Брендана в последний путь проводили мы все, даже пес, которого Тобиас держал рядом с собой на короткой изгрызенной веревке. Я было подумал не ходить, ведь мы должны будем обнажить головы, а моя вихрастая тонзура все еще обличала мою другую жизнь. Выход нашла Маргарет, и очень простой, хотя никто из нас о нем не подумал в привычной уверенности, что мне всегда следует чем-нибудь прикрывать голову.
— Мы его обреем, — сказала она своим обычным бесцветным голосом, почти не открывая рта, так что слова сливались в бормотание, не изменяя складок на ее лице. Маргарет натерпелась нужды, унижений своего тела и теперь не желала отдавать миру ничего сверх самого необходимого. Однако руки у нее были ловкими и ласковыми, как я уже знал по тому, как она прибирала беднягу Брендана. С помощью бритвы Стивена и воды из колодца во дворе я был обрит без единой царапины.
— А если кто спросит почему, мы скажем, по причине лишая, — сказал Прыгун. Робкая и мирная душа, он всегда придумывал причины и оправдания, и он знал, что такой ответ надежен, ибо в детстве сам страдал этим недугом и цирюльник обрил ему голову.
Церковь стояла на склоне холма, и из кладбища мы могли видеть ту сторону лесистой долины, по которой струилась река, и голые холмы за ней в отблесках морского света — земля за ними круто спускалась к морю. Это был край невысоких холмов и широких долин. Деревья теперь стояли голые, не считая упрямой рыжины дубов. Склоны в папоротниках над рекой были цвета ржавчины. Везде полная неподвижность — день был безветренным. Небо над головой темнело, набухшее снегом.
Последним одеянием Брендану служил саван нищего. Гроба не было. Мы смотрели, как Мартин со Стивеном опустили его в землю ожидать там Судного дня, до которого теперь, наверное, уже совсем близко. Наше упование и моление за Брендана было тем же, что и за нас самих: хотя его бренное тело стало добычей тления, да будет он вновь облечен сиянием, когда могилы отдадут своих мертвецов.
Ночной иней теперь стаял с концов травинок, и они отливали темной зеленью. Кладбище хранило отметку высокого прилива смерти — земляной вал, под которым в общей могиле покоились жертвы летней чумы. В эти северные края Черная смерть вернулась после затишья в двенадцать лет. Смерть никогда не насыщается. Теперь на каждом кладбище видно, как этот прилив неторопливо накатывается на зелень. У стены апсиды, там, где трава была укрыта от непогоды и потому не тронута инеем, паслись четыре овцы священника. За чумным валом виднелась единственная свежая могила, маленькая могилка ребенка с просмоленным крестом. И за ним я увидел, как над деревьями долины взлетела цапля на тяжелых крыльях. Священник торопливо прогнусавил последнее благословение, и тут пошел снег, большие мягкие хлопья, которые замирали в неподвижном воздухе и скользили вбок, будто примеривались, как упасть, чтобы не рассыпаться. И священник тут же зашагал назад в церковь с неподобающей поспешностью. Свои деньги он уже получил в ризнице. И оставалось только поглядеть, как под уже густо валящим снегом земля с лопаты начала засыпать Брендана, а потом пойти назад в гостиницу.
Но Мартин не пошел с нами, а остался позади, и я увидел, как он приблизился к могильщику и заговорил с ним. Когда мы свернули на дорожку, которая вела через кладбище к церковной калитке, я отстал от остальных, пересек заиндевелую траву, вал чумной могилы и вышел к могилке. Земля была свежевскопанной. Имени на кресте не было, слишком мало прошло времени, чтобы успеть вырезать буквы. Когда, сказал конюх, его нашли? «Позавчера утром». Торопливое правосудие в этом городе, как сказал Соломинка. И торопливое погребение жертвы. Но, может быть, это все-таки была могила кого-то другого?
Я стоял и смотрел, как снег запорашивает могилку, и впал в состояние ума, знакомое книжникам: одновременно и внимательное, и рассеянное, которое наступает, когда текст неясен или испорчен. Чаще всего — когда, не вопрошая, ждешь, чтобы истинный смысл мысли автора стал постижим без твоих усилий. Неуверенно, осторожно, как падали первые хлопья.
Я пребывал в этом состоянии и когда нагнал остальных. Мы остановились у калитки и, поджидая Мартина, укрылись под аркой над ней. Я стоял чуть в стороне, почти снаружи. Без всякой причины я шагнул вперед и посмотрел на дорогу в направлении города. Снежные хлопья сливались в завесу, и в первое мгновение я видел только ее, а во второе — за ней возникли темные силуэты, медленно движущиеся вверх по склону: два всадника, а с ними огромный черный зверь, чья голова поднималась над ними, и глаза у него были красные, а поверх головы вместе с ним двигалось нечто багровое, темно-багровое в белизне снега, и я понял, что это пламя дыхания Зверя, и я понял, какой это Зверь и кто эти всадники, и я сотворил крестное знамение и громко застонал от ужаса, увидя, что Зверь грядет, а моя душа не готова.
Услышав мои стоны, остальные подошли ко мне, посмотрели, но что они сказали и сказали ли они что-нибудь, я не знаю и по сей день; я только увидел, как Прыгун упал на колени, а мгновение спустя и Стивен. У меня самого ноги подгибались, но я устоял, борясь по мере сил с муками ужаса, ибо Христос сказал, что смерть вторая не имеет власти над Побеждающим, он войдет в Новый Иерусалим. И еще я знал, что свидетели в Откровении, обезглавленные Зверем из Бездны, потом ожили и вознеслись на Небеса. Но они блюли веру, а я-то нет.
Они приближались ровным шагом, и все мое мужество уходило на то, чтобы не спускать с них глаз и молиться об избавлении от зла. Но с «Отче наш» на устах я увидел, что плывущее багровое нечто находилось над головой первого всадника и неизменно оставалось над ней: будто полог или балдахин. Затем я услышал голос Тобиаса, говорящего, что это рыцарь с оруженосцем, ведущим в поводу боевого коня, и я увидел, как Стивен поспешно поднялся на ноги и помог подняться Прыгуну, будто с самого начала встал на колени только для этого.
Тобиас не ошибся. За глаза я принял красные шоры, мешавшие скакуну озираться по сторонам. А затем я увидел, что к его боку подвешено длинное турнирное копье, торчащее спереди и сзади. Над головой первого всадника был полог из красной ткани, возможно, шелка, очень тонкий — тусклый свет просачивался сквозь него и падал на бледное лицо всадника. Ехал он на вороном жеребце, который вскидывал голову и фыркал от холодного прикосновения снежных хлопьев. Второй следовал за ним, опустив голову, так что перо его шляпы падало ему на лоб, но когда они приблизились, я узнал в нем оруженосца, который в гостинице накануне вечером помогал заводить вороного в стойло — этого самого беспокойного жеребца. Он ехал на серой кобыле и вел боевого коня на короткой веревке, а конь этот был огромный, тот, на которого жаловался конюх, и тоже вороной. Щит был приторочен к седлу, и я снова увидел герб со свернувшейся змеей и с голубыми и серебряными полосами. Но поистине странным в этом рыцаре был квадрат шелка над его головой, который я счел огненным дыханием и который меня напугал так, что мое сердце все еще стучало о ребра. Видимо, это была его собственная выдумка: шелк был натянут между четырьмя палками, прикрепленными к сбруе, — две спереди, две сзади, а передний край свисал бахромой, неплохо защищая его лицо от снежных хлопьев. Шелк намок и потемнел, он отбрасывал красноватую тень, а рыцарь сидел на коне совершенно прямо, пышно одетый, словно в гости — в красный бархатный шапелен и в модное нынче красное сюрко без рукавов и открытое спереди, чтобы была видна его белая туника с высоким воротником. Он был молод, и лицо под нарядным шапеленом было спокойно. От левого виска до подбородка тянулся шрам. Когда он поравнялся с нами, его взгляд коротко и невозмутимо скользнул по нашим лицам, и мы потупили головы. Затем они оставили нас позади, все тем же ровным шагом поднимаясь вверх по склону. Я вышел на дорогу и смотрел им вслед, а на глаза мне ложились холодные хлопья. Где-то вверху курился дым. Мне показалось, что я различаю зубцы донжона, но падающий снег и дым мешали разглядеть что-нибудь как следует. Рыцарь и оруженосец слились с завесой снега и дыма, скрылись в ней от моих глаз. Люди по-разному справляются со страхом. Я попытался скрыть свой за словами.
— Они едут в замок, — сказал я. — Шестидневный турнир, так я слышал в гостинице. Он будет продолжаться до Дня святого Стефана. Я еще никогда не видел, чтобы рыцарь ездил под пологом.
— И я не видел, — сказал Тобиас и сплюнул на дорогу. — Он боится, как бы снег не попортил его шапелен. У них вся жизнь в том, чтобы выставлять напоказ свои наряды и доспехи.
Соломинка засмеялся тем странным смехом, который всегда звучал как рыдание.
— А наша нет? — сказал он. — Они такие же, как мы, странствующие комедианты. — Он тоже перепугался, я понял это по его облегченному смеху. — Все, что им требуется, они возят с собой, совсем как мы, — сказал он.
Из нас всех только Прыгун признался, что ему было страшно. Возможно, потому что страх всегда был его близким товарищем.
— Я сначала думал, это грядет Антихрист, — сказал он. — И уж лучше я буду комедиантом, буду заставлять людей смеяться, чем шляться туда-сюда и вышибать других людей из их седел.
Легким движением плеч и правой руки, уставившись в одну точку и робко вздернув брови, он изобразил боязливого рыцаря на ристалище. Это было смешно, потому что так он передразнил собственный страх и наш, и все засмеялись, кроме Стивена, который перепугался не меньше остальных, но теперь попытался скрыть это, попрекнув нас за нашу непочтительность.
— Они умеют биться, — сказал он. Бывший лучник, он видел рыцарей в сражениях, а мы нет. И он всегда был великим защитником знати, думается, из природного преклонения перед богатыми и могущественными — быть может, потому-то, пришло мне в голову теперь, на ходулях и с золотым лицом Стивен так убедительно изображал Бога-Отца.
— Пятьдесят фунтов брони, — сказал он, с мрачным осуждением глядя на Прыгуна. — В жаркий день это как голову в печь засунуть. И они сражаются верхом с зари и до зари в любую погоду, что Бог пошлет. Я видел, как с полдесятком ран, ослепнув от крови, они продолжали наносить удары. А ты, Прыгун, не смог бы даже поднять рыцарский меч, а не то чтобы рубить им.
— Если они не могли видеть, кого рубят, лучше бы им отправиться восвояси, — сказал Соломинка. — Размахивая мечами куда попало, они же опаснее для своих, чем для врагов. И вообще они опасны для всех и каждого. — Он был зыбок и изменчив в своих мыслях и чувствах, но всегда вставал на защиту Прыгуна. — И с какой это стати Прыгуну поднимать меч? — сказал он теперь. — Понять не могу, чего ты так расхваливаешь рыцарей, когда один из них приказал отсечь тебе палец.
Это упоминание его калечества оскорбило Стивена, и дело могло бы дойти до драки, но тут вернулся Мартин, и мы все вместе начали спускаться с холма, наклоняя головы навстречу снегу. В гостинице Мартином словно бы овладел дух безрассудства. Мы насыщались густой гороховой похлебкой с бараниной и мясным пудингом. К хлебу у нас было масло и добрый эль. Пес тоже попировал хлебом, обмокнутым в похлебку, а Тобиас дал ему баранью кость. Обошлось все это в одиннадцать пенсов и совсем опустошило общий кошелек.
Стивен и Тобиас собрались нагрузить повозку, но Мартин остановил их.
— Надо обсудить одно дело, — сказал он. — Разведем-ка огонь. Хворосту осталось еще порядком.
Мы утвердили жаровню у двери, которую оставили открытой, и сели внутри полукругом, глядя на огонь и двор за ним. Снег продолжал падать, укрывая булыжник белой пеленой. Хлопья влетали в дверь и шипели в пламени. Мы сидели сытые, удобно устроившись на соломе, и смотрели на яркий огонь. Вокруг нас курился пар подсыхающей одежды, пахло соломой, коровьим навозом и резко воняло лошадью.
Для начала он сообщил нам то, что мы и так хорошо знали: заработали мы мало, денег почти не осталось, а до Дарема, где родич нашей госпожи ожидал нас на Рождество, чтобы развлекать своих гостей, оставалось еще несколько дней пути. Сколько именно, предсказать было невозможно: из-за этой метели дороги станут еще менее проходимыми.
— А денег нам еле-еле хватит на два дня, — сказал он, опять возвращаясь к нашей нищете.
— Так чего же мы столько потратились на баранину? — спросил Прыгун. Детский вопрос, ибо он заранее знал, во что обойдется мясо, по которому он истосковался. А теперь, сытый по уши, он попрекал.
— Нам надо поддерживать силы, — сказал Мартин. Думаю, он потратил деньги с умыслом, чтобы лишить нас выбора. Теперь он наклонился вперед, подставил ладони огню, и выглядело это странно, будто он готовился к прыжку. Вновь я заметил в нем что-то волчье. Но только грешное и коварное сердце человеческое могло придать его лицу выражение, которое оно теперь приняло: одержимость своим замыслом, поиски наилучшего способа убедить нас.
— У нас есть один путь, и я его нашел, — сказал он. — Есть что-то, что мы можем сделать, а жонглеры не могут. Но для этого нам надо задержаться здесь еще немного.
— Чего ты ходишь вокруг да около? — Мгновение темное лицо Стивена ничего не выражало, затем я увидел, как сдвинулись его брови. — Что ты придумал для нас? — сказал он.
Мартин вновь окинул нас взглядом, но кратко. Теперь его лицо было спокойным и очень серьезным.
— Добрые люди, — сказал он, — мы должны сыграть убийство.
Слова эти погрузили мир в безмолвие, во всяком случае, так показалось мне. Никто из нас не издал ни звука, наши тела сковала неподвижность. Во дворе снаружи цокот копыт и людские голоса тоже стихли — или же на мгновение я стал глух к ним. Когда безмолвие окутывает мир, всегда какой-то слабый звук становится все громче. Я слышал шепот и вздохи снега, и звук этот был во мне и вне меня.
Первым вернул звуки Тобиас, они возникли вновь с его голосом.
— Сыграть убийство? — сказал он; в его лице было ошеломление. — О чем ты говоришь? Об убийстве этого мальчика? Кто же играет то, что сейчас совершается в мире?
— То, что совершено и кончено, — сказал Соломинка. Он помолчал, шаря выпуклыми и непокорными глазами по углам сарая. — Это безумие, — сказал он. — Как могут люди сыграть то, что совершено только один раз? Где для этого слова? — Он вскинул обе руки и зашевелил пальцами в жесте хаоса.
— Женщина, которая совершила это, еще жива, — сказала Маргарет. — Если она жива, то она в своей роли, никто другой не может сыграть за нее.
Я еще не слышал, чтобы Маргарет подавала голос, когда обсуждались дела, связанные с представлениями, но Мартин не оборвал ее, поглощенный ведением спора.
— В чем разница? — сказал он. — Каин убил Авеля, это было убийство, что-то, что случилось, и случилось это только один раз. Но мы можем играть его, мы часто его играем, и играем так же, как оно было совершено. Мы подкладываем треснувший кувшин под одеяние Авеля, чтобы создать треск ломающихся костей. Почему же мы Не можем сыграть убийство в этом городе, раз мы оказались тут?
Тобиас покачал головой.
— Оно само по себе, — сказал он. — О нем нигде не написано. А про Каина и Авеля говорится в Библии.
— Тобиас прав, — сказал я. Молчать я не мог, хотя это и значило пойти наперекор Мартину. Он предлагал нечто кощунственное, и я испугался. И почувствовал, что этим отличаюсь от остальных. Они были изумлены, потому что мысль была совсем новой, но в душе не встревожились, кроме, может быть, Тобиаса, хотя, конечно, коснуться это должно было и их. — В Священном Писании есть дозволение, — сказал я. — История Каина и Авеля завершена по мудрости Божьей, это не просто убийство, оно находит продолжение в каре. Оно происходит по воле Творца.
— Как и это убийство, как и все убийства в мире, — сказал Прыгун, а его худое лицо, лицо вечного сироты, уже озаряла мысль Мартина.
— Воистину, — сказал я, — но здешнее лишено общего признания, Бог не даровал нам эту историю для нашего использования. Он не открыл нам ее смысла. Значит, в этом убийстве смысла нет, это просто смерть. А комедианты подобны всем людям, они не должны выдумывать свой смысл. Это ересь, это источник всех наших бед, по этой причине наши прародители были изгнаны из Земного Рая.
Однако, оглядывая их лица, я уже понял, что довод мой пропадет втуне. Может быть, они и испытывали страх, но не страх оскорбить Бога, а страх перед свободой, которую предлагал Мартин, вольностью играть все, что заблагорассудится. Такая вольность приносит власть… Да, он предлагал нам весь мир, он играл с нами в Люцифера, тут, в тесноте сарая. Однако более близкий соблазн ему предлагать не требовалось, соблазн этот уже овладел мыслями нас всех: люди валом повалят поглядеть, как будет сыграно их убийство, и скупиться не станут. В конце концов, победу ему принесла наша крайняя нужда. Это — и еще склад ума комедиантов, которые думают о своих ролях и о том, как лучше сыграть их, и прислушиваются к словам главного в труппе, не вникая в смысл как в целое. Иначе остальные узрели бы то, что узрел я, более привычный выводить заключения: если мы начнем находить свои смыслы, Бог вынудит нас самих отвечать на наши вопросы, Он покинет нас в бездне без утешения Его Слова.
— Оно не имеет иного смысла, кроме смерти, — снова сказал я, хотя и знал, что спор проигран. — Слишком мало прошло времени, чтобы Божий смысл стал явен.
— Людям дано придавать смысл вещам, — сказал Тобиас. — Тут нет греха, ибо наши смыслы временны, их можно изменять.
Да, Тобиас, рассудительный и уравновешенный Тобиас, играющий Род Человеческий, первым высказался за Мартина, хотя был первым, кто ему возразил. Остальные последовали его примеру.
— Бог не может желать, чтобы мы голодали, ожидая, пока Он дарует нам смысл, — сказал бедняга Прыгун, уж он-то был хорошо знаком с голодом.
— Мы все перемрем у дороги, прежде чем обретем Божий смысл, — сказал Соломинка и сделал знак Костлявой, длинный взмах руки ладонью наружу справа налево. — Смерть не ждет смыслов, — сказал он. — Меч, петля или чума — ей все едино.
Стивен наклонился вперед, и пламя жаровни озарило его темное нахмуренное лицо.
— Дело-то не столько в смысле, — сказал он. — Тут есть мальчик, женщина, монах… — Он помолчал, подыскивая слова. — Оно же только одно и само по себе, — сказал он наконец. — Житейское. В нем нет Фигур.
— Из него же можно сотворить цример для всех, — сказал Мартин. — Как вы не видите? Мы все играли Моралите, в котором называем сбившегося с пути Человеком, или Родом Человеческим, или Царем Жизни. И Добродетели борются с Пороками за его душу. Вот мы и делаем его Фигурой, воплощающей всех. Но ведь та же битва происходит в каждой отдельной душе, и в наших душах, и в душе женщины, которая ограбила Томаса Уэллса и убила его. Это очень старая форма Игры, та, что просуществует дольше остальных.
Он использовал аргумент от частного к общему, допустимый в диспуте о логике, но только не о морали. Однако то, что он сказал о форме, было правдой. В течение тысячи лет, с Psychomachia Пруденция, существовала эта история о Битве за Душу.
— Мы можем сыграть это как моралите, — сказал он.
Прыгун подул на пальцы, думаю, больше по привычке, так как возле огня нам было тепло.
— Но у нас для него нет слов, — сказал он. — Можно использовать некоторые речи ангелов и демонов, но я их толком не помню и не обойдусь без подсказок.
— И я тоже, — сказал Соломинка. — А времени на заучивание нет.
— Мы можем исполнить пантомиму и говорить что придумаем, и не обязательно стихами, — сказал Мартин. — Мы ведь уже так делали. Всего-то на полчаса, а то и короче. — Теперь он говорил уверенно, чувствуя, что сражение выиграно. — А потом мы можем представить Рождение, — сказал он. — Они прекрасно сочетаются: ребенок, убитый из алчности, ребенок, рожденный, чтобы искупить наши грехи. Подумайте о деньгах, которые мы получим, добрые люди, думайте только о них. Мы заполним весь двор.
Он смотрел на нас, ожидая выражения согласия. Ему никто не возразил, даже я, но я потупил глаза, ибо знал, что затея эта богопротивна. Мы же присвоим тела живых людей, наша прибыль будет заработана детской кровью.
— Мы назовем ее Игрой о Томасе Уэллсе, — сказал Мартин. Наступило короткое молчание, а потом он снова заговорил. Совсем другим голосом. — Подойди, — сказал он, — погрейся, добрая душа.
Я поднял глаза, чтобы посмотреть, с кем он говорит. В колеблющемся над жаровней мареве снежные хлопья разваливались и таяли. Казалось, они не падают в этом дрожащем воздухе, но струятся, слагаясь в мерцающую завесу. И в этой завесе, будто хлопья слиплись и повисли там, белело круглое лицо, улыбаясь разинутым ртом. Я увидел, как зашлепали губы, будто слова требовалось размять, чтобы произнести их. Лицо это плотно облегал рваный капюшон. Жидкая бороденка намокла, на ресницах поблескивали капли. Я уже видел это бессмысленное лицо, только не мог вспомнить где. Он подошел и присел на корточки у нашего огня.
— Он хочет нам что-то рассказать, — сказал Тобиас. — Так что же, друг?
Губы снова зашлепали, но теперь у него вырывались слова, тихие, смазанные, но достаточно ясные. Имя мальчика.
— Томас Уэллс, — сказал он и обратил на нас поблескивающие глаза над тлеющими углями. — Томас Уэллс, они его нашли.
Когда он сказал это, я подумал, не демон ли он, и мне показалось, что под капюшоном торчат рога. У меня сперло дыхание, и я произнес какие-то слова, но не помню какие. Прыгун задрожал.
— Спаси нас всех, Господи, — сказал он и перекрестился.
— Это же нищий, он иногда заходит во двор гостиницы, — сказала Маргарет своим обычным бесцветным бормочущим голосом. — И я видела его на улице за воротами, — сказала она. — Добрая душа, о чем ты?
— Его они нашли раньше ангелов, — сказал он. — Рано поутру они принесли его домой. А сыночка Роберта Мура и младшенького Саймона, кузнеца, и мальчика, который пас овец, Джона Гуди, их ангелы нашли первыми.
— О чем ты говоришь? — сказал Мартин. — Были и другие? Кто его нашел? Кто нашел Томаса Уэллса?
— Джек Флинт его нашел. — Глаза дурачка ярко сверкали. Его рот был омутом слюны. — Грехи, как камни, — сказал он. — Но дети легонькие, они могут летать. Своими глазами я видел их. — Он поднял руку ладонью наружу, растопырив пальцы, и подержал ее перед улыбающимся лицом, будто заслоняя глаза от слепящих лучей и в то же время стараясь увидеть в просветы дивное зрелище. — Я увидел над домами, — сказал он. — Они пели, когда уносили их. От света у меня заболели глаза. Я сказал Джейн Гуди: твое дитя с ангелами на Небесах, но она не утешилась. И искала его повсюду.
— Бедная душа, ты помешан в уме, — сказал Тобиас и встал, чтобы дать дурачку краюшку оставшегося хлеба, но движение его оказалось слишком внезапным, дурачок отполз на корточках, потом выпрямился. Во мгновение ока он исчез, и только нагретый воздух колебался над огнем, да падали и падали хлопья, и о булыжники стучали совки, разгребая снег.
— Ну, он ушел, — сказал Мартин. — Он говорит, нашел мальчика Флинт… Нам надо узнать все, что мы сможем. Чтобы сыграть это моралите, мы должны знать все обстоятельства. Нам надо пойти поодиночке в город и поговорить с людьми, но как приезжие, словно бы просто так.
— Они же нас узнают, — сказал Соломинка.
— Нет, не узнают. Почти все мы были в масках, да и видели они нас в свете факелов, а он меняет лица.
Это сказал Стивен, и на его лице появилось то же сияние, которое я увидел на лице Прыгуна. Замысел Мартина находил в нас отклик, зажигал нас.
— Мы прогуляемся по городу, узнаем все, что сможем, — сказал он теперь. — Когда зазвонят к вечерне, мы сразу же вернемся сюда. И каждый расскажет остальным, что узнал об этом деле, и мы обдумаем Игру, распределим роли. Затем устроим пешее шествие с факелами, каждый в своей роли, и оповестим горожан о нашем намерении. После чего начнем упражняться в Игре, чтобы выучить наши роли, насколько позволит время. Завтра базарный день, и в городе будет полно народу.
Значит, он узнал это прежде, чем получил наше согласие.
— О чем ты говорил с могильщиком? — сказал я. Вопрос этот вырвался раньше, чем я решил его задать.
— Что? — На мгновение он, казалось, смутился, будто я уличил его в чем-то дурном.
— Нынче утром, когда ты задержался на кладбище?
— Спросил, видел ли он тело мальчика, но он сказал, что не видел, потому что не умеет видеть сквозь деревянную крышку, а я тогда спросил его, кто сколотил гроб, а он сказал, что в городе есть три плотника, значит, кто-то из них. И еще я спросил, знает ли он, кто заплатил за эту работу, а он сказал, что нет.
— Значит, эта мысль пришла тебе в голову уже тогда?
Он посмотрел мне прямо в глаза.
— Я уже много лет думал о том, что мы могли бы делать Игры из событий, случающихся при нашей жизни. Я верю, в грядущем они такими и будут.
Тогда я счел его ответ правдивым, но не целиком честным, полагая, что между правдивостью и честностью лежала надежда на пополнение кошелька. Он отвел взгляд от меня и обратился к остальным:
— Ну, так мы все согласны?
Некоторое время мы молчали. Потом один за другим, начиная с Тобиаса, выразили согласие. И я тоже — последним. Дерзкая смелость этого замысла покорила меня. На лицах вокруг я увидел страх и восторг. Мы ставили все на один бросок костей. И еще был исходивший от него свет, мы все купались в этом свете. Теперь я думаю, что его вела гордыня духа, а она гораздо хуже любви к деньгам. Гордыня может породить только ветки для факелов. Смола грешной ветки заставляет ее гореть ярче, и кажется, будто она озаряет тьму, но пламя быстро ее пожирает, оставляя мир еще темнее, чем раньше. Тем не менее, возразив против этого замысла, я дал свое согласие. Эта труппа комедиантов была моим прибежищем, я не хотел, чтобы меня прогнали. И к тому же лицо Мартина и его голос. Он нас не убедил, а вложил в нас свои чувства. Будто свет пролился там между нами…
Больше я ему не возражал, да и в любом случае это было бы бесполезно. И, быть может, он не ошибался в том, что сказал о природе Игр и представлений в грядущие времена. Он принадлежал к тем, кто способен смотреть вперед не дрогнув, и не питал злобы к тому времени, когда его уже не будет в живых, и благодаря этому его взор был ясен. И всё, быть может, все состояния человека изменятся со временем. А что они могут измениться, мы видим на примере ордена бенедиктинцев, братья которого более не соблюдают устав основателя их ордена, но странствуют по миру подобно вот этому нашедшему украденный кошель духовнику лорда, живущему у него в замке. Мы видим это и на примере рыцарского сословия. Пока мы сидели у огня, уже приняв решение, я снова подумал о рыцаре, о том, как он медленно ехал вверх по склону под кружащими хлопьями с багровым дыханием Зверя над головой. Я принял первого всадника за Смерть, но теперь я знал, что возит он с собой собственную смерть. Я вспомнил его бледное лицо, спокойный бесшабашный взгляд, длинный шрам на щеке, этот изысканный квадрат шелка, оберегающий его наряд от соприкосновения со снегом. Рыцари — сословие убивающих, их с детства учат владеть оружием и наносить тяжкие раны и увечья. Но если верить нашим отцам или отцам наших отцов, когда-то обучение это имело цель, как имеют ее упражнения комедиантов. Цель Шута Дьявола — утешать Дьявола, и как она дает ему дозволение на шутовство, так целью рыцарей было защищать слабых от произвола сильных и сражаться за Христа на Святой Земле, она давала им дозволение сеять смерть и владеть поместьями. Но, быть может, отцы наших отцов говорили только то, что прежде слышали от своих отцов, и на самом деле такой цели у рыцарей никогда не было, и только Церковь утверждала это в надежде смягчить их; или так говорил король, объясняя, почему он дарует им землю. Они были нужны, а потому требовалось подыскать для них роль. Но как бы то ни было, если когда-то у них и была роль, теперь они ее утратили даже в битвах — в битвах побеждает простой народ, лучники и копейщики, что обильно доказали наши времена, тогда как рыцари и их боевые кони барахтаются в крови и вместе падают под ударами. Вот почему они придумали турниры. Наряжаются, чтобы убивать в игре, как нарядился и этот.