Когда он прислал за нами, час был уже поздний. Нам опять принесли еду — кровяной пудинг, хлеб и немного жидкого пива. Зажгли свечи, и мы растянулись на соломе. Управляющий пришел за нами в сопровождении двух стражников. Повели нас не в большую залу, как мы ожидали, но по путанице коридоров, узких, тускло освещенных, в апартаменты по ту сторону залы. Я заглядывал в темные коридоры, ответвлявшиеся от нашего, и вдруг в глубине одного отворилась дверь, упала полоса света, и в свет этот вступила некая фигура. Это была женщина, монахиня под покрывалом, так что рассмотреть ее лицо было невозможно. Она несла тряпки или, может быть, полотенца, белые, переброшенные через рукава ее одеяния. Видел я ее всего несколько мгновений, тут же дверь затворилась, свет исчез, а она пошла дальше по своему коридору и скрылась в его тьме. Но в эти мгновения, пока дверь отворялась и затворялась, а свет появился и исчез и монахиня прошаркала в темноту, в воздухе разлился душный смрад, такой густой, что я чуть не задохнулся, запах не смерти, но болезни, отравленной плоти и гнилостной крови, тления еще живого тела. Это дыхание я знал, как должны его знать и страшиться все, кто пережил времена чумы. Когда дыхание это проникает в твои ноздри, ты узнаешь в нем смердение мира.

Он рвался за нами, будто обманутая тварь, и становился слабее, и замер. Мы вошли в дверь под аркой и оказались в покое по длине и ширине достаточном для представления, но зрителей в нем уместилось бы мало. Дверь задней каморки была открыта, и там на полу кучей лежали наши костюмы и маски.

В большом покое стояло кресло с высокой спинкой и мягкими подлокотниками, и больше в нем не было никакой мебели, ни единого предмета. Мы стояли в ожидании под взглядом управляющего, а двое стражников остались по сторонам двери, уперев древки алебард в пол. И вот теперь Мартин, который весь день безмолвствовал и смотрел перед собой тусклым взглядом, словно стряхнул с себя оцепенение. Взбодрила ли его мысль о представлении, я не знаю; представлять было для него соком жизни и, может быть, сулило принести облегчение от мук любви. А может быть, молчание лежало на нем слишком уж тяжким гнетом, но какой бы ни была причина, теперь он поднял голову и поглядел управляющему прямо в глаза.

— Ты тот, кто распорядился похоронить мальчика, — сказал он. — Ты заплатил священнику. Скажи нам, друг, из-за чего такая спешка? — Он помолчал, все еще не отводя взгляда от лица управляющего.

Потом сказал голосом полным презрения: — Или ты даже о таком себя не спрашиваешь?

И снова при этих словах мы подчинились ему, даже теперь, когда страх охватывал нас все больше, мы последовали за ним назад в Игру. Воинственный Стивен поднял голову и посмотрел на управляющего. Соломинка испустил свой рыдающий смех.

Лицо управляющего обмякло от удивления, что человек под стражей, да к тому же комедиант, посмел заговорить с ним так.

— Непотребный бродяга, — сказал он. — Тебя плетьми гонят от прихода до прихода, и ты смеешь обращаться ко мне столь дерзко? Ты мне жизнью заплатишь за это.

Прыгун захлопал в ладоши и закукарекал от смеха.

— Это ты повесил Монаха? — сказал он.

— В чем было его преступление? — сказал Тобиас.

Мы вновь вернулись в Игру и принялись задавать ему вопросы, будто и он исполнял в ней свою роль, а потому был обязан отвечать. Теперь, пребывая на грани отчаяния, мы дали волю нашим языкам. До сих пор мы не позволяли угаснуть надежде, выискивая то, что было обычным. Комедиантов иногда призывают представлять в залах замков и богатых домов — в конце-то концов, для того нашу труппу и отправили в Дарем. За ужином, когда хозяева дома и их гости пребывают в благодушии, их часто развлекают комедианты и менестрели. Но когда мы вошли в пустой покой с единственным креслом, стоящим там, как престол Судии, наша скудная надежда выпотрошилась и угасла: долее мы не могли гнать мысли о том, в какой мы опасности.

Рука управляющего лежала на рукоятке кинжала, но мы знали, что он его не обнажит. По-своему он был беспомощен не менее нас. Как бы он поступил с нами, не знаю, но в этот миг дверь открылась, два стража вытянулись, грохнув древками алебард по каменному полу, и вошел лорд Ричард де Гиз.

Он сменил бархатную мантию на подбитый ватой халат красного цвета, а на голове у него была шапочка из той же ткани с черной кисточкой сбоку. На левом запястье у него сидел сокол в колпачке.

— Поставь стражников за дверью, Генри, — сказал он. — Так, чтобы они услышали, если их кликнут. Потом вернись и встань за креслом.

Управляющий направился к двери исполнить приказание, а его господин в первый раз окинул нас взглядом.

— Так, значит, — сказал он, — вы комедианты, о которых я слышал.

Его глаза медленно скользили по нашим лицам. Они были бледно-голубыми, с тяжелыми веками, и взгляд их, пристальный и жесткий, выдерживать было трудно. На нем не было ни единой драгоценности, ни единого украшения. Шапочка плотно прилегала к вискам и придавала длинному тонкогубому лицу выражение безразличия и суровости.

— Что же, посмотрим, каково ваше искусство, — сказал он.

Когда он опустился в кресло и управляющий встал сзади, он махнул нам рукой.

— Ваш хлам должны были сложить в каморке, — сказал он. — Можете начинать.

Мартин отделился от нас и отвесил поклон.

— Милорд, нам оказана великая честь, и мы постараемся угодить тебе, — сказал он. — С твоего дозволения мы думаем показать тебе Игру о Рождении Господа Нашего, как подобает этим дням.

Длинное лицо осталось каменным. Наступило молчание, затем послышался голос, все такой же медлительный и размеренный:

— Я призвал вас сюда не для того, чтобы вы делали из моей веры потеху. Я желаю увидеть Игру о мертвом мальчике. Генри, как было имя мальчика?

— Томас Уэллс, милорд.

— Хорошо, именно так. Я желаю увидеть Игру о Томасе Уэллсе.

Ничего другого мы не ожидали, но у меня оборвалось сердце. Теперь Мартин снова удивил и вернул нам наше мужество. Он сделал итальянский поклон, каким комедианты пользуются для преувеличенных учтивостей интриганов и слуг-предателей, — туловище наклоняется низко-низко, правая рука движется слева направо пологой дугой.

— Как милорд изволит, — сказал он.

Один за другим мы повторили его поклон, но у меня он получился очень неуклюжим, ибо он куда труднее, чем можно подумать, а я никогда в нем не упражнялся. Затем Мартин увел нас в каморку, где лежали наши Еещи, и мы оделись для наших ролей. Черного кошеля-убийцы мы не нашли, и пришлось обойтись кошелем поменьше, в котором Мартин хранил общие деньги. Времени для обсуждения у нас не было, и мы только поспешно согласились повторить все, как было до ухода Алчности, а тогда явится Вестник и расскажет о смерти Монаха, эту смерть мы представим как доказательство его вины и как символ Божьего правосудия, не допытываясь более, кто ее учинил, иными словами, кончим Игру так, как из благоразумия нам следовало бы кончить ее накануне. На это мы возложили нашу надежду, и была она очень слабой. О спасении девушки мы более не думали. Но никто из нас не знал, что Мартин поверил в невозможность спасти ее и потому более не заботился о собственном спасении.

Мы соблюдали наш уговор и представляли историю так, как решили, — представляли в мертвой тишине этой комнаты, где зрителями были только Лорд и его управляющий. Я думаю, никакие роли никогда не игрались прежде в подобной тишине перед подобными зрителями. Мне до боли не хватало шума во дворе гостиницы и на рыночной площади, смеха и выкриков зрителей и прочих свидетельств того, какие чувства ими владеют. В пустой комнате наши шаги звучали глухо, мы двигались туда-сюда, будто в медленном танце едва умерших перед Владыкой Погибших Душ на призрачном троне с соколом на запястье и с прислужником за спиной, готовым тотчас исполнить любое его повеление. Даже наши голоса вначале казались нам потусторонними, будто исходили они прямо из наших трепещущих душ. Но едва Томас Уэллс отправился в путь, мы предались нашим ролям и начали играть для самих себя. Тайна смерти мальчика все еще держала нас в обаянии. Это было третье представление, и мы усовершенствовались в наших ролях, во всяком случае, в первой половине Игры до появления Истины, которую опять изображал Стивен. Покрасить лицо времени у него не было, а белая маска полагалась Благочестию, и потому ему пришлось надеть толстую маску, склеенную из спрессованной бумаги и посеребренную. Из-за этой ширмы голос его звучал чуть приглушенно, но достаточно звучно. И играл он хорошо, лучше, чем в прежних представлениях, которые я видел: двигался торжественно и с величавым достоинством, сочинял свои двустишия без запинки.

Вот Истина, и с ней конец сомненьям, К тебе являюсь Бога повеленьем…

В Игре без написанных слов очень многое зависит от порывов и озарений. Быть может, Стивен смелостью своего представления толкнул Мартина на путь, избранный им в этот вечер, толкнул его предать нас и ввергнуть в смертный ужас. Прямо перед тем, как Алчности полагалось уйти, Истина обратилась к зрителям на манер всех Фигур, когда они оповещают о своих свойствах. Однако на этот раз зрителями были только эти двое наблюдателей. Ничуть не смутившись, Стивен произнес те же самые слова, которые пришли ему на ум, когда, пьяный и растерянный, он представлял Истину накануне. Но теперь он произнес их с необыкновенной силой и убедительностью, сопровождая знаком настояния — рука поднята, пальцы свободно согнуты, большой и указательный соприкасаются, мизинец вытянут.

Для Истины ничто богатство или злато, Король, вельможа или император…

Было странно и даже трогательно слышать, как Истина произносит эти слова, потому что сам-то Стивен куда как почитал императоров, королей и вельмож, а неподвижный человек, к которому он обращался, был богатым и могущественным вельможей, владыкой над жизнями и землей. Стивен забыл себя, он был — сама Истина. И я, стоя совсем сбоку, в ожидании мгновения, когда должен буду выйти вперед с проповедью о правосудии Бога, почувствовал навертывающиеся на глаза слезы, вопреки страху, который кружил среди нас, как еще один участник Игры, ибо увидел, как этот пресмыкающийся перед сильными мира сего человек поднялся настолько выше себя самого и смело гремел из-за своей маски.

Однако изменил все снова Мартин. Истина задала свои вопросы, Род Человеческий и Томас Уэллс дали свои первые ответы. Скрытый плащами Благочестия и Алчности Соломинка надел маску убийства. Все еще в плаще и маске Алчности Мартин вышел на середину, чтобы произнести слова прощания. Он начал, как и прежде:

Что Алчность делает на месте сем? Рукою подлой мальчик был убит…

Но вместо того, чтобы расстаться с Алчностью, сбросить плащ и снять маску, как накануне, остаться в своем настоящем виде, расспросить Истину и подвести Игру к завершению, которое могло бы оставить нам надежду на помилование, он вновь отвесил тот же вычурный поклон, едва не задев пола правой рукой. Затем попятился, все еще кланяясь фигуре в кресле, и, не сделав нам никакого знака, скрылся в задней комнате.

Этот уход Алчности застал нас настолько врасплох, что мы никак не могли сообразить, что делать дальше. Затем Род Человеческий опомнился и задал вопрос, который должен был задать Мартин:

Кто мальчика принес сюда с рассветом? Причины, Истина, ты боле не таи, Скажи нам, почему тут пятого нашли?

Стивен извлек урок из своих вчерашних ошибок, и ответ у него был уже готов.

— Когда Истина глаголет, человек да не возразит, — сказал он. — Его схватили и принесли сюда из-за кошеля.

— Тот, кто меня убил, хотел, чтобы обвинили Ткача, — сказал Томас Уэллс своим писклявым голосом. — То был Монах.

Теперь Тобиасу надлежало уйти, быстро переодеться в короткий плащ и шляпу с перьями Вестника, а затем вернуться с известием, что Монах повешен. И он уже направился к каморке, но застыл на месте, потому что оттуда появился Мартин, все еще в красном плаще, но теперь еще и в поистине ужасной маске Гордости, тоже красной, исключая изгибающиеся линии рта и страшные морщины между бровями, которые красятся в черный цвет.

Он сделал знак Тобиасу поторопиться, затем прошел вперед между нами и раскинул руки на высоте плеч ладонями вверх, в жесте, которые делают Фигуры, когда представляются зрителям. Несколько мгновений он сохранял эту позу и молчал, повернув маску к сидящему Лорду и управляющему позади него. Он давал Тобиасу время переодеться. Никто из нас не шелохнулся. Я стоял рядом с Соломинкой и слышал испуганный шорох его дыхания в отверстии маски Убийства. Затем Мартин начал свое описание:

Гордыня я, как это видно всем. Дерзнет ли кто винить меня в обмане? Что мне духовные и что миряне…

Теперь вперед выбежал Вестник в шляпе с перьями.

— Почтенные, — сказал он. — Я пришел к вам с новостью. Монах мертв, его повесили.

Поспешно — ибо хоть к этому мы были готовы — мы попытались заполнить пустое пространство движениями и вопросами. Из-за такой поспешности часто двое заговаривали одновременно, а наши движения были торопливыми и неуклюжими, наши тела заслоняли друг друга от смотрящих. Нарушениями гармонии и игрою невпопад назвал бы это Мартин. Но мы теперь понятия не имели, куда ведет Игра, мы тонули в ней, нам приходилось выхватывать слова из воздуха, как утопающие ловят его ртом.

Гордыня медленно шествовала через все пространство, вытягивая шею и делая жесты королевского величия и торжествующего триумфатора, проходя между нами, будто наводящий ужас незнакомец. Соломинка сделал последнее усилие спасти нас и Игру, следуя тому, на чем мы согласились завершить представление. Он снял маску Убийства, и под ярким париком его лицо выглядело бледным и испуганным. Но он продолжал придерживаться своей роли, зная, как знали мы все, что лишь как комедианты, низкое отребье, недостойное гнева Лорда, мы еще можем отделаться только плетьми. Вот почему Соломинка старался семенить и поводить плечами как мог лучше. И это ему удалось. Он не обращал внимания на Гордость, все еще расхаживавшую и жестикулировавшую у него за спиной. На середине, лицом к двум наблюдающим, он исполнил свою пантомиму немоты, указывая на себя ладонями, повернутыми внутрь, указывая на свою немощь, покачивая жалостливо головой. В эти мгновения он молил за нас всех. Потом он выпрямился, откинул голову и заговорил в рифму, чтобы закончить Игру:

Правосудностью мне мой язык возвращен, Повешен Монах, ибо был уличен. Пусть я в темнице, но легче мне стало, Правосудность невинность мою показала.

Он, я думаю, собирался сделать поклон, и мы все поклонились бы, но Мартин не дал нам времени. Теперь он вышел вперед сквозь нас, шипя — но не по-змеиному, звук был более грубым, тем, который рождается на крепко стиснутых зубах. Потом он повернулся к нам, подняв правую руку в жесте сдерживания. Спина его была повернута к наблюдающим.

— Конец создает Гордость, а не Правосудность, — сказал он. — Или вы думаете, что Гордость стерпит конец, сотворенный без нее, когда она старшая среди всех? — Говоря это, он под заслоном своего тела сделал нам знак мольбы.

Мы встали позади него полукругом, все еще послушные — хотя и пребывали в полном смятении — великому правилу комедиантов не заслонять того, кто говорит. Мы впали в полную растерянность, потому что он оглушил наши умы и отобрал наши роли, но мы все еще оставались в ловушке Игры, как и в ловушке этой угрюмой комнаты, потому что для нас настоящих не было иного места, кроме тени виселицы. Иллюзия в иллюзии, но рассудку вопреки мы цеплялись за нее. Пока Соломинка оставался немой женщиной, а Прыгун оставался Томасом Уэллсом, а я оставался Добрым Советником, нас нельзя было вытащить отсюда и повесить.

Гордыня теперь повернулась к наблюдающим, но так, что я сглотнул тошноту и почувствовал, как меня в этой ледяной комнате обжег пот. Он поворачивался очень медленно, делая короткие шажки, понурив голову, будто какой-то чудовищный зверь, чей покой нарушили, и он наконец оборачивается, угрожая нарушителю. И вот она, угроза Лорду, и нанесла удар мне в сердце, дала ощутить, будто порыв к рвоте, его намерение.

Теперь он опять выпрямился лицом к ним. Вновь он начал вытягивание шеи и медленное оглядывание по сторонам. Он делал жесты пловца, разгребающего тину.

— Старшая из всех, — сказал он снова. — Она стоит здесь и сидит там.

Я стоял вровень с ним и видел его маску сбоку, видел судорогу его горла, когда он сделал паузу.

В эти мгновения факел в скобе позади меня вспыхнул ярче, и отблески огня заиграли на безобразных бровях и клюве маски — и на плечах его плаща.

Лорд чуть пошевелил рукой первое движение, которое я у него заметил, — и сокол переступил для равновесия на запястье кожаной перчатки.

— Меня называют многими именами, — сказал Мартин. — И Гордыня, и Надменность, и Вельможность, и Власть. Но что мне прозвища, если я владычествую над тем, что мое?

Он использовал не свой голос. Этот голос выходил из злого рта маски, медлительный, размеренный, с призвуком металла — голос наблюдающего Лорда. Я посмотрел на остальных, которые стояли неподвижно, окостенев, лишенные своих ролей. Соломинка и Прыгун придвинулись друг к другу и держались за руки. Теперь Гордыня заговорила снова, и снова заимствованным голосом.

— Что мне до одного мертвого мальчика, или пяти, или пятнадцати, если мое имя и положение не пострадают! Гордость, вот кто держал суд, кто схоронил мальчика в ночной тьме, кто повесил предателя-монаха в рубахе кающегося…

Теперь это был не просто голос. Пока я переводил взгляд с маски Гордыни на лицо сидящего в кресле, моему потрясенному уму и горячечным глазам казалось, что они сближаются в сходстве — и вот в мерцающем свете факела осталось только одно лицо, лицо маски с ее презрительным ртом и выпученными глазами и торчащими бровями.

И от этого сходства ужас возрос. Мартин в своем безумии вздумал обличать судью, восседающего среди теней на престоле правосудия, важно расхаживать перед Лордом и подражать голосу Лорда, который зажал нас в кулаке. Само по себе это смертельное оскорбление. Но тут было нечто большее, чем просто оскорбление. Если эта тройственная комбинация действительно существовала, то, опираясь на логику, найти можно было лишь одно-единственное объяснение: сэр Ричард де Гиз не хотел, чтобы кто-нибудь увидел тело Томаса Уэллса, потому что оно хранило следы чего-то, и Лорд это знал, он знал это потому, что именно в его руки Симон Дамиан доставил живого мальчика.

Как далеко было бы нам дозволено зайти, я не знаю. Я увидел, как Тобиас, который был создан сильнейшим из нас, теперь доказал это, обретя способность двигаться и шагнув вперед в Игру, к Мартину, с рукой, поднятой в знаке упрека, который подобен знаку рогоносца, но с той разницей, что руку держат так, чтобы торчащие пальцы указывали перед собой. Я думаю, даже теперь он попытался спасти нас от гибели, укорив Гордость за ее самонадеянную наглость, но прежде, чем он успел заговорить, дверь отворилась, и в покой торопливо вошла девица с непокрытой головой, в темном плаще поверх голубого вечернего платья.

Она сразу остановилась при виде нас, являвших, без сомнения, странное зрелище в этой безмолвной комнате — Гордыня все еще делала плавательные движения, Тобиас неподвижно протягивал к ней руку, а мы, остальные, по-прежнему застыли тесной кучкой. Затем она подошла к креслу Лорда сбоку, он резко махнул нам рукой, и Игра остановилась.

— Прошу прощения, батюшка, что побеспокоила тебя, — сказала она. — Я не знала, где поместили комедиантов. Сэр Роджер Ярм, которого нынче ранили, совсем плох, бедная душа. До утра он не протянет, а капеллана, чтобы дать ему отпущение грехов, нигде не могут сыскать.

При ее появлении управляющий отошел в сторону, и Лорд повернулся к ней в кресле. Мы воспользовались этим, чтобы посмотреть на Мартина с укоризной. Соломинка жестом показал ему, чтобы он снял маску, но он не шевельнулся.

— Сожалею об этом, — сказал Лорд голосом не таким холодным, каким говорил с нами, — но не понимаю, зачем ты пришла сказать мне об этом теперь, когда я занят тут.

— Меня послала матушка, — сказала девица. — Она услышала от служанки, что среди скоморохов есть священник. Не тот ли, который одет так?

Теперь глаза отца и дочки обратились на меня. Затем Лорд заговорил с управляющим, тот согнул палец и поманил меня. Я подошел и встал перед креслом, покинув пространство Игры. Теперь я был Никласом Барбером, беглым священником, обмирающим от страха смерти. Лорд поднял голову, чтобы взглянуть на меня, а сокол, почувствовав это движение, сделал изящный шажок, и такая в комнате стояла тишина, что я услышал царапанье когтей по коже перчатки.

Лорд поднял веки и остановил на мне взгляд — упорный и холодный, лишенный любопытства или хотя бы намека на вопрос. Я выдержал этот взгляд не более мига и посмотрел вниз.

— Ну, — сказал он, — одеяние на тебе такое. Это правда, что ты священник?

— Да, милорд, это правда, — сказал я.

— Он может пойти совершить таинство, — сказала девица. — А потом я прикажу отвести его назад к тебе. Это будет недолго. — Она поколебалась, затем сказала: — Рыцарь не может говорить.

Лорд коротко задумался, подняв руку без перчатки к уху и зажав мочку между большим пальцем и указательным. Затем он кивнул.

— Пожалуй, я уже видел достаточно, — сказал он и посмотрел на управляющего. — Один стражник пойдет с ним. Ты и другой останетесь со мной. После нашего попика отведут в покой, где их держали прежде.

Следом за девицей с топочущим стражником позади я вышел из комнаты с превеликой радостью, и мы направились путем, который я почти не заметил от снедавшей меня тревоги, туда, куда они поместили умирающего рыцаря.

Он лежал в покое без окон на низкой умягченной подушками скамье, укрытый по подбородок белым покрывалом, с повязкой из белого полотна на голове, будто еще одним шлемом. Слева и справа горели свечи. Оруженосец стоял на коленях у него в ногах, он плакал.

У дверцы в дальней стене виднелся стол — доска на козлах, и на нем были белые тряпицы, кувшин с водой и почти плоская чаша с елеем. Возле стояла служанка, а госпожа дома сидела у одра. Она встала, когда я вошел, и отошла, не сказав ни слова, а оруженосец посторонился, освобождая мне место.

Повязка почти достигала бровей рыцаря, и его лицо было таким же белым, как полотно. Глаза, карие с длинными ресницами, были устремлены на что-то очень близкое или очень далекое. Рот был чуть приоткрыт, и дышал он с трудом. Я спросил его, искренне ли он раскаивается в своих прегрешениях и готов ли исповедаться, но взгляд не изменился, и я понял, что удар копья лишил его способности слышать и говорить. Он показался мне очень юным, почти мальчиком. Кожа на лице была совсем гладкой, отчего шрам поперек щеки казался еще более странно неуместным. Незаметно подкрадется Смерть унести рыцаря в цвете его юности. И она была близко — его глаза уже созерцали Смерть.

Я не мог дать отпущения тому, кто не мог подать знака раскаяния или назвать свои грехи. Я взял чашу с елеем и благословил его и начал произносить слова для помазания больных и умирающих, касаясь освященным елеем его век и ушей и рта. Он никак не показал, что понимает происходящее, — он, кто лишь несколько часов назад гордо нарядился для турнира в цвета своего рода и надел свой шлем необыкновенной формы, маскируясь для своей роли, как делают комедианты. Теперь он покидал место Игры, лишенный всех ролей, кроме этой последней — умирания, — которая ожидает нас всех. Что было там, кроме того, что я давал ему из моего скудного запаса? Я произносил слова, которые он не мог слышать, я благословил угасающие чувства. Я уделял ему от моего собственного раскаяния, от моей собственной надежды на Царствие Небесное.

Миг его смерти нельзя было уловить, ибо дыхание его стихло ранее, а глаза уже давно смотрели незряче. Где-то между одним мгновением и следующим без движения или звука, пока я держал перед ним мой Крест, его душа отлетела. Однако оруженосец понял сразу и шагнул вперед и опустился на колени, посторонив меня. А госпожа, увидев это, подошла с другой стороны. Служанка как будто не поняла, что он скончался, — повернувшись к столу, она смачивала тряпицу, чтобы стереть с его лица пот агонии. И в эти краткие мгновения никто не смотрел на меня. За дверью, через которую я вошел, по-прежнему ждал стражник. Но ведь была еще дверца.

В таком порыве самое трудное — это двигаться не торопясь. Три шага приблизили меня к дверце. Я встал к ней спиной и проверил ее. Она оказалась незапертой, она приоткрылась от моего прикосновения. Я долее не колебался, но попятился вон из комнаты, тихонько притворив дверцу за собой. В последней косой полосе света из комнаты, которую покидал, я успел увидеть сразу перед собой две ступени и коридор за ними, узкий, но прямой. На дверце был деревянный засов, и я его задвинул. Света теперь не было, но я пошел вперед со всей быстротой, на какую был способен. У меня не было никакого плана, да я и не верил, что мне удастся спастись. Меня гнал страх, но для таких, как я, страх — могучий союзник, обостряющий ум и дарующий крылья ногам.

Фортуна мне способствовала и уже поспособствовала в том, как скончался рыцарь. Я добрался до конца коридора, так и не услышав никаких попыток позади взломать дверцу. Поворот, еще один коридор, который я прошел ощупью. Под моей ногой разверзлись ступеньки, я споткнулся и чуть не упал. Лестница оказалась короткой — всего шесть ступенек. Я вспомнил, что к Лорду нас вели вниз по двум маршам лестницы, а потому заключил, что, возможно, спускаюсь на первый этаж замка.

Так оно и оказалось. С этой лестницы я сошел на галерею залы, смутно освещенной свечами и тлеющими в очаге углями. Она была совсем безлюдной. Перед угасающим очагом спал охотничий пес, но он не поднял головы, когда я проходил над ним. На длинном столе еще стояла посуда, а высокое кресло Лорда осталось отодвинутым, как и лавки по обеим сторонам. Я услышал голоса слуг на кухне, но никто не вышел в залу, пока я спускался с лестницы и шел через нее.

Наихудшим мгновением оказалось то, когда я вышел наружу, чего так жаждал: во дворе тотчас раздались голоса и задвигались факелы. Сначала я подумал, что за мной уже гонятся, и остановился в тени стены. Но тут я разглядел, что некоторые спешиваются и среди них дамы, и сообразил, что это прибыли запоздалые гости. Однако я опасался, что меня заметят и начнут расспрашивать, а потому начал тихонько отходить, держась близко к стене. Лунного света было достаточно, чтобы видеть дорогу. Я свернул в мощенный галькой проход, открытый небу, но между глухих стен. Я все еще не знал, каким образом выбраться из замка. О главных воротах нечего было и думать: стражу там, конечно, уже предупредили.

И вот теперь Фортуна одарила меня великой милостью и показала, что утверждение Теренция, будто она покровительствует смелым, верно не всегда. Проход уперся в высокую стену, но в ней оказалась калитка, и решетка была поднята. Я вышел на поле истоптанного снега. Прямо наискосок от меня была ограда ристалища и пустые скамьи: я оказался в наружном дворе для воинских упражнений.

Сколько бы ни продлилась моя жизнь, этот миг, я знаю, будет жив в моей памяти. Лунный свет серебрил гребешки снега и отбрасывал лиловатые тени между ними. Оставалось пересечь открытое пространство до столбов высокого павильона, воздвигнутого у самой внешней стены.

Я быстро перебежал двор. Как я уже упоминал, лазить я умею хорошо и с ранних лет был ловок и легок на ногу — это и склонило Мартина к решению принять меня в труппу. Мне не потребовалось много времени, чтобы взобраться на крышу павильона, а оттуда перебраться на парапет. Он находился над землей на высоте трижды моего роста, если не больше, но теперь я приобрел сноровку в кувырканиях и падениях, а ветер намел под стеной большой сугроб. Удар при падении сотряс мой становой хребет и выбил из меня дух, но все кости остались целы. Я выждал там, пока мое дыхание не восстановилось, а затем направил шаги туда, где слабо мерцали разбросанные огоньки города.