День выдался жаркий. От зноя небо стало белесым. Бойцы утомились. Сказывалось нечеловеческое напряжение. Курнышев же отдыха никому не давал. Объявили передышку только тогда, когда приехала кухня.

Обедали попеременно, молча. Аппетита от жары и переутомления не было. Лишь Ишакин быстрее других умял свою порцию кулеша и попросил добавки. Повар не стал жадничать.

После обеда опять взялись за щупы, и лейтенант разрешил отдыхать парами по тридцать минут: сначала одна пара, потом другая…

Случилось так, что старший сержант и Ишакин оказались в одной паре. Но, всего скорее, так подстроил сам Ишакин: выждал, когда очередь дошла до Андреева, и вызвался идти с ним. Но Григорий просто не обратил на это внимания — Ишакин так Ишакин.

Сейчас взвод прощупывал лесную дорогу. У немцев здесь был какой-то лагерь. У самой дороги и в глубине леса часто попадались добротно сделанные землянки. В лесу все-таки работалось легче — не так знойно, как на открытом месте.

Когда пришла пора отдыхать, Андреев с Ишакиным выбрали куст пораскидистей и забрались под его прохладную тень. Ишакин расстегнул поясной ремень, все пуговицы на гимнастерке, разулся. Портянки повесил на ветку для просушки. От них разило потом.

Андреев ремень только расслабил, лег на спину и закрыл глаза. Такое блаженство разлилось по телу, что сразу потянуло на сон. Но спать нельзя: только разоспишься, а надо вставать. Лучше уж потерпеть. Чувствовал на лице малейшее шевеление воздуха, вдыхал горьковатый запах травы, слышал попискивание какой-то пичуги — ей и война нипочем.

— Не любит меня кодла, — неожиданно сказал Ишакин. Голос его донесся до Андреева откуда-то издалека. Григорий подивился этим словам, совершенно не связанным с тем, о чем он сейчас думал. Они были далеки и непонятны.

— Кто это тебя там не любит? — лениво спросил Андреев; ему так не хотелось выходить из приятного оцепенения.

— Наша кодла. Ну, братва взводная.

— Ох, и словечко ты опять откопал. Но к чему ты это вдруг?

— Ни к чему. Для себя.

— Ты же не девица.

— А что, лишь девиц можно любить?

— Почему же? — смутился старший сержант.

— То-то и оно. Мне ведь тоже хочется отогреться возле человеческого тепла.

— Само собой, — согласился Андреев и поднялся. Ишакин сидел, обхватив руками колени. По пальцам его ног с крупными кривыми ногтями ползали маленькие черные муравьи, но он их не чувствовал. В глазах тускло и упрямо светилась тоска, да такая дремучая и неприкрытая, что Григорию стало не по себе. Вот таким невменяемым Ишакин был тогда, в Брянских лесах, когда украл у женщины козленка, а Алексей Васильевич Рягузов, тамошний партизан, хотел застрелить его за это.

— Ты же знаешь, старшой, в бога я не верю, а черта не боюсь. И помирать мне не страшно. Кому я нужен?

— Брось хныкать, — возразил Андреев. — Ты ведь нытиком не был.

— И бросать нечего. У тебя отец и мать были?

— И сейчас есть.

— А я не помню, от кого родился. Шатался по приютам. Уже потом, когда подрос, узнал, что был такой писатель-воспитатель, не помню фамилию, ну тот, что из приютских дураков делал настоящих людей.

— Макаренко?

— Во, он самый. Мне такой писатель-воспитатель на пути не встретился, потому, может, я университеты проходил на Колыме и еще кое-где. И вот в меня всосалось с молоком — всяк человек мне враг, опасный или не очень, но враг. А как же? В приюте за пайку хлеба насмерть дрался с такими же гавриками, как и сам. Когда воровал, всех боялся — друзьями тут мне никто не мог быть. На Колыме меж собой грызлись, жить всякому хотелось. А в войну, под Мценском, сержант один взъелся, узнал, что я урка, и съесть меня хотел, начисто извести. Я и привык жить ощерившись.

— Нелегко, — согласился Андреев.

— Если, думал, пуля меня какая-нибудь поцелует или осколок шальной прилетит, никто не пожалеет, а то и рады будут — сдох никому не нужный человек. И некому тебе, старшой, на меня похоронную будет посылать.

— Ну и темь в твоей голове!

— А чем ее высветлить? Ладно, хоть к тебе под начало попал, а то б не знаю, что со мной и было. Да вот еще в этой деревушке, в которой последние две недели жили, стряслось со мной непонятное.

— Что же? — насторожился Григорий.

— Сам не разберусь еще, только нутро мое перевернулось на все сто восемьдесят.

— Не заметил.

— Да ты, старшой, за последнее время многого не замечаешь. После Брянских лесов. Знаешь, что Трусов по ночам плачет?

— Как плачет?

— Слезами, как еще.

— Я не про то — почему плачет?

— Мать у него померла, письмо получил.

— Да-а-а… — раздумчиво протянул ущемленный Андреев.

— Так в той деревне мы в хате стояли втроем, сам же распределял — с Трусовым и Строковым. Хозяйка там молодая, но вдова. Мужа убили на войне, а на руках детишки остались. Двое.

— Помню. Хорошая женщина.

— Так вот я с нею спал.

— Фи! — присвистнул Андреев. — Нет, не похоже на тебя!

— Похоже или не похоже, а было. И по-серьезному, старшой. Я ведь не Качанов, тот щурил глаза на каждую. А у меня бывает только раз, но бесповоротно.

— Влюбился, что ли?

— Откуда я знаю? Может, и влюбился, можно и так назвать. Я лишь в те недели понял, для чего надо жить. Ребятенки не мои, а я их все равно что родных сердцем понял, и они ко мне ластились. А Марья — баба теплая, душа у нее теплая, я прямо вроде отогрелся малость возле нее. И страшно мне стало за себя. Я вроде бы проснулся и понял, что кодла меня не любит. И не за что меня любить, хотя я тоже человечью душу имею и не хочу, чтоб в нее плевали.

— Никто тебе и не плюет.

— Правда твоя, пока боятся.

— Это у тебя от тоски.

— Может, и от тоски. Побежал бы я сейчас в ту деревушку, поглотал бы еще малость счастья, ну хотя бы месяц, и снова можно воевать два года.

— А она к тебе как?

— Она тоже истосковалась по теплу, звала меня Васенькой. Ты пойми, старшой, никто в жизни так меня не называл, и мне реветь хотелось от такой ласки, и я понял, старшой, что готов за эту бабу по капле отдать всю свою кровь, отдать, лишь бы никто ее не обижал. И ее ребятенков тоже.

— Значит, после войны будет куда возвращаться.

— Оно так, да все не верится. Неужели эти чертовы полчаса уже миновали? Смотрите, идут нас сменять татарин да Лукин. Только ты, старшой, про наш разговор никому.

— Будь уверен. Но послушай, неужели я так оторвался, что не замечаю ничего?

— Не переживай, старшой. Это мне так показалось, — вдруг улыбнулся Ишакин. — Трусов по ночам плакал, а я его засек. Он умолял меня, чтоб никому не говорил, особливо тебе: мол, не хочу, чтоб знали. А я вот трепанулся.

Ишакин привел себя в порядок, и они поднялись навстречу Файзуллину и Лукину. Опять включились в работу.

Обещанных Курнышевым воинских частей, которые вот-вот устремятся в прорыв по этой дороге, все не было и не было. У Андреева закралось сомнение: нужна ли вообще она фронту, есть же лучшие! А посему зачем такая спешка? Эту дорогу немцы минировали в самый последний момент, и мины обнаруживать было куда легче, нежели на старых минных полях.

Однако после полудня, когда зной стал потихоньку спадать, а на западе канонада утихомирилась, из-за поворота вывернулся юркий «виллис» с тремя военными, а за ним потянулась целая колонна «студебеккеров», в кузовах которых сидели солдаты.

Лейтенант Васенев предусмотрительно выставил позади работающего взвода пост с красным флажком. Бессменно занимал его Гордей Фомич. Он должен был останавливать всех, кто появится на этой дороге с востока. Увидев «виллис», Гордей Фомич деловито поправил на плече карабин, встал посреди дороги, широко расставив ноги, и поднял флажок. Шофер остановил машину почти у самого Гордеева, не доехав до него, может быть, метра полтора. Гордей Фомич осуждающе покачал головой, хотел было выговорить шоферу за такое лихачество. Но с переднего сиденья на землю ловко спрыгнул небольшого роста подполковник, подтянутый и строгий.

— Что это значит? — густым баском повелительно спросил он Гордеева. Один за другим останавливались и машины, образуя колонну, хвост которой терялся за поворотом.

— Туда ходу пока нет, товарищ командир.

— Должен быть ход.

— Оно правильно, должон, да пока нет: мины, товарищ командир.

— Отойдите с дороги.

— Не могу, товарищ командир. Приказано не пущать.

— Я приказываю — пустить! Безобразие тут развели! — Подполковник снова уселся рядом с шофером и слабо махнул рукой: мол, поехали.

Гордей Фомич отступил на шаг, взял карабин наизготовку и сказал прерывающимся от волнения голосом:

— Я буду стрелять!

Подполковник, вконец раздосадованный непредвиденной заминкой и понимая, что горячится зря, опять вылез из машины, подошел к Гордееву почти вплотную. И Гордей Фомич успел разглядеть, как у него от злости раздуваются ноздри, а глаза прищурены так, словно бы он приготовился к стрельбе по ненавистной цели.

— Зовите старшего командира! — тихо, но с нажимом приказал он, на что Гордей Фомич ответил:

— Слушаюсь! С этого и надо было начинать, товарищ командир.

— Подполковник.

— Товарищ подполковник, извиняйте.

Неподалеку отдыхал Строков, которого во взводе знали, как великого молчуна. Выпадали такие дни, когда он не произносил ни единого слова. Ему и крикнул Гордеев:

— Позови капитана Курнышева, да поживее!

Подполковник между тем достал портсигар и закурил. Гордей Фомич спросил:

— Если позволите?

Подполковник метнул на него острый взгляд, смерил с интересом несколько мешковатую, нескладную фигуру солдата с лихими усами и добрыми глазами и, видимо, растерялся от этой обезоруживающей простоты. Что-то в нем смягчилось, и он протянул Гордееву портсигар:

— Курите.

— Благодарю, — запросто отозвался Гордей Фомич, аккуратно двумя загрубелыми пальцами извлек из портсигара папиросу и удивился вслух: — Да это никак «Беломор»! А я уж думал, их больше не делают.

— Откуда сам? — окончательно потеплел подполковник.

— Да я из Рязанской области.

— Там все такие смелые?

— Да теперь, товарищ командир, почитай, все смелые.

— Карабин взял наизготовку, а что, и стрелять бы стал?

— А то как же? Разве с оружием шутят?

— Но нас ведь вон какая махина, — махнул рукой подполковник в сторону «студебеккеров». Со многих машин на землю повыскакивали солдаты, все, как один, с автоматами за плечами, и разминали ноги, сходились на шутливые кулачки.

— Ну так что? — спросил Гордеев.

— Как что? Тебя бы разорвали на куски.

— На то нет у вас права. Я на посту, исполняю службу. Вы же командир и должны это знать лучше меня.

— А если у меня приказ? И он важнее твоего приказа?

— Оно верно, товарищ командир, но вот идет наш капитан Курнышев, с ним и решайте. Мое дело — солдатская служба, а ваше — стратегия, вот и весь сказ.

Курнышев козырнул подполковнику и доложил, что его рота занята разминированием. Подполковник взглянул на часы и сказал:

— Через час я должен быть на месте. Пропустите колонну, товарищ капитан.

— Ехать нельзя, дорога не очищена от мин.

— Очищайте скорее, черт побери!

— Стараемся, товарищ подполковник.

— С таким старанием мы и за десять лет не дойдем до Берлина. Сколько вам еще потребуется времени?

— Остаток дня, товарищ подполковник.

Тот глянул на капитана расширенными от удивления глазами и сказал:

— Да вы что? Я же вам русским языком говорю — через час моя часть должна быть на месте!

— Я вас понимаю, но войдите и в мое положение.

— Прикажите солдату сойти с дороги.

— На вашу ответственность, товарищ подполковник.

— Поехали, Митрохин, — бросил подполковник, садясь в «виллис». Гордей Фомич встал рядом с капитаном, давая дорогу машине. Проезжая мимо, подполковник с еле заметной улыбкой козырнул Гордею Фомичу, как бы закрепляя этим те особые отношения, которые у них возникли только что, до прихода капитана.

Колонна, обдавая пылью и бензиновым чадом Курнышева и Гордеева, двинулась вслед за «виллисом». Солдаты были свежие, не потрепанные фронтом, сытые, а потому веселые. Они знали, что через час или два, возможно, вступят в бой, первый свой бой. И это обстоятельство тоже подогревало их настроение. Иногда кто-нибудь из них кричал:

— Эй, усач, часом, не сибирский?

— Рязанский я.

— А я думал — только у нас такие усачи водятся!

И гоготали в свое удовольствие. Или звали:

— Эй, дядя, сидай с нами, поедем фрицев бить!

— Езжай, езжай с богом, — отвечал добродушно Гордей Фомич, а потом сказал Курнышеву грустно: — Экие молодцы, кровь с молоком. А в крестьянстве сейчас одни бабы маются.

Но Курнышеву было не до разговоров. Он напряженно прислушивался. И боялся, что вот-вот грянет роковой взрыв. Мины впереди были — это он знал наверное. Две-три машины еще как-то могли проскочить, но такая колонна… Гордеев догадался, какие заботы грызут сейчас ротного, и тоже вытянул шею.

Чудеса на войне бывают, но редко. В своей неумолимой реальности она жестока, и кто этим пренебрегает, тот дорого расплачивается. Взрыв все-таки грохнул, одиноко и мстительно. Эхо грозно прокатилось по лесу. Колонна остановилась. Курнышев побежал вперед, Гордей Фомич остался на месте. Кто-то спросил:

— Что там такое? Откуда-то из леса донесся ответ:

— «Студер» на мине подорвался.

— Гробовщики! — зло сплюнул лейтенант, выпрыгнувший из кабины ближайшей от Гордеева машины. — Саперы называются! Разминировать как следует не умеют.

Гордей Фомич хотел возразить, но передумал: долго разъяснять, а коротко скажешь — не поймет. Сложное положение у подполковника: приказ надо выполнить в срок, а вот мины мешают, их по мановению волшебной палочки не уберешь. «Война, — размышлял Гордей Фомич. — И легче все-таки на ней нашему брату — солдату. Никакой тебе стратегии, от которой может вспухнуть голова». После короткого совещания у подполковника колонну машин решено было направить по неезженому проселку, который имел выход на основную фронтовую магистраль. На укромной полянке недалеко от дороги сиротливо поднялся холм земли, где были похоронены солдаты, подорвавшиеся на мине.

Рота Курнышева продолжала свое дело.

Никто не знал почему, но с Юрой Лукиным всегда случались невероятные вещи. Конечно, невероятное могло случиться с каждым, фронт есть фронт, и, разумеется, случалось, но не так густо, как у Лукина. Сказать, что это происходило только из-за Юриного характера, нельзя. Характер у него был средний, ничем не выделяющийся. В особых обстоятельствах Юра мог быть храбрым и настойчивым, но особой прытью не обладал. Уживалась в нем даже определенная разболтанность. Мог заснуть на дневальстве, за что и наряды вне очереди получал, и на губе сидел. Мог одеться не по форме. А на замечания реагировал быстро. Вообще, как заметил Андреев, если Юру все время держать в руках, он был бы хорошим солдатом. Рядом с Андреевым так оно и было. Старшего сержанта Лукин уважал и вовсю старался не подвести его.

А историю, которая приключилась с ним в Брянских лесах, куда со специальным заданием вылетала группа Васенева, знал весь батальон, хотя сам Юра упорно о ней молчал. Сначала проговорился Мишка Качанов, потом дополнил Ишакин. В самолете, когда надо было прыгать, у Лукина развязался вещевой мешок. Содержимое его высыпалось на пол. Пока Юра торопливо собирал да снова прилаживал вещевой мешок, его товарищи уже прыгнули и самолет далеко отлетел от того места, где горели сигнальные партизанские костры. Расстроенный, забыв обо всем, Лукин все-таки ринулся в звенящую пустоту, и командир корабля не сумел его остановить. Юра прыгнул в неизвестность, и тут начались его приключения. Когда приземлялся, угодил ногой на пенек и не мог идти. Кое-как добрался до речки и там, на свое счастье, встретился с девушкой Олей, которая его спрятала и оказала помощь. Потом она повезла Юру к партизанам, но в пути повстречались немецкие мотоциклисты. Лукин не растерялся и уничтожил их, но кто-то из них успел-таки очередью из пулемета ранить Олю. Позднее Лукина с раненой девушкой подобрали партизаны, а от всех этих переживаний у Юры побелел клок волос в чубе.

Лукин без ума влюбился в девушку. И вот уже год получает от нее письма чуть ли не каждый день. Получив письмо, Юра обычно уединялся, особо понравившиеся места перечитывал несколько раз и при этом тихо улыбался. В эти минуты он забывал обо всем на свете — и про своих однокашников, и про старшего сержанта, и даже, видимо, о том, что идет война.

В такие минуты его нельзя было тревожить. Однажды неугомонный Мишка Качанов попытался было пошутить с ним. Подкрался тихонечко сзади и вырвал из рук письмо. Лукин не закричал, не схватился за автомат. Он молча поднялся, исподлобья глянул на улыбающегося Мишку и неожиданно для всех коротким, но сильным взмахом руки, как потом шутили солдаты, врезал тому по скуле.

Мишка потер ладонью щеку, по которой пришелся удар, и зло сузил глаза — вот-вот полезет драться. Но природное чувство юмора взяло верх, да и не прав был — сам понимал это. Усмехнулся криво:

— Думаешь, вторую подставлю — только бей? Дудки! — И вернул Лукину письмо.

— Попробуй подставь!

— Я же не идиот!

— Ну и отвяжись!

— А ты другой раз полегче на поворотах, ненормальный. Удивительно — как человек влюбится, так теряет голову. Я тоже умею кулаками работать, будь здоров.

И Качанов тихонечко ретировался. Но с тех пор у всех пропала охота подтрунивать над Лукиным, потому что поняли — это у него серьезно, он в самом деле тоскует по своей ненаглядной Оле.

Очередное Олино послание Юра получил позавчера и поделился радостью с Андреевым:

— Теперь она совсем здорова. Врачи боялись, что от ранения чахотка начнется. Пронесло!

— Как она там живет?

— Ничего, в колхозе работает. Пишет, что Жору-полицая поймали.

Андреев, по рассказу самого Юры, кое-что знал про этого Жору. Полицай приставал к Оле, все хотел жениться на ней. Придурок был такой. Дорвался до власти и людей мордовал. Судили его в той же деревушке и приговорили к расстрелу. На коленях ползал, прощения просил. А кто должен был его прощать? Он же всем успел насолить.

И в тот вечер, когда колонна «студебеккеров» ушла проселком, с Лукиным стряслось очередное приключение. Юра искал мины не на самой дороге, а в придорожной полосе, слева. За весь день не извлек ни одной мины. Немцы, видимо, минировали торопясь, поэтому ставили заряды на полотне и возле кюветов.

К вечеру на Юрином пути попалась землянка. Попадались они частенько, но все далеко от дороги, в самой глубине леса. Такие не осматривались — не было на них времени. А тут землянка у самой дороги. Лукин остановился в раздумье. Над поверхностью эта землянка возвышалась не более чем на метр. Вход, спускался полого, этакой скошенной траншеей. Ступеньки и стены Траншеи были выложены жердями из неошкуренных березок.

Лукин внимательно исследовал каждую ступеньку, опустился до двери, потоптался. Возникло непреодолимое желание взяться за скобку и распахнуть дверь. Но удержался. Иногда немцы, рассчитывая вот на такую поспешность, изнутри, к другой скобе, прикрепляли фугас натяжного действия.

Юра извлек из кармана клубок из парашютных строп, осторожно, привязал конец к скобе, поднялся наверх, облюбовал пенек, за которым решил спрятаться. Если фугас поднимет в воздух землянку, то пенек будет ему все-таки защитой.

Вжавшись в землю поплотнее и спрятав свою лобастую голову за пенек, Лукин потянул стропу. Дверь подалась нехотя, он потянул сильнее. Взрыва не было. Значит, порядок. Теперь осталось осмотреть землянку изнутри. Потом на двери размашисто написать «Мин нет». Можно поставить свою подпись. Пусть знают те, кто придет сюда после, что до них здесь поработал Лукин.

С земли Юра поднялся рывком… и оторопел. Но это было секундным замешательством. В следующий же миг он торопливо потянул из-за спины автомат, одновременно падая на землю. Вот влип так влип! В землянке толпились немцы. Ребята ушли вперед, где-то недалеко должен быть с красным флажком Гордеев, да он же ни о чем не догадывается! Лукин услышал за собой чьи-то шаги и вздохнул облегченно. Оглянулся — и увидел старшего сержанта Андреева.

— Ложись, старшой! — крикнул он, делая зверское лицо. — Немцы в землянке!

Андреев бросился на землю и подполз к Лукину. В самом деле, в землянке было полно немцев. Они о чем-то взволнованно лопотали: видимо, ждали нападения. Ведь кто-то же открыл дверь, не сама же она открылась! Но вот один из них вышел из землянки, подняв руки вверх, стал подниматься по ступенькам, твердя:

— Рус, рус! Найн, найн стреляйт!

За ним потянулись другие. Двенадцать человек. Встали плотной кучкой перед Андреевым и Лукиным, подняв руки вверх и пытаясь что-то объяснить им. Но ни старший сержант, ни Лукин не понимали по-немецки. К ним спешил Гордей Фомич. Приблизился к немцам степенно, погладил усы и сказал:

— Вот и наферштеились.

— Позовите капитана, — приказал Андреев Гордееву. — Он где-то здесь поблизости.

— Это мы мигом, — охотно отозвался Гордей Фомич.

Капитан появился через несколько минут. Увидев офицера, немцы опять заговорили, перебивая друг друга. Курнышев, с трудом подбирая фразы, прежде всего разрешил им опустить руки — все равно оружия ни у кого не было. Потом попросил их не кричать всем враз. Пусть кто-нибудь один расскажет все, что надо, толком. Андреев с удивлением посмотрел на Курнышева. Вот уже полтора года служат они вместе, а Григорий и не ведал, что капитан умеет по-немецки, хоть не очень здорово, но умеет.

Эта группа немцев решила сдаться в плен. То, что они пережили сегодня утром, когда наша артиллерия и самолеты-штурмовики обрушились на их передний край, а потом завершили танки и пехота, заставило их иными глазами посмотреть на мир. Гитлеру капут все равно, и они не хотят умирать за него. Вот и выбрали удобный момент, спрятались в землянке, чтобы переждать, пока отсюда уйдет фронт.

Когда пленных увели, Гордей Фомич раздумчиво проговорил:

— Башковитый народ эти немцы.

— Это почему же? — не понял Андреев.

— А как же! Притихли в землянке, что тебе мыши, и ждут. Русские возьмут верх — лапки в гору: мол, берите нас в плен. Свои удержатся, они выползут и скажут: ховались от снарядов, хайль Гитлер! И порядок — живы-здоровы!

— Неправильно рассуждаешь, товарищ боец, — вмешался Курнышев. — Сейчас немцы начинают прозревать. Пока немногие, но уже начинают. Они поняли, куда завел их Гитлер, и не хотят больше умирать за него. Вот эти, сегодняшние, из тех. Очень примечательное явление.

— Эх, чтоб им прозреть в сорок первом!

— Всему свое время.