НА ИСТОКАХ ДЕТСТВА
15 июля 2002 года, подписав в печать очередной номер газеты “Молния”, а также все необходимые для предоставления в Минюст документы о регистрации Коммунистической партии трудовой России, я выехал из Москвы. Отпуск! Казаки атамана Филина отремонтировали мою видавшие виды “Жигули-четверку”, сын Сережа помог упаковать персональный компьютер и ранним утром я уже вел машину по трассе “Дон” к Черному морю. Там, под Туапсе у моего старшего брата есть дача, где мне, как всегда, обещали создать все условия для отдыха и написания этой книги о Сопротивлении трудового народа насильственной капитализации России.
Первую свою книгу я написал за решеткой тюрьмы Лефортово. Это был философский трактат, попытка осмыслить поражение народного восстания в Москве в сентябре - октябре 1993 года через призму лучших достижений человеческой мысли от Сократа и Платона до Ленина. Та книжка под названием “Лефортовские диалоги или тюремный конспект лекций Гегеля” вышла небольшим тиражом в издательстве “Палея”, а затем ее перевели и издали в Сирии, Италии, Бразилии. Как мне сообщили однажды на ежегодном конгрессе коммунистических и рабочих партий в Брюсселе, газета французских коммунистов “Юманите” оценила “Лефортовские диалоги” как “первый философский труд, вышедший в России после Ленина и Сталина”. Вполне возможно, что за этой фразой не было ничего, кроме горькой иронии “горбачевцев”, окопавшихся в “Юманите” со времен Жоржа Марше. Но мне было приятно: во время отсидки в Лефортово я не бездельничал, а писал философский труд. В России этот труд мало известен. Книжку расхватали активные сторонники “Трудовой России”, а на повторное издание не хватало ни времени, ни средств. К тому же товарищи по борьбе требовали от меня написать книгу автобиографическую, с подробным описанием событий и роли в них “Трудовой России” после окаянного времени Горбачева-Ельцина. Но издание и редактирование газеты “Молния”, плюс постоянные разъезды по стране и за рубежом, не оставляют времени на “солидный” литературный труд. Долгое время приходилось отшучиваться: “Вот посадят снова в тюрьму, тогда времени для книжки будет более чем достаточно!”.
Однако к маю нынешнего года борьба идей в России вновь обострилась. В стремлении задушить любое инакомыслие официоз протащил через Государственную Думу закон “О противодействии политическому экстремизму”, Но за неимением собственных идей, способных консолидировать российское общество, очередные кремлевские временщики через риторику псевдопатриотизма то и дело скатываются в пошлятину великодержавного шовинизма. С другой стороны, конформистская, соглашательская позиция парламентских коммунистов унавозила почву для национализма и (под предлогом борьбы против еврейства) жесткого антикоммунизма. Примеры: письма из тюрьмы лидера Национал-большевисткой партии Эдуарда Лимонова в газете “Завтра” и роман главного редактора этой газеты Александра Проханова “Господин Гексоген”, вызвавший буквально телячий восторг таких известных русофобов, как Немцов и Хакамада и получивший литературную премию “Лучший национальный (?) бестселлер (?!)”. Не устает строчить книжку за книжкой и близкий друг Проханова – лидер КПРФ Геннадий Зюганов. Вот и этим летом он обещал порадовать нас “очень хорошей, продуманной книгой о глобализме”. А что же “Трудовая Россия”. Неужто мы будем стоять в стороне от жесточайшей схватки идей? Нет! Мои товарищи тысячу раз правы: надо писать свою книгу, надо напомнить обществу, кто первым поднял Красное Знамя, чего это нам стоило, в чем наши разногласия с оппортунистами, каковы наши идеалы и как мы собираемся воплощать их в жизнь. А от тюрьмы хоть и не след зарекаться, но и напрашиваться за решетку – глупость несусветная. Книги лучше писать на свободе. Скорее в отпуск, скорее бы сесть за компьютер…
Самая утомительная часть трассы “ДОН” начинается за Воронежской областью. Над степью – марево. От жары плавится асфальт. На бесконечных затяжных подъемах и спусках за каждой большегрузной машиной тенятся шлейф легковушек: обгонять на шоссе с двумя полосами движения да еще при постоянных переломах дороги опасно. И только к закату трасса разгружается, на спидометре – за сто, и в ветровые стекла врывается свежий аромат только что скошенного хлеба. Так пахло в отчем доме, когда мать пекла хлеб в русской печке. Так пахли мякиши от теста, на которые мы приманивали сазана в сонных степных реках. Так благоухал колхозный ток, на котором я каждые каникулы, начиная с десяти лет, разгружал зерно из-под комбайнов...
Я родился и вырос в селе Белая Глина Краснодарского края. Это – на стыке трех регионов: Кубани, Ростовской области и Ставрополья. В семье нас было шесть детей: три сестры и три брата. Я младший. Деда и бабушку по отцу я не помню. Знаю, по рассказам родителей, что дед Иван Ильич, потомственный гончар, мигрировал на юг России то ли из Воронежской, то ли из Курской области. Во всяком случае, там и сейчас есть село Горшечное и, как мне сообщили читатели “Молнии”, есть даже анпиловский бор, откуда, вполне вероятно, и пошли мои корни. Бабушку и деда по материнской линии я помню хорошо. Дед Петр Родионович Селюков был из мастеровых: ремонтировал жатки, ковал, крыл крыши железом и камышом, смастерил паровое отопление для первого в селе двухэтажного дома, пробил первую в Белой Глине артезианскую скважину и склепал большой железный бак для водонапорной башни. Дедовская клепка оказалась прочнее сварки, и когда, старую водонапорную башню в центре села снесли, бак еще долго служил резервуаром в керосиновой лавке на рынке, не упуская ни единой капли доверенного ему топлива. Бабушка Ирина Емельяновна знала очень много народных песен, многие из которых, как мне кажется, безвозвратно утеряны. Но с бабкой я редко общался, разве что после очередной мальчишеской драки забегал в дедовский дом, чтобы смыть кровь и перебинтовать на скорую руку полученные в драке раны. Селюки, в отличие от Анпилов, жили зажиточно. Хотя и у деда в начале прошлого века хватило средств, чтобы дать образование только одной дочери и сыну, а младшую Лушу (мою будущую маму) в 11 лет дед отдал батрачить в соседний хутор. Однажды, рассказывала мать, она не выдержала жару в поле, бросила прополку и пришла домой. Утром хозяин приехал к деду и потребовал вернуть батрачку. Дед оседлал коня, взял тяжелую казацкую нагайку и погнал по степи дочь на работу. Шрамы от той дедовской нагайки остались на маминых плечах навсегда.
По рассказам родственников, мой дед по отцовской линии Иван Ильич Анпилов исчез из села в середине 20-х годов прошлого века, во время продразверстки. Иван Ильич был горшечником, но и он обязан был сдать определенное количество зерна, которое он получал от казаков в оплату за горшки, макитры и большие кубганы. Когда к деду в первый раз приехали комиссары из продотряда, он отдал требуемое количество зерна. Но когда продотряд через пару дней вернулся в дедовский двор и опять потребовал хлеб, мой дед Иван Ильич расстегнул ширинку, достал мужское естество и заявил: “Хлеба у меня больше нет. Своих детей кормить нечем. Вот все что у меня осталось. Режьте его на пятаки!” Правда или нет, но только после продразверстки дедовских шуток в селе больше никто не слышал.
Отец мой Иван Иванович Анпилов был комсомольцем, на фронте вступил в ВКП(б)- Всесоюзную Коммунистическую партию (большевиков). Как и все фронтовики, оставшиеся в живых, отец был не прочь выпить с такими же, как он, мужиками, безрукими, безногими, обожженными, - словом, изувеченными войной. Если в день получки отец задерживался до ночи, мать посылала меня и старшего брата в сельскую чайную “найти отца”. В чайной - дым коромыслом. Официантки шныряют между столами, разносят “пиво с прицепом”, то есть бокал пива, плюс сто грамм водки. Драк среди фронтовиков я не помню. Зато за каждым столиком вновь и вновь штурмовали Берлин, с отборным русским матом шли на таран немецкого мессера, вспоминали Курскую дугу и Сталинград, поднимались в рукопашную и обливались слезами, вспоминая павших товарищей. Для наших отцов война не кончилась никогда. В чайной ухали пушки, выли мины, стучали автоматы… А вот и голос нашего батьки строчит из станкового пулемета “Максим”: “Та-та-та-та-та… Хенде хох, гады! За Родину! За Сталина! Получай! Та-та-та-та!” Мы уводили отца под ободряющие возгласы изрядно подвыпившей фронтовой братии: “Ты смотри! За Иваном сыны пришли! А за мной, не дай бог, жена прибежит”… Отец обнимал меня обрубком руки, а здоровой держался за Толика. На показ он куражился, пел свою любимую песню “Эх, дороги!”, а у калитки своего двора обмирал, изображая вконец пьяного человека. Вероятно, так он надеялся смягчить мамины упреки за пропитые в чайной деньги.
Несмотря на то, что отец был инвалидом, у него была очень ответственная работа – обжигальщик гончарной мастерской, и его заработок был основным в семье. Однажды отец повздорил с начальством, и его уволили. С неделю он молча без конца курил самокрутки из махорки, затем не выдержал сел “писать письмо Сталину”. Отец был грамотным человеком, и к нему нередко обращались посторонние люди с просьбой составить жалобу или заявление по тому или иному делу. Но за себя отец никогда не писал, считая это ниже достоинства коммуниста. Он также считал непозволительным постоянные просьбы матери принести с работы какую-нибудь посудину: если коммунисты начнут тащить, то что же о нас люди скажут?! А тут пришлось писать: без отцовского заработка в семье не хватало денег и на кусок хлеба. В письме к Сталину отец перечислил свои боевые ордена и медали, места, где проливал кровь в боях с немецко-фашистскими захватчиками, рассказал, что работал обжигальщиком практически без брака и попросил восстановить его на работе, чтобы кормить шестерых детей. Дошло то письмо до Сталина или нет, я не знаю. Только через три дня , после того, как отец отправил свою жалобу, к нашему дому подкатила “линейка”, для тех времен – своего рода “БМВ”, длинная двухосная повозка на рессорах с двумя рысаками. Такая роскошь имелась только у председателя колхоза, да в местном райкоме партии: “Иван Иванович, выходи! - весело закричали с линейки. – Поехали на работу!” Отец заважничал, надел праздничную гимнастерку с орденами и покатил обжигать свои горшки…
И все же при всей значимости отца, духовным стержнем нашей семьи была мать. Всем, что есть во мне хорошего, я обязан матери, и также , как великий русский поэт могу сказать без тени сомнения:
“И если я напомнил жизнь борьбою
За идеал добра и красоты,
О, мать моя, подвигнут я тобою,
Во мне спасла живую душу ты!”
Не докопав картошку в огороде, она родила меня в бабье лето 1945 года без посторонней помощи под крики улетающих к югу журавлей. Если отец нередко “учил” фронтовым ремнем, мать вдохновляла ласковым словом, умением терпеливо выслушать чужое горе, а еще больше – самоотверженным, на износ трудом ради детей. Подобно некрасовской женщине, мать не раз первой входила в горящую избу, спускалась на дно общественного колодца, когда его надо было чистить, но больше всего она славилась в селе своим кулинарным искусством. Последние пятнадцать лет своего трудового стажа мать работала поваром в детском доме. После войны в стране осталось огромное количество осиротивших детей, но беспризорных детей, как сейчас, не было. В Белой Глине, как и во многих селах юга России, было два детских дома мест на 500-600: один для маленьких, другой – для подростков постарше. Екатерина Александровна, директор детского дома для младших, где работала мать, нередко говорила: “Луша, да приведи сюда Витеньку, пусть хоть поест нормально, кто их тут считать будет!” Действительно, страна отдавала своим сиротам лучшее, кормили их очень хорошо. Как только в колхозном саду вызревала черешня, всех детей и больших и маленьких вывозили на сбор, вернее на поедание первых ягод. Каждый малыш мог есть “сколько влезет” и кроме того, получал в руки маленькое игрушечное ведерко, чтобы наполнить его сочной ягодой и увести с собой. Детдомовские веселились от души и без конца, зажав косточку черешни между пальцами, стреляли ими друг в друга. Но больше всего меня поразило обилие ковров и различных игрушек в комнатах отдыха детского дома. Нам, “семейным” ребятам такое и не снилось: заводные автомобили, калейдоскопы, цветные карандаши!… Но почему-то восторг от вещей быстро проходил, и я старался побыстрее удрать из казенного дома на свободу, туда, где можно часами брести по раскаленным, пыльным дорогам – купаться на речку, или, привязав коньки к валенкам, мчаться по сверкающему под зимним солнцем льду, проваливаться под лед и радостно сушить одежду у большого костра, танцуя босыми ногами по талому снегу…В отличие от детдомовских, у нас была семья, материнская любовь и самая дорогая игрушка на свете – свобода.
Когда мне исполнилось четырнадцать лет, дед подарил мне на день рождения небольшие слесарные тиски и столярный лобзик и посоветовал учиться слесарному делу, чтобы быстрее начинать самостоятельную жизнь и помогать родителям. Через год я последую совету деда. В 1960 году в неполные пятнадцать лет я уехал в Таганрог, где учился в ремесленном училище, а затем и работал слесарем-сборщиком на Таганрогском комбайновом заводе.
Одесса- мама, Ростов – папа, а Таганрог – братишка младший. Эта присказка уголовников была очень популярна среди таганрогской “ремеслухи”. Конечно ремесленное училище – это не лагерная зона, но драки там то и дело перерастали в поножовщину, а то и в стрельбу. Первый урок город преподал мне 1 сентября 1960 года. В первый день занятий, мастер производственного обучения Александра Даниловна, назначила меня от группы в столовую сторожить чибрики, так назывались пирожки без начинки, которые нам вдобавок к макаронам или каше выдавали к чаю утром и вечером. “Будь внимателен! -предупредила Даниловна,- Утащат чибрики - будешь месяц отдавать ребятам свои”. В столовой – гам, беготня. На стене висит огромная картина, каких я в жизни не видел, даже в белоглинском детском доме: “Утро в сосновом бору”. Я залюбовался медведями, резвящимися в потоках солнечного света на копии картины Шишкина, а когда вспомнил о своих обязанностях сторожа, было уже поздно: все 24 чибрика со столов нашей слесарной группы стащили. Первый месяц в РУ № 4 города Таганрога я прожил без чибриков.
Второй очень важный урок я получил, спустя два месяца, перед ужином в той же столовой. По вечерам в столовой дежурил всего один мастер производственного обучения, и учащиеся оставались как бы без присмотра, сами по себе. В эти часы в училище приходили ностальгирующие по детству выпускники, успевшие побывать по уголовке на зоне. “Кто знает Витьку Беззубко?- громко, обращаясь ко всем сразу, спрашивал здоровенный верзила, - Ну, пожалуйста, парни, кто знает Витьку Беззубко?” – не унимался громила. Виктор Беззубко парень из нашего села Белая Глина, выпускник ремесленного училища, впоследствии зарезанный в пьяной драке. “Я знаю Беззубко” - сообщил я, наивно улыбаясь верзиле, и тут же получил от него страшный удар кулаком в лицо. Очнулся – верзилы и след простыл. Мои друзья по школе и ремеслухе Витя Котвицкий, Коля Предыбайлов, Петя Чертов – все из Белой Глины смывают мне кровь с лица и хохочут: “Надо было стрелять вначале, а затем уже говорить кого ты знаешь!”. Через неделю я, как и все мальчишки из ремесленного, сделал в заводских мастерских так называемую “ручку”, стреляющую малокалиберными патронами, и больше меня о Викторе Беззубко никто почему-то не спрашивал. Но о полученном уроке, спустя 25 лет, мне напомнили в горах Никарагуа бойцы Сандинисткой армии. Будучи корреспондентом Гостелерадио СССР по Центральной Америке, я получил из Москвы задание снять для программы “Международная панорама” сюжет о борьбе с вооруженной контрреволюцией на севере Никарагуа. Три дня наша маленькая съемочная группа провела на марше с батальоном Сандинистской армии, преследующим группу “контрас”. Помимо кинокамеры и аккумуляторов к ней, пришлось вооружиться автоматами Калашникова и патронами к нему. Без тренировки с таким грузом в тропиках, да еще в горах выдержит не всякий европеец. На третий день, как только сержант взвода, за которым закрепили нас, советских журналистов, скомандовал “Привал!”, мы повалились на землю, под усыпанное огромными плодами грейпфрута дерево, как подкошенные. Штыками от автомата или просто зубами мы принялись разрывать кожуру солнечных плодов, чтобы быстрее добраться до спасительного сладко-терпкого сока. Вода у всех давно закончилась. Сержант сандинистов безуспешно пытался сориентироваться по карте, и никто толком не знал, где мы находимся. И вдруг на горной тропинке появился верховой на лошади без седла. Оружия у крестьянина не было, и бойцы-сандинисты молча следили за верховым. “Добрый день, почтенный! – не выдержал я обоюдного подозрительного молчания, - Скажите, эта дорога ведет в Тельпанеку?” “Да, сеньор”, - отрубил верховой и поторопил коня босыми пятками. Тотчас же ко мне подошел сержант: “Виктор, мы на войне, а потому лучше спроси, куда ведет эта дорога, а не сообщай первому встречному, куда идем мы, и кого мы ищем. Теперь, если нарвемся на засаду по дороге в Тельпанеку, придется, товарищ, пристрелить тебя. Не скрою, мне этого делать не хочется”. Засады на той горной тропе не оказалось…Урок сандиниста я усвоил в том смысле, что общительность не лучшая черта характера, когда рядом могут находиться враги.
После ремесленного училища вплоть до призыва в армию я работал сборщиком на комбайновом заводе и одновременно учился в школе рабочей молодежи. Моя первая благодарность с записью в трудовой книжке была за “успешное сочетание работы и учебы”.
Работа у меня была однообразная и нудная. Я собирал и клепал вручную граблины для мотовил комбайновых жаток. На этой операции от сборщика требовалась ловкость обезьяны и упорство осла, позволявшие собрать до ста штук четырехметровых граблин и расклепать до 2-3 тысяч шплинтов за смену. Из-за низких расценок взрослые рабочие отказались выполнять эту операцию, и ее делали мальчишки, вчерашние ремесленники. И все же на первую получку я купил свой первый в жизни костюм за 90 рублей, отправил почтовым переводом десятку на радость маме и 20 рублей заначил до аванса. Тогда зарплату выдавали два раза в месяц регулярно безо всяких задержек.
Учиться в школе было куда интересней. В школе рабочей молодежи училось немало молодых людей и девушек (!), не пожелавших заканчивать одиннадцать классов обычной средней школы (для рабочих сохранялась десятилетка). Я к тому времени увлекся фантастикой о межзвездных полетах, о космических кораблях с фотонными двигателями, читал и серьезные книги Резерфорда по атомной физике и обещал моим одноклассницам непременно открыть способ аннигиляции вещества, чтобы спасти человечество в целом и очередную симпатию, в частности, от грядущего энергетического кризиса. От атомного безумия меня спасла преподаватель русского языка и литературы Зоя Макаровна Чеботарева. Она заметила, что в школьных сочинениях я свободно цитировал на память далеко не программные стихи Лермонтова, Маяковского, Есенина, Байрона, Шекспира, и принялась зачитывать мои юношеские литературные изыски вслух перед всем классом. Так, на уровне ШРМ №3 города Таганрога я стал популярным, одноклассницы стали мне улыбаться приветливее и чаще, а мир все еще ждет первооткрывателя антивещества.
Уже во время срочной службы в ракетных войсках стратегического назначения я сделал окончательный выбор в пользу гуманитарных наук. В свободное от службы время я начал усиленно изучать грамматику русского языка, осваивал практически с ноля английский язык, в чем мне очень помогли радиопередачи Голоса Америки “News and views en special English”, которые я слушал по небольшому транзисторному приемнику “Селга”. Не хочу сказать, что я делал это открыто напоказ. Однако все офицеры нашей стартовой батареи, включая комбата гвардии майора Валерия Фадеевича Ролина знали о моих “сеансах” английского языка, но никому из них не пришло в голову препятствовать мне в этом. От скуки на третьем году службы командиром заправочного отделения перекиси водорода я даже начал изучать латынь, и заразил страстью к древнему языку всю казарму. Иван Кривцов, здоровенный донской казачина, завидя меня, кричал благим матом: “Omnia mea mecum porto! Dum spiro – spero!” И добавлял, ухмыляясь, по-русски: “А дембель неизбежен!”
К сожалению, я был уволен в запас в последних числах ноября 1967 года и не успел сразу после армии поступить учиться. Куда? Этого вопроса для меня не существовало: или журфак МГУ – или ничего! Но сразу после армии пришлось возвращаться в родное село Белая Глина, где мой незабываемый старший брат и наставник Борис представил меня главному редактору районной газеты “Путь Октября” Николаю Максимовичу Растрепину.
Это был опытный редактор, настоящий советский журналист. Для начала он предложил мне пробу пера на свободную тему. Я написал очерк “Дорогой мой человек” о моей первой учительнице Любови Порфирьевне Денисовой. В редакции всем понравилось, в районном отделе образования начальство пришло в бешенство: “Почему без нашего ведома в газете появился очерк о Денисовой?! У нас есть более достойные герои для очерка!”. Растрепин обозвал учительское начальство “утководами” и зачислил меня в штат редакции истопником. Как только освободилась должность меня перевели в литсотрудники отдела партийной жизни. А писать, фотографировать приходилось всех подряд. Я не вылазил из командировок по району, Зимой добирался до отдаленных ферм в открытых грузовых машинах. Случалось я упрашивал председателя колхоза дать мне сани, но попадал в пургу, когда в степи не видно не зги, и лошади сами вывозили меня к молочно-товарной фперме, Надо было видеть радость доярок, отпаивавших меня с мороза парным молоком: “Ты смотри! О нас помнят! Корреспондентика прислали, да такого молоденького!” Случалось, от обилия информации я допускал досадные ошибки в газете, над которыми потешалось все районное начальство. Так однажды срочно понадобилась подпись под моим снимком молоденьких девушек свинарок колхоза “Победа”. Я отыскал в записной их фамилии и написал, что они выращивают поросят до четырех месяцев сдаточным весом свыше 20 килограммов. Когда газета вышла в свет, в районе ржали не только зоотехники, но даже лошади: “Да при таком весе в четыре месяца все поросята передохнут. “0 килограммов – это отъемный вес для поросенка в два месяца!” Ошибку разбирали на бюро райкома партии и главный редактор вынужден был напечатать опровержение вместе с выговором литсотруднику Анпилову. С горя и стыда перед девушками я готов был утопиться. Мама, как всегда нашла утешение: “Не горюй, сынок! Газета “Правда” и та ошибается, Смотри, фотография на первой странице. Пишут, что в Крыму собирают рекордный урожай черешни по 4 центнера с гектара. Да я четыре центнера с одного дерева соберу! А тут с гектара. Вот это герои! В сто раз ошиблись, а ты всего-то и ошибся в два раза!” Тот снимок сделала Майя Скурихина, легендарный фотокорр “Правды” и впоследствии большой друг “Трудовой России” и меня лично. Ее снимки будут включены в эту книгу. И когда я рассказал Майе мою историю с поросятами, она отмахнулась: “Подумаешь, трагедия! Пусть скажут спасибо, что ты украсил газету хорошим снимком девушек-свинарок!”
Мы все же люди тогда вперили в печать, в том числе и в районную. В том же колхозе “Победа” во время моей очередной командировки туда колхозники пожаловались мне на действия председателя Зыба. Вопреки решению общего собрания колхоза Зыб решил присвоить себе новый двухквартирный дом, построенный для колхозных специалистов. Понимая неправомочность своих действий, он начал проводить собрания по бригадам, склонять людей к пересмотру принятого сообща решения. А затем ночью, втайне от людей, Зыб перетащил вещи из добротного старого дома, построенного для него на колхозные средства, в новый более просторный и комфортабельный дом. Я написал фельетон “Воровское новоселье”, но главный редактор Николай Максимович, будучи членом бюро райкома партии, предложил бюро обсудить изложенные мною факты до публикации. Бюро райкома срочно командировало в “Победу” партийную комиссию.. Факты подтвердились. Зыб получил строгий выговор с занесением в учетную карточку и был предупрежден о несоответствии занимаемой должности, Дом вернули специалистам. Но мой фельетон так и не увидел свет. Расстроенный в лучших чувствах я уезжал в Москву сдавать вступительные экзамены на факультет журналистки МГУ. Вопреки абсолютному пессимизму моих дорогих коллег по районке, я сдал экзамены успешно и был зачислен в первую в истории факультета группу журналистов-международников, пишущих на иностранных языках. Еще до первого сентября в наш дом пришла открытка, в которой сообщалось, что я зачислен студентом Московского государственного университета имени М.В.Ломоносова и выражалась благодарность родителям за воспитание сына. Подпись: ректор МГУ, академик Рэм Хохлов. Мать плакала и целовала ту открытку, а я собирал вещи в дорогу, смеялся и убеждал маму в том, что при всем желании один, даже очень важный человек лично подписать более десяти тысяч открыток родителям новых студентов МГУ не мог. До конца своих дней мать благодарила Советскую власть за то, что она дала бесплатное образование всем ее детям.