: про Ивана-царевича и серого волка, про справедливых и злых людей. Так, со сказками, Аленка и засыпала. Росла она застенчивой, впечатлительной, восприимчивой ко всему доброму и злому.

А когда дочь засыпала, садился Грач чеботарничать. Почти каждую ночь соседи могли видеть в завешенных окнах избушки свет. Гас он только с первыми петухами. А утром вместе со всеми Грач был уже на ногах.

Постепенно к Грачу привыкли, привыкли к его тяжелому нраву.

Прошло много лет. Уже седина проступила в волосах Грача, уже Аленка стала чернобровой статной девушкой, когда в селе снова заговорили об этом странном человеке.

Как-то в октябре, когда размокшую от обильных осенних дождей дорогу прихватили первые морозцы, в Лесное прикатила «Победа» и остановилась возле правления колхоза. Из нее вылез полковник в серой каракулевой папахе.

В кабинете председателя он снял папаху, положил ее на стол и пригладил рукой седые волосы. Потом спросил, поглядев вприщур на председателя:

— В вашем колхозе проживает Дмитрий Иванович Добрынин?

— Добрынин? Дмитрий Иванович? Минуточку! — председатель достал какую-то книгу, полистал ее и улыбнулся: — Нашел, товарищ полковник. Дмитрий Иванович Добрынин 1915 года рождения, плотник, столяр и чеботарь. У нас зовут его Грачом.

— Почему же Грачом?

— Черный он: и борода черная, и голова черная, и глаза черные.

Полковник встал:

— Ведите меня к нему.

Был уже вечер. Грач только что вернулся с работы и ужинал вместе с дочерью. Оба молчали. Лишь однажды, как бы продолжая прерванный разговор, Аленка обронила:

— Это, папа, интересная книжка. Про партизан.

— Угу, — отозвался Грач, и легкая тень печали пробежала по его бородатому лицу, а рука, державшая ложку, дрогнула.

В сенках послышался стук, приоткрылась дверь. В нее заглянул председатель.

— Можно? — спросил он.

Грач как хлебал щи, так и продолжал хлебать, только бросил через плечо:

— Не заперто!

Аленка продолжала накладывать в тарелку кашу, даже не оглянувшись. Когда следом за председателем вошел полковник, Грач нахмурился, положил на стол ложку. Инстинктивно почувствовав изменившееся настроение отца, резко повернулась Аленка, повернулась да так и застыла с тарелкой в руках, переводя тревожный взгляд с пришельцев на отца.

Полковник прошел вперед и протянул руку Грачу.

— Здравствуйте, Дмитрий Иванович.

Грач посмотрел на него исподлобья, не поднимаясь из-за стола, пожал руку.

— Не узнал? — улыбнулся полковник. — Присмотрись хорошенько. Я Белов.

Грач наклонил голову, опять взялся за ложку, помешал ею в тарелке и тихо ответил:

— Узнал. Из миллионов узнал бы.

Медленно поднял голову — тяжело поглядел на пришедшего.

Полковник отвел взгляд в сторону, как-то виновато, беспомощно улыбнулся.

— Ну, зачем приехал? — все так же тихо, сдерживая себя, проговорил Грач. — Зачем? Видишь — живу честно, никого не обижаю. Простить меня приехал — не желаю я твоего прощения. Слышишь? Не желаю! Не мешай! — вдруг яростно крикнул он и хватил кулаком по столу. Жалобно звякнула ложка. Аленка побежала к столу, кинула на него тарелку, прижалась к отцу.

— Не надо, папа. Они уйдут, они сейчас уйдут…

Грач медленно поднялся: он был страшен в своем гневе.

Председатель благоразумно попятился к двери, но полковник уходить не собирался. Он, внешне сохраняя спокойствие, расстегнул шинель, повесил на гвоздь папаху и, сев, бросил председателю:

— Вы идите, пожалуйста.

Когда дверь захлопнулась, полковник проговорил:

— Садись, Дмитрий Иванович. Кипятиться не надо. Садись же, чудак ты человек!

Грач тяжело опустился на стул и задумался. В памяти его отчетливо всплыли далекие дни.

…Студентами они дружили, мечтали о будущем. Но грянула война, задымила пожарами, и два приятеля потеряли друг друга в этом страшном круговороте.

…Старший лейтенант Белов попал в плен к немцам. Его отвезли в городок на Орловщине, и здесь он встретил своего старого приятеля Дмитрия Добрынина.

Когда Федора Белова ввели на допрос, он огляделся — и сердце словно ножом полоснули.

В статном, щеголеватом полицейском начальнике, что стоял возле стола, за которым сидел немецкий майор в пенсне, узнал Федор своего закадычного друга Митьку Добрынина. В общежитии они вместе делили последние студенческие деньги, а в трудные минуты брали поденную работу. Митька хорошо чеботарил: это ремесло он перенял от отца. И вспомнилось еще Федору, как они давали друг другу клятву на верность и вечную дружбу.

А теперь вот он, Митька Добрынин, стоит у стола в форме немца, небрежно держится правой рукой за портупею и косит свои черные глаза на Федора, советского летчика, сбитого недавно в бою.

Белова допрашивали. Полицейский начальник был переводчиком: натаскался среди врагов, хорошо изучил немецкий язык.

Федор молчал. Его били. Он молчал и с содроганием думал о своем бывшем друге: какая шкура, какая сволочь! И боялся, чтобы Митька тоже вдруг не ударил его.

И Митька ударил. Когда немецкий майор в изнеможении опустился в кресло, вот тогда Митька наотмашь ударил Федора по лицу, — и этот скользящий звонкий удар был больнее всех других, нанесенных немцами. Федор глянул на Митьку с бессильной яростью, в глазах закипали слезы.

А Добрынин медленно отвел в сторону свои черные хмурые глаза и непонятно было, какие страсти обуревали его пропащую душу. Следующей ночью Федор Белов бежал. Помогли полицейские, работавшие на партизан, они в ту ночь охраняли пленных. Так он очутился в партизанском отряде генерала Терентьева. С тех пор Белов дал себе клятву: на краю света, под землей или под водой, куда бы ни скрылся предатель, разыскать его и расквитаться.

Выздоровев, Федор пошел к генералу, рассказал ему все о бывшем друге и попросил дать бойцов, чтобы ночью выкрасть Добрынина и судить его именем народа, который он предал, именем революции, чьи святые законы он попрал. Генерал сухо выслушал Белова и отказал. Были дела поважнее. Больше того, генерал предупредил, что за самовольные действия он расправится круто.

Федор обиделся, но утешал себя надеждой: рано или поздно он свою клятву исполнит. О своих думах поведал партизанской разведчице Оксане Снежко, с ней они как-то незаметно очень подружились. Услышав о Добрынине, Оксана посуровела, с какой-то злостью сузила свои красивые коричневые глаза и сказала:

— Генерал прав. Пожалуй, и в самом деле не стоит вам думать о том, о чем позаботится со временем командование.

Но судьба все-таки еще раз свела бывших приятелей в самом конце войны. Это было в Польше. Саперная рота под командованием Добрынина только что навела переправу через безымянную речушку и отдыхала. Машины хлынули по понтону на ту сторону. Вдруг одна из машин круто затормозила и из нее выскочил майор в фуражке с голубым околышем, еще молодой, но уже с поседевшими висками. Он подбежал к Добрынину, который сидел на бревне и ел из котелка, схватил его за рукав. Лейтенант от неожиданности выронил котелок, вытянулся перед майором в струнку и только тут узнал его.

— Велика земля, но деваться предателю некуда, — с ненавистью проговорил Белов. Добрынин побледнел, потупил глаза.

Добрынина арестовали. На допросах он отвечал одно и то же:

— Я не предатель. Я не по своей воле служил в полиции.

— Кто может подтвердить?

— Генерал Терентьев.

— К сожалению, Герой Советского Союза генерал Терентьев погиб.

— Оксана Снежко.

— Ее расстреляли фашисты.

Других свидетелей у Дмитрия Добрынина не было.

Добрынина разжаловали. Возможно, все кончилось бы гораздо хуже, если бы не знали его в полку как боевого, отважного командира роты. К тому же, в партизанский отряд он пришел добровольно и принес ценные сведения о расположении немецких войск. Так рядовым солдатом и закончил Добрынин войну. Демобилизовавшись, заехал в тот городок, в котором служил в полиции, забрал у знакомой старушки Аленку и подался на Урал. А та старушка через год умерла, и Дмитрий благодарил судьбу за то, что она не лишила его последней радости — Аленки. Опоздай он на год — попала бы девочка в детский дом, и не найти бы ее тогда.

…Много воды утекло с тех пор. И вот Федор Белов, седой располневший полковник, сидит перед Грачом и молчит. Зачем он приехал, что ему надо? Аленка смотрит на него, с открытой неприязнью.

— Я к тебе, Дмитрий Иванович, — наконец нарушил молчание Белов, — с доброй вестью.

Грач выжидательно посмотрел на него.

— Читай.

Грач взял бумажку так осторожно, будто таила она в себе неведомую опасность. Пальцы его мелко дрожали.

— Нет, этого не может быть.

— Может, Дмитрий Иванович, может быть, — горячо заговорил Белов. — Ошибки тут никакой нет. Мы только исправили старую ошибку.

— Спасибо…

— Так что поздравляю тебя, Дмитрий Иванович, — он пожал обеими руками шершавую руку своего друга, и слезы подступили к горлу. Но усилием воли он поборол свою слабость и тихо закончил:

— Извини меня, Митя, я ведь ничего не знал. Я тогда возненавидел тебя. Я себе никогда не прощу, что я мог поверить в твое предательство. Только теперь я понял, кто спас меня тогда от верной смерти.

— Не надо, Федор, об этом… Кому же все-таки я обязан?

— Оксане Снежко.

Грач широко открыл глаза-, машинально поднес руку ко лбу, словно бы загораживаясь от яркого света:

— Не может быть… нет… нет…

— Она жива, Дмитрий Иванович, — повторил Белов. — Ее расстреливали, она, раненая, чудом спаслась. Я ее встретил два года назад в Москве. Я спросил ее о тебе. Она считала, что ты погиб.

Полковник достал портсигар, закурил, но тут же смял папиросу и бросил ее на пол.

— Продолжай, ради бога!

— А что продолжать? Разыскали твои партизанские документы, твои донесения. Ты ведь их подписывал номером 214? Оксана помогла доказать, что 214 — это ты. Словом, все стало на свои места. А потом искали тебя.

— Почему не приехала Оксана?

— Заболела. К тому же, она не была уверена в том, что здесь живешь ты, а не твой однофамилец. Честно говоря, и я не был в этом уверен. Понапрасну мы с Оксаной ездили в Краснодар, в Саратов, в Орел. Там жили всего лишь твои однофамильцы.

Грач поднялся, повернулся к дочери, безмолвно стоявшей возле него, взял ее за голову и притянул к себе, но не обнял, а взглянул в ее глаза и с какой-то особой торжественностью произнес:

— Нашлась твоя мама, доченька.

— Мама? — воскликнула девушка. — Так Оксана Снежко, о которой ты рассказывал, моя мама?

— Да, Аленушка.

— Почему же ты никогда не говорил, что она моя мама?

Грач устало опустил руки.

Эту ночь Грач не сомкнул глаз. Ему было радостно, что, наконец, все выяснилось, и горько оттого, что оправдание пришло так поздно, сколько лет прошло! А больше думал он об Аленке. Он не сказал ей, что она не его дочь. Родилась Аленка накануне войны. Тогда Дмитрий еще не знал, что на свете существует Оксана Снежко. Мужа ее убили в первые дни войны. А когда фашисты пришли на Орловщину, Оксана оставила Аленку на попечение дальней родственницы-старушки, а сама ушла к партизанам. С Дмитрием она познакомилась уже тогда, когда он был полицейским начальником, генерал Терентьев связь поддерживал через Оксану. Случилось так, что Дмитрий полюбил отважную разведчицу. Однажды он объяснился ей, но она ничего ему не ответила, только попросила:

— Живет здесь у одной старушки моя дочь. Очень прошу тебя, Митя, если со мной что случится, позаботься о ней.

Дмитрий обещал. Потом он под разными предлогами частенько наведывался в домик к старушке, помогал ей чем мог, помогал тайно, чтобы не навлечь подозрений. Разве можно было обо всем этом рассказывать Аленке? А в эту бессонную ночь думал о том, что, когда приедет Оксана, пусть она сама рассудит, как быть. Из колхоза уезжать никуда не собирался — здесь он обрел родину. И если эти одиннадцать лет боялся открыто смотреть людям в глаза, боялся их презрения, то теперь он может смотреть каждому в глаза прямо и смело.

 

ТЕЩА

Пожалуй, ни про кого так много не сложено анекдотов и всяких присказок, как о тещах. Они, безусловно, старые мегеры, ворчливы и подозрительны, несусветные скупердяйки и злюки. И «тещины блины» — это всего лишь камуфляж, которым расчетливая теща заманивала простачков-зятьев, чтобы легче было их обжулить. До того теща въелась в печенки зятю, что он впоследствии на ней «капусту возил».

Словом, задолго до того, как я сам обзавелся тещей, наслышан был об этом племени столько, что когда впервые ехал к ней в гости, то не на шутку побаивался.

По рассказам жены знал, что моя теща, хотя человек и справедливый, но властный.

Дело было осенью, в ноябре. Приехали мы с женой в ее родной городок уже поздно, никого не предупредив. Остановились возле двухэтажного могучего дома с палисадником, который строился, видимо, для большой семьи. С глухими воротами, как и полагается на горном Урале. Ни одного огонька в доме. Долго мы колотили в ворота, я вообще уже стал сомневаться, есть ли там живая душа, когда внутри скрипнула дверь, раздались шлепающие неторопливые шаги, и у самой калитки женский дребезжащий голос спросил:

— Кто там?

Жена назвала себя, и ворота открылись. Я думал встреча матери с дочерью будет радостной. Однако хозяйка дома встретила ее так, будто виделись они только сегодня утром, а меня словно бы не существовало. Ни слова привета, ни одного вопроса. Я вошел в темный двор следом за женой, потом мы на ощупь поднимались по скрипучей лестнице на второй этаж и очутились в маленькой комнате, в которой сразу же зажгли электрический свет. Теща была старухой рослой, но рыхлой, с тяжелыми складками на подбородке. Она оставила нас в комнате и пошла ставить самовар.

— Может, уйти, пока не поздно, а? — шепотом спросил я жену, она с укором улыбнулась:

— Что ты? Она добрая, ты не обращай внимания.

Теща также молчаливо напоила нас чаем с земляничным вареньем и ушла, предоставив нам полную свободу. Такая встреча повергла меня в полное смятение. Все стало казаться таинственным и непонятным. И этот громадина дом, притихший настороженно, в котором каждый звук отдавался гулко, даже тещины шаркающие шаги казались громкими. И этот темный двор, похожий на какой-то погреб. И сама теща, молчаливая и равнодушная, а может не равнодушная, а молча демонстрирующая зло. Но я успокоился, поглядев на жену, которая не проявляла ни малейшей тревоги, и я уснул с мыслью о том, что утро вечера мудренее.

Спал я как убитый. Были трудные дорожные хлопоты, был холодный пронизывающий ветер, пока мы от станции добирались до этой обители. Когда проснулся, на улице было светло, а в ноябре светает поздно. Жены не было.

Я лежал на спине, смотрел на крашеный потолок и ловил каждый звук, долетавший до меня. За стенкой бубнили голоса, невнятно, неразборчиво, но распознать, кому они принадлежат, можно было — там вели беседу жена и теща.

Вставать не хотелось. Я думал о том, что, пожалуй, гостить здесь долго не будем. Если жена согласится, то можно уехать сегодня же вечером. Тут появилась жена в чьем-то чужом халате и весело сказала:

— Вставай, соня, работа ждет!

По армейской привычке собрался я быстро, и повела меня жена на просторную кухню, где был уже накрыт стол — стоял самовар, сковорода жареной картошки и миска квашеной капусты. Я поздоровался, теща кивнула в ответ, и мы сели завтракать. Хоть я голодный был, но кусок в рот не лез. Теща со мной не разговаривала, она даже не смотрела на меня. И в груди моей поднимался протест. Появись малейший повод, я бы наговорил всяких дерзких слов и хлопнул бы дверью. Но все шло мирно, без всяких поводов. После завтрака теща обратилась ко мне впервые:

— Поди, отоспался за ночь-то, ишь до полдня валялся. Пойдем во двор, дело для тебя есть.

Лицо у тещи морщинистое, отечное, но в складках дряблой кожи прятались удивительно молодые карие, как у моей жены, глаза, цепкие такие, себе на уме. Одета она в старомодный широкий со сборками сарафан из темной в крапинку бумазеи.

По скрипучей лестнице мы спустились во двор. Я много колесил по свету, сам родился и жил на Урале, и каких только построек не видывал. Но сейчас я был ошеломлен. К двухэтажному дому, поставленному из крепких сосен, примыкал двор. От улицы он отгораживался добротными тесовыми воротами с калиткой. Со стороны огорода вместительные сараи, а сбоку протянулся длинный, тоже из бревен, амбар. Отгорожен был двор даже от неба — тесовой крышей. И хотя стояло искристое ноябрьское утро, во дворе прочно устоялся полусумрак. Правда, у сараев напрочь прогнила крыша и оттуда водопадом врывалось солнце и путалось в разных перекрытиях и стропилах.

В горном лесном Урале любят обносить двор по-капитальному, но я в жизни не видал, чтоб отгораживали его и от неба, от солнечного света, пусть даже от дождя и снега.

Двор выстлан диким плитняком и кое-где толстыми досками. По рассказам жены я знал, что раньше жила в этом доме большая семья. Сыновья, женившись, не уходили из него, дочери, выйдя замуж, приводили сюда мужей. И всем хватало места. И кишел этот дом, как улей. Полон двор был всякой скотины. Корове, пришедшей из табуна, прежде чем открыть ворота, мыли водой копыта. Потому что на плитах были настланы половики.

Стоял на этом дворе, слушал гулкую тишину, на миг представил себе те времена, когда он гудел от гама, и мне стало жутко. Я почувствовал, как шелестит по застрехам время, как сиротливо шастает оно по пустому дому, шебаршит в затхлом амбаре, рвется солнцем через рваную крышу сараев. И жутко мне было за тех, кто здесь жил, отгородившись от мира и солнца вот этими кондовыми стенами и крышами. Теперь я представил, где прошло детство моей жены.

— Топор-то в руках держать умеешь? — вроде бы усмешливо спросила теща.

Я не стал распространяться о том, что топор держать научился еще в родительском доме, а на войне был сапером. Я только просил показать, где лежит топор. Она сходила в амбар, дверь которого не закрывалась и висела только на верхней петле. Топор был плотницкий, острый на удивление, с аккуратным топорищем.

— Погляди на сараюшку.

Я поглядел на сарай, у которого прогнила крыша.

— Убери сараюшку. Мешает. Настоялась. Хватит.

Дали мне переодеться в какой-то просторный старый комбинезон, и я полез на крышу сараюшки, предвкушая нечаянную радость. Сколько лет томился вот этот клочок земли без солнца! Между плитами даже трава не пробивалась. Сколько лет люди, жившие здесь, выходили во двор и не видели неба, не видели звезд. Я даже представил жену девчушкой, как она боязливо ходила по темному двору, а где-то за двором — вовсю полыхало солнце.

А вот теперь в руках у меня острый топор, и им я сокрушу все это гнилье. Доски крыши покрылись зеленым плотным лишаем и разлетались в прах, когда я опускал на них обух топора. Я крушил их с легким сердцем, мне захотелось даже петь. Когда не будет этой развалюхи, сюда в кои-то веки хлынет солнечный свет, а весной меж плит, возможно, проклюнется первая зеленая трава.

Теща не уходила. Она стояла возле крыльца и наблюдала за моей работой. Следила внимательно, скрестив на груди руки. Потом, видимо, устав, села на чурбашек и оперлась руками о колени. По-моему, ей хотелось, чтобы солнечный свет ворвался в полумрак, господствовавший здесь десятилетиями. Она жадно смотрела, как сквозь увеличивающийся пролом в крыше становилось во дворе все светлее, как давно примелькавшиеся стены дома с высохшим мохом между бревен, с почерневшими потеками смолы, как расщелины и царапины на плитах вдруг вынырнули из долголетней полутьмы и стали казаться незнакомыми и выпуклыми.

Но вместе с тем ей было, видимо, нелегко, ведь любое пережитое, даже если оно не освещено радостью, с болью отрывается от сердца и вспоминается с грустью. Возможно, в эту минуту, когда она наблюдала, как дневной свет все шире и шире вторгается в царство полусумрака, вспомнила давние годы, когда она пришла сюда молодой разворотливой хозяйкой, у которой впереди была целая жизнь — и неурядицы с мужем, и муки родов, и заботы о детях, и горькие потери родных, и, наконец, запустение. И это запустение гнетет ее, крыша над головой давит, бесполезная крыша, отнимающая простор неба, его голубую глубину.

К полудню я закончил всю работу. Со стороны огорода начисто снес всю крышу и разобрал сарай. Бревна сложил в штабеля. Во дворе стало совсем просторно, однако нарушилась какая-то мрачная своеобразная гармония. Надо было, видимо, крушить эти крыши до конца, чтоб ничто не торчало над двором, и тогда появилась бы новая, полная и светлая гармония. По правде говоря, я готов был орудовать топором до победы, однако теща дальнейшего разрушения пока не хотела. Она сказала:

— На огороде три овечки. Поймай барана и освежуй, — и глянула на меня из-под многочисленных морщинок. — Иль соседа позвать?

Она с повышенным интересом ждала ответа.

— Нет, зачем же, — ответил я спокойно, будто ничего не замечая. — Сделаю.

Она глянула на меня живо, но недоверчиво: не хорохорюсь ли я? С делом я управился быстро. Теща внимательно осмотрела шкуру — есть ли порезы, не осталась ли болонь. Но все было в ажуре.

Часом позднее, когда я основательно помылся, облачился в свой костюм и поднялся в светелку, где мы ночевали, теща какая-то совсем другая, просветленная, что ли, уже не в тяжелом сарафане, а в длинной до пят черной юбке и в цветастой кофте церемонно сказала мне:

— Ну, а теперь здравствуй, дорогой зятюшка, не обессудь за прием. Я хотела посмотреть, что ты можешь, не белоручка ли. Уж чем богаты, тем и рады.

— Здравствуйте, Акулина Павловна, — так же церемонно ответил я ей. — За прием спасибо. Никакой обиды у меня нет.

— После этого не грех и попировать.

И мы пировали. Я часто вспоминаю страх, с которым впервые приехал к теще. О тещах и до сих пор сочиняют много небылиц, но в этом, мне кажется, есть любопытная особенность нашего русского характера. Мы любим иногда посмеяться сами над собой, и, по-моему, от этого смеха мы делаемся только здоровее.

 

ИВАН ИВАНОВИЧ

Одно лето отдыхал я у Ивана Ивановича на Аракуле. Аракуль по-русски означает «светлая вода». Оно в семи километрах от разъезда Силач, а разъезд — в ста с небольшим километрах от Челябинска. Сойдешь с поезда и шагай в лес, мимо обжигательных печей (в них обжигают известь). Дорога тут одна, не собьешься. Треть пути подъем, а потом под гору до самого Аракуля. Дорогу обступает глухой лес. Идешь и ни одной живой души не встретишь. Потом вдруг, будто из-под земли, появится избушка. Не на курьих ножках, а добротно скатанная из смолистых бревен, под железной крышей. В просвете поблескивает полоска воды, голубой забор маячит — дом отдыха.

Обойдешь забор с одного конца на другой, мимо пионерского лагеря, и попадешь в поселок. Расположился он на берегу, среди берез и сосен. Из окон домов проглядывает озеро.

Ивана Ивановича дома не оказалось: еще не вернулся с рыбалки. Бабушка Дуся, жена Ивана Ивановича, предложила:

— Уморился с дороги-то? Поди на сеновал, вздремни.

Но спать не хотелось. Присел на бревно возле берега и огляделся хорошенько. Озеро маленькое — километра полтора-два до того берега. Там вздыбился шихан. До верхушки покрыт лесом. Вершина каменистая, поднялась зубчатым замком. В камне много известняку, и замок светится на солнце синими прожилками. Громада отражалась в озерке четко, будто гора росла и вниз, и вверх. А над всем этим голубое безоблачное небо.

Бабушка Дуся выходила на берег раза три. Серый кот Зайка тоже ждал рыболова, он терся о ноги хозяйки и урчал свое, видно, недоволен, что долго заставляют ждать завтрака.

Наконец, слева из-за мыса выплыла черная, как жук, лодка и взяла курс к нашему берегу. Первым примчался кот, сел на задние лапы и стал облизываться. Потом появилась бабушка с тазиком для рыбы. От лодки по воде лениво расходились морщины. Вот она врезалась в камыши, которые отгораживали озеро от береговой полоски воды, зашумела, зашуршала, пробиваясь сквозь них. А через минуту ткнулась острым носом в травянистую землю.

Бабушка Дуся проворно заглянула в лодку, очень не терпелось узнать, какой нынче улов. Кот проявил железную выдержку — не шелохнулся, даже перестал облизываться, лишь ловил каждое движение хозяина. Иван Иванович поднял со дна лодки окунька и бросил коту. Тот, сохраняя достоинство, сверкнул глазищами в мою сторону, взял в зубы рыбку и отошел к сосне.

Бабушка Дуся была разочарована:

— Пошто рыбы мало?

Иван Иванович вылез на берег, рывком подтянул лодку к пеньку, к которому она крепилась цепью.

— Ничего не мало, — отозвался он. — Ишь, какие окуни — один к одному. А щука зачем нам?

— И щука была?

— Была.

— Батюшки, — всплеснула руками бабушка Дуся. — Ушла, небось?

— Куда ей уйти? В вентерь попала. Голова в вентере, а хвост наружу: во какая попалась. Чуть вентерь с кола не сорвала. Еле вытащил. Спасибо, отдыхающие помогли.

Бабушка Дуся, складывая окуней в тазик, поджала губы, осуждающе покачала головой. И еще тая надежду, спросила:

— Отдал, поди?

— Как не отдашь? Ребята славные, сроду такой щуки и во сне не видели. Где им видеть, если на озеро-то впервые приехали — в степи росли.

— Все бы ты отдавал…

— Ладно, хватит нам окуней. Ребята снесут щуку повару, он им знатную уху сварганит.

— Заплатили они хоть малость?

— Чего ты болтаешь? — рассердился Иван Иванович. — Заплатили, заплатили. На кой дьявол мне деньги.

Иван Иванович обиженно замолчал. Бабушка Дуся поняла, что хватила через край и перевела разговор.

— Это к нам, Ваня, из городских, — кивнула она в мою сторону.

Я приблизился к Ивану Ивановичу, чувствуя неловкость, какую испытываешь всякий раз перед новым знакомством. В лодке Иван Иванович казался моложе и проворнее. На самом деле ему скоро семьдесят. Шея иссечена глубокими морщинами. Из-под кепки виднелись рыжие волосы пополам с седыми. Но в глазах не погас веселый и острый огонек. Позднее, сколько ни наблюдал я старика — и как он, оглядывая понимающим взглядом небо, определял, какую погоду оно сулит; и как, присев на корточки, вечерами рубил сухие сучки для печки; и как ловко и сильно греб кормовым веслом, держа в зубах шнурок дорожки; и как, неторопливо свертывая цигарку, пытливо, с лукавинкой оглядывал меня, я ловил себя на мысли, будто давным-давно знаю Ивана Ивановича. С кем бы ни заводил в поселке речь о старике, каждый говорил одобрительно:

— Как же, как же! Наш Иван Иванович — человек!

…В то утро я спал долго. А когда проснулся, Иван Иванович, ярко освещенный солнцем, сидел на чурбаке, возле поленницы, и ремонтировал грабли. Сосед Василий Иванович собирался грести сено, Иван Иванович налаживался ему помогать.

Я уплыл на тот берег рыбачить и вернулся под вечер. Бабушка Дуся на камне наточила нож и ушла на берег чистить рыбу, а я принялся растапливать летнюю печку, сложенную прямо во дворе.

В это время и явился Иван Иванович с покоса. Пристроил грабли на верх поленницы, похлопал кепкой о колено, выбивая остья сухой травы. Вернулась во двор бабушка Дуся, неся тазик с очищенной рыбой. Подняв хвост, за ней шагал кот Зайка и надоедливо мяукал, вымогая рыбу. Я зажег в печке бересту и повернулся лицом к Ивану Ивановичу. Вдруг бабушка Дуся ойкнула и выпустила из рук тазик. Он глухо ударился о землю боком, рыба вывалилась. Кот Зайка испугался, пружинисто отпрыгнул в сторону, даже шерсть поднялась у него на спине. А бабушка Дуся, схватившись за грудь, округлив от ужаса глаза, попятилась назад и все хотела что-то сказать и не могла — судорога сжала горло. Иван Иванович сразу ссутулился, думая, что с женой что-то неладно, шагнул к ней:

— Чего с тобой?

— З-з-змея, — наконец, выдавила она, показывая рукой на Ивана Ивановича. Из кармана пиджака свешивался упругий, черный, с серыми крапинками хвост змеи. Он извивался, освобождаясь все больше и больше.

Поняв, в чем дело, Иван Иванович успокоился — главное, ничего не случилось с бабушкой Дусей. Оглядев себя, заметил змеиный хвост и сказал:

— Э-э, какая ерундистика!

Он ловко схватил змею за хвост, рывком выдернул ее из кармана и бросил на землю. Бабушка Дуся зажмурилась. Змея, ударившись о землю, взъярилась. Подняла голову, выкинув вперед раздвоенный язык. Я схватил первый попавший под руку сук и кинул в нее, но не попал. Иван Иванович снял с поленницы грабли, придавил ими квадратную змеиную голову. Гибкое черное туловище судорожно обвило черенок. Убитую змею выбросил на улицу, на дорогу: такой обычай. Если ее не добили, то раздавят тележным колесом или автомашиной.

То, что Иван Иванович проявил хладнокровие, когда иной на его месте растерялся бы и попал в беду, это не удивило меня. Удивило другое — буквально через несколько минут в поселке знали, что Иван Иванович в кармане принес с покоса змею. И чуть ли она не укусила его.

Первым примчался сосед Василий Иванович:

— Не укусила?

— Что ты! — удивился Иван Иванович. — Я ее за хвост, и готово дело!

Василий Иванович облегченно вздохнул, ладонью стирая со лба испарину:

— Признаться, трухнул. Чем черт не шутит? Гадюка она и есть гадюка. Сенька прибежал, кричит: «Дедушку змея укусила!»

После Василия Ивановича появилась миловидная чернобровая девушка с пионерским галстуком на белой блузке — пионервожатая из лагеря. Иван Иванович переодевался, а мы с бабушкой Дусей накрывали на стол. Бабушка резала хлеб, по-крестьянски уперев каравай в грудь. Я на ухвате тащил на стол от печки закопченный чугунок с горячей ухой. Девушка, немного смущаясь, спросила:

— Несчастье с Иваном Ивановичем?

— Что ты, матушка! — испугалась бабушка Дуся. — Накликаешь еще!

— Значит, ничего! — обрадованно воскликнула девушка. — А нам сказали…

— Неправильно сказали, — заявил я, ставя на стол чугунок. — Давайте с нами уху хлебать?

— Спасибо! Я побегу. Наши ждут, волнуются.

Только мы сели за уху, затакал моторчик. Через несколько минут лодка причалила к мосткам, с которых брали воду и полоскали белье. Появилась женщина в белом халате, решительно толкнула калитку.

— Надежда Петровна, — сказала бабушка Дуся.

А мы только подняли стопки и хотели выпить за здоровье Ивана Ивановича. Надежда Петровна, увидев старика живым и невредимым, замедлила шаг. Из озабоченного врача превратилась вдруг в обыкновенную женщину, смущенную тем, что появилась некстати. Бабушка Дуся проворно соскочила со своей табуретки, взяла Надежду Петровну за руку, усаживая за стол. Иван Иванович налил стопку. И пришлось поддержать компанию. Призналась:

— Отдыхающих принимала. Прибегает сестра-хозяйка, на глазах слезы: Ивана Ивановича змея укусила. Бросила я все и сюда. Теперь гора с плеч. Спасибо за угощение.

Моторка уплыла, наполняя вечернюю тишину гулким веселым говорком.

Не успели мы уснуть, как раздался стук в окно.

Бабушка Дуся спросила:

— Чего?

— Добрый вечер, бабуся.

— Какой вечер, ночь уже.

— В городе был. Приезжаю, а Тоська говорит…

— Иди, иди, спи. Ничего твоему дедушке не сделалось.

Дня через два ходил Иван Иванович в гости к пионерам. Они разожгли огромный костер, расселись вокруг и заставили дедушку рассказывать о своей жизни. Девчонкам и мальчишкам было десять-двенадцать лет, а дед родился в прошлом веке, при царе-кесаре.

Иван Иванович рассказывал, как этому царю дали по шапке, как народ воевал за Советскую власть. Рассказывал о том, как бежал от расстрела, к которому приговорили его, коммуниста, беляки, о трудных годах коллективизации, когда кулаки дважды стреляли в него из обреза.

В последний вечер мы сидели с Иваном Ивановичем на берегу озера и курили. Кот Зайка лежал недалеко и с обожанием смотрел на хозяина. Бабушка Дуся собирала в саду малину. Я знал — завтра старик отдаст малину отдыхающим, несмотря на протесты жены.

Солнце спряталось за шиханом. Длинная черная тень упала на тихое озеро. Я спросил Ивана Ивановича, не жалко ли ему отдавать малину другим, бабушка Дуся ругается же.

— Это она от доброты ворчит, — улыбнулся Иван Иванович. — Я-то ее знаю. Она хоть и ворчит, но сама от меня не отстает. Мы с ней, почитай, сорок пять лет вместе живем.

Иван Иванович затянулся цигаркой, глядя на озеро. Мимо на лодках проплывали отдыхающие. Завидев старика, приветливо махали рукой. Он продолжал задумчиво:

— Когда меня в восемнадцатом вели на расстрел — все-таки я молодой тогда был, и Дусю любил больше всего на свете, и жить хотел — а вот без страха шел. Как ни толкуй, а не напрасно отдал жизнь, верил — возьмет наша правда, и хорошо будет на земле. А ты спрашиваешь жалко ли мне малину!

 

ПЕРЕЛОМ

Когда Таня появилась в красном уголке, художник Костя Воробьев, примостившись на крохотной сцене, что-то лежа рисовал на сером квадрате бумаги, кажется, «боевой листок». У окна в простенке была укреплена на мольберте неоконченная картина — Таня видела ее впервые и принялась придирчиво рассматривать. На белом коне Чапаев мчался в атаку, привстав на стременах и высоко над головой занеся клинок. Бурка и папаха лишь обведены контурами, но лицо уже выписано. На переднем плане за станковым пулеметом притаилась девушка, вероятно, знаменитая Анка.

Работа понравилась Тане, однако она спросила:

— Непонятно, что ты тут намалевал, Костя?

У Воробьева покраснели уши, но от работы не оторвался, промолчал.

— Нет, правда, — не унималась Таня. — У тебя конь того и гляди растопчет пулемет и Анку. Перспективы ты не чувствуешь, вот где беда.

На бумагу упала клякса, Костя опять ничего не сказал, сдержался.

— Я считаю, у тебя эту картину забракуют.

У Кости лопнуло терпенье. Он медленно поднялся, большой, неуклюжий, и повернулся к Тане. Широкоскулое лицо побагровело, а глаза покраснели.

— Слушай, ты! — с выдохом прошептал он и шагнул к девушке.

— Ох, какой ты злой, Костя! — улыбнулась Таня так обескураживающе, что Костя лишь тяжело вздохнул, безнадежно махнул рукой и снова прилег у серого квадрата, как усмиренный медведь.

Таня скрылась в своей «каморке», как она в шутку звала уголок за перегородкой, где размещалась небогатая цеховая библиотека.

Несколько минут спустя Таня появилась опять, но уже не в пальто, а в рабочем халате, не в шляпке, а в скромной косынке, с книгой в руке. Она спустилась по лестнице в цех. Словно из-под земли, перед нею вырос технолог Слава Бергамутров, парень лет двадцати пяти, худощавый, в очках. Он приспособил шаг под Танин. Молча шагали по пролету и, наконец, Слава сказал:

— Понимаешь, я этот кронштейн изменил совершенно, у плашки сместил отверстия, по-моему, получилось то, что нужно.

— Слава, но это же неинтересно.

— Да? — наклонил голову Бергамутров, нацеливаясь очками в ее карие насмешливые глаза.

— Ты каждый день начинаешь с изменений в своей машине и никогда не говоришь «здравствуй».

— Что правда, то правда, — покорно согласился Слава, — но моя машина сулит большие экономические выгоды. Подсчитано совершенно точно…

— Господи, я это уже знаю.

— Вот, понимаешь, — смутился Слава. — Когда же я тебе об этом говорил?

— И вчера, и позавчера.

— Извини, пожалуйста. А ты слышала — в нашем заводском театре сегодня премьера.

— Это уже интересно! — улыбнулась Таня. — Не слышала еще.

— Премьера, Таня! — воскликнул Слава. — И у меня два билета!

— Совсем хорошо!

Слава расцвел.

— Пожалуйста! Один тебе.

— Спасибо, Слава, но мне не нужно.

— П-почему? — поперхнулся Бергамутров.

— Отдай лучше Дусе.

— Л-ладно, — промямлил он, замедлив шаг, а потом и совсем остановился. Таня даже не оглянулась, шла неторопливо и гордо, держа под мышкой книгу.

В конце пролета, возле станка, заметила она Петю Ласточкина, который хмуро обтирал станину тряпкой: только-только прогудело на обед.

— Отчего ты хмурый, Ласточкин? — ласково спросила Таня, останавливаясь возле токаря. Петя, не торопясь, обтер тряпкой пальцы и мрачно ответил:

— Вот что, Ромашова, ты ко мне не подъезжай. Выступать все равно не буду.

— Что с тобой, Петя?

— Ничего. Но выступать не буду — хватит. Пусть другие выступают. Меня жена и так уже ругает. Как читательская конференция, так Ласточкин. Без Ласточкина ни на шаг. Я по-настоящему, без придирки, книги разучился читать.

Таня рассмеялась.

— Не бойся. На этот раз обойдемся без тебя. Ты скажи: где найти Василь Васильевича?

— Заболел.

— Когда? — забеспокоилась Таня. — Что с ним?

— Сердце пошаливает, ты же знаешь.

— А он у меня «Тихий Дон» просил.

Возвращаясь обратно, Таня возле стенда, где обычно вывешивали «Крокодил», увидела толпу рабочих и стала проталкиваться вперед. Заметила непокорный хохолок на голове Воробьева. Костя кнопками прикреплял серый квадрат бумаги. Протиснувшись к Косте, Таня задумчиво посмотрела на карикатуру: Иван Сороковкин барахтался в груде бракованных деталей. Возле остроносого лица Ивана красовалась черная клякса, похожая на шестеренку без отверстия.

— Неаккуратная работа, — сказала Таня, глядя на затылок художника. Костя вздрогнул, с остервенением всадил последнюю кнопку и, не оглядываясь, боком стал выбираться из толпы.

— Клякса-то здесь причем, товарищи? — громко сказала Таня, но Костя уже скрылся за дверью. И карикатура потеряла для нее интерес. Таня отошла в сторонку и почувствовала, что кто-то тянет ее за рукав. Оглянулась. Рядом стоял пожилой, усатый рабочий Ванюшов.

— Ромашова, вы будете сегодня менять книги?

— Буду! — дернула плечиком Таня и стала подниматься на второй этаж, к себе в библиотеку.

* * *

Вечером Таня навестила Василия Васильевича. Старый мастер жил скромно, но хлебосольно. К нему часто заглядывали не только ровесники, но и молодежь. Гости чувствовали себя у Василия Васильевича, как дома. Когда пришла Таня, Василий Васильевич сидел в кресле-качалке возле печки. К удивлению Тани, у мастера были Петя Ласточкин, Костя Воробьев и Слава Бергамутров.

Что Петя Ласточкин заглянул к Василию Васильевичу — было неудивительно. Кто как не внук должен проведать заболевшего деда.

И Костя пришел не без причины: он принес портрет Василия Васильевича. Хотел сделать приятное старику. Вон и портрет — в переднем углу, на столике. Таня взглянула на портрет, — удачный, ничего не скажешь. Старик глядел с него умно и молодо, как будто хотел сказать: «Славные вы, ребята! Мне, старику, радостно на вас смотреть». Что за молодец этот Костя!

Ну, а Слава как попал сюда? Тане всегда казалось, что у Василия Васильевича со Славой в цехе были самые натянутые отношения. Странно… Тем более, еще днем Бергамутров хвастался, что у него два билета на премьеру!

Когда Таня вошла в горницу, разговор прекратился. Василий Васильевич очень обрадовался ей. Бабка Авдотья порывалась снять с девушки пальто. Но Таня заявила, что забежала ненадолго.

— Я вам, дедушка, «Тихий Дон» принесла, — сказала Таня.

— Ай, спасибо, внученька, — расчувствовался старик. — Присядь хоть, посиди с нами.

— Уж если самую малость!..

— Самую, самую! — обрадовался Слава, предлагая Тане свой стул. Таня села. Бергамутров устроился на диване.

А Петя с улыбкой пожаловался:

— Замучила она меня, дед, со своими конференциями.

— Ничего, — возразил Василий Васильевич. — Дело это полезное. А в полезном деле не грех участвовать.

— Ну, так вот, — продолжал Петя прерванный разговор. — Он такой еще поросенок маленький, а уже ругается: «Папка жадина-говядина». И где услышал?

— Есть у кого, — усмехнулся Костя и ушел на кухню покурить.

— Извините, — сказала Таня, — но мне идти нужно.

— Чайку бы, Танюша! — предложила бабка Авдотья.

— Спасибо!

— И мне, пожалуй, пора, — заявил Слава. — Тороплюсь.

У Тани дрогнули губы и вдруг неожиданно даже для себя она сказала:

— Впрочем, я еще посижу.

Слава поднес к очкам руку с часами, улыбнулся виновато:

— Собственно, у меня в резерве еще полчаса.

Костя, опершись на косяк двери, ведущей из кухни в комнату, рассмеялся, и Тане захотелось подергать его за упрямый хохолок.

— Я говорю, — продолжал Петя, обращаясь к деду: — «Кто тебя, поросенок, учил так разговаривать с отцом?» Мать ему подзатыльник. Я говорю: «Слушай, Маша, ты замордуешь ребенка». Она, представь, рассердилась. Словом, сплошное недоразумение.

— Ох, — вздохнула Таня, — хоть и хорошо у вас, но меня ждут подруги.

Она встала, застегивая пальто и искоса поглядывая на Славу. Тот вскочил и, глядя в сторону, признался:

— Не могу больше. Время!

Костя, сдерживая смех, попросил Таню:

— Не спеши, Ромашова. Успеешь.

— Успею?

— Конечно!

— Ну, тогда…

Таня снова села. Слава потоптался и уставился на портрет. Костю душил смех. Он скрылся в кухне. Василий Васильевич, наконец, понял Воробьева и тоже улыбнулся в седые усы. Достал платок и начал нарочито громко сморкаться. Таня сорвалась с места и выскочила в сени.

Только Петя Ласточкин недоумевал: что произошло?

Таня вернулась в горницу, торопливо попрощалась и ушла, радостная, приподнятая. Хотелось петь во весь голос.

Когда Бергамутров выбежал на крыльцо, Тани и след простыл.

* * *

Как обычно, Таня взбежала по лестнице на второй этаж, распахнула дверь в красный уголок и удивилась: Кости не было. Все осталось по-вчерашнему: и Чапаев на картине летел в атаку, и недописанный лозунг у стены, баночки и тюбики с красками, в беспорядке разбросанные на сцене, и две кисти на табуретке. А Кости не было.

Таня быстро переоделась в своем закутке и обеспокоенная спустилась в цех. Слава ожидал ее на том же месте, сразу же приспособился под ее шаг. Она поглядывала по сторонам, надеясь увидеть Костю. «Зачем он мне нужен? — старалась унять она свое волнение. — Просто непривычно, что его нет. Вот если бы из комнаты у меня убрали шкаф с книгами, тоже было бы непривычно».

— Понимаешь, Таня, новость какая? — спросил Слава, поглядывая на нее сбоку.

Она и забыла, что он шагает рядом.

— Новость? Какая же? — тут она заметила Петю Ласточкина и направилась к нему.

— Костю Воробьева того…

Она резко остановилась. Слава, не ожидавший этого, прошел было мимо.

— Что? — прошептала она, чувствуя, как бешено заколотилось сердце.

— Под машину вчера попал. Понимаешь, когда возвращался от Василь Васильевича…

Она больше не слушала, повернулась и побежала обратно. Слава за нею. Около лестницы Таня остановилась.

— Куда его увезли? — спросила она шепотом сквозь слезы.

— В санчасть.

Она смотрела на Бергамутрова невидящими глазами и вдруг крикнула в отчаянье:

— Уходи! Уходи, постылый!

Испуганный Слава шарахнулся в сторону и чуть не сбил с ног Ванюшова.

— Чего ты бегаешь, как козел? — рассердился Ванюшов. — Шайбы, кронштейны! Техник-механик.

— Уйди ты! — отмахнулся Бергамутров. — А то понимаешь…

— Чего тут не понимать? — усмехнулся Ванюшов и зашагал по пролету, придерживая под мышкой книгу. Хотел зайти в библиотеку, да понял, что не вовремя.

А Таня, наскоро накинув пальто, выскочила во двор и заспешила к проходной. Подгоняло одно желание: скорее увидеть Костю. Какая-то непонятная сила толкала ее вперед.

Миновав проходную, Таня замедлила шаг.

…В цех она попала года полтора назад. И впервые увидела Костю. Удивилась, когда узнала, что Воробьев художник. Он скорее смахивал на грузчика: неуклюжий, с длинными руками. Лицо простоватое, с добрыми доверчивыми глазами. На макушке топорщился русый хохолок. Костя выполнял разные мелкие заказы, оформлял цеховой «Крокодил», словом, делал невидную, хотя и очень необходимую работу.

Летом Костя уехал в отпуск. Вернувшись, дольше обычного пропадал в красном уголке. Позднее Таня увидела первую его настоящую картину. То был пейзаж. Далеко-далеко синела цепочка синих гор, ближе широко расплеснулось озеро. Дул свежий ветерок, катились волны с белыми барашками на гребнях. Тоненькая, упругая березка так и гнулась к земле. На Таню даже повеяло тем горным ветром, который взбудоражил озеро и безжалостно трепал березку. Что-то милое, давно знакомое всколыхнула эта картина в Таниной памяти, и потеплело на сердце. Она взглянула на Костю. Он чего-то малевал на фанере, от усердия высунув кончик языка. И Таня задористо, сама не понимая почему, стала критиковать его новую картину.

Как-то она неожиданно застала Костю за работой. Он стоял вполоборота и, прищурившись, смотрел на начатую картину, словно бы прицеливаясь, куда ему положить очередной мазок. Все в нем напряглось. Даже русый хохолок, казалось, притаился, замер.

Словно другого человека открыла Таня. «Какой он удивительный!» — подумала она и потихоньку вышла из красного уголка, осторожно прикрыв дверь. Ходила по цеху радостная, будто именинница. Такое настроение продержалось целый день, а на следующее утро Таня в пух и прах раскритиковала новую картину. Зачем? И сама не знает.

Таня так глубоко задумалась, что не сразу сообразила, что направляется не в санчасть, а к Василию Васильевичу. Ее потянуло к старику, чтобы рассказать ему все, что творилось на душе, попросить совета.

Дверь открыла заплаканная бабка Авдотья. В предчувствии беды у Тани беспомощно опустились руки.

— Что случилось?

Бабка Авдотья фартуком вытерла скупые слезы.

— Да как же, милая… — высморкалась бабка. — Ночью плохо ему стало, застонал, сердешный. Я скорее за дохтуром. А дохтур приехал, говорит — паралич.

Таня не помнила, как очутилась на улице. Шла медленно, сжав губы. Слез не было. Ничего не было, кроме пустоты и безразличия.

В мае сорок третьего года Танина мама получила похоронную: «Капитан Ромашов погиб смертью героя…» Мать и раньше прихварывала, а тут слегла окончательно и умерла «в одночасье», как с горечью сказала бабка Авдотья. Танина мать приходилась ей какой-то внучатой племянницей. И осталась малолетняя Таня круглой сиротой. Но в ее горемычной судьбе принял участие Василий Васильевич. Девочка росла у стариков до совершеннолетия. Они давно вынянчили своих детей, поэтому очень привязались к Тане, полюбили ее, как родную. После десятилетки Таня попыталась несколько раз поступить в институт, но ничего у нее не получилось. И вот пошла работать библиотекарем на завод, на котором когда-то работал ее отец, мать и Василий Васильевич. Многие говорили, что лучше стоять у станка, но Василий Васильевич был иного мнения. Он считал, что библиотекарь — это очень почетная должность на земле и сумел убедить в этом Таню. Вскоре девушке дали место в общежитии. Бабка Авдотья возражала, чтобы девушка перешла, но Василий Васильевич сказал, что пусть она привыкает к самостоятельности. Таня не забывала стариков, была у них всегда желанной гостьей.

Весть о том, что Василия Васильевича парализовало, окончательно нарушила ее душевное равновесие.

Девушка едва добралась до общежития, машинально сбросила пальто и упала на кровать. Неужели так всю жизнь? Были отец и мать, и вдруг осталась одинокой. Теперь самыми близкими были у нее Василий Васильевич и Костя Воробьев. И с ними такое несчастье… Что же это?

На другой день Таня, сославшись на головную боль, рано ушла с работы, легла на кровать и думала обо всем и ни о чем. Глаза были сухие, горящие, губы упорно сжаты.

К вечеру появился Ванюшов, расстегнул пальто, на цыпочках пробрался вперед, сел у изголовья. Кепку положил на колени.

— Сколько раз ходил мимо общежития и не знал, что здесь так хорошо, — сказал он, потирая руки. — Однако зима скоро. Подмораживает крепко.

Таня промолчала, натянув одеяло до подбородка.

— Вы что ж это, Таня, ни с того, ни с чего — и слегли, а? — продолжал Ванюшов. — Нехорошо.

А она подумала: «Чего ему надо! Не хватало еще, чтобы Славка притащился. Видеть не могу постылого».

— Я вас искал, искал. Спасибо Ласточкину. Болеет, говорит, наша Таня.

«Забубнил — искал, искал. Нужен ты мне со своими утешениями», — сердилась она. Ванюшова ее молчание смутило, и он, не зная, что еще можно сказать, приступил к делу.

— Не буду надоедать, — достал из грудного кармашка пиджака бумажку. — Подпишите вот. Карандашик у меня есть.

— Что подписать? — повернула голову Таня.

— Обходную, чего же еще?

— Почему обходную? — Таня приподнялась на локтях, раздражение сменилось недоумением. — Почему обходную? — повторила она. — Вы разве уезжаете?

— Уезжаю, Таня.

Как так? Ванюшов был самым аккуратным читателем, чаще его в библиотеку никто не заглядывал. Даже невозможно представить свою работу без этого тихого, незаметного человека. Бывало, Таня даже сердилась на то, что Ванюшов просил обменять книгу в неурочное время. Он не пропустил ни одной читательской конференции, хотя ни разу не выступил. Она научилась угадывать по его лицу — согласен он с выступающим или нет. Если соглашается, то наклонит голову, под усами вспыхнет неяркая одобрительная улыбка. Если нет — вытянет шею, будто порывается встать, и нервно теребит ус. Маленькое лицо с рыжеватыми бровями тогда делалось сердитым..

Привыкла Таня к Ванюшову, как привыкла ко всем, кто ее окружал. Она всем существом чувствовала, что так оно и должно быть все время. А как иначе?

— Зачем же вы уезжаете? — жалобно спросила Таня. — Разве у нас плохо?

— У вас хорошо. Напрасно говорить не буду.

— И живите, Петр Иванович! — воскликнула Таня. Она поправила халат, быстро сбросила одеяло и спрыгнула на пол. Что-то очень решительное было в ее движениях.

— Не буду я вам подписывать обходную! — сказала она. — Не хочу, чтоб вы уехали.

Ванюшов грустно улыбнулся, поправил усы большим пальцем.

— Вот карандаш, вот бумажка. Книжку принес, вот она. Долгов за мной нету.

Что же это такое? Почему все ломается неожиданно, к чему она привыкла, с чем сжилась?

— Петр Иванович, миленький… — с надеждой просила она.

— Я уже билет заказал… На родину потянуло. Не могу больше.

Таня присела на койку. На родину? Разве у Ванюшова родина не на Урале, не в Челябинске? Почему она не знала этого? Но она про Ванюшова вообще ничего не знает, кроме того, что он есть на белом свете, что он токарь, бобыль и ревностный любитель книг. Посмотрела на него сейчас пристально и увидела: он же старенький. Лоб прорезали глубокие морщины. Морщины на шее, у висков. Волосы посеребрены сединой. И в усах седина. Каждый день встречала Ванюшова и не обращала внимания на это.

Он заметил ее смятение и сказал:

— Я ведь орловский, Таня. Да, я оттуда. После войны вернулся в родное село, а села нет. Пепел да головешки. И родных никого… Были дочка, сын. Дочка ровесница тебе. Ни хаты, ни семьи. Война…

Ванюшов печально наклонил голову. Ей бесконечно стало жаль этого человека.

— Как же это, а? — вырвалось у нее.

— Так… Ничего — ни семьи, ни хаты… И свет не мил стал, и слез не было. Побрел, сам не ведая куда. Все равно, хоть под поезд, хоть в речку, хоть головой о стенку. Не помню, как добрался до станции. И поехал. Куда? Не все ли равно? Хоть к черту на кулички. Однажды к водке потянуло. Напился. Похмелье было тяжелым. Разве в водке можно утопить горе? От водки еще жизнь горше, безысходней. Бог с ним, с этим зельем. Сейчас на родину потянуло. Не могу. Ни разу не ездил. Теперь отошел — поеду. Там и родня есть. Братья. Домой зовут.

Таня, слушая скорбный несвязный рассказ Ванюшова, плакала и не стыдилась слез.

— Подпиши обходную-то. Мне пора идти, — попросил Ванюшов. Таня подписала. Слезинка капнула на бумагу, разошлась серым кругляшком. Ванюшов спрятал бумажку и поднялся.

— Прощай, Танюша. Не поминай лихом.

— До свидания, Петр Иванович, — Таня прижала ладони к щекам и сквозь мутную сетку слез видела, как расплылась за дверью сутулая спина Ванюшова. Дверь хлопнула, и Таня упала на кровать, дала волю слезам. Первый раз после всех этих несчастий, которые свалились на нее негаданно.

Когда успокоилась, почувствовала, что стало легче, будто слезы размыли тяжелую пыль, которая до этого плотно заложила грудь, мешала дышать и жить. Осталась лишь тихая грусть.

На другое утро забежала Таня в заводскую библиотеку, а перед обедом появилась в цехе. Как всегда, под широкими стеклянными сводами цеха бился неугомонный пчелиный гул станков. Знакомые рабочие, увидев Таню, с улыбкой кивали головой, и Таня физически ощутила: жизнь необъятна и стремительна. Ничто не может ее остановить.

Таня медленно поднялась на второй этаж, открыла дверь красного уголка. В глубокой задумчивости она даже не заметила, что дверь не закрыта. Войдя, она подняла голову и увидела… Костю. Он стоял спиной к двери, рассматривая свою неоконченную картину «Чапаев в атаке». На шее у него поверх пиджака белел марлевый шнурок, и лишь тогда, когда Воробьев повернулся на стук, она поняла, что это на марлевой повязке покоится у него забинтованная левая рука. В первую минуту Таня испугалась — синяк под глазом, широкая царапина на щеке делали лицо Кости каким-то чужим, свирепым. Но Воробьев приветливо улыбнулся, и она догадалась: он ждал ее. Приятная слабость разлилась по телу, задрожали колени, и Таня беспомощно прислонилась спиной к стене.

Если бы Костя продолжал стоять и улыбаться, она бы, наверное, расплакалась и обессиленная опустилась на пол.

Но он шагнул ей навстречу. Таня рывком оттолкнулась от стены, побежала к себе, плюхнулась на стул и стала прислушиваться к бешеным толчкам сердца. Потом взяла себя в руки, успокоилась и, скинув пальто и шляпку, вышла из своего убежища. Костя не обернулся на ее шаги. По тому, как дрогнули его плечи, Таня поняла: он чувствует ее присутствие.

— Здравствуй, Костенька!

Он растерялся от такого непривычного обращения, покосился на нее. Увидел ее доверчивую улыбку и поверил, наконец, в свое счастье.

— Таня! — позвал он ее.

Они глядели друг другу в глаза, не в силах произнести что-либо или сдвинуться с места.

Они могли, кажется, простоять вот так целый день, больше объясняясь взглядами, чем словами. Но в красный уголок пришел чем-то расстроенный Слава Бергамутров. Опустился на свободный от тюбиков и кистей табурет, уронил руки между коленей и сказал грустно:

— Вот так, понимаете ли…

— Что случилось, Слава? — спросила Таня, все еще находясь под властью близости, которая сейчас возникла между нею и Костей.

— Как что? Как что? — вдруг взбеленился Слава. Они видели его таким впервые.

— Ты говори членораздельно, — сердито сказал Костя, хмуря брови. — Толком говори!

Он пристально оглядел их и осуждающе покачал головой:

— Разве не знаете? Умер Василь Васильевич…

До Тани не сразу дошло то, что сообщил Слава.

Позднее Таня не раз вспоминала Славу Бергамутрова в тот момент, когда он, сообщив им горькую весть, сидел на табуретке и плакал, низко опустив плечи. Что-то она не поняла в этом парне. Почему он так близко к сердцу принял смерть старого мастера? Ведь насколько она помнит, старик часто бранил Бергамутрова, покрикивал на него. Слава обижался, не оставался в долгу. И все-таки, несмотря на эту, видимую каждому неприязнь, Василь Васильевича и Славу объединяло что-то сильное и крепкое. Что? Она не знала, не видела, целиком занятая сама собой. Она была эгоисткой.

* * *

С кладбища возвращались втроем. Костя и Слава подхватили Таню за руки. Глаза девушки опухли от слез. Шла тихая, печальная, молчаливая.

Костя, будто для самого себя, произнес глухо:

— Портрет ему понравился тогда. Поглядел и сказал: «Спасибо, сынок. С этого портрета буду я смотреть на вас, на молодых. А мне бы хотелось знать, что же будет через много лет…» Да… Был Василь Васильевич и нет Василь Васильевича.

Слава шел пришибленный, апатичный.

Но Костины слова вывели его из этого состояния. Он заговорил:

— Разве без Василь Васильевича мог бы я что-нибудь сделать со своей машиной? А? Да, если бы не Василь Васильевич. Не понимаете!

— Говори, Слава, — поддержала Таня.

— А что говорить? Что говорить? Ругал он меня? Ругал! Я сердился? Сердился. Почему сердился? По глупости. Вот эту глупость и выбивал из меня Василь Васильевич. Вам что? Погорюете и ладно. А я что буду делать без Василь Васильевича?

— Помогут… — отозвался Костя.

— Помогут… Конечно, помогут. Только не так, как Василь Васильевич. Сколько вечеров просидели мы за чертежами? Сколько я от него тумаков, как от отца родного, получал? Не знаете? Ничего вы не знаете, эгоисты вы!

И Слава замолк.

Таня ночевала у бабушки Авдотьи. Старушка проплакала всю ночь. Таня тоже не спала — думала. О жизни. О своем месте в ней.

 

ДЕНИС ИВАНОВИЧ ОБЕСКУРАЖЕН

Денис Иванович и Шура Баймаковы собрались в гости к Синицким.

Вячеслав Андреевич Синицкий — ровесник и давнишний друг Дениса Ивановича. Познакомились в институте: начинали учиться вместе. В те годы горячо спорили, отчаянно бедствовали из-за денег, но никогда не унывали. Оба потом обросли семьями — Денис раньше, Славка позднее. Поселились в разных концах города. С тех пор стали видеться редко, но иногда позванивали по телефону, благо, у Синицкого был телефон на квартире.

А встречались так, будто расстались только вчера. На этот раз гостям открыл хозяин.

— А! — воскликнул он, протягивая для приветствия руки. — Заходите, заходите!

Одет по-домашнему — в старые брюки, в простенькую рубашку и в тапки на босу ногу.

Из спальни вышла Тося, жена Вячеслава Андреевича, полнеющая женщина лет тридцати, с дочкой Иринкой на руках. Девушкой Тося была стройной, с талией «в рюмочку». После первого ребенка пополнела, а после Иринки от прежней изящной Тоси ничего не осталось. Даже веселые, с лукавинкой глаза построжели, выглядели усталыми.

Шура взяла ручку Иринки и, настраиваясь на сюсюкающий тон, каким почему-то разговаривают взрослые с несмышлеными детьми, сказала:

— Ишь, какие мы стали! Большими мы уже стали, скоро маме помощницей будем.

Тося смотрела на дочку влюбленными глазами и улыбалась.

Женщины скрылись в спальне, а мужчины ушли в гостиную, уселись на кушетку. Вячеслав Андреевич потер руки:

— Ну, ради такого случая… Не возражаешь? У меня есть где-то бутылка беленькой.

— А чего собственно? — весело согласился Денис Иванович. — По маленькой пропустить не худо.

На столе появился графин с водкой, тарелка квашеной капусты, бородинский хлеб, нарезанный мелкими ломтями.

Разные это были люди и выглядели они по-разному. Денис Иванович полысел раньше времени. Макушка кое-как прикрывалась мягкими волосами, зачесанными с виска. Лицо круглое, с крупным носом, самодовольное такое. Вроде сытно поел человек и думал: на черта это людям нужны разные треволнения? Разве нельзя обойтись без них?

Вячеслав Андреевич сохранил юношескую стройность и живость. Лицо чуточку продолговатое, пожалуй, строгое и всегда задумчивое, оно было красивым, это лицо.

Вячеслав Андреевич поднял стопку. Выпили, закусили. Вячеслав Андреевич спросил:

— Как живешь?

— Да живу, чего мне! — улыбнулся Денис Иванович. — Наше дело тихое. Дебет с кредитом сходится и ладно. С управляющим живем душа в душу. Как-то один раз отказался я подписать требование, он немного шумнул, второй раз подпись свою поставил. Но я тоже не стал куражиться. Зачем? Ну, а ты как?

— Отдыхаю, в отпуске, — ответил Вячеслав Андреевич. — На рыбалку ездил. Партнера вот только не хватает. Бери отпуск и махнем куда-нибудь на недельку, на Увильды, например. Вот будет знатно!

— Нет, что ты! Управляющий в отпуске, и я своего заместителя отпустил. В сентябре, не раньше.

И потек ручейком неторопливый разговор.

После второй стопки хозяин загрустил. Вилкой чертил на клеенке завитушки, дымил беспрестанно и порывался что-то сказать:

— Понимаешь, Денис…

А Денису Ивановичу не хотелось вести серьезный разговор. Водка растекалась по телу, согревая каждую клеточку, приятно будоражила. Хотелось только улыбаться и ничего больше. А Вячеслав Андреевич мрачнел и мрачнел. Денис Иванович не понимал его. Чего это он такой кислый? Норовит завести разговор о чем то тяжелом. Чудак, ей-богу!

Между тем женщины собрали обед. Денис Иванович похвалил хозяйку:

— Золотые руки у тебя, Тося, вишь, какой уют навела. А его, — кивнул на Вячеслава Андреевича, — гони на рыбалку. Дома зимой насидится.

Тося ничего не ответила. Шура взглянула на мужа исподлобья и незаметно для других с упреком покачала головой: мол, не суйся ты со своими советами. Захмелел, вот и болтаешь всякое. Вячеслав Андреевич жег одну папиросу за другой. Тося раздраженно заметила:

— Хватит курить! А то все уже копчеными стали.

Он с усмешкой раздавил папиросу в пепельнице, мрачно пошутил:

— Вот, брат Денис, и толкуй после этого о демократии.

Долго засиживаться у Синицких не стали. Денис Иванович всю дорогу мурлыкал под нос песенку. Шура не обронила ни слова. Дома с обидой сказала:

— С тобой только по гостям ходить.

Наутро Денис Иванович проснулся с головной болью, мучительно старался припомнить, что же с ним было вчера, не совершил ли он какую-нибудь глупость. Шура с ним не разговаривала. Он хотел спросить почему, но не стал первым набиваться. Сама скажет, если надо. На работе мучился, мысленно ругался с женой. Нет, в самом деле, чего это она дуется? Вечером долго вопросительно поглядывал на жену, ходил вокруг нее, пытался заглянуть в глаза. Она не выдержала и засмеялась:

— Ну, чего ты ходишь, как кот вокруг горячей каши?

— А как он ходит?

— Как ты вот. Тебе чего?

— Чем же я провинился?

— Тебя вчера у Синицких будто прорвало.

— А что?

— Неужели не заметил, что людям не до твоей болтовни?

— Лишнего сказал?

— Ах, боже мой! — поморщилась Шура. — Не в этом дело.

— Ты от меня требуешь черт-те что, — обиделся Денис Иванович. — Ну были в гостях, ну выпили, ну поболтали. А иначе зачем же было ходить в гости?

— Надо ж чувствовать, Может у них горе?

— Горе? — уставился Денис Иванович на жену. — Какое горе? Откуда ты взяла?

И тут Денис Иванович отчетливо вспомнил, как Вячеслав Андреевич напрашивался на какой-то разговор. Но какое же горе у Синицких?

— У них дело дошло до развода, — тихо сказала Шура. — Тося просила, чтобы ты поговорил с Вячеславом.

— Погоди, погоди, ты что-то путаешь…

— Ничего я не путаю! — оборвала его Шура. — Ты просто уводишь в сторону. Вячеслав связался с какой-то ветреной девчонкой.

«Да-а, — задумался Денис Иванович, — дело, видать, худо. Неужели Славка до этого докатился? Ведь седина на висках. Или по пословице: седина в бороду, бес в ребро? Двое детей. И Тося чудесная женщина. Ох и задам же я ему, подлецу, перцу!»

— Ладно, я с ним поговорю, — пообещал Денис Иванович. — Я ему, юбочнику, шею натру, будь спокойна! И завтра же!

Но завтра Денис Иванович с Синицким не объяснился. Нет, не забыл. Руку к телефону тянул три раза, но бессильно опускал. Весь день мучился. Убеждал себя позвонить Славке обязательно, надо же вразумить его по-дружески. Но не мог решиться еще два дня. Рассуждал: «Славку отругать полагается. Но вот загвоздка — я же не ведаю, как далеко зашло у них дело. Если, скажем, у него к Тосе все перегорело, то ведь насильно старое не вернешь. Человеческая душа — дело деликатное, а любовь — вообще дело темное. Ну, хорошо, я поговорю со Славкой, а он пошлет меня куда-нибудь подальше, ну и что? Семью спасти не удастся, черт побери! Почему же, однако, Шура приняла это так близко к сердцу? Может, боится, что я последую дурному примеру Славки? А что? Интересно, какую он там себе присмотрел».

Так Денис Иванович и не позвонил Вячеславу Андреевичу. А тут неожиданно для себя оправдание нашел. Славка сейчас в отпуске. Принимался ему звонить, а его дома нет. И повеселел. Когда Шура требовательно спросила:

— Звонил? — Он с легкостью ответил:

— Запропастился куда-то наш Славка. Не иначе на рыбалку укатил.

Если бы он знал, что Шура поедет к Синицким на другой же день, он бы, пожалуй, крепко подумал, прежде чем солгать. А она ездила. Вечером, когда он вернулся с работы, Шура на него даже не взглянула. Он хотел недоразумение свести в шутку, а она сверкнула на него глазами.

— Ты меня подло обманул, — сказала она. — Так вот знай: Вячеслав ушел к той.

— Не может быть… — сник Денис Иванович.

— Эх, Денис, Денис, — покачала Шура головой, — а ведь он друг твой. Ты всегда любишь твердить: Славка мой закадычный друг, со Славкой нас не разольешь водой. Так почему же ты не помог своему Славке выкарабкаться из беды?

— Давай-ка лучше корми меня, — проговорил Денис Иванович, словно бы ничего не случилось. Хотел сразу же вернуть отношения на привычные.

Шура подала на стол молча. Сама есть не стала. У него закипело раздражение: раз обедать, так обедать вместе. В сердцах бросил ложку, схватил шляпу и выскочил на улицу.

Дневная жара спала. Синие сумерки спустились на притихший к вечеру город.

«Черт-те что получается, — терзался Денис Иванович. — Заколдованный круг. И чего ей надо? Ведь самое ценное — покой в семье. На работе начертомелешься, наругаешься со всеми и дома ад кромешный. Почему я должен вмешиваться? Какое мое дело? Почему же мне никто не помогает, а я должен?»

Сам того не заметив, Денис Иванович очутился на трамвайной остановке. Решение пришло — ехать к Синицким. Дверь открыла Тося. Лицо у нее осунулось, под глазами появились мешки, глаза злые, настороженные.

— Можно? — спросил Денис Иванович. Тося молча пропустила его. В комнате стояла кроватка-качалка. В ней брыкала ногами Иринка и ловила ручонкой подвешенного на шнурке попугая-погремушку. Тося села за стол, на котором стояла швейная машинка, и продолжала прерванную его приходом работу. Крутила ручку и продвигала вперед шитье. Дениса Ивановича будто не было. Он переминался с ноги на ногу возле кроватки, не зная что делать. Уйти вроде бы и предлога нет — зачем-то приходил?

— Садись, — сказала Тося.

— Благодарю, я на минутку, по пути забежал. Тороплюсь.

— Тебе Вячеслава, конечно?

— Да, но я понимаю… — вконец растерялся Денис Иванович. И видимо, эта растерянность вывела ее из терпения. Она подняла голову, поглядела в упор, прямо в глаза, и отчеканила:

— Раньше надо было приходить! На чужую беду решил взглянуть?!

— Что ты, Тося!

— Уходи!

Заплакала девочка. Денис Иванович обиженно поджал губы и ушел, не солоно хлебавши. «Вот дьявол! — вздохнул он на улице. — Из огня да в полымя. Что делается на свете, что делается. Тут и до инфаркта недалеко. Ну их к чертям. Мне жить не надоело. Пойду-ка я лучше в кино. Шура успокоится, и завтра жизнь пойдет своим чередом. Скоро ребятишки из лагеря приедут. Шура при них злиться не станет. И милое дело!»

Но Денис Иванович снова ошибся. Шура продолжала сердиться. Больше молчала: водилась за нею такая странность. Миновал день — жена молчала, второй — то же самое, третий — без просвета. Денис Иванович не на шутку встревожился, может быть, впервые в жизни. Взмолился:

— Да перестань дуться! Надоело, черт побери! Скоро сыновья вернутся из лагеря, а мы с тобой, как кошка с собакой. Хорошо разве? Как им в глаза посмотрим?

Но Шура не отозвалась. Ну, что он мог поделать с Синицким, что?! Ну, разошлись они с Тоськой, характерами, выходит, не сошлись. Теперь из-за них свою семью рушить? Не слишком ли дорогая цена за чужой грех?

Накануне приезда ребят Денис Иванович сделал еще одну отчаянную попытку пойти с женой на мировую. Но опять ничего не получилось. Шура только сказала:

— Отстань. Перегорит у меня, поговорим. Сейчас не перегорело.

— Может, у тебя сто лет будет перегорать! — взбеленился он. — А я тут причем? Я-то причем?!

Уходя на работу, хлопнул дверью. В кабинете сидел нахохлившийся, злой — таким его еще никто не видел. На телефонные звонки не отвечал. Суматошно бегал по кабинету, заложив руки за спину, повторяя:

— Черт-те что! С ума сойти в пору! Я этого Славку, юбочника проклятого, на осине вздерну!

А Синицкий оказался легким на помине, явился сам. Вырос в двери кабинета неожиданно, как само приведение — в парусиновых брюках, в клетчатой светлой рубахе, небритый, с воспаленными глазами. Денис Иванович оторопел — уж не поблазнилось ли? Невольно попятился к столу, хватая зачем-то телефонную трубку. Но быстро опомнился, стыдно стало за свой испуг. Раскинув руки, словно хотел обнять непутевого друга, шагнул навстречу, нарочито весело воскликнул:

— А-а! Беглец явился! Ну, проходи, проходи.

— Здорово, Денис, — прохрипел Вячеслав Андреевич, пожимая руку друга. — Свободен?

— А что?

— Поговорить надо. Пойдем в сквер, там никто не помешает.

Выбрали глухой уголок. Уселись на скамейку возле акации, под густой кроной клена.

— Что же ты, дружище? — первым начал Денис Иванович бодро.

— А что я? — усмехнулся Вячеслав Андреевич и покосился на друга, остро так. — Что-нибудь знаешь?

— Еще бы! Кто же не знает? — хорохорился Денис Иванович. — Я у Тоси был. До чего ты ее довел, а? На кого ты ее, прости господи, променял? На фифочку какую-то?

Вячеслав Андреевич наблюдал за ним с мрачной усмешкой, а потом похлопал его по плечу и ответил:

— Эх, ты, друг Денис! И ты поверил, что я ушел к фифочке?

— Так ведь говорят…

— Вот именно — говорят! И ты-то поверил? — Вячеслав Андреевич остановил на нем тяжелый немигающий взгляд, и Дениса Ивановича даже слегка затошнило: «Вот сейчас придушит и все».

— Брось ты меня разыгрывать! — воскликнул Денис Иванович, вставая. — Прокурор какой! Сам набезобразничал, а меня допрашивает.

— Сядь, — с силой усадил Синицкий Дениса Ивановича. — Хреновый ты друг. Как ты мог поверить, что я могу бросить жену и детей, которых я, может, люблю больше себя?

— Но ведь Тося…

— Тося! Она сама не знает, что делает. Она как слепая. Но ты-то мог спросить, в конце концов, взять меня за грудки, потрясти как следует и потребовать: «Ты что делаешь, сукин сын!» Мог или нет? — загремел неожиданно Вячеслав Андреевич и вроде бы хотел сам схватить Дениса Ивановича за грудки и спросить: «Как ты, пропащая душа, мог так подумать обо мне? Отвечай!» Денис Иванович чуточку отодвинулся — Славка какой-то сегодня невменяемый. Но Синицкий сумел подавить гнев, сразу ослабев, провел устало ладонью по глазам и уже тихо, почти просительно спросил:

— Что же мне делать? Посоветуй. У тебя ж ума палата, ты в семейной жизни удачник. Посоветуй.

— Вернись к Тосе.

— Как вернуться? — встрепенулся Вячеслав Андреевич. — Разве я от нее уходил? Я ведь тебе только объяснил. Я на озеро уезжал.

— Ну вас к черту! — рассердился и Денис Иванович. — Ничего я понять не могу и отказываюсь понимать. У меня у самого дома целая драма. Трагедия!

— Ладно, ладно, — примирительно отозвался Синицкий. — Вижу я, какая у тебя трагедия.

— Ничего ты не видишь!

— Расскажи.

Денис Иванович взглянул на друга, с языка готова была сорваться жалоба на свою ненаглядную Шуру. Но в глазах Вячеслава Андреевича он заметил мученическую боль, у рта новые горькие складки и понял, что ссора с Шурой ничего не значит по сравнению с бедой Вячеслава Андреевича.

— Да нет… Ты сам… — пробормотал он.

— Что я тебе скажу? Это же сложно. Нет, я не разлюбил Тосю. И она, по-моему, любит. Только, как бы тебе сказать… Подходящего слова сразу не найдешь. Словом, после рождения Иринки она, кроме детей, ничего не хочет знать. Это какая-то болезненная любовь. Не отдает Витьку в садик — боится, не хочет устроить Иринку в ясли — боится. Слушать не хочет о няньке — боится. Бросила работу. Бросила все, даже книги. Из-за ребятишек боится каждого громкого стука, свежего ветерка. Боится даже тогда, когда я беру Иринку на руки. Ей кажется, будто я могу ненароком раздавить дочку или уронить. Мы не ходим в кино, а что такое театр вообще позабыли. И если я куда ухожу один, она ревнует. Извела своими подозрениями. Я делал все. Говорил по-хорошему. Убеждал. Наконец, пугал, грозился уйти к черту, к дьяволу, к кому угодно. Я измочалил нервы, лишился сна. Думаешь, она стала лучше? Ничуть!

— Врачу бы ее показал.

— Эх, брат Денис! — я пригласил невропатолога. Она выгнала его. Встретила однажды в трамвае меня с лаборанткой нашего завода — и приревновала. Спасенья нет!

Вячеслав Андреевич замолчал, зажал голову руками, уперев локти о колена. Денис Иванович успокоился. Оказывается, ничего страшного не произошло, а это главное. Придет домой, расскажет Шуре, и долгожданный мир в семье наступит снова. А у Вячеслава с Тосей просто блажь и ничего больше. Экая беда — женщина без ума любит своих детей. Да это ж хорошо! Ревнует? Редкая женщина не ревнует! Денис Иванович как можно душевнее сказал:

— Выше голову, друг! Я думал у тебя страшнее, а у тебя пустяк.

— Пустяк? — поднял голову Вячеслав Андреевич. — Ты говоришь, пустяк?

— Ну да! Перемелется — мука будет.

— Погоди, а ты понял ли что-нибудь из того, что я тебе рассказал?

— Чего ж тут не понять? Понял, конечно.

— Все равно говоришь — пустяк?

— Ясное дело!

Вячеслав Андреевич странно взглянул на Дениса Ивановича, поднялся и, кивнув через плечо:

— Прощай, Денис, — зашагал по аллее.

Денис Иванович смотрел на сутулую спину удалявшегося друга, не понимая, почему он обиделся.

— Ну и чудак же Славка!

Домой возвращался успокоенный. Через каких-то десять минут объяснит Шуре все, что узнал от него, и покой снова поселится прочно в его доме. А когда в семье мир и покой, то и жить веселее и солнце тебе улыбается ласковее.

Шура выслушала мужа с обидным равнодушием. И его прорвало:

— Да ведь ничего же не произошло! — закричал он. — Ничего! История выеденного яйца не стоит! Чего ты ее так близко приняла к сердцу?

— Да разве дело в Синицких? — тихо спросила Шура. — В тебе же дело!

— Во мне? — нахмурился Денис Иванович, с трудом соображая, почему жена продолжает сердиться. Кажется, он ничего предосудительного не сделал. Но покоя на сердце уж не было.

 

ГЛАВНЫЙ

Однажды в редакцию вошел высокий человек лет тридцати в офицерской шинели без погон, с еще неспоротыми голубыми петличками и в шапке-ушанке — дело было глубокой осенью.

Под тяжестью его шагов жалобно поскрипывали половицы — редакция тогда занимала старый домишко. Лицо у пришедшего было не очень примечательным — скуластое, курносое с маленькими синенькими глазками. Волосы и брови напоминали спелую солому.

Он протянул мне через стол широкую мужицкую ладонь и отрекомендовался:

— Ваганов Леонид Сергеевич. Главный агроном райзо. Принес небольшую статейку.

Я взял у него вчетверо сложенный тетрадный лист, предложил Ваганову присесть на старый, еще довоенный, скрипучий стул и принялся читать. Но читать сейчас, при нем, откровенно говоря, мне не хотелось, я скользил глазами по строчкам, написанным четким твердым почерком, не вникая в их смысл. Почему-то чувствовал при нем неловкость, будто не он, а я пришел к нему незвано и не по делу. Наконец, я положил «статейку» на стол, прихлопнул ее ладонью и сказал:

— Хорошо. Опубликуем.

— А я, знаете, до войны работал главным агрономом Есаульской МТС. Тогдашний редактор из меня все жилы вытянул — заставлял писать. Привык, вот и потянуло к вам, — Леонид Сергеевич улыбнулся, и лицо его сделалось вдруг симпатичным, и неловкость у меня как-то само собой исчезла.

И мы разговорились. О том, о сем, дошли и до фронтовых воспоминаний. Тогда эти воспоминания были горячими, они даже незнакомых людей делали своими. Если же вдруг оказывалось, что воевали на одном фронте или служили в одном виде войск, то вроде бы роднились. Леонид Сергеевич оказался парашютистом-десантником, а я тоже был им. Разговоров хватило на весь вечер, мы и потом не раз возвращались к этой теме. Уходя, он спросил:

— Верхом ездить умеешь?

Вот чего не мог, того не мог. Не было случая научиться.

— Жаль. А то мы бы с тобой по району верхом. Лучшего способа не вижу.

В редакцию с тех пор Леонид Сергеевич заходил частенько, неизменно приносил свои «статейки», ругал за агрономические ошибки, которые проскальзывали в газете. Собственно, ругал-то он не меня, а того, в чьей статье обнаруживалась ошибка. Но он ругал так, что рикошетом влетало и редактору, потому что редактор как-никак должен хотя бы элементарно разбираться в этих вопросах сам. Однажды, разохотясь, Леонид Сергеевич даже лекцию прочел по истории земледелия. Глаза он мне открыл тогда на многое.

Но в районном центре Ваганов бывал все-таки редко. Больше мотался по колхозам. Ездил он верхом на кургузой, но удивительно шустрой лошадке какой-то мышиной масти. Позднее лошадка у него что-то обезножела, и Леонид Сергеевич путешествовал пешком. Он неторопкой походкой шагал от деревни к деревне, по пути осматривал поля, беседуя со встречными. Агроному были рады везде, уважали его, советовались с ним.

…Весна в тот год капризничала — то лил дождь, то падал мокрый тяжелый снег, то поднимался несусветный ветер, который пронизывал насквозь. Техника за военные годы сильно поизносилась, а новую и не обещали. Пахали и сеяли на тракторах-колесниках, а на них уже и живого места не оставалось.

Надо бы такой трактор водрузить где-нибудь в поле на видном месте, как памятник: ставят же памятниками танки!

В первых числах мая, наконец, установилась солнечная теплая погода. Выйдешь на улицу и остановишься потрясенный. До чего же хорошо! Небо голубое-голубое и приветливо распахнутое во всю ширь. Воздух чистый, промытый дождями и напитанный терпким духмяным испарением земли. На деревьях трескались почки и крохотные, бледной зелени листочки высунули свои клювики. Молодая трава пробилась на буграх, а тут же рыжела прошлогодняя, пожухлая. Шло вечное и удивительно прекрасное обновление жизни.

Из области жали вовсю — сеять, сеять и сеять. Не терять ни часа, ни минуты.

В один из таких вот горячих деньков поехал я в Заварухино. Там тогда был колхоз «Красная звезда». Прибыл раненько утром и застал в правлении все начальство — и председателя, и бригадиров, и, к моей радости, Леонида Сергеевича. Курили самосад так, словно соревновались, кто больше надымит, даже нельзя было различать лица. Кто-то открыл окно, однако дым будто утрамбовался и никакими ухищрениями его теперь из кабинета не выкуришь.

Я присел рядом с Леонидом Сергеевичем. Прислушался, стараясь сразу же понять, о чем идет разговор. Но он брел, как лошадь без поводьев — неизвестно куда и когда свернет. Помянули какого-то Ваську Мельника, который спьяну забрел к соседке и та его отдубасила. Вспомнили, что на озимых гектара полтора за весну вымокло, следовало бы составить акт и их списать. Что-то нынче скворцы запоздали — может, холодное лето будет?

Председатель молчал, не руководил разговором, наверно, надеялся на главного агронома. Тогда Леонид Сергеевич сказал:

— Братцы, сводка у вас плохая.

Председатель кивнул головой, безропотно соглашаясь:

— Плохая.

Бригадир Иван Заварухин (их полдеревни было Заварухиных), одетый по-зимнему в шапке, усмехнулся в седые усы:

— Что проку в сводке? На нее где сядешь, там и слезешь.

— Нет, все-таки не торопитесь вы сеять, — гнул свое Ваганов, — ох, не торопитесь.

— Да куда же спешить, товарищ агроном? — это спросил кто-то из самого дымного угла.

— Смотрите, здесь редактор. За такие настроения в газете вас пропесочит. Ой, боюсь я за вас.

— Может, за себя, товарищ агроном? — это не унимался тот, в углу.

— И за себя тоже, — согласился Ваганов. — Только ведь наперед вам достанется на орехи, а мне остатки.

— Ты, Сергеич, не сумлевайся, — серьезно сказал Иван Заварухин. — Сеем мы не впервой, ты нас знаешь. Себе мы не враги, землю как-нибудь понимаем, все академии на ней прошли. Видел на бугре засеяли? Поспела земелька, а в березовых колках рановато. Там полетаю много. Верно, председатель?

Тот будто ото сна очнулся, с ходу подтвердил:

— Верна-а.

Вообще председатель здесь лицо безликое. А Заварухин — орешек. До войны сам был председателем. С войны вернулся, хотели избрать на прежний пост, наотрез отказался, остался бригадиром. Говорил, что бригадир ближе к земле, чем председатель. А за войну о земле до слез натосковался.

— Посеем сейчас, — продолжал бригадир, — полетай, чтоб его мыши съели, одолеет, все забьет. Малость подождем, дадим ему проклюнуться, башку начисто свернем и пшеничку посеем. А сводка что? Ею хлеб не вырастишь.

— Америку ты мне не открыл, Иван Захарович…

— Знамо дело — ученый человек.

— Только ведь жмут из области.

— Да, незавидное у тебя положение: сверху жмут, а снизу подпирает. Ничего, ты у нас крепкий мужик, выдюжишь. В случае чего, вези к нам начальство, мы с ним по душам потолкуем.

В тот день мы с Леонидом Сергеевичем обошли почти все поля этого колхоза, чтоб убедиться в правоте слов Заварухина. Потом Ваганов уехал в Бухарино, а я вернулся в редакцию. На другой день вызвал меня к себе секретарь райкома партии Петр Иванович Суров, маленький, энергичный человек. Он разговаривал по телефону с начальником райзо:

— Постой, постой. У тебя Ваганов для чего? Чтоб посевную сдерживать? Смотри! А не оправдывайся. Давай-ка отзывай его и оба ко мне. Сегодня же.

Суров положил трубку и глянул на меня сердито, словно я был виновником отставания на севе. В областной сводке район прочно обжил последнее место. Это грозило большими осложнениями. Суров меня вызвал, чтобы дать нагоняй за то, что газета беззубо критикует тех, кто сдерживает сев. Я, вспомнив разговор в «Красной звезде», попытался было оправдаться. Суров даже глаза округлил от удивления, а поскольку они были у него чуточку раскосые, то получилось смешно.

— Гляди-ко! — нараспев протянул он. — Гляди-ко, мать родная, и ты в теоретики подался! Сколько же у нас теоретиков развелось? Сеять некому.

И жестоко:

— Значит, договорились. Никакой пощады саботажникам. Чтоб линия была!

В те послевоенные годы в страдные дни, в уборку и сев, проводились областные совещания по проводам. Начинались они обычно часов в 10—11 и заканчивались, как правило, поздно ночью. Присутствовали на них члены бюро райкома партии и руководители райисполкома и райзо.

Очередное такое совещание сосновцы ждали с большой тревогой. Район так и остался на последнем месте по севу.

В назначенный час собрались в кабинете у Сурова, в ожидании начала совещания больше молчали, у каждого на душе было неуютно. Из динамика слышался голос настройщика:

— Раз… два… три… Прием…

Наконец, совещание началось. Открыл его первый секретарь обкома партии. Он попросил:

— Вызовите, пожалуйста, Бродокалмак.

Настройщик стал звать этот райцентр.

Раздался глуховатый голос Бродокалмака:

— Мы вас слышим отлично.

— Кто у микрофона?

У телефона был секретарь райкома партии. Он докладывал обстановку на севе. Мы слушали и ждали — после него заставят отчитываться сосновцев. Суров нервничает, курит беспрестанно, то и дело поглядывает на часы. Секретарь обкома не спеша задает вопросы бродокалмаковцам, а нам уже невмоготу ждать. Наконец, с ними разговор закончен. Сейчас спросят сосновцев. Суров торопливо гасит папиросу.

Слышен голос секретаря обкома:

— Вызовите, пожалуйста, Верхнеуральск.

Суров смотрит на часы, опять закуривает. Пожалуй, единственный человек, сохранивший спокойствие, — Леонид Сергеевич Ваганов. Он просматривает газету. Суров зло покосился на него, но ничего не сказал.

Районы вызывались один за другим, а до сосновцев очередь так и не доходила. Напряжение стало спадать, послышались шутки. Видимо, секретарь обкома решил пощадить сосновцев. Скорее всего завтра вызовет к себе и даст нагоняй один на один.

И вот секретарь обкома берет заключительное слово:

— Что ж, товарищи, пора закругляться. Обстановка ясна. Время уже позднее, завтра дел невпроворот и выспаться полагается хорошо. У нас сегодня кое-кто и совсем утомился, сильно ожидаючи своей очереди. Так я говорю, Петр Иванович? Слышишь меня?

Суров не ожидал такого оборота, вроде растерялся и прохрипел в телефонную трубку:

— Слышу, товарищ секретарь обкома.

— Ждал, что тебя вызовут и потребуют отчета?

— Ждал.

— Это хорошо, значит, чувствуешь за собой вину. Нам и без отчета ясно, что сев вы заваливаете. Это у тебя там Ваганов мудрит? Он присутствует на совещании?

— Здесь.

— Передай ему, пожалуйста: голову мылить начнем с него.

Суров уже пришел в себя, почувствовал, что хотя секретарь и говорит сердитые слова, но без зла. И осмелел:

— Разрешите обратиться?

— Что у тебя там?

— Нас нужно выслушать, есть соображения.

— Какие еще соображения? У нас, например, соображение одно — с севом вы безобразно затянули, надо выправлять положение, иначе пеняйте на себя. Ясно?

— Ясно. Однако разрешите высказаться.

— Ну, ну.

— Нельзя делать выводы весной, давайте их будем делать осенью.

— Ничего не скажешь, коротко и ясно. Только осенью, дорогой товарищ Суров, может оказаться поздно, — секретарь обкома неожиданно сделал паузу. Она затянулась, кое-кому показалась зловещей.

— Ладно, Суров, — сказал наконец секретарь обкома. — Пусть будет по-твоему. Попробуем цыплят по осени считать. Но уговор на берегу. Если урожайность в твоем районе будет ниже плановой областной, то приезжайте вместе с Вагановым ко мне без вызова. Вывезет кривая, получите хороший урожай — честь вам и слава, и забудем этот разговор. Ну?

Суров усиленно тер лоб. Да, условия жесткие. А что если получится по худшему варианту? Бросил быстрый взгляд на Ваганова, а тот невозмутимо развел руками: мол, что тут думать? Ясное дело — соглашаться, риску немного, из ста девяносто девять. Я же сегодня утром доказывал вам это.

— Молчишь, Суров, боишься?

— Нет, почему же? — отозвался Петр Иванович. — Вы говорите, что отвечать нам придется вместе с Вагановым?

— Безусловно.

— Вот я с ним и советовался, он тоже лицо заинтересованное.

— Тогда все ясно, — весело заявил секретарь обкома. — Ваганов сказал, что надо рисковать. Вернее, он сказал, что риска тут никакого. Угадал?

— Угадали.

— Будто я не знаю Ваганова. Ну держитесь, герои.

И секретарь обкома закрыл совещание. Домой мы возвращались вместе с Леонидом Сергеевичем. Молчали. Говорить не хотелось. Но перед тем, как проститься, я заметил:

— Все же рискованно. Еще неизвестно, какое будет лето.

— Для кого риск, для кого расчет. Риск для тех, кто смотрит со стороны. Мой риск построен на знаниях, опыте и опирается на чутье Заварухиных. Ну, бывай. Завтра и принесу тебе статейку об уходе за озимыми.

Ту хлебную осень я запомнил на всю жизнь. Она выдалась удивительно солнечной, прямо наудачу. Кто-то говорил, что Сурову и Ваганову повезло. Леонид Сергеевич никак не комментировал это замечание, ему просто было некогда — уборка была напряженной.

Ваганова я не видел много лет. Но каждый раз, когда мне приходится принимать крутые решения, я вспоминаю то совещание, уверенного Ваганова, и мне становится легче делать выбор.

 

ПОТРАВА

Пастух Якупов перегонял телок с одного отделения совхоза на другое и допустил потраву вики. К тому же викой объелись три телки и их пришлось зарезать. С Центральной усадьбы срочно прикатил главный зоотехник Чиликин. В конторе отделения Чиликин степенно поздоровался с управляющим и агрономом и, не торопясь, завел разговор о том о сем, но не о том, ради чего приехал. Агроном Иван Георгиевич Лобов поглядывал на маленького, с лицом скопца зоотехника и отлично видел, что тот ждет, чтобы первым о потраве заговорил управляющий. А Степан Андреевич умышленно не делал почина, вот и толкли воду в ступе.

Наконец, разговор допетлял до тупика и Чиликину волей-неволей пришлось начинать о главном первому. И на диво быстро и мирно нашли подходящее решение. Чиликину, Лобову и Якупову поехать на место, определить размеры потравы и составить акт.

Иван Георгиевич поморщился — ехать с Чиликиным… Да еще акт на Якупова писать.

Недели две назад агроном обнаружил возле совхозного сада, там, где пшеничное поле клином выгибает дорогу в колено, небольшой участок потравы, доложил управляющему, а на ту историю окажись рядом Чиликин. И не его это дело встревать в дела агронома, да вот натура такая, не удержался, составил акт. Директор совхоза толком не разобрался и оштрафовал за потраву управляющего и агронома с ним заодно. За халатность. За попустительство, хотя, положа руку на сердце, Лобов и не знал, кто там набезобразничал, а потому и попустительствовать злоумышленнику не мог.

— Слушай, — повернулся Лобов к управляющему, — уволь. Ну пусть Тропин, бригадир, съездит с ним, а? Уволь, Степан Андреевич.

Управляющий понимал, почему агроном просит уволить его от неприятного дела, но никого иного посылать не хотел. Прежде всего потому, что агроном лучше определит размер потравы, а кроме того не позволит Чиликину слишком-то разойтись.

Лобов, тяжело вздохнув, поднялся и, прихрамывая, двинулся к двери. Он в синем плаще, который ему великоват, без кепки — черные густые волосы заметно тронула седина. Сутулился пуще обычного. Следом за ним сорвался со стула Чиликин и на ходу прощально махнул управляющему рукой.

Якупова разыскали возле фермы. Это был высокий мрачный мужчина, обросший полуседой жесткой щетиной. Глаза посажены глубоко, занавешены густыми с рыжинкой бровями, сквозь заросли глаза поблескивают остро и настороженно. Он в сапогах, в поношенной телогрейке, в кепке с поломанным козырьком. Чиликин поздоровался с ним как ни в чем не бывало, будто не акт они едут составлять на пастуха, а по какому-то нейтральному для всех троих делу.

Иван Георгиевич, когда почувствовал в своей руке шершавую натруженную ладонь Якупова, вспомнил, что у того большая семья, только ребятишек шестеро, да жена, да больная старушка-мать, да еще сестренка-инвалид. И снова не по себе стало агроному, он отвел глаза в сторону и боком, неловко полез в машину, а за ним Якупов. Чиликин умостился рядом с шофером, и Лобов, глядя на его маленький морщинистый, без волос затылок, мучился желанием выскочить из машины и бежать куда глаза глядят. Рядом ворочался Якупов — скручивал из махорки цигарку. Закурил, распространяя в кабине вонючий едкий дым. Чиликин небрежно спросил:

— Как же это ты, братец, оплошал?

Якупову вовсе не хотелось отвечать, но молчание затянулось, становилось неловким, а главный совхозный зоотехник ждал, чуть повернув к нему голову, его маленькое, розоватое ушко настороженно застыло.

— Да так, — наконец отозвался Якупов. — Но я-то что?

— В обход надо было гнать, — упрекнул Чиликин. — Торопишься все, Якупов. Поспешил — и весь совхоз насмешил. Нехорошо.

— Мало тут смеха, Геннадий Антонович, — вмешался Лобов. — В обход нельзя было. Там у нас нынче пшеница, хуже было бы.

— Тогда лесом.

— Эко — лесом! — прибодрился Якупов, чувствуя поддержку агронома. — Да разве ж лесом полтораста голов прогнать? Лес-то какой? Осинник стенкой стоит, да березы в болотах. Ле-есом!

— Выходит, ты кругом прав? — у Чиликина снова настороженно застыло ухо.

— Да я что? — неопределенно отозвался Якупов и больше уже не поддерживал разговор, как Чиликин ни старался.

Поле вики вплотную примыкало к березовому лесу и осиннику. Было тихо и солнечно. Бабье лето ткало серебристые паутинки. Ветерок шевелил пожелтевшие кроны берез, и листья неуемно шелестели. Вдруг какой-нибудь листик срывался с ветки и летел к земле, кувыркаясь. В какой-то миг он огненно вспыхивал на солнце, вспыхивал в последней своей удивительной красоте.

А вика зеленеет буйно, лето для нее будто еще не угасло. Посеяли в июне, поздновато, правда, но надеялись, что к заморозкам она созреет на зерно. Однако лето обмануло надежды, было дождливым. Зерна от нее уже не будет, хотя в совхозных отчетах она упрямо проводится как «вика на зерно». Росла густо и плотно, ногу трудно вытащить, если носок попадал в зеленые сплетения. Там, где Якупов прогнал своих телок, вика была потоптана и местами поедена.

Чиликин энергично вымеривал шагами ширину потравы. Якупов, не на шутку обеспокоясь, проговорил:

— Постой, а шаг-то у него… Поди не будет метра-то, Иван Георгиевич? Еще намеряет…

«Намеряет, — про себя согласился Лобов, — и не потому, что шаг у него короткий, это еще полбеды. Он обязательно хочет намерять — вот где беда. По закону-то вроде правильно: совхозу нанесен ущерб, он тем более непоправим, если учесть, что вика посеяна на зерно. Однако Якупову и в самом деле трудно было выбрать иной путь. Залез бы он в пшеницу, разве такой шум подняли бы? Эх, посоветоваться тебе, Якупов, надо было, прежде чем гнать телок наобум». Стоит сейчас сгорбившись, курит беспрестанно, отгоняя едучим дымом комаров, и с беспокойством следит за Чиликиным. А тот прыгает по полю, старается делать шаг пошире, да разве шире-то себя шагнешь? Смешно и грешно.

Но вот Чиликин подошел к ним, вытер платком со лба испарину, сказал:

— Гектара два наберется.

— Завышаешь, — возразил Лобов.

— Какие же два, какие?! — вмешался и Якупов. — Шаги-то у вас какие?

Чиликин зло глянул на обросшее лицо Якупова и повернулся к Лобову:

— По-твоему сколько?

— Гектар или чуть больше.

А самому хотелось сказать: «Слушай, Чиликин, брось ты это, ну, чего ты, как репей, прицепился к человеку? Ясно же, что вика на зерно не пойдет, только на сено. Да когда ее еще скосят? Тут изо всех сил тянемся, чтоб хлеб убрать, видишь, какая нынче тяжелая уборка. И поставь себя на его место, где бы ты этих телок погнал? Где?»

Но Иван Георгиевич промолчал, ему очень не хотелось связываться с Чиликиным.

Акт составили. Иван Георгиевич подписывал его с тяжелым сердцем. Весь остаток дня грызла совесть, ночью никак не мог заснуть. Все вспоминалось, с какой надеждой смотрел на него Якупов, как ловил каждое слово. Если оно было сказано в защиту, воодушевлялся, пререкался с Чиликиным. Но когда слово не обороняло, замыкался в себе, горбился и лез за кисетом. Цигарки крутил с палец толщиной. Шестеро детей. Десять человек семьи!

Нет, нет, с этой жалостью можно далеко зайти. У самого семья немаленькая — пятеро детей. И устал он от всех этих передряг, страшно устал, хватит с него, да и здоровье уже не то.

С войны вернулся без трех ребер. Восемь лет назад попал в автомобильную катастрофу, покалечило ногу. Во время катастрофы погибла жена. И хотя женился второй раз, и жена попалась ласковая и работящая, и от нее растет два пацана, все равно порой подступает такая тоска, что зеленеет в глазах… Разве хватит у него жалости на Якуповых, разве хватит злости на Чиликиных?

Нет, с него достаточно, ему и так жизнь чаще, чем другим, подсовывает всякие невзгоды, не хватало, чтобы он их сам зазывал! Допустил Якупов потраву — пусть отвечает.

На другой день приехал главный агроном производственного управления Макар Иванович Коныгин, здоровенный такой дядя и шумливый в придачу. На лацкане потертого пиджака зеленел институтский значок, прозванный остряками «поплавком». Макар Иванович институт заканчивал заочно, будучи уже в летах, «поплавок» ему был дорог, и он носил его постоянно. Лобова он оглядел строго, свел недовольно у переносья брови:

— Мешки под глазами, и вообще видик…

— Благо у вас бы их не было.

— А что есть? Ладно. Семена засыпал? Не все? Когда же все?

Макар Иванович обстоятельно и придирчиво обследовал семена, а потом раскричался на Лобова, пообещал примерно наказать за нерадивость. Но крик был не злым, просто Макар Иванович хотел показать, что он очень строгий. Да только строгим быть не умел, вот и кричал, и никто на него не обижался, потому что знали, чего стоит этот крик. Не обиделся и Лобов.

А дело было вот в чем. Высевали нынче пшеницу «Саратовская-29». Гектаров на пятьдесят семян не хватило, и Лобов посеял «Весну». И «Весна» дала отменный урожай, оставив далеко позади «Саратовскую». Иван Георгиевич и решил на будущий сев запасти только «Весну». А Коныгин вот против, гремит вовсю:

— Эх, вы, народец! Ни черта не понимаете! «Саратовская» — это же сильная пшеница, вы не умеете ее возделывать, а хаете!

«Чего я с ним буду спорить? — успокоил себя Иван Георгиевич. — Если ему надо, чтоб мы сеяли «Саратовскую», мы ее и посеем. Ему с высоты виднее, а моя колокольня маленькая. Недоставало еще по этому поводу нервы трепать». Лобов тут же приказал вывезти пшеницу сорта «Весна» на хлебоприемный пункт, а сам прикидывал в уме, с какого же массива взять на семена «Саратовскую». Коныгин ласково потрепал Ивана Георгиевича за плечо и сказал:

— Со мной не спорь. Я в этих делах больше академика знаю.

Ивана Георгиевича отвлекли от дум неотложные дела: не клеилась уборка на дальнем поле. Вечером, когда он вернулся в деревню, ошарашили новостью.

Якупов с горя напился до умопомрачения, ходил по деревне и кричал, что в их совхозе правда и не ночевала — нет ее здесь, что зоотехник Генка Чиликин прохвост и вымогатель, а агроном Иван Георгиевич овечка, только и умеет, что блеять. И грозился: мол, пусть только еще раз явится сюда Генка Чиликин! Он ему выдерет ноги с корнем и вместо них поставит спички. Может быть, все и кончилось бы мирно. Накричавшись вволю и потеша свою душеньку, Якупов ушел бы спать. Но надо же было — в деревню приехал Чиликин. Якупов увидел его, когда тот вылезал из машины. Протер глаза, словно бы убеждаясь, что Чиликин ему не привиделся и, издав победный клич:

— А-а! Ты тут! — выломал из забора жердь и понесся на зоотехника. Чиликин оторопел. Ему бы скорее в машину и уехать от греха подальше. А он вместо этого пустился наутек, крича благим матом:

— Дуррак! С ума спятил, что ли?!

Якупов, размахивая жердью, бежал за ним. Маленький Чиликин несся прытко, опасность подгоняла. Далеко оторвался от преследователя. Из конторы выскочил управляющий и побежал наперерез пастуху. Якупов опустил жердь, и она ударила управляющего по плечу. Степан Андреевич охнул и присел, обхватив ушибленное плечо рукой. Якупов сразу отрезвел, кинул на дорогу жердь и зло сплюнул:

— Степан Андреевич, невзначай, видит бог, невзначай… Не тебя хотел…

— Убирайся отсюда! — заорал на него управляющий и медленно пошел к конторе.

А Чиликин бежал без оглядки почти до околицы, там остановился перевести дух и оглянулся. Якупов в это время скреб затылок, затем неожиданно сорвал с себя кепку, шмякнул ее о землю и принялся топтать. Натоптавшись вдоволь, побрел домой, низко наклонив голову. А Чиликин из своего далека погрозил ему кулаком:

— Я тебя упеку, бандюга!!

Вот какая история приключилась в деревне, пока Иван Георгиевич налаживал уборку на дальнем поле. Настроение снова безнадежно испортилось. Якупов — тихоня, это знает каждый, водку пил только по праздникам. И вон какое коленце выкинул тихий Якупов. Эх, неладно все получается. Ну за каким дьяволом надо было затевать эту комедию с актом? Кому это нужно? Ведь потрава-то пустяковая и как в ней винить Якупова? А теперь, если управляющий даст делу ход, то упекут Якупова в тюрьму за хулиганство, а может, что и похлеще припишут, если прокурор окажется таким, как Чиликин. И все из-за того, что ты, Иван Георгиевич, поставил свою подпись под актом. Зачем поставил против своей совести? Управляющий сидел в конторе чернее тучи. На агронома даже не взглянул. Чиликин вскочил со скамейки, подпрыгнул возле Ивана Георгиевича:

— Вот тебе и Якупов! Тихоня, а что отмочил! Едва нас с управляющим не укокошил!

У Лобова чуть с языка не сорвалось: «А тебя стоило бы!» Он прошел мимо Чиликина, будто не видя его, спросил у управляющего:

— Слушай, Степан Андреевич, где у тебя акт?

— У него, — кивнул на Чиликина.

— Дай-ка сюда, — повернулся Лобов к зоотехнику.

— Зачем?

— Надо, если прошу.

Чиликин вытащил из внутреннего кармана пиджака вчетверо сложенную бумажку и отдал агроному. Иван Георгиевич бережно ее развернул, внимательно прочел и осуждающе покачал головой. Потом решительно разорвал бумажку на мелкие клочки, осторожно ссыпал их в мусорную корзину. Чиликина будто стукнуло молнией — он потерял дар речи. Глядел на агронома и не мог ничего сказать. Управляющий недоуменно приподнял пшеничные брови.

— Акт неправильный, — пояснил Иван Георгиевич. — Я еще раз осмотрел место потравы и пришел к выводу, что у Якупова выхода иного не было. Он выбрал наименьшее зло.

Лобов повернулся и пошел к двери, Чиликин, наконец обрел дар речи и подскочил к управляющему:

— Вы были свидетелем, Степан Андреевич. Я этого дела так не оставлю!

— Знаешь что? — поморщился управляющий, гладя ушибленное плечо. — Уезжай-ка ты лучше к себе, ну тебя к шуту.

— Так вас же чуть не угробили…

— Из-за тебя. Ты даже спасибо не сказал. А бегать ты горазд — так рванул от Якупова, на газике не догнать!

— Хор-рошо, — со значением произнес Чиликин, — хор-рошо! Припомним!

И вышел вслед за Лобовым.

Иван Георгиевич торопился на ток. Неужели «Весну» уже успели отправить на хлебоприемный пункт? Не должны еще! Нет, уважаемый Макар Иванович, не быть по-твоему, а быть по-нашему. На будущий год сеять будем нашим сортом, можешь шуметь сколько тебе угодно и стращать меня обкомом и прочим высоким начальством. Нервы, конечно, беречь необходимо, нервные клетки, говорят, не восстанавливаются. Но нельзя юлить перед своей совестью. Заботиться о семье, безусловно, надо, но попускаться своими убеждениями из-за этого, что может быть противнее.

 

ТРУДНОЕ РЕШЕНИЕ

За окном звенела тишина. Черемуха тянула к окну свои темные ветви. Она цвела.

Никифору Никитичу не спится. Потянулся было к ночному столику, на котором лежали папиросы, но отдернул руку. Жена ругается, не велит курить ночью, да еще в спальне. Спит она. Полную руку откинула, чуть не касается головы его. Дышит ровно, спокойно. Чего ей расстраиваться? Дети большие. Генка в институте. Зимой каждое воскресенье домой ездил, теперь носа не кажет целый месяц. Весна. Влюбился, наверное, варнак. Дочери спят в соседней комнате. Заневестятся скоро: одна в десятом, а младшая в восьмом. Матери хорошие помощницы. А отцу кто помощник? Генка? Нет. Отрезанный ломоть. В политехнический подался, не захотел на агронома учиться, хотя советовал ему Никифор Никитич, втайне надеялся. Но нет, не хлеборобская у него душа.

Вчера Никифора Никитича обидели. И всякие тяжелые думы полезли в голову, спать вот не дают проклятые.

Вчера позвонил из Центральной усадьбы какой-то агроном из производственного управления, фамилию запамятовал. Звонит: мол, я такой-то, предо мной сводка лежит. С севом проса отстаете. Вот уж это чертово просо, почти не приходилось его сеять, а тут план. Но хорошо помнил Никифор Никитич, что просо рано не сеют, пора проса еще не подошла. Он возразил агроному. Тот, похоже, рассердился, а Никифор Никитич про себя подумал, что связываться с начальством ему нет никакого резона. Это последнее дело — с начальством спорить. Заверил, что завтра просо сеять будут.

— Сегодня, — настаивал непреклонно агроном.

— Ну, хорошо, дам команду, — капитулировал Осолодков.

— Вот и прекрасно, — удовлетворенно произнес собеседник и положил трубку. Никифор Никитич позвал своего агронома Игоря Артемьевича, передал ему весь разговор.

— Да это какой-то идиот! — воскликнул Игорь, парень молодой, еще необъезженный. — Нельзя сеять! — горячился он, наступая на управляющего и размахивая руками. — Это же преступление! Кто же звонил?

— Да вот, память, понимаешь. Ишков какой-то, что ли…

— Откуда звонил?

— Из дирекции.

Игорь из кабинета управляющего позвонил главному агроному совхоза. Да разве застанешь его в такую пору — на колесах он, по полям день-деньской мотается. Не ответил и директор.

Порешили так. Сегодня команды давать не будут, а Игорь до завтра все выяснит. Никифор Никитич улыбнулся знающе: попробуй, не посей. Шуму не оберешься…

Игорь ночью укатил на мотоцикле в Центральную усадьбу. Главного поднял с постели. У того, когда услышал в чем дело, от удивления глаза на лоб полезли. Кто же давал такую дурацкую команду? Позвонили на квартиру директору. Нет, никакого указания не было. Директор сказал:

— Вы что ж меня за ненормального считаете?

Игорь вернулся домой, а утром ему позвонил главный.

— Это ты, Игорь?

— Я, — отозвался тот, чувствуя, что главный улыбается.

— Ты передай своему — Петренко звонил.

— Какой Петренко?

— У нас один Петренко.

— Инженер? Так чего он суется не в свое дело?

— Ты погоди шуметь. Спорили они тут…

Словом, Петренко, молодой инженер, и еще несколько таких же, как и он, на днях собрались в МТМ и давай перебирать начальство: кто какой и на что годен. Вспомнили Осолодкова.

— Неплохой мужик. Выпить с ним можно. Да вот грех — высокого начальства боится. На цыпочках ходит.

— Брось, Петренко. Все мы одинаковы. А ты не боишься начальства?

— Я не боюсь, а уважаю. Ясно? Если мне прикажут делать ерунду, я откажусь. А Осолодков не откажется.

— Дурной он разве?

— Зачем дурной? Не посмеет ослушаться.

Так оно и вышло, как предсказывал Петренко. Игорь не хотел рассказывать об этом Никифору Никитичу, но шила в мешке не утаишь. Весь совхоз узнал об этой истории. Осолодков позвонил сгоряча директору, попросил урезонить Петренко: нельзя же так шутить! Директор пообещал, но в голосе его уловил Никифор Никитич некую нетвердость — директор, наверно, смеялся вместе со всеми.

* * *

Ворочается Никифор Никитич с боку на бок, вздыхает, не может никак заснуть. И курить страсть как хочется. Взял со стола часы. Цифры и стрелки светились зеленоватым светом. Четвертый час. Тихонько опустил на коврик ноги, сгреб со стола портсигар, спички и белым привидением выскользнул в другую комнату. Не зажигая огня, натянул брюки, обул сапоги на босу ногу, на плечи, прямо на нижнюю рубашку, накинул телогрейку и вышел на веранду. Распахнул дверь и присел на крыльцо. Утро занималось теплое. Ближе к озеру чернели кусты черемухи и сирени — целые заросли. Воздух свежий, пахучий. Всякая охота курить у Никифора Никитича пропала. Спрятал портсигар в карман телогрейки, пошире открыл глаза. Да, он вообще перестал замечать рассветы, хотя весной и летом всегда поднимался до солнца. Сейчас посмотрел туда, где озеро с небом сомкнулось, и увидел, как там занимается заря. Озеро еще темное, окуталось паром — туманом, и тихое такое, незлобивое. Небо над головой густо-синее, звездное. К горизонту синева делалась жиже и жиже, а у горизонта совсем побледнела. Там только одна крупная зеленоватая звездочка подмигивала Никифору Никитичу. День рождался, новый день! Никифор Никитич с сожалением подумал: сколько он таких вот чудесных рассветов не заметил в жизни. И насторожился тут же, даже дрожь по телу пошла, а сердце от радости заныло, как бывало в молодости — в кущах черемушника щелкнул соловей. Щелкнул и замолк, видимо, вслушиваясь, здорово ли получилось. Да как засвистит — заиграет, у Никифора Никитича дыхание замерло.

Красиво. А раньше? Что Никифор Никитич раньше соловьев не слушал? Или их не было в этих краях? Что вы! Соловьи поют — изнывают от любви каждую весну. Утренняя зорька зажигается над озером каждый день. Но до красоты ли было Никифору Никитичу?

Годы… Мчатся — не остановишь. Вообще-то Никифору Никитичу не так уж много — чуть поболе сорока. Но не в годах дело, а в душевной неурядице. Не первый день она сосет, не вчера появилась.

Года два с небольшим назад появился в кабинете очкастый парень, одетый по-городскому. Поставил на пол чемоданчик и сказал:

— Прибыл, Никифор Никитич!

А у Осолодкова кровь прихлынула к лицу, глаза заслезились: Игорь! Выскочил из-за стола, схватил парня в объятия. Потом усадил на стул и все удивлялся:

— Подумать только, какой ты стал! Мужчина! Спасибо, уважил меня, заехал.

— А я ведь не в гости. У меня направление. Агрономом к вам.

— Постой, постой, — остановился Никифор Никитич. — Так это, выходит, о тебе вчера звонил директор?

— Обо мне.

— Агрономом, говоришь?

— Агрономом. В позапрошлом году институт закончил, на юге области год отработал да вот к вам отпросился.

— Правильно! Правильно сделал, — и потащил Игоря к себе домой: ох и обрадуется же Анюта!

А был-то… Шкет. Пальцы всегда в чернилах, на носу вечные конопушки. Когда же это было?

Кажется, в сорок пятом. Самая тяжелая весна. Был тогда Никифор Никитич председателем колхоза. Прислали из МТС три дряхлых колесника-трактора. Как хочешь, так и сей. Лошадей запряг всех — и мало. Хорошие сроки уходили. А упустишь сроки — одно дело, без урожая останешься, а другое — в райкоме стружку снимут. Собрал стариков посоветоваться. И возникла мысль вручную сеять, хотя бы овес. Пусть на тракторах сеют, на лошадях тоже. А старики выйдут с лукошками. И пошло дело. Ехал мимо председатель райисполкома, увидел стариков с лукошками и в ярость пришел. Хотел прекратить, да только старики отказались ему подчиниться: мол, не ты работу давал, не тебе ее отменять. Осолодкова в ту пору почему-то в колхозе не оказалось. Овес посеяли на сорока гектарах. Вызвали Никифора Никитича в райисполком, и понял он тогда: хана теперь будет. Председатель райисполкома как увидел его, кулаком по столу:

— Хватит, Осолодков! Под суд за вредительство отдам. А ты, прокурор, заводи дело.

А прокурор мрачно пошутил:

— Суши сухари да побольше.

Похоже, действительно, придется сушить. Соловьи и в ту весну тоже звонко пели. И черемуха цвела, и сирень. А Никифор Никитич ничего не слышал и не видел. Руки опустил. Ждал прокурора. А тот не ехал и не ехал. Может, пронесет грозу стороной? У Анюты слезы не просыхают…

Явился все-таки прокурор. На бричке, с хлыстом в руках. Подкатил к правлению, бросил вожжи подвернувшемуся колхознику, а плеть в руках. На крыльце замешкался, покрутил черенком перед глазами и крикнул колхознику:

— Эгей, держи! — кинул ему плеть.

У Никифора Никитича так внутри все и оборвалось. Значит, до тюрьмы не больше двух шагов. Прокурор был высокого роста, белокурый и голубоглазый. Человек как человек — разговорчивый, курящий, улыбчивый. Только должность грозная. Звали Артемом Петровичем. Потолковали с ним мирно о том, о сем, о районном начальстве тоже. Никифор Никитич напрягся, когда начальства коснулись. Не ровен час, бухнешь что-нибудь невпопад. Прокурор круто изменил разговор, когда увидел затруднение Осолодкова. Живо спросил:

— Посмотрим овес?

— Можно. Коня запрячь или пешком пройдемся?

— Далеко?

— Да тут, за околицей.

Тогда после сева дождичек брызнул, потом солнышко погрело. И снова дождь. И старички не подкачали. Ясное дело, не сеялкой сеяли, прямых дорожек дать не могли, но раскидали семена ровно. Овес поднялся — любо-дорого посмотреть. Прокурор не поверил:

— Этот участок или другой?

— Этот.

— Не обманываешь, председатель?

— Зачем? Стариков спросите — они сеяли.

Артем Петрович повернулся к Осолодкову:

— За такие всходы премия тем дедам полагается, постарались. Сухари сушил?

Улыбнулся Никифор Никитич:

— Не успел.

Разволновался, чуть не заплакал от радости — пронесло! Вот бы стыд был, если бы заплакал. Потом Анюта накормила их с прокурором на славу. Расстались друзьями — простецким оказался страшный прокурор. Через неделю Никифор Никитич ездил в райцентр, и Артем Петрович тоже затащил его к себе, отобедали вместе — долг платежом красен. Разговор один — о земле, о хозяйстве. Изнывала в тоске по крестьянскому труду у Артема Петровича душа. Почему в молодости потащило его на юридический, а не сельскохозяйственный?

В тот раз Никифор Никитич увидел и Игоря. Худющий какой-то он был, нескладный, и пальцы в чернилах, и нос в конопушках. Прибежал из школы, портфель за шкаф — от отца подальше. Отца не проведешь. Потребовал дневник. Так и есть — двойка по поведению. С девчонками дрался. Отец покачал головой:

— Эх, ты, герой. Что теперь с тобой делать?

— Наказывай…

— Накажу, не хорохорься. Чего же ты с ними не поделил?

— А чего она в спину тычется?

— Видели вы такого? — обратился Артем Петрович к гостю.

Тот улыбнулся:

— Все они одинаковые. У меня свой такой же.

Потом Игорь часто вспоминался Никифору Никитичу учеником-третьеклашкой. Стоит перед отцом, голову склонил, а сам нет-нет да исподлобья зыркнет на Никифора Никитича озорно так и лукаво. Первое впечатление самое яркое для памяти, самое свежее — оно не исчезает с годами.

Нечаянная дружба с прокурором завязалась крепко. В гости ездили друг к другу семьями. Злые языки трепали: мол, Осолодкову в тюрьму надо было садиться, а он, проныра, дружбу с прокурором завел, тюрьма-то и убежала от него. Великое дело — блат. Особенно с прокурором. Кто-то даже донес об этом областному прокурору, была нервотрепка. Потом Артем Петрович горько шутил.

— Выходит, прокурору и дружить ни с кем нельзя.

В те годы Никифор Никитич старался здорово, все это видели — и райком, и колхозники. Худо-бедно, а колхоз со скрипом, но полез в гору. Конечно, если сравнить с теперешним, то разница будет большая. Но по тем временам колхоз «Красный маяк» был крепче других.

Однажды, в году пятидесятом, урожай выдался — диво одно. Плановая цифра была центнеров двенадцать с гектара. В «Красном маяке» меньше шестнадцати не снимали, а со многих площадей брали и по двадцать, и по двадцать четыре. С хлебопоставками рассчитались просто, сверх плана сдали немало. Счетовод на костяшках, радуясь, подбивал итог — сколько же нынче может пасть на трудодень? Очень уж большая цифра получалась. Но у Никифора Никитича забота: потребуют сверхплановую сдачу. Так оно и получилось. Вызвал его тот самый грозный председатель. Только с той памятной ссоры из-за овса он больше не кричал на Никифора Никитича, по столу кулаком не стучал, разговаривал вежливо. Но в голосе всегда слышалась сталь: мол, говорить-то я говорю вежливо, но ты смекай. Во-первых, такая вежливость не для каждого — цени. Во-вторых, перечить вообще не рекомендую, сам знаешь, чем это кончается.

Так вот, приходит Никифор Никитич к председателю. Тот здоровается с ним по-дружески, улыбается и спрашивает:

— Как дела, Никифор Никитич?

— Спасибо, помаленьку.

— Прибедняешься. Вижу, что прибедняешься. Сколько у тебя нынче на круг выходит?

Никифор Никитич неопределенно пожал плечами, занизил:

— Пудов девяносто.

— Хитришь, Осолодков, насквозь вижу — сто с гаком выходит. Ну, вот что. Пораскинь-ка мозгами, с народом посоветуйся — хлеб нужен, сам понимаешь.

— Так ведь, Василий Васильевич…

— Слушай, Осолодков, агитировать я тебя не стану, учти. Надо сдавать. У нас половина колхозов нынче с плохим урожаем. А ты как скупой рыцарь. Давай, действуй.

Не хотелось Никифору Никитичу домой возвращаться. «С народом посоветуйся, — рассуждал он по дороге горько. — Если буду советоваться, то меня с потрохами съедят. В позапрошлом году по триста граммов на трудодень пало, в прошлом пятьсот. Слезы! Нынче вздохнули вроде, повеселели. И на тебе… Половина колхозов без урожая, а кто же виноват? «Красный маяк?»

Дома поделился думами с Анютой. А та, вместо того, чтобы посоветовать путное, ударилась в слезы:

— Уходи ты с председателя, ради бога. Прилип ты, что ли, к этому месту?

Знал бы, лучше промолчал. Прилип, прилип. Конечно, прилип. За ночь Никифор Никитич выкурил пачку «Беломора», наутро, чуть свет, обежал дома членов правления — советовался. В правлении сказал счетоводу:

— Вот что, Елизарыч, начисляй по килограмму авансом да распорядись выдать в эту же неделю.

— Никифор Никитич, — вытаращил глаза счетовод. — Как бы худо не было.

— Хуже не будет. По закону аванс положен — по закону и даем.

На элеватор снарядил еще четыре машины. Чтоб все видели — сдает хлеб «Красный маяк». И на этом остановился. Ждал в тревоге — вот-вот разразится гроза, потянут Никифора Никитича к ответу, что мало увез на элеватор. Тогда и заблестели в висках первые сединки. Но ничего — миновало.

Вскоре сменилось районное начальство. Председатель райисполкома на повышение пошел — в область отозвали. Никифору Никитичу предложили заведывать орготделом райкома партии. Анюта обрадовалась: она постоянно тряслась за него, пока работал председателем. Трудно угодить начальству, такому, как свирепый предрик. Да и с колхозниками надо ладить. Попробуй поладь, если на трудодни оставались самые крохи.

Никифору Никитичу страсть как не хотелось уезжать из колхоза. Привык к людям, и они к нему. Слава богу, жить научился: и начальство довольно было, и с колхозниками не ругался. Но послушал-таки Анюту. И дети подрастали, учить их надо.

Переехали в райцентр. С Артемом Петровичем теперь встречались чаще, захаживали друг к другу. Игорь к тому времени вытянулся, в шахматы навострился играть. Бывало, только Никифор Никитич появлялся у Весениных, Игорь бросал все свои дела и спрашивал:

— Дядя Никифор, а не проиграть ли мне вам одну партию?

Никифор Никитич понимающе улыбался: проигрывал-то всегда он сам. Мать вмешивалась:

— Полно тебе! Никифору Никитичу не до тебя.

— Отчего ж, одну можно.

Садились, и скоро от Никифора Никитича, как он сам говорил, летели пух и перья.

Однажды Артем Петрович удивил всех. Всех, кроме Игоря. Сын, кажется, с той поры стал отца боготворить.

Дело в том, что решил Артем Петрович бросить прокурорство и податься в колхоз председателем. То было еще время, когда добровольцев навалить на спину нелегкую председательскую ношу не было, а может, были, да мало. Из районного начальства в председатели, скрепя сердце, шли те, кому другого выхода не оставалось. А чтоб по добру-поздорову… В областной прокуратуре на Артема Петровича рассердились за донкихотство. Областной прокурор пообещал навек отлучить его от прокурорского сана. В райкоме партии пожимали плечами: чудачества за Артемом Петровичем водились и раньше. То он в собственном огороде заведет опытную делянку — какой-то новый сорт картофеля выхаживает, агрономам надоедает. Пошлют его уполномоченным в колхоз, а он рядовым колхозником вкалывает, о своих обязанностях уполномоченного забудет. Потом оправдывается:

— Вы что же думаете — я буду ходить руки в карманы, как надсмотрщик, а люди работать? Да как же я их после этого агитировать буду?

На это смотрели в райкоме сквозь пальцы: пусть чудит. А тут не лезет ни в какие ворота — отказывается от прокурорской работы. Думали — опять чудит. Да нет, серьезно настаивает. Что ж, решили в райкоме, дело хозяйское. Хочешь в председатели — пожалуйста. Выбирай любой колхоз. Никифор Никитич, уж коль на то пошло, предложил ему «Красный маяк», где сам раньше председательствовал. Там колхозники после него уже трех сменили, звали обратно Никифора Никитича, но тот руками разводил:

— Не моя воля. Начальству виднее!

Артем Петрович согласился на «Красный маяк». Нового председателя «сватать» повез Никифор Никитич. Вот это было собрание. Целый бой выдержали Никифор Никитич и Артем Петрович. Вскакивает известная в колхозе Марина, крикливая, вздорная баба; немало нервов попортил с нею Никифор Никитич и раньше. Вскакивает и кричит:

— Ты пошто мово Ваську за решетку упрятал? Пошто?

В другой бы раз не дали Марине горланить, а тут приутихли — притаились: что ж ответит прокурор, любопытно.

Артем Петрович спросил Марину:

— Если я украду твой кошелек, что ты со мной сделаешь?

Баба сначала оторопела, потом покраснела от досады, и с языка у нее сорвалось:

— Морду самолично набью!

От дружного хохота задрожали стены клуба. Смеялся и Артем Петрович. Только Марина зло и недоуменно оглядывалась по сторонам. Не могла сообразить, чего это гогочут люди?

Когда стихло, Артем Петрович ответил:

— А муж твой два мешка пшеницы украл у колхозников. Украл?

— Кровные, горбом заработанные… — начала было кричать Марина, но ей не дали говорить. Хватит. Все ясно. Ваську, мужа ее, знали все. По заслугам получил, может, даже маловато. Уехала бы еще за ним Марина — то-то благодать была.

А тут Артему Петровичу вопросик подкинули:

— Скажите, товарищ прокурор, чего это ради надумали вы променять сизого голубя на кукушку? А? Быть может, попросили вас оттудова, да вы не сознаетесь нам? Корысть-то какая у вас?

Хотел было заступиться за друга Никифор Никитич, объяснить, растолковать. Рот раскрыть не дали: пусть сам прокурор отвечает.

А как тут ответишь? Сказать, что промашку дал в молодости — вместо агронома выучился на юриста? Неубедительно. Сказать, что невозможно больше противиться внутреннему зову, затаенной мечте своей? Что тянет всесильно к себе крестьянский труд, земля. Поймут ли?

Ждали. Комар звенел — слышно было. Собрался с мыслями Артем Петрович, коротко ответил:

— Не изберете председателем, возьмите в бригадиры. Не подойду бригадиром, примите рядовым. Не могу больше. Не могу без земли.

Голос Артема Петровича прозвучал проникновенно. И хлеборобы поверили этому высокому белокурому человеку. Им ли не понять тоску по земле.

Давно это было. Потом в село пришли иные времена. Лучшие люди устремились в колхозы — из городов, из районных центров. Отпросился в колхоз и Никифор Никитич. Ему предложили поучиться в партийной школе, а он отказался. Такое время наступило, а его на учебу. Позднее не раз жалел. Надо было дураку согласиться. Успел бы наработаться и после школы.

Вот так и попал сюда, на берег этого озера, Никифор Никитич. Был председателем. Когда колхоз сделали отделением совхоза, стал управляющим.

Артем Петрович развернулся талантливо. Вот уж тут хлеборобская душа дорвалась до настоящего дела. Колхозники с улыбкой вспоминали то собрание: мол, учинили мы прокурору такой допрос, какой он не учинял, наверное, никому в свою прокурорскую бытность. Не ошиблись в нем. Поднял колхоз на большую высоту, в миллионеры вывел. Героя Труда председателю дали, через год после этого полетел Артем Петрович на выставку в Москву, сошел с самолета в столице и упал замертво на аэродроме.

Сильно горевал Никифор Никитич. После похорон ушли они с Игорем в поле, о чем только не перетолковали. Игорь учился на втором курсе института. Вытянулся — с отца ростом стал, такой же белокурый и такой же хваткий. Очки уже носил. Хотел Никифор Никитич плечо ему предложить в трудный час, отца заменить. Но понял — не нуждается Игорь в опеке, парень духом сильный, самостоятельный. Одно посоветовал — обязательно доучиться. По себе судил: стало не хватать ему грамотешки, жизнь вперед рванулась здорово. Игорь обещал закончить институт заочно. Пока в колхозе поработает рядом с матерью. Тяжелее всех, конечно, ей…

* * *

Никифор Никитич не выдержал-таки, полез в карман за портсигаром. И воздух чистый, черемухой пахнет, а курить все равно хочется — привычка.

А светлая полоска на горизонте ширилась и ширилась. Озеро вроде бы тоже повеселело. Пар-туман куда-то исчез, вода заметно порозовела. Отчего бы? Эге! Да это зажглась-загорелась зорька, пока еле-еле, в самой что ни есть глубине горизонта. Она-то и подкрасила воду.

Прямо на глазах Никифора Никитича легла пурпурная полоса по озеру. И что-то еще изменилось. Что же? Ну да! Соловей смолк. Наверно, тоже залюбовался зорькой.

Гулко-гулко стукнул мотор мотоцикла, тут, в соседях. Это Игорь проснулся, собирается в поле, на полевой стан. До солнышка. Беспокойный. Этот не проспит, лишний час в постели не проваляется, как и отец его бывало. Мотоцикл затарахтел скороговоркой, удаляясь.

Да, в дело Игорь влез как-то незаметно, сразу. Это Никифор Никитич почувствовал на себе. Старый агроном ни одного пустякового дела без Никифора Никитича не решал. А тут вдруг будто меньше стали тревожить управляющего, приходили больше по пустякам: машину попросить или помощь какую-нибудь. Все на себя оттянул Игорь, к нему и шли. Сначала было обида шевельнулась в груди. Но вовремя погасил глупую обиду, ни к чему она, только помешает. Задумался, со стороны захотел на себя посмотреть — чего он стоит. Вот пришел мальчишка без большого опыта, а дело повел посолиднее, чем Никифор Никитич с его двадцатилетним опытом. В чем же дело?

Прошлую весну пригласил Игорь управляющего проехаться по полям на мотоцикле. Никифор Никитич согласился и грузно влез в люльку. И вот едут они и больше молчат. Увидели, что трактор, который сеял кукурузу, стоит. Подрулили к нему. Тракторист Памфилов, старый механизатор, копается в моторе и почем зря костерит чертей и бога заодно.

— Чего у тебя там стряслось, Памфилов? — спросил Осолодков.

— Черт его батька знает, — зло выругался Памфилов. — Барахло, а не трактор. В утиль ему пора.

— Ты трактор не вини, коль руки корявые. Время теряешь, Андрон Иванович. Долго простоишь?

— Дьявол его знает! Может, до вечера, может, раньше.

Игорь слез с мотоцикла и подошел к трактору.

— Дай-ка погляжу, — и отстранил оторопевшего Памфилова. Тракторист криво усмехнулся.

— Гляди, гляди, агроном. Это тебе не овсюг провоцировать.

Сунулся Игорь в мотор, нахмурился сразу, ссутулился. Памфилов вынул сигарету: мол, покурю, пока ты там ворожишь.

Никифор Никитич заволновался. Механизаторы — народ дошлый, палец в рот не клади — до локтя отхватят. Полезешь не в свое дело да не справишься с ним — засмеют, проходу не дадут. Похоже Игорь по молодости этого не знал. Копался себе спокойно в моторе, будто заправский тракторист. Чего-то откручивал, чего-то снимал и снова, посмотрев, на место ставил.

Всю жизнь Никифор Никитич проработал с механизаторами бок о бок. Требовал, спрашивал с них много. Но никогда в голову не приходила мысль изучить трактор или комбайн. Зачем ему это надо? Каждому свое. Так ли это? Первый раз засомневался в своем мнении…

Игорь кивнул Памфилову, зовя к себе. Тот погасил сигарету. Усмешка сошла с его губ. Понял — агроном не хуже его разбирается в машине. Оба склонились над мотором. Через полчаса завели. Трактор сначала неуверенно, боязливо, а потом, обретая силу, зарокотал басовито. Памфилов поглядел на Игоря пытливо, улыбнулся вдруг и протянул руку:

— Давай, агроном, руку на дружбу. Молоток ты!

Снова Никифор Никитич и Игорь тряслись по полям. Осолодков думал и думал. Все умеет этот Игорь. А он? Что он умеет? Агрономию знает постольку поскольку: на курсах краткосрочных когда-то понахватался, да на практике кое-что усвоил. Ни подготовки настоящей, ни фундамента. Потому и опасаться стал. Надо принимать решение, а он затылок скребет. Говорил обычно Игорю:

— Ох, боюсь я, угробим дело.

— У страха глаза велики. Глаза, говорят, боятся, а руки делают. Отец частенько повторял это.

— Ты вот не видел его, этого страха-то, потому и хорохоришься. А я познал. Тут можно влететь в историю похлеще, чем я когда-то влетел с овсом.

— Страх — это от неуверенности. А потом, Никифор Никитич, разве это хорошо — всего и всегда бояться? — Игорь снял очки, сощурил глаза.

— Мечта-атель! Отец твой, бывало, тоже любил мечтать. Но между мечтой и действительностью есть, дорогой, серьезное противоречие.

Игорь сразу посерьезнел, надел очки.

— Отец твой знал это противоречие, не увлекался.

— Хорошо, Никифор Никитич, не будем спорить. Но я думаю так: берешься за большое дело — верь в него, мечтай о нем, мечтай о большем, а не о меньшем. Вы не верите, а я верю.

— Хотел бы и я верить, — опять вздохнул Осолодков.

— Ну, я пойду.

Никифор Никитич не стал его задерживать. Смутно на душе после этого разговора, будто виноват он в чем-то перед Игорем. Вроде бы подрезал он сегодня крылья парню: мол, не летай высоко, я не хочу, чтобы ты высоко летал.

«Верить, — терзался Никифор Никитич. — А что делать, если вера в свои силы пошатнулась?» Вот времена наступили. Добрая половина жизни уже за плечами, осталось с гулькин нос — и вроде лишний стал. Пока числюсь в управляющих, а вожжи потихонечку молодежь забирает, тот же Игорь. Грамотный. А Никифор Никитич ни техники, ни агротехники толком не знает. Даже мотоцикл для него книга непрочитанная. Про трактор и говорить нечего. Раньше, когда можно было еще учиться, считал, зачем ему все это нужно? Руководить умеет? Умеет. И хватит. Каждому свое. Нынче иные ветры подули. Тяжело Никифору Никитичу. Но загнал грусть-тоску поглубже, никому не показывая ее, даже Анюте. Игорь прямо на виду рос, мужал. Башковитый парень, есть в нем достоинство, толковый будет из него управляющий. Управляющий?

Эх, Никифор Никитич, сам перед собой хитришь, сам себе не хочешь признаться, что все время сравниваешь себя с Игорем. И по тем статьям, и по этим. И выходит — по всем этим статьям Игорь сильнее тебя. Обидно? А правда. Обижайся, не обижайся. Что есть на самом деле, то и принимай. Опыт опытом, а знания — знаниями. Видал как ловко Петренко поймал тебя? Начальству не любишь возражать. Позиции твои очень шаткие, на них не устоишь.

* * *

Солнышко поднялось, когда вернулся в дом Никифор Никитич. Наскоро позавтракал — и в контору. Сказал, чтоб его не искали, и укатил на газике на Центральную усадьбу. Директора на месте не застал и кинулся по его следам. Догнал в самом дальнем отделении. Директор встревоженно нахмурился, спросил:

— Зачем здесь, Никитич? Беда какая стряслась?

Директор в летах, седой. Агроном давнишний, в свое время Тимирязевку кончил.

— Дело есть, Юрий Андреевич.

— Такое срочное, что гонялся за мной, как за зайцем?

— Как тебе сказать… Срочное не срочное, а вот тут болит, — признался Осолодков и постучал в грудь.

— Если ты из-за шутки Петренки, то зря. Парни молодые, дурачатся. А Петренке я чуб накрутил.

— И все же выслушай.

— Ну, коли тебе так приспичило… Пойдем, хоть на те бревна присядем. На ногах-то чего серьезные речи вести.

Присели на бревна, возле забора. Закурили. Никифор Никитич все, как на исповеди, и рассказал директору о своих сомнениях-переживаниях. Тот сначала слушал с улыбочкой: мол, не иначе блажь на мужика нашла. Но чем дальше рассказывал Никифор Никитич, тем серьезнее становился директор, любопытнее стал приглядываться к управляющему, будто заново открывая его. А ты вот какой, оказывается! Нахмурился директор, обхватил рукой подбородок, покряхтывает иногда:

— Мда…

Понятны ему тревоги Никифора Никитича, близки. Долго они сидели так-то на бревнах, никого к себе не подпускали. Думали вместе. Папиросу за папиросой портили.

— Задал ты мне, брат, задачку, — вздыхал директор. — Будто и прав ты, а будто и нет.

— Но с таким настроением, поверь, работать нельзя.

— Оно так. Это ведь не просто — взять да и освободить управляющего. Хоть ты и прав, хоть тебе и трудно, а все-таки… Как-то вдруг, Никитич…

— Да не вдруг. Думал я, много думал… Заявление, если надо, напишу.

— Что там заявление…

— Буду бригадиром. Мне и этого хватит.

— А не подумают, что ты бежал от трудностей?

— От каких? Нет, Юрий Андреевич. Народ-то ведь все видит, понимает, что я потихоньку зашиваться начал. Один раз оступишься по незнанию, другой, а там, глядишь, и хозяйство под откос пустишь. Тоже по незнанию. Зачем до этого доводить?

— Умно ты рассуждаешь, в логике не откажешь.

— Да ведь я все передумал — переболел.

— Ладно, я тоже подумаю, — сказал директор, поднимаясь, но снова мотнул головой, все еще удивляясь: — Ну и дела-а-а. Так, говоришь, агронома в управляющие? Весенина?

— Его.

— Не молод?

— Какой же тут грех? Мы вот с тобой молодыми уже не будем. А он стариком еще будет. Не торопи.

— Ох, брат Никитич, задал ты мне задачку…

Никифор Никитич ехал домой умиротворенный. Хороший разговор состоялся с директором. Боялся, не поймет. Но понял. Одно сильно беспокоило: как отнесется к его шагу Анюта? Впервые, принимая такое важное решение, он не посоветовался с женою. Почему? Сам не знал.

Но совесть у него была чиста: работы он не страшится — была бы только по плечу.

 

ЛИСИЙ ХВОСТ

На окраине Кыштыма, у самой дороги, которую называют Уфалейской, в те времена стоял двухоконный домик с голубыми наличниками. Жил в нем пожарник Семен Вагин, по-улочному просто Сема Бегунчик. Прозвище он получил за свою походку — при ходьбе так шустро и быстро семенил ногами, чуть подав вперед туловище, будто находился в постоянном беге. Служба в пожарной команде известная — сутки дежуришь, а двое загораешь. И что удивительно: Бегунчик, несмотря на способность легко и стремительно передвигаться, больше любил посидеть. Возле дома смастерил скамеечку и теплые вечера проводил на ней: то дымил «козьей ножкой», то лузгал семечки, то просто ничего не делал: сидел и смотрел.

Отец разрешил тогда мне пользоваться дробовиком, и я частенько, придя из школы, бежал на охоту. Если выйти за город по Уфалейской дороге, перейти мелководную речушку Егозу, углубиться в лес, то попадешь в глухомань, зовут которую почему-то Кузиным островом. От мира этот Кузин остров отделен болотом. Раньше болото было непроходимым и страшным, но к моим временам высохло и преодолевалось без особого труда. На острове росли лиственницы. Ранней осенью колючки у нее закисают. Такие колючки любят глухари. Вот я и повадился туда ходить. Удача не особенно баловала меня, но я упрямо верил, что со временем она придет.

На охоту или с охоты приходилось ходить мимо дома Бегунчика. Дорога тут одна. Сема и приметил меня, начал посмеиваться. Сидит, бывало, на своей скамеечке, семечки лузгает, усмехается. Задирал обычно первый:

— Здорово, парень! Далеко путь держишь?

— До Кузина острова, дядя Семен.

— Валяй, валяй. Я намедни зайца там к сосне привязал, так ты его не пропусти. Жирный куян.

— А на что он мне?

— Не надо? Ох, грех какой. Ладно. Другой раз я тебе козелка раздобуду. Только, сдается мне, стрелять-то не умеешь.

— Да уж не беспокойтесь.

— Умеешь, значит? Ну тогда и верно не о чем беспокоиться.

А когда я возвращался, особенно если пустой, Бегунчик спрашивал:

— Ну, как? В белый свет, как в копеечку? Али мимо? Слышал я твою канонаду — всех ворон, небось, насмерть перепугал.

Житья не было от его насмешек. Пытался за версту обходить его дом. Но обходить было неудобно: по камням да косогорам, пока дойдешь до места — умаешься. И терпел насмешки. А что оставалось? Обидишься, больше засмеет. Можно было отцу пожаловаться. Но тогда и на глаза не попадайся!

Однажды со мной приключилась такая оказия. Пересекал я болотнику. Было начало ноября. Снег еще не выпал, а подмораживало-крепко. Свернул я с болотники немного в сторону, в мелкий соснячок. Тропинка тут бежит по самой кромке: слева сосенки, а справа за голыми низкорослыми кустами ольховника тянется все та же болотника. Глянул я направо и замер: между двух заиндевелых кочек пламенел лисий хвост, яркий такой, пушистый. Я разволновался, чего тут говорить, тихохонько вскинул ружье и соображаю: по хвосту лупить нельзя, бесполезно. Самой же лисы не видно. Решил зайти сбоку и пальнуть в голову. Чтоб наверняка. А кинется бежать раньше сроку, ударю вслед из обоих стволов. Все равно не уйдет. Пробираюсь, стараюсь не шуметь. Хвост топорщится все так же, главное, даже не шелохнется. Я с него глаз не спускаю. Сомнение стало разбирать. Почему хвост неподвижный? Шагнул еще и вижу — лиса мертва. Кто-то когда-то поставил капкан с приманкой. Лиса и попалась, лису исклевали вороны, а хозяин капкана все не шел и не шел. А хвост чудесно сохранился. Жалко мне было оставлять его, отрезал и сунул в карман. На память. Обидно немного было. Могла бы ведь и живая лиса встретиться. Так нет! Кому-то везет, а мне… Да еще мимо Бегунчика идти придется. Опять начнет приставать.

Сема, как всегда, у ворот лузгал семечки. Не сидел, а стоял, привалившись к верее, — прохладно было. Словно специально меня поджидал. И начал свою канитель. Вдруг заметил в моем кармане лисий хвост.

— А это у тебя что?

— Где? Это?

— Ага, это, это.

— Дак это хвост, дядя Семен.

— Ну-ка покажь.

Я показал — не жалко, пусть смотрит. Вижу загорелись глаза у Бегунчика, повертел в руках хвост, прищурился и спросил.

— Поди-ко не знаешь, от какой это зверюги?

Тут я решил разыграть простачка.

— Шут ее знает, — отвечаю. — Кошка не кошка и на собаку вроде походит тоже.

— Ну, ну.

— А чего «ну»? Бежит, я в нее бабахнул. Попал с первого. Хвост отрезал вот — больно красивый, — я забрал у Семы хвост, распушил его. — Красота! На память вот взял.

— Погоди, а зверюга где?

— Зверюга? Да там осталась — в лесу.

— Где это там?

— У Кузина острова, где же еще. Знаете, там растет листвянка, которую нынче летом громом побило.

— Ну, ну!

— Недалеко от нее, в самой болотнике. Отрезал хвост, а зверюгу бросил. На кой она мне леший?

— Твоя правда, парень, — поспешно согласился Бегунчик.

— Отдай мне хвост-то, право. Я тебе свисток рябчиков приманивать дам. Мала штука, да знатная. Для охотника необходимая.

— Берите. А свисток зачем мне?

— Ну, спасибо, парень, удружил, — обрадовался Бегунчик и заторопился домой. А я зашагал своей дорогой. За следующим домом остановился, обежал кругом косогора и снова вышел на Уфалейскую дорогу, притаился за заборчиком. Минут через пять мимо промчался Сема Бегунчик, держа курс на Кузин остров. Он то и дело оглядывался, видно, боялся, что я одумаюсь и брошусь ему в погоню. Иди, иди, не оглядывайся, я за тобой не побегу!

Через несколько дней я встретил Бегунчика в городе. Кажется, он сменился с дежурства и торопился домой. Заметил меня издалека и заулыбался. Когда приблизились друг к другу, Сема погрозил мне пальцем:

— Ну и жук ты, парень. Обкрутил меня вокруг пальца запросто. Ни за что ни про что сгонял старика за семь верст!

В душе я ликовал, но сделал вид, будто чувствую себя виноватым, глаза опустил.

— Ну, ну, ничего, парень! Сам такой и таких люблю.

С тех пор он уже не смеялся надо мной, а заводил разговоры как с равным. Мне это нравилось: ехиднейший человек в городе Сема Бегунчик сам первый заговаривает со мной!